Глава четвертая РУССКИЙ НЕМЕЦ С СЕРБСКОЙ ДУШОЙ

Не только немецкие и австрийские политики летом 1914 года были империалистами, как не только они одни страдали в Европе от воинственной паранойи.

Кристофер Кларк, австралийский историк

I. ГАРТВИГОВА УЛИЦА В ПОТЕМКАХ ВРЕМЕН

В начале ноября 2013 года в одной из питерских гостиниц у меня случился интересный разговор с известным историком, а ныне послом Сербии в Москве Славенко Терзичем. Как-то само собой мы заговорили о другом дипломате, Николае Генриховиче Гартвиге, имя которого раньше гремело на Балканах. Когда он внезапно умер, сербы лили горькие слезы и прочили своему милому Хартвичу вечную память в схронах своего сердца, но случилось иначе: пережитые лихолетья, а затем просто будничная суета опустили над его образом полог забвения. Гартвигова улица, возникшая многие годы спустя лишь под нажимом короля Александра, вернулась к своему прежнему безликому названию с началом немецкой оккупации — и как кажется, навсегда. Но, может быть, все-таки к столетию кончины Гартвига что-то можно исправить?.. Надо отдать должное, посол Терзич поддержал идею возвращения Гартвиговой улицы, пусть пока на словах, и спустя неделю на сербском сайте «Видовдан» вышла статья о мистической смерти русского посланника и о том незаслуженном забвении, которое постигло в Сербии этого великого панслависта. Осмелюсь предложить читателям ее перевод.

В Белграде должна быть Гартвигова улица!

28 июня/10 июля 1914 года в Белграде, во время беседы с австро-венгерским послом бароном Гизлем, внезапно умер от инфаркта русский посланник Николай Генрихович Гартвиг, о котором в Сербии ходили легенды. Он родился 16 декабря 1857 года в грузинском городе Гори (там же, где и Сталин) в семье военного врача. Став дипломатом, служил атташе в Черногории, консулом в Бургасе и Бейруте, вице-директором (1897) и директором (1900-06) Азиатского департамента МИД, а затем посланником в Персии. Гофмейстер (1904). Участвовал в мирных переговорах с Японией. В 1909 году возглавил русскую дипмиссию в Сербии. За короткое время Гартвиг снискал огромную популярность и, поддерживая премьера Николу Пашича и Радикальную партию, начал оказывать большое влияние на внутреннюю политику Сербии.

Но в то время среди сербов не было тех, кто считал его сербофилию вмешательством во «внутренние дела». Пашич был постоянным гостем Гартвига, и сербы часто говорили: «Наша борода советуется с вашей бородой» (тот и другой носили длинные, господские бороды). Гартвиг любил сербов за их храбрость и достоинство, а белградское русофильство считал искренним.

Карл Каутский в своей книге Wie der Weltkrieg entstand (1919) («Как возникла мировая война») обратил внимание на пометки Вильгельма II к секретному донесению своего посла в Вене фон Чирски, которое датировано 10 июля, т. е. днем смерти русского посланника. «Срок ответа (на ультиматум.И. М.) должен быть возможно короче, пожалуй, 48 часов,пишет фон Чирски. — Но и этого, разумеется, достаточно, чтобы Белград получил указания из Петербурга». Hartwig ist tot (Гартвиг мертв), тут же многозначительно помечает кайзер.

Очевидец тех дней, публицист Душан Лончаревич так описывает обстоятельства его смерти:

Июль 1914 года был для меня самым напряженным и богатым на события за все время моей многолетней работы корреспондентом в Белграде перед мировой войной. Мне приходилось непрерывно работать допоздна, с самых ранних утренних часов.

10 июля мне удалось лечь спать необычно рано. Едва я заснул, как мне показалось, будто раздался звон церковных колоколов; я пробудился и понял, что это гудки телефона — затяжные, резкие. Спросонья поспешил я к аппарату; знакомый голос горячо зачастил: «Поторопитесь в австрийское посольство, там только что умер Гартвиг!». Это сенсационное сообщение передал мне коллега, владелец «Политики», Влада Рибникар, находившийся в тот момент на своей вилле на холме Дединье, недалеко от города; он узнал об этом происшествии от своего брата Слободана, который как врач был позван в посольство. Я, разумеется, тут же первым делом позвонил в австро-венгерское посольство и, получив подтверждение внезапной кончины русского посланника Гартвига с кратким указанием ее непосредственных обстоятельств, передал эту весть через Будапешт в Вену для последующего распространения в европейские новостные агентства. И тотчас же сам кинулся в австро-венгерское посольство. «Поспеши, Гизль отравил Гартвига», — громко крикнул мне один знакомый у ресторана «Русский Царь», недалеко от которого была моя квартира.

В посольстве, понятное дело, царило больше оцепенение. В расположенной на первом этаже рабочей комнате посланника я нашел фон Гизля с супругой и трех сотрудников посольства. После краткого приветствия посланник торопливо изложил мне сжатую предысторию сенсационного случая, которая в его изображении выглядела так:

«Сегодня после обеда Гартвиг по телефону обратился ко мне с вопросом, может ли он тем же вечером нанести мне визит. Само собой разумеется, ответил я, его визит желанен в любое время, после чего он пообещал зайти сегодня в девять вечера. Сразу же после девяти Гартвиг явился, и я принял его здесь, в своем рабочем кабинете. Сначала мы разговаривали стоя. Посланник Гартвиг пришел, дабы в самой решительной форме принести протест по поводу обвинений в том, что на поминальной службе по престолонаследнику Францу Фердинанду, в католической кирхе посольства в Белграде, он повел себя некорректно, явившись якобы с запозданием и не в парадном мундире. Также Гартвиг протестовал против столь же неосновательного подозрения в том, что в те же дни он устроил званый обед и не приспустил флаг русской миссии. Гартвиг подчеркнул при сем, что на богослужение он явился при полном параде, с лентой Большого креста ордена Франца Иосифа, который постоянно носил с особой гордостью. Кроме того, он осведомился у бельгийского посланника Михота, как долго нужно держать флаг приспущенным, на что господин Михот ответил, что после похоронной церемонии, которая прошла в Вене пополудни 3 июля, официальный траур прекратился.

Поскольку Гартвиг все более возбуждался,продолжал посланник Гизль,я попытался успокоить его, заявив, что его заверения будут восприняты в Вене с большим удовлетворением. На этом наш официальный разговор окончился, и мы присели на кожаные диваны. Гартвиг, между тем, успокоился; я поинтересовался, подать ли ему чай, что-то еще или, может быть, он желает сигарету. Отказавшись от всего, он закурил свою сигарету, попутно извинившись, что не выносит никакие другие. В последнее время он чувствует себя не вполне здоровым, сказал Гартвиг, и в следующий четверг планирует отправиться в Наухайм, чтобы там пройти обстоятельный курс лечения. Собственно говоря, он должен был еще раньше выехать на лечение.

В этот момент Гартвиг схватился правой рукой за сердце, коротко вскрикнул «Ах!» и опустил голову. В первый момент я подумал, что он просто сделал некий жест. Но поскольку Гартвиг оставался неподвижным, я понял, что причиной тому его недомогание; вскочив, я пытался удержать Гартвига, чье тело начало соскальзывать с дивана на пол, и тут же позвал камердинера, стоявшего в коридоре у двери; на шум с первого этажа прибежала и моя жена. Я вызвал доктора Рибникара (он жил поблизости), а также двух лучших терапевтов: доктора Симоновича и доктора Николаевича.

Тем временем моя жена с помощью слуги пыталась привести Гартвига в сознание. Она клала ему лед и эфирные компрессы, опрыскивала грудь водой и растирала артерии. Все было, однако, напрасно: в тот момент, когда доктор кар вошел в комнату, Гартвиг испустил дух. Предпринятые Рибникаром и явившимися вслед за ним докторами Симоновичем и Николаевичем меры по реанимации остались безуспешными. Когда Гартвиг умер, я взглянул на часы: до половины десятого оставалось пять минут. Дочь Гартвига, явившаяся почти тут же, уже не застала своего отца в живых. Сразу же после смерти Гартвига моя жена по православному обычаю зажгла свечу и положила на грудь покойному икону Богородицы. Я попросил сербского полицайкомиссара в точности зафиксировать обстоятельства случившегося, после чего тело было переправлено в русскую миссию».

И как было в городе воспринято известие? — спросила меня баронесса Гизль.

Разумеется, оно вызвало большую сенсацию,ответил я.Ваше превосходительство знает о том, как любим Гартвиг в Белграде, и этот трагический случай, когда именно здесь, в австро-венгерском посольстве, он так внезапно умер, сделало это событие еще более сенсационным и стало поводом к различным слухам.

К каким слухам? — мгновенно переспросила баронесса.

Ну, вот говорят… — я помедлил, не решаясь в эту, и без того тяжелую и мучительную для посланника и его супруги минуту передать им еще один ужасный слух, который уже вертелся на языке многих белградских бюргеров. Произошла маленькая пауза; все взгляды были устремлены на меня, и, мне кажется, я прочитал в глазах баронессы одну тихую мольбу: пощадить ее супруга. Но было уже слишком поздно. Дрожа от возбуждения, посланник Гизль вскочил, ударил рукой по столу и воскликнул:

Уж не хотят ли обвинить императорского и королевского генерала в убийстве?..

Как только это страшное слово сорвалось с губ посланника, я понял, что самым умным выходом было бы тотчас сказать все, как есть.

Ваше превосходительство не должны волноваться; офицерское звание ни при чем. Ваше превосходительство— посланник Монархии. И понятно, что в нынешних столь напряженных обстоятельствах смерти русского посланника, когда рок судьбы привел к столь горестным последствиям, появился повод к ужасным обвинениям. Сенсационное известие о смерти Гартвига породило злой слух: Гизль отравил Гартвига!

Это сообщение вызвало сильнейшее замешательство: все присутствующие дали выход своему негодованию в возгласах «неслыханно», «мерзко», «возмутительно» и тому подобных выражениях. Как только общество немного успокоилось, слово взял посланник Гизль, что далось ему с видимым усилием:

Столь ужасна эта клевета,сказал он, обращаясь ко мне,и я благодарю вас, что вы дали мне возможность убедить вас в бессмысленности этого наглого подозрения. Я уже говорил вам, что покойный отказался от предложенного угощения и от сигарет. Как вы видите (при этом посланник указал на пепельницу), эти два сигаретных окурка— остатки русских сигарет, которые выкурил Гартвиг. Тем самым опровергается само подозрение в том, что я мог ему дать отравленные сигареты.

Баронесса Гизль постаралась успокоить своего супруга; я же выразил мнение, что влиятельные фигуры в Сербии, конечно, не примут это всерьез. Фатум в этом деле — та злая случайность, что Гарт вига именно в этом помещении настигла смерть; в широких же народных массах в любом случае укрепится вера в то, что Гартвиг умер неестественной смертью[228].

Уже 30 июня городская община на внеочередном заседании, посвященном памяти Н. Г. Гартвига, приняла решение назвать именем русского посланника одну из столичных улиц. Выбор пал на Белградскую улицу, одну из главных артерий, которая соединяет Славию с улицей короля Александра. 1 июля 1914 года в газете «Политика» появилась следующая заметка (как часть отчета о похоронах Гартвига).


Гартвигова улица.

Вчера в 5 часов пополудни в зале заседаний белградской общины состоялось торжественное заседание в честь покойного Гартвига.

Мы пригласили вас, чтобы отдать почести и воздать хвалу неумираемому Николе Гартвигу, — такими словами председатель г. Несторович открыл торжественное заседание.

Слава ему! — поддержали члены общины, вставая.

Открыв заседание, председатель отметил заслуги покойного Гартвига перед Сербией и огромную потерю, которая одинаково велика как для Сербии, так и для России.

Завершив речь, председатель и члены общины стоя отдали почести покойному Гартвигу, восклицая: «Слава и хвала Гартвигу! Вечная ему память среди сербов!».

Вслед за председателем о заслугах покойного Гартвига говорили несколько членов общины, после чего было решено в его честь Белградскую улицу назвать улицей Николы Гартвига. В то же время решено направить телеграмму в Петроград, выразив боль от потери человека, великого и для России, и для Сербии.

Заседание завершилось в 6 часов возгласами: «Вечная память Николе Гартвигу! Слава ему!».

Гартвиг был похоронен на белградском Новом гробле, в присутствии высших сербских политических и общественных деятелей. На похоронах была и делегация крестьян из разных сербских краев, приехавших, чтобы отдать почести дипломату, которого они любовно звали «Никола Хартвич».

Но разразилась война, и о Гартвиге благополучно забыли. Вспомнили лишь 16 лет спустя при весьма пикантных обстоятельствах. 18 февраля 1930 года a Белграде от разрыва слепой кишки неожиданно умер 46-летний германский посол Адольф Кестер, имевший крайне левые, даже большевистские взгляды. И — о, чудо! — уже 21 февраля та же белградская община решила дать одноименной улице имя Кестера. Так бы и произошло, но тут недовольство выразил один из старых членов общины, напомнивший о том, что Белградская улица уже переименована, да воз и ныне там. В итоге именем Кестера назвали участок улицы короля Милутина, пролегающий рядом с германским посольством.

Остается только гадать, чем так прельстил Кестер белградскую элиту: своим ярко выраженным большевизмом или щедрыми алкогольными угощениями?..

Узнав об этом конфузе, король Александр приказал срочно переменить таблички на Белградской улице, присвоив ей, наконец, имя русского дипломата. Историк и переводчик Йован Качаки, отметив, что надгробный памятник ему был поставлен лишь в 30-е годы, горестно добавляет:

Никто сейчас не вспоминает Н. Г. Гартвига. Его могила на Новом гробле десятилетиями была в запустении. Община города Белграда все-таки переименовала Белградскую улицу в Гартвигову, но это не отвечало интересам немецких завоевателей, и во время Второй мировой войны они вернули ей старое название. После войны коммунисты дали ей имя одного из своих вождей, Бориса Кидрича, а с их уходом возвратили название Белградской, так что, вольно или невольно, образ Н. Г. Гартвига вытеснен из народной памяти[229]. Александра Павловна Гартвиг, оставшись вдовой уже в поздние годы, могла вернуться в Россию, где у нее было солидное имение: ее отец командовал Санкт-Петербургским гренадерским полком. Но она не оставила Сербию в тяжелый час и занялась распределением поступавшей из России помощи; посещала русские больницы в Нише, Скопье, Битоле. А ее дочь Людмила Николаевна подвизалась сестрой милосердия в Иверской больнице в Белграде[230].

Очень бы хотелось, чтобы к июню 2014 года, спустя сто лет после смерти Николая Гартвига, беззаветного друга сербского народа, справедливость наконец восторжествовала. В Белграде должна быть Гартвигова улица! [231]

II. «СЕРЫЙ КАРДИНАЛ» В ТЕГЕРАНЕ И БЕЛГРАДЕ

В заключение статьи предлагалось создать соответствующий оргкомитет. Мой старый друг Златомир Попович, много лет живущий в Берлине, только усмехнулся: мол, кому сейчас в Сербии до Гартвига!.. Действительно — кому? Белград и Косово-то предал в обмен на мифическую евроинтеграцию, предал Косовский завет и всех косовских мучеников — разве нужен Гартвиг тем, кто готов подавать горшки «еврочеловекам»?..

Да и в нынешней Москве, если разобраться, славянофильство явно не ко двору. От пресловутого панславизма тут давно излечились. Равно как и от общеславянской солидарности. Вместе с тем нельзя не признать, что известная близорукость и авантюризм Николая Генриховича сыграли дурную шутку и с ним, и со всей российской дипломатией. «Русский посол в Белграде Гартвиг непрерывно раздувал пламя вражды к Вене, а русский генеральный штаб вливал активность в своих коллег на берегах Дуная», — отмечал видный советский военный стратег Б. М. Шапошников[232]. Почти те же мысли двигали в двадцатые годы пером весьма осведомленного Марко, автора загребского журнала «Нова Европа»:

У Гартвига постоянно присутствовала идея-фикс, противная русским традициям,идея о том, что Россия рано или поздно должна скрестить оружие с Австро-Венгрией — и он как посланник в Белграде с первых дней начал вести политику на свой лад[233]. Директивам из Петрограда (правильно: Петербурга. — И. М.) подчинялся только на словах: каждое приказание Сазонова, которое расходилось с его концепциями, умело саботировал под предлогом того, что тому противится сербское правительство или Двор. Такая самостоятельная политика была бы заранее обречена на неуспех, если бы не была в полном согласии с официальной политикой Сербии; для этого существовали всего два пути: или Гартвиг полностью подчинится сербиянскому Министерству Иностранных Дел или, наоборот, Министерство подчинится ему. Кто знает самоуверенную и амбициозную Гартвигову природу, тому не придет в голову принимать в расчет первую из этих возможностей; остается, следовательно, вторая: Гартвиг берет наше Министерство Иностранных Дел в свои руки, что он быстро и сделал, нисколько не заботясь о протестах европейского общественного мнения. Во время Балканских Войн, когда Пашич, наломав много дров, уповал на то, что Россия вызволит его из тяжелого сербско-болгарского кризиса, Гартвиг уже был полный господин нашей внешней, а отчасти и внутренней политики… В действительности это была Гартвигова политика, и Пашич по всем важным вопросам был только «porte parole» Гартвиговых планов и решений[234].

Парадоксально, отмечается далее, но даже чисто внутренние переговоры о будущем коалиционном правительстве сербский премьер Пашич вел под водительством Гартвига в русской дипмиссии (так было в первых числах июня 1914 года).

Тайну псевдонима загребского автора раскрывает книга «Австрия между Россией и Сербией» маститого венского историка Ханса Юберсбергера[235]. Под именем Марко, оказывается, скрывался сам Божин Симич[236], изрядно наследивший в истории шпионажа.

Гартвиг, однако, не был «полюсом зла», как не был Сазонов его противоположностью. Николай Генрихович — фигура двойственная, расплывающаяся, многоцветная; удивительно, что его до сих пор обошли вниманием биографы. Император Франц Иосиф тогда был уже престарелый монарх, но не такой же идиот, чтобы награждать орденом своего имени страстного ненавистника Вены. А ведь, как следует из рассказа Д. Лончаревича, Гартвиг очень гордился австрийской наградой и никогда не снимал ее со своей груди. Хотя трудно представить, как он мог появиться, блистая этим орденом, при сербском дворе.

В душе этот «русско-сербский немец» наверняка был монархистом, но его монархический реваншизм подчас бывал грубым и слепым. В книге профессора Йельского университета Фируза Казем-Заде говорится, что в период работы в Персии симпатии Гартвига полностью принадлежали шаху, и русский посланник щеголял пренебрежительным отношением к конституции страны. Более того, «Гартвиг активно уговаривал шаха избавиться от парламента, конституции, свободной прессы и прочих демократических институтов, которые он и шах горячо ненавидели». Ближайшим соратником Гартвига стал командир казачьей бригады полковник В. П. Ляхов, «безгранично преданный самовластию». 2 июня 1908 года шах назначил его военным губернатором Тегерана. На другой день Ляхов штурмом взял меджлис, но только после того, как погибло несколько сотен националистов. Три-четыре десятка борцов за конституцию бежали в британскую дипмиссию, и Гартвиг приказал окружить ее казаками. «Это был беспрецедентно наглый шаг», — отмечает Казем-Заде. Ляхов даже пригрозил обстрелять миссию из пушек. Русские, пишет историк, в своем кругу признали роль Гартвига в государственном перевороте и начали думать о том, как убрать его из Тегерана. Но избавиться от Гартвига оказалось непросто.

Мадам Гартвиг, «леди великой силы духа», была близка к великокняжеским кругам Санкт-Петербурга. У Гартвига были могущественные друзья, чем и объясняется его независимость от Извольского и пренебрежение его инструкциями…

Гартвиг оставался на своем посту еще несколько месяцев, продолжая вести двойную игру: на публике он сотрудничал с англичанами, втайне убеждал шаха расширить контрреволюционные меры… В ноябре Гартвиг наконец покинул Тегеран, хотя жена его осталась и продолжала оказывать на двор значительное влияние…. Таким образом, деятельность Гартвига и Ляхова в Тегеране, нанесшая британской миссии большой ущерб, осталась без оценки[237].

Уже в июле 1909 года шах был низложен и нашел убежище в летней резиденции русской миссии. В Тегеране начались казни сторонников шаха. «Я сделал все, что вы мне сказали.

Вы видите результаты…», — горько сетовал шах русскому поверенному в делах Саблину.

К этому времени его «серый кардинал» был уже на Балканах, где тоже гремели пушки и лилась кровь. Глава русской дипломатии А. П. Извольский знал, на что шел, назначая медведя на воеводство: видно, ждал продолжения «персидских сказок» под редакцией Гартвига, но уже с балканскими героями. Хотя и у самого министра, прославившегося своими англофильскими интригами, рыльце было в пушку. Когда возгорелся мировой пожар, Извольский, в ту пору посол в Париже, гордо воскликнул: «Это моя война»[238]. К слову аналогичные слова приписываются и Ротшильду (кто у кого украл афоризм?)

III. ВИЗАНТИЕЦ ЗА РАБОТОЙ

Разговоры о том, что Гартвиг вел себя как теневой министр иностранных дел, вкривь и вскользь толкующий инструкции из Петербурга, не слишком корректны, — полагал знаток царской дипломатии барон Е. Н. Шелькинг. Гартвиг, в его представлении, был тонким дипломатом:

Он отличался проницательным умом и удивительной работоспособностью. В Персии он выступил противником заигрываний нашего центрального ведомства с так называемыми «либеральными» персидскими партиями. Он отдал себе ясный отчет в том, что Персия не созрела для конституционного образа правления и что, кроме того, введение либеральных реформ подорвет положение Шаха, на котором мы издавна исключительно основывали наше историческое влияние. Но в то время Извольский плыл всецело в английских водах и, не обращая внимания на донесения Гартвига, преследовал свою линию в Персии.

В конце концов, преданный России Шах, Магомет-Али, принужден был отречься от престола. Персия была разделена между нами и Англией на две сферы влияния (договор 1907 года). Германия уселась в Тегеране, и мы потеряли наше вековое преимущественное положение в стране шахов.

Особенно ратовал Гартвиг против опасного для нас распространения германского влияния. «С нас и англичан с избытком довольно»,говорил он. Понятно, поэтому, что, помимо английской, он стал мишенью и дипломатии германской. Но Извольский с легким сердцем пожертвовал талантливым дипломатом и перевел его в Сербию в надежде, может быть, что он не справится с этим сложным местом и, таким образом, даст ему возможность вовсе от него избавиться.

Но, уже вскоре после своего прибытия в Белград, Н. Г. Гартвиг занял в Сербии совершенно исключительное положение. Король, Королевич Александр, Н. П. Пашич не предпринимали ни одного серьезного шага, не посоветовавшись предварительно с русским представителем. Я видел Гартвига за делом в 1912 году. От 10–12 часов утра через кабинет его проходили сербские государственные деятели, депутаты, иностранные представители. Работал он целые ночи напролет. И в это- то время, когда он, страдая сердечной болезнью, не щадил себя, работая на благо горячо любимой им родины, Извольский, а затем и Сазонов, видя в нем опасного конкурента на министерское кресло, всячески искали случая очернить его в глазах Государя. Не отдавая себе отчета в балканских делах, с которыми он был совершенно незнаком, С. Д. Сазонов отправлял Гартвигу совершенно невыполнимые инструкции, вызывавшие лишь улыбку со стороны сербских государственных деятелей. Выслушав «советы», преподаваемые ему из Петрограда, Н. П. Пашич говорил Гартвигу: «Вы кончили, дорогой Николай Генрихович. Теперь поговорим серьезно»[239].

На Пасху 1914 года русская миссия хлебосольно встречала гостей, о чем любопытные заметки оставил питерский славянофил Г. Комаров:

Пойти за границей в наше посольство — это значит в большинстве случаев наглотаться самых больших обид и самых незаслуженных оскорблений. Поэтому особенно ценишь, когда видишь в Белграде русским посланником Н. Г. Гартвига, двери которого открыты для каждого русского и который окружил имя посланника русского царя совершенно особым ореолом.

Лучшей похвалой ему может служить то, что вся венская печать постоянно требует от своего правительства, чтобы оно настояло в Петербурге на отозвании Н. Г. Гартвига из Белграда, где он так определенно нарушил равновесие влияния Австрии и России в пользу России (…).

Русское посольство помещается на главной улице против королевского дворца. Из столовой посольства открывается дивный вид на Саву, по ту сторону которой уже венгерская территория. От дома к реке большими красивыми террасами спускается парк.

На первый день у Н. Г. Гартвига, занимающего между дипломатами первое, совершенно исключительное положение, завтракали послы всех православных государств— Болгарии, Греции, Румынии и Черногории, на второй была приглашена вся русская колония.

В этот день собрались все русские, находящиеся в Белграде, сербы, женатые на русских с семьями, и сербы — русские воспитанники, главным образом офицеры.

Был накрыт большой пасхальный стол «по-русски» с пасхой и куличами, и благодаря редкому гостеприимству все чувствовали себя так, как, вероятно, немцы чувствуют себя у своих представителей на всем земном шаре, то есть, что они «дома»…

Отсутствовавшей госпоже Гартвиг послали телеграмму в Москву. Во время войны она стояла в Белграде во главе всего дела организации помощи раненым героям войны. Теперь в Сербии ее называют «наша сербская майка» (мать). Популярность ее во всей стране огромна.

За эти два дня праздников на ее имя в посольстве было получено около 6000 карточек, писем и поздравлений от ее пациентов, которые получили от нее помощь и облегчение[240].

А вот весьма занятная, но уже в иной тональности, зарисовка из Сербского дневника капитана А. И. Верховского:

2/II — 1914. Был на приеме у Гартвига. Он собирает по воскресениям дипломатический корпус. Удивительно одинаковые и безличные впечатления производят молодые дипломаты всех стран. Невозможно отличить, какой страны, какого народа, все сбриты и обезличены под английский образец. Безличная сволочь салонов. Гартвиг представил меня бывшему престолонаследнику Георгию, который слывет за взбалмошного и полусумасшедшего человека. Нервный и худой, и далеко не благородного типа лицо. Если бы не форма и флигель-адъютантский аксельбант, ни за что не узнать королевича. Скорее (неразбочиво) из итальянской оперы. Но, видимо, человек со своим Я, умный и настойчивый. Кажется мне, что его песенка еще не спета. От престола его заставили отказаться за то, что он ударил солдата ногой так, что тот от этого удара умер…

Принц Георгий на балу ухитрился зло обидеть русского посланника Гартвига. Георгий рассказывал с нескрываемым озлоблением, что Германия набросится на Францию, уничтожит ее и повернет на Россию, где выходцы из Финляндии, Польши и Туркестана помогут нашему поражению. Посланник через Пашича потребовал извинения принца Георгия.

В Белграде обидеть Гартвига было равносильно политическому самоубийству.

IV. ГАРТВИГ И САЗОНОВ

Коротая дни в эмиграции, С. Д. Сазонов, судя по воспоминаниям одного из его сербских собеседников, изругал Николая Генриховича неприличными словами и в сердцах зачислил своего бывшего подчиненного в булгарофилы. Мемуарист свидетельствует:

Для нас было бы лучше, если бы Гартвиг был на хорошем счету у Сазонова, поскольку тогда бы ему на Певческом мосту [241] больше верили, что не всегда случалось. Тут, в министерстве иностранных дел, редко кто молвил о нем доброе слово. Последний посланник царской России в Сербии, князь Григорий Николаевич Трубецкой, который во время балканских войн управлял Балканским отделением министерства, говорил мне: «Гартвиг не был таким большим вашим другом, как у вас думали». Особенно на дурном счету Гартвиг был у Сазонова. Как-то раз в Париже в 1919 году между мной и Сазоновым возник разговор о нем:

Гартвиг был… (Тут он употребил резкое выражение о Гартвиге как о человеке) и булгарофил! — бросил мне гневно Сазонов, что, сказанное по злобе, конечно, было преувеличением. И затем, обернувшись к своему бывшему помощнику Анатолию Анатольевичу Нератову[242], который тут также присутствовал:

Вы, по крайней мере, об этом знаете!

Знаю, знаю,ответил Анатолий Анатольевич, кивнув головой в знак согласия[243].

Это парадоксальное замечание Сазонова обнаруживает его нестихающую застарелую ревность к Гартвигу: и, выброшенный в Париж, он готов был искать причины своего фиаско в двойной игре, лицемерии и даже булгарофильстве Гартвига. Все-таки, полагаю, у Сергея Дмитриевича случилась своеобразная аберрация исторической памяти. Сербы не любят болгар, и подобное умонастроение они бы, рано или поздно, заметили. Как раз наоборот, донесения русского посланника в Белграде нередко бывали слишком просербскими и потому— тенденциозными. Вот какую депешу направил он Сазонову 17/30 июня 1914 года:

М.г. Сергей Дмитриевич!

Весть о совершенном в Сараеве гнусном злодеянии, жертвами коего пали наследный эрцгерцог Франц-Фердинанд и его супруга, произвела здесь глубокое впечатление, вызвав решительно во всех слоях общества (выделено мною. — И. М.) чувства самого искреннего возмущения. День 28/15 июня — «Видов дан» — большой народный праздник в Сербии, к которому съехались в столицу из старых и новых краев, а также с того берега Дуная различные культурные, певческие, Сокольские общества и иные корпорации в своих национальных одеяниях с хоругвями, флагами и значками. Торжества начались служением во всех храмах чинопоминания о всех героях, «живот свой на поле брани положивших за веру и отечество»… Около 5 часов дня, как только распространилось известие о трагической сараевской катастрофе, в Белграде немедленно были прекращены все церемонии не только распоряжением властей, но и по почину самих обществ; театры были закрыты и народные увеселения отменены.

В тот же вечер король и королевич Александр в качестве регента отправили телеграммы императору Францу-Иосифу с выражением глубокого соболезнования. Соответственные изъявления по телеграфу адресованы были правительством на имя графа Берхтольда и председателем народной скупщины — рейхсрату. На другой день во всех местных газетах без различия партий появились трогательные некрологи и прочувствованные статьи по поводу тяжкого горя, постигшего императорский дом дружественной монархии.

Словом, вся Сербия сочувственно откликнулась на несчастие, поразившее соседнее государство, строго осудив преступное деяние обоих безумцев; и тем не менее здесь заранее были уверены, что известные венские и пештские круги не замедлят использовать даже столь трагическое происшествие для недостойных инсинуаций по адресу королевских политических обществ…

Примите и пр. Гартвиг[244].

Австрийский фельдмаршал-лейтенант Альфред Янза в своих воспоминаниях признается, что сразу после 28 июня «мы с часа на час ожидали приказа о мобилизации против Сербии, где покушение было почти с восторгом встречено прессой»[245]. Большая разница в оценках!.. На самом деле, газета «Политика», вышедшая на другой день после покушения, не печатала «трогательных некрологов», как не выражала она и симпатии к убийцам. Упоминалось, что приказ о прекращении народных гуляний на Калемегдане, с военной музыкой и концертом Белградского певческого общества, поступил в 10 часов вечера (весть о покушении была получена в городе в 16.15). Но и после этого публика не расходилась до полуночи…

Сазонов мог бы и сильно пожурить Гартвига за просербскую сентиментальность, переходящую в явную предвзятость, но такие донесения, видимо, ложились бальзамом на душу царственных особ, для которых Сербия была вне подозрений.

V. ГАРТВИГ И АРТАМОНОВ

Итальянский историк Л. Альбертини брал на себя смелость утверждать, что наш посланник был едва ли не на дружеской ноге с Аписом. «Общение посла с этим человеком было глубоко законспирировано», — подхватывает В. Пикуль в романе «Честь имею». И по большому счету это сложно поставить под сомнение: если уж первый секретарь русской миссии В. Н. Штрандман был знаком с мужиковатым плутом Малобабичем, таскавшим бомбы через австрийскую границу (на суде в Салониках его называли то «бродягой», то «австрийским шпионом»), то почему бы Гартвигу не быть в доверительных отношениях с влиятельным Аписом?.. Марко (Божин Симич) уверяет:

Точно известно, что Гартвиг в те дни — примерно в апреле 1914 года — издал циркуляр всем русским консульствам о том, чтобы они собирали как можно более подробные сведения о «чернорукцах» и их акции[246].

Другое любопытное свидетельство оставил бывший морской министр Временного правительства В. И. Лебедев. В конце 1916 года, оказавшись в Салониках, он застал аресты «лучших сербских офицеров, таких как Димитриевич, Вемич и т. д.». По этому поводу Лебедев делает такую ремарку:

Покойный русский посланник Гартвиг характеризовал «Черную руку» как самую любимую, бескорыстную, идеалистическую и патриотическую организацию, цель которой состояла исключительно в освобождении и объединении всех сербов, хорватов и словенцев[247].

Но ведь у русского военного агента в Сербии В. А. Артамонова были принципиально другие, если не сказать прямо противоположные, взгляды на природу «Черной руки»! Да и как иначе, ведь статья вторая ее устава гласила: «Настоящая организация предпочитает террористическую деятельность идейной пропаганде. Поэтому она должна оставаться совершенно секретной для не входящих в нее людей…». Согласно статье 33, смертные приговоры, выносившиеся Верховной центральной управой, приводились в исполнение, «каков бы ни был способ осуществления казни»; это, очевидно, и означают нож, бомба и яд на печати общества.

Все это давало основание Артамонову писать такие донесения генералу Н. А. Монкевицу:

9 ноября 1911 года: «К сожалению, за идею воссоединения югославянских земель вокруг Сербии взялись люди, совершенно неподходящие, и вместо партии создали тайную организацию, напугавшую многих, а привлечение в нее нескольких молодых людей бросило тень на репутацию сербского офицерства»[248].

17 января 1912 года: «Не скрою, что «Черная рука» через одного офицера сделала попытку войти в сношения со мной. Конечно, я немедленно и решительно отклонил приглашение переговорить с членами тайной организации, чтобы не дать им возможности примешивать при агитации имя России»[249].

О том, что отношения между Гартвигом и Артамоновым порой серьезно накалялись, упоминает и Штрандман. Конфликтовали нешуточно, причем Штрандман был явно на стороне Артамонова. Перед началом Первой балканской войны яблоком раздора стала провокационная деятельность А. И. Гучкова. В своем мемуарном очерке Артамонов бросил в него несколько критических стрел, но, как следует из воспоминаний Штрандмана, полковника возмущало не только науськивание Гучковым сербов на турок, но и заигрывание Гарт- вига с этим авантюристом. Вот как описывает Штрандман события августа-сентября 1912 года.

4 сентября (нов. ст. — И. М.), И. М завершив лечение в Наухайме, Гартвиг с дочерью, которая его всегда сопровождала, вернулся в Белград. Утром без промедления детально расспросил меня о событиях во время своего отсутствия. В ходе доклада я упомянул и о своих недвусмысленных предостережениях Пашичу в том смысле, что балканские страны, в данном случае Сербия, не считаются с интересами России, хотя в будущем их может спасти только покровительство России. Эти мои слова посланнику были, очевидно, неприятны, но он ничего не сказал. Отпуская меня, заметил, что прочитает все мои донесения и телеграммы в министерство иностранных дел. После меня был принят полковник Артамонов, а затем Гартвиг отправился повидаться с Пашичем.

Днем Гартвиг зашел в канцелярию, где я занимался консульскими делами, поскольку в Белграде у нас не было консульства. Посланник стоя известил меня о своей встрече с Пашичем, которого он застал озабоченным ходом событий. Между прочим, тот заметил, что в середине августа получил от Гучкова телеграмму следующего содержания: «Остаетесь ли при прежнем решении? Бог Вам в помощь!» [250] . Я не смог скрыть от посланника свою злость. «Спрашивается, к чему вообще миролюбивые заявления, если выходит, что решение было принято еще в июле, при посещении Белграда Гучковым»? Посланник на меня недовольно посмотрел, повернулся и вышел.

Не будучи в пять часов позван на чай к Гартвигам, как это ранее было принято, я отправился к Артамонову, чтобы выразить свою радость в связи с возвращением посланника, что снимало с меня тяжелую ответственность. За разговором по поводу событий, которые, несомненно, приближались, я рассказал ему, что слышал от Гартвига об опасной и почти пророческой телеграмме Гучкова. Артамонов и сам не ожидал такого оборота, а потому попросил моего согласия оповестить о том свое руководство в Генштабе. Я согласился при условии, что он передаст это как приватное сообщение.

(…) Вечером в канцелярию заглянул полковник Артамонов и показал мне письмо, которое он послал генерал-интенданту Данилову. Приведу его почти дословно:

«Меня поставили в известность, что в середине августа Пашич получил от Гучкова телеграмму, которая гласила: «Остаетесь ли при прежнем решении? Бог Вам в помощь!». Приводимая телеграмма, подстрекающая сербов к войне, подтверждает характеристику Гучкова, сделанную мною в рапорте от 16 сего июля[251]. Вызывает сильнейшее недоумение, как может Гучков, клеймивший нашу неподготовленность к войне, ныне так легкомысленно подталкивать к вооруженному выступлению сербов и болгар, создавая у них иллюзию, что неофициальная Россия в нужную минуту вступится за них? Вышеизложенное сообщаю с оговоркой, что я это узнал совершенно доверительно и в сугубо частном порядке от нашего первого секретаря Штрандмана. Последний, со своей стороны, это узнал от посланника. Посланник, который ознакомлен с телеграммой, пока что не поделился со мной этой информацией».

Артамонов был, на самом деле, в недоумении… И он, так же как и я, должен был заметить трагическое различие между точкой зрения Гартвига и Неклюдова[252], т. е. между представителями России в двух соседних невралгических центрах, от которых могла зависеть дальнейшая судьба не только Балкан, но и Европы. В то время Гартвиг, совершенно очевидно, утаивал симпатии, которые питал к подстрекателю Гучкову. Неклюдов, как мне было известно, испытывал страх за Россию в случае войны с Австро-Венгрией. В своей телеграмме Сазонову он совершенно искренне указывал на то, что неуспешная война стала бы источником самых страшных несчастий и потрясений, что это была бы гибель для России — во всяком случае, для той России, которой он служит и которая для него была историческим, а не географическим понятием. Мы с Артамоновым не только предчувствовали, но и отлично знали, что близятся воистину угрожающие события — не потому только, что возникшая ситуация может привести к войне, но и потому, что война, невзирая на ее исход, неизбежно приведет к катастрофе[253].

Сербы все-таки пошли напролом, разгромили турок, Австрия была в шоке от резкого усиления своего соседа и затаила реваншистские планы… Скоро это аукнется сараевскими выстрелами, Июльским кризисом и всеобщей катастрофой. Но в тот момент, пусть с грехом пополам, в отношениях Гартвига и Артамонова победил дух сотрудничества, а не тщеславия и соперничества. Судя же по разысканиям специалиста по военной разведке К. Звонарева, доверие Артамонова к «фанатику панславянской концепции» порой перехлестывало через край в ущерб интересам дела. Вот военный агент в Австро-Венгрии полковник М. И. Занкевич сообщает Генштабу, что некоторое время назад он обратился к полковнику Артамонову с просьбой помочь ему, используя свои каналы, организовать наблюдение в Боснии и Герцеговине (тут снова возникает тень Малобабича). Артамонов почему-то уведомил об этом Гартвига, который, послав в министерство иностранных дел депешу политического характера, упомянул и о просьбе Занкевича. В министерстве депеши такого рода литографировались и рассылались во все посольства и миссии. Занкевич умолял Генеральный штаб принять меры, чтобы его просьба к Артамонову не попала в этот литографируемый материал.

Конечно, непримиримость Артамонова, будь то к экстремистским методам «Черной руки» или к интригану Гучкову, не следует преувеличивать. Еще менее в том был замечен Гартвиг. Балканский коловорот стал их судьбой, их фатумом…

И сейчас, десятилетия спустя, эти имена — Гартвиг, Артамонов — снова соседствуют в разноязычных публикациях к столетию Сараевского покушения. Снова скрещиваются копья, снова одни их сажают на скамью подсудимых, другие поминают с благодарностью.

И последнее пристанище нашли они рядом, на белградском Новом гробле. Правда, могила Гартвига на видном месте и вполне ухожена, а где место упокоения Артамонова мне никто подсказать не смог, даже сотрудница панчевской библиотеки Несиба Палибрк-Сукич, лучший знаток жизни русской эмиграции в этом придунайском городке. Русская больница в Панчеве, где умер от ран наш полковник, сохранилась; сейчас здесь школа, но выглядит она не только снаружи, но и изнутри совершенно как лазарет; тут даже пахнет лекарствами. Последний приют для сотен и сотен русских… Ушедших, но завещавших нам любить и сохранить Россию.

Пока я раздумывал, как завершить эту главу, пришло письмо от Ю. Сербского, высказавшего довольно необычную просьбу:

Будет возможность, попробуйте узнать у кладбищенских надзирателей, посещает ли кто могилу Гартвига? Мы с Л. А. Верховской несколько лет назад сделали эксперимент: на Новодевичьем кладбище на могиле Кедровых (родственников Верховских) оставили в бутылочке записку с нашими телефонами. Через несколько месяцев потомки Кедровых откликнулись!..

Увы, я уже пробовал обращаться к кладбищенским смотрителям в поисках могил М. В. Родзянко и генерала М. В. Алексеева: они похоронены на том же кладбище, но не на главных аллеях. Нет, сербы давно забыли дорогу к русским могилам. Ни Родзянко, ни генерала Алексеева нет даже в электронной памяти кладбищенских компьютеров. За справками посылают к настоятелю Русской церкви Св. Троицы, на другой конец города, а тот далеко не всегда рад непрошеным гостям…

Нет, милостивый Николай Генрихович, все же славянофильский соблазн — опасная штука. Да и неблагодарная. Иначе бы не исчезла улица вашего имени в потемках веков.

VI. НЕ ЗНАТЬ О ЗАГОВОРЕ ГАРТВИГ НЕ МОГ

В австрийской и немецкой публицистике прошлых лет хватало спекуляций на тему отношений Гартвига и Артамонова. В поиске «русского следа» авторы таких фантазий рассуждали в духе гоголевского героя: давай сюда и веревочку, в дороге все сгодится. Вот, например, как по-свойски разделался с нашими дипломатами Ганс Бауер.

В своем просербском поведении Гартвиг был поддержан военным атташе, который состоял при нем (Артамонов никогда не был сателлитом Гартвига. — И. М.). Помянутый, полковник Артамонов, быстро вступил в служебное и общественное соприкосновение с Димитриевичем. Между двумя офицерами (Гартвиг не был военным. — И. М.) скоро установились отношения доверия. Русский полковник был посвящен в деятельность «Черной руки», он одобрял ее планы и поддерживал ее пропаганду в Австро-Венгрии денежными средствами. Когда же, наконец, сербские националисты замахнулись для последнего удара, то Димитриевич снова доверил план покушения русскому военному атташе… Получив столь серьезное известие, Артамонов попросил дать ему срок, чтобы передать эту информацию своему правительству. Через несколько дней с одобрения других членов «Черной руки» он объявил: «Идти только вперед! Если на вас нападут, вы одни не останетесь!» (Эта легенда кочует из статьи в статью, из книги в книгу. А запустил ее масон Божин Симич со слов революционера-эмигранта В. Сержа. Между тем обещание Артамонова, чиновника средней руки, ничем не обязывало Россию. — И. М.).

Артамонов после войны продолжал жить в Белграде, высоко почитаемый югославским правительством, которое не могло не чувствовать себя обязанным ему. (Штрандман в своих мемуарах жалуется, что и его, и Артамонова в 30-е годы уже игнорировали и не приглашали на важные государственные мероприятия. — И. М.). Он не подвергал сомнению эти доводы «Черной руки» (вероятно, так и было до момента выхода книги Бауэра в 1930 году. — И. М.).

Остается неясным, в какую инстанцию своего правительства обратился Артамонов за ожидаемой информацией. При двойственном положении военного атташе следует принять во внимание два органа: русское посольство в Белграде и военное министерство в Петербурге со стоящей за ним военной партией под руководством великого князя Николая Николаевича. Ни с той, ни с другой стороны «Черная рука» угрозы своему положению не испытывала…

Вопрос о том, насколько детально официальному Петербургу был известен план покушения 28.6.1914, остается открытым. Во всяком случае, русское правительство несет большую часть моральной ответственности за Сараево. Ибо Гартвиг и Артамонов, вероятно, нарушили непосредственные указания своего министерства иностранных дел, если не только не обуздали сербов в их националистических притязаниях, но даже внушили им надежду на безусловную поддержку со стороны царской империи[254].

Отстранимся от спекулятивных построений и попытаемся представить себе положение Гартвига (об Артамонове мы уже достаточно сказали) в последние недели перед Сараевским покушением.

Десятую годовщину мировой войны один из старожилов русского Белграда журналист Алексей Ксюнин[255] решил отметить изданием небольшой памятной книжицы. Денег у него было мало, и на большее он не мог рассчитывать. Своими воспоминаниями с ним поделились далеко не самые известные сербы и один его русский приятель, подписавшийся просто: Е. Егоров. Так бы и канула в лету эта неказистая с виду брошюра под трогательным названием «Кровь славянства», если бы не одно трагикомическое обстоятельство: ветеран сербской политики Люба Йованович из сострадания к тяжкой судьбе беженца Ксюнина не смог отказать ему в просьбе поучаствовать в подготовке юбилейной книжицы. Но из-за текущих дел браться за перо политику было недосуг, и тогда он нашел выход: достал из укромного уголка свои записи, сделанные по свежим следам событий. Спустя год Йованович писал:

В том, что часть этой рукописи ныне все-таки опубликована, виновата, если хотите, моя слабость: я хотел непременно сдержать слово перед человеком, который в моих глазах имел много качеств, заслуживающих мои симпатии: эмигрант (как и я), долго был нашим союзником в войне, освободившей мое отечество, и вдобавок русский, а значит, страдалец, который с великим трудом зарабатывает свой кусок хлеба[256].

Этим очерком со скромным заголовком «После Видовдана 1914 года» Ксюнин и «выстрелил», даже не предполагая, куда залетит снаряд. А разорвался он не в Белграде, где после выхода сборника, как говорится, и ухом не повели (тут никого не интересовали печатные чудачества русской эмиграции), и не окрест, а в далекой Англии! Шум подняла некая госпожа Дурам, читавшая лекции в Британском институте по международным вопросам. Уже в декабре 1924 года вышли первые печатные комментарии к очерку Йовановича, а 27 декабря известный историк Сидней Фей[257] рассуждение об очерке Йовановича сделал «изюминкой» своей лекции перед годовым собранием Американского исторического общества (в присутствии нескольких сотен историков из разных краев Америки). Немцы быстро смекнули, что нашелся наконец хороший повод потребовать ревизии Версальского договора, взвалившего на них вину в развязывании Первой мировой войны. В Лондоне против немецкого реваншизма восстал У. Сетон-Уотсон, заслуживший в известных кругах неофициальный титул «отца Югославии»[258]. Он требовал от белградских властей объяснений, но те стыдливо отмалчивалась, не зная, какую позицию занять. В белградских газетах появились сообщения, что готовится к печати некая «Голубая книга» с новыми разоблачительными материалами о причинах войны и ее виновниках (оказалось, что это блеф). В конце концов у Пашича дрогнули нервы, и он пошел в атаку на Йовановича, поручив для начала сию неблагодарную миссию редактору «Политики» Д. Еленичу, отставному личному секретарю Александра Карагеоргиевича. Тот в эпитетах по адресу Любы Йовановича не стеснялся:

Интересно отметить, что все мы в Белграде, и официальные, и неофициальные лица, узнали об этой предательской лжи г. Любы Йовановича только после того, как в Белград начался массовый приток нот и представлений от наших союзников и больших военных друзей с вопросами, что все это может означать.

Между тем все, от первой и до последней буквы в вышеприведенном отрывке из «воспоминаний и заметок» г. Любы Йовановича — абсолютная ложь… Ложь самая гнусная; левантийская ложь, что о сараевских атентаторах и о замышляемом покушении на пок. Франца Фердинанда в Сараеве говорилось хоть бы одно слово на заседании Министерского Совета Королевства Сербии, в котором г. Люба Йованович был министром просвещения и по делам церкви. Первые и последние вести о пути боснийских революционеров в Сараево пок. Стоян Протич получил за четыре дня до удавшегося Видовданского покушения от начальника Подриньского округа, причем в той связи, что атентаторы при переходе в пьяном состоянии исколотили г. Самокресовича, тогдашнего и нынешнего Управляющего Баней Ковилячей (курортом. — И. М.), т. е. после того, как они уже перешли на боснийскую территорию. Самым категорическим образом утверждаю, что кроме пок. Стояна Протича, который всем этим вещам не придал никакой важности, с учетом охранительных мер тогдашней австро-венгерской полиции, никто другой о всех этих вещах не знал ничего, а особенно подчеркиваю тот факт, что г. Люба Йованович о Сараевском покушении узнал первые вести вместе со всем остальным светом и Белградом в день совершения этого грозного события[259].

Читая такое, можно заключить, что Люба Йованович нанес удар в спину своей стране, выдав свято сберегаемую государственную тайну. Но уверен, что искренний сербофил Ксюнин, публикуя его очерк, так не считал.

Выпуская свою тоненькую книжку, он подозревал, что она, несомненно, выбьется из общего ряда мемуарных публикаций, но политической сенсации вряд ли ожидал. Одно было очевидно: признания Л. Йовановича не пахли предательством, а шли по тонкой грани былого противостояния «чернорукцев» и Н. Пашича, ставя под сомнение, прежде всего, репутацию последнего. И очевидно, заботиться об этой репутации у бывшего министра, а ныне председателя Народной скупщины не было никакого желания.

По стечению обстоятельств именно в тот момент автор очерка вступил в нешуточный конфликт с Пашичем, причем с легкой руки своего зятя Драгиши, который повел газетную кампанию против коррупции. Замазаны ею были и сын Пашина, и его друг Милан Стоядинович (тогдашний министр финансов и будущий премьер Югославии). Драгиша Стоядинович (как по иронии судьбы звали зятя) не скрывал, что покровительство коррупционерам оказывал сам премьер[260].

Вот на этом фоне и вышел очерк Йовановича, который можно рассматривать двояко: и как камешек в огород Пашича — неудачливого миротворца, провалившего свою миссию в четырнадцатом году, и как косвенный вклад в борьбу с его коррумпированным окружением. С первых же строчек автор интригует:

Начало мировой войны застало меня на должности министра народного просвещения в кабинете г. Николы Пашича. О тех днях я недавно записал кое-какие воспоминания и заметки [261] . По сему случаю я выбрал из них несколько отрывков, так как еще не наступило время для открытия всего.

Не помню, в конце мая или в начале июня, в один обычный день господин Пашич — он по сему поводу больше имел дела со Стояном Протичем, у которого тогда было министерство внутренних дел, но то же самое сказал и всем нам: некие люди, мол, собираются поехать в Сараево, чтобы убить Франца Фердинанда, который намеревался прибыть туда и которому готовилась торжественная встреча. Как мне впоследствии сказали, эта подготовка велась кругом людей, тайно организованных, и патриотическими ученическими кружками в Белграде (боснийско-герцеговинскими)[262]. И г. Пашич, и все мы сказали, и Стоян согласился, что он должен отдать приказание пограничным властям на Дрине, дабы помешать переходу реки юнцами, которые уже отправилась с этой целью из Белграда. Но те пограничные «власти» и сами принадлежали к организации, и они не исполнили приказание Стояна, а ему донесли — а он впоследствии нам — что приказ пришел к ним слишком поздно, так как те юнцы уже успели совершить переправу.

Так пропала попытка правительства предотвратить подготовлявшееся покушение, как пропала и попытка, которую по собственной инициативе предпринял наш посол в Вене, г. Йоца Йованович [263] , ходатайствовавший у министра Билинского [264] , дабы отвратить эрцгерцога от задуманного рокового пути. Так было совершено покушение в Сараеве в масштабах более страшных, чем было предусмотрено, и с такими последствиями, которые никому тогда не могли во сне присниться.

Главного атентатора Гаврило Принципа я знал лично. Видел его два или три раза в моем министерстве, куда он приходил с намерением получить от меня одобрение на сдачу им приватного экзамена в гимназии, сперва за пятый, а потом за шестой класс.

Рассказав немного об этих встречах, Л. Йованович снова свернул на главную тему:

На Видовдан после полудня я находился в своей квартире в Сеньяке (один из богатых районов Белграда. — И. М.). Около пяти часов вечера зазвонил телефон, и чиновник из пресс- бюро сообщил, что произошло в полдень в Сараеве. И хотя я знал, что подготовлялось там, все же точно кто-то неожиданно ударил меня, когда я держал трубку; когда позже новость подтвердилась с других сторон, начала меня грызть тяжелая тревога…

Страшные мысли обуревали меня. Это началось с пяти часов, в воскресенье на Видовдан, и длилось днем и ночью, пока я в надежде на облегчение не прикорнул до утра вторника. Тут ко мне (в министерство просвещения) пришел молодой друг майор Н. И он был озабочен, но не отчаивался, как я. Ему я высказал свои страхи — бесконечные и просто неразумные. И он мне своим обычным, как всегда в таких случаях, прекрасным, тихим, но поистине проникновенным голосом сказал (примерно вот что): «Господин министр, я думаю, не стоит отчаиваться. Пусть Австро-Венгрия пойдет на нас Это все равно случится раньше или позже. Сейчас, действительно, очень неудобный момент, чтобы сводить счеты. Но не в нашей власти делать выбор. И если она выберет войну— пускай! Быть может, это кончится плохо для нас, но кто знает! Возможно, будет и по-другому!»[265].

Люба Йованович так до конца жизни и не отрекся от своих безыскусных домашних записок. Весной 1925 года он дважды решительно подтверждал свою правоту в «Политике», оговаривая, однако, что никогда не утверждал, будто «засекреченный» разговор шел на заседании правительства (это была его маленькая уступка критикам).

То, что я «открыл» в альманахе г. Ксюнина, т. е. что в сербском правительстве в 1914 году знали о какой-то подготовке свершившегося в Сараеве покушения, никакое не открытие: это была вещь известная,настаивал Люба[266].

О том уже давно говорилось, причем говорилось именно с сербской стороны. Сам г. Пашич 1914 году, 7 июля по-новому, стало быть, спустя девять дней после сараевского покушения дал интервью, в котором сказал, что сербское правительство вовремя оповестило венское правительство об опасностях, которым подвергается тогдашний наследник габсбургского престола на планируемом пути в Сараево… Кто хочет сейчас это отрицать или запираться в этом и утверждает, что сербское правительство не знало ничего о планах тех, кто умышлял покушение на жизнь эрцгерцога Франца Фердинанда, тот возьмет на себя столь же излишнюю, сколь и вредную задачу[267].

В итоге в апреле 1926 года после скандальных дебатов партийных вождей под бешеным давлением Пашича Люба был исключен из Радикальной партии (46 голосов — за, 1 — против и 22 воздержалось)[268]. Публикация в сборнике «Кровь славянства» послужила едва ли не главным козырем обвинения.

Конечно, Люба Йованович написал правду, а Пашич юлил и выкручивался. Косвенно это очень скоро признала и сама королевская власть, устроив «смутьяну», не оставившего политическую деятельность до конца своих дней, пышные государственные похороны с участием короля, патриарха Димитрия и всего состава правительства (Пашич к тому времени уже умер). Два министра выступили с надгробной речью. «Политика», забыв старые обиды, отмечала, что Йованович был благородный и скромный человек, избегавший богатства и не разжившийся даже собственным домом. Свое прощальное слово в «Политике» опубликовал и Алексей Ксюнин[269].

И только десятилетия спустя отпали последние сомнения: выяснилось, что в Архиве Сербии отложились мемуары масона Велизара Янковича[270], министра народного хозяйства в том самом 1914 году. Как явствует из этих записок, обсуждение готовящейся террористической атаки точно произошло в начале июня, и обсуждалась сложившаяся ситуация отнюдь не кулуарно, а на заседании кабинета. Вначале с докладом «о деятельности влиятельной группы из Белграда под названием «Черная рука» выступил министр внутренних дел Стоян Протич.

Министр Протич оповестил нас,документирует В. Янкович,что эта организация на днях переправила через Дрину, близ Лозницы, под надзором артиллерийского майора /Любомира/ Вуловича, с оружием и бомбами, нескольких боснийских юношей, которых майор Танкосич долгое время тайком учил у нас обращению с оружием и бомбами. Протич боится, что эти экзальтированные юноши, обозленные аннексией Боснии и Герцеговины, насильственно проведенной вопреки Берлинскому договору, и вследствие других дерзких акций австро-венгерской дипломатии легко могут совершить какие- то поспешные действия, по случаю объявленного смотра австро-венгерских войск в Сараеве в виду границ Сербии… Все мы были ошеломлены!! Пашич сразу же согласился с мнением Протича и предложил, чтобы Министерский Совет уполномочил Протича предпринять все необходимые меры на боснийской границе, с тем чтобы в будущем все неконтролируемые переходы и связи были пресечены. И это тотчас было решено. Затем еще решено, что надлежащие Министры ускорят шаги по поставке орудий и боеприпасов из Франции, а Министр Войска Душан Стефанович подготовит и все прочее ввиду возможных событий, которые могут возникнуть. Пашич нам потом сообщил, что нашему послу в Вене Йоце Йовановичу Пижону он строго доверительно поручит запросить «Ballplatz»[271], дабы тот прекратил накопление, маневры и смотры войск, под командой престолонаследника Фердинанда, вблизи сербской границы, ибо это может лишь еще больше возбудить взвинченные настроения сербской боснийской молодежи и впутать их в авантюры[272].

И еще одна важная деталь бросается в глаза: Л. Йованович утверждает, что сербский посол в Вене предпринял демарш у министра Билинского по собственной инициативе (ряд историков с легкостью поверили в такую ерунду), а В. Янкович заявляет, что все произошло с ведома и по указанию Пашича. Что и говорить, шило в мешке не утаишь.

Двадцатая годовщина Сараевского покушения также широко отмечалась: блестящую статью в московских «Известиях» опубликовал Карл Радек. Полемизируя с бухаринцами, подталкивавшими своего питомца Н. Полетику к одностороннему обвинению Сербии, он практически безошибочно расставил историко-политические акценты:

Если вдуматься в показания Йовановича, то создается картина значительного сращения нелегальных сербских националистических организаций с государственным аппаратом и в первую очередь с сербской разведкой.

Драгутин Димитриевич, расстрелянный в 1917 году по приговору сербского военного суда начальник разведки, был главою не только разведки, но одним из главных организаторов сербской ирриденты (движение за освобождение сербов от австрийского ига). Его приготовления к покушению на австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда дошли, по-видимому, до сведения Пашича. Пашич, известив об этом других министров, дает приказ пограничным властям не пропускать заговорщиков на австрийскую территорию. Этот приказ найден был позже австрийцами, захватившими Сербию. Пограничники, связанные с террористической организацией, находившейся в конфликте с правительством Пашича, пропустили заговорщиков. Сербскому правительству оставалось или предоставить события их естественному развитию, или же предостеречь австрийское правительство, сообщив ему фамилии заговорщиков. На последнее сербское правительство не решилось, ибо это означало бросить вызов националистическому движению, которому оно сочувствовало, и террористическим организациям, которых боялось. Поэтому оно выбрало средний путь, наиболее опасный в подобных случаях, требующий большой решительности. Оно приказало сербскому послу в Вене предупредить австрийское правительство, что устройство маневров вблизи сербской границы[273]в момент сильного обострения международных отношений может привести к опаснейшим последствиям. Дальше этого сербское правительство не могло пойти, не подвергаясь опасности, что австрийское правительство заявит: скажите, что вы знаете конкретно? Назовите фамилии, вы, видно, их знаете! Центр антиавстрийского заговора находится в Белграде! Сербское правительство ограничилось намеками, которые австрийское правительство пропустило мимо ушей, считая, что его хотят запугать и что если Австрия откажется от маневров, это нанесет удар ее престижу[274].

Итак, Пашич и его семеро министров были посвящены в заговор. Но, как нам твердят со всех сторон, накануне Первой мировой войны этот, по выражению Троцкого, «непоколебимый выжидатель» был не первым, а вторым после Гартвига лицом в правительстве. Во всяком случае, без совета с русским посланником он уж точно не принимал важных решений. Если Пашичу стало известно о сербских камикадзе, отправившихся в Сараево по безумному заданию «Черной руки», то очевидно, что при всех возможных нюансах он не мог не посвятить Николая Генриховича в назревавшую драму. Совсем недавно с подтверждением того в российском журнале выступил Бранко Богданович, внучатый племянник одного из сараевских террористов Васо Чубриловича. Более того, из его слов вытекает, что Гартвиг мог по своим каналам узнать о планируемой акции:

Сербский премьер-министр Никола Пашич и русский посол в Сербии Николай Генрихович Гартвиг через свою агентуру узнали о подготовке покушения. Оба постарались предотвратить его и предупредили австрийцев[275].

Ясно, что в столь кризисной ситуации Пашич не мог не запросить у Гартвига надлежащего совета. Что же ему посоветовал и что же предпринял русский посланник? Разыграл втихую «свою партию» или все же доложил в Петербург о существовании заговора и практических приготовлениях к убийству? Марко (Божин Симич), пытавшийся выяснить эти обстоятельства, столкнулся с непреодолимой преградой:

Некая невидимая рука, которая в первые дни Октябрьской революции прошлась по Русскому Министерству Иностранных Дел, уничтожила или похитила все Гартвиговы депеши — с конца мая 1 914 года и до дня его смерти[276].

По моему же скромному разумению, сию документацию уничтожили не большевики (им бы эти бумаги очень сгодились для сведения счетов с царской дипломатией), а масоны Керенского после февральского переворота. С чего бы это министр иностранных дел М. И. Терещенко в июне 1917 года вдруг так озаботился спасением Аписа от расстрела? Шла война, своих жертв было с избытком… Обратите внимание: Пашича, инструктировал министр российского представителя при сербском дворе, нашедшем прибежище на острове Корфу, что «смертная казнь здесь, в сложившихся обстоятельствах, без сомнения, вызовет взрыв негодования, разъяренные нападки на Сербию, а может быть, и враждебные уличные демонстрации»[277]. Зачем потребовалась эта сознательная мистификация (кому в России было тогда до Аписа?) и что связывало Терещенко с «Черной рукой»?.. Масонская солидарность? Осмелюсь предположить: исчезновение донесений Гартвига связано с теми же причинами, что и позднейшая пропажа в США рукописей В. Н. Штрандмана (похищенных, как сейчас стало ясно, масонами).

Подводя итог, замечу, что под грузом неопровержимых фактов моя благая первоначальная концепция, в основу которой легла статья на «Видовдане», дает трещину. По ходу работы, перелопатив груды документального материала, я не без боли расстался с мифом о пламенном сербофиле «Хартвиче», жизнь положившим за други своя, денно и нощно маявшимся заботой о благе Отчизны. Весьма сложно определить его истинную роль в событиях мая-июня 1914 года; и чем больше сумрака, тем меньше доверия к этому сфинксу русской дипломатии. Там, в этом сумраке, сплелась какая-то авантюра с немыслимо жутким концом.

В результате Сараевского покушения Австрия и династия Габсбургов лишились разума и энергии человека — того единственного, кто мог ее вывести из маразма, до которого ее довел режим живого петрефакта, Франца Иосифа. Именно потому, что оказались обезглавленными, Австрия и венский Хофбург стремя голову ринулись в самоубийственную войну, а перед тем как она разразилась, историческая Немезида лишила жизни масона (можно ли поверить?.. — И. М.) Гартвига, а немного позднее снесла голову и другому великому конспиратору — Димитриевичу «Апису»[278].

Немезида, как известно, это не только богиня мщения у древних греков, но и гипотетическая труднообнаружимая звезда. Своей теневой стороной Николай Гартвиг словно обращен к этой звезде.

Загрузка...