Я договорился об отпуске на работе и взял билет заранее. На месяц меня могли отпустить только в июне, но никакой спешки не было: теперь я знал, что папа приехал насовсем и поселился у Хамиса, как раньше. Мунира сходила туда и рассказала ему о моих планах. Когда мой отец уехал в Куала-Лумпур, ей уже исполнилось шесть, но она не знала его лично — или, скорее, он не знал ее. В те годы ему вообще ни до кого не было дела. Она написала мне, что назвалась сестрой Салима, и он сказал: «А!» Выглядел он довольно хрупким, но здоровым и улыбнулся, когда она пообещала, что через несколько месяцев я вернусь. «Передай ему, что я буду здесь, иншаллах», — сказал он.
Я не сразу решил, где буду жить. Стоит ли заселяться в квартиру, которую Хаким подарил матери? Мне этого не хотелось, но я не сомневался, что Мунира будет настаивать. «Мамина квартира теперь наша, — писала она по электронной почте. — Я прожила в ней почти всю сознательную жизнь». У меня эта квартира вызывала более мрачные ассоциации, и я не хотел владеть даже ее частью. Сначала она была собственностью отца Муниры, а теперь должна перейти к ней одной — мне предстояло убедить ее в этом. А пока я забронировал себе гостиницу, чтобы по приезде у нас не возникло никаких споров.
Я пробовал представить себе папу, но не слишком старался. Трудно было выкинуть из памяти образ того усталого, измученного человека, с которым я прощался перед отлетом в комнатке за магазином Хамиса. Я не мог толком вспомнить туманный совет, полученный от него в тот день. Счастливые минуты — это начало любви, или наоборот? Впрочем, какая разница? Это были только слова, но ведь не слова делают людей несчастными — по крайней мере, в конечном счете. В этом виноваты воспоминания, те горькие застывшие моменты, которые отказываются тускнеть. Так что во все месяцы до отпуска мой папа оставался тем же полубезумным отшельником, которого я каждый день видел подростком. И он возвратился туда, где так страдал! Какую веру надо для этого иметь! Ана амини. Должно быть, старый ученый скончался, а когда умерла и мама, папа приехал, чтобы быть поближе к местам, где протекла ее жизнь.
После прибытия в Англию я путешествовал мало. Дважды ездил с друзьями на «Евростаре» в Париж и один раз с Рондой на пароме — в Булонь. Несколько лет назад, с другой женщиной, провел уик-энд в Амстердаме, а еще побывал в разных уголках Англии. Теперь же мне предстояла первая дальняя поездка. Неопытность по части путешествий усугубляла тревогу, с которой я думал о возвращении после столь долгого отсутствия, но постепенно я успокаивался и ко дню вылета почувствовал себя гораздо увереннее, чем ожидал. Я написал Мунире про бронь в гостинице, просто чтобы снять этот вопрос, и она ответила сообщением, что встретит меня в аэропорту.
Полет прошел замечательно, и на рассвете, когда мы снижались над Занзибаром, я попытался найти глазами знакомые приметы. Воздух я вспомнил с первого вдоха, хотя не то чтобы когда-нибудь особенно скучал по нему и мог описать его словами. Я знал этот запах и узнал бы его, даже если бы меня разбудили среди ночи и потребовали его назвать. На трапе кто-то легонько подтолкнул меня в спину. Самолет был набит британскими туристами, приехавшими в отпуск, — должно быть, они торопились начать развлекаться, тогда как я медлил и наслаждался своим возвращением.
Я увидел Муниру, когда проходил таможню. Она стояла на тротуаре у выхода для прибывших, положив руку на металлический поручень ограды. Я узнал ее по фотографии, которую она прикрепила к своему последнему электронному письму, но и так ни с кем не перепутал бы. Она была очень похожа на маму, разве что немного повыше. Я помахал ей, она помахала в ответ, и даже на таком расстоянии я увидел, что улыбка у нее спокойная и терпеливая, точно ей совершенно некуда спешить, точно она просто встречает брата, который уезжал на несколько дней, — улыбка совсем как у мамы. Мы обнялись и расцеловались, после чего она отступила и окинула меня уверенным взглядом. «Все такой же симпатичный», — сказала она, и мы пошли к машине. Она водила ее сама. До моего отъезда женщина за рулем была редкостью, но я предполагал, что такие вещи успели измениться. Она говорила со мной так, будто знала меня всю жизнь, хотя на самом деле я видел ее в последний раз, когда ей было три года.
— Кстати, — обронила она в череде наших взволнованных восклицаний и моих рассеянных попыток воспринимать знакомые виды и слушать ее одновременно. Мне было знакомо это «кстати», произнесенное небрежным тоном. Обычно за ним следовало что-нибудь весьма важное, и я полностью переключил внимание на сестру. — Кстати, — повторила она, не в силах сдержать улыбку, — я отменила твою бронь. Ты будешь жить со мной.
— Зачем ты это сделала? Я ведь уже заплатил! — сказал я.
— Неправда, — решительно возразила она. — Я позвонила в гостиницу и проверила. Так что нет смысла упираться. Я не могу позволить своему брату жить непонятно где, когда у нас есть собственная квартира. Что скажут люди? Сам подумай! — Я запротестовал снова, но никакими аргументами мне так и не удалось согнать с ее лица эту самодовольную улыбку. — Сначала взгляни на квартиру, — предложила она. — Посмотрим, понравится она тебе или нет. Ты можешь жить там сколько захочешь. На следующей неделе мне придется улететь в Дар на четыре дня, чтобы сдать последний выпускной, но после этого я вернусь сюда, и мы все наверстаем. Вот увидишь, это будет лучше, чем киснуть одному в гостинице.
Я снова подивился ее бодрости и уверенности в себе. Мама никогда не была такой — во всяком случае, на моей памяти, — поэтому я заключил, что моя сестра унаследовала эти качества от второго из своих родителей. Квартира была в Кипонде, и Мунира припарковала машину во дворе перед местным исмаилитским центром. Ее огромная парадная дверь выглядела новой, и Мунира сказала, что здание недавно отремонтировали. Фонд Ага-хана[65] не жалел денег на восстановление старых исмаилитских построек и заново мостил тротуары по всему Старому городу. «Погоди, ты еще Фородхани[66] не видел», — добавила она.
— Машина не моя, а сестры, — пояснила Мунира. — Но я беру ее когда хочу. Сестра сейчас далеко — она учится в Бостоне, так что, если тебе вздумается куда-нибудь съездить, ты только скажи, и я тебя отвезу. Сегодня ближе к вечеру мне надо вернуть машину на место. Ты не хочешь составить мне компанию и заодно познакомиться с остальной семьей? Дэдди сейчас в Министерстве обороны, но он почти на пенсии, и у него сокращенный рабочий день. Можем зайти и поздороваться с ним, когда поставим машину.
Я ответил не сразу.
— Сегодня схожу поздороваюсь со своим папой, — наконец сказал я, жалея, что не поселился в гостинице, как планировал. Если бы я настоял на своем, мне было бы гораздо проще уклониться от неприятных обязательств и любезностей. Я не мог допустить, чтобы мой отец узнал, что первым, кого я посетил по возвращении, был не он, а душегуб. — Может быть, потом.
Я решил не идти сразу к Хамису, а сначала побродить по улицам. Мне встречались люди, которые узнавали меня и вскакивали на ноги, торопясь со мной поздороваться. Как они умудрились не забыть меня за все эти годы? И как им удалось сохранить свой облик, при том что я чувствовал себя настолько изменившимся? Добравшись до магазина, я сразу увидел Хамиса: он сидел под навесом на скамеечке, постаревший и погрузневший, но в остальном такой же, как прежде, а посетителей обслуживал за алюминиевым прилавком молодой продавец. Хамис мгновенно узнал меня, поднялся с довольным смешком, и мы обменялись рукопожатием и приветствиями. Потом он сказал:
— Заходи. Он, наверное, спит. Разбуди его.
Но папа не спал. Он сидел за столом с книгой, в точности как несколько лет назад, только теперь на нем были очки. Когда я появился на пороге, он снял их и около минуты смотрел на меня, не вставая с места, а потом встал и протянул мне руку. Вместо того чтобы ее пожать, я обнял его, почувствовав, какое худое и хрупкое у него тело. Его поредевшие седые волосы были подстрижены очень коротко. Я отдал ему пакет с подарками: парой рубашек и книг и набором конфет. Папа вежливо поблагодарил и отложил его в сторону, не заглянув внутрь. После еще нескольких приветственных слов и вопросов он сказал:
— Подожди, я переоденусь, и можем пойти прогуляться.
Поначалу мы шагали молча. Я видел, что уже перерос отца, но не мог вспомнить, было ли это так заметно еще до моего отъезда. Мы шли медленно, и мне показалось, что он иногда чуть-чуть оступается, словно ему трудно сохранять равновесие. Я ощутил его хрупкость, когда мы обнимались, а теперь видел ее и в его походке, и в улыбке. Время от времени он дотрагивался до моей руки и говорил что-нибудь ласковое или восхищенное: «Как хорошо ты выглядишь…» — с открытостью, совсем не свойственной ему в прошлом. Мы свернули в кафе и заказали чаю. Я нервничал, потому что в кафе стоял шум, посетители выкрикивали заказы и громко перешучивались с официантами. Кроме того, здесь все сплошь было жирное: чашки, столики, булочки, которые нам принесли вместе с чаем, — причем жир не просто покрывал видимым слоем окружающие предметы, а словно пропитывал саму атмосферу и интерьер зала. Я к этому не привыкну, подумал я, но мне пришлось, потому что папа любил это кафе. В городе были и почище, но именно сюда он заходил по меньшей мере дважды в день на чашку чая и здесь же ужинал, поскольку знал хозяина еще со школы.
Прежде чем добраться до трудных вопросов, мы провели несколько дней в мирных ностальгических разговорах. Я приходил к папе утром, и сначала мы отправлялись по делам: покупали ему немного фруктов к обеду и новые батарейки для радиоприемника, выпивали в кафе по чашке чая с булочкой, а затем возвращались в его комнату и говорили до полудня. Потом я уходил пообщаться с Мунирой: утро она любила проводить одна, чтобы собраться с мыслями. Еще по утрам к нам заглядывала кузина дэдди Би Рама: она готовила для нас обед, убирала квартиру и передавала привет от родственников, которых я еще не навестил, хотя это предстояло мне в самом ближайшем будущем.
После обеда я снова шел к папе, и мы немного болтали с Хамисом, а потом опять гуляли по набережной и по улицам, как принято в это время суток, обмениваясь со знакомыми приветствиями и последними новостями. Когда ты собираешься вернуться к отцу? А семью с собой привез? Что значит еще не женился? Так и прошли первые несколько дней, причем и с папой, и с Мунирой мы говорили в основном обо мне. Как я жил там все эти годы? На что вообще похожа жизнь в Лондоне? Где я работал? Чем занимался? А англичане правда такие высокомерные, как кажется?
Отчитываясь о своей жизни в Англии в оптимистическом ключе, я с удивлением заметил, что теперь бремя этих лет давит на меня меньше. Еще сильнее я удивился, когда понял, что скучаю по ней! Отец между тем реагировал на мои вопросы в обычном для него стиле. Он не давал прямых ответов, а я не напирал и не торопил его. Сначала я думал, что, если буду неосторожен, папа может испугаться, но он говорил совершенно свободно и, похоже, не старался ничего скрыть, так что мне стало ясно: рано или поздно он расскажет все, что меня интересует. Надо просто позволить ему самому выбрать подходящее время. Меня очень удивляла беглость его речи — не только потому, что раньше он упорно молчал, но и потому, что раньше он не демонстрировал таких познаний в разных областях.
В начале следующей недели Мунира на четыре дня улетела в Дар-эс-Салам сдавать выпускной экзамен в бизнес-школе. В первый вечер после ее отъезда папа пригласил меня в кафе на ужин из козьего карри с паратой и жареной барабульки. Вся снедь лоснилась жиром, но папа принялся за нее без промедления. Он ел с большим аппетитом, наклонившись над столом, чтобы не закапать одежду. Я тоже попробовал всего, что нам принесли, поскольку не хотел лишний раз выслушивать шутки про то, каким я стал англичанином. Мне нравились эти местные блюда, но я бы предпочел их в домашнем исполнении — гораздо меньше масла и костей и не такой дешевый сорт мяса. Когда я сказал об этом папе, он рассмеялся, слегка задыхаясь, как в былые времена. Потом сказал, что привык к плохой еде, которой кормят в закусочных, и скучал по ней, когда жил в Куала-Лумпуре. Она напоминает ему о юности. Я сказал, что она вряд ли полезна для здоровья при таком-то количестве жира, но он только молча отмахнулся.
Потом мы пошли к нему, и он говорил так долго, что в конце концов я улегся на циновке и продолжал слушать — сам он уже давно лежал в постели. Иногда, приближаясь к критическому моменту в своем рассказе, он спохватывался и увиливал от него, но постепенно его тон становился все доверительнее, и я чувствовал, что он хочет выложить мне все. Он не мог рассказать свою историю напрямую и временами умолкал так надолго, что я начинал думать, не заснул ли он. Папа не мог отчитываться о произошедшем как свидетель или подводить итоги. Он говорил, а потом останавливался, будто переживая заново то, о чем шла речь, или проверяя, не ошибся ли в деталях; об одних вещах он рассказывал с явной неохотой, зато другие вызывали у него улыбку, и их он описывал без запинки, опершись на локоть и следя за моей реакцией.
Кое в чем ему приходилось полагаться на слова матери, потому что сам он не мог присутствовать при некоторых событиях. Иногда он вспоминал подробности, заставлявшие его возвращаться к тому, что он описывал раньше, и размышлять, каким образом они могли повлиять на что-то другое. Однажды я задал ему вопрос, чтобы прояснить какую-то мелочь, и он замолчал на пару минут, точно вдруг придя в чувство. Потом спросил, правда ли я хочу слушать про все эти старые дела? Я не устал? Не хочу ли я вернуться в квартиру своей матери в Кипонде и лечь спать? После этого я больше не задавал папе вопросов. Пусть перескакивает с одного на другое и рассказывает все как ему вздумается, решил я.
Утром я вернулся к себе, чтобы немного поспать, а после обеда снова отправился к папе. Мы прогулялись по городу, и по дороге он показывал мне места, которые упоминал в своем рассказе. Наш старый дом в лабиринте переулков никуда не исчез, как и жилые комплексы на главной улице, но в переулках валялся мусор, а на задах многоквартирных домов, среди куч металлолома и выброшенной мебели, переливались радужной пленкой черные лужи. Тротуары кишели людьми, дороги — автомобилями, и повсюду было гораздо больше шума и суеты, чем в прошлые времена. После прогулки мы зашли в кафе за нашей обычной порцией жирной еды, а потом опять вернулись в папину комнату, и он стал рассказывать дальше. Так — он говорил, а я слушал — протекла и вторая ночь. Посреди этой ночи — на улицах было уже темно и тихо, — приближаясь в своем рассказе к моменту, когда любовь потерпела крах, когда он потерял мою мать, папа поднялся с постели и выключил свет. «О таком легче говорить в темноте», — пояснил он. Его голос во тьме звучал так, словно он находился совсем рядом со мной. Вот что он мне рассказал.
Как ты знаешь, мой отец Маалим Яхья был учителем. Он преподавал религию в той самой школе, где учился ты, хотя к этому времени он уже ушел оттуда и вы с ним никогда не встречались. Должен сказать, что он преподавал ислам как религию, а не как концепцию или философию религии. Возможно, в твои школьные годы такого уже не было.
Отец был настоящим богословом. Прежде чем перейти в государственную школу, он много лет преподавал в коранической. Он мог бы начать преподавать в коранической школе еще тогда, когда сам был мальчишкой, как только его наставники обнаружили, что он понимает священные тексты и достаточно умен, чтобы выучить их и объяснять юному поколению, в чем их сила. Нетрудно было распознать тех, кто одарен в этом отношении, и для некоторых из них знание слова Божьего оказывалось благословенным полем применения врожденных способностей. Они становились местными знаменитостями, их узнавали на улицах и приветствовали с известной долей иронии. Маалим Яхья был одним из таких необычных подростков. Сначала его ученость вызывала только добродушные насмешки, но, когда он превратился в юношу, к нему стали все чаще обращаться с просьбой вести молитву. Это была дань уважения, которую люди, не имеющие ни денег, ни власти, оказывали одному из своих: веди нашу молитву, а мы будем тебя почитать. Когда мой отец вел молитву, он произносил наизусть самые длинные и самые сложные суры без единой запинки и, насколько остальные могли судить, с идеальной точностью, а если кто-то из паствы просил его истолковать какое-нибудь место из священного текста, он выполнял эту просьбу без малейшего труда с подробными ссылками на все необходимые стихи и главы. Такой талант мог быть лишь даром свыше.
И дело тут не в одной начитанности — Маалим Яхья принадлежал к тому поколению, чье отношение к миру целиком строилось на религии и ее метафорах. Это не значит, что мой отец был невеждой со средневековым складом ума, хоть он и верил в существование зла как силы, принимающей форму враждебных духов, которые витают вокруг и осаждают слабых и нерешительных с целью их погубить. Он не знал ничего — или почти ничего — об учености и триумфах Европы и совершенно не интересовался историей ее лихорадочных войн и соперничающих наций, а потому не имел ни желания, ни возможности прибегать к ней ради исторических объяснений мира, в котором жили мы. Он знал о плодах неистовой европейской воли, как знал о них весь мир. Не обращал он особенного внимания и на то, что творилось под сенью других религий и у других народов, видя в них лишь странные далекие племена, бессмысленно копошащиеся где-то на сумеречных мировых окраинах. Все, что они там делали, касалось исключительно их самих. Если же надо было разрешить дилемму или вникнуть в суть какого-нибудь события, для этого всегда отыскивался подходящий пример в житии Мухаммеда и его спутников либо в житиях предшественников Пророка, мир ему и благословение. В трудах бесконечной череды ученых, наследовавших Пророку, тоже всегда можно было найти поддержку и опору. Как говорил мой отец, мы благодарны Богу за то, что в своей бесконечной милости Он открыл перед нами столько источников бесценных знаний.
Даже истории, которые Маалим Яхья рассказывал нам, детям, всегда приукрашивались отсылками к религиозной мудрости или просто были эпизодами из жизни Пророка. Отец говорил на такие темы без нажима, будто они не представляли собой ничего особенного и случайно приходили ему на ум во время беседы; он никогда не показывал намерения силком запихнуть что-то нам в глотку, хотя оно у него, конечно, было. Меня завораживала его бесконечная осведомленность — все непонятное он мог разъяснить неспешно и обстоятельно, снабдив свои доводы несколькими примерами. Правда, он часто уставал и вдобавок страдал от ужасных головных болей, так что порой я целыми днями дожидался удобного момента: задав отцу вопрос в неурочное время, я рисковал получить не тот роскошный исчерпывающий ответ, на который рассчитывал, а всего два-три брошенных вскользь слова.
Что именно? Тебя интересует, о чем я его спрашивал? Однажды я спросил, что означает его имя — Яхья. Это был период, когда происхождение имен не давало мне покоя. Отец любил подобные вопросы, потому что их можно было развернуть. Он сказал мне: так звали пророка, которого насрани[67] зовут Иоанн; имя твоей матери, Махфуда, означает «та, кого бережет Бог»; имя твоей сестры Суфии означает человека с чистым сердцем, как у суфия. Он объяснил, что меня назвали в честь Абдуллаха ибн Масуда, молодого пастуха, который стал шестым обращенным в ислам. Сказал, что еще в пору жизни Пророка этот необразованный пастушок сделался величайшим знатоком Корана и его самым прославленным чтецом и толкователем. Он рассказал мне о годах, проведенных Абдуллахом ибн Масудом в Куфе, о том, с какими еще мудрецами он там встречался, об их учениях и вкладе в богословие. Вот на что способна вера, сказал он; ей подвластны все судьбы людей, и она может возвысить самого смиренного из них до величайших и благороднейших достижений. Тебя назвали в честь великого человека, сказал он мне.
Странно, что с течением времени Маалим Яхья оказался учителем в государственной начальной школе для мальчиков, потому что сам он в детстве не ходил в такую школу и не учился на латинском алфавите. В первую очередь его привело на эту работу стремление выполнить свой долг перед обществом. Иначе он до конца дней кормил бы семью преподаванием в коранической школе и безропотно вел аскетическую жизнь религиозного наставника, довольствуясь крошечными взносами, которые родители платили за обучение своих детей слову Божьему, вкупе с мелкими случайными подаяниями и гостинцами. Так жили знатоки и толкователи священных текстов. Став одним из них, Маалим Яхья последовал своему призванию; он был полон смирения и готов жить в бедности, пусть и окруженный всеобщим уважением. Позже мой отец научился с благодарностью принимать ежемесячное жалованье учителя государственной школы, позволявшее ему обеспечивать приличное существование себе и нам. Но он по-прежнему видел свою главную задачу в том, чтобы изучать и распространять Божье слово и Его заповеди. Именно этому он себя посвятил, и именно это приносило ему удовлетворение. Все мальчики, которых он учил в государственной школе, одновременно или раньше ходили и в кораническую: тогда это было обязательным. Так что они уже знали все, чему он должен был научить их согласно школьной программе, однако он не стеснялся это повторять. А почему бы и нет? В его классе все получали только отличные оценки, как и положено маленьким мусульманам.
Наверное, тебя удивляет, что мой отец закончил карьеру учителем в обычной школе. Колониальное правительство вынуждено было ввести преподавание ислама в школах, чтобы убедить родителей, что там их детям не будут засорять мозги, превращая их в неверующих. Поначалу родители сильно сопротивлялись. Никто не хотел отдавать своих детей в государственную школу: считалось, что там их могут только испортить. Все слышали пугающие истории о сладких речах лукавых миссионеров и знали, что ради внедрения повсюду своих обычаев британцы не брезгуют ничем. Так что родители твердо стояли на своем: пока ислам не включат в программу, мы своих детей в государственную школу не пустим. Вот потому Маалима Яхью — который сам никогда не ходил в такую школу, но свободно рассуждал о хадисах и их интерпретации в разные века и мог цитировать наизусть целые главы из Корана и поминальную молитву — и пригласили стать учителем в одной из колониальных государственных школ. И другие богословы заняли такие же должности в других школах, чтобы открыть колониальному образованию доступ в жизнь местной детворы. Какая ирония: колониальное образование сделали возможным именно богословы вроде моего отца!
С ранних лет я начал ходить с Маалимом в мечеть и другие места, где он вел молитву и исполнял ритуалы. Я носил за ним его разобранные на листы книги, подавал ему очки и тасбих[68], а при необходимости бегал с мелкими поручениями. Я знал, что отец любит, когда я сопровождаю его по таким поводам; многие одобрительно похлопывали меня по плечу, и мне нравилось чувство своей нужности и причастности к общему делу. Меня называли маленьким святым и предсказывали, что я пойду по отцовским стопам; моя скороспелая набожность вызывала улыбки, но в этих улыбках читалось поощрение. Потом я подрос и стал уклоняться от этих совместных мероприятий, ссылаясь на домашнее задание. Должно быть, и отец, и все остальные прекрасно понимали, что это просто отговорки. Я ходил в ту же школу, где он учительствовал, и ему было отлично известно, что нам задают. Наверное, его очень разочаровало, что моя любовь к религии и ее изучению оказалась такой поверхностной.
Так прошли годы независимости, а потом случилась революция, после которой все изменилось.
Тут папа остановился в своих воспоминаниях, обратив взгляд куда-то далеко. Я вспомнил, как мама боролась с памятью о тех временах, и, когда папино молчание затянулось на несколько минут, сказал ему об этом, чтобы вернуть его оттуда, где он сейчас находился. Он посмотрел на меня, но не заговорил сразу. Потом отпил воды и продолжал.
Как многие немолодые учителя и государственные чиновники, через год-полтора после революции мой отец потерял работу в школе. Думаю, он это предвидел. Правительство объявило, что проводит увольнения с целью сэкономить деньги и избавиться от «привилегированных осколков ушедшей эпохи» — таков был язык новых властителей и их консультантов из братских социалистических стран, Германской Демократической Республики и Чехословакии, взявших шефство над нашим образованием (китайцам при этом досталась медицина, а Советский Союз курировал органы правопорядка и вооруженные силы). Возможно, эти консультанты использовали более решительные выражения, чем «привилегированные осколки ушедшей эпохи». Наверное, они произносили жесткие и суровые слова: очистить систему, удалить гниль, изгнать, выжечь, истребить — сделать то, что делал с ними самими Советский Союз в своей безумной жажде вершить реформы огнем и мечом. Похоже, единственные реформы, на которые способны такие преобразователи, — это истребление и изгнание. Короче говоря, почти все пожилые чиновники и учителя, замаранные пусть даже формальным сродством с предыдущей эпохой, понимали, что рано или поздно они лишатся своих мест. Среди них были и те, кто привык к роскоши и почету; они и представить себе не могли, что их низведут до такого уровня. Несомненно, по контрасту с прежним благополучием им было труднее переносить бедность и пренебрежение, вскоре ставшие их уделом, хотя в сущности точно такие же тяготы выпали и на долю людей вроде моего отца, чья жизнь всегда балансировала на грани нищеты: тесное жилье, скромная пища и всего ровно столько, сколько необходимо.
Но нам оставалось только одно: сидеть тихо, пока историю пересказывают заново, безмолвно и печально наблюдать, как издевательски развенчивают наши старые легенды, и дожидаться той поры, когда мы сможем шепотом напомнить друг другу, что́ эти грабители пытались у нас украсть. По мере того как тьма сгущалась, а количество унижений и опасностей возрастало, многие занятые поисками работы и безопасного угла стали вспоминать, что они арабы, индийцы или иранцы, и понемногу возрождать заброшенные связи. Некоторые из этих связей были порождениями фантазии в умах людей, доведенных нуждой до отчаяния, но другие были реальны, хотя и давно забыты. Так здесь и жили: у каждого было полно родственников и знакомых, рассеянных по всему океанскому побережью, о которых он раньше предпочитал не вспоминать, но теперь каждый бросился искать их адреса в старых письмах и на клочках бумаги. Правительство не пресекало эту лихорадочную суету. Политика деколонизации не терпела нелояльности и требовала верности нации и континенту. С революцией эта политика стала жестокой и насильственной и вынуждала многих пускаться в бега, потому что они боялись за свою жизнь и за свое будущее. Власть видела в этих поисках контактов за океаном доказательство тайной враждебности местных жителей и терпеливо ждала их отбытия, отнимая у них покуда все, что могла.
Спустя некоторое время Маалиму Яхье предложили работу в Дубае, и он получил паспорт и разрешение на выезд, что в ту пору было непросто — не по какой-то особенной причине, а потому, что в ту пору все было непросто. Предложение ему прислали из хорошего места, где искали и ценили людей с такими познаниями. Он подготовился к отъезду как можно незаметнее, чтобы не привлечь внимания властей. Уехал он на пароме, взяв с собой только небольшой чемоданчик, словно собирался вернуться через несколько дней. Билет на самолет в Дубай он купил в Дар-эс-Саламе, где никто его не знал и ни у кого не могло возникнуть желания его задержать. Маалим Яхья не был одним из тех религиозных аскетов, которые не признают наручных часов, поскольку один лишь Бог волен распоряжаться течением дня, и считают полеты на самолете кощунством как идущие вразрез с Божьим замыслом (если бы Бог хотел, чтобы мы летали, Он дал бы нам крылья). Однако он не задумывался и над тем, что самолет, готовый доставить его в Дубай, — это плод человеческой изобретательности. На месте этой машины мог бы оказаться ишак или дау[69] — любое средство передвижения, выбранное Богом. Аллах карим![70] Для Маалима Яхьи создатели и водители аэропланов прозябали где-то на обочине повседневности и походили скорее на призраков, чем на живых людей. Они его не касались. В ту пору еще можно было жить в своем уголке без телевизора, без интернета и электронной почты, в изоляции от мира и его лихорадочной активности и при этом с полным сознанием своей фундаментальной правоты.
Через несколько недель, уже в безопасности, отец сообщил нам из Дубая письмом, что подыскал хороший домик, который сдают в аренду, и договорился о займе в счет своего будущего жалованья, чтобы переселить к себе семью. Он не объяснил, с каким трудом ему удалось найти жилье, какую высокую цену за него назначили и на каких унизительных условиях ему согласились выдать заем. Устроить все это было его долгом мужа и отца, и дальнейшие обсуждения он считал излишними.
Каковы были эти унизительные условия, он рассказал мне позже. От него потребовали найти шестерых поручителей, гарантирующих погашение кредита. Всем им он заплатил гонорар и по их настоянию показал свой банковский счет. Кроме того, отец расстался с солидной суммой в качестве доказательства своей порядочности и согласился на крупные ежемесячные взносы, которые мог делать только благодаря новым займам. Это был настоящий кошмар, но в то время мы ничего этого не знали. Мать поняла только одно: теперь у семьи есть деньги на воссоединение, а все остальное ее не касалось.
Когда моя мать Махфуда передала мне желание отца, я сказал, чтобы они отправлялись к нему без меня. Я отказался уезжать. Тогда мне было семнадцать, я жил в доме, где вырос и где потом вырос ты, и учился в последнем классе школы. В недавнем прошлом у меня были нелады с отцом — с человеком, которого все уважали за ученость и считали достойным Божьего благословения. Я не оспаривал отцовских заслуг, но он казался мне чересчур суровым, нерациональным и раздражительным; очевидно, он ждал от меня большего энтузиазма в преклонении перед Богом, чем я проявлял или был намерен проявлять. Как я уже говорил, к тому времени моя потребность в Божьем благословении несколько снизилась. Возможно, отчасти поэтому отец и стал все чаще на меня сердиться, а потеря места учителя в государственной школе и волнения, связанные с поисками новой работы в другой стране, только подлили масла в огонь.
Мне было все труднее демонстрировать сыновнее послушание, хотя внутренне я досадовал на свою обидчивость и напоминал себе, что обязан подчиняться отцу. Я понимал, что горбиться, пожимать плечами и говорить «не знаю» в ответ на большинство обращенных ко мне вопросов — чистое ребячество, но от этого мне не становилось легче сносить отцовское раздражение и его упреки. Он заставлял меня ходить на молитвы — мол, это мой долг, и, если я не буду его исполнять, Бог меня покарает — и порой обвинял в прегрешениях, которые вовсе не казались мне таковыми. Как все мои ровесники, в каникулы я любил поспать подольше, но отец не одобрял этого и будил меня, требуя, чтобы я встал и сделал что-нибудь полезное.
— Займись домашним заданием, — говорил он.
— Сейчас каникулы, — отвечал я. — Нам ничего не задают.
— Не дерзи мне, козий катышек. Готовься к продолжению учебы. Или почитай со мной Коран, сходи для матери на рынок или просто погуляй и подыши свежим воздухом. Нечего валяться весь день, как старая тряпка. Бог подарил тебе жизнь, а ты тратишь ее зря.
Не нравилось отцу и мое увлечение кинематографом. В детстве я обожал кино. Отец же видел в нем только растленность и порчу, куфуру[71], подрыв моральных устоев и выбрасывание денег на ветер. По заключительному пункту я был с ним согласен. После революции правительство увлеклось дурацкой цензурой — я подозреваю здесь влияние Советского Союза и Восточной Германии. Мы, невежественные киноманы, ходили на все, что нам показывали, а это были по большей части голливудские, британские и индийские фильмы — ковбои, шпионы, любовь, мюзиклы, Тарзан. Многие из этих фильмов цензор беспощадно кромсал или отменял в последний момент, а вместо них крутили что-нибудь другое: другой фильм, старый выпуск новостей или мультфильмы, но меня это не расхолаживало.
Все знали этого цензора в лицо — громогласный и трусливый, он запрещал все, что могло не понравиться начальству: никакого Синдбада, Аладдина и Али-Бабы, поскольку режиссеры этих фильмов не представляли себе их героев без тюрбана, а это попахивало ностальгией по низверженным султанам; никаких шелковых халатов, развевающихся бород и целования кончиков пальцев по той же причине; никаких шпионских триллеров, поскольку злодеи в них всегда русские, а русские теперь наши друзья; никаких искателей приключений из Британской империи, поскольку британцы вечно корчат из себя высшую расу и всегда побеждают своих туземных оппонентов; и никаких темнокожих без одежды, поскольку без нее они выглядят дикарями. Вместо всего этого нас в изобилии потчевали индийскими музыкальными мелодрамами, героини которых каждые пять минут ударялись в энергичные танцы, утомительными китайскими операми, где маленькие тонкие китаянки с густым макияжем верещали целыми часами, и итальянскими киноверсиями греческих мифов с полуголыми богатырями и аляповатыми спецэффектами. Не все, но многие из этих фильмов были откровенной чепухой, а какие-то, недоступные пониманию, тянулись бесконечно (русские), но и это меня не отпугивало. Я выбрасывал деньги на ветер, но не такие уж большие. Меня приводил в восторг полутемный зал, вспыхивающие на экране картины и то, что можно выйти из одного мира и вступить в другой, а через пару часов вернуться обратно.
Но мой отец осуждал не только кино. Ему не нравились мои друзья — точнее, те, с кем я начал водить компанию, когда совершил побег из его мира, шумные юнцы, которые громко смеялись и, бродя по улицам, куражились на грани приличия. Отец называл их хулиганами, но это была неправда. Они всего лишь прикидывались хулиганами, валяли дурака, изображали из себя испорченных. На самом деле мой отец имел в виду, что они не ходят в мечеть, и это была правда. Пререкания между отцом и сыном, пожалуй что, неизбежны в любой семье, и, будь я умнее, я сказал бы себе, что когда-нибудь мы над этим посмеемся. Но я не был умнее, мне шел семнадцатый год, и я жил в краю, где отцы привыкли не давать сыновьям спуску. Я хорошо знал своего отца и понимал: он считает, что у меня есть святая обязанность почитать его как родителя и добродетельного человека, и ждет от меня полного подчинения. Вот как я смотрел на происходящее между нами, хотя, возможно, такое всегда происходит между отцами и сыновьями.
Я избегал прямого конфликта и не мог его себе даже представить. Бросить вызов отцу было бы немыслимым неуважением с моей стороны, но я нашел свои способы уклоняться и увиливать от его требований. Я прятался от него, лгал ему, направляясь к мечети и на полдороге ныряя в переулок, который приводил меня к кинотеатру или кафе. Скорее всего, отец знал о моих уловках, но он не слишком старался меня поймать, да и я, в свою очередь, был достаточно осторожен, чтобы казаться послушным и благовоспитанным сыном. Поэтому мое нежелание выполнить приказ отца и перебраться вместе с семьей в Дубай выглядело неслыханной наглостью. Я наотрез отказался ехать. Заявить об этом ему в лицо было бы труднее, но, поскольку он был уже далеко, я набрался смелости сказать матери, что никуда не поеду и никакие уговоры не заставят меня изменить мое решение. Это моя страна, сказал я, и меня вовсе не привлекает перспектива стать бездомным бродягой и выпрашивать милости у людей, чьего языка я даже не понимаю. Что там такого замечательного, ради чего я должен отказываться от всего, что знаю? Лучше уж останусь здесь и подожду, пока жизнь снова наладится. Мать с сестрами ждали меня весь последний школьный год в надежде, что я образумлюсь и перестану упрямиться. Они повторяли ходовые истории о том, как прекрасна жизнь на берегах Персидского залива: какие набожные и воспитанные там люди, как легко получить работу, дом, машину, как сверкают огнями отели, как ломятся от товаров магазинные полки, как хитроумны устройства, как хороши колледжи, как великодушно государство. Они верили в эти истории сами и то ли по неопытности, то ли из-за большого желания принять их за правду не видели в них фантазий безработных мигрантов. Они передавали их мне, давили на меня ими, пытаясь заставить меня изменить свое мнение и уехать с ними вместе, но я не поддался, хотя времена были страшные и опасные. Имелась и еще одна причина, из-за которой я отказывался уезжать, и это была твоя мать.
При этих папиных словах я не смог сдержать улыбку.
— Я ждал, когда она появится в твоей истории, — сказал я.
Он поднял ладонь, будто осаживая меня. Имей терпение.
— Она ничего не рассказывала мне про вас двоих, — пожаловался я. — Не хотела.
Он, похоже, удивился и немного поразмыслил над этим.
— Я любил твою мать, — наконец сказал он. — Любил еще до того, как она стала твоей матерью. Тебя не смущает, что я так говорю?
Я покачал головой, и он улыбнулся, но в глазах у него блестели слезы. Я ждал продолжения.
Она была одной из причин, препятствующих моему отъезду, но я никому об этом не говорил, даже твоей матери — я имею в виду, когда отец позвал нас в Дубай. Тогда я и не смог бы сказать ей ничего подобного. При одной мысли о том, чтобы что-нибудь ей сказать — я уж не говорю о таком нахальном признании в любви, — у меня холодело в животе и перехватывало дух от ужаса. Буквально! Я страдал этим в молодости: если меня охватывал сильный страх, мой язык словно распухал и заполнял собой весь рот, и я мог издавать только невнятное бульканье, как идущий ко дну. Несколько раз такое случалось в разговорах с отцом, иногда с учителями, а однажды с полицейским, который остановил меня за то, что я ехал вечером на велосипеде без фонарика, и я знал, что это случится снова, если я заговорю с ней.
Кроме того, я хорошо понимал, какой будет ее реакция, если мне все же удастся выдавить из себя эти отчаянные слова. Да, я не сомневался, что она посмотрит на меня с жалостью и невольно рассмеется. Кто я, если не никчемный малообразованный уродец, у которого язык еле ворочается во рту и нет никаких жизненных перспектив? Менее подходящего кандидата на амурные дела трудно себе представить. Вдобавок я слишком тощий, ноги у меня большие, а лодыжки толстые, и я не могу похвастаться ничем особенным, а она настоящая красавица. Так я считал, однако не мог отказаться от надежды снискать ее любовь — или, по крайней мере, попробовать. Я издевался над самим собой, ругал себя за эти нелепые фантазии, но не мог перестать думать о ней и говорить с ней даже в ее отсутствие. Этот способ быть с ней взялся неизвестно откуда, никто мне о нем не рассказывал. Просто какая-то ее часть проскользнула внутрь меня и устроилась там так прочно, что я знал: она никогда меня не покинет и не поблекнет.
Я встретил ее на дискуссии, организованной Молодежной лигой при нашей партии… Ах, ты знаешь об этом! Стало быть, кое-что она тебе все-таки рассказала… Как тебе хорошо известно, эта лига не имела ничего общего с юношеским задором и весельем, даже самого невинного толка. Молодежной лиге нравилось называть себя коллективом отважных политработников, занявшим место в авангарде революции… тебе знакомы эти большевистские иносказания. В этой организации было полно горячих голов, доктринеров, вовсе не обязательно молодых, которые говорили на языке силы и конфронтации, жестокости и кровопролития. Судя по их заявлениям и лозунгам, они считали своей целью находить, разоблачать, обвинять и добиваться ареста врагов партии и государства — двух сущностей, представляющих собой единое целое. Разрешена была лишь одна политическая партия — в ту пору это удобство позволяли себе многие африканские страны, чьи правители хотели заниматься своими делами без раздражающих вопросов и помех со стороны прислужников мирового империализма, внутренних оппозиционеров и половых извращенцев.
Несколько Избавителей и Их Превосходительств Защитников Нации уже дали правилу «одно государство — одна партия» интеллектуальное обоснование, и только враги африканской цивилизации еще пытались утверждать, что это авторитарная практика. Выборы проводились регулярно, президент и его правительство всегда их выигрывали — а почему бы им не выиграть? Кто еще мог бы на них победить, если не президент с его правительством? Какой-нибудь безработный гомосексуалист? Или перевоспитавшийся домушник? А упрямство всех этих докучливых критиков объяснялось просто их неспособностью постичь самобытность африканской культуры: ведь все африканцы предпочитают однопартийное государство во главе с сильным и мужественным лидером.
Как заявил один высокомудрый Его Превосходительство Президент, однопартийное государство — чисто африканская концепция, плод старинного обычая управлять по всеобщему согласию: а именно, поскольку он Президент, каждый гражданин все равно обязан с ним соглашаться, так зачем тогда нужны другие партии? Другой Его Превосходительство, который в свободное от государственных дел время писал стихи, высказал мнение, что однопартийное государство — логичный выбор всех граждан. Вместо того чтобы терпеть раздоры и фитну, порождаемые оппозицией, однопартийное государство поощряет конструктивный диалог и сближает людей, высвобождая дух той уникальной африканской культуры общественного единства и повиновения, которая составляет предмет зависти всего остального мира. Его Превосходительство Поэт очень любил повиновение и считал его ценнейшей добродетелью.
По аналогичным причинам в стране имелась и одна-единственная Молодежная лига, а среди самых важных ее инициатив последнего времени была организация в школах конкурсов-дискуссий — с их помощью планировалось вовлекать молодежь в околопартийную деятельность, пробуждать в ней чувство национального единства и гражданского долга и развивать ее риторические и интеллектуальные способности, дабы затем поставить их на службу народу. В одном из таких конкурсов сошлись две школы, моя и Саиды, и мы с ней оказались членами соперничающих команд. Как я тебе уже говорил, в ответственные моменты на меня находил столбняк; это случалось и тогда, когда мне предстояло обратиться к нескольким слушателям одновременно, и наш директор отправил меня дискутировать, считая, что это пойдет мне на пользу, поможет преодолеть психологический барьер и раскрепоститься. «Ты же нормальный парень, — сказал мне он. — Все дело в мозгах. Я ведь слышал, ты умеешь трещать, как рыбак, объевшийся гашиша». Наш директор был известен своей склонностью к беcсердечным розыгрышам, которые он пускал в ход вместо наказаний. Не всех они веселили, но мы предпочитали их оскорблениям и розгам, а потому прикидывались, что нам весело. Вот и теперь, призывая меня к борьбе с моим недостатком, он уже посмеивался над своей очередной шуткой. Мне кажется, он презирал меня за то, что я такой тихий и незаметный, и хотел, чтобы я как следует подергался. «И даже если ничего не выйдет, — сказал мне директор, — и ты будешь стоять там с закрытым ртом, словно проглотил одним махом целую булку, членов Молодежной лиги это здорово позабавит и наша команда победит. Так что вперед, сынок! Задай им всем жару!»
Дискуссия проходила в комплексе Молодежной лиги, большом трехэтажном здании около рынка. Сегодня я показывал его тебе на прогулке — там теперь куча маленьких магазинчиков, складов и ломбардов. До революции там располагался штаб другой партии, и тогда все здание было увешано флагами и транспарантами, гудело и кишело народом; люди входили, выходили или останавливались перед ним, чтобы обменяться последними сплетнями. Но в те дни, о которых я рассказываю, когда оно перешло к Молодежной лиге, его было уже не узнать: оно лишилось половины мебели, сильно обветшало и почти обезлюдело. Так правительство мстило своим поверженным соперникам — оно превращало в руины места их былого процветания. Раньше я заглядывал туда несколько раз, чтобы сыграть в карром[72] с Юсуфом, моим школьным другом, чей отец был большой шишкой в правительстве. У нас была крепкая дружба, и позже он снова появится в моем рассказе, но ты вряд ли его знаешь. Мы с Юсуфом проводили время в игровой комнате, где стояли еще теннисный стол и сломанный напольный вентилятор. Я никогда не заходил ни в другие комнаты, ни на другие этажи. Потом я узнал, что Саида пришла туда в первый раз и нервничала. Молодежная лига была знаменита своей нетерпимостью и любила унижать тех, кто попадался в ее сети. Ее ярость могла обрушиться на любого неожиданно и без всякой причины. Кроме того, эта партия убила отца Саиды, и обычно она держалась от нее подальше. Думаю, она боялась увидеть пятна крови на стенах и злорадные лица убийц своего отца, чьи имена знала.
Само мероприятие было совершенно заурядным — под него выделили комнату на втором этаже, и присутствовали на нем только председатель, четверо организаторов и две пары соревнующихся из двух школ — для юношей и для девушек. Почти все, что я помню из дальнейшего, связано с Саидой. До этого я несколько раз встречал ее на улице, не зная, кто эта привлекательная девушка в кремовой накидке — такая тогда была мода. Но, очутившись с ней здесь, в комнате для дискуссии, я увидел, что она красавица, и этот миг стал для меня решающим. Когда подошла моя очередь… я выступал вторым и должен был говорить всего минуту… я заметил, что она ждет моей речи, склонив голову набок, вот так, будто посмеиваясь над незнакомым участником интеллектуальной беседы. Я почувствовал себя немножко уязвленным, но понимал, что она делает это в шутку, а потому, дожидаясь, пока мой язык отлепится от нёба, чуть кивнул ей в знак того, что оценил ее интерес. К моему облегчению, слова начали кое-как вываливаться у меня изо рта, и это продолжалось в течение всей отведенной мне минуты. Скользя на этой волне бессмысленной болтовни, я позволил себе сделать перед своей аудиторией из восьми человек некий выразительный жест, а ближе к концу еще и отвесил легкий поклон председателю. Саиду это позабавило, я видел. В ее глазах блеснул огонек, так что я добавил еще один эффектный выпад с каменным лицом, просто чтобы заставить ее улыбнуться. Вот так это у нас и началось — с маленьких жестов и улыбок во время нелепой дискуссии. Голоса организаторов разделились в точности поровну, так что никто не победил и не проиграл — похвальная демонстрация общественного единства! Потом мы, участники, немного прогулялись все вчетвером, со смехом обсуждая комедию, которую только что разыграли, а когда настала пора расходиться, я уже знал Саидино имя.
После этого я искал ее и думал о ней каждый день; она занимала все мои мысли. Я часто видел ее в компании подруг в школьной форме, а если я проезжал мимо на велосипеде, она иногда приветствовала меня легким взмахом руки. Другие девушки замечали это и смеялись. Я не знал, что делать — вернее, делать ли вообще что-нибудь или просто ждать и смотреть, что случится дальше. Не знаю, как сейчас принято у молодых людей, но нас воспитывали в убеждении, что обратиться к приличной девушке не из числа твоих родственниц значит оскорбить ее. Как взяться за такое, даже не обсуждалось. Я видел, как парни встречаются с девушками в кино, улыбаются им, сверкая зубами, ездят с ними в автомобилях с открытым верхом и даже целуют их, но среди этих парней не было ни одного моего знакомого. Я решил просто подождать и посмотреть, что будет. У меня родилось несколько планов, но ни один из них я не осмелился привести в исполнение. Впрочем, они все равно были глупые. Со временем я узнал, что ее бабушка печет на продажу кунжутный хлеб, и мне пришла в голову отчаянная мысль попробовать застать на рынке Саиду и, может быть, даже заговорить с ней как любой другой покупатель, но у меня так и не хватило духу туда пойти. Это было бы слишком очевидно и вряд ли бы ей понравилось.
Мне было тогда почти восемнадцать, и я уже заканчивал школу, сопротивляясь уговорам матери уехать к отцу в Дубай. Здесь был мой дом, и я не хотел скитаться, как бродяга без роду-племени. Так я и говорил матери снова и снова: я останусь здесь и буду ждать, пока жизнь наладится. А еще — понимая, что это нелепо, — я не хотел уезжать из-за Саиды. Этот секрет я не выдавал никому и в душе издевался над собой, но не мог отрицать его реальность. Мысли о ней причиняли мне боль. Я представлял себе с болью, как она высмеяла бы меня, если бы знала. Внутренний голос нашептывал мне, что я влюблен. Наверное, это кажется тебе нелепым — слушать, как твой седовласый отец говорит такие вещи о твоей матери? Я тосковал по ней каждый день, и мне приходилось сдерживать себя, чтобы не пуститься на ее поиски по улицам: вдруг мою тайну раскроют и моя детская любовь станет мишенью для всеобщих насмешек? Так что я сжился с этим постоянным зудом, научившись умерять свои страдания до уровня, на котором их можно было терпеть. Я не знал, что мне еще делать.
Когда я окончил школу, моя мать Махфуда перешла от упрашиваний к мольбам. Она не хотела уезжать в Дубай без меня. Что скажет отец — что она бросила их единственного сына? И кто будет за мной ухаживать, если меня свалит болезнь? Кто будет мне готовить? Об этом я подумал? Мне придется каждый день есть всякую дрянь в кафе, и рано или поздно я обязательно заболею. Насчет плохой еды в кафе мать была права, но она не знала, что со временем у меня появится к ней вкус. А к кому я обращусь, если мне понадобится помощь? Я встану на дурную дорожку. В этом полном опасностей мире с человеком может случиться все что угодно. Да и что, собственно, я рассчитываю здесь найти? В общем, ты слышал эти доводы. Когда она начинала так со мной говорить, это было невыносимо. Ее тон менялся, глаза наполнялись болью, и я невольно чувствовал себя бессердечным эгоистом. Когда я пытался ей возразить, она только повышала голос и продолжала свои уговоры, отчего стыд терзал меня еще сильнее, а кончалось все слезами. Иногда я подозревал, что она повышает голос нарочно, чтобы наша соседка Би Марьям услышала нас и решила ее поддержать — тогда вся округа узнала бы, что я отказываюсь уезжать вместе с семьей.
Мои сестры, обе младше меня, тоже не давали мне покоя. Они не хотели расставаться с любимым братом, без него все будет не так. Если я останусь здесь, они меня потеряют. Я слушал их, плакал с ними, мучился от стыда, но уезжать отказывался. Я не знал, как объяснить им, что не хочу терять свободу быть там, где я на своем месте, где я умею жить. Я и сам не понимал, что меня удерживает здесь именно это, а потому не находил и нужных слов. И даже найди я их, мой неповоротливый язык не справился бы с задачей произнести их так, чтобы они сложились правильным образом. Я не смог бы сказать, что не хочу снова терпеть отцовскую тиранию, поскольку мать с сестрами это наверняка уязвило бы. Не мог я и сказать, что не хочу покидать Саиду: ведь я еще даже не поговорил с ней и не выяснил, есть ли у нее какие-нибудь чувства ко мне.
Когда стало ясно, что я не передумаю и не соглашусь ехать с ними, мать рассердилась и два дня со мной не разговаривала. Сестры тоже дулись и обращались ко мне только обиженным и саркастическим тоном. Но долго так продолжаться не могло, и в конце концов мы все смирились с тем, какой оборот приняли события, и восстановили нормальные отношения. Я помог им с паспортами — для этого мне пришлось день за днем стоять в очереди в иммиграционное бюро, а когда я наконец попал на собеседование, то ответил на все вопросы сотрудника о моей матери и сестрах: сами они не имели на это права, а я имел, поскольку был мужчиной. Им выдали временные разрешения на три месяца, по которым они могли только поехать в Дубай и вернуться обратно. Если получивший подобное разрешение не возвращался в течение срока его действия, это означало полный запрет на въезд в страну и автоматическое лишение гражданства. Мне трудно было понять, чем вызвана такая жестокость, и я еще больше укрепился в своем намерении остаться. Я не хотел превратиться в бездомного скитальца.
После того как мы получили билеты, мать раздала все, что не могла взять с собой, нашим соседям и знакомым. Билеты нам принесли домой: их передавали из рук в руки, пока они не добрались до нас из самого Дубая. Почему? Чтобы власти не узнали о наших планах. В то время все были так озлоблены, что какой-нибудь чиновник мог запросто порвать наши билеты без всякой причины или, если бы у него хватило умения и смекалки, продать их на сторону. Еще отец прислал немного денег для меня, и их тоже пришлось передавать через доверенных лиц, иначе они никогда не дошли бы по адресу. Мать оставила мне на память и хранение драгоценности из своего приданого: четыре золотых браслета и цепочку. Она боялась, что их отнимут на таможне перед посадкой. По закону не разрешалось вывозить из страны ничего, кроме кожи на собственной спине да нескольких тряпок, из опасений, что будет похищено национальное достояние. Так что, сам понимаешь, безжалостные таможенники выполняли эту часть своих обязанностей весьма тщательно. Потом, в назначенный день, мы все приехали на такси в аэропорт, я дождался отправки рейса и смотрел, как самолет исчезает в небе, зная, что моя мать и сестры уже не вернутся, и думая, что мы, может быть, никогда больше не увидимся.
В наступившей тишине я слышал, как день сменяется ночью. Было, кажется, около десяти, и отдаленный шум дорожного движения стих, хозяева кафе выключили свои телевизоры с радиоприемниками, и большинство людей, не считая туристов, уже должны были разойтись по домам. Некоторое время папа думал о чем-то своем, а затем испытующе посмотрел на меня.
— Тебе не пора? Не хочешь обратно к себе? Можем продолжить завтра, — сказал он. — И комары, наверно, тебя кусают?
— Нет, не кусают, — солгал я.
— Сейчас я их потравлю, — сказал он. — Давай выйдем, продышимся.
Он встал, закрыл окно и велел мне подождать снаружи, пока он обрабатывает комнату спреем. Потом мы вышли прогуляться, чтобы дать яду сделать свое дело. На улице горели фонари и еще работали редкие магазинчики с дешевыми продуктами для бедноты: черствым хлебом, рыбными консервами и сгущенным молоком. Мы прошлись немного по тротуару и вернулись по другому, перешагивая через мусор и сложенный инвентарь уличных торговцев. В одной нише перед дверью кто-то лежал — смутный ком под циновкой — и, когда мы проходили мимо, окликнул отца по имени. Это был сторож, охранявший ряд магазинов и ветхие лотки продавцов. Он сам назначил себя на эту должность, а взамен ему было где спать, и владельцы лавок поутру давали ему скудные гроши на завтрак. Мы переступили через грязную сточную канавку, пересекли безлюдную мостовую и вскоре снова очутились в папиной комнате. Я сел на коврик, прислонившись к стене, и стал ждать, пока он возобновит свой рассказ.
Незадолго до отъезда матери с сестрами, всего через несколько месяцев после окончания школы, я устроился на работу в Водное управление. Это была эпоха самопожертвования в интересах родины. У Соединенных Штатов и их друзей были Корпус мира, VSO, Dan Aid[73] и другие благотворительные организации, у Советского Союза и Кубы — юные пионеры, марширующие в форме и готовые служить партии и народу, а многие африканские страны, недавно ставшие независимыми, создали свои волонтерские программы, направленные на воплощение идеала дисциплины и служения обществу. Государственная программа, в которой довелось принять участие мне и моим ровесникам, называлась добровольческой только для красоты, чтобы благороднее звучало. На самом деле она была добровольно-принудительной, и вот как это было устроено.
Государство назначало всех, окончивших школу, на должности с минимальной зарплатой, в основном помощников учителей в начальных школах, чтобы хоть как-то заменить уволенных пожилых учителей вроде моего отца. Когда Министерство образования забирало свою долю, остальных выпускников распределяли по другим местам: в городские правительственные учреждения, или в армию, если они признавались политически благонадежными и физически крепкими, или в студенты, если у них были хорошие связи и им улыбалась удача. Мне повезло, потому что у отца моего друга Юсуфа, того самого, с которым я играл в карром в игровой комнате Молодежной лиги, хватило влияния, чтобы удалить наши имена из списка Министерства образования. Все получилось просто: Юсуф сказал пару слов отцу, а тот уладил дело с помощью одного короткого телефонного разговора. Юсуф попал в Министерство иностранных дел, где работал его отец и где сам он собирался делать карьеру, а меня отправили в Водное управление — может, и не так шикарно, зато недалеко от дома.
Впрочем, у нас в городе все было недалеко от всего — по крайней мере в то время, когда он еще не расползся по сельской округе, — хотя через каждые две улицы район назывался по-другому и от нас требовали, чтобы мы не путали эти названия. Бессмысленный педантизм вроде поэзии — упоение сложностью, смакование мелочей, упрямый отказ забывать известное. От точности в названиях не было практической пользы, потому что жители города и так не могли в нем заблудиться, а кто-то другой если и заблудился бы, то ненадолго. Приезжие знали совсем немного названий и в основном не понимали, где находятся в этой путанице улочек, а кроме того, большей части этих названий все равно не было ни на каких уличных табличках и никто никогда не пользовался картой. Городок-то был маленький, и если ты терял ориентиры, то просто шел прямо, пока не замечал их снова, или, если не боялся показаться глупым, спрашивал у кого-нибудь дорогу.
Работа в правительственном учреждении означала, что я должен каждый день надевать чистую рубашку и мне не надо снимать ее из-за того, что я обливаюсь потом на солнце. Я не обязан был потакать капризам бригадира и выполнять грубые приказания под ухмылки зевак. Мне не приходилось в конце каждого дня терпеливо ждать, когда со мной расплатятся за работу, и с надеждой спрашивать, не понадобятся ли мои услуги завтра. Я сидел за столом у открытого окна, куда залетал ветерок с моря. В жару во время отлива ко мне доносило миазмы с грязной речушки по ту сторону дороги от нашей конторы, а иногда еще вонь мусорной свалки со стороны Саатени и другие, менее определенные, но тоже неприятные запахи, как будто где-то жгли костры или палили шкуры. Во время прилива нашу сумрачную контору освещали играющие на потолке отражения солнечных бликов с воды, а в окна дул прохладный бриз.
Наше здание было известно тем, что когда-то в нем прожил несколько месяцев знаменитый шотландский путешественник из маленького городка под названием Блантайр (в 1881 году там жили девять тысяч человек)[74]. Здесь он готовился к путешествию в глубь материка, где рассчитывал найти людей, нуждающихся в помощи, а заодно истоки древней реки, открытие которых принесет ему вечную славу. Такова была странная особенность той эпохи: существование чего бы то ни было — реки, озера, горы или животного — не считалось доказанным наверняка, покуда какой-нибудь европеец не увидит его и не назовет по-своему. Река, к которой знаменитый шотландец собирался отправиться из этого дома, уже имела очень древнее название, но ее истоки еще не были удостоверены европейцем[75]. Во время прилива, когда над сверкающей на солнце водой тянуло свежим ветерком, я представлял себе, как этот путешественник сидит у окна, поглядывая на маленькую голубую мечеть напротив или устремив взор дальше, туда, где речушка впадает в море, и грезит о своей родине и спасении. Мне трудно было вообразить его думы в те часы, когда комната наполнялась смрадом, — возможно, он размышлял о том, что недостоин жребия, который сам для себя избрал. Такой смрад вполне мог порождать подобные мысли.
Наверное, наша контора походила на многие другие правительственные учреждения той поры: ее персонал состоял из вчерашних школьников, мало на что способных, зато почтительных и робеющих перед властью. Власти опасались все, потому что недавно мы видели, как она может быть сурова, особенно по отношению к тем, кого подозревает в склонности к непокорству. Власть же упивалась страхом, который она внушала, и обращала его себе на пользу. Она творила свои отвратительные дела так, словно никто не замечал, что происходит, и не мог запомнить, кто их совершает и почему.
Моя группа в Водном управлении отвечала за снабжение города. У нас было меньше хлопот, чем у наших коллег, отвечавших за сельскую местность, где правительство рыло колодцы и прокладывало трубы к деревням, жители которых раньше не знали водопровода. Эти наши коллеги понемногу занимались своим праведным делом, тогда как городское водоснабжение часто вовсе не работало — либо потому, что отключали электричество, а вместе с ним и насосы, либо насосы были сломаны и ждали починки, либо случалась еще какая-нибудь неприятность, которую, в отличие от двух первых, нельзя было даже предвидеть. Иногда сломанные насосы удавалось наладить лишь через несколько дней, после того как нужную деталь наконец доставляли с Большой земли или откуда-то совсем издалека. И люди волей-неволей приспосабливались: делали запасы, копали колодцы, обходились без воды.
Система водоснабжения была старая, по большей части построенная султаном Баргашем в восьмидесятые годы девятнадцатого века, на закате оманского правления, когда британцы нетерпеливо переминались с ноги на ногу чуть поодаль от трона, дожидаясь удобного момента, чтобы перехватить власть в нашем маленьком уголке мира. Прежде чем стать султаном, Баргаш провел пару лет в Бомбее. Он был сослан туда все теми же британцами за попытку свергнуть с престола своего старшего брата Маджида — оманские принцы прибегали к этому способу возвыситься при первой возможности. Говорят, что их отец стал султаном в пятнадцатилетнем возрасте, прикончив собственными руками своего двоюродного брата: отточенная джамбия[76] в грудь во время пира и погоня по окрестностям, пока брат, этот проклятый ваххабитский узурпатор, не пал мертвым от ран.
Британцы не имели формального права вмешиваться в эти междоусобные распри — они еще не прибрали нашу маленькую территорию к рукам ради ее же блага, — но тем не менее вмешались, поскольку считали, что все в мире должно происходить согласно их желаниям, даже если это просто капризы. Изгнать одного, заменить другого, повесить недовольных, а то и разбомбить целый город — почему бы и нет? Ведь только так и можно показать, кто здесь главный и у кого власть, а кто обязан послушно выполнять то, что ему велено. После всегда найдутся историки, которые обоснуют вескими политическими причинами любое мелочное вмешательство и сумеют убедительно оправдать всякое проявление алчности и жестокости. Александр Македонский плакал оттого, что дошел до края мира и ему нечего больше покорять, но он не знал, как на самом деле велик этот мир и сколько в нем еще таких мест, где требуется навести порядок самыми суровыми методами. Он не догадывался, что за горами, пустынями и океанами спрятано еще много лакомых кусочков и уж тем более что существует целый Новый Свет — грабь не хочу.
В Бомбее Баргаш открыл для себя многое, в том числе и чудо водопровода. Вскоре его брат Маджид очень кстати умер молодым, Баргаш вернулся султаном и среди прочих благодеяний, которыми он осыпал своих подданных и себя, принялся за строительство дворцов, садов и хамамов. Он оснастил свой городок водопроводом и сливными туалетами тогда, когда о такой роскоши еще не слыхивали в большинстве крупных европейских городов, хотя ею, наверное, уже могли похвастаться Сан-Франциско, Сент-Луис и Нью-Йорк, поскольку американцы всегда стремились продемонстрировать, какие они передовые. Примерно в ту пору американцы планировали сооружение Панамского канала с его искусственным озером и шестью гигантскими шлюзами, чтобы опускать и поднимать суда при переходе из одного океана в другой, так что сливной туалет был для них детской игрушкой. Но султан Баргаш властвовал лишь над несколькими маленькими островами — в его случае даже само слово «властелин» звучало как лесть, — и оборудовать свой городишко системой водоснабжения было для него непростой задачей. Он справился с ней, однако с тех пор минуло больше сотни лет, весь мир стал старше и изменился, а наш маленький городок заметно вырос. В некоторых из подземных бетонных труб в Старом городе появились трещины, так что часть воды терялась, и, даже когда насосы работали, в системе не удавалось поддерживать необходимое давление. Денег на ремонт не было, а те, что были, оказывались нужнее для чего-то другого, да и вообще в нашей жизни и наших головах столько всего шло не так, как надо, что задумываться об этом значило только зря портить себе настроение.
Так что, как и все мои сограждане, я делал что мог и старался не замечать остальных бед, которые нас преследовали. По ночам в Старом городе рушились дома, обветшавшие без хозяев. Дождевая вода просачивалась сквозь облупленную штукатурку в кладку, и, какими бы толстыми ни были стены, рано или поздно они трескались — крак! — и дом падал. Что мы могли тут поделать? Я был одним из владельцев рыночной палатки — свою маленькую долю я купил на деньги, присланные отцом из Дубая, — и временами зарабатывал на ней больше, чем в конторе. Другие — все, кто имел возможность, — тоже так делали или находили себе какой-нибудь приработок в дополнение к своему скудному жалованью, а счастливчики, сумевшие устроиться в официальные органы, вымогали взятки у тех, кто нуждался в их услугах, — конечно, если у них хватало на это умения и наглости. И так поступали не только чиновники. Учителя не всегда приходили на уроки, потому что у них была другая работа, приносившая больше выручки или хотя бы какую-то выручку, и дети иногда надолго оставались без присмотра — тогда они вопили, ссорились и дрались между собой, как будто весь день превратился в одну сплошную перемену. В тех школах, где дело с дисциплиной обстояло получше, дети тратили по несколько часов в неделю, освободившихся таким образом, на уборку своих классов, или школьных туалетов, или даже улицы перед школой.
Я остался один в доме, где появился на свет и до недавнего времени жил с родителями и сестрами. Здесь я до сих пор проводил все ночи без исключения, причем еще никогда не спал под этой крышей в полном одиночестве. Я опасался, что пустота и тишина будут действовать мне на нервы и я не смогу победить ночные страхи, знакомые всем нам с детства. Поначалу тишина в доме и правда ошеломляла меня — и, кстати, внешние шумы стали звучать совсем по-другому. Теперь они казались приглушенными и близкими, а иногда зловещими. Услышав, как кто-нибудь идет по улице и откашливается, я невольно напрягался и, только когда шлепанье сандалий затихало вдалеке, с облегчением переводил дух. Но стоило запереть все окна и двери, натянуть москитную сетку и укрыться простыней, как ко мне приходило чувство покоя и полной безопасности.
У нас был договор аренды, но, поскольку сдавать жилье по закону уже не разрешалось, хозяин боялся требовать арендную плату. Официально наш дом принадлежал государству, однако за последнее время было конфисковано столько домов, что чиновники, занимавшиеся учетом недвижимости — этим иносказанием прикрыли откровенный грабеж, — не успевали их регистрировать, и пока им было не до того, чтобы взимать плату с жильцов. Будь это шикарный особняк у моря, тогда кто-нибудь из нового начальства быстро прибрал бы его к рукам, но, поскольку это была всего лишь двухкомнатная хибара в темном переулке, ей приходилось терпеливо дожидаться официального признания. Такое положение дел вполне устраивало чиновников, поскольку благодаря ему они могли заработать лишку на дополнительных услугах по ускорению или задержке нужных процедур.
А пока что я затеял генеральную уборку. Когда со мной жили мать и сестры, я ни разу даже пальцем не шевельнул, чтобы навести где-нибудь порядок, хотя иногда меня и коробило от засаленных стен, плесени в ванной и запаха нечистого белья. Теперь же, когда все уехали, грязь в доме стала для меня невыносимой. Я разобрал все постели в большой спальне, которую раньше занимали мать с сестрами, постирал простыни и москитные сетки и проветрил матрасы. Возвращаясь с работы во второй половине дня, я каждый раз стирал что-нибудь, развешивал это на заднем дворе, и к сумеркам все обычно уже высыхало. Книги, которые отец не взял с собой, одежду, которую мать никому не отдала, и безделушки, которые мне не нравились, я собрал в чемодан. Я не знал, что дальше с этим делать. Хотя я предпочел бы, чтобы он как-нибудь потихоньку исчез, пока что я поставил его к стенке и прикрыл тряпкой. Все чистое постельное белье я сложил и убрал в гардероб. Драгоценности, отданные матерью на хранение, смотал в один узелок и засунул под белье. Покончив с большой спальней, я закрыл ее дверь и принялся за маленькую комнату, где спал сам.
Затем я вычистил все в большой прихожей — шкаф с кастрюлями и сковородками, жаровни, примус, циновку — и из денег, присланных отцом вместе с билетами, заплатил маляру, чтобы он побелил стены и потолок. После побелки стены стали всего лишь серыми, но запахи жира, пота и густого человеческого дыхания почти исчезли. Сделав все это, я почувствовал себя готовым к началу новой жизни. Теперь дом выглядел опрятным и ухоженным, в нем было гораздо меньше хлама и копоти.
Мои соседи Масен и Би Марьям наблюдали за этой бурной деятельностью с дружелюбным любопытством и легкой иронией, но я не обращал на это внимания. Я наслаждался свободой, которую принесло мне одиночество. Иногда петушиные крики на рассвете вызывали у меня во сне улыбку, как будто раньше я никогда не слышал по утрам петухов. По вечерам я отправлялся в кино и, несмотря на бдительность цензоров, находил в фильме достаточно интересного, чтобы оправдать вылазку. Я не ожидал, что самостоятельная жизнь окажется так приятна. Когда мне хотелось, я гулял с друзьями, а если настроения не было, сидел дома в тишине и читал.
В то время раздобыть новую книгу было трудно, однако после уехавших осталось так много старых, что витрины букинистов от них ломились. Я пошел в один магазинчик в Мкуназини, хозяином которого был молодой индиец по имени Джаффер. Несколько лет назад я учился в школе с младшим братом Джаффера и даже немного дружил с ним, пока его не отправили в частную школу в Найроби. Семья возлагала на него большие надежды, и родственники в Найроби великодушно приняли его к себе; кажется, эта семья была из тех, что всегда норовят подстраховаться и отправляют одного сына сюда, а другого туда на случай, если где-нибудь дела пойдут не так. Они занимались производством одежды и швейных принадлежностей и держали галантерейный магазин, но во время революции собственность у них отобрали, и в последовавший за этим период тревог и неопределенности все члены семьи Джаффера, которые еще жили в нашем городе, сбежали в Найроби по пятам за его младшим братом, а ему велели охранять дом и мебель до тех пор, пока он не найдет способа от них избавиться.
Оставшись один, Джаффер временно превратил фамильную галантерею в букинистический магазин: теперь вместо рулонов ткани на полках лежали груды книг, а часть из них стояла корешками вверх прямо на прилавке. Мы договорились, что, если я куплю целый ящик, он даст мне скидку. Так что мы вместе обошли весь зал и даже заглянули на склад, причем Джаффер, который любил свой магазин и всегда мечтал иметь такой, не жалел для меня советов и подсказок. Он говорил так, будто отобрал чуть ли не весь ассортимент лично, — а может, просто изображал из себя знатока, как свойственно продавцам. Я составил коллекцию из детективов и вестернов, подвернувшихся под руку, четырехтомного собрания сочинений Вальтера Скотта (потому что успел посмотреть фильм «Айвенго»), сокращенной «Тысячи и одной ночи», старой детской энциклопедии (ее Джаффер добавил в подарок) и полного собрания сочинений Шекспира в одном томе, выпущенного издательством Collins. Несмотря на мельчайший шрифт и тоненькую, как папиросная, бумагу, Шекспир все равно был солидный и увесистый, толщиной не меньше двух дюймов.
Раньше я не читал ни одной шекспировской пьесы, так что дома открыл эту книгу с любопытством, почти не сомневаясь, что ее содержимое меня ошеломит. Я заглянул в начальные сцены нескольких знаменитых пьес: «Юлий Цезарь», потому что в нашем школьном учебнике был монолог Марка Антония, «Макбет», потому что я видел сделанный по ней комикс и знал, что там есть ведьмы и призраки, «Венецианский купец» из-за жутковатой выдумки с фунтом плоти, — но в каждом случае мне удалось осилить не больше пары страниц. Тогда я взялся за другую и втянулся в текст легко и быстро. Это были «Два веронца», и я читал эту пьесу до поздней ночи. Потом я отложил Шекспира на несколько месяцев, решив покамест удовольствоваться достигнутым, и в течение этого времени потреблял детективы и вестерны, читая и перечитывая те, что пришлись мне по вкусу. Тогда я и завел привычку покупать у Джаффера ящики с книгами всякий раз, когда мог себе это позволить. Вечерами, свободными от походов в кино, я ужинал холодной картошкой, редиской и соленьями и, если этому не мешали никакие домашние дела, надолго погружался в чтение. В моей одинокой и бедной событиями жизни это стало неожиданной отрадой.
Прошли три месяца, срок действия выездных виз, а мать с сестрами не вернулись. Вскоре после их благополучного прибытия на место я получил от матери письмо с номером ящика в почтовом отделении Дубая. Мать писала, что сестер приняли в школу и они, как и она сама, довольны своим новым домом и соседями. Отец здоров, шлет свое благословение и просит меня приехать, как только я сочту это возможным. «Ты удивишься, сколько здесь оказалось знакомых, так что ты будешь среди друзей и в безопасности». Письмо было написано моей младшей сестрой Халимой (чье имя, как когда-то сказал мне отец, означало спокойствие и терпение), потому что мать писать не умела. В конце она говорила, что любит меня и очень по мне скучает: твоя мама Махфуда. Дальше шел постскриптум: и мы тоже, с подписями Суфии и Халимы. Я убрал письмо в шкаф, к драгоценностям. По прошествии трех месяцев мои родные автоматически потеряли гражданство, и на меня снизошло новое напряженное спокойствие. Теперь я и вправду мог рассчитывать только на себя.
Моя жизнь текла все размереннее, Саида занимала в ней все больше места, и мысли о ней снова начали меня волновать. Когда она попадалась мне на глаза, то выглядела еще прекраснее, чем прежде, но я не мог и дальше просто смотреть на нее с тоской. Надо было собраться с духом и что-то предпринять. Я решил взять судьбу в свои руки. И тут мне улыбнулась удача: я увидел Саиду в очереди на почте, тоже встал туда и перекинулся с ней двумя-тремя небрежными словами. Надо тебе сказать, это далось мне нелегко. Потом я останавливался поболтать с ней при каждой встрече, если только рядом не было ее школьных подруг. Она спросила меня о моей сестре Суфии, которая до отъезда училась в той же школе, и я сказал, что они добрались до пункта назначения и устроились там благополучно, а больше я ничего не знаю. Потом я спросил Саиду про ее школьные дела, и она рассказала мне о недавнем происшествии, которое все обсуждали: как один человек пришел в школу и обвинил учителя-мужчину в том, что он изменяет своей жене, оказавшейся сестрой этого человека.
— Представляешь, как было неловко? Он явился прямо в класс, — сказала Саида и округлила рот, имитируя свое тогдашнее удивление. — Учитель просто стоял с ошалевшим видом, а этот бедняга кричал, мол, стыд да позор, а потом еще угрожать начал. Таким дураком себя выставил!
— Все знают, что за вашим учителем грешки водятся, — сказал я.
— Вот именно, его сестре надо было раньше думать, — заметила Саида, и я кивнул, хотя сам подумал, что нужные мысли в таких случаях всегда приходят с опозданием.
Как-то раз во второй половине дня я увидел ее на улице одну, слез с велосипеда и сопровождал ее минут десять, пока она не дошла туда, куда ей было надо, а там мы остановились и еще немного поболтали, улыбаясь друг другу и не обращая внимания на понимающие взгляды прохожих. Она не могла не заметить, что я от нее без ума, но я решил дождаться большего поощрения с ее стороны, какого-нибудь явного знака. Люди уже раскусили нас, и слухи распространялись. Какая-то сестра какого-то приятеля что-то кому-то сказала, потом ее слова пошли дальше и в конце концов добрались до меня: она считает тебя очень симпатичным, или что-то вроде того. Но я все равно сомневался, что такого поощрения довольно.
Саида была знаменита своей красотой. На нее показывали на улице, и незнакомые юнцы нередко увязывались за ней с восхищенными ухмылками. В то время правила ухаживания, которые соблюдались многими поколениями, были отвергнуты. Победители, захватившие государственный аппарат, отвергли их с презрением; они преследовали понравившихся им женщин, не боясь нанести обиду, а может быть, вели себя так откровенно именно с целью нанести обиду, поскольку мужчины часто стремятся унизить своих поверженных противников тем, что обращаются с их женами, сестрами и матерями без уважения. Они хвастались друг перед другом своими победами и своей добычей, брали себе скотские прозвища и хохотали над их бессовестностью. Иногда женщины просто не могли сказать «нет» — из-за настойчивости мужчин, или из-за угрозы для их любимых, или из-за нужд семьи: им мешало чувство долга. Если чья-нибудь подросшая дочь оказывалась не такой дурнушкой, как от нее ждали, это порой воспринималось как горькое невезение. В то время дочь-красавица давала серьезный повод для беспокойства. Но не всех молодых женщин приходилось принуждать силой. Некоторые были настроены иначе: до революции они жили под строгим надзором и теперь, после недавнего хаоса и лишений, наслаждались своей неожиданной свободой и пользовались ею без раздумий о возможной расплате в будущем. Многие из нас тогда раскрепостились, но взамен из нашей жизни ушло нечто другое — способность к размышлениям, чуткость и внимание к ближним.
Саида была слишком красива и молода, чтобы избежать этих хищнических атак. Начиналось все с малого, и, как большинство девушек ее возраста, она умела отвергать коварные предложения — отказывалась прокатиться в сверкающем правительственном лимузине или выпить чашечку кофе в отеле. Но она должна была вот-вот окончить школу; после экзаменов ей предстояло найти работу или возможность учиться дальше, а с этим гораздо легче было справиться при помощи влиятельного отца или любовника. Таким, как она, уже не давали покоя, и после уроков у школы выстраивались машины, готовые подобрать счастливиц. К этому времени Саида успела убедиться в моей беззаветной преданности и, похоже, предпочитала мою кривую ухмылку улыбкам всех остальных своих кавалеров, но не очень понимала, что ей со мной делать.
По случаю окончания школы ее подруги надумали устроить праздник. Чтобы родители не волновались, что их дочери останутся без присмотра, они попросили разрешения занять школьный зал. Домашние выдвинули два обязательных условия: во-первых, пустить на праздник братьев и сестер, а во-вторых, провести его до сумерек, при ярком дневном свете. Все эти меры должны были снизить риск скандальных происшествий. Кто-то обещал раздобыть магнитофон, а другие собирались принести с собой кассеты, свои или родительские. Еще девушкам разрешили пригласить друзей со стороны — разумеется, мужского пола. При нашей следующей встрече Саида спросила, не откажусь ли я стать ее гостем.
— Мы только послушаем немножко музыку, потанцуем и съедим чего-нибудь, — сказала она.
— Пойду с удовольствием, — ответил я.
До этого я ни разу в жизни не танцевал. Такое и представить было нельзя! С кем я мог бы танцевать и что бы сказал по этому поводу Маалим Яхья? Так что мне пришлось срочно взять несколько уроков у моего друга Юсуфа, который понимал в подобных вещах и показал мне, как надо дергаться и извиваться под музыку. Глядя на мои потуги, он чуть не умер со смеху, что вогнало меня в еще большее уныние.
— Не переживай, просто вертись вот так туда-сюда, и все. Не надейся, что там тебе удастся подержать ее в объятиях, — сказал мне он. — Это же всего лишь детский утренник.
В назначенный день я пришел в школу и обнаружил там шумную толпу из молодых людей всех возрастов, как на празднике Ид-аль-Фитр[77]; они ели, гомонили и толкались, а где-то на заднем плане едва слышно играла музыка. На маленькой площадке, отведенной под танцы, кучка эксгибиционистов осадила магнитофон. Том Джонс выкрикивал: «It’s not unusual», а Рэй Чарльз просил: «Unchain my heart». Мы с Саидой нашли свободное местечко у стены, и наши руки как-то нечаянно встретились. Достаточно было один раз тайно подержаться за руки, как все прояснилось. Когда мы расставались, она сняла браслетик и дала его мне со словами: «Это просто жестянка, покрашенная под золото». Я принял его с благоговением, как величайшую драгоценность.
На очередной встрече я украдкой сунул ей записку, где говорилось, что ее красота затмевает луну и что она свет моей жизни. В то время я читал «Ромео и Джульетту» и взял строчку о красоте, затмевающей луну, оттуда. Про свет моей жизни я придумал сам. В следующий раз она приготовила мне свою записочку, в которой признавалась, что ей нравится мой мягкий голос и она иногда слышит его во сне. Юная любовь — это так прекрасно! Мы виделись почти каждый день, иногда мимолетно; организовывать эти встречи стоило порой большого труда, но от этого они становились еще дороже. Когда на нас никто не смотрел, мы брались за руки, а если вокруг совсем никого не было, даже целовались! Всего-то легкое соприкосновение приоткрытых губ и нежные улыбки после — но это казалось таким дерзким и сладостным! Я написал ей в записке о ее ароматном дыхании. В моем распоряжении был целый дом, но я не осмеливался пригласить ее к себе. Я был уверен, что она сочтет это оскорблением. Мне даже в голову не приходило, что она может согласиться. Иногда я воображал ее у себя в гостях, а по вечерам принимался за домашние хлопоты с куда большим рвением, если представлял, что она ждет меня в постели.
Однажды, по предварительному уговору, я отправился к ним в Киквахуни, чтобы Биби могла меня оценить. Обычно для подобных вещей привлекались тетки или другие родственницы, но мне не к кому было обратиться с таким деликатным поручением и пришлось явиться собственной персоной. Биби как следует меня рассмотрела и поболтала со мной в своей обычной добродушной манере, исподволь выспросив у меня множество подробностей обо мне самом и моей семье. Конечно, она знала про моего отца, знаменитого Маалима Яхью, и про мою мать тоже, но не помнила, чтобы встречалась с какой-нибудь из моих сестер, разве что когда они были еще совсем маленькими. Благословил ли Бог их переезд в арабские земли? Пусть они там преуспеют и выйдут замуж за богатых арабов, иншаллах! Разве не об этом мечтают все девушки? «Нет, — сердито сказала Саида, — они думают о том, как устроить свою жизнь». Биби озорно усмехнулась, поджав иссохшие морщинистые губы. «Будь я помоложе, сама поискала бы себе в мужья богатого араба», — сказала она. После этого мы с Саидой стали считаться фактически помолвленными. Я написал родителям, прося их благословения, и через два месяца получил от них ответ и некоторую сумму денег, снова путем передачи из рук в руки. Родители благословляли меня и приглашали вместе с женой после свадьбы присоединиться к ним в Дубае. Я спрятал это письмо туда, где уже хранилось предыдущее письмо от матери, а часть присланных отцом денег пустил на увеличение своей доли в рыночной торговле.
Папа опять лежал в кровати, улыбаясь этим воспоминаниям. Я тоже улыбался, представляя себе их счастье. Он не торопился продолжать, а я никуда не спешил. Я понимал, что папа вновь переживает те времена и расскажет о них, ничего не утаивая. Надо просто не мешать ему рассказывать, как он хочет.
Стояла уже глубокая ночь, но я решил, что не уйду, пока он совсем не устанет. Его глаза сверкали жизнью, и я догадывался, что могу просидеть у него до утра.
Мы были молоды, когда поженились, — можно сказать, взрослые дети, но по нашим меркам в этом не было ничего необычного. Первые месяцы мы жили в своем маленьком раю. Никто нас не беспокоил. Каждые несколько дней Биби заходила нас проведать, и нахрапистая Би Марьям, как обычно, давала знать о своем присутствии. Саиде предложили временную работу в офисе одной норвежской организации, которая изучала нашу систему образования, бог знает зачем. Сначала эти норвежцы наняли ее прежнюю учительницу, и та надеялась на стипендию в Норвегии, — благодаря ей Саида и получила это место. Так что, хотя денег у нас было мало, по сравнению со многими другими мы устроились неплохо. Амир тоже часто нас навещал. Он жил с Биби, но от Саиды я знал, что ему там неудобно и он хочет переехать к нам, хотя Саида и убеждала его, что в одиночку Биби будет трудно.
Ты не можешь помнить Биби. Она была ангелом — в этом сходились все. Тогда она старела, но боролась. Саида говорила, что она борется уже не первый год, что она давно уже стонет от боли по ночам, а утром по нескольку минут не может подняться с четверенек. Угол комнаты они отгородили для Амира, а сами спали в оставшейся части — Саида на веревочной кровати, а Биби на полу. Ежедневно они выносили кровать на задний двор, под палящее солнце, чтобы избавиться от клопов, а матрас из кокосового волокна заменили на другой, из капка[78]. Каждое утро Саида просыпалась под кряхтенье и стоны Биби, пытающейся встать. Она отвергала Саидину помощь: мол, если ее тело такое слабое и непослушное, значит, это угодно Богу, — и отмахивалась от предложений показаться врачу. «Подумаешь, залежалась немножко, — говорила она, — сейчас расхожусь». Когда Саида переехала ко мне, она чувствовала себя предательницей, бессовестной негодяйкой, но Биби буквально выставила ее из своего дома. «Я хочу увидеть внуков, — заявила она, — а за мной тут присмотрит мой славный молодой человек».
То есть Амир. Биби и не догадывалась, как тяжело ему жить с ней одному. Он жаловался Саиде, что она стонет, храпит, тело ее не слушается. Чем больше она слабела, тем больше плакала, и он не знал, как ее успокоить. Она все забывала, включая то, где находится туалет, и иногда пачкала себя.
Он сказал Саиде, что умереть стало бы для нее избавлением. «Молчи, — ответила она, — так говорить нехорошо». Но Биби цеплялась за жизнь — ждала тебя, по ее словам. Мы старались как могли; наши первые попытки были неудачными, но через год с лишним Саида все-таки забеременела. Биби дотерпела до родов и умерла спустя несколько дней. Она дождалась твоего появления и тихо ускользнула в предрассветный час. Бог взял ее к себе внезапно и быстро. «Да будет ей земля пухом», — говорили люди, но они не знали, сколько месяцев она мучилась перед кончиной. Умирание — это такая унизительная вещь!
Тогда Амир и переехал к нам. В то время ему было почти семнадцать — веселый, приветливый, симпатичный. Когда он улыбался, все улыбались ему в ответ, а улыбался он часто. Саида говорила мне, что он пошел в отца: такой же элегантный и светлолицый, разве что повыше, постройнее и смеется громче. Все, что он носил, выглядело на нем идеально. После смерти родителей он далеко не сразу стал таким уравновешенным, говорила Саида; прежде он был нервным и пугливым, хотя и в том напряженном мальчугане можно было разглядеть зачатки нынешнего дружелюбия и уверенности в себе. Ему не сиделось на месте, а его энергии и целеустремленности не мешали даже слезы. Вдобавок у него была Саида. Пережитая трагедия очень их сблизила; сестра привыкла заботиться о нем и считала своим священным долгом выполнять любые его просьбы. Он с готовностью брал, а она с готовностью отдавала и оттого, что он был такой хрупкий и так нуждался в ней, любила его еще сильнее и старалась ни в чем ему не отказывать. Оба понимали, что эти узы скорби и любви будут вечными. Саида не раз говорила, что ради брата она пойдет на все.
Раньше у него была еще Биби, постоянно напоминавшая и ему, и Саиде, что они должны вечно любить своих родителей и скорбеть о них, но вместе с тем им следует научиться жить своей жизнью, честной и деятельной. Это бремя, которое приходится нести всем нам, говорила она; мы не имеем права тратить жизнь впустую.
Все это потребовало времени, но в конце концов Амир, наверное, усвоил уроки Биби лучше, чем Саида, которую даже в последующие годы под влиянием горьких воспоминаний порой охватывала беспросветная тоска. Когда Амир приходил домой после какой-нибудь неприятной стычки в школе или на улице, сестра с Биби выслушивали и утешали мальчишку, обвиняя во всем тех, кто его обидел. Амир питался этой любовью, черпал в ней силы и постепенно превратился в того открытого и самоуверенного юношу, который переехал жить к нам. Он легко мог найти подход к каждому — и к своим ровесникам, и к людям постарше, — так что всем нравилось иметь с ним дело. Он охотно радовался чужим шуткам и любезностям. С покорным вниманием выслушивал учителей — по крайней мере, никогда не дерзил им в лицо. При малейшей нужде предлагал знакомым свою помощь и оказывал ее с грациозной живостью, прямо-таки с блеском. Он был хороший спортсмен, неплохо пел и умел высказываться довольно решительно, не раздражая при этом друзей. Словом, во всех отношениях приятный и обаятельный молодой человек.
Для меня он стал как бы любимым младшим братом. Когда он говорил, я внимал ему с улыбкой на лице. Иногда его улыбка казалась слишком широкой, а стремление угодить — слишком заметным, но я списывал это на его наивность и все равно улыбался в ответ: со временем он поймет, что не обязательно так уж стараться. Когда Амир пожаловался, что у нас в доме нет музыки, я купил ему подержанную магнитолу. Я купил бы и новую, если бы ее можно было найти по приемлемой цене. Амир шарил по всему радиодиапазону до поздней ночи, записывал на кассеты музыку, которая ему нравилась, в основном британский и американский поп, и гонял ее у себя в комнате снова и снова, иногда по несколько часов подряд. Если настроение в доме было подходящее, он исполнял эти песни сам и учил нас подпевать, записывая для нас слова и дирижируя, как лидер эстрадной группы. В школе он начал осваивать игру на гитаре — ей дополнительно обучал желающих его учитель биологии по имени Маалим Ахмед. Амир мечтал иметь свою гитару и упражняться на ней дома, но это было за пределами наших возможностей. Однако я выкраивал для него небольшое пособие, и он откладывал эти деньги на покупку одежды. Музыка и одежда были его главными увлечениями.
К основной учебе он относился без особого энтузиазма, хотя всегда успешно сдавал экзамены и напоминал нам об этом, когда мы пытались уговорить его закончить домашнее задание или подготовиться к контрольной. «Все будет нормально, — говорил он, — я знаю этот материал». Иногда Саида делала уроки за него, чтобы обойтись без понуканий и препирательств. Он не мог дождаться окончания школы и говорил об этом всем, кто готов был его слушать. Однажды тот самый учитель биологии спросил, не хочет ли Амир прийти на репетицию их любительской группы. Вообще-то другой гитарист им не нужен, но отчаянно не хватает певца. Может, Амир зайдет попробовать? А заодно и на гитаре играть подучится. Между прочим, сценическое имя учителя — Эдди, а не Маалим Ахмед, но имя Амир звучит хорошо и вполне годится для шоу-бизнеса. Пересказывая этот разговор сестре и мне, Амир сделал упор на желании как следует освоить гитару. Он не будет болтаться там просто так — он будет учиться играть! Сообщая нам, что его имя отлично подходит для шоу-бизнеса, он невольно ухмыльнулся. По выходным группа играла в танцклубе, и после репетиции Амира пригласили в следующий раз выступить с ними. «Но ты ведь еще учишься, — сказал я. — Не лучше ли сначала сдать экзамены?»
Он скорчил гримасу и повернулся к сестре, которая скорчила гримасу ему, после чего они обменялись улыбками. Так они показывали мне, что я напрасно лезу командовать и наводить порядок, когда меня об этом не просят. Я помнил отца с его правилами и запретами, а потому решил не продолжать. Иногда такое бывало — они переглядывались и объединялись против меня. В эти моменты я не мог подавить ощущение, что Саида от меня отдаляется, но утешал себя мыслью, что я новичок в их теплом семейном кругу. Как бы то ни было, Амиру тогда уже почти исполнилось восемнадцать, а в таком возрасте человек имеет полное право в субботу вечером петь на сцене, если он этого хочет, и вдобавок ему предложили выступать с группой, в которую входил его учитель, Маалим Ахмед Эдди. В тот первый раз он вернулся глубокой ночью, постучал в окно нашей спальни, и я отпер ему дверь. Все прошло шикарно, сказал он.
Через месяц-другой Амир стал в этой группе бессменным певцом. По нескольку вечеров в неделю они репетировали, а на выходных у них иногда бывало по два-три выступления с репертуаром из тех самых британских и американских песен, которые он так любил. Он по-прежнему приходил домой посреди ночи и стучал к нам в окно, чтобы я его впустил. Саида притворялась спящей, не желая знать, который час, и слышать мои возможные недовольные замечания. То, что Амир возвращался очень поздно и не всегда в одно и то же время, было неудобно и слегка действовало на нервы, но кроме этого — так я себя успокаивал — мне не на что было жаловаться. Уроки в эти последние месяцы Амир не пропускал и честно старался завершить учебу благополучно. Он не притворялся, будто испытывает к ней большой интерес, но самое необходимое делал. Сдав экзамены, он гордо заявил, что со школой покончено. Теперь он певец в группе. Во всяком случае, нельзя было сказать, что перед ним открывались какие-то сияющие перспективы, связанные с дальнейшим образованием, а он ими пренебрег.
Принудительное распределение всех выпускников на должности в государственных учреждениях по минимальным ставкам тогда уже отменили. Свободных бюджетных мест больше не осталось. Амир получал свою долю из гонораров группы, так что немного собственных денег у него было. Я предложил ему подработку на рынке, но он сказал, что тогда у него не хватит времени на репетиции, а они нужны, хоть группа и не приносит серьезного дохода. Теперь он иногда вовсе не ночевал дома, а иногда просыпался только к обеду, зевая и посмеиваясь над собой за то, что так заспался. От его одежды пахло дымом и алкоголем, однако в его дыхании я не улавливал запаха спиртного. Я пробовал поговорить о нем с Саидой, но это только рассердило ее.
— Он тратит жизнь зря, — сказал я. — А ведь он славный парень. Что-нибудь пойдет не так.
— Что значит зря? — ответила она, хотя понимала, что я имею в виду. — Ему все равно больше нечем заняться, разве что торговать для тебя на рынке окрой. Пусть себе играет в группе, какой от этого может быть вред?
— Ладно, вдруг он музыкальный гений. Только, надеюсь, не из тех, что живут безалаберно и рано умирают, — примирительно сказал я, зная, как твердо она всегда защищает Амира. — А я тут мешаю его карьерному росту! Но мне не нравится, что он завел привычку не ночевать дома. Я за него волнуюсь и ничего не могу с этим поделать.
Саида молча кивнула, и некоторое время все продолжалось как раньше. В конце концов я сказал что-то Амиру, и в ответ на мои слова он сначала тоже молча кивнул, а потом сказал, что понимает мое беспокойство, но на самом деле у меня нет причин волноваться. Он не приходит домой только тогда, когда они играют на свадьбе или другом празднике там, откуда далеко возвращаться, да и зачем бежать обратно сломя голову, верно? Он бы предупреждал меня заранее, если бы мог, но такая уж это работа — часто затягивается допоздна. «Не волнуйся, я не опозорю твою семью», — добавил он, улыбаясь, и мне почудилась в этом издевка.
После этого разговора Амир стал проводить дома почти все ночи, кроме субботних. Мы с Саидой старались восстановить легкость в нашем взаимном общении — расспрашивали Амира об успехах группы, восхищались его талантом певца, — но прежнего веселья уже не было. Мы все следили за тем, чтобы не сказать лишнего. У меня зародилось дурное предчувствие.
Может быть, я волнуюсь из-за денег, думалось мне. Жилищная контора вернула дом, в котором мы жили, его владельцу, и он стал поговаривать о многомесячной задолженности за аренду. Некоторым бывшим владельцам домов удалось добиться возвращения своей собственности — для этого понадобились известные суммы в качестве жеста доброй воли и немного подхалимства. Когда хозяин заговорил со мной о ренте, я призвал его к здравомыслию. Где мне взять такие деньги? Он имел право требовать свою ренту, а я — право оттягивать и торговаться, но это была лишняя нервотрепка. Наш дом принадлежал хадрами[79], о котором ходили слухи, что он приобрел часть своей недвижимости, давая взаймы предыдущим владельцам, а потом отнимая у них дома в счет непогашенного долга, так что у меня не было никакой охоты с ним конфликтовать. Сейчас он перенес свой основной бизнес в Дар-эс-Салам, вложился там в завод по производству напитков и, по всей видимости, изрядно разбогател. Одного из своих сыновей он оставил в Дараджани заведовать бакалейным магазином, который всегда был прикрытием для его остальных весьма многочисленных коммерческих интересов. Наш хозяин хотел, чтобы мы съехали: в этом случае он простил бы нам часть долга и выставил дом на аренду по текущим ценам.
Вся эта ситуация с рентой сильно меня беспокоила. Саида уже не работала у норвежцев, а моего жалованья в Водном управлении не хватало на то, чтобы прокормить нас всех, не говоря уж о возможности хотя бы понемножку гасить долг, и я сомневался, что закон возьмет в нашем споре мою сторону, если мне нечем будет за это заплатить. Кроме того, я знал: стоит нашему хозяину по-настоящему захотеть, и он легко нас выселит. Я сказал Саиде, что надо продать драгоценности, оставленные мне матерью на хранение. В общем-то, она отдала их мне как страховку на случай нужды. Саида возразила, что за золотые браслеты мы выручим лишь жалкие гроши; лучше уж затянуть пояса и терпеть. «Пока жизнь опять не наладится», — сказал я, и она улыбнулась, потому что я всегда говорил так, когда дела у нас шли неважно.
Может быть, из-за этого ощущения надвигающегося кризиса я и не мог избавиться от дурного предчувствия — чего-то большего, чем обычные тревоги, связанные с нашими хроническими бытовыми проблемами. Я привык перебиваться кое-как, поскольку жил в таких условиях с самого детства. Отец никогда не зарабатывал столько, чтобы содержать нашу семью в достатке, хотя, если верить слухам о сказочных дубайских жалованьях, теперь у него в этом смысле все исправилось. А при моих тогдашних доходах мы едва сводили концы с концами, тем более что из-за нехватки в стране самого необходимого цены сильно выросли. Амир оставлял свои заработки себе. Я бы все равно от него ничего не принял, но мне было бы приятнее иметь возможность об этом сказать. Это немного облегчило бы мое бремя. Но я действительно опасался, что Амир впутается в какую-нибудь историю и это больно ранит Саиду. Она чувствовала слишком большую ответственность за него, считала себя обязанной безоговорочно помогать ему всегда и во всем. Я не говорил ей этого, так же как не советовал Амиру найти постоянную работу. Своим пением он делал себе имя, а заодно получал удовольствие, и из этого могло что-нибудь выйти. Однажды их группу уже приглашали выступить по радио в прямом эфире. Но меня пугало, хоть я и не осмеливался это сказать, что Амир теперь живет по правилам, которые очень отличаются от наших и которые при более близком знакомстве с ними наверняка показались бы мне отталкивающими. Я словно улавливал запах этой другой жизни, видел ее следы в жестком выражении его глаз и презрительных взглядах, порой выдававших его истинные мысли. Когда я делился своими тревогами с Саидой, она яростно защищала его, и меня так страшили эти резкие отповеди, что я почти перестал упоминать при ней о ее брате. По-видимому, Амир чувствовал это изменение домашней атмосферы и догадывался, что оно связано с ним, но это лишь пополнило список тем, которые мы не обсуждали.
Примерно в те же дни у нас случился разговор о телевизоре. Несмотря на дефицит продуктов, повсеместную разруху и отсутствие всех товаров не первой необходимости начиная с туалетного мыла и кончая чилийским перцем, правительство решило, что сейчас самое время наладить в стране телевещание. И не простое, а первое цветное телевещание во всей Африке южнее Сахары. Без сомнения, это была прихоть президента — побаловать своих подданных этой роскошью взамен того, чего им не хватает, и попутно вволю посмеяться над разными хвастунами к югу и северу от нас, которые даже цветного телевидения себе не завели. Многим в ту тяжелую пору это показалось легкомыслием. Однако Амир принялся уговаривать нас купить телевизор.
— У нас нет на это денег, — сказала Саида. — Нам предлагают телевизоры, когда у нас нет ни риса, ни лука, ни муки, когда сахарный песок дороже золотого и нам скоро придется жевать траву и лопухи, точно козам.
— Почему ты не попросишь отца прислать тебе телик из Дубая? — сказал мне Амир, пропустив Саидины слова мимо ушей. — Говорят, они там совсем дешевые, да к тому же японские, высший сорт. И почему ты не уехал туда со своей семьей? Я слыхал, в Эмиратах все купаются в роскоши.
Я видел, что Амир дразнит меня, провоцирует, но раньше он не спрашивал меня об этом, по крайней мере вот так, в лоб: почему ты не уехал туда со своей семьей? Потому что я не хотел стать бродягой, скитальцем в чужой стране. Не хотел жить среди тех, чьего языка я не знаю и чей достаток позволяет им презирать меня и относиться ко мне покровительственно. Я хотел остаться там, где знаю, кто я такой и что от меня требуется.
А тут и Саида повторила за Амиром его вопрос.
— Почему ты не уехал вместе с семьей? — сказала она, взглянув на брата и улыбаясь вместе с ним.
Из-за тебя! Я ведь уже говорил ей это. Но теперь слова застряли во рту, потому что язык у меня стал размером с кулак. Я замер перед ними, как статуя, а они снова переглянулись и рассмеялись. Спустя минуту они пошли по своим делам, видимо, решив, что я не хочу отвечать, и меня потихоньку отпустило. Я чувствовал себя глупым и брошенным и не знал, как объяснить свою никчемность. Мне почудилось, что в этом обмене улыбками проскользнула тень неприязни Амира ко мне. В его улыбке мне почудилось презрение.
В середине семидесятых многое стало меняться. Президента убили еще на старте десятилетия, и ему так и не довелось насладиться цветным телевидением, которое он заказал для своих подданных. Поначалу назначение нового не снизило уровня произвола и насилия со стороны государства: оно уже давно понемногу расправлялось со старыми врагами, а теперь к ним добавились еще и организаторы убийства, многие из них — прежние союзники. Надо было провести показательные процессы, очистить власть от нежелательных элементов, кого-то мстительно изгнать, а кого-то скрепя сердце помиловать. Впрочем, новый президент, в прошлом школьный учитель и предводитель скаутов, был по натуре помягче и слыл человеком благочестивым.
Его правительство начало вводить постепенные перемены, скромная гуманность которых показалась бы ничего не значащей тем, кто привык к жизни в более счастливых краях. Людям разрешили путешествовать, отправлять и получать деньги (хотя в основном их получали), а недавним изгнанникам дали право вернуться. Государство чуть ослабило свою автократическую хватку, позволив гражданам участвовать в местных делах. Были учреждены выборы и разрешены предвыборные митинги, зазвучали громкие речи и разоблачения, хотя в конце концов результатам голосования не позволили нарушить установленный порядок вещей. Стали появляться новые фирмы, иногда на основе старых предприятий, восстанавливаемых осторожно и в меньшем масштабе, но по большей части как капиталовложения тех, кто грабил страну в течение последних лет: бутики, кофе-бары, туристические агентства, отели для обслуживания потока туристов, хлынувшего с материка.
В этой атмосфере перемен, порожденной новым президентом, Амир тоже нашел работу в туристической компании, добавившую блеска его и так уже достаточно яркой ауре эстрадного певца. Жалованье ему назначили маленькое, и Саида сказала, что заставлять его вносить свою долю в семейную кассу было бы крохоборством. Ради сохранения мира я согласился. Как бы то ни было, новое занятие явно пошло Амиру на пользу. Теперь он каждое утро надевал белую рубашку с коротким рукавом и черный галстук с серебряной заколкой в виде взлетающего самолета, а на рабочем месте принимал звонки из головного офиса в Найроби и отправлял телеграммы в Аддис-Абебу и Гонконг. Люди искали его расположения, поскольку судьба проездных документов частенько оказывалась таинственным образом зависящей от капризов чиновников и турагентов. Он приносил домой истории о том, как путаница в Кигали привела к двадцатичетырехчасовой задержке для транзитников, направляющихся в Брюссель, или о рейсе в Каир всего с семью пассажирами на борту. Я видел, что Амир смакует названия этих далеких мест и что ощущение связи с ними позволяет ему смотреть на нас свысока как более искушенному в житейских делах.
В тот год, когда ты пошел в государственную школу, Саида тоже заговорила о поисках работы — возможно, потому, что после двух выкидышей перспектива завести второго ребенка стала призрачной. По утрам ты учился в обычной школе, а после обеда в коранической и забегал домой только пообедать и переодеться из одной формы в другую. Я ходил на рынок за продуктами и выполнял все остальные ее поручения. «Мне и заняться-то нечем, кроме как готовить, убирать да спать весь день», — говорила она. Приятельница сказала ей о вакансии в Министерстве конституционных дел, и она решила сходить на собеседование.
В том году, когда ты начал учиться в государственной школе, где с первого же дня проявил хорошие способности, один знакомый Амира из его новой среды открыл в Каменном городе отель для туристов. Он назывался «Корал-риф-инн» и был основан на деньги каких-то крупных международных компаний. По слухам, это были отмытые гангстерские доходы: откаты, выручка от торговли наркотиками, проституции, рабского труда. Возможно, этим занимались те самые финансисты, что превратили столько районов Кении в гетто для группового туризма из Европы. Никто из нас не знал деталей подобных договоренностей. Нужный человек наверху получил свой магарыч, после чего неудобных вопросов можно было не опасаться. Так делались дела во всем мире, а не только в нашей маленькой луже.
Амиру достался пост заместителя управляющего. Он отвечал за организацию досуга постояльцев: приглашал эстрадные группы и обеспечивал музыкальное оформление, вел развлекательные вечера, руководил персоналом, обслуживающим бассейн, устраивал экскурсии на фермы, где выращивали пряности. «Эта работа идеально мне подходит, — говорил он нам, — ведь для нее нужны индивидуальность и стиль, как раз то, что у меня есть». Тогда ему было двадцать пять — обаятельный юный красавец, светский щеголь, уверенный в своем блестящем будущем. «Это только начало», — говорил он, наполняя весь дом звонкими речами и смехом. Мне казалось, что он уже много лет живет за наш счет, истощая мою симпатию своей самодовольной болтовней. Я предпочел бы обсудить, как ему снять собственное жилье, но не отваживался завести этот разговор, особенно с Саидой: она непременно рассердилась бы и обвинила меня в мелочности.
На этом месте своего рассказа папа, лежавший на кровати, ненадолго замолчал, а потом отвернулся лицом к стене. Под конец в его голосе зазвучали усталость и горечь, и вскоре я догадался по его дыханию, что он задремал. Я тоже устал, и все мое тело затекло от долгого сидения на полу, хотя, если бы папа не заснул, я слушал бы его и дальше. Встав, я погасил свет и тихо выскользнул из комнаты. В нише у входа в магазин спал Али, молодой помощник хозяина; он выпустил меня и запер за мной дверь. Я пошел по безлюдному городу обратно в Кипонду, выбирая улицы пошире и стараясь держаться в стороне от зловещих темных закоулков.
Я хотел встать попозже, но уже отвык подолгу залеживаться в постели. Иногда я часами лежал без сна, дожидаясь, когда наконец рассветет и можно будет встать. Хотя накануне я добрался домой далеко за полночь, в четыре часа меня разбудил призыв муэдзина к ранней молитве, а после этого я дремал только урывками, прокручивая в голове картины тех событий, о которых рассказал папа. Вскоре шум, поднявшийся на крохотной площади перед нашим домом, окончательно прогнал все остатки сна. На эту площадь выходили три улицы, так что с утра на ней уже кипела жизнь: бакалейная лавка напротив открылась для покупателей, швейные машинки в ателье на первом этаже застрекотали, прохожие под окнами обменивались громкими репликами, а велосипедисты тренькали звонками и выкрикивали приветствия, проезжая мимо. Это не было неприятно, и я представлял себе, как нравилось маме жить здесь, где столько всего происходит.
Когда дали воду, я включил насос, чтобы набрать бак, затем принял душ и кое-что постирал. Потом сходил на море и остаток утра провел за чтением. Пусть папа соберется с мыслями, думал я. Возможно, это была излишняя осторожность с моей стороны, но вчера ночью он произнес свои последние слова с горечью, и я понимал, что сегодняшний разговор будет трудным. Я возвратился к Хамису только под вечер; папа сидел у дверей вместе с хозяином, уже одетый для прогулки. Улицы кишели народом, но ближе к старой тюрьме и казармам толпа поредела.
— Вчера я продержал тебя допоздна, — сказал он.
— Ты заснул, — ответил я с улыбкой.
— Нет, — возразил он, — я просто устал говорить.
Дойдя до Мкуназини, мы выпили в одном кафе по чашечке чая и послушали обычные безумные пересуды об интригах и заговорах, которыми полнится мир, а после отправились ужинать низкопробной стряпней в любимую папину закусочную недалеко от магазина Хамиса. Я понял, что папа не будет рассказывать дальше, пока мы снова не вернемся к нему в комнату, и оценил его серьезность по достоинству. Он хотел сделать все правильно, хотел, чтобы я не отвлекался, и спустя некоторое время я преодолел нетерпение и стал спокойно ждать. Когда мы наконец очутились у него, он возобновил свой рассказ, и так началась вторая ночь.
Однажды рано вечером к нам в дверь постучали. Я только недавно пришел с работы, принял душ и лежал на кровати, а Саида гладила и рассказывала мне о своем собеседовании на должность в Министерстве конституционных дел. Ты еще не вернулся из коранической школы, куда ходил во второй половине дня. Юноша, постучавший в нашу дверь, протянул мне для пожатия руку, придерживая другой рукой велосипед, на котором приехал. По блеску в его глазах я понял, что он принес важные новости.
— Я из «Корал-риф», — сказал он; это было название гостиницы, где тогда работал Амир. Юноша был худ и взволнован, возможно, нездоров. — Амира забрали, — продолжал он. — Я видел. Белый «датсун» с правительственными номерами. Сегодня после обеда.
— Куда забрали? — спросил я, хотя все и так было ясно. Я притворялся, чтобы оттянуть понимание, но еще и надеясь узнать какие-нибудь подробности. — Погодите, — сказал я, видя, что он хочет сесть на велосипед и уехать. — Зачем такая спешка? Пожалуйста, не уезжайте. Кто его забрал и куда?
Юноша помедлил, затем пожал плечами: конечно, он не поверил, что я его не понял. Он посмотрел через мое плечо, и его взгляд тут же скользнул вбок. Я догадался, что сзади подошла Саида. Должно быть, она услышала имя Амира.
— Он говорит, Амира увезли, — сказал я, обернувшись и увидев, что она стоит за мной, еще поправляя свою кангу[80]. При этом я понизил голос, как будто боялся, что нас услышат посторонние. — Но не хочет говорить кто. На белом «датсуне» с правительственными номерами.
Юноша кивнул, довольный тем, что я все понял. То, что на белых «датсунах» с правительственными номерами ездят сотрудники службы безопасности, было общеизвестно — так зачем спрашивать, кто его увез? Мой вопрос звучал нелепо, но я не мог подавить тревогу и надеялся найти случившемуся более мягкое объяснение.
— Это все, что вы можете нам сказать? — спросила Саида. — Где это произошло? Можете уточнить еще что-нибудь? — В ответ на этот град бессмысленных вопросов юноша только покачал головой и оседлал велосипед. — Вы друг Амира? — спросила Саида.
— Я работаю не внутри, а в саду, — пояснил юноша. — Приехали двое, поговорили с ним, потом отвели его в машину. По-моему, один из них был вооружен. Он держал руку в кармане, вот так, — показал он, оттопырив карман изнутри, и глаза его снова заблестели, когда он описывал эту картину.
— Спасибо большое, что сообщили нам, — поблагодарила Саида, видя, что он опять собирается уезжать. — Не могли бы вы еще сказать, как вас зовут?
— Бакари, — неохотно ответил юноша.
Когда Бакари уехал, мгновенно исчезнув за поворотом, Саида села за стол, я сел напротив, и минуту-другую мы молчали. Полученное известие ошеломило меня, и я не знал, что сказать или сделать. Вот уже несколько лет людей то и дело задерживали и отпускали, а иногда не отпускали, но с близким мне человеком это случилось впервые. Несмотря на все события последних лет, никто еще не угрожал арестом и мне самому. Мы научились задабривать власть своим робким послушанием. За что взяли Амира? Странно, как иногда принимаешься рассуждать даже в период опасности: я пытался связать это новое происшествие с известным мне образом Амира и угадать, что он такого натворил, как будто у меня было время на тщательные размышления.
— Я сразу вспомнила, как пришли за моим отцом, — наконец сказала Саида. — Мы знали, что они сажают всех влиятельных членов другой партии. Но тогда была революция. А чем Амир мог разозлить этих людей?
Я покачал головой, не зная, что ей ответить.
— Наверное, что-то все-таки было, — сказал я после паузы. — В последнее время он ходил какой-то возбужденный. Я думал, что это из-за его новой работы в отеле, что это она его так взволновала. Но может быть и другое объяснение. Он мог впутаться во что-нибудь, о чем мы не знаем.
— Во что? — устало спросила Саида. Она не желала слышать об Амире ни одного дурного слова. — Ты всегда готов подозревать его в худшем.
Я снова покачал головой, потому что это была неправда.
— Не говори так, — ответил я. — Мне просто ничего не известно. Вдруг он замешан в чем-то политическом? Мы ведь уже давно толком не знаем ни с кем он дружит, ни чем занимается. А может быть, он кого-то оскорбил; некоторые из этих влиятельных людей очень обидчивы.
Мы еще немного пообсуждали, что делать, и решили, что мне надо сходить в гостиницу и попытаться что-нибудь там выведать. Обычно я не ходил в такие места — отели, бары, клубы. Они предназначались для иностранцев и тех, кто хотел быть на них похожим. По крайней мере, так было тогда. Теперь-то вокруг полно заведений для туристов и все ходят повсюду. Но тогда, пообещав пойти туда и что-нибудь выяснить, я на самом деле понятия не имел, что из этого получится, поскольку эти туристические отели были для меня загадкой. Бакари сказал, что работает в саду; это значило, что он ухаживает за растениями или убирает территорию, то есть целиком зависит от начальства и боится, как бы оно не узнало, что он болтает лишнее. По его виду можно было догадаться, что он слишком дорожит своей работой, чтобы прибавлять к сказанному дополнительные подробности. Уже само то, что у него вообще хватило смелости к нам приехать, заслуживало удивления. Возможно, в прошлом Амир оказал ему какую-нибудь услугу, и он таким образом решил за нее отплатить.
Как бы то ни было, я отправился в гостиницу, надеясь узнать там еще что-нибудь от кого-нибудь другого. В фильмах я видел — помнишь, я говорил тебе, что часто ходил в кино, когда был помоложе, — что недовольные постояльцы всегда обращаются к управляющему, и решил в крайнем случае последовать их примеру. Я спросил у дежурного администратора за стойкой, не знает ли он, что случилось с моим братом Амиром, и он ответил, что даже не слышал ни о чем таком. Я знал этого человека в лицо, но не по имени; его глаза всегда смотрели уныло из-под полуприкрытых век. Я сказал ему, что, по нашим сведениям, Амира забрали двое приехавших на белом «датсуне». Дежурный поинтересовался, откуда у нас эти сведения, и я ответил, что от соседки: она где-то случайно об этом услышала и пришла к нам спросить, нет ли чего нового, а мы тогда еще ничего и не знали. Имя Бакари я называть не стал. Администратор с унылым взглядом заявил, что, раз так, это и для него новость. Его тогда здесь не было, и он не может ничего добавить. Тут я и сказал, что хочу поговорить с управляющим, и дежурный впервые посмотрел на меня с интересом, пытаясь понять, не может ли у меня быть влиятельных знакомых. Потом он ушел в комнатку позади стойки, но вскоре вернулся и провел меня в кабинет управляющего.
Им оказался бесстрастный человек моложе сорока лет, не из местных жителей, с аккуратно подстриженными усами и острым подбородком. Таких, как он, ты тоже наверняка встречал: на вид они вежливые, но с глазами как кинжалы, а телосложение и повадка выдают в них головорезов. Его закостенелая невозмутимость говорила о том, что он привык к грязной работе. Он посмотрел на меня, слегка нахмурясь, и подал мне руку, не вставая с места. Потом указал на стул. По его поведению я понял, что этот прихвостень настоящих денежных мешков хочет нагнать на меня страху. Впрочем, даже мне было ясно, что этот неприятный тип не из тех, кто сам проворачивает темные делишки и подписывает крупные чеки. Амира действительно увезли с собой двое приехавших на правительственной машине, сказал управляющий, но больше он ничего не знает. Может, это вообще были его друзья и они вместе отправились на пикник. Управляющего не было на месте, когда это случилось. Он подождет объяснений от властей. А пока он искренне надеется, что все разрешится благополучно. Конечно, его волнует судьба подчиненного, но, кроме того, он беспокоится, не нанесет ли эта история ущерба бизнесу. Если больше он ничем не может мне помочь, то… Тут он поднялся на ноги, пожал мне руку и выпроводил меня из кабинета. Из вестибюля, к этому моменту опустевшего — дежурный с унылым взглядом куда-то пропал, — я увидел часть бассейна и несколько европейских детей, которые шумно плескались в нем под ярким солнцем. Не могу объяснить почему, но даже сейчас, когда прошло столько времени, я вспоминаю эту картину с отвращением.
По пути домой я встретил несколько знакомых, и кое-кто из них уже слышал о том, что произошло. Такие новости разлетались по городу мгновенно; потом начинались обсуждения и догадки, а потом — нескоро, через неделю-другую — всплывала информация от очевидцев о местопребывании арестованного, а иногда и о причине ареста. Иногда же в людской памяти оставались только слухи да порожденные ими дикие теории. Я старался избавиться от любопытных с их расспросами как можно вежливее — в конце концов, я и сам толком ничего не знал, — но меня вовсе не огорчило то, что об аресте Амира уже известно половине города. Так было безопаснее.
Услышав, что мои старания не принесли результата, Саида расстроилась еще больше. «Значит, ты ничего не выяснил», — сказала она, и я почувствовал себя трусом и неудачником. Должно быть, она заметила, как мне больно от ее слов, потому что взяла меня за руку и назвала хабиби. «Мы не знаем, кто его забрал, куда и почему, — сказала она. — Это невыносимо, нам нельзя просто сидеть и ничего не делать. Давай подумаем, к кому можно обратиться».
Так уж все тогда было устроено, понимаешь. Стоило людям попасть в переплет, как они сразу начинали прикидывать, к кому пойти, кто может им помочь. Да и сейчас в этом смысле мало что изменилось. Я сказал, что поеду к Юсуфу и спрошу, не попробует ли он что-нибудь разузнать. Ты ведь его помнишь? Мы вместе учились в школе, а потом еще долго оставались близкими друзьями. Когда я ехал к дому отца Юсуфа, мне пришло в голову, что сначала можно туда позвонить, и я стал обдумывать эту идею. По дороге был магазин с общественным телефоном. Отец Юсуфа тогда работал в правительстве на высоком посту — заместителем министра иностранных дел. Сам Юсуф тоже служил в этом же министерстве каким-то мелким чиновником. Иногда я видел, как он проезжает мимо в темных очках, за рулем сверкающей красной «хонды», и невольно улыбался, потому что это зрелище напоминало мне кадры из телесериалов. Если он замечал меня, то всегда приветственно махал рукой, и из этого я сделал вывод, что между нами еще сохранились теплые чувства. Встречаясь друг с другом в городе, мы обязательно находили время на то, чтобы поздороваться и поболтать. При нашей последней встрече я пошутил насчет его дипломатической карьеры, и он признался, что ждет скорого назначения в Вашингтон. Он сказал об этом с преувеличенной важностью, словно иронизируя над самим собой, но это вовсе не значило, что он себя недооценивает. Все дети больших шишек готовились в свою очередь стать большими шишками. Правители всегда стараются передать власть по наследству хотя бы ради того, чтобы сберечь награбленное. Так уж устроен мир.
Вместе со своей женой и ребенком Юсуф занимал одно крыло отцовского дома. Представь, каким огромным был этот дом, если там хватало места не только для самого сановника и его супруги, но и для их детей и внуков, — а ведь рядом были еще и дворовые постройки для слуг и сторожевых псов, и гаражи для машин. Позвони я заранее, могло бы оказаться, что телефоны в усадьбе прослушиваются — не для слежки за ее хозяином, заместителем министра, а чтобы легче было найти и наказать любого, кто осмелится докучать ему и его родным или оскорблять их. Но если телефоны и вправду прослушивались, Юсуф повел бы себя осторожно и, наверное, постарался бы избавиться от меня поскорее, услышав, что я задаю щекотливые вопросы. Возможно, он постарался бы избавиться от меня в любом случае, даже если они не прослушивались. Пообещал бы помочь, а потом ничего не сделал бы. Это проще сказать по телефону, чем в лицо.
С другой стороны, рассуждал я, если взять да и появиться перед усадьбой заместителя министра, которая, как я знал, обнесена стенами с протянутой поверху колючей проволокой и охраняется вооруженным стражем в будке рядом с воротами, меня, скорее всего, просто не пустят к Юсуфу. А может, даже и арестуют за что-нибудь — за нарушение покоя, за подозрительное поведение, за наглость. Еще не стемнело, и я подумал, что это как раз кстати: все будет выглядеть так, будто я приехал по предварительной договоренности, а не в неурочный час, когда вся семья отдыхает. Я решил сделать расчет на старомодную вежливость, с которой положено встречать посетителя. А если ничего не выйдет, тогда позвоню и договорюсь с Юсуфом, что зайду к нему завтра на работу. Вот какие тревожные мысли крутились у меня в голове, когда я ехал к своему другу просить помощи.
Дом заместителя министра стоял метрах в пятидесяти от главной дороги. Вдоль подъездной аллеи росли гибискус, бугенвиллея, олеандр, канна и другие кусты и деревья, названий которых я не знал. Всю эту красоту защищала от любопытных детей и блуждающих коз сетчатая ограда. Усадьба находилась на окраине города, и некоторые приводили сюда своих коз на выпас. Все это было четверть века тому назад. С тех пор этот район успели полностью застроить, хотя там и сейчас в основном особняки с большими садами.
Свернув на аллею, ведущую к нужному мне дому, я увидел у высоких зеленых ворот двоих охранников в военной форме. Один из них был вооружен, а на другом не было берета, и он стоял, рассеянно потирая голову, как будто уже сдал дежурство и просто не торопился уходить. Метрах в двадцати от ворот я слез с велосипеда и покатил его дальше, чтобы меня как следует рассмотрели. Я ни разу в жизни не дотрагивался до оружия и даже до рукава человека в форме, хотя вокруг всегда было с избытком и того и другого. Я надеялся, что смогу говорить без дрожи в голосе. Оба охранника увидели меня, и тот, что был с оружием, аккуратно поправил свой берет, пока я подходил, как будто ему хотелось выглядеть получше, когда он в меня выстрелит. Я был еще в нескольких метрах от них, и тут второй, без берета, сказал: симама хапо-хапо, бвана. Стойте там, мистер.
— Салям алейкум, — поздоровался я и с облегчением услышал от обоих ответное приветствие. Быстрый ответ всегда обнадеживает, потому что промедление означает, что человек, которого ты приветствуешь, относится к тебе с неприязнью и отвечает только ради соблюдения Божьей заповеди: Бог обязал каждого мусульманина возвращать благое пожелание[81], если оно услышано от другого мусульманина (но не тогда, когда его произносит неверный). — Я пришел поговорить с господином Юсуфом, — сказал я.
Военный без берета — теперь я понял, что из них двоих он старший, — посмотрел на меня с подозрением.
— О чем? — спросил он.
Я почтительно опустил глаза, показывая, что при всем уважении не готов обсуждать с ним суть предстоящего разговора. Влиятельные люди часто делают то, чего им делать не следует, и я надеялся, что если притворюсь, будто выполняю для сына заместителя министра какую-то грязную работу, то охранник не станет задавать слишком много вопросов. Снова подняв глаза, я увидел, что старший по чину сунулся в будку за своим беретом. Он пару раз обмахнулся им, прежде чем его надеть. Потом сверился со своими часами и окинул меня долгим пристальным взглядом, после чего опять полез в будку и достал оттуда тяжелый на вид черный телефон. Он немного подержал его в руке, склонив голову набок, — видно было, что его одолевают сомнения, — и наконец решился. Спросив, как меня зовут, он отошел за пределы слышимости и позвонил.
К моему огромному удивлению, Юсуф очутился у ворот буквально через несколько минут. Я думал, что меня заставят ждать или, возможно, назначат другое время для встречи, но он вышел и позвал меня внутрь, словно не хотел, чтобы нас видели с дороги. Он не закрыл ворота до конца и остановился прямо в саду, в поле зрения охранников. Наверное, он догадался, что меня привела в этот дом, где я никогда не был, какая-то беда, иначе я просто не осмелился бы сюда прийти. Мы пожали руки, и он ободряюще похлопал меня по плечу, как учитель — испуганного ученика.
— Рад тебя видеть. Чем могу помочь? — спросил Юсуф.
— Моего брата Амира увезли в белом «датсуне» с правительственными номерами, — ответил я шепотом, хотя рядом не было никого, кто мог бы нас подслушать. И продолжал уже нормальным голосом: — Кажется, его арестовали. Мы не знаем, за что и где он сейчас, и не знаем, у кого спросить. Я подумал, вдруг ты нам поможешь.
Мы знали друг друга с начальной школы — тогда мы соперничали и делились книгами, а позже ходили играть в карром. Какое-то время мы даже выглядели похоже, и нас принимали за родственников — у обоих были большие глаза, одинаково темный цвет лица и кривые ухмылки, — но потом я вдруг резко вытянулся, а Юсуф остался невысоким и упитанным, и наше сходство исчезло. Когда я закончил, Юсуф кивнул и поправил меня:
— Амира, то есть брата твоей жены.
— Брат моей жены — мой брат, — сказал я.
— Что он натворил? — спросил Юсуф.
— Не знаю. Не имею понятия.
Мы обменялись долгим молчаливым взглядом — двое молодых мужчин, которые были знакомы всю жизнь и сохранили в себе остатки детской привязанности друг к другу. Во всяком случае, я сохранил — и Юсуф, видимо, тоже, потому что он снова кивнул и сказал:
— Попробую что-нибудь разузнать. Не обещаю, что получится, но попробую. Надо потолковать с папой. Приходи завтра ко мне на работу, и я расскажу тебе, что узнал. Там удобнее разговаривать.
— Во сколько? — спросил я, переняв у Юсуфа его деловитый тон.
— Лучше после обеда. Так у меня будет больше времени, — сказал он.
Когда мы стояли у ворот усадьбы, принадлежащей отцу Юсуфа, с их внутренней стороны, я видел часть фасада главного дома с широкими окнами, балконами и подвесными кашпо и продолжение аллеи, огибающей дом слева и ведущей, наверное, к гаражам, бассейну и клумбам. Я не знал, велика ли территория усадьбы и сколько на ней умещается разных построек. Здесь ничто не напоминало известный мне мир с его тесными комнатками, дряхлой мебелью и неистребимыми запахами.
По дороге домой я заново перебирал в памяти все слова Юсуфа. Было ли в них недружелюбие? Холод? Он мог бы просто сказать, что не в силах мне помочь, но он так не сказал. Не проскользнула ли в его голосе тень неудовольствия, когда он произнес имя Амира? И как понимать эту его поправку: мол, Амир — брат моей жены, а не мой? Не намекал ли он этим, что брат друга имеет право рассчитывать на его помощь, а брат жены друга — уже нет? Откуда Юсуфу знать, что Саида для меня дороже жизни и все, что волнует ее, не меньше волнует и меня? А что если Юсуф как раз и есть один из тех, кого Амир чем-то обидел?
На следующий день я пришел в Министерство иностранных дел и стал ждать в приемной, как мне велели. Секретарша сидела за большим столом с телефоном и какими-то бумагами. На стене позади нее висел календарь авиакомпании с изображениями диких животных, а выше — ряд фотографий с президентом посередине и кучей важных сановников по обе стороны от него. Большое зарешеченное окно сбоку от секретарши было открыто, в него лился свет и тянуло горячим ветерком с улицы. Стоило мне хоть капельку шевельнуться, как она поднимала глаза и проверяла, чем я там занимаюсь. Никакой причины за мной следить у нее не было, и она бросала на меня эти взгляды только для острастки. Я старался сидеть неподвижно. После долгого ожидания — а может быть, оно показалось мне таким долгим, потому что я старался не шевелиться, — вышел Юсуф в белой рубашке без пиджака и протянул мне руку, улыбаясь, как самый заправский молодой дипломат. Когда он закрыл за нами дверь кабинета, улыбка сползла с его лица и оно сделалось серьезным — даже, возможно, слегка недовольным. Он не сел сам и не предложил сесть мне. Встреча обещала быть короткой. Мы стояли в маленькой, но совсем не душной комнатке на верхнем этаже, с видом на море, и сквозь открытое окно до нас доносился шум уличного движения. Я подумал, как здесь, должно быть, приятно работать. Потом Юсуф отошел к окну и сказал:
— Твоего брата арестовали за изнасилование несовершеннолетней школьницы. — Он подождал моего ответа с неприязненной гримасой на лице. Не дождавшись его — я был так шокирован, что потерял дар речи, — он продолжал: — И не простой несовершеннолетней школьницы, а младшей дочери вице-президента. Так это будет выглядеть со слов ее родных, потому что они в ярости. Они скажут, что он ее изнасиловал, хотя, возможно, никакого принуждения не было и оба хорошо понимали, что делают. Вот все, что мне удалось выяснить. Это было достаточно трудно. Больше я ничем не могу помочь. Я рассказал тебе то, что знаю, и больше не хочу иметь с этим ничего общего.
— Амир? — непроизвольно вырвалось у меня.
— Да, Амир, — ответил Юсуф.
Он отошел от окна и встал у стола, положив руки на пояс, рассерженный тем, что эта история, пусть только краешком, задела и его. Я пытался переварить услышанное. Изнасиловал дочь вице-президента? Это было невозможно, ни на чем не основано — абсолютно безумное обвинение, чья-то выдумка или фантазия. В то же время слова Юсуфа отдались где-то внутри меня всплеском ужаса перед тем, что теперь грозит Амиру. Странно, что Юсуф так сердит, подумал я; возможно, ему пришлось унижаться, чтобы добыть эти сведения. Тут он покачал головой и повернулся к двери.
— Сегодня у меня очень тяжелый и напряженный день, — сказал он. — Извини, но мне надо работать.
Я понял, что наша встреча окончена, что больше нам говорить не о чем, что в деле замешаны влиятельные люди и мне пора уходить.
— Спасибо тебе за помощь, — сказал я, в порыве благодарности протягивая ему руку. — Мы не знали…
— Ты все время это твердишь, — перебил меня Юсуф, задержав мою руку в своей на мгновение дольше необходимого. — Твой брат успел заслужить себе репутацию, — добавил он, и я не мог не заметить, что на словах твой брат по его лицу снова проскользнула кислая гримаса.
— Я и представить себе не мог, — сказал я.
— Что ж, дружище, ты в нашем городе единственный, кто этого не знает, — ответил он. — Ладно, прости, но я должен вернуться к своим бумагам.
— Где его держат? Что мы можем сделать? — спросил я.
Юсуф пожал плечами с беспомощным видом, затем отворил дверь, выпроваживая меня из кабинета. Когда я выходил на улицу, секретарша, следившая за мной перед приемом, сказала: «Передайте привет Саиде», и я ответил, что передам, но забыл спросить, как ее зовут.
Дома я рассказал Саиде о своем разговоре с Юсуфом, и от потрясения она тоже на минуту онемела, а потом сказала:
— Я и представить себе не могла.
— Юсуф говорит, что кроме нас двоих в городе нет никого, кто бы этого не знал, — сказал я. Но Саида имела в виду другое.
— Нет, — пояснила она, — я и представить не могла, что Амир общается с такими влиятельными людьми. Дочка вице-президента! Где он только с ней познакомился? В гостинице, что ли? Наверно, эти люди заходят туда отдохнуть. Не может быть, чтобы он ее принудил, — сказала Саида, избегая главного слова. — Да и вообще, школьница — это еще не значит, что она ребенок.
— Юсуф сказал — несовершеннолетняя школьница, — поправил ее я. — Не знаю, когда по закону наступает совершеннолетие — может быть, в шестнадцать. Сколько раз дочерей выдавали замуж в четырнадцать, и никого это не волновало, причем женихи бывают в любом возрасте от пятнадцати до пятидесяти. Я даже не знал, что сейчас есть такой закон. Может, он и раньше всегда был, просто никто не обращал внимания.
— Да-да-да, — нетерпеливо оборвала Саида мои неуместные рассуждения. — Мы должны выяснить, где он сейчас, и узнать, что на самом деле произошло. Я уверена, что все было по-другому. Изнасиловал? Амир? Никогда не поверю, что он на такое способен. Он мой единственный брат, и мы должны вызволить его любой ценой. Что бы ни случилось потом.
— Что бы ни случилось потом? — переспросил я. — О чем это ты говоришь?
— О том, каким он стал или может стать, — ответила она. — Мы ничего не сделали, когда забрали моего отца, а потом просто смотрели, как страдает и умирает мать. Но теперь мы должны сделать все, что можем, все, что в наших силах, и спасти Амира, пока он еще цел.
— Тогда было другое время, — сказал я. — Да и что мы можем?
Скорее всего, я говорил так из страха. Наши правители запугали нас своей неуемной жестокостью. Но Саида ответила:
— Мы можем пойти к отцу девушки и взмолиться, чтобы он пощадил Амира.
Мы посидели молча, обдумывая это смелое предложение. Затем я возразил:
— Тогда он разъярится еще сильнее. Не лучше ли подождать и посмотреть, что будет дальше? Пускай страсти немного улягутся.
Однако Саида покачала головой.
— Я ждать не собираюсь. Завтра утром пойду к вице-президенту и попробую узнать, что происходит с Амиром. Хочешь — идем со мной, а хочешь — жди, пока улягутся страсти.
Весь день соседи и друзья заглядывали к нам поинтересоваться, нет ли новостей, и мы отвечали, что нет — что Амира забрали, а больше нам ничего не известно. Мы еще не были готовы раскрыть свой позор.
На следующий день мы с Саидой вместе отправились туда, где работал вице-президент, хотя я очень нервничал, опасаясь, что это выльется для нас лишь в очередное унижение. Я даже не верил, что нам разрешат предстать перед лицом этого могущественного деятеля; мне казалось, что его охранники и телохранители попросту обругают нас и прогонят восвояси. Как я и предполагал, у военного, охраняющего ворота, был очень высокомерный вид, и он отказался пропустить нас в здание. «Что вам там понадобилось?» — грубо спросил он. Саида ответила, что мы пришли по конфиденциальному семейному делу большой важности и хотим попросить, чтобы мхешимива[82] нас принял. Но охранник был непоколебим: здесь вершат государственные дела, а не решают семейные проблемы. Я гадал, не предложить ли ему денег, но боялся, что это только ухудшит ситуацию. Я не умел давать мзду, однако пытался понять, не намекает ли на это охранник, и если да, то как мне его удовлетворить.
— Ну что же, — наконец сказала ему Саида, — надеюсь, вы хорошо отличаете государственные дела от семейных. Потому что, если мы не попадем к его превосходительству и из-за этого произойдут большие неприятности, ответственность ляжет на вас, и уж тогда-то вы научитесь разбираться во всех делах как следует.
Охранник нахмурился. Я думал, он накричит на Саиду за то, что она смеет ему угрожать, но у него, по-видимому, были какие-то свои причины для опасений. Поразмыслив немного, он велел нам пройти в дом и поговорить с дежурным секретарем. Потом заглянул внутрь, за ворота, увидел там кого-то идущего мимо и окликнул его. Это оказался секретарь, ответственный за расписание встреч мхешимивы. «Как раз он-то и скажет, найдется ли у его превосходительства для нас время», — объяснил охранник: теперь, решив нам помогать, он сменил тон на доверительный, демонстрируя этим игривое своенравие власти. Ответственный за расписание подождал, пока мы к нему подойдем, и жестом пригласил нас следовать за ним. Мы вошли в вестибюль, и там он отвел нас к одному из столов — очевидно, своему рабочему месту. На секретаре были брюки защитного цвета и белая рубашка с коротким рукавом — простой костюм учителя или мелкого чиновника, неожиданный для сотрудника такого важного ведомства. Сев за стол, он посмотрел на нас холодным, зловеще пристальным взглядом, который плохо сочетался с его скромным и благожелательным обликом, и осведомился о цели нашего посещения. Не знаю почему, но я догадался, что он уже знает, кто мы такие и зачем сюда явились.
— Мы по личному семейному делу, — сказала Саида.
Секретарь покачал головой, и она добавила, что дело касается ее брата Амира Ахмеда. Чиновник помолчал, обдумывая ее слова. «Амира Ахмеда Мусы?» — уточнил он, и Саида кивнула. Секретарь подался вперед и опустил руку на телефон, не поднимая трубки. Кажется, когда Саида произнесла имя Амира, в глазах у него что-то мелькнуло — или мне только почудилось. Затем он поднял трубку и набрал номер. «Пришла сестра Амира Ахмеда Мусы, — сказал он, когда на его звонок отозвались. — Просит, чтобы его превосходительство ее принял». Выслушав короткий ответ, он встал и окликнул кого-то из комнатки у себя за спиной. «Мы идем наверх», — сказал он тому, кто там находился, и снова сделал нам пригласительный жест. Мы поднялись на два лестничных марша и остановились перед дверью с табличкой «Руководитель протокола». Секретарь постучал и выждал несколько секунд. Потом распахнул дверь, придержал ее, пропуская нас с Саидой, а сам вошел следом и закрыл дверь за собой.
Комната, в которую мы попали, была просторной, с работающим кондиционером, а из-за стола в дальнем ее конце поднялся нам навстречу начальственного вида человек с бритой головой. Ближе ко входу стояли расположенные овалом кресла и диванчики. Я понял, что это кабинет высокопоставленного чиновника, привыкшего принимать могущественных гостей. На хозяине кабинета были светло-зеленые штаны и рубашка с широкими лацканами, столь любимые нашими властителями в то время. Теперь-то все они носят костюмы с галстуками, потому что хотят выглядеть солидными государственными деятелями, а тогда все хотели выглядеть как повстанцы.
Выйдя из-за стола, чиновник медленно двинулся к нам. По дороге он указал на кресла с диванами, но потом остановился и оглянулся назад, на свой стол. Секретарь кивнул нам с Саидой и тоже показал на диваны и кресла, а сам отступил в сторону, как бы отстраняясь от происходящего. Тем временем руководитель протокола повернулся и снова зашагал к нам. Все это неторопливое хождение должно было убедить нас в том, что он полностью владеет ситуацией, а мы перед ним бессильны. Впрочем, мы понимали это и так. Мы сели бок о бок на маленький диванчик, а он остановился в нескольких шагах от нас. Диванчик был низенький, и наши колени торчали вверх, отчего я почувствовал себя раболепно съежившимся просителем. Руководитель протокола стоял перед нами, не говоря ни слова, довольно долго. Мне казалось, я улавливаю что-то в воздухе — какую-то вибрацию, возмущение или необычную прохладу, — но потом я осознал, что по моему телу пробегает дрожь страха. Взглянув на ответственного за расписание, я увидел, что в его глазах поблескивают смех, издевка или удовольствие.
Мы оба мгновенно узнали руководителя протокола — если он действительно был тем, чья должность значилась на табличке. Я описываю все так подробно, чтобы дать тебе представление о том, каково было там находиться и встретить такой прием, но на самом деле мы поняли, кто он, как только вошли в комнату. Это был сын вице-президента, постоянно мелькавший в телевизионных выпусках новостей: он хмурился за плечом отца или сидел во втором ряду среди главных гостей на разных торжественных мероприятиях. Мы знали всех этих людей, всех этих высокопревосходительств и их жен, чьи лица и имена появлялись перед нами по нескольку раз в неделю в повторных трансляциях старых концертов и старых речей и в других передачах, посвященных воспоминаниям о былых подвигах и невзгодах. Перед нами стоял не кто иной, как брат подвергшейся насилию девушки. Он снискал известность как поклонник силы и дисциплины, чья основная сфера интересов — армия с ее культом оружия, крепких мышц и громких команд, требующих беспрекословного повиновения. Звали его Хаким — думаю, не надо объяснять тебе, что это имя подразумевает мудрого и ученого обладателя.
«Саса», — сказал он. Итак. Он произнес это как вопрос, приглашая нас ответить, изложить свое дело. Его взгляд был прикован к Саиде, и, даже когда не она, а я объяснил, что мы пришли попросить, чтобы нас принял его превосходительство вице-президент, он продолжал не отрываясь смотреть на нее. Наконец он все же мельком взглянул на меня, но тут же снова повернулся к Саиде. «Зачем вы хотите видеть его превосходительство?» — спросил он ее.
Я начал было рассказывать о полученных нами сведениях, но руководитель протокола вдруг предостерегающе шикнул на меня — в тихом прохладном кабинете это был ошеломительно резкий звук, полный гнева и возмущения.
— Мы пришли, чтобы узнать, где находится наш брат Амир, — упрямо договорил я, хотя сам уловил в своем голосе легкую дрожь.
— Ее брат, — поправил руководитель протокола с нарочитой вежливостью, снова посмотрев на меня как на идиота, который не видит грозящей ему опасности. Этим взглядом он предупреждал, чтобы я не испытывал его терпение. Затем, опять повернувшись к Саиде, сказал: — Вы пришли просить за своего брата, верно? Вы знаете, за что его арестовали? Ведь знаете, правда? Его арестовали за то, что он изнасиловал пятнадцатилетнюю девушку. Девушку из хорошей семьи, еще школьницу, которую горячо любят все ее братья и родственники. Поступок вашего брата мерзок, безобразен и непростителен. Много лет люди вроде него творили с нами подобное, безнаказанно обесчещивая наших сестер. Но теперь времена изменились, и ему придется ответить за содеянное. И наказание его будет соответствовать степени злодейства, которое он совершил.
Слушая эту тираду, я не удержался от недоверчивого хмыканья. «О каких людях вроде него ты говоришь? И кто такие вы сами? Разве вы совершали меньшие зверства, чем те, какие ты приписываешь сейчас людям вроде Амира?» Вот что я хотел сказать. Вот что я почти сказал. Все это полностью сложилось у меня в голове, но я не знаю, какую часть этого мне удалось произнести. Я никогда не приближался к влиятельным людям настолько, чтобы понять, как работают их мозги, и не знал, что лучше: заискивать перед ними или твердо стоять на своем. Едва я открыл рот, как Саида решительно опустила руку на мое колено, и мне удалось только выдавить из себя что-то невразумительное, какое-то малопонятное мычание. Я человек не очень смелый и тем более не безрассудный. Все, что я тогда сказал, сорвалось с моих губ раньше, чем я успел испугаться, хотя наш мир в то время был полон страха. Хаким глянул в мою сторону, точно ожидая продолжения, но в его холодных глазах я прочел: берегись!
— Можем мы узнать, где он, чтобы услышать от него, как все было? — спросила Саида. — Иначе мы не поймем, как ему помочь.
— Нет, не можете, — ответил руководитель протокола Хаким.
— Если вы не позволите нам увидеться с ним и предложить ему ту помощь, которую мы можем оказать для его защиты, это будет несправедливо, — возразила Саида. — Можем ли мы хотя бы увидеть его, убедиться, что он цел и невредим, и послушать, что он скажет в свое оправдание?
— Нет, не можете, — повторил руководитель протокола Хаким, и мне почудилось, что я услышал тихий смешок секретаря, который привел нас к нему в кабинет. — Когда и если ваше свидание с братом будет сочтено целесообразным, вы получите соответствующее уведомление, — добавил он.
— Можем ли мы попасть на прием к мхешимиве и обратиться с этой просьбой к нему лично? — задала Саида очередной вопрос. — Я не могу поверить в обвинение, которое вы предъявили моему брату. Все не могло произойти так, как вы говорите.
— Нет, не можете, и все произошло именно так, как я говорю, — ответил Хаким. — А обвинение предъявил не я, а сама девушка. К тому же вы в любом случае не можете обратиться к его превосходительству, поскольку его нет в стране: он уехал в Азию и проведет там весь ближайший месяц. — С этими словами руководитель протокола отвернулся от нас к своему столу и бросил через плечо: — А теперь можете идти.
— Что с ним сделают? Разве его не будут судить? — спросила Саида, впервые заговорив напористо, даже отчаянно. — Вы не можете отмахнуться от нас, как будто мы просто любопытные посторонние. Он мой брат! Загляните в свое сердце и представьте себе чувства сестры, которая беспокоится за судьбу родного брата.
Руководитель протокола сел за свой стол, ничего не ответив, а секретарь открыл дверь и показал нам рукой, что надо уходить. При этом он озабоченно склонил голову набок, словно предлагал нам уйти ради нашего же блага, однако в его жесте проскользнула насмешка, которую он даже не попытался скрыть. Когда мы снова вернулись в приемную, он записал наши имена и адрес и сказал, что свяжется с нами, если нас пригласят на прием или появится какая-нибудь другая полезная информация. Он назвал нам свое имя — Абдалла Хаджи. Я видел, что в глазах у него еще тлеет слабый огонек возбуждения, и не мог точно определить почему. Наслаждался ли он своей бюрократической властью? Или с удовольствием вспоминал, как руководитель протокола играл мускулами? Или ему было просто приятно, что с нами обошлись жестоко и он тоже приложил к этому руку?
Всю обратную дорогу мы молчали, а дома заново обсудили наше положение. Что они сделают с Амиром? Каково наказание за то, в чем его обвиняют? Я сказал, что не знаю.
— Должно быть, его арест организовал Хаким — сердитый брат, взбешенный оскорблением, которое нанесли его семье. Слышала, как он распространялся про людей вроде него? Возможно, со временем его гнев уляжется, — сказал я, хотя он показался мне способным на любую жестокость. — Возможно, его отец проявит больше милосердия, когда вернется из своей поездки.
— Я тоже не думаю, что все так безнадежно, — согласилась Саида. — Может, он просто хотел нас запугать. Этот секретарь сообщит нам, где держат Амира, иначе зачем бы ему понадобился наш адрес? Через день-другой мы получим от него весточку, и тогда можно будет увидеться с Амиром и принести ему какой-нибудь еды и чистую одежду.
— Да, — сказал я, и в мой голос, должно быть, прокралась скептическая интонация, потому что Саида взглянула на меня с укором и немного помолчала.
Потом она стала перечислять вещи, которые могут пригодиться Амиру в тюрьме, пока в этом деле не произойдет какой-нибудь новый поворот. Я слушал и думал, не взять ли мне лист бумаги, чтобы все это записать. Перечень получался большой. Похоже, Саида начинала потихоньку привыкать к мысли, что ожидание может оказаться долгим. На мой взгляд, лучшей тактикой для нас оставалось ждать в расчете на то, что со временем родные этой девушки остынут, и еще, может быть, молиться, чтобы вице-президент, возвратившись из Азии, не стал строго карать Амира. Говорили, что он человек умный и рассудительный и зря растрачивает свои таланты на нынешней работе. Прежде чем пойти в политику и в награду за это получить столь высокий пост, он был ветеринаром и занимался сельским хозяйством. Возможно, нам следовало просто надеяться, что слухи о нем справедливы и что он действительно способен на сострадание. Мне показалось, что руководитель протокола Хаким вряд ли на него способен. Но если представить себе, что Амир и вправду изнасиловал девушку, то на доброту родственников рассчитывать не стоило. Я не сказал этого Саиде, потому что, составляя длинный перечень нужных Амиру вещей, она явно воспряла духом и мне не хотелось снова ее расстраивать. Но сам я не думал, что руководитель протокола Хаким готов проявить милосердие; пожалуй, с его точки зрения для этого и не было никаких причин.
«Что они с ним сделают?» — вновь спросила Саида после долгого молчания. Я сомневался, что его будут судить в скором времени, если вообще будут. Наши правители не любили обременять себя судами. Я думал, что Амир будет оставаться в тюрьме или другом месте, где его держат, до тех пор, пока Хаким не утолит свой гнев и жажду мести. Мне не верилось, что вице-президент переубедит своего сына, если Хаким и впрямь разъярился так сильно, как я предполагал. Но что если Юсуф угадал и никакого принуждения не было? И что все-таки скрывалось за словами Юсуфа о том, что Амир заслужил себе репутацию? О какой именно репутации шла речь? Он совращал невинных девушек? Или заводил связи с женщинами, которых лучше было не трогать? Или прославился своей алчностью? Еще Юсуф сказал, что Амир с дочерью вице-президента, возможно, хорошо понимали, что они делают, и я надеялся, что он угадал и тут — что они просто были влюбленной парочкой и делали то, что делают влюбленные парочки. В таком случае девушка, чьего имени я тогда еще не знал, могла затаиться на время, выжидая, пока гнев брата утихнет, а потом попытаться спасти своего возлюбленного, когда вернется отец. Этот вариант казался мне лучшим из возможных, хотя и он не спасал Амира от синяков и унижений, которые с большой вероятностью доставались ему сейчас.
Папины глаза блестели. Темп его речи стал медленнее, а голос зазвучал жестче, с оттенком упрека. Я догадывался, что близится болезненный момент. Папа потянулся к большому термосу с кофе, который он попросил для нас у Али, предвидя очередную долгую ночь, и налил нам обоим по чашечке.
— На следующий день, когда события получили продолжение, я был на работе, — сказал он. — Поэтому я могу поделиться с тобой только тем, что позже узнал от Саиды. Не уверен, что она ничего не утаила; вдобавок с тех пор прошло столько времени и я столько обо всем этом думал, что наверняка позабыл что-нибудь важное. Говорить про это будет нелегко. Итак, когда я в тот день сидел за своим столом в Водном управлении, случилось, по ее словам, вот что.
Еще до полудня к нам домой поступило известие от секретаря из службы вице-президента Абдаллы Хаджи. Доставивший его курьер сказал уже с порога:
— Вас вызывают. Есть новости. Машина за углом, я подожду вас там.
— Иду, — сказала Саида без колебаний. — Сию минуту буду готова.
Она переоделась из домашнего тряпья во что-то приличное и выбежала на улицу. Машина стояла под деревом, и поблизости уже собралась кучка зевак, интересующихся, за кем это приехали. На боку машины была надпись «Служба вице-президента» и государственный герб. Саида пожалела, что не отказалась от предложения ее подвезти и не пошла пешком: тогда у соседей было бы меньше пищи для сплетен. Курьер высадил ее прямо перед воротами, как важную гостью, и, когда она проходила мимо вооруженного охранника, того самого, который вчера не хотел ее пускать, он слегка вытянулся, точно отдавая ей честь. Как только она вошла в вестибюль, секретарь увидел ее через открытую дверь своего кабинета и поднялся из-за стола с улыбкой. Поздоровавшись, он пригласил ее следовать за собой и двинулся наверх. Постучал в дверь руководителя протокола, открыл ее спустя несколько секунд и отступил, пропуская Саиду. Потом закрыл дверь снаружи. Хаким неторопливо пошел к ней, и она почувствовала, что он уже не так зол, как вчера, хотя лицо его оставалось напряженным. Он жестом предложил ей сесть и сам сел напротив.
— Саса, — сказал он снова, как и в первый раз, но заметно спокойнее. Теперь он был одет менее официально — в длинную белую рубашку из тонкой, почти прозрачной материи в мелкий рубчик.
— Мне передали, что у вас есть новости, — сказала она.
Он помедлил, глядя на нее, затем покачал головой.
— Мне до сих пор трудно поверить, что это могло случиться, что ваш брат повел себя так грубо и оскорбительно. Он поступил очень плохо. Вы признаёте это?
— Если то, что вы говорите, действительно произошло, — упрямо сказала она.
Он улыбнулся, будто его позабавили ее слова.
— По-вашему, я могу лгать? Но если это правда — тогда вы признаёте, что он поступил плохо, и больше не будете его защищать?
Потом Саида сказала мне, что именно в тот момент, когда он так неожиданно улыбнулся, ей впервые стало страшно.
— Тогда вы перестанете его защищать? — снова спросил он и дождался от нее подтверждения, слабого уклончивого кивка, который можно было понять так: ну, если вы настаиваете, но я еще посмотрю, к чему все это идет. — Примете вы тогда наказание, которое власти сочтут соответствующим его безобразному поведению? — спросил Хаким, все еще улыбаясь, требуя от нее согласия, однако теперь жилки на его висках забились словно от гнева, а если не от гнева, то под влиянием какого-то другого сильного чувства. Он чуть наклонился вперед, и она увидела, какая крепкая у него шея и как мощна его грудь под тонкой мешковатой рубашкой. — А власть в данном случае — это я, — сказал он, — и именно от моих рук ему придется пострадать за то, что он натворил. По крайней мере, так я думал вчера, до вашего визита ко мне. Но после того, как я вас увидел, у меня возникли сомнения. Мне вдруг показалось, что вашего брата все-таки можно спасти. Вы понимаете, о чем я говорю?
Саида прекрасно поняла, о чем он говорит, и застыла перед этим могущественным на вид человеком, зная, что она сейчас услышит, но не веря самой себе.
— Спасти его можете только вы, — сказал Хаким. — Вы очень красивая женщина. Минуту назад, когда вы сюда вошли, я почувствовал, как от волнения в моих жилах вскипела кровь. Раньше ни одна женщина не вызывала у меня таких чувств — никогда в жизни. Буду с вами откровенным и скажу прямо: я хочу вас. Хочу снять вашу накидку, раздеть вас и получить власть над вашим телом. Я хочу, чтобы вы отдали мне свое тело. Хочу взять его и распоряжаться им так, как мне будет угодно. Желание обладать вами терзает меня. Я не нанесу вам вреда и не причиню никакой боли, понимаете? Я просто хочу любить вас, и не один раз, а пока не пойму, что насытился полностью. Вот как сильно я вас хочу. А в расплату за это я освобожу вашего брата.
Он не сделал попытки прикоснуться к ней. Теперь его лицо было совершенно невозмутимым, без всякого намека на улыбку, и, сказав то, что сказал, он медленно откинулся на спинку кресла и стал спокойно ждать ее ответа.
Она ответила:
— Вы меня оскорбляете. Я замужняя женщина и мать. Я люблю своего мужа больше всех на свете и не навлеку позора на его дом и дом моего сына.
Хаким снова наклонился вперед, и на лице его опять появилась улыбка, довольная и слегка ироническая.
— Я знал, что вы окажетесь порядочной женщиной, и ваши слова делают вам честь. Я не хочу ни причинять вам вред, ни оскорблять вас. Вы желанны мне, но унижать вас я не намерен. Я просто хочу, чтобы вы предоставили мне свое тело, вот и все. Если вы хотите искупить вину брата, у вас нет выбора. Несколько лет назад вашего отца расстреляли как предателя, и на вашем брате уже лежит тень подозрения, вдобавок к его надругательству над несовершеннолетней. Вы должны понять, что единственный способ спасти его — это уступить моей просьбе. Никто больше не станет вмешиваться в это дело, даже вице-президент, поскольку последнее слово здесь принадлежит мне как брату потерпевшей, и все это признают. Я дам вам немного времени на обдумывание. К тому же после нашего разговора вы сможете встретиться с братом и убедиться, что он здоров и на нем нет ни царапины… пока. Ваш ответ я должен услышать не позднее завтрашнего вечера. А насчет позора — обещаю, что наши встречи будут проходить тайно, чтобы вам и вашей семье не пришлось стыдиться. Повторяю еще раз, я не хочу причинить вам вред или унизить вас.
Хаким произнес эти последние слова, по-прежнему слегка улыбаясь, после чего встал и вернулся за свой стол. Через несколько мгновений на пороге появился Абдалла Хаджи и, выслушав инструкции Хакима, отданные тихим голосом, проводил Саиду вниз. Он тоже улыбался, и это подсказало Саиде, что он с самого начала знал, какие новости намеревается сообщить ей руководитель протокола. Дожидаясь вызванной секретарем машины, на которой ее должны были доставить в тюрьму, Саида посмотрела на часы в приемной и увидела, что еще нет одиннадцати. Это значило, что она провела в кабинете руководителя протокола всего десять минут, хотя они показались ей часами. Вскоре она уже вновь сидела в машине, которая везла ее к Амиру. Шофер остановился перед главными тюремными воротами и постучал в деревянную дверь. После короткого разговора с вооруженным охранником, выглянувшим в специальное окошечко, Саиду пропустили внутрь одну. Затем в сопровождении другого охранника она пересекла просторный темный вестибюль, где было прохладно и на удивление спокойно, как в холле старинной усадьбы. Она ожидала чего-то другого. Ее привели в небольшую комнатку с медицинской тележкой, маленьким письменным столом и стулом. Здесь стоял какой-то странный запах. Она решила, что эта комната служит для медицинского осмотра заключенных, а запах показался ей запахом человеческих страданий. Пока она не видела ничего похожего на камеры или тюремный двор и не слышала ни стонов, ни сердитых окриков надзирателей, которые по дороге сюда рисовало ей воображение. Она думала, что ее обыщут, но охранник просто указал ей на стул и велел подождать, а потом вышел и запер за собой дверь.
Когда появился Амир, он выглядел так, будто только что проснулся: растрепанный, в помятой рубашке и с опухшими глазами, но вроде бы невредимый. Насколько Саида могла судить, на нем действительно не было ни царапины, как и сказал Хаким. Охранник остался в коридоре, прикрыв дверь не до конца. Саида обняла брата и принялась задавать ему взволнованные вопросы, на которые он отвечал нехотя, с брюзгливой и недовольной миной. Она подумала, как похож он на отца внешне и как не похож на него во всем прочем, какой он безрассудный и требовательный, какой угрюмый. Они немного посидели в тишине, пока она раздумывала, как продолжать.
— Что случилось? Объясни мне, что случилось? — спросила она.
— А что они тебе сказали? — спросил он. В его тоне были опаска, подозрительность, желание оценить, чем стоит поделиться с сестрой, а о чем лучше умолчать. Саида ожидала встретить брата в испуге и смятении, но Амир оказался таким же, как всегда: скрытным, настороженным, лелеющим какие-то свои тайные замыслы.
— Сначала мне хотелось бы послушать тебя, — возразила она. — Все стараются говорить поменьше, даже про твой арест не сказали прямо — только про то, что тебя забрали из «Корал-риф». Пришлось самим расспрашивать… Ну так что же случилось?
По его лицу она видела, что он по-прежнему размышляет и взвешивает, прикидывает, сколько ей рассказать.
— Никто не объяснил, за что меня арестовали, — ответил он. — В гостиницу пришли двое и велели мне сесть в машину. У одного из них был пистолет. — Он картинно повысил голос, но она хорошо чувствовала фальшь и понимала, что, разыгрывая драму, он лишь выгадывает себе дополнительное время на раздумья. — Меня привезли сюда и посадили в одиночную камеру. Я провел в ней два дня и две ночи. Это ад — жара, комары… ведро вместо туалета. Ты только представь! Как там пахнет… А я даже не знаю, что я такого сделал и что они собираются сделать со мной. Никто мне ничего не говорит, даже ты. Кого ты расспрашивала? Что тебе удалось узнать?
— Нам сказали, что ты изнасиловал несовершеннолетнюю школьницу, — коротко ответила Саида. После секундной паузы Амир фыркнул — насмешливо, недоверчиво. — Младшую дочь вице-президента, — добавила Саида.
— Я не… не делал ничего подобного, — ответил Амир голосом, упавшим до шепота. — Кто тебе это сказал?
— Ее брат Хаким.
— Он что, приезжал к вам? — изумленно спросил Амир, все еще почти шепотом.
— Мы пытались попасть к отцу девушки, чтобы уговорить его пощадить тебя, но он уехал за границу, — объяснила Саида. — Откуда ты знаешь этих людей?
— Не так громко, — предупредил Амир, кивая на приоткрытую дверь. — Что он сказал?
— Он хочет тебе отомстить, — сказала Саида. — Это он велел тебя арестовать, и он очень зол. Поэтому мне и нужна твоя версия событий — я хочу понять, есть ли у них законные основания для суда.
Амир покачал головой.
— Конечно, я не насиловал Ашу. И сколько ей лет, я не знал. Я встречался с ней несколько раз, и мы подружились. Она пришла на вечеринку в гостиницу, — Амир помолчал, обдумывая свои слова. — Я ее ни к чему не принуждал. После этого она приходила в гостиницу еще трижды, искала меня. Хотела, чтобы я стал ее бойфрендом.
Саида кивнула.
— Ее брат говорит, что ты ее изнасиловал, а она несовершеннолетняя. Очевидно, так сказала ему Аша. Два преступления. Против нее и против ее семьи.
— Нет, — тихо возразил Амир и устало провел рукой по лицу. — Как ты могла в такое поверить? Конечно, я ее не насиловал. Она приходила в гостиницу трижды… это была ее идея. Она попросила меня показать ей номер-люкс. Это была ее идея. Как ты можешь так говорить? — Затем, после небольшой паузы, он спросил: — И что теперь будет? Как ты добилась разрешения со мной увидеться?
— Это устроил Хаким, — пояснила Саида. — Он хотел доказать мне, что ты цел… пока. Ты его знаешь? Он тоже из твоих новых друзей?
Амир кивнул.
— Немного знаю. Он суровый человек. Ему нравится быть таким. Мы можем что-нибудь сделать? Он сказал что-нибудь еще?
Саида кивнула в ответ.
— То, какое наказание тебе назначат, зависит только от него. Он сделал мне унизительное предложение. Если я отдамся ему, он тебя помилует. Ты понял? Если я буду спать с ним, пока ему не надоест, он отпустит тебя на свободу.
— Боже мой, ну и свинья, — сказал Амир. Потом надолго замолчал, обдумывая ее слова. Наконец он спросил, как она и ожидала: — Ты согласишься?
— Ох, Амир, — сказала она. — У тебя каменное сердце.
— Они будут меня мучить, — взмолился он. — Меня могут продержать здесь много лет… или еще хуже… убьют, да и все! Ты не знаешь, какой он жестокий. Спасти жизнь брату — кто тебя за это осудит? Как бы ни выглядело это в его глазах, ты всегда можешь сказать, что поступаешь смело и благородно, спасая брату жизнь.
— А Масуд? Как я объясню это ему? — спросила она.
— Ему знать не обязательно, — сказал Амир с торжествующей улыбкой, уже почти не сомневаясь в ее согласии. — Никто не должен про это знать. Люди делают такие вещи постоянно.
Я не знал об этом, когда пришел домой, и еще некоторое время после. В тот вечер, когда Саида еще спорила с собой о том, как ей поступить и сколько рассказать мне, я спросил, что за машина за ней приезжала. Наша соседка Би Марьям сообщила мне, что Саиду возили куда-то на казенной машине. Нет ли новостей о Красавчике? Так Би Марьям называла Амира. Саида принялась рассказывать мне о событиях дня, а начав, рассказала все — удар за ударом, во всех подробностях, и я слушал, пока меня не замутило, пока у меня не возникло чувства, будто я сам был там.
Я сказал ей:
— Не делай этого. Ты не должна это делать. — Я умолял ее полночи. Я брал ее за запястья и мягко встряхивал, я плакал, но чем дольше я говорил, тем яснее она понимала, что все это не стоит жизни ее брата. — Его жизни ничто не грозит, — уверял я. — Если то, что он говорит, правда, девушка его вытащит. Этот зверь продержит Амира в тюрьме несколько дней или даже месяцев, но потом девушка упросит отца его выпустить. Ты превратишь нашу жизнь в кошмар и позор, и ради чего? Его жизни ничто не угрожает.
Но она не могла себя убедить и видела только, что она уже потеряла отца и мать, а теперь может потерять и брата, когда все, что от нее требуется, — это уступить мужчине.
— Ты должен помочь мне, Масуд, — сказала она. — Поддержи меня. Не оставляй меня. Не дай мне отчаяться. Я не смогу это сделать без тебя. Он захочет встретиться со мной несколько раз, а потом это кончится. Никто никогда не узнает.
— Нет, — возразил я. — Это не кончится. Этот человек сказал тебе, что будет владеть тобой, пока не насытится. Несколько раз, и все? Нет, это не кончится до тех пор, пока он не опустошит и не унизит тебя полностью.
Но все мои мольбы оказались напрасны. Через несколько дней под деревом остановилась машина с обычными номерами, и Саида села в нее, как было уговорено. Вечером, когда она вернулась домой, мы с тобой сидели за столом и пили имбирный чай с булочками из кафе. Саида прошла в ванную, чтобы помыться и переодеться. Ни она, ни я не говорили о том, где она в тот день побывала. Мы не говорили ни о чем целыми днями — только о самом необходимом. В конце недели Амира выпустили из тюрьмы, и он явился домой веселый и оживленный, словно ему удался ловкий розыгрыш. На следующей неделе Саида снова покинула дом и отправилась к Хакиму, как обещала. Она заранее попросила его не присылать за ней машину, как в первый раз, и пошла туда, куда нужно, пешком.
Пока ее не было, я достал драгоценности, которые мать отдала мне на хранение, письмо, которое она прислала, когда добралась в Дубай, и письмо отца, написанное после моей свадьбы с Саидой. Я сложил в сумку их и кое-какую одежду и ушел. Час-другой я бесцельно колесил по округе, не уверенный, что действительно хочу уйти, еще не готовый по-настоящему потерять жену и всю свою жизнь, а потом медленно поехал обратно домой. Когда Саида отправилась к Хакиму в третий раз, я понял, что не могу больше так жить, не могу больше выносить Саиду и ее брата, который, как представлялось мне в глубине моей измученной души, тайно насмехается и издевается надо мной, над моей глупостью, моей трусостью и моим позором. Я не знал, что делать. В самые важные моменты своей жизни я никогда не знал, что делать. Я всегда оказывался ни на что не годным. Я не знал, как говорить с Саидой о том, что она делает. Я был в отчаянии от того, что она делает. Я перестал понимать, зачем она продолжает это делать.
Папа плакал; его худощавое тело сотрясалось от рыданий, которые он пытался подавить. Я встал, погасил свет и сел за столик рядом с его кроватью. Вскоре наступила тишина, а потом он сказал:
— Прости. С возрастом сдержать слезы становится труднее.
— Хочешь, я снова включу свет? — спросил я.
— Нет, — сказал он. — Оставь так.
Когда Саида на той же неделе ушла снова, уже в четвертый раз, я собрал кое-что из своих вещей и, не дожидаясь ее возвращения, уехал на велосипеде сюда. Я знал, что Хамис меня примет. Мой отец помог ему, когда у него были трудности с властями, и я знал, что теперь он поможет мне. Меня поселили в этой комнате, где мы с тобой сейчас разговариваем. Я не думал, что останусь надолго, но у меня не было сил объясняться и выслушивать упреки. На следующее утро Амир пришел ко мне в контору Водного управления и сказал, что Саида просит меня вернуться домой. Я не мог поднять на него глаза и продолжал читать бумаги, лежащие на моем столе, или притворяться, что читаю. Я слышал, как Амир коротко вздохнул, а потом ушел. Ближе к вечеру Саида сама пришла в контору — от нас это было совсем недалеко — и попросила меня вернуться. Я вышел с ней на улицу, потому что боялся расклеиться у всех на виду.
— Я не могу вернуться, — сказал я ей. — Не могу вынести то, что ты делаешь.
Она спросила, где я ночую, и я ответил, что снял комнату у Хамиса. Хозяин с женой живут в другой комнате, у нас общий дворик и умывальня, и мне этого достаточно.
— Пожалуйста, вернись, — сказала Саида.
Я покачал головой, потому что не мог говорить. Она отняла все, там у меня больше ничего не осталось.
На следующий день, когда я пришел с работы, Хамис сказал, что мне принесли корзину. В ней оказались тарелка с кассавой и кусок жареной рыбы. Я съел их на ужин и оставил чистую посуду в лавке перед уходом на работу. Вернувшись вечером, я обнаружил, что Саида забрала пустые тарелки и оставила мне немного риса со шпинатом. После этого она каждый день приносила мне что-нибудь и оставляла в лавке, а позже ее сменил ты. Иногда, если я был дома, Хамис звал меня, чтобы я сам взял корзину, и я выходил и принимал еду со словами благодарности. Всякий раз при виде Саиды меня охватывала такая тоска, что я едва не падал с ног. Я должен был побороться за нее, но у меня не было сил на борьбу с двумя этими бессовестными людьми, которые завладели ее жизнью. Да и хотела ли она, чтобы я попытался ее вернуть? Где-то в тайном уголке души я знал, что она уже отказалась от меня и что еда, которую она приносит мне каждый день, служит искуплением за то, что она сделала, пусть и против своей воли.
Уйдя от нее, я не мог говорить целыми днями. Шли недели, потом месяцы, и меня терзало бесконечное отвращение к себе, которое я не мог выразить. За свою трусость и бесхребетность я заслуживал самого глубокого презрения. Но хотя я ненавидел и презирал этого жалкого слабака точно так же, как и все остальные, я научился с ним жить и отгородился с ним вместе от мира. Мне казалось, что так я сумею примириться со своим поражением, научусь нести его бремя с достоинством. Я не знал, как думать о себе по-другому, как не принимать себя настолько всерьез, как не принимать мир настолько всерьез. Меня преследовали мучительно яркие картины их объятий, и ночь за ночью я убивал его. Я был паршивым псом и чувствовал себя как пес. Я ощущал свое полное и абсолютное бессилие. Ты спрашиваешь, почему я молчал. Но если бы я заговорил, то мог бы только проклинать себя за малодушие и несостоятельность. Моя жизнь опустела, в ней больше не было ни радости, ни цели. Я не мог вынести того, что Саида оставила меня таким образом. После этой утраты все прочее лишилось смысла. Я потерял всякие ориентиры и не знал, куда теперь идти. Мне было стыдно за то, что нам навязали, и за то, что мы не сумели это предотвратить, за то, что я не сумел это предотвратить. У меня не осталось сил ни на что, и, если бы не Хамис и его покойная жена, поначалу я не смог бы даже следить за собой на том минимальном уровне, который необходим человеку, чтобы сохранить хотя бы остатки самоуважения. Не знаю, почему они вообще взяли на себя труд мне помогать, но они это сделали. Их долг перед моим отцом был давно погашен, но они продолжали заботиться обо мне, и моя благодарность к ним бесконечна.
Что касается Амира, у него дальше все пошло как по маслу. Ты лучше меня знаешь, как ему улыбнулась удача и как он сумел воспользоваться этим на сто процентов. Потом он увез тебя в Лондон, и я думал, что мы больше никогда не увидимся. Что же касается Саиды, Хаким долго не мог ею насытиться. То, что было задумано как унижение, обратилось у него в страсть, от которой он не пожелал отказываться. По-моему, он влюбился в Саиду, и, насколько я могу судить, она научилась в какой-то мере отвечать на любовь, которую он к ней испытывал, потому что не оставила его даже после того, как ее брат оказался в безопасности, а потом у них появилась дочь. Люди способны привыкнуть ко многому. Потом, когда я был уже в Куала-Лумпуре, она сообщила мне письмом, что подала на развод, чтобы иметь возможность выйти замуж во второй раз. Это было не обязательно. Я сам сбежал от нее. Думаю, она сделала это просто из вежливости. Не знаю, откуда она взяла мой адрес. В Куала-Лумпуре мне стало намного лучше, но я так и не полюбил никого снова, потому что стыд выжег из меня все жизненные силы. В определенном возрасте ты не понимаешь, как длинна жизнь. Тебе кажется, что для тебя все кончено, однако это не так: перед тобой еще долгий путь. Ты просто не понимаешь, как мало нужно телу, чтобы жить дальше, как оно продолжает жить вопреки тебе.
Я собирался рассказать тебе обо всем много лет, но причины этого намерения долгое время были неправильными. Я хотел, чтобы ты знал, кто виноват, но ты был еще слишком молод, а у меня не хватало сил. В конце концов я подумал, что ты, наверное, уже решил, на чью сторону встать. Теперь я хочу, чтобы ты все знал, просто потому, что ты этого хочешь. Так рассуждать научил меня отец. Раньше я не понимал его — не понимал до тех пор, пока он не приехал и не взял меня к себе в Куала-Лумпур. Некоторым из нас нравится считать, что когда-то мы были лучше, чем стали потом, но я был к нему несправедлив. Он молился за меня, и сначала это не вызывало у меня благодарности, но позже я начал видеть в нем человека, который никогда не сдается, истинно верующего, а ведь я много лет ошибался, принимая это за ограниченность.
В Куала-Лумпуре он трудился наставником в медресе, преподавая и толкуя тексты, которые изучал всю свою жизнь. Но потом, в свободное время и на собственные деньги, он основал школу для детей-сирот, где эти дети могли бесплатно получить начальное образование. Тогда школьное обучение в Куала-Лумпуре, даже официально бесплатное, обходилось недешево. Родители должны были платить за экзамены, за учебники, за писчую бумагу, за форму. Школа моего отца открывала сиротам дорогу в будущее. Он создал ее в дополнение к своим обязанностям имама. В этой школе преподавали и другие добровольцы из числа его прихожан и бывших учеников, и я тоже стал в ней работать — сначала ради того, чтобы помочь, а потом — чтобы освободиться от парализующего страдания, которое завладело моей жизнью. Я так и не стал знатоком священных текстов и не унаследовал отцовскую набожность, но как мог старался угодить ему, при том что раньше мне хотелось только во всем ему перечить. Я был благодарен ему за то, что он явился и вытащил меня из моей скорби. Вдали от позора и разочарования, которые глодали меня здесь, ко мне стали понемногу возвращаться силы. Я уже успел свыкнуться с мыслью, что никогда не дождусь облегчения или избавления от того, что выпало на мою долю, но там передо мной забрезжило начало чего-то другого.
Именно в Куала-Лумпуре я наконец понял, что мой отец верит не только в религию, но и в людей. Сам я потерял эту веру, но наблюдение за его жизнью заставило меня снова признать ее и увидеть в ней шанс. Он умер совсем недавно, мой отец Маалим Яхья, и его оплакивали сотни людей, для которых он был чужим всего десятилетие-другое тому назад. Сотни и сотни жителей Куала-Лумпура явились на его похороны. Он оставил своей жене достаточно денег, чтобы жить безбедно, и обе его дочери обрели в Куала-Лумпуре свои дома и семьи. Потом я услышал от своей сестры, что Саида умерла, да помилует Бог ее душу, и понял, что там от меня уже не будет пользы. Тогда я решил вернуться и окончить свои дни здесь. Я еще расскажу тебе, как все было в Куала-Лумпуре. Это удивительно гостеприимный город.
Папа спросил, собираюсь ли я остаться.
Я немного помедлил, а потом сменил тему. Я рассказал ему о друзьях, которых завел, когда впервые приехал в Лондон, о Решате и Махмуде.
— Решат умел грубо высмеять почти все что угодно, — сказал ему я, — особенно если с этим связывались какие-то высокие слова. Такие громкие слова, как правосудие, грядущее или ответственность, будили в нем все самое худшее. Страшно представить его членом твоей семьи, или твоим спутником в путешествии, или компаньоном в каком-нибудь деле, где нужно взаимное доверие, но общаться с ним по паре часов в день было весело. Махмуд был совсем не похож на него — всегда улыбался, мягкий, добрый друг. Были и другие, которых я знал хуже, приехавшие отовсюду: из Индии, Вест-Индии, Малайзии, Ирана.
— Удивительно, — заметил папа. — А мне представлялось, что тебя окружают там сердитые джентльмены и высокомерные леди.
— И они тоже, но не только, — сказал я. — Это не так просто, как те глупости, которые они говорят нам о нас самих, или те, в какие мы предпочли поверить. Во всяком случае, там не только сердитые джентльмены и высокомерные леди — есть и голодные, и глупые, и добродетельные.
— Да, я знаю, — ответил папа, улыбаясь моей горячности.
— В Лондон как-то стекается целый мир, — сказал я. — Британцы никогда никого не оставляли в покое, они выжимали из каждого места самое лучшее и везли его к себе, а теперь вся эта рвань, турки и негры, едет к ним за своей долей.
— Расскажи мне о Махмуде, твоем мягком улыбчивом друге, — попросил он.
— Когда мы с ним познакомились, я еще не знал, что в Сьерра-Леоне тоже есть мусульмане. Он сказал, что их там три четверти от всего населения, и сначала я ему не поверил. Я всегда считал, что Сьерра-Леоне — это страна, которую придумали англичане, чтобы отправлять туда освобожденных рабов-африканцев, миссионерская резервация, где живут одни ревностные христиане. Наверное, я где-нибудь об этом прочел или услышал на уроках истории, а потом дофантазировал, что перед тем, как заселить туда бывших рабов, эти края очистили от прежних жителей. Единственной книгой о Сьерра-Леоне, знакомой мне в то время, был какой-то роман Грэма Грина, и я не помню, чтобы там упоминалось о мусульманах, если не считать продажных сирийцев, о которых все персонажи-англичане говорили с издевкой. Так люди вроде тебя и меня и узнавали о многих частях мира — от авторов, открыто нас презирающих. Решат говорил, что Кипр тоже на три четверти мусульманский, просто греки с британцами фальсифицируют статистические данные, но он врал. Решат всегда хватал через край, а когда его на этом ловили, отвечал смехом, как будто он с самого начала хотел всего лишь эксцентрично пошутить.
Потом я рассказал отцу про мистера Мгени и Дом ОАЕ.
— Я снимал в этом доме комнату, — объяснил я. — Мы называли его так, потому что все жильцы были из Африки. А сам мистер Мгени жил по соседству. Он родился в Малинди… нет, не в нашем Малинди, а в кенийском… но по национальности тоже был суахили, как мы. Тогда я дружил еще с Питером и Мэнни, а позже, в Брайтоне, с Бэзилом и Софией, но потом потерял связь со всеми.
— Значит, оставаться ты не хочешь, — сказал папа.
Я сказал, что хочу, но и уехать мне тоже хочется. В детстве я иногда слышал по ночам, как где-то лают и воют собаки. Тогда я с ужасом думал, что слышу вой грешных душ, которые созывают на свое мерзкое сборище себе подобных, — все мы детьми нахватались такой чепухи, — и что если я не зажму уши и не накроюсь с головой одеялом, то волей-неволей отправлюсь туда и присоединюсь к ним. Сейчас я чувствовал что-то в этом роде, хотя и не совсем буквально. Если я останусь, мне придется зажать уши и накрыться с головой, чтобы противостоять соблазну присоединиться к остальным падальщикам, питающимся отбросами со стола богатых людей. Остаться значило жить в покое и довольстве, пусть относительном; это значило ходить по знакомым улицам, встречаться с теми, кого знаешь с детства, и дышать воздухом, похожим на старую любовь.
— Но я променял свою свободу на случайность, — сказал я, — или, по крайней мере, на случайность, обусловленную цепочкой вытекающих друг из друга событий, которые я не мог изменить и на которые не мог повлиять. Моя свобода не важна ни для кого, кроме меня, а в каком-то смысле не важна вовсе. Но она заставляет меня мучиться над выбором: остаться или вернуться к жизни, которая постепенно высушивает меня, так что я боюсь в конце концов зачахнуть, как мистер Мгени. И все же я чувствую, что должен вернуться к этой ущербной жизни и терпеть, пока она не вознаградит меня чем-нибудь, хотя этого вполне может и не произойти. За все эти годы я не добился ничего серьезного. Не знаю, чего я ждал. Когда мне сообщили, что мама умерла, а ты вернулся на родину, меня тоже потянуло обратно. Я приехал, чтобы услышать от тебя то, о чем мама никогда не смогла бы мне рассказать. Думаю, после твоего ухода ей оставалось только идти дальше по дороге, на которую она ступила, и нести свой груз так, будто она взвалила его на себя по доброй воле. Вряд ли она когда-нибудь нашла бы в себе силы это обсуждать.
Папа покачал головой.
— Не думай о ней плохо, — сказал он. — Все это из-за ее отношения к Амиру. Она взяла на себя слишком большую ответственность.
— Я не думаю о ней плохо и не думаю, что виной всему ее чувство ответственности за дядю Амира. Она просто растерялась. Они ее задавили, каждый по-своему, — возразил я и после этого замолчал надолго, увидев, что папу взволновали мои слова или то, как они были сказаны. Потом он вздохнул, поднял глаза и кивнул, приглашая меня продолжать. — Она знала, каков дядя Амир на самом деле. Ты признался, что тебя истерзал стыд, но в глазах дяди Амира это порочное чувство, признак слабости. Устыдиться для него означает признать поражение. Взамен он предпочел бы почувствовать себя оскорбленным и стал бы хорохориться и нападать в ответ, как подобает мужчине. Так что в критический момент он вынудил ее принести себя в жертву ради своего благополучия, и она подчинилась, потому что не видела другого выхода.
— Может быть, мы говорим примерно одно и то же, — сказал папа, немного поразмыслив. — Так значит, ты возвращаешься в Лондон.
Я кивнул. Он терпеливо подождал, не скажу ли я чего-нибудь, а потом спросил:
— Чему ты улыбаешься?
— Ей всегда нравились сливы? Мне помнится, она их обожала, — ответил я. — Иногда приносила домой целый пакет, и мы садились и съедали их одним махом, все до последней.
— Да, она всегда любила сливы, но достать их здесь было не так-то просто, — сказал папа. — Это можно было сделать только в сезон, когда они созревали на материке.
— В Англии они почему-то другие на вкус, — заметил я. — Скажи, у тебя еще остался тот большой том Шекспира, который ты раздобыл много лет назад?
— Да, Хамис все сохранил, — сказал папа, улыбаясь при мысли о своем друге. — По его словам, он не сомневался, что я вернусь, а потому не стал выбрасывать мои книги. Выходит, он знал что-то такое, чего не знал даже я сам. Помню, первой пьесой, которую я одолел, были «Два веронца».
— А «Мера за меру» ты читал? — спросил я.
Отец покачал головой.
— По-моему, нет. Разве что пробовал. Большинство пьес были для меня слишком сложными. Я запутывался во всех этих древних проклятиях и латинских ремарках и обычно начинал засыпать уже на второй или третьей странице.
— Когда я в первый раз прочел эту пьесу, у меня возникли грустные ассоциации, — пояснил я. — Изабелла напомнила мне маму, потому что я всегда подозревал, что ее вынудили поступить так, как она поступила, хотя про дядю Амира я тогда не знал. У Шекспира брат подло уговаривает сестру покориться жестокому Анджело, воспылавшему к ней страстью, но это показалось мне неубедительным. Какой брат способен на такое?
— Расскажи мне об этой пьесе, — попросил папа.
Вот что я ему рассказал. Решив испытать своего наместника Анджело, герцог, правитель Вены, оставляет его во главе города и отправляется в долгое путешествие. Анджело славится благочестием и принципиальностью, однако у герцога, похоже, есть какие-то сомнения на его счет, потому что на самом деле он никуда не уезжает, а только переодевается монахом и прячется в монастырь. Как завзятый праведник, Анджело рьяно берется за дело, полагая, что герцог проявлял на своем посту излишнюю мягкость и закрывал глаза на многие нарушения закона. Одним из первых распоряжений дорвавшегося до неограниченной власти Анджело становится приказ об аресте Клавдио, который согрешил со своей невестой Джульеттой, отчего та забеременела. Он велит казнить юношу за внебрачную связь, как положено по закону. Ты скажешь: казнить, что за варварство! Однако это все, что разрешено венскими законами, хотя Анджело предпочел бы более суровую кару — для начала выпотрошить его и кастрировать. Кроме того, он сажает под арест и приговаривает к смерти одного лишь Клавдио, при том что мог бы сделать то же самое и с Джульеттой, несмотря на ее беременность. В некоторых частях мусульманского мира, где ценятся чистота и покорность, умеют карать за прелюбодейство, причем виновными, как правило, оказываются женщины. Там роют яму, сажают преступницу туда, закапывают по шею, а потом забивают камнями. Анджело ограничивается тем, что сажает под замок и повелевает в скором времени казнить мужчину, а его возлюбленную отдает на попечение монахинь. Впрочем, герцог с его снисходительностью до своего отъезда не счел нужным пустить в ход даже это предписанное законом наказание.
Когда Клавдио ведут в тюрьму, он встречает своего приятеля Люцио — бедокура, завсегдатая борделей и пустомелю, сыплющего плоскими шутками. Клавдио объясняет Люцио, за что он арестован, и просит сообщить об этом его сестре Изабелле, надеясь, что она уговорит Анджело отменить казнь. Изабелла как раз собирается дать монашеский обет, но, узнав о случившемся, выполняет просьбу Клавдио, то есть идет к Анджело и умоляет его пощадить брата. Подобно всем остальным, она хорошо знает: если хочешь получить что-нибудь, не принадлежащее тебе по праву рождения, даже если это пустяк, необходимо клянчить и унижаться. Ее допускают к Анджело, и тот заявляет ей, что Клавдио казнят завтра же на рассвете — ни о каком помиловании не может быть и речи, нет смысла передо мной лебезить, так велит закон, и нечего тут путаться под ногами.
Изабелла отважно стоит на своем; сначала она держится смиренно и вежливо, но затем, поняв, что перед ней твердолобый ханжа, обвиняет Анджело в излишней суровости и жестокосердии. Ей удается добиться от него позволения прийти завтра, чтобы выслушать ответ на свои мольбы, и она покидает дворец, немного успокоенная: по крайней мере, казнь отложена, и появилась надежда на спасение брата. Однако она не догадывается, что всесильного властителя поразила ее красота и ее добродетель и у него возникло желание — отчасти извращенное, если принять во внимание вторую причину, — подчинить ее себе сексуально. Когда она возвращается на следующий день, он недвусмысленно дает ей это понять: я прямо говорю вам — я люблю вас[83]. Чтобы сохранить Клавдио жизнь, она должна отдаться наместнику герцога. Без пяти минут монашка, Изабелла потрясена этой грубой попыткой совращения и ожидает, что Клавдио будет возмущен не меньше; однако, выслушав рассказ сестры, он уговаривает ее уступить домогательствам Анджело. Ужасна смерть. Грех во спасенье брата природа извинит. Теперь наступает черед герцога вмешаться. Он уже понял, что Анджело — низкий лицемер и не годится в правители, но ему надо застать негодяя врасплох. При помощи ряда уловок герцог расстраивает планы Анджело, спасает честь Изабеллы и сам предлагает ей руку. Что ж, это всего лишь пьеса. Под конец я сказал:
— Здесь не нашлось герцога, чтобы исправить положение для этой Изабеллы. Некому было обуздать аппетиты человека, который, однажды захватив над нею власть, уже не дал ей ускользнуть. Нет в этой пьесе и роли для тебя, папа, потому что Шекспир с самого начала приберегал героиню для ее спасителя герцога.
— Пожалуй, я не стану тратить время на чтение этой пьесы, если там нет для меня роли.
— Иногда я задаю себе вопрос, действительно ли все произошло так, как было задумано, — сказал я, — или случилась какая-то ошибка, какой-то сбой по дороге.
После экзаменов Мунира вернулась в приподнятом настроении. Все прошло отлично. Она позвонила дэдди с этим известием и пообещала, что ближе к вечеру мы его навестим. Я знал, что рано или поздно мне придется с ним встретиться. Я сказал себе, что пойду туда ради Муниры. Мое нежелание общаться с дэдди огорчало ее, словно между нами еще оставались какие-то трения, хотя я заверял ее, что ничего такого нет. От папы я знал, что вскоре после моего отъезда в Лондон мама попросила у него развода, чтобы снова выйти замуж. Наверное, она дожидалась этого момента, поскольку не хотела меня расстраивать или терпеть мое брюзжание, но и потом ничего мне не сказала. Короче говоря, Хаким был ее законным мужем и так или иначе жил с ней и в конце концов оказался рядом, чтобы похоронить ее как положено, пока я трахался и препирался с Рондой в Фолкстоне.
Мы с Мунирой пришли в роскошный дом, где Хаким жил со своей первой семьей. Когда мы свернули на подъездную аллею, я услышал собачий лай, и со стороны сада появился сухощавый человек в форменной одежде. При виде Муниры он улыбнулся, и она помахала ему рукой. На аллее стоял внедорожник «тойота», а в гараже слева — еще две машины. Меня удивило, что все это богатство не боятся оставлять на виду без охраны и запертых ворот и даже собаки сидят где-то в конурах вне поля зрения. Потом я подумал, что хозяева, наверное, рассчитывают на страх, с помощью террора превращенный у людей в привычку. Кто осмелится украсть что-нибудь у таких свирепых хозяев, рискуя за это попасть к ним в лапы со всеми вытекающими последствиями?
Мунира направилась за угол дома к двери, выходящей в сад, оглядываясь через плечо и подбадривая меня улыбкой. От нее я знал, что две остальные дочери Хакима учатся за границей — одна в Бостоне, а другая в Утрехте — на щедрых грантах от этих стран. Сын был здесь, и недавно мы встретили его на прогулке по городу — того же возраста, что и Мунира, вежливого и улыбчивого, спешащего куда-то по своим делам. Мунира вошла без стука, как к себе домой. Меня познакомили с какой-то теткой или кузиной, которая хлопотала на кухне, и я понял, что это очередная Би Рама, домработница-приживалка. Она сказала нам, что госпожа отдыхает, но бамкубва[84] нас ждет. Мунира уже двинулась мимо нас внутрь, окликая дэдди, на ходу сбрасывая сандалии у стеклянных дверей, ведущих в гостиную.
До сих пор я видел Хакима только по телевизору и один раз слышал его голос по телефону. На вид ему было уже лет шестьдесят пять — под глазами большие мешки, толстая шея начала морщиниться и обвисать. Он повернулся в своем удобном вращающемся кресле нам навстречу и встал на ноги. Мне показалось, что он поднялся без всякого труда — большой крепкий мужчина, хоть и пожилой. До нашего прихода он смотрел запись финала Лиги чемпионов без звука и теперь выключил телевизор. Он улыбнулся Мунире и раскрыл объятия, но этот жест был условным, потому что через секунду он протянул ей руку для поцелуя. Когда она склонилась над ней, он положил другую руку ей на плечо. Мне почудилось, что Мунира слегка напряглась, как будто не ожидала этого прикосновения. Возможно, обычно он не дотрагивался до нее таким образом. Потом она отступила в сторону и обернулась ко мне, сияя улыбкой.
Хаким посмотрел на меня долгим взглядом; лицо его было непроницаемым, без улыбки. Потом протянул руку, я шагнул вперед, взял ее и тут же отпустил. Рука оказалась мясистой, но до странности гладкой, и у меня в голове промелькнуло, что это результат употребления нежных кремов и дорогого мыла. Хаким указал мне на стул, а сам опустился в свое огромное кресло. Пока мы устраивались на наших местах, Мунира что-то говорила, заполняя паузу.
— Салим, наконец-то, — мягко сказал Хаким, улыбаясь. — Вот бы порадовалась твоя мать, если бы сейчас нас увидела.
Анджело, подумал я. Должно быть, двадцать лет назад он выглядел еще более грозным. Я прямо говорю вам — я люблю вас. Хочешь спасти брата, так отдай мне свое тело, сука. Я молчал, и Хаким с Мунирой затеяли разговор о ее будущем, в котором я словно бы тоже безмолвно участвовал. Куда ей лучше поехать — в Колумбию, чтобы получить эм-би-эй, или в Беркли, заниматься экономикой? Ей хотелось бы в Италию, но на изучение языка уйдут годы. «Итальянцы такие симпатичные», — сказала она. Но если честно, у нее есть сомнения. Пожалуй, она предпочла бы Соединенные Штаты, но если отправиться в Лондон — при этом она взглянула на меня, — то можно жить со мной. Тут Хаким хмыкнул и возразил: «Но он же остается здесь, разве не так? Он же не уедет теперь, когда наконец вернулся». Он посмотрел на меня, ожидая ответа, но не дождался его и сказал: «Если решишь остаться, мы тебе что-нибудь подыщем. Это я гарантирую».
Выбрав удобный момент, я сказал, как мне жаль, что я не успел на похороны, и поблагодарил его с дядей Амиром за великодушие в этом и других случаях. «Это был и мой долг, — ответил он, — а не только твой». Когда нам пришла пора уходить, Хаким снова пожал мне руку и сказал: «Помни, если захочешь остаться…» Я кивнул, надеясь, что это будет принято за благодарность, но подумал другое: если я вернусь, то не ради того, чтобы стать еще одним бараном в твоем стаде.
— Значит, ты не останешься? — спросила Мунира, когда мой месяц подошел к концу и я сказал ей, что звонил в турагентство проверить, все ли в порядке с моим рейсом. — Не уезжай! Поживи еще месяц, подумай.
— Подумаю, когда вернусь туда, — ответил я.
— Куда ты торопишься? Там есть кто-нибудь, кто тебе дорог? — спросила она.
— Нет, — ответил я, — ничего такого. Просто много всякого накопилось в жизни, надо разобраться.
— Ладно, поезжай, обдумай все, а потом возвращайся, — сказала она. — Я знаю, что в Лондоне у тебя хорошая работа, но, раз дэдди обещал, тебе и здесь найдут местечко.
Отец задал мне тот же вопрос.
— Почему тебе так хочется назад? Там есть кто-то, кого ты любишь? Кто-нибудь тебя ждет?
Я невольно улыбнулся, глядя на его смущенное лицо. Мы не привыкли вести такие разговоры и только недавно вообще научились друг с другом разговаривать. Мне понравилось, как он это сформулировал: кто-нибудь тебя ждет, именно тебя. Я стер с лица улыбку и сказал:
— Нет, никто меня не ждет. Ты имеешь в виду женщину, правда? Не так давно я любил одну женщину. Ее звали Билли, но она меня бросила. Родные ее уговорили. А может, она сама недостаточно любила меня в ответ.
— Ты еще полюбишь снова, — сказал папа.
— У тебя не получилось, — возразил я.
— Ты не сможешь жить один.
— У тебя получилось, — возразил я.
— Нет. Я мучился из-за того, что моя любовь потерпела крах, и едва не потерял жизнь, — сказал он. — Хорошо, что отец приехал и забрал меня. Видимо, иногда бывает надо, чтобы тебя заставили сделать что-то полезное для себя или чтобы ты заставил себя сам.
Я покачал головой.
— Со мной не так. Я ведь говорил тебе: мне выпало уехать, и я хочу посмотреть, что в конце концов из этого выйдет. Меня развратило обилие вариантов. Напомни, пожалуйста, слова, которые ты сказал мне, когда я уезжал в предыдущий раз, — что-то насчет любви и счастливых минут.
— Точно я уже не помню. Когда-то я услышал их от своего отца. Что-то вроде: любовь начинается с подсчета твоих счастливых минут, — ответил папа. — Он имел в виду любовь к Богу, а не то мирское чувство, о котором говорим мы. Но, может быть, это справедливо и для простых смертных, грешников вроде нас.
По дороге в Лондон я был внутренне напряжен. Что-то не давало мне покоя, а жизнь научила меня, что такие предчувствия не стоит сбрасывать со счетов.
Папа умер через несколько минут после того, как я вылетел в Аддис-Абебу. Там мне предстояло шестичасовое ожидание, но мой рейс отменили, и я просидел в аэропорту Аддис-Абебы двадцать шесть томительных часов. Потом для меня наконец нашлось место на ночном рейсе в Лондон, и я прибыл в Патни на сутки позже, чем рассчитывал. В то же утро Мунира позвонила мне с известием, что папа умер почти сразу после моего отъезда и его похоронили на следующий день. Той ночью, когда я маялся в Аддис-Абебе, над ним читали заупокойные молитвы. У папы случился удар. Он сказал, что устал, и пошел прилечь. Под вечер Али, молодой помощник Хамиса, принес ему кофе и хотел разбудить его, но он был уже мертв.
— Ты все равно не успел бы вернуться вовремя, даже если бы не застрял, — сказала Мунира. — У твоего папы нашли немного денег, и его старый друг Хамис все устроил. Они были как братья, эта парочка.
Я подумал о том, каким был мой отец много лет назад и как иногда мне казалось, что он приберегает свое молчание только для меня, а с другими разговорчив, как продавец в магазине. Подумал о его глазах, в которых иногда будто проглядывала тень древней скорби. Вспомнил, как однажды он при мне долго смотрел на свои ноги. Потом сказал: «А ногти все растут и растут. От них не дождешься ни секунды передышки». Такие странные мысли осаждали в те дни моего бедного папу. Но человек, с которым я проводил время несколько дней назад, собираясь вернуться в Англию, был мало похож на того убитого горем молчуна. Лучше бы я остался. Какой прок Англии от такого, как я? Но тогда уж какой прок где бы то ни было от такого, как мой отец? Некоторые могут для чего-то пригодиться в этом мире, пусть хотя бы только для того, чтобы увеличивать собой толпу и согласно кивать, а некоторые — нет.