ГЛАВА ВТОРАЯ, повествующая о том, как сигара, которая никак не загоралась, привела к объяснению в любви, хотя влюбленные уже до того стукнулись лбами

Молодой художник Эдмунд Лезен познакомился со старым чудаком золотых дел мастером Леонгардом несколько менее странным образом.

В уединенном уголке Тиргартена Эдмунд рисовал с натуры купу деревьев; тут-то к нему и подошел Леонгард и бесцеремонно заглянул через его плечо в этюдник. Эдмунд, не прерывая работы, продолжал усердно рисовать до тех пор, пока золотых дел мастер не заметил:

– Да это же, юноша, необыкновенный рисунок, ведь у вас получаются не деревья, у вас получается что-то совсем иное!

– Вы что-нибудь заметили, сударь? – спросил Эдмунд с сияющим лицом.

– Да, по-моему, из сочных листов выглядывают, сменяя друг друга, всякие образы, то гений, то редкостные звери, то девушки, то цветы. Однако все в целом представляется нам купой деревьев, сквозь которую просвечивают чарующие лучи вечернего солнца.

– Слушайте, сударь, – воскликнул Эдмунд, – или вы обладаете особым даром проникновения, можно сказать, видите все насквозь, или же мне посчастливилось передать в рисунке мое самое сокровенное. Разве, когда вы на лоне природы всецело отдались страстному чувству, разве вам не кажется тогда, что из кустов и деревьев ласково глядят на вас всякие причудливые образы, разве с вами так не бывает? Это как раз и хотел я наглядно изобразить в моем рисунке, и, как видно, это мне удалось.

– Понимаю, – несколько холодно и сухо отозвался Леонгард. – Вы хотели отдохнуть, отрешиться от академических занятий пейзажем и почерпнуть радость и силы, отдавшись приятной игре воображения.

– Ни в коем случае, сударь! – возразил Эдмунд. – Именно так рисовать с натуры я считаю для себя самым полезным и лучшим учением. В таких этюдах я привношу в пейзаж истинно поэтическое, фантастику. Пейзажист, так же как и художник исторический, должен быть поэтом, иначе он навсегда останется ремесленником.

– Силы небесные! – воскликнул Леонгард, – и вы тоже, дорогой Эдмунд Лезен…

– Как, разве вы меня знаете, сударь? – перебил Эдмунд золотых дел мастера.

– А почему бы мне вас не знать? – возразил Леонгард. – Я впервые удостоился знакомства с вами в такую минуту, о которой у вас, вероятно, не сохранилось отчетливого воспоминания, – а именно при вашем рождении. Принимая во внимание, сколь мало вы были осведомлены в ту пору в светском обхождении, вы вели себя весьма благопристойно и рассудительно, не доставили вашей матушке особых хлопот и тут же громко и радостно закричали, настойчиво просясь на божий свет, в чем вам согласно моему совету не следовало отказывать, тем более что, по мнению современных врачей, детям это не вредит, а наоборот, благотворно влияет на их рассудок и физическое развитие. Ваш папаша был так счастлив, что прыгал по комнате на одной ножке и пел из "Волшебной флейты": "Коль жаждет так любви мужчина, в нем, верно, добрая душа…"[2] и т. д. Затем он положил мне на руки вашу маленькую особу и попросил составить гороскоп, что я и сделал. В дальнейшем я не раз бывал в вашем отчем доме, и вы охотно лакомились изюмом и миндалем, которые я вам приносил. Потом я отправился в путешествия; вам тогда было лет шесть или восемь. Приехав в Берлин, я увидел вас и с удовольствием узнал, что ваш отец послал вас из Мюнхеберга сюда для обучения благородному искусству живописи, ибо в Мюнхеберге, бедном коллекциями картин, мрамора, бронзы, гемм и прочих сокровищ искусства, это затруднительно. Ваш почтенный родной город не может тягаться с Римом, Флоренцией или Дрезденом, от которых в дальнейшем, возможно, не отстанет Берлин, ежели из Тибра выудят и переправят сюда новехонькие произведения античного искусства.

– Господи боже мой! – воскликнул Эдмунд. – Теперь во мне ожили воспоминания раннего детства. Вы господин Леонгард?

– Разумеется, я зовусь Леонгардом, а не как-нибудь по-иному, – ответил золотых дел мастер. – Однако меня удивляет, что вы помните меня с таких давних времен.

– И все же это так, – подтвердил Эдмунд. – Я помню свою радость всякий раз, как вы приходили к нам в дом, потому что вы приносили мне сласти и вообще много со мной возились; и все же я всегда испытывал какое-то робкое благоговение, известное стеснение и страх, от которых не мог отделаться даже после вашего ухода. Но воспоминание о вас сохранилось живым в моем сердце главным образом благодаря рассказам отца. Он гордился вашей дружбой, так как вы необыкновенно искусно вызволяли его при всяких досадных случайностях из затруднительных положений, в которые нередко попадаешь в жизни. Но с особым воодушевлением рассказывал он о том, как глубоко вы проникли в оккультные науки и даже приобрели власть над стихиями, а иногда – не посетуйте на мои слова – он ясно давал понять, что, если смотреть здраво, вы в конце концов не кто иной, как Агасфер, вечный жид![3]

– А почему не Гамельнский крысолов[4], не "Старик Везде-Нигде"[5] или Петерменхен – дух домашнего очага, или, может быть, какой другой кобольд? перебил юношу золотых дел мастер. – Но хорошо, допустим, отрицать это я не собираюсь, что я нахожусь в совершенно особых обстоятельствах, о которых не должен рассказывать, чтобы не навлечь на себя напастей. Вашему папаше я действительно сделал много добра при помощи моих тайных знаний; особенно обрадовал его гороскоп, который я составил при вашем рождении.

– Ну, что касается гороскопа, тут особенно радоваться нечему, – сказал Эдмунд, залившись краской. – Отец не раз повторял мне, что согласно вашему прорицанию из меня выйдет великий человек, либо великий художник, либо великий глупец. Во всяком случае, вашему прорицанию я обязан тем, что отец не воспротивился моему влечению к искусству; может быть, ваше предсказание сбудется, как вы думаете?

– О, разумеется, сбудется, – ответил золотых дел мастер весьма холодно и спокойно, – в этом можно не сомневаться, ведь сейчас вы как раз на правильном пути, чтобы стать великим глупцом.

– Как, сударь!- воскликнул ошеломленный Эдмунд. – Как, сударь, вы говорите мне это прямо в лицо? Вы…

– Всецело в твоей власти, – перебил его золотых дел мастер, – уклониться от неприятной альтернативы, предсказанной моим гороскопом, и сделаться настоящим художником. Твои рисунки и наброски говорят о богатой, живой фантазии, о силе и выразительности, о смелой и искусной передаче; на таком фундаменте можно построить прочное здание. Откажись от всякой модной эксцентричности и всецело отдайся серьезным занятиям. Я хвалю твое стремление к благородству и простоте старых немецких мастеров, но и здесь надо тщательно избегать тех подводных камней, на которых многие уже потерпели крушение. Только при глубине чувства, при душевной силе, которые способны противостоять убожеству современного искусства, можно понять истинный дух старых немецких мастеров, проникнуться настроением их картин. Только тогда загорится в сокровенных тайниках души искра подлинного вдохновения и будут созданы не слепые подражания, а произведения, достойные лучшего века. Но теперешний молодой художник[6] уверен, будто пишет в манере старых прославленных немецких мастеров, ежели ему удалось намалевать картину на библейскую тему с неверной перспективой, с худосочными фигурами, удлиненными лицами, негнущимися, какими-то деревянными складками одежды. Таких безмозглых подражателей можно сравнить с деревенским парнем, который в церкви, во время чтения молитвы господней, стоит уткнув нос в шляпу и делает вид, что, хоть он и не знает наизусть саму молитву, однако напев ее ему знаком.

Золотых дел мастер еще долго вразумительно и красноречиво говорил о благородном искусстве живописи и преподал изучающему это искусство Эдмунду много мудрых и превосходных советов, так что тот под конец спросил, как мог Леонгард приобрести такие познания, не будучи художником, и почему он пребывает в безвестности, не домогаясь влияния на судьбы искусства.

– Я уже говорил тебе, что мой взгляд, мои суждения обострены благодаря долгому, действительно необыкновенно долгому опыту, – ответил Леонгард очень ласково и серьезно. – Что же касается безвестности, то я боюсь нарушить спокойствие моей берлинской жизни, ибо отлично сознаю: где бы я ни появился, всюду я произвожу несколько странное впечатление, что объясняется не только моим душевным складом, но и присущей мне некой внутренней силой. Кроме того, я всегда помню об одном человеке, которого в известном смысле можно бы назвать моим прародителем и с которым я так сроднился телом и духом, что часто в странном мечтании воображаю, будто он – это я. Я имею в виду швейцарца Леонгарда Турнхейзера из Турма, который в тысяча пятьсот восемьдесят втором году жил здесь, в Берлине, при дворе курфюрста Иоаганна-Георга. В ту пору, как тебе известно, каждый химик слыл за алхимика, а каждый астроном – за астролога, и, возможно, Турнхейзер тоже прослыл таковым. Одно достоверно известно: Турнхейзер творил необыкновенные дела, а кроме того, проявил себя как сведущий лекарь. Но у него был один недостаток: он хотел, чтобы всюду прослышали о его учености, вмешивался во все, всем старался помочь словом и делом и этим навлек на себя ненависть и зависть совершенно так же, как вызывают вражду богачи, кичащиеся своим богатством, пусть даже нажитым честным путем. Вот тут-то курфюрсту и донесли, будто Турнхейзер умеет делать золото, но Турнхейзер то ли потому, что действительно не умел, то ли по каким другим причинам упорно отказывался производить опыты. Тогда пришли турнхейзеровские враги и сказали курфюрсту: "Теперь вы видите, какой это бесстыдный лукавец? Хвастается познаниями, которых у него нет, дурачит народ колдовскими фокусами и занимается всякими жидовскими проделками, во искупление чего его следует предать позорной казни, как еврея Липпольда". Турнхейзер действительно был золотых дел мастером, это стало известно, но никто уже не верил в его познания, хотя они были достаточно доказаны. Утверждали даже, будто он не сам сочинял глубокомысленные трактаты и важные прорицания, а заказывал их за деньги другим. Короче говоря, ненависть, зависть и хула довели его до того, что он, дабы избежать участи еврея Липпольда, тайком покинул Берлин и Бранденбургскую марку. Тогда враги завопили, что он предался папской клике, но это неправда. Он отправился в Саксонию и продолжал заниматься ювелирным ремеслом, не отказавшись, однако, от науки.

Эдмунд чувствовал странное влечение к старому золотых дел мастеру, а тот в награду за почтительность и доверие, которые молодой художник ему выказывал, помогал ему в занятиях живописью своей строгой, но весьма поучительной критикой, больше того, он открыл ему утраченные секреты, как изготовлять и смешивать краски, которыми располагали старые мастера, что очень помогло молодому художнику.

Так между Эдмундом и стариком Леонгардом установились отношения как между подающим надежды любимым учеником и отечески к нему расположенным наставником и другом.

Вскоре случилось, что в погожий летний вечер у господина коммерции советника Мельхиора Фосвинкеля, сидевшего в Тиргартене в "Придворном охотнике", не загоралась ни одна из принесенных сигар. Видно, они были слишком туго свернуты. С каждой сигаретой раздражаясь все больше, бросал он одну за другой на пол, а под конец воскликнул:

– Господи боже мой, неужели я только ради того с превеликим трудом и немалыми издержками выписывал сигары прямо из Гамбурга, чтобы эти пакостницы испортили мне все удовольствие! Могу ли я теперь разумно наслаждаться прекрасной природой и вести полезные беседы? Это же возмутительно!

Слова его были в известной мере обращены к Эдмунду Лезену, который стоял тут же, весело дымя сигарой.

Эдмунд, хотя он и не был знаком с коммерции советником, сейчас же вытащил полный портсигар и любезно протянул его впавшему в уныние господину Фосвинкелю, прося его не чиниться и закурить, ибо за качество сигар он ручается, хотя и не выписывал их прямо из Гамбурга, а купил в лавочке на Фридрихштрассе.

Коммерции советник, просияв от удовольствия, взял сигару со словами: "Покорнейше благодарю" – и когда из тотчас же загоревшейся от фидибуса табачной трубочки (так пуристам угодно было окрестить сигару) поднялось тонкое светло-серое облачко, господин Фосвинкель воскликнул в полном восторге:

– Ах, сударь, вы действительно вывели меня из ужасного затруднения. Премного вам обязан, пожалуй, у меня хватит наглости, докурив эту сигару, попросить у вас другую.

Эдмунд уверил коммерции советника, что тот может располагать его портсигаром, и они расстались.

Уже смеркалось, когда Эдмунд, обдумывая композицию картины, а потому в рассеянности не замечая пестрого общества, пробирался между столиками и стульями, чтобы выйти на воздух, как вдруг перед ним снова очутился коммерции советник, вежливо спросивший, не желает ли он присесть к их столику. Эдмунд уже хотел отклонить приглашение, потому что стремился на волю, в лес, но тут его взгляд упал на девушку – воплощение юности, очарования и грации,- сидевшую за тем столиком, из-за которого встал коммерции советник.

– Моя дочь Альбертина,- отрекомендовал ее коммерции советник Эдмунду, который как зачарованный смотрел на девушку и чуть не позабыл ей поклониться. Он с первого же взгляда признал в ней ту изысканно одетую красавицу, которую видел на прошлогодней выставке картин, где она задержалась перед одним из его полотен. Она с большим знанием дела растолковывала пожилой даме и двум молоденьким барышням, пришедшим вместе с ней, фантастическую картину, касалась рисунка и композиции, хвалила творца произведения и прибавила, что это, должно быть, еще очень молодой, подающий большие надежды художник, с которым ей хотелось бы познакомиться. Эдмунд стоял у нее за спиной и упивался похвалами, исходившими из столь прелестных уст. Охваченный сладостной робостью, с безумно бьющимся сердцем, он не решался подойти и сказать, что он создатель картины… Вдруг Альбертина обронила перчатку, которую как раз сняла с руки; Эдмунд быстро наклоняется за перчаткой, Альбертина тоже – и они так сильно стукаются лбами, что у обоих посыпались искры из глаз и зашумело в голове.

– Боже мой! – вскрикнула Альбертина и схватилась за лоб.

Эдмунд в ужасе отпрянул назад и тут же отдавил лапу мопсику пожилой дамы, который громко завизжал от боли, а Эдмунд, сделав еще шаг назад, наступил на ногу профессору-подагрику; тот поднял страшный крик и послал злополучного художника ко всем чертям, прямо в пекло. Из всех зал сбегается народ, все лорнетки наставлены на бедного Эдмунда, который, сгорая от стыда, выбегает из помещения, сопровождаемый жалобным воем пострадавшего мопса, проклятиями профессора, бранью старой дамы, смехом и хихиканьем барышень, а тем временем дамы открывают флаконы и наперебой предлагают Альбертине потереть туалетной водой сразу вспухший лоб.

Эдмунд влюбился, правда, не отдавая себе в этом отчета, еще тогда, в ту критическую минуту, когда они так глупо стукнулись лбами, и, если бы не жгучий стыд, он уж, конечно, обегал бы весь город в поисках прекрасной незнакомки. Он представлял себе Альбертину не иначе, как с красным от ушиба лбом, разгневанной, осыпающей его горькими упреками.

Однако сейчас он не заметил ничего подобного. Правда, при виде юноши Альбертина так и зарделась и, по-видимому, очень смутилась; но, когда коммерции советник спросил Эдмунда, как его зовут и чем он занимается, она с чарующей улыбкой промолвила нежным голоском, что, если она не ошибается, это господин Лезен, превосходный художник, рисунки и картины которого взволновали ее до глубины души.

Можно себе представить, какое пламя зажгли в сердце Эдмунда ее слова, пронизавшие все его существо словно электрической искрой. Он уже собирался блеснуть красноречием, но это ему не удалось, ибо коммерции советник бурно прижал его к груди и воскликнул:

– Дорогой мой, а как же обещанная сигара? – Затем, быстро закурив предложенную ему Эдмундом сигару об еще дымящийся окурок старой, он продолжал: – Значит, вы художник, и, по словам моей дочери Альбертины, даже превосходный, а она в таких вещах хорошо разбирается. Ну так вот, я в восторге,- живопись или, выражаясь словами Альбертины, искусство вообще я чрезвычайно люблю, просто души в нем не чаю! К тому же я знаток живописи,- да, на самом деле, настоящий знаток, мне, так же как и моей дочери Альбертине, очков не вотрешь, у нас глаз наметан, да, наметан! Скажите же мне, дорогой господин Лезен, скажите честно, без ложной скромности, не правда ли, вы тот самый славный художник, перед картинами которого, проходя мимо, я ежедневно простаиваю несколько минут, любуясь их радужными красками?

Эдмунда несколько озадачило то обстоятельство, что коммерции советник ежедневно проходит мимо его картин, ибо юноша не мог припомнить, чтобы он когда-либо писал вывески. Но из дальнейшего разговора выяснилось, что Мельхиор Фосвинкель имел в виду выставленные в магазине Штобвассера на Унтер ден Линден лакированные подносы, каминные экраны и другие предметы подобного рода, лицезрением коих он действительно услаждал себя ежедневно около одиннадцати часов утра, предварительно позавтракав у Сала Тароне четырьмя сардинками и рюмочкой данцигской водки. Выставленные в витрине предметы прикладного искусства он считал за величайшие шедевры. Эдмунд очень досадовал на коммерции советника и проклинал его пошлое пустословие, из-за которого не удавалось перекинуться с Альбертиной ни словечком.

Наконец к ним подошел знакомый коммерции советника, и тот втянул его в разговор. Эдмунд воспользовался этой минутой и подсел к Альбертине, к чему та отнеслась весьма благосклонно.

Всякому, кто знаком с девицей Альбертиной Фосвинкель, известно, что она, как уже было сказано, воплощение юности, очарования и грации, кроме того, как это свойственно берлинским барышням вообще, одевается с большим вкусом и по последней моде, занимается в Цельтеровской Академии пения, берет уроки музыки у господина Лауска, вслед за прима-балериной проделывает грациознейшие пируэты, послала на художественную выставку искусно вышитый тюльпан, окруженный незабудками и фиалками, а также отличается веселым и бойким нравом, но иногда, особенно за чайным столом, проявляет склонность к чувствительности. Всякому также известно, что она аккуратно переписывает в альбом, в тисненном золотом сафьянном переплете, красивым бисерным почерком стихи и изречения, особенно понравившиеся ей в сочинениях Гете, Жан Поля, равно как и других блещущих умом сочинителей и сочинительниц, и никогда не путает падежных окончаний.

Естественно, что теперь, в присутствии молодого художника, сердце которого переполняли восторженная любовь и благоговение, Альбертина проявила еще больше чувствительности, чем обычно за чаем или чтением вслух, и поэтому весьма приятным голоском лепетала о наивности, поэтической душе, жизненной достоверности и тому подобных вещах.

Поднявшийся к вечеру ветерок доносил сладкий аромат цветов, в темной чаще кустов заливались в любовном дуэте, исполненном томных жалоб, соловьи.

И вот Альбертина начала стихотворение Фуке:

Ветров весенних шорох

По роще пробежал,

И, как любовь, – напор их

Сражает наповал.

Почувствовав себя смелее под покровом наступивших сумерек, Эдмунд прижал руку Альбертины к груди и закончил:

Я песню напеваю

Тем шорохам в ответ,

И льется в ней, мерцая,

Любви бессмертной свет.[7]

Альбертина отняла свою руку, но только затем, чтобы снять тонкую лайковую перчатку, и осчастливленный художник, снова завладев ее рукой, уже собирался покрыть ее пламенными поцелуями, но тут ему помешал коммерции советник, воскликнувший:

– Черт возьми, становится холодно! И как это я не подумал о мантилье или о пальто, вернее, как это я не захватил ничего с собой; накинь на плечи шаль, Тинхен,- шаль у нее турецкая, уважаемый господин художник, и стоит пятьдесят дукатов чистоганом,- накинь шаль как следует, Тинхен; нам пора домой. Счастливо оставаться, сударь!

Правильно учтя положение, Эдмунд не долго думая открыл портсигар и любезно угостил коммерции советника третьей сигаретой.

– Покорнейше благодарю, вы чрезвычайно любезны и обязательны! – сказал Фосвинкель.- Полиция воспрещает курить гуляющим по Тиргартену, дабы они не подпалили прекрасные газоны; но запретная трубка или сигара кажется еще вкусней.

Когда коммерции советник подошел к фонарю, чтобы зажечь сигару, Эдмунд робким шепотом попросил у Альбертины разрешения проводить ее домой. Альбертина взяла его под руку, и они пошли вперед, а коммерции советник последовал за ними, будто так и предполагалось, что Эдмунд проводит их в город.

Всякий, кто был молод и влюблен или и сейчас еще молод и влюблен (с иными этого так за всю жизнь и не случилось), легко себе представит, что Эдмунду, шедшему под руку с Альбертиной, казалось, будто он идет не по лесу, а парит со своей красавицей высоко над деревьями, среди лучезарных облаков.

В шекспировской комедии "Как вам это понравится" Розалинда так определяет признаки влюбленного: впалые щеки, синяки под глазами, равнодушие к окружающему, всклокоченная борода, спустившиеся подвязки, незавязанные ленты на шляпе, расстегнутые рукава, незашнурованные башмаки и вялость и безутешность во всех повадках и действиях. Это определение подходило к Эдмунду не более, чем к влюбленному Орландо, но, как Орландо портил деревья, вырезая на коре имя Розалинды, вешая оды на ветви боярышника и элегии на кусты ежевики, так и Эдмунд перепортил кучу бумаги, пергамента, холста и красок, воспевая любимую в весьма посредственных стихах и рисуя ее портреты, одинаково неудачные и в карандаше, и в красках, так как мастерство не поспевало у него за полетом фантазии. Если прибавить к этому странный, как у лунатика, взгляд, свойственный одержимому любовным недугом, и постоянные томные вздохи, то нас не удивит, что золотых дел мастер очень быстро догадался о состоянии своего молодого друга. А когда он принялся расспрашивать Эдмунда, тот не стал медлить и открыл ему тайну своего сердца.

– Эге-ге, ты, видно, не подумал о том, что влюбляться в чужую невесту не гоже,- заметил Леонгард, когда Эдмунд окончил свой рассказ.- Альбертина Фосвинкель можно сказать что помолвлена с правителем канцелярии Тусманом.

Эта роковая весть повергла Эдмунда в неописуемое горе. Леонгард спокойно выждал, когда пройдет первый приступ отчаяния, а затем спросил, серьезно ли его решение жениться на девице Альбертине Фосвинкель. Эдмунд рассыпался в уверениях, что брак с Альбертиной – мечта всей его жизни, заклинал Леонгарда, обладающего тайной силой, помочь ему убрать с дороги правителя канцелярии и завоевать руку и сердце красавицы.

Золотых дел мастер заметил, что влюбляться желторотым художникам, разумеется, не заказано, но думать сейчас же о браке им совсем ни к чему. Как раз из этих соображений не женился молодой Штернбальд и, насколько это ему, Леонгарду, известно, он так до наших дней и остался холостяком.

Леонгард попал прямо в точку: произведение Тика "Штернбальд" было любимой книгой Эдмунда и ему нравилось узнавать себя в герое этого романа. Поэтому он опечалился и даже едва не разрыдался.

– Хорошо, будь что будет,- сказал золотых дел мастер,- от правителя канцелярии я тебя избавлю; а проникнуть тем или иным путем в дом коммерции советника и завоевать симпатию Альбертины – это уж твое дело. Впрочем, я могу приступить к действиям против правителя канцелярии только в ночь под равноденствие.

Обещание золотых дел мастера привело Эдмунда в полный восторг, так как он знал, что старик всегда держит свое слово.

Каким образом золотых дел мастер приступил к действиям против правителя канцелярии Тусмана, благосклонному читателю уже известно из первой главы.

Загрузка...