4 января. Жену мою поманило на свет Божий первого января, отсюда веселые начала Новых годов. Остальное — статья, чтение “Кроткой”, Гоголя, провожание Нади в консультацию, подогревание обедов для Кати-гулены; телефон.
7 января. Грустно. Читаю “Карамазовых”. Ум и знание вперед потрясающие. Не жалеет отдавать выстраданное тем, кого осуждает. Тут и другое — нет одноплановости, прикрытия фразой, даже убеждением, а поступки — наоборот. Или даже невозможность поступить по убеждению. Все прощаешь, когда с каждой страницы приказ заглянуть в себя.
11 января, среда. День и час, день и час нужен для “Братьев Карамазовых”. Только моя мелкая натура могла говорить раньше, что Достоевский труден, устаю от него, болею. Читаю сейчас все эти дни, благословляя “Кроткую”, введшую меня в “Братьев”. И раньше хватался — мешал фильм, безобразный крик Ульянова: “Провонял, старец!”, читал “Инквизитора” и понимал, что это огромно, не понимая ничего.
После “Братьев” нельзя жить по-прежнему.
Такая радость, что Достоевский — русский, такое спокойствие за судьбу России пришло вдруг, что совсем не обидно, что я пока не в зачете.
Как хорошо! Окраина Москвы, в пивной плачут, дядя Сережа в моей рубахе и шарфе, из Вятки письма с любовью, я сижу и читаю “Карамазовых”, снег летит за окном, синицы дерутся у кормушки; на улицу иду, снег летит, машины ревут, вернусь и буду читать и пугаться, что как ни толста книга, а кончится. “В мир иди, в мир!”.
А ведь продвинулись! Все время…
У евреев лоб за счет облысения. Публичное выражение любви означает ее отсутствие. В глаза хвалят дураков.
13 января. Черная пятница, не светлая, для меня — премия Распутину, вручение. День с ним. Переговорено обо всем. Хороший день.
17 января. В ЦДЛ, ждала женщина, инвалид I группы, обиженная несправедливостью. Долгий слезный разговор. Чем больше хватаешься помочь, тем больше отчаяние.
Потом три часа партбюро. Обсуждение антисионистского романа Ю. Колесникова. Так как 80 процентов партбюро евреи, то очень смешно. “Ведь как, — говорят они, — как не понять, что евреи — разные. Банкир Гинзбург и бедный Мотель у синаноги. Банкир Рябушинский и бедняк, описанный Горьким… и т. д.”.
Ну как же ненавидят Достоевского! После разговоры с Романовским, Прохановым, Личутиным.
Сегодня с Распутиным едем в Ленинград.
20 января, пятница. Вернулись. Очень хорошие три ночи и два дня. Впервые в Ленинграде. Тяжелый, массивный, он так насел на землю, что выступила вода. Понял, что его можно любить беспредельно. Вчера Крещение, солнце, был в Александро-Невской лавре с утра. А так расписано по минутам. Был в тени Распутина, так как бежал от лучей его славы. Вот у кого учиться скромности.
22 января. Воскресенье. Звонил Белов. Я думал, что особенного, но прошло полчаса, взволнован. Днем долгий разговор с Распутиным. Ведь это ведущие наши писатели; радость какая, дай Бог им долгих лет, мне и умереть не страшно, при чем я? Люблю их беспредельно. Как больная собака к целебной траве, тянусь к ним.
26 февраля, воскресенье. Прошел месяц. Сейчас утро. Сижу у себя, на кухне мама, жена и дочь пьют чай. Эти три женщины, самые родные, собрались вместе в ожидании четвертой.
Из-за статьи заваруха. Дошло до маленького ЦК. На работу хотел идти в “Лит. учебу”, сейчас смерть как не хочу. Трусость главного даже не смешна, страшно. Сейчас вообще по журналам уровень главных ниже их кресел. Позавчера был у Викулова по статье (взял из “Лит. учебы”, отдал в “Наш современник”); он долго говорил, что Михалков пытается быть смелым, выводя в плохие герои уровень замминистра. А Ананьев? Кожевников? Палькин? Очеретин? Никульков? Кто вспомнит их имена?
Кожинов: песня под гитару.
Нa просторах родины, родины чудесной,
Запаляясь в битвах и труде,
Мы сложили, в общем, радостную песню
О великом друге и вожде.
Сталин — наша слава боевая,
Сталин — нашей юности полет.
С песнями, борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет.
Приезды родни и чужих. Усталость и слезы Нади, болезни Кати и мамы. В Фалёнках пожар. Сейчас они уехали бы во Дворец съездов.
Ходил на улицу: как жить? как воспевать героев-тружеников? Злоба, в винных магазинах драки, очереди вытекли на улицу. Слухи о новом повышении цен.
Тает, и снег постоянно черный. А чуть не поверил в улучшение быта, звавшие на работу обещали квартиру — уж такая планировка! уж так дешево, не как кооператив, да, видно, хорошо не жил и начинать нечего.
28 февраля. Последний день зимы; солнечно, много ходьбы. Снег черный и, тая, все чернеет. Вчера в “НС” статья о русском языке. Теперь у них. Хотят делать дискуссию.
Ожидание завтрашнего повышения цен, лихорадка в очередях, хватают все подряд, бутылок по 15–20 вина, водки. У пивной драки и прежнее состояние: разве я очерняю действительность в своей прозе? Да я ее обеляю. У дяди Сережи повесился сын. “Стал я как деревяшка”, - говорит дядя Сережа. Приехали из милиции: “Ну, папаша, хоронить тебе не на что”, сидячего опустили в лифте, увезли, ночью сожгли. Нет ничего. “Плохо, — говорит дядя Сережа, — плохо удавленникам и утопленникам, их раз в год поминают”.
А три года назад дядя Сережа ночевал на казенной койке, но так как нигде не работал, то не заплатил. И вот эта бумага нашла его в кочегарах, и тридцатку выдернули из получки. С горя надрался, попал в казенную ночлежку (вытрезвитель) снова. Платить нечем, из кочегаров ушел.
— Сережа, — говорю ему, — копи деньги на черный день.
— А счас что, светлый? — говорит он.
Одна из причин позднего созревания писателей, сошлюсь на Распутина, в том, что мы лишены мудрых книг. Может быть, мы готовим только почву для будущего. Во всяком случае, в воздухе ожидания.
1 марта. Первый день весны; день тусклый, пасмурно. Возил маму в центр. Был в Покровском соборе, не был там очень давно. Холодина страшная. Внутри носятся ребятишки — негры, раздетые. Кирпичи вытерты до половины, но раствор возвышается. Нашел вид из окна такой, чтоб не попало ничего современного, пытался представить, как было в утро стрелецкой казни, во время обстрелов Кремля.
В ГУМе забавные сцены новых цен, да что о них!
У Сережи событие — прислан счет из крематория за сожжение трупа. Из Братиславы (но это давно, просто, чтоб не кончать запись крематорием) пришел журнал “Ревю…” с публикацией.
8 марта. Более идиотского праздника, чем 8 Марта, уже не придумать. В нем все ублюдочно, начиная с распродажи лежалых товаров до оскорбительной подачки внимания женщинам раз в год. В их глупые головы вбивается дикая мысль о равенстве. Это из тех идей, когда “под знаком равенства и братства… зреют темные дела”. Эта идея уже разрушила семью и разрушает остатки мужественности. Нравственность подточена.
Но что ж это я? Ведь “Новый мир” подписал со мной договор на повесть. Радость великая, а уверенности в публикации нет.
9 марта. День езды. Звонки. Мама завтра уезжает. Приехал, звонил Распутин, летит в Лейпциг. Из Кирова звонили, дают полосу — статью о языке в виде интервью.
Состояние печали — грех, но отчего печаль и грех? Мама завтра уезжает — грустно. Вот не работал эти дни, но не жаль: говорил с ней.
11 марта.
Крупина Н. Л.
Мальчик.
Вес 3400.
Рост 50.
Это бумажка с доски объявлений.
И много, целых 10 дней прошло. Уже он дома, три ночи. Три раза купали. Ночью спит плохо, днем не нарадуемся. Пеленки, страхи, усталость — дела известные, все описанные. Главное пало на Надю. Молодыми надо рожать, молодыми!
Стояли солнечные дни. Роддом около Андроникова монастыря. Сильно таяло. Везли в такси обратно — загазованный Волгоградский проспект. Бледнеющее лицо Кати. Страх за ребенка. Отец-герой — двое…
Сейчас 20-е. Надю еле выгнал на улицу. Впервые морозно, солнечно, а то грязь.
Назвала Надя сына Володей. Хотелось Ванечкой. Но вся родня хлопалась в обморок — не надо. А раз уговорились, что сына нарекает мать, то все. Вовочка сейчас спит в большой комнате, у окна под цветами. Весь в меня, говорит хор свидетелей, но много Надиного, губы, ямки на щечках, ушки, мой лоб, ресницы, подбородок, волосы и, как выражается Катя, брови великого старца у нас тоже одинаковые. Катя старается помогать. В доме чисто и обеспылено.
Не работаю, это ясно, эти десять дней. Искал кроватку, пер ее, да мало ли всего.
И все-таки легче, чем с Катей. Она уже и сама всякий раз бежит к братику-мартику, но и тяжелей — Наде за 30, мне под 40. Впервые ощутил груз лет, а надо бы омолодиться, возродиться. В честь меня назван сын. О, хитрая, расчетливая жена — я должен буду быть достоин примера.
Звонков мильён. Радость в начале сродни телячьему восторгу. Потом — обязанность. Пискнул. Закряхтел, иду.
Вовик плачет ночами. Надя враз и полнеет, и исхудала. Сейчас, в какие-то веки, спят вдвоем. Он красивый, умный, страдающий. Надя говорит: “Он так глядит, что я знаю, он большой, только притворился маленьким”.
Катя то сбегает погулять с подружками, то вдруг тоскует по братику. Был врач, говорит: малыш хороший. Не ездил благодаря малышу дважды в ЦДЛ; спасибо, сын, — реже надо бывать в гадюшниках.
И вот прошел месяц.
Ребенок, болезни Нади, ночи, купание.
Деньгам каюк. Договоров не дают. Хоть и унижался визитами. Хоть и составлял заявку.
Мальчик, сын, растет. Гуляю с коляской, стараясь читать. То “Школу для дураков”, то “Антихриста”, а то полупудовую рукопись о казачестве. Мальчик плачет иногда в глубине кружевной накидки. Ветры, ветры, присесть негде, не знаешь, как повернуть коляску, чтоб уберечь.
Горят костры на пустыре, мальчишки бросают в них стреляющие камни.
29/IV. Бог милует, думал, вспоминая прошлогоднюю ночь на Пасху — драку, кровь, — нет, не помиловал, да и тяжко: драка, но не парней, как в прошлом году, а ребятишек лет по 10–11, но так, что страшно — и до крови, и с пинанием лежащих по ребрам, ох, тяжело, тяжесть такая, что смутно надолго. И ручка так тяжело, затяжно пишет. Надя побежала разнимать, я с коляской туда же, да что? Разняли, а вражда осталась и прорвется, уж прорвалась, верно, без нас. Сейчас ночь. Только что из церкви на четвертом километре. (Покровский собор). Записал за здравие родителей, и жену, и детей. Поставил свечи. Старушки, завернутые в белые платы, сидят, набираясь сил для Всенощной. Пробуют электричество, и дважды воссияло “ХВ” — “Христос Воскресе”. Но столько мильтонов, столько пьяной дружины, гадко, — смеются, копятся на Рогожском кладбище.
Горят внутри церкви груды свечей. Читают, сменяясь, у предалтарной иконы. Торопливо, но уверенно ходят бородатые служки. Крестятся быстро, энергично. А еще что-то было? Было, да. Ветер был, бег через рельсы, включение в прежнее хамство скученных людей.
Вот и ночь.
И скоро запоют: “Христос воскресе из мертвых”. Одно спасет и оправдает — работа во имя православия.
2 мая. Три недели прошло. Вышла статья в “Сов. России”. Вычитывал дважды гранки и верстку в “Правде”, напечатана статья обо мне в “ЛГ”.
Приезжал Гребнев и жил 4 дня, очень хорошо. Хоть и впадали в русский грех, но говорили много полночей подряд.
Была Гурли Линден, шведка, и намучился же я. И Гребнев заодно.
Открыт новый пивной зал, вот и избеги связей с жизнью. Позавчера впервые видел драку, после которой не осталось горечи. Двое сцепились. Милиционер участковый, капитан, шериф, подскочил и накостылял обоим. Вначале тому, кто больше виноват. Удовольствие посетителей пивзала.
Сережа в своей пивной перестал пить пиво, тоскует — какой смысл в сборе кружек?
На серьезную запись нет времени, пишу на коляске, стоя у магазина. В магазине очередь, в очереди Надя.
6 сентября. Завтра З7.
Вот первый символ — потерял в канун авторучку, которой написал и “Живую воду”, и остальное после. Может быть, знак поворота к новой манере? Может быть.
Был очерково-статейный период. Вчера отвез очерк о музеях и статью о судьбах молодых писателей в провинции.
Из Быкова увез бумаги. Спасибо и Быкову — хоть и не ночевал там, но все же что-то написал — 7 рассказов и крохотную повесть.
Лазил на быковскую баженовскую колокольню, все чисто по-большевистски засрано.
Сын возродил меня. Живу им, его смехом, его радостью и любовью ко мне. Наде достается, особенно ночами. Она похорошела. Катя любит брата, он ее. Даже нехватки-недостатки не снижают радость.
11 сентября. Как рубеж, как далеко поле Куликово! Вернулся, и только оно в глазах. Надя и Катя верят, что я был на Куликовом поле, а мне кажется — приснилось. Нет, был! Даст Бог, и буду.
И в Ясной был 9-го в 150-летие Толстого, но впечатление ничтожно: сотни тысяч давящихся людей, репродукторы на дубах, толкотня у могилы, прожектора и треск кинохроники, милиционеров больше, чем деревьев… а на Поле был один. Огромное небо — солнце и ветер. И у Дона был, и водой умылся, и разулся, и вброд его перешел там, где переходили мужики 598 лет назад.
Один был! Как не печаль, ведь был-то в годовщину битвы — 8 января. Все сделаю, чтобы на будущий год было много, а в 600-летие — толпы. Пусть без святости многие, пусть, она у всех и не бывала, но хоть что-то, и именно у русских, есть всегда. Ночь не спал накануне, поезд и ожидание автобуса четыре часа и автобус еще четыре, да еще один, но все перекрылось радостью и печалью — лежал на траве у памятника, на спине, — небо огромное, коршун разглядывал меня с облаков, и налетела дрема, а когда очнулся, то лежал в тени креста памятника. Взял земли из центра, перекрестил, смешал с землей от родного дома. В музее искали меня, и мы немножко посидели с этими прекрасными женщинами. Я вез свою книгу язычески сжечь в жертву Полю, но подарил К. М. Алексеевой.
Поле. Солнце и ветер. Вороны, стаи черные над полями.
Стреноженные кони. Слава тебе, Господи, привел и это увидеть — теперь Поле всегда в моей жизни, мечтаю повезти туда сына и дочь. А дочь люблю еще сильнее, когда появился сын. Думал о них, о Наде, когда шел от Дона, когда мчался в Михайловском через Непрядву. Чтобы им было хорошо. Былинное слово — Непрядва! А жива! А Смолки нет, только ручеек.
Ночевал в Куркине. Там же, в церкви Иоанна Богослова, поставил свечи за упокой души убиенных рабов Божиих в битве Куликовской, также за здравие родных и близких и за упокой душ бабушек и дедушек.
Как написать о Поле?
24 октября. Вчера ночью вернулись из трехсуточной поездки. Проехали: Москва — Ясная Поляна — Елец — Задонск — Поле Куликово — Оптина пустынь — Козельск — Москва. Мимоездом Калуга, Одоев, Белев.
Были с Валей, и Ринатой, и Фатеем Шипуновым на его машине. Не какой-нибудь ЗИМ, а военная, экспедиционная. Крытая брезентом, под которым сидели. Еще ездили ученые, Валерий и Андрей, и женщина, бывшая летчица Мария Федоровна, a вез Андрей Алексеевич.
Купили яблок и ели по дороге. В день в дороге часов по 12–14.
Ничего темного — радость великая от поездки. Все было в эти дни — и дождь, и солнышко, и снег шел, и ветер был. Звезды вверху ночью. Одну ночь были в Ельце, другую на Куликовом.
В Задонщине были у источника Тихона Задонского, там приют для душевнобольных. Радостная Таня бежала впереди машины, падала, шел дождь, “казала дорогу”. Пили поочередно из кружки. Таня радовалась, говорила, что ей четыре года, “четы”, не договаривала слово, только первые слоги.
— Это мы все больные, — говорил Фатей, — они здоровые. — Радость — назначение человека.
Кто Фатей? Сказать — огромная мыслящая, с безграничным запасом знаний, машина — мало. Это современный человек, энергичный, четкий и вместе с тем сохранивший святость, охраняющий монастыри (Иосифо-Волоколамский), берущий их в свой институт как биостанции.
Видел старца Николая Александровича в миру, Нектария. Он нас благословил тем же крестом, что и Тихон Задонский Достоевского. Эта ручка коснулась руки старца, ею же были написаны его благословения нам. Мне: “Да пребудет над Вами молитвенный покров Елецкой Божьей матери!
С любовью иеромонах Нектарий.
Елец, 22 октября 78 г.”.
И Вале, но сюда не запишу. В доме у старца хорошо, радостно. Много икон, фотокартина перенесения мощей св. Серафима Саровского.
— О трех уровнях мышления (после общего образования): научный, низший, искусство и высший — религия.
Какой же красоты собор Знамения в Ельце, сразу поймешь, вспоминая слова: “неизмеренная красота”, “неописуемая”.
Церкви — суть свечи зажженные.
Сопоставление сегодняшних знаний с былинами, сказками, легендами — вот один из путей к мудрости.
Ночь на Куликовом. Снежно, ветер. Ехали к Дону так долго, что не верилось — ведь все прошел пешком. Но тогда, 8-го, был какой-то взлет. В храме Сергия Радонежского вороны, потолок течет. В Монастырщине храм и вовсе плох.
А уж совсем горечь горькая — Оптина пустынь: приехали, и ощущение, что Козельск, что Оптина только из бомбежки. Только и есть, что скит, церковь Иоанна Предтечи. Домики Гоголя и Достоевского все-таки целы.
А монастырь разрушен, колокольни и вовсе нет.
На что, бесы, надеялись? Уж тут-то, когда была фотография, когда снимки есть и глаголят о красоте недавней. Мешали бесам знаки нашей готовности к принятию святого духа — церкви. Разве не велик народ, созидающий такую красоту?
Вернулись ночью. Пили ночью чай и утром. В обед Валя уехал.
Всё не так, поэтому оборвал.
Может быть, Россия была не готова к принятию Св. Духа? Лучшие люди были готовы. Но евреи испугались и помешали. Не только они. Давно Русь уничтожали, почему? Великая, светлая, чистая помыслами, — почему? Зависть? Или желание опустить до себя?
15 декабря 1978 года от р. Христова. Крестились: Катя, Надя, и Володя, и племянница моя Татьяна. Такого дня больше не будет в моей жизни. Сейчас ночь. Слава, слава, слава Тебе, Господи, прими эти слова, как поклон мой, как благодарность, как счастье. Знаю, впереди все будет еще трудней, но мне будет легче и понятнее любая жертва. Валя не мог приехать, худо ему в театре, он крестный у Володи.
Не надо больше писать в этот день, ломаю и бросаю карандаши, слава Тебе!
30 декабря. Стоят морозы. Далеко за 30. Сегодня и солнце.
Холодно в доме. Спим одетые. Эти дни — болезни детей и Нади, суета. Писание открыток. Безденежье. На улице в центре — пар из магазинов, из метро, будто внутри пожар; переходить дороги трудно — машины несутся в дымном тумане.
В издательстве перепихивают в 81-й год: о, собаки! Причем я смиряюсь, а ведь зря. Умный человек сказал мне: это ведь торговцы в храме искусства, а ты с ними по-христовски.
А другой умный объяснил, что если бы я смотрел на свое писательство как на подвиг, то это бы освободило совесть от занятости семьей и избавило бы от помощи другим.
Канун Нового года. Нужен ежегодный отчет. В этом году остается много плохого, но было много хорошего. Публикаций (кроме трех газетных) не было; еще, правда, статья в “Лит. учёбе”. Писалось очень мало, только летом, восемь маленьких рассказов и один большой. Денег нет по-прежнему, нет и тех, которые в такие же периоды могли бы быть пропиты.
Болезни родных.
Главное — рождение сына. Им спасен и этот год, и я.
Еще — Куликово поле.
31 декабря. Впервые проспал идти за молоком для сына. Па-зор! А проспал оттого, что встали часы, а по ним ставил будильник. Хотя все дни перед этим вставал без будильника. Но вчера, оставив ночевать Надю и Катю у родителей, пришел в холод квартиры и читал долго, и лег поздно — и вот.
“Утро туманное, утро седое”, людей не видно, над лифтовыми шахтами домов дымище, как из труб. Около -40о. Везде в комнатах 13-14о. Только на кухне горят конфорки газовой плиты и теплее.
Год кончился. Поеду на кладбище. Это последний долг этого года. Спасаюсь чаем.
Вечер. Ездил на кладбище. Солнце, и людей мало. Но зайдя с тыла, стал встречать людей, в двух местах хоронили, в одном копали, а когда выходил, то у входа стояли два обитых красными сборчатыми тканями гроба. Причем стояли как-то дико — совершенно одни, никого не было рядом, только венки со сверкающими буквами на черных лентах. Пошел напрямик, так как снег мелкий, но запутался в оградах, еле выдрался, цеплялись за полушубок.
Заехал за Надей и Катей, играл с Вовочкой. Он уснул, мы ушли. Так холодно, такой густой дымный пар стоит над дорогой, что машины несутся с горящими желтыми фарами. Когда дым разносится, то фары странно смотрятся на солнце.
Надо добить рецензию, это как хвост, который надо отсечь в этом году.
Катя уперлась в TV, Надя на кухне. Поздний вечер. Кто ни позвонит, везде 13-16о, не больше, а есть и по 10о.
Трубы и батареи даже не теплятся. Сидим в валенках и шубах. По TV — полное дерьмо, разврат и ложь. Даже не вымылся по традиции в последний день, нечем.
Горят свечки перед образами в комнате. На этот год нам даровано давно просимое у небес смирение.