Евгений Пестунов

бывший мастер по обработке рыбы в «Мурмансельди»; сейчас работает в г. Апатиты.

Емельян Степанович и Николай-Угодник

…Э-э, нет, братва! Уж коли мы вопрос этот затронули — кто ловит лучше да по флоту гремит, то я, простите, с вами не согласен. Силина и Кукушкина, которых наперебой хвалите, я знаю — раки они мелкие против капитана Евстигнеева.

Силин — тот больше на тресковом лову специализировался, где проще. Ведь там, по совести если признаться, все от тралмейстера зависит. И если тралмейстер толковый, капитану и горя мало. Не без того, конечно, достается и капитанам, но не так, как на лову дрифтерном. То штука деликатная, опыта требует, творчества, как говорил Емельян Степанович Евстигнеев. И кто в помощниках у него ходил, Кукушкин тот же, до смерти, знаю, благодарен ему, что настоящим рыбаком из его школы вышел.

Сейчас Кукушкин Петр Васильевич гремит, и все благодаря Евстигнееву. А то ведь парень совсем хотел бросить рыбацкое ремесло и податься в пароходство, где нашей науки не требуется.

Расскажу случай один, а вы послушайте. И если сомнение возьмет, или физиономия моя доверия вам не внушает, спросите при случае старшего механика Краева, вы его знаете. Он тогда с нами плавал, человек в годах, степенный, сам не соврет и мне не даст, будьте уверены…

Поначалу, как вышли мы в море, дело у нас не клеилось. Был тогда капитаном Гришин, штурман дальнего плавания — лучшего и не надо, а в рыбацком деле — ни в зуб ногой. Сам он работящий на редкость, с мостика, бывало, сутками не сходил, все работу наладить старался, а не получалось у него — и баста! Уж он и со знающими капитанами беседы вел, и сам приноравливался, бился как та селедка о палубу, кое-как за месяц груз наскреб, а к базе подошли — попросился он у начальства на другой пароход старпомом у хорошего капитана опыта поднабраться.

Просьбу его уважили, а на его место прислали нам с базы Евстигнеева.

Не вызвал он на первый взгляд симпатии у нас, все дело ему внешний вид портил. Лицо он имел круглое, как луна, лоб большой и бесконечный, потому что плешь во всю голову, а лицо оспой изрыто. Как пришел, сходу в робу переоделся, всех на палубу вызвал — причину нашей неудачи искал. Все наше хозяйство перевернул, а как до вожака дошел, укорил мастера лова Демина:

— Ты или ленив, братец, или сквозняк в голове еще гуляет. Сжил ты капитана нерадением своим.

Тот, понятно, в амбицию: это, мол, почему? Как понять обвинение ваше?

— А так понимать, — отвечает, — что мерил ты марки топором или «крокодилом», каким гайки крутят. И висели твои сети на вожаке, как пеленки после стирки на веревке — абы как. Сеть, она работать должна, рыбу ловить, а, скажи, какая дурная селедка в перекошенную ячею морду сунет?

Ого, думаем, круто забирает! Однако марки перебили, как он велел, порядок заново набрали, старье все выбросили, порядок выметали.

Сидим за ужином, ухмыляемся, меж собой шушукаемся: дескать, не капитан, а мясник-фокусник тот, что скотину зарежет и в ноздрях сердце ищет. Да разве в марках дело? Ловили же в том рейсе и план выполнили, а вожак-то не меняли! Он же марки переменил и успокоился, думает, что селедка в его порядок гуртом попрет. Держи карман. Видали мы всяких капитанов, все поначалу, до первой неудачи, горячо за дело брались. И ты скиснешь, думаем.

Посмотрел он на нас, улыбнулся и говорит:

— Что же молчите? Может, поговорим, как дальше работать будем?

— Сами знаете, у всех болячка одна, — отвечает за всех секретарь комсомольской организации Борис Груздев. — Сковырнули бы ее, да не от нас зависит — от штурманов. У людей, посмотришь, рыба, а у нас, простите, фига. Больше месяца воду мутим, машину гробим, сети зря рвем. Тем и спасаемся от скуки, что в домино ночами стучим. Люди в море не за тем шли…

Тут будто прорвало.

Шум и гвалт поднялся, у каждого претензии, и все к штурманам.

А Демин, тот прямо высказался: или просить у начальства капитана-наставника, или «рвать когти» нужно с этого парохода.

— А никто не держит, — крикнул из угла матрос Волков, он на этом судне с перегона остался. — Демин сперва брякнет, а потом сидит, как сыч, обдумывает, что же я такое сказал? Давайте помолчим, послушаем, что капитан думает, ему за план ответ держать, ему и слово.

Пожевал губами капитан, поморщился от разговоров наших, сказал:

— Мне со своей колокольни кажется, выловить триста двадцать тонн, которых до плана не хватает, мы сумеем и даже без помощи капитана-наставника. Но я вам обещаю рейс трудный, может, дома кого и жена не узнает.

Сидим мы, рты разинули, огорошил он нас цифрой этой. За два месяца триста двадцать тонн? А переходы к базам, а шторма?

…Несколько дней все без перемен было, так что снова мы падать духом стали.

А потом замечаем, что рыбы все прибывает в сетях, ровно пошло, тонн по шесть, по восемь каждый день в трюмы укладываем.

Но странным нам казалось поведение Евстигнеева: не так он ловил, как другие, и смахивало наше судно больше на поисковое.

Бывало, порядок выберем, выйдет он на мостик, полный ход даст и шпарит по курсу часов десять кряду. И все за температурой воды следит, на эхолот посматривает да над картой склоняется. Потом измерителем в нее потычет и — стоп машина! И командует:

— Сети за борт!

Штурман от удивления плечами жмет. Эхолот в это время пишет такие жидкие показания и, если прибору верить, завтра «колеса» верные, нули в промысловом журнале будут.

А он вымечет сети от флота в стороне, где-то у черта на куличках, походит по мостику, трубкой попыхтит, распоряжения отдаст по вахте, и в каюту. И еще большее удивление у штурманов появляется на другой день при виде хорошей рыбы в сетях. Откуда, ведь если прибору верить…

За полмесяца сдали мы два груза на базу, подтянули немного хвост.

Заговорили о нас по флоту. Шутят над Евстигнеевым капитаны на совете: дескать, Нептуна очаровал, рыбу заворожил, прет она ему дурняком в сети. Смеются, а сами следом косяком ходят. Пока сети мечешь — никого, пусто на горизонте, а ночью на палубу выйдешь, и кажется, что вокруг тебя плавучий город: огней видимо-невидимо. Настроение у нас приподнялось. Все, кто к капитану недоверчиво относились, изменили суждения свои.

Да и как не уважать человека, когда он в обхождении прост, и за все время хоть бы раз сорвался — голос на матроса повысил. Нет, не слышали мы от него такого. Ну, а главное — ловил. А чего еще нашему брату матросу надо? Вот только со старпомом они не совсем ладили, но дело это ихнее, им с мостика видней. Общее мнение о нем сложилось такое: мужик он правильный! Но продолжалось это не долго.

Сидим как-то в салоне, пироги жуем, вполголоса басни травим.

Смотрим, вбегает Халявин, будто с цепи сорвался, глаза круглые, огромные, и лицо не то удивленное, не то испуганное. Не успел голяк на место поставить, как затараторил:

— Видел. Самолично. У капитана в каюте рыбацкий покровитель. Под подушкой сейчас, а был под одеялом.

— Кто-о? — Волков даже жевать перестал.

— Николай-угодник! Вот кто.

— Не, Халявин, загибаешь ты, — говорит Волков. — Чтобы у Емельяна Степановича? Сам слышал, как в бога он гнул, когда порядок сложило.

Старпом наш аж руки потирает от удовольствия, привскочил с дивана и нервно так, как козел блеет, хихикает:

— А ты и икону видел?

— Нет, не позволил. В следующий раз, говорит. Я давно заприметил, то под одеялом, то под подушкой пакет такой с тесемочками. Сейчас захожу к нему в каюту приборку делать, сидит он, пишет. И так глубоко в мысли ушел, что меня не заметил. Думаю: молча приборку сделаю и улизну. Смотрю, опять пакет этот. Ну и говорю, что убрать его куда-нибудь, в шкаф или на полку, а то койку пакет бугрит. А он мне так задумчиво отвечает: нельзя — в рундуке, мол, сырость, а на полке через открытый иллюминатор захлестнуть водой может, попортит его.

Подумаешь, говорю, не Иисус, ничего не случится! А он пишет и задумчиво так отвечает: мол, Иисус не Иисус, а бог истинный, вернее икона, Николай-угодник. Я даже, верите, глаза вылупил. Бросил он писать, долго насмешливо на меня смотрел, а потом с досадой сказал: «Тьфу ты, проговорился. Только ты не разнеси, как та сорока на хвосте. Трудно с рыбой когда бывает, к нему за советом обращаюсь…»

Пошел я, не смог больше в каюте его быть, а он вслед мне: «Не проговорись, а то, знаешь, не в моде сейчас верующие, уважать перестанут, а где выше — и хвоста накрутят!..» Вот и судите сами. И помалкивайте — не хочу быть без ножа зарезанным…

Сидим мы, тишина, как в гробу, над рассказом Димки Халявина размышляем. Признаться, смутил он нас достоверностью своей, ведь не возьмет долговязый ложь на себя, неровен час, узнает капитан, быть ему бедным. Значит, есть тут правда-то! А уж ежели разобраться — почему бы Емельяну Степановичу в бога не верить, в угодников всяких? Человек он воспитания старого, образование получил где-нибудь в церковно-приходской школе, а там «Отче наш» в голову вбивают — будь здоров — по книгам знаем! Потом же, с малых лет здесь, на Севере, у отца под рукой на елах в море выходил за рыбой — это он сам говорил, — а рыбаки тогда всяким помогалам да угодникам по невежеству больше, чем себе, верили. Почему бы сейчас не верить ему, когда поклонение «отцу и сыну и святому духу» у него вот с таких лет с кровью мешано?

И хоть умение ловить — знали мы — не от иконы зависит, а неприятно было слышать от Димки историю эту, будто поймали всеми уважаемого Емельяна Степановича в чужом рундуке.

— Хоть за борт бросай — не верю, — стоит на своем Волков.

— Может, пошутил просто.

— Для шуток он слишком серьезный, — говорит Кукушкин. — Подумал, что юноша струсит объявить всем о его набожности.

— А по мне — пусть верит хоть в самого черта, — говорю я, — лишь бы это на пользу общую шло. Советская власть религию не преследует, есть же церкви…

Тут Груздев вмешался.

— Не просто это, — говорит, — надо подумать…

— Думай, — хихикает старпом. — Тебе, как секретарю, нужно проявить партийную принципиальность: или — или, а ты сюсюкаешь, как барышня кисейная. Рассказать нужно Краеву, а то и повыше где, когда в порт придем.

С этого дня изменилось наше отношение к капитану, приглядывались к нему матросы подозрительно, будто к чужому, у каждого на языке насмешка острая была заготовлена.

Посоветовался Груздев с Краевым, посмеялся он, но обещал справки навести, чтобы были у нас доказательства.

Рыба по-прежнему идет хорошо, только к базам да обратно ходим. Уже наметили число, когда план выполним, а тут заштормило.

Пали мы духом — полетел план к чертовой бабушке. Шатаемся по судну без дела, жируем на дармовых харчах, все хмурые, озлобленные.

И капитан стал странным каким-то, и весел и не весел — не поймешь. Выйдет на мостик, постоит у раскрытого окна, посмотрит на ад кромешный, а когда и запоет сквозь зубы:

«Ты меня провожала. А платком не махнула…»

Тут Краев перебьет его, скажет:

— План, очевидно, сорвется, а вы песенки распеваете… Конечно, причина уважительная, шкуру не спустят…

— Знали бы вы, Александрович, как мне необходимо план не сорвать. Я к этому много лет готовился! А против моря не попрешь, ишь, разгулялось!

— Не пойму вас, о какой подготовке говорите?

— После, Александрович, после, на переходе домой скажу.

На восьмые сутки погода стихла. Делали сначала как полагается, дрейф в сутки. А потом созвал нас капитан и сказал, что дело скверно, сели мы в галошу, а до конца рейса считанные дни. Предложил нам забыть об отдыхе. Вот тут и началось то, что он обещал нам — рейс трудный. Выберем сети, днем ли, ночью ли, заход на выметку, два часа сон, и выборка.

Рыба, надо сказать, в плотные косяки сбилась, лезла в сети, будто ошалелая, тянешь сеть — она как серебром заткана — душа радуется. За четыре дня груз брали, а тут, на счастье, базы по тихой погоде на промысел от берегов пришли, чтобы время у судов на переходы не терялось.

…Когда капитан спал — одной подушке известно. Когда бы ни глянул, все на мостике торчит, похудел, осунулся.

Вот тебе и Николай-угодник, думаю. На него надеешься, а сам не плошаешь, правильно делаешь!

Один раз прохожу по палубе, смотрю: у него в каюте свет горит и тени по шторкам шарахаются. Молится, что ли?

Разобрало меня любопытство, к стеклу приник, а тут судно качнуло и шторы раздвинулись.

Успел я только увидеть карты на столе, а он измерителем размеры с одной на другую переносит. Даже разочаровался, думал, молится. И откуда только силы брал этот человек!

О нас тоже говорить нечего — выдохлись. Выберешь сети, и на обед не тянет, доползешь до койки и, не раздеваясь, как мертвый, уснешь. Штурманам и механикам тоже доставалось — рядом с нами работали. В машине один Краев оставался без подмены.

Прибегает как-то Халявин на палубу, второго механика зовет.

— Скис стармех, — объявляет. — Захожу в машину, пар на куб попросить, посуду помыть надо, стармех у телеграфа сидит, за ручку дергает, а у самого глаза закрыты. Начал будить — говорит: «Сейчас на место придем, тогда ерекусим». Вижу такое дело и к вам…

Так вот и работали.

Вот сейчас рассказываю и вспоминаю тот рейс, затрудняюсь сказать даже, чем бы он кончился, не будь капитаном у нас Евстигнеев.

На переходе в порт созвали общее собрание, итоги подбили, кого на Доску почета выдвинули, а когда перешли к вопросу о разном, переглянулись мы. Помялся Груздев, помялся, трудно на такое решиться, обвинителем быть, но сказал:

— Мы, Емельян Степанович, уважаем преклонный возраст ваш, преклоняемся перед опытом, прекрасно знаем, что никакие сверхъестественные силы не помогали на промысле, но мы осведомлены, что у вас в каюте икона имеется, Николая-угодника; согласитесь, неуместна она среди комсомольско-молодежного экипажа. Неужели вы верите в то, что какие-то пресловутые иконы вершат судьбу плана?

Емельян Степанович оглянулся, глазами Халявина нашел. Тот где стоял, так и сел прямо на палубу и съежился, что кролик, который над собой ястреба чует.

— Неси, коль язык меж зубами проскочил!

Принес Халявин злополучную папку, подает, а сам в глаза капитану не смотрит — стыдно. Смотрим мы на нее, будто там Евстигнееву приговор страшный лежит. Развязал он тесемки и вытащил… обыкновенные морские карты. А затем тихо произнес:

— На них я действительно готов молиться. Десять лет изо дня в день я отмечал на планшетах температурные градиенты воды, где метал сети, как располагал порядок, направление движения сельди, уловы, силу и направление ветра, в общем наблюдал, записывал и вычерчивал на картах, что считал крайне необходимым. Оставалось найти и подтвердить периодичность времени, то есть, через сколько лет обстановка на промысле повторялась. Теперь я ашел, примерно, через три года с небольшим. Оставалось рискнуть и проверить. Последний раз мы шли от базы трое суток и, как вы видели, не напрасно. Планшет выдержал испытание. Вот весь секрет, который я вам грозился открыть на переходе, Александрыч. Что же касается угодника, так еще с тридцатых годов хранится у меня членский билет, когда я был в «Союзе воинствующих безбожников»… А про икону возник разговор просто случайно. Заметил я, что Халявин суеверию подвержен. Верит, например, в везучих людей, и мне не раз намекал, что я, мол, везучий, потому и ловим. Вот я его и разыграл.


Ну и посмеялись мы после этого над Халявиным. А Кукушкин тогда при всех признался капитану, что опростоволосился и плохо подумал о нем.

Кукушкина я, правда, не видел больше, в отпуск после рейса ушел. Но слышал, будто ходил он еще дважды с Евстигнеевым, друзьями большими были… Надо полагать, научился он у Емельяна Степановича многому, потому что на том судне после него капитаном остался. Теперь гремит по всему Северу. Что? На каком тральщике Евстигнеев, спрашиваете? Нет, он здесь теперь не работает. Где-то сейчас у берегов Африки сардины ловит, промысел осваивает.

Там он, я уверен, нужнее.

Загрузка...