Какие-то полтора года назад Василий Сажин был еще совсем темным насчет политики семнадцатилетним парнем. Ростом вымахал он не по летам, и рабочая окраина признала его взрослым. Друзья отца уже здоровались с ним за руку, а при случае и чарку ему подносили на равных. Разумеется, он гордился этим. Но еще более Василий был горд тем, что его взял к себе подручным отцовский товарищ, паровозный машинист, как и отец, — Семен Лукич. Хлебом Василия не корми, дай постоять на правом крыле; кто на правом крыле, тот хозяин на паровозе!
В ту пору густо повалили с фронта обожженные, обглоданные войной солдаты. С любопытством и даже робостью смотрел Василий на их темные лица в резких морщинах, на особую, казалось ему, фронтовую повадку. Все они в глазах Василия выглядели героями, хотя, в общем-то, вовсе на героев не походили.
Однажды поезд остановился на узловой станции. Был теплый вечер, еще закат не догорел, горбатая водокачка выделялась на его красной полосе. Веяло с полей то ли мятой, то ли чабрецом, луговым чем-то, перешибающим даже запах мокрого угля с тендера.
Хорошо было стоять на ветру, подставив ему лицо, праздно глядеть на людей, бегущих с чайниками от вагонов, слушать разноголосый гомон и соображать про себя, как бы уговорить батю Лукича до срока принять у него, Василия, «пробу».
Неужто ему век так и ездить в помощниках? Василий казалось, что уже давным-давно ездит он с Семеном Лукичом, подминая версты резвыми колесами локомотива…
Солдат в гимнастерке без пояса, с горлом, перевязанным грязным бинтом, подошел, попросил прикурить.
— Не курящий я, — почему-то виноватым тоном ответил Василий, — а спички — нате!
Солдат закурил, затянулся сладко, поблагодарил Василия кивком головы и повернул было назад, но вдруг что-то остановило его… Василий увидел: невысокий, плотный, с ежиком темных волос над бледным лицом офицер шел по перрону; шпоры чуть звенели, а слышно было даже в шуме станции. И голос звучал негромко, слов не разобрать, а была в нем начальственная небрежность, бархатистость, еще что-то — гори он огнем! Только среди других, кто шел хоть и рядом, но вместе с тем и чуть позади, выделялся он, словно печать на нем была. Печать барства, породы, не скажешь сразу, чего…
И будто не видел этот с ежиком, вельможный и наверняка уж не тронутый ни штыком, ни пулей ничего вокруг: ни расхристанных солдат, ни запущенной станции. «Такого с места не стронешь!» — зло подумал Василий. И тут спохватился, что солдат с перевязанным горлом все еще стоит у паровоза. Стоит, во все глаза смотрит на офицера, а в глазах такая ненависть…
— Вы что? — даже оторопев слегка, спросил Василий. — Знаком вам, что ли?
Солдат уже пришел в себя, задымил цигаркой, потом аккуратно притушил окурок, послюнявив пальцы, и спрятал его в карман.
Знаком ли мне, спрашиваешь? Так знаком, что чудом через него под полевой суд не угодил. А скольких он под пулю подвел, и не сосчитать! Самый что ни на есть палач, вот он кто!
Солдат пошел от паровоза, ветер раздул на его тощей спине широкую, не по нем, гимнастерку, и стало Василию не по себе от мысли, какую великую обиду унес в душе человек. Как же резанул его по самому больному месту этот с темным ежиком, с вельможной усмешкой!
Прошло много месяцев, и Василий забыл и случайную встречу, и незнакомца-солдата. Но зимою того же 1917 года ему пришлось вспомнить давнишний разговор.
Поздней ночью Василий вернулся из поездки, сдал дежурство, подхватил свой железный сундучок — носил его с гордостью: такие сундучки были у всех «самостоятельных» железнодорожников — и направился домой. Завтрашний, свободный от поездок день радовал его.
Шел Василий мимо пакгаузов и снятых со скатов вагонов, по запасным, неосвещенным путям, которыми давно не пользовались. Там, в конце тупика, был спуск с насыпи в поселок, к дому.
Внезапно что-то в окружающем показалось ему странным — он и не сразу сообразил, что это: на секунду мелькнул слабый свет, словно бы свечи, в окне старого товарного вагона. Краска на нем облупилась, колеса заржавели. А, собственно, что тут странного? Какой-нибудь бедолага забрался туда переспать ночь. Нет, пожалуй, он не запалит свечку… Так, может, ценное имущество охраняется? Опять же не подходит: вагон был бы запломбирован, охрана стояла бы снаружи… И место больно глухое — ни души!
Окно высоко. Василий подтянулся, заглянул внутрь — и обмер!..
В вагоне в кружок стояло человек двенадцать, и хоть все одеты кто в чем — кто в солдатской шинелишке, кто в чертовой коже, кто в потертом пальто, — но сразу понял Василий: офицерьё! И посреди кружка — тот, со станции, с ежиком… Только не то что шпор — и сапог на нем порядочных не было, а какие-то опорки… На плечах — пальтецо, на голове — кепочка. Маскарад по всей форме!
Тихим голосом говорил он что-то важное, и все слушали так, что даже было слышно, как потрескивает фитиль свечки, прилепленной на ящике. А слов не разобрать…
Василий спрыгнул бесшумно, как кошка, балласт даже не скрипнул под ногой. Услышав шаги, он вмиг подполз под вагон. Увидел ноги в шевровых нечищеных сапогах.
Человек подошел, уселся на ступеньке тормозной площадки, вынул пистолет, положил рядом. «Часовой! Он, на мое счастье, отлучался, — догадался Василий, — а то пришил бы на месте!»
Он отполз от вагона и немедля, быстрым ходом направился назад, к вокзалу, к коменданту-матросу: ловко придумало офицерье — под самым носом у большевиков развести контру!
У входа в комендатуру праздно стоял кузнечик Штыкач. Кузнечиками издавна звали на железной дороге телеграфистов; наверное, за то, что вроде сверчали они на своих аппаратах. До революции Штыкач носил черную пелерину с застежками в виде львиных голов, а теперь и форменную фуражку, видать, забросил. Оделся во френч и брюки галифе, будто военный.
Василий не обратил на кузнечика внимания: тяговики, путейцы, работяги, презирали ихнюю братию. Сунулся в дверь — Штыкач отодвинул его плечом:
— Ты куда?
— А тебе что? — огрызнулся Василий и прошел.
Комендант спал на деревянном диване с гербом Николаевской железной дороги, подложив под голову растрепанную книгу расписания поездов.
На табуретке под телефоном дремал рыжий парень. Вроде бы ровесник, но куда Василию до него! Грудь парня перекрещивали пулеметные ленты, сбоку на ремне висел «шпалер», на глаза надвинута бескозырка с надписью «Беспощадный». Парень приоткрыл в дремоте губы, посвистывал.
Василий завистливо оглядел «Беспощадного»: кто такой? Что-то знакомое почудилось ему в пухлом лице со вздернутым носом, в рыжем хохолке на затылке.
Раздумывать было некогда. Так домой к утру не попадешь! Василий негромко позвал парня, сообразив, что дремать тому не след, раз под телефоном посажен.
Тот вскочил, перебросил бескозырку на затылок, очумелыми глазами обвел помещение, заморгал рыжими ресницами.
— Тебе чего?
— Буди начальство. Дело есть, — сказал Василий небрежно. Небрежно по отношению к рыжему, уважительно — к делу.
Но матрос, почесывая грудь, уставил в Василия темный, буравчиком, глаз. Другой был закрыт черной повязкой.
Об чем речь? — Матрос сбросил с себя бушлат, которым накрывался, спустил на пол босые ноги в широченных клешах. — Тебе что, малец?
Василия такое обращение уязвило до самого нутра. Однако не подал виду: «Сейчас увидишь, какой я малец!»
Рассказал.
Матроса словно пружиной подбросило:
— Женька! Вызывай наряд! Подай гранаты! Обойму захвати… Да не там, вон, на шкафу…
Рыжий проворно задвигался: оказалось — заводной парень! Вдруг Василий узнал его: аккурат, у водонапорной башни, хибарка тетки его, вдовы. Только этот Женька Сорокин сам не окраинный: в городе где-то учился. Не в церковноприходском, нет. Вроде в гимназии…
Василий надежду имел — возьмут с собой, но матрос мигом его наладил:
— А ты ступай! У тебя свои дела: даешь уголек!
Ясное дело, матрос по виду принял его за грузчика.
Василий поглядел на Женьку, проговорил солидно:
— С паровоза я…
И пошел восвояси.
На следующий день, только собрался Василий прошвырнуться с дружками по улице, пришел за ним боец из комендатуры: немедля явиться!
«Поездка выпадает срочная или что? — размышлял Василий, шагая по шпалам. — Может, какое особо важное задание». И лететь на паровозе ему, Василию…
Комендант при всем параде — в новеньком бушлате, застегнутом на золотые, с якорями пуговицы, — сидел у телеграфного аппарата. Темные усы его довольно топорщились.
— Ты, браток, в самую точку попал; накрыли целую шайку — заговор офицерский. Одного оружия ящик набрали. И поскольку имеется в тебе эта самая пролетарская бдительность, пойдешь работать в ЧК, — сказал он.
Так началась новая жизнь Василия Сажина.
Вадим Альфредович Нольде перестал существовать. Сбрит привычный темный ежик над высоким, белым лбом. Уже одно это — голый череп, блестящий, как бильярдный шар, — меняет внешность. К тому же — усики. Темные усики, отращенные за дни домашнего ареста, наложенного им самим на себя… Штатский костюм, не слишком новый, не элегантный. Немыслимый для Вадима Нольде, но вполне приемлемый для того, кого он теперь должен изображать — специалиста по финансовому делу. Не саботажника, отнюдь нет. «Принявшего Советскую власть», — есть теперь и такие!
А главное: документы. В камине — воинский билет поручика Кексгольмского гвардейского полка Вадима Нольде! В боковой карман — удостоверение на имя служащего казначейства Александра Тикунова. Александр Тикунов! Подумать только, что в своем родном городе он, коренной петербуржец, должен скрываться иод именем какого-то Тикунова!
Но документ «железный». Выдержит любые проверки! И это сейчас самое важное. Сейчас, когда он чудом спасся от ареста в том проклятом вагоне, где он инструктировал своих единомышленников… Да, все они попали в руки ЧК. А он? Он не попал только потому, что всего лишь за десять минут до разгрома покинул вагон… Ему повезло. И об аресте своих людей он узнал в ту же ночь. Просто прибежал с вокзала свой человек: длинноносый телеграфист Штыкач. Свой до последней жилочки… Потому что куплен весь, с потрохами. Куплен еще тогда, когда Штыкач сбежал из окопов там, на позициях… Да не убежал далеко. И ему, Вадиму Нольде, отдать бы мерзавца под суд, но он рассудил иначе. Уже шла заваруха, уже колебалась земля под ногами, и надежный человек, что верой и правдой тебе послужит, ох как был бы нужен! И Вадим отпустил длинноносого связиста.
Теперь вот он и пригодился. Прибежал и рассказал, что какой-то мальчишка — ну времена! — выследил их в вагоне. И ЧК схватила всех… Хорошо, что теперь он предупрежден. И в этом тоже ему, Нольде, повезло. Жаль, конечно, людей: среди них — личные друзья поручика.
Но на то война. И та самая рискованная деятельность, которой занимается теперь поручик Нольде.
Следует изменить и походку: гвардейская осанка, офицерская выправка ни к чему. Ни к чему бравый разворот груди, откинутые назад плечи, поднятый подбородок! Все это совершенно не требуется глубоко штатскому Александру Тикунову!
Вадим прошелся по комнате этой своей новой походкой, походкой Тикунова. Той походкой, которой он сможет теперь более или менее спокойно фланировать по Невскому, на виду у «братишек» — матросов и тех, опасных, в кожаных куртках… Он привык играть. Собственно, он играл всю свою жизнь.
Храбрецом не был. Всегда боялся. Боялся отца, крутого нравом, беспощадного к слабостям. Но Вадим умело прятал боязнь под маской послушания и сыновней любви. И сумел стать любимчиком отца, не переставая бояться его суровых бровей, повелительного голоса, тяжелой руки со стеком.
Потом, в военном училище, боялся преподавателей, классного наставника, наказания, карцера.
Но сумел своевременными сообщениями о проступках товарищей зарекомендовать себя в глазах учителей с лучшей стороны.
Потом пришел главный страх: война, позиции, — ради этого он ведь учился. Война была его профессией. Стрелять, рубить на скаку, окапываться, делать перебежки — этому его отлично научили. Командовать людьми? Этому учили тоже. Но тут наука мало чего стоила: она была рассчитана на «серую скотинку» на «малых сих», кто в слепой вере пойдет на смерть за царя-батюшку. А уж его, офицера, приказание для той «скотинки» — что свист пастушьего бича над стадом.
Да, боялся, боялся, а теперь вот пришел час — и напялил на себя чужую личину… Чтобы снова бояться, а все же делать дело.
Почему выбор пал именно на него? Господи, да это так понятно! Полковник Залесский всю семью Нольде знает, как свою собственную. Шел за гробом отца. Выказал участие к вдове. А к нему, Вадиму, всегда благоволил.
Пожалуй, не столько даже от отца, сколько от Георгия Николаевича Залесского перенял Вадим осанку, повелительные интонации, барственную небрежность в разговоре с низшими, аккуратно-внимательную, но с достоинством манеру — с высшими…
В дверь тихонько поскреблись: так скребется только тетка. Адель сгодилась ему необыкновенно! Всю жизнь была личностью в высшей степени незаметной. Жила одиноко, на пенсию рано умершего мужа, никого не принимала, вообще «не вращалась»… И ее дом сейчас не на виду: даже от реквизиций свободен! Ну кому в голову придет идти с обыском к незаметной личности. никогда нигде не вращавшейся! Вот не вращалась — и не боится! А он вращался…
Тетка не вошла — вскользнула в комнату, маленькая, серая, как мышка, с мелкими темными глазками, поблескивающими из-под наколки. На худеньком тело наверчено бог знает что: серый бархатный капот, шаль с помпонами…
— Подам тебе кофе. Твоих любимых «бретхен» нынче не выпекают, так принесу с «язычками».
— Благодарю, ма тант, спешу!
Тетка махнула горестно сухонькой ручкой:
— Как знаешь, мон шер.
Чем ценна тетка? Не докучает и ничего не спрашивает. И даже жалоб никаких! «Бретхен» не выпекают — переживем! Все родные сбежали от большевиков — тоже перетерпим! Сама тронуться с места не захотела. Почему? Потому что ничего не боится. Он, Вадим Нольде, боится, а старая тетка — нет! Потому что дура! Дураки никогда не боятся: не понимают опасности. А если подумать: урожденная Нольде, по мужу Редигер, не ко двору в наше время! Лицо нежелательное, персона нон грата.
И если пока более видные персоны привлекают к себе внимание, то чуть позже и тетка окажется на виду, как клоп на лысине… Но пока, пока — нет. И в доме у нее спокойно, как на кладбище.
Вадим поцеловал пахнущую лавандой теткину ручку, машинально подождал в передней горничную. Потом, спохватившись, что прислуга разбежалась, снял сам с вешалки шляпу, надел темное, подходящее к ситуации пальто и вышел на улицу.
Стоял зимний, чисто петербургский денек. Снег с дождем то принимался мелко частить, пришептывая по водосточным трубам, то утихал, словно затаившись за низкими тучами, изредка мокрыми хлопьями напоминал: зима… Городская, нешумная, неброская, вкрадчивая зима.
Нольде ускорил шаг. Калоши стесняли его с непривычки, полы штатского пальто хлопали по ногам, шляпа, казалось, неустойчиво сидит на обритой голове.
Он прошел мимо Адмиралтейства, мельком отметил, что у дверей стоят «братишки» с пистолетами на поясе. Стоят браво. Ишь ты, как стараются!
Замызганная извозчичья пролетка обдала Нольде брызгами. Из-под поднятого кожуха мелькнула физиономия: блин блином, вместо носа — непристойная пуговица с двумя дырочками, из тех, что пришиваются к кальсонам. И на удивление, непонятно как, на ней держится дымчатое пенсне. На голове — мятая шляпа. Остальное не заметил Нольде. Но и это немногое кого-то напоминало. Кого? Мало ли! Тоже, может быть, замаскированный. А встречался где-нибудь в офицерском собрании вовсе в другом обличии…
Нольде с досадой отряхнул пальто. Пользоваться трамваем, втискиваться в толпу, облепившую его, — это претило. Да и идти было недалеко. Он миновал тихую теперь улицу со скучными серыми домами с солидными вывесками: «Торгово-Промышленный банк», «Санкт-Петербургское акционерное товарищество на вере»… Какая уж тут вера!
На углу под навесом крыльца стоял небритый тип с лотком и предлагал:
— Папиросы собственной набивки! Табак «Кепстон» для любителей!
Неудачно. Стоит на малолюдном перекрестке, каждому в глаза бросается. Нольде спросил спички, закурил, выжидающе глядя на типа.
— Пожалуйте, ждут! — просипел тот.
Нольде толкнул незапертую дверь и поднялся по широкой лестнице, уставленной цветочными кадками. Никто не вышел к нему, словно вымерли. Налет запустения лежал на всем: ковровые дорожки давно не выбивались, на витраже окна зияли трещины.
Никем не встреченный, Нольде прошел через анфиладу комнат к кабинету хозяина и постучал согнутым пальцем в дубовую дверь.
— Антре! — послышался басовитый голос.
Георгий Николаевич сидел за массивным письменным столом столь незыблемо и в такой наилучшей своей форме, словно ничего не произошло. Словно не было ни революции, ни автомобилей с «братишками» на Невском, ни грозных приказов, расклеенных на стенах: «Зарегистрироваться… в 24 часа… под страхом…» — ничего. На полном холеном лице так и написано: «Вы там что хотите расклеивайте, а я вот он, как был, так и есть. А то, что портрет государя-батюшки со стенки сняли и в чулан вынесли, — так это явление временное. И что свежая как бы заплата на обоях стыдливо прикрыта другим портретом, семейным, — так это тоже до поры до времени».
Нольде был встречен одобрительным возгласом. Одобрение относилось не столько к нему самому, сколько к его виду.
— Ну, батенька, неузнаваемы! Совершенный шпак, неоспоримо штатская личность. И на плечах, ей-богу, скорее крылышки серафима представить, чем погоны!.. — гулко захохотал полковник.
Залесский позвонил. Извечный Никифор с извечным отсутствующим видом получил распоряжение насчет коньяку и закуски, а тем временем Залесский достал из ящика длинный конверт, вынул узкие, мелко исписанные листы тонкой бумаги.
Положение было сложное. Из-за границы требовали активных действий, сулили могучую поддержку, как дважды два четыре, ясно: доказывали шаткость большевистского правления. Между тем в Петрограде шли аресты, «товарищи» рубили сплеча, забирали всех, кто не только действовал, но и мог бы… Закидывали частую сеть, потом разбирались: мелюзгу выбрасывали, крупнорыбицу оставляли. И скажите на милость, всё случайности, всё случайности… Тогда, в вагоне, мальчишка подвернулся, а то женщина какая-то — представьте себе, простая баба! — заметила на базаре, как человек выронил пистолет, — и прямо в ЧК. Так гибнут лучшие люди!
Но основное заключалось не в этом даже. Совсем в другом. Хотя это и держалось в тайне, удалось узнать, что большевистская столица обоснуется в Москве. Что из этого воспоследует? А то, что их деятельность должна перекинуться в Белокаменную… Естественно, туда посылается самая боевая часть, фигурально выражаясь, выдвигается московский аванпост…
Значит, Москва! Москва, где уже ни тетки, ни привычной среды…
Залесский словно угадал мысли собеседника:
— Не думайте, что в Москве нам не на кого опереться. Обстановка, естественно, там несколько иная… Но учтите: верхушка нашего достопочтенного промышленного класса за средствами не постоит. И в другой помощи не откажет. Свалить большевиков! Да это им во сне снится! Что касаемо конкретной диспозиции сил, то вот взгляните…
Нольде вышел несколько успокоенный: все это продлится недолго. Мыслимо ли, чтобы «товарищи» удержали в руках руль такой махины — российской державы! Да и кто позволит хоть на обочине Европы, а все же у ее порога существование — о господи! — «Рабоче-крестьянского государства»! Было это когда-нибудь на земле? Нет! И не будет.
Приободрившись, Вадим Альфредович заметил, что и погода переменилась: в прогалинах туч показалось солнце, оно заиграло в лужах, и они радужно заблестели. Прохожие опускали воротники. «К удаче!» — мельком подумал Нольде.
Нет, ни в какое сравнение с Петроградом Москва но шла, ни в какое! И не в том даже дело, что глаз, привычный к простору широких перспектив, к прямолинейности проспектов, упирался здесь в путаницу горбатых переулков, узких улочек, то свитых в узел маленькой булыжной площаденкой, то теряющихся в зеленом вагоне пригорода. И не в том, что народ был тут не то что питерский: и голосистее, и размашистее, и попестрее… Все это Василию было нипочем. А вот чувствовал он себя здесь как-то неуверенно, неприкаянно. И так привык быть настороже, а тут вовсе… В общем, сброду много, и по всему видать — контры.
В Питере она, контра, по особнякам ютилась, и на улице наметанный глаз ее сразу припечатывал: офицерская выправочка, лицо холеное, а главное — взгляд. Взгляд выдавал, в нем как по писаному читалось: «Скоро вам, большевикам, крышка. „Страждущих братьев“ — всех за решетку! А „златой кумир“ как был кумир, так и будет».
В Москве все было по-другому. Куда нацелиться сторожким глазом? Народу — великое множество. И не идет он в порядке по улицам, на виду, как в Питере, а роится вокруг рынков, церквей, часовен. Вдруг закипает толпа, вдруг рассыпается — водоворот…
И — ах ты! — что же творится у Сухаревой башни! Столпотворение. Тут словно вывернуто все нутро Москвы. Не рынок, а сам по себе город! И чего только не продают! Старый мир пошел в продажу оптом и в розницу!
Иностранцы покупают иконы: «Преподобный Сергий Радонежский из иконостаса патриарха — чтоб я так жил!» — уговаривает гладкий не по времени тип в клетчатых брюках.
Торгуют накладными на вагоны с сахаром, мануфактурой, крупой.
«Специалисты» высокого полета скупают ценности, утаенные от реквизиций.
В Охотном ряду громоздятся неуклюжие ларьки, где продают битую птицу, пух и перо и почему-то — мочалки.
У Иверской часовни гундосят нищие, как при царе Горохе.
Все это странным показалось Василию.
Вечером в казарме Василий поделился своими впечатлениями с Петром Царевым. Петр Царев, тоже из питерских рабочих, нес охрану Кремля, был постарше Василия: в царской армии уже послужил.
Петр сказал коротко:
— Ты еще настоящую Москву не видел. Рабочую.
Пришло время, и другая Москва открылась Василию.
Он полюбил простую и торжественную процедуру развода караулов в Кремле, строгость, подтянутость, несмотря даже на старое, разномастное обмундирование колонны, втягивающейся в ворота Кремля, тишину ночных дежурств, когда за зубчатыми стенами умолкает Москва и четче, острее рисуются купола множества церквей на холодном просторном небе.
В Питере Василий ни разу не видел Ленина. Это случилось уже в Москве, вскоре после переезда сюда правительства. День запомнился Василию необыкновенной яркостью весеннего солнца и какой-то особой прозрачностью воздуха, удивительной для питерца.
Строгая красота кремлевских площадей; свежая зелень елей на рыхлом, уже совсем весеннем снегу; внизу, под стенами Кремля, — перспектива бойкого людного Замоскворечья… Даже мартовские лужи, широко разлившиеся на излучинах аллей, не портили вида; в них отражались бегущие весенние облака и легкий ветер гнал веселую весеннюю рябь.
Владимир Ильич шел по аллее с Бонч-Бруевичем. Похоже было, что они осматривают Кремль, в котором совсем недавно поселилось правительство, и прикидывают, что тут надо еще сделать.
Василию не было слышно, о чем они говорят, а только видно: Бонч-Бруевич что-то объясняет, а Ленин внимательно слушает, слегка склонив голову к плечу. Василию показался вот именно наклон головы, выражающий интерес к собеседнику, характерным для Ильича. Наверное, речь шла об устройстве в Кремле, и на лице Ленина наряду со вниманием было еще выражение какого-то удовлетворения. Так выглядит человек, который устраивает свою жизнь не на час, а на долгие годы и ему интересно все, что касается места, где он будет жить и работать. Отсюда ему будет видна вся страна с ее заботами, с ее счастливой и необыкновенной долей, с ее великой бедностью и великими надеждами.
И был еще один вечер — накануне 1 мая 1918 года. Первый Первомай свободной страны готовились праздновать широко и радостно. Кремль уже был украшен плакатами, свежей зеленью, красными полотнищами с лозунгами. Необычайное это было зрелище: древние стены и слова, начертанные на кумаче: «Да здравствует всемирная Советская Республика!», «Выше знамя свободного труда!»…
Слова были ударные, смелые, исторические.
Вечер под Первое мая выдался тихий, пасмурный: повисли в безветрии красные флаги, двумя рядами вознесенные над Троицким мостом. Кремлевские здания в обрамлении кумача тихо и торжественно погружались в сиреневые сумерки. Свет уже не дневной, но еще не ночной, неверный, рассеянный, окроплял верхушки кремлевских елей и крыши дворцов, а подымавшийся снизу сумрак постепенно заволакивал все, и кумач, вверху еще весело-огненный, здесь стал почти черным.
Василий стоял на посту неподалеку от Благовещенского собора, там, где старую почерневшую икону в стене закрыло панно, изображающее красного витязя. Витязь смахивал на Георгия Победоносца.
Неожиданно совсем близко от Василия появился Ленин. Вероятно, Владимир Ильич осматривал украшенный к Первомаю Кремль. Он шел медленно, время от времени останавливаясь, словно хотел охватить взглядом всю картину седого Кремля, готового встретить первый Первомай. Впервые. Впервые в истории.
Лицо Владимира Ильича было задумчиво и светло. Он шел легкой, чуть пружинящей походкой, и потому, что он шел так медленно, а Василий привык видеть его энергично и быстро шагающим, Ленин показался ему совсем незнакомым.
Когда Владимир Ильич поравнялся с ним, Василий вытянулся и отдал честь винтовкой. Ленин ответил, поднеся ладонь к кепке, и, улыбнувшись, снова посмотрел вокруг, как бы приглашая смотреть вместе. Ленин прошел, а Василий поглядел вслед, как он идет этой своей необычной, медленной, раздумчивой походкой.
«О чем думает Владимир Ильич? Наверное, о мировой революции, о том, что скоро во всем мире будут так встречать праздник трудящихся», — решил Василий.
Потом, когда прошли месяцы и так много было пережито — злодейский выстрел Каплан, ранение Ленина, — Василий подумал, что, наверное, Владимир Ильич в тот вечер был так задумчив потому, что видел впереди не только праздничное, но и трудное.
Иногда Василий наблюдал, как Ленин проходит Кремлевскую площадь с Яковом Михайловичем Свердловым. Бывал с ними еще один человек, которого Василий хорошо заприметил. Был он как-то заразительно улыбчив, и почти всегда те, кто шли с ним, улыбались на какую-то его очень веселую и оживленную речь.
Если бы не это особое свойство, может быть, и не запомнил бы его так Василий: роста он был небольшого, но уж очень пряменько, стройно держался, будто молодой. Темно-русые волосы закинуты назад, — это сразу было видно: кепку он чаще всего носил в руке.
Однажды Василий, стоя на посту, увидел, как «Веселый» (он так его про себя называл) легкой походкой — только что через лужи не перепрыгивал — спешит в бывшее здание Судебных установлений, где поместился ЦИК.
Как раз в это время Петр Царев, который был разводящим, привел Василию смену. Когда Василий сделал уставной шаг назад и вбок и пристроился за разводящим, тот тихо сказал ему, указав на «Веселого»:
— Это знаешь кто? Загорский, первый друг Якова Михайловича Свердлова.
Впервые тогда Василий услышал фамилию: Загорский. Он и не предполагал, как тесно свяжет их судьба.
Митинг-концерт должен был состояться в помещении клуба на углу Большой Лубянки и Варсонофьевского переулка. Там обычно происходили все собрания и оперативные совещания сотрудников Всероссийской Чрезвычайной комиссии.
Ничем не приметный дом стоял на самом ходу, в кипении бойкой улицы. Он не был обозначен ни красивым подъездом, ни внушительными фонарями, как многие старые московские здания. Невзрачный вход с узкими ступеньками, скрипучая дверь на блоке… Внутри все выглядело так же скромно, буднично, просто.
И когда стало известно, что на митинге выступит Владимир Ильич, то многим и не поверилось: с этим местом связывались самые обычные повседневные дела, беспокойные, тревожные, но все же — будни!
Однако точно: Ленин приедет на митинг чекистов 7 Ноября. В первую годовщину Октябрьской революции!
Это сообщение как бы приподняло людей…
Они делали трудную работу. Другие, не они, работали на свету: строили новую жизнь, воздвигали здание Революции. Народ видел их успехи. Работа же чекистов была незаметной, невидной.
Чекисты стояли на посту, как часовые революции. Им приходилось действовать в сумраке подполья, в котором копились черные силы, готовые задушить революцию; во тьме, откуда не сломленный, иногда еще и не выявленный враг грозил маузером закордонного агента, бомбой белоэмигранта, злобой затаившегося изменника.
И в эту изнанку жизни врубались, не зная ни страха, ни отдыха, соратники и ученики Дзержинского.
Да, все они не были заняты тем, что называлось созидательным трудом, но они охраняли созидательный труд других. Значила ли их работа от этого меньше? Была ли она легче других на весах истории?
В небольшом помещении было тесновато. По сравнению с залом сцена освещалась сильно и ровно, и в этом свете лицо председателя казалось особенно усталым и серым.
Присутствующие хорошо знали это характерное широкое, с выдающимися скулами, лицо Петерса, заместителя Дзержинского. Сейчас оно выражало напряженное внимание.
Наконец в зал был дан полный свет, и почти тотчас на сцену вышел Владимир Ильич…
Шум от того, что все одновременно поднялись с мест, был слитным, как прибой, а затем раздались аплодисменты, долго не смолкавшие, несмотря на то что Ленин уже нетерпеливо поднял руку, требуя тишины.
Среди сотрудников ЧК, находившихся в зале, многие видели и слышали Ленина раньше. Но то, что он выступал именно здесь, в их доме, в их клубе, приближало его к ним. Они сильнее и яснее почувствовали себя частью своего народа. И это было очень важно, потому что часто даже люди, понимавшие необходимость работы ЧК, относились к ней как бы со знаком минус.
Но в ту минуту, когда вспыхнул полный свет в зале и на сцене они увидели Ленина, они еще не знали, что он скажет и об этом…
— Мне хочется остановиться на тяжелой деятельности Чрезвычайных комиссий, — начал Ленин.
«Тяжелая деятельность»! Эти слова упали в зал, где сидели и стояли в проходах люди в кожаных куртках, в солдатских шинелях, с оружием на поясе или в кармане, с глазами, запавшими от бессонницы и недоедания.
«Тяжелая деятельность»… Слова, услышанные из уст Владимира Ильича, озарили этих людей, заставили их как-то по-новому поглядеть друг на друга.
В круговороте повседневной работы, в которой не различались день и ночь, которая не оставляла места ничему иному, вытесняя какие-либо другие интересы, они не всегда даже чувствовали, какую тяжесть взвалили на свои плечи. И теперь признание этой тяжести было для них наградой.
Василию с его места в середине зала хорошо была видна вся фигура Владимира Ильича, и лицо его, мгновенные изменения в нем, словно оно то освещалось, то набегала на него тень.
Василию казалось, что он видит Ленина впервые.
Может быть, так казалось потому, что лицо Владимира Ильича было переменчиво. И слова были горячие, словно бы накаленные.
Вот он произнес эту фразу о тяжелой деятельности ЧК, а за словами оказывалось нечто большее: тревожные ночи, засады, выстрелы в темных улицах и лица товарищей, сраженных офицерской пулей, бомбой пришельца с той стороны, бандитской финкой.
То, что было сказано Лениным дальше, отвечало самым сокровенным, самым важным раздумьям каждого из собравшихся здесь. Раздумья касались основного: их места в мире Революции, в этом новом, только что отвоеванном мире, в котором предстояло им жить и завещать его грядущим поколениям.
И в том, как говорил, как смотрел в зал Ленин, как он делал этот свой жест — протягивая вперед руку, зовуще, решительно, — во всем, не только в самих его словах, и заключался ответ на этот вопрос. Да, повседневные, малые дела были ступеньками в большом доме Революции, который они все строили.
Ленин говорил свободно, но казалось, что именно этими словами, а не какими-либо другими может и должна быть выражена его мысль.
В наклоне головы Владимира Ильича и во всей фигуре была стремительность и в речи тоже. Произнеся что-то, Ленин тотчас развивал мысль дальше, не возвращаясь к сказанному, не повторяясь. И в этом ощущалось доверие к слушателям, они становились сопричастными к мысли Ленина и следовали за ней. В этом, видимо, была для Владимира Ильича радость, удовлетворение.
Да, Ленин положительно был доволен тем, что зал ни на секунду не отключался, что он и все в зале были одним целым.
Вероятно, Владимир Ильич коснулся самого больного в душе каждого из присутствующих, когда сказал, что не только от врага, но часто и от друзей приходится слышать нападки на ЧК.
То, что Ленин не только признал это, но и прямо об этом сказал, было необыкновенно важно. Почему же? Почему — даже друзья? Естественна ненависть классового врага, и ею можно только гордиться, но какую горечь вызывает непонимание и даже нападки друга!
И опять Ленин, словно отвечая на безмолвный вопрос, сказал, что ошибки ЧК, в общем-то естественные, больше всего бросаются в глаза. И то, что он назвал «воплями об ошибках ЧК», иронически сопровождая это слово резким жестом, как бы отсекающим эти «вопли», как бы призывающим пренебречь ими, вызвало легкий, почти неуловимый отклик, словно люди в зале перевели дыхание.
И дальше — еще резче: уже полные сарказма, прозвучали слова: «У нас выхватывают отдельные ошибки ЧК, плачут и носятся с ними».
Каждый знал за собой такие ошибки и мучился ими. Ошибки ЧК бросались в глаза потому, что речь шла о свободе или даже о жизни человека, ошибки эти всегда были роковыми, но они были: ведь все в молодом государстве происходило в первый раз, опыт истории ничего или почти ничего не подсказывал. И дело было не в том, чтобы ошибки эти «списать» или забыть, а чтобы их не повторять и идти дальше, неся на себе груз тяжелого урока.
Как ни молод был Василий Сажин, как ни мало было его участие в деле, о котором говорил сейчас Владимир Ильич, он принимал сказанное всем сердцем и с гордостью.
Да, никто из них не сетовал на тяжесть ноши, которую нес. Никто не огорчался. Все гордились. И Василий Сажин был горд, что принадлежал к братству первых, самых первых чекистов…
Вспоминая и раздумывая, Василий в то же время не пропускал ни одного слова Ленина. Напротив: именно эти слова и рождали воспоминания и раздумья, нисколько не мешая слушать.
Теперь Владимир Ильич говорил о характере деятельности ЧК, где «требуется решительность, быстрота, а главное — верность». Самое главное для чекистов, для тех, кто «непосредственно осуществляет диктатуру пролетариата». Для «рыцарей революции», вдруг вспомнил Василий слова, услышанные им впервые давно, когда он только начал работать в ЧК.
Он стал примерять к себе и своим товарищам это «звание» — «рыцари революции». По плечу ли им? Выходило, что по плечу. И теперь, когда Ленин сказал о характере работы чекистов, слова о решительности, быстроте, а главное — верности, то Василий сразу вспомнил и выражение: рыцари… верные знамени революции. Да, такими они все были. И несмотря на ошибки, о которых говорил Ленин.
Василий слушал жадно, думал о себе. Ведь он допущен уже к оперативной работе ЧК. Значит, и к нему относятся слова «рыцари революции»…
Как только кончился перерыв после митинга и в зале уже послышались звуки настройки оркестра, предваряющие концерт, раздался зычный голос дежурного:
— Царев, Сажин — на выход!
Это было обычно, и каждый из сидящих в зале был наготове.
В комнате оперативного дежурного стоял крепкий запах махорки, мокрого шинельного сукна и сырых дровишек, сунутых в открытую дверцу «буржуйки».
Комиссар Антипов уже дожидался. На нем была неизменная кожаная куртка, пересеченная ремнями, и черная кубанка, надвинутая на самые брови. При том, что и ростом он не вышел, и в плечах не широк, и даже не верилось, что он десяток лет проработал молотобойцем на заводе, было в Антипове что-то внушительное. «Комиссарское», — подумал Василий. Может быть, суровая жизнь оставила на лице Сергея Сергеевича свою неизгладимую печать: врезала морщины, подчеркнула тенями усталые глаза.
Долгие годы борьбы за рабочее дело придали всему облику Антипова достоинство и решительность, а победа революции как бы вернула ему молодость. Удивительно ловки и точны были его движения, решения принимал он быстро, беря на себя самое важное.
Василий знал, что руководители ЧК ценят Антипова и часто держат с ним совет. К молодым Сергей Сергеевич относился требовательно, но вроде бы с уважением. И однажды сказал Василию:
— Мы, старшие, только камни закладываем. Первые камни здания Революции. А строить — это вам. Готовьтесь.
Такие слова часто произносились на митингах. Но у Антипова звучали они по-особому: уважительно и чуть печально, словно он хотел заглянуть в будущее своих учеников, далекое будущее, которое он уже не увидит.
Сейчас Сергей Сергеевич бегло оглядел обоих друзей, бросил:
— Царев, Сажин, поступаете в мое распоряжение! Проверьте оружие.
Значит, на операцию. Это Василию уже знакомо. Брали и анархистов и беляков. Без стрельбы редко когда обходились. Такое время! Враги рассчитывали более всего на силу оружия. Оружия не жалели капиталисты: получай всякий, кто применит его против большевиков!
Вместе с Антиповым их трое. Значит, дело предстоит не пустячное: а то и вдвоем бы справились.
— Будем брать белогвардейского заговорщика, — сказал Антипов, пряча в карман тужурки ордер.
По внутренней лестнице они спустились во двор. И здесь привычный и каждый раз все же будоражащий дух как бы исходных позиций боя охватил их. Стояли наготове грузовые машины, из дверей выходили во двор оперативные сотрудники, проверяли оружие, подзывали приданных им бойцов.
Василий перешагнул через борт полуторки. Народу тут было плотно напихано, как семечек в подсолнухе. Однако стояла тишина, только фырчали машины да вполголоса разбирались по районам: кому куда.
Сжимая винтовки, стояли в кузове плечом к плечу, хватаясь друг за друга, когда машина делала крутой поворот. И хотя здесь собралось много молодых и дружных людей, никто не нарушал молчания: не было ни шуток, ни разговоров.
Ночь, пустынные московские улицы, повисшая над пустырем луна, ветер знойкий, пробирающий до костей. Все это было и будет еще много раз.
Полуторка остановилась. Антипов сделал знак своим: они спрыгнули. Машина двинулась, а маленькая группа углубилась в переулок, уходящий от магистрали хитрым крючком. Фонари не горели, в скудном лунном свете тянулись ограды каких-то обширных садов.
Ни в одном доме не светился огонек, но почему-то казалось, что в домах не спят, а сидят в темноте и прислушиваются…
— Здесь! — сказал Антипов и толкнул незапертую садовую калитку.
Она тихо и жалобно проскулила, и они вошли в сад. Здесь тоже было тихо, но тишина эта показалась обманчивой, вроде бы притаился кто-то за деревьями или в траве. И ждет, пока пройдут эти с оружием, чтобы сомкнуться, не пропустить обратно. И калитка проскулила, словно предупредила: западня, ловушка…
Антипов решительно шагал впереди, и они — следом за ним, придерживая за ремень винтовки, чтобы не гремели.
Антипов решительно шагал впереди, и они — следом за ним…
Они уже видели перед собой белеющий среди густых елей одноэтажный приземистый дом с темными окнами.
Да, Василий готов был поручиться, что все окна были темны… И вдруг так неожиданно, как если бы среди ночи зажглось солнце, во всех окнах фасада вспыхнул свет.
Тени замелькали за стеклами: там, в комнате, были люди, сколько — не угадаешь. Дом стоял в глубине сада, не видный с улицы, и они считали себя в безопасности…
И собирались так открыто, при свете ламп, с незавешенными окнами, чтобы обсуждать свой черные дела? А может быть, это вовсе не сборище, а просто гости? Но почему же они явились поздней ночью? И как теперь поступит Антипов, при этих непредвиденных обстоятельствах? Ведь они должны были взять одного человека, а тут их много…
Василий знал наизусть «Памятку сотрудникам ЧК», в которой указывалось, «что должен помнить каждый комиссар, следователь, разведчик». И там было сказано: «На обысках быть предусмотрительным, умело предостерегать несчастья, быть вежливым, точным до пунктуальности»…
Как предостеречь от несчастья? Сейчас, когда их только трое, а там, в доме, кто знает сколько?
Василий так мало еще знал о работе ЧК, и совсем немного в ней участвовал. Но уже не раз стоял в почетном карауле у гроба товарищей, убитых белогвардейскими агентами, кулаками, бандитами…
Чего же медлит Антипов? Он все еще стоял в аллее с немного отведенной назад рукой, подавал знак, чтобы и они, позади, остановились.
Потом махнул Василию, чтобы тот приблизился.
— Подойди скрытно к окнам. Погляди, сколько их. Винтовку оставь, — тихо произнес он.
Василий бесшумно поднялся на узкий карниз и заглянул внутрь…
В ярком электрическом свете за большим столом, накрытым, как для праздника, сидело человек десять мужчин. Похоже, они собрались для какого-то торжества. Графины и бокалы на столе сверкали, словно драгоценности…
И внезапно каким-то шестым чувством Василий ухватил смысл этого торжества и точно определил центр происходящего: к кому обращены были лица и, видимо, относились речи, которых не было слышно. Василий рассмотрел только крупную фигуру того, кто, привстав, наклонял темную голову, как бы благодаря за приветствия.
— Ну что ж, схватим и залетную птицу! — тихо сказал Антипов, выслушав Василия.
Видно, первоначальный план Антипова изменился: то, что здесь происходило, не было предусмотрено, и обстановка осложнилась.
Антипов приказал Василию остаться у окна и поддержать огнем, если завяжется перестрелка, а сам с Царевым двинулся к двери.
В зале услышали стук, за столом возникло некоторое смятение, которое тотчас потушил успокоительным жестом полный человек, по-видимому хозяин.
В дверях появился Антипов. Василий не слышал поданной им команды, но понял ее: все стали медленно, очень медленно подымать руки. Василий зорко следил за их нерешительными, вялыми движениями и вдруг увидел: низко пригнувшись, укрываясь за спинами сидящих за столом, подымающих руки, отвлекающих внимание на себя, ловко и быстро, как ящерица, — удивительно при его дородности! — отходил к окну «гость». Вот он уже около самого окна…
«Сейчас я его схвачу!» Василий изготовился… Но в эту минуту человек вспрыгнул на подоконник, обернулся, имея перед собой свободный обзор всей комбаты с фигурой Антипова у дверей, и потащил что-то из кармана…
Василий выбил прикладом стекло и ударил по руке с пистолетом…
…Ему удалось поспать часа три тут же, в дежурке, на клеенчатой кушетке. Казалось, что он проспал долго и проснулся сам. Но все еще была ночь, и, услышав голос дежурного, Василий понял, что он-то и разбудил его.
— Сажин, к Антипову! — повторял дежурный. — Ну здоров спать, не докричишься!
Василий провел ладонями по лицу, пригладил волосы, передвинул маузер на бок и вышел в коридор. Бессонная Лубянка была полна движения и звуков. Слышно было, как во дворе заводятся машины, где-то хлопали дверями, мимо Василия пробегали комиссары в галифе с кожаными кавалерийскими леями, фельдъегеря тащили свои холщовые мешки, опечатанные сургучом, из-за дверей доносился стук машинки, короткие телефонные реплики. Это была обычная ночь на ее исходе, с ее обычными тревогами и напряжением. И ощущение своей причастности к тому важному, что происходило в стране, и к тому еще более значительному, что произойдет завтра, прогнало остатки сна.
Он вошел к Антипову, понимая, что тот еще не ложился, и испытывая легкое смущение оттого, что сам так здорово выспался. Но сразу же позабыл обо всем, отметив, каким жестом Антипов предложил ему сесть сбоку и слушать. На стуле перед комиссаром сидел тот самый «гость».
Надо отдать ему справедливость, если бы не синеватая бледность лица и легкая хрипота в голосе, можно было бы посчитать, что он проявляет завидное хладнокровие в своем нелегком положении.
Перед Антиповым на столе лежали бумаги, из которых он вычитывал то одну, то другую фразу, требуя объяснений. Василий понял, что кто-то из арестованных был уже допрошен. Запинаясь, человек поначалу пытался уйти от прямого ответа, но тотчас его прижимали к стене новым вопросом.
Из допроса хозяина дома, в котором происходило собрание, следовало, что «гость» — полковник Пархомов, прибыл из Петрограда в качестве эмиссара повстанческого центра для связи и инструктажа. Пархомов должен был привезти какие-то новые указания членам группы «Освобождение», представители которой собрались в эту ночь для встречи с ним. Какие именно указания — это Антипов хотел узнать от Пархомова.
— С какой целью вы приехали в Москву? — спрашивал Антипов.
Пархомов не отрицал, что прибыл для связи с группой «Освобождение», что конспиративная встреча с верхушкой группы была назначена на сегодняшнюю ночь. Пархомов категорически отрицал, что привез какие-то новые инструкции.
Состав группы был пестрый, но костяк ее составляли бывшие офицеры царской армии и несколько крупных царских чиновников.
— Какие задачи ставила себе группа «Освобождение»?
Пархомов облизнул сухие губы и ответил:
— Организация саботажа.
— Где?
— Повсюду. В учреждениях, в армии, в промышленности.
— И это все?
— Да.
На лице Пархомова было написано твердое намерение стоять на своем. Однако в его позиции было слабое место! он не знал, что уже стало известно ЧК.
Своим глуховатым голосом Антипов читал показания хозяина дома, принимавшего Пархомова. Из них следовало, что задачей группы «Освобождение» была организация восстания против Советской власти, что шла активная подготовка к нему. Оружие должно было решить дело.
— Вы и это называете «саботажем»? — спросил Антипов.
Пархомов ответил нетвердо:
— Лично я призывал только к саботажу.
— Да? — Антипов тут же прочитал строки из показаний: — «Приехавший для связи из Петрограда полковник царской армии Пархомов поставил вопрос о вооружении повстанческих групп, считая это самой важной задачей». Что вы скажете на это?
Пархомов молчал. Он сидел набычившись, смотря в пол.
«Да, его голыми руками не возьмешь!» — подумал Василий. Ему казалось, что нет силы, которая может заставить говорить этого человека. Но вот же хозяин дома, так быстро сдавшийся, стал на другой путь. А тоже, верно, из ихней братии…
— Подумайте, Пархомов. Запирательство не облегчит вашей участи, да оно и бесполезно. Отведите его, — обратился Антипов к Василию.
Когда Василий вернулся, Антипов дремал в кресле. Уже свет дня стоял за окном, и лицо Антипова казалось особенно усталым, почти изнеможенным. Василий хотел уйти, но Антипов открыл глаза и подозвал его:
— Ты, верно, думаешь, этот не сломается?
Василий не знал, что ответить. С одной стороны, Пархомов казался непоколебимым. С другой — видно было, что показания, зачитанные ему, оглушили его.
Василий высказал свои недоумения. Что понудило несомненного врага дать эти показания? Ведь хозяин квартиры мог так же, как этот, от всего отпираться?
— Видишь ли, — сказал Антипов, и остатки дрёмы смыло с него вновь нахлынувшим оживлением, — наши враги, конечно, надеются нас сломать. Но вместе с тем они чувствуют нашу силу. А они привыкли подчиняться силе. Там, у себя в подполье, где они копошатся, как тараканы, они утешают себя тем, что наша власть висит на ниточке. Сталкиваясь с нами лицом к лицу, они теряют это убеждение. Кроме того, в их стане слишком много противоречий, и, когда один из них попадает в наши руки, ему кажется, что все их дело рушится. И он хочет спасти себя… Ну, иди. Я отдохну тоже.
— Товарищ Антипов! Я хочу спросить…
— Давай спрашивай, — Антипов вытянул ноги, как-то расслабился.
— Я хотел спросить вас: это в самом деле значительная боевая группа — «Освобождение»?
— Как тебе сказать… таких групп и группочек сколько угодно. Опасность в другом… — Антипов сделал резкий жест рукой, лицо его снова стало жестким. — Опасность в том, что смыкаются все враги наши. Понимаешь, белогвардейцы ищут связей с эсерами, с анархистами. Ну, и те тоже тянутся. В одну кучу, в один клубок змеиный свиваются… И этот, — Антипов кивнул на стул, на котором только что сидел Пархомов, — этот с тем и прибыл… Внушить офицерью, что всякий союзник хорош в борьбе с большевиками. А эсеры, анархисты — у них уже опыт, они уже показывали нам свои зубы… Вот в этом-то и состоит ихний новый курс. Ихние новые инструкции.
Василий пошел по коридору, закурил, постоял минуту, прислонившись к стене, успокаиваясь, а слова Антипова все еще звучали у него в ушах: «В один змеиный клубок»…
Каким морем ненависти мы окружены! Да, это верно! Но ведь есть еще другой мир: народа… Нет, народов! По всей земле, где только ни трудится человек, есть у нас друзья!
И этого нельзя было сбросить со счетов в решающих битвах времени.
Вскоре после этой памятной ночи вышел Василию новый поворот в жизни. Его направили на работу в Московский комитет РКП(б). Василий растерялся, он привык к своей строгой, но понятной ему службе. Что ждет его там?
Антипов сказал:
— Будешь прикомандирован лично к секретарю Московского комитета товарищу Загорскому. Порученцем. Это человек замечательный. Около него ума наберешься. Так что, Вася, я считаю — это для тебя большой шанс в жизни!
Антипов был необычно мягок, и Василию показалось даже, что комиссару не хотелось его отпускать.
— У меня же образование самое низкое. Смогу ли?
— Образованных, Василий, не наберешься! Сами образоваться должны. Ты парень сообразительный. Школу хорошую прошел. А там тебя многому научат…
Слова Антипова не убедили Василия, но заронили в нем интерес к человеку, с которым теперь предстояло ему работать.
Что значит «порученец»? Какие поручения будет ему давать Загорский? Справится ли Василий с ними? И в первый раз засомневался Василий: хорошо ли поступил, что ушел с железной дороги, где все ему было знакомое и родное? Вспомнил, как вспылил отец: «Ты что это, Васька, комиссарить захотел? Я тебе покажу комиссарство!»
Страсть хотелось отцу снять ремень да всыпать Ваське, как бывало. Но сообразил, что не то время, и перешел на другое. Уговаривал: «Ну что тебе надо? Еще в лета не вошел, а уже на правом крыле ездишь. Сдашь пробу — и ты человек! Шутка ли: паровозный машинист! „Плечо“ тебе дадут — и сам себе хозяин!» И уже совсем беспомощным, непривычно стариковским голосом: «Оставайся, Васек! Я тебе свои часы подарю!»
Отцовские часы! Предмет вечной гордости отца и зависти Василия: часы, дареные от Дистанции «За беспорочную службу»…
Чуть-чуть усмехнулся тогда Василий, только самую чуточку, но и эта самая маленькая усмешка его, верно, открыла старику, как уже далек от него сын.
Отец поджал губы в обиде, стукнул кулаком по столу: «Ты что ж, рабочего звания стыдиться стал? Ручки белые заиметь хочешь?» Но Василий сказал просто: «Я, отец, служить иду не барам, а своему рабочему званию. Только сейчас время такое: послужу с винтовкой, а там видно будет».
И вот сейчас… Все неясно впереди, не будет рядом с ним ни его товарищей, ни Антипова. Опасности сближали всех, они скрепляли их товарищество. Теперь Василий чувствовал себя птенцом, выпавшим из гнезда.
С такими мыслями он шел к зданию Московского комитета и поднялся по ступенькам особняка.
В приемной было битком набито народу. Девушка в красном платочке на кудрявых волосах, сидевшая за столом у телефонного аппарата, сказала Василию, что Владимира Михайловича сейчас в МК нет, но ожидается.
— А вы по какому делу? — спросила она, с любопытством оглядывая Василия, его новенькую кожаную куртку, только что полученную им на складе, маузер в деревянной кобуре.
Василий показал бумагу ЧК об откомандировании его в Московский комитет.
— Ну, раз так, ждите! — сказала девушка.
У нее было худое, нервное лицо с милой и какой-то тихой полуулыбкой. Когда эта полуулыбка соскальзывала с ее губ, девушка становилась совсем другой: что-то в ней было очень не по летам серьезное.
Василий сидел в небольшой комнате у окна, выходившего в сад. Стесняясь своей неуместности — здесь все друг друга знали, о чем-то шел общий разговор, — Василий отвернулся к окну. За ним лежал блистающий под солнцем первый снег. Первый снег — первый день зимы. Деревья в саду, старые, узловатые, переплетались вершинами. Нетронутый снег под ними лежал так трогательно и сиял так радостно. Василию вдруг показалось даже, что это к лучшему: узнать новых людей — вон их сколько тут! И среди них много молодежи, его ровесников, пожалуй…
Время от времени он поглядывал на девушку за столом. Не то чтобы она ему так уж с первого взгляда понравилась, но чем-то была интересна.
Она совсем не походила на девушек, работавших с Василием в ЧК, в их кожаных куртках, с маузером на боку, с папиросой во рту, с решительными движениями и коротко, по-мужски подрезанными волосами. Это были хорошие и смелые девчата, но стремление походить на мужчин не красило их.
Сидевшая за столом девушка нисколько не была похожа и на тех «барышень», которых Василию довелось повидать. В ней не было ни беспомощности, ни глуповатой наивности, ни тех уловок, которые Василий называл «ломаньем».
А что же в ней было?
Серьезность? Да. Девушка делала свое дело, отвечала людям на разнообразные вопросы, что-то писала. Перебирая бумаги на столе, отвечала на телефонные звонки, — все это серьезно, но вместе с тем легко и естественно. В ее обращении с людьми не было тех уже делавшихся стереотипными «казенных» оборотов, которые стали у многих, именно секретарей, обязательными, как бы присущими их должности. Она казалась заинтересованной каждым, кто обращался к ней.
Казалась оживленной, иногда даже веселой: кто-то насмешил ее чем-то в телефонном разговоре, и она рассмеялась так, что все даже подняли головы и невольно улыбнулись.
А Василию тотчас захотелось тоже чем-то вызвать у нее даже не смех, а вот эту улыбчивость.
И вдруг лицо ее стало печальным, но словно бы не от услышанного сейчас, а от чего-то, что всегда было при ней.
Может быть, все это Василий нафантазировал, пока сидел бездельно в приемной, исподтишка наблюдая за девушкой?
Вдруг в комнату вбежал молодой человек, высокий, почти с Василия ростом, но тонкий в талии, туго затянутой кавказским наборным ремешком.
— Здравствуй, Вера! — бросил он с порога.
— Здравствуй, Донской, — ответила девушка.
Улыбаясь так, что видны были его мелкие, редковатые зубы, он что-то говорил Вере почти на ухо, по-свойски облокотившись на ее стол. И она тоже с улыбкой, но как-то мельком ему что-то ответила, от чего он засмеялся и, не прощаясь, вышел из комнаты. Видно было, что он работает где-то здесь, рядом. И Василию захотелось так же свободно, по-свойски обратиться к Вере, в то время как он чувствовал стеснение от того даже, что вынужден сидеть здесь без всякого дела, на виду у нее…
Потом этот же молодой человек, быстро войдя в комнату, громко сказал: «Приехал!» После чего все пришло в движение — кто вскочил, кто просто повернул голову к двери… В ней тотчас появился Загорский. Василий видел его всего несколько месяцев назад и удивился перемене в его наружности. Высокий лоб Загорского казался еще более высоким от начинающихся залысин, в больших темных глазах угадывалась усталость. Да, это были нелегкие месяцы! Но первое впечатление тотчас сняла улыбка Загорского. С ней как будто выявлялось что-то главное в этом человеке. Может быть, эта способность топить заботные мысли в общении с людьми, в деле…
К Загорскому сразу кинулись все, и он, шутливо отбиваясь, что-то на ходу говоря, поворачиваясь то к одному, то к другому, отправился не в свой кабинет, а к окну этой же маленькой комнаты. Мельком, как бы вопросительно, он поглядел на Василия, уселся на подоконнике и, вынув из кармана блокнот, стал слушать одного за другим, делая пометки.
Так как Василий и не помышлял обратиться к секретарю МК, опередив других, ему оставалось только отойти в сторону и наблюдать за происходящим, слушая отрывочные фразы, долетавшие до него. Взгляд Василия был прикован к Загорскому.
Владимиру Михайловичу исполнилось в ту пору тридцать пять лет. Но легко можно было представить его себе совсем молодым.
Его характерная, окающая речь то и дело перебивалась смехом. Смеялся Загорский часто и, видимо, любил смеяться.
«Вот он как весело работает!» — подумал Василий. И ему тоже сделалось весело от мысли, что он будет теперь всегда где-то тут, неподалеку от этого человека.
В разгар всей этой суматохи и разноголосицы в комнату вошел немолодой человек, по виду явно иностранец. Об этом можно было догадаться по его одежде: клетчатое пальто, пестрый шарф и шляпа, которую он вежливо снял при входе и держал в руке. Обут он был в желтые остроносые ботинки. Но руки у незнакомца были тяжелые, рабочие.
Незнакомец подошел к Вере и по-русски, но с большим акцентом спросил, может ли он видеть товарища Загорского. И когда Вера указала ему: «Вот он стоит, у окна», то гость вдруг ужасно заволновался. И самое удивительное, что и Загорский, завидев его, тотчас выбрался из окружавшей его группы и бросился к незнакомцу. Они обнялись, потом посмотрели друг на друга, словно определяли перемены в каждом, и снова обнялись.
А потом, оживленно и сбивчиво говоря не по-русски, пошли в кабинет. Загорский позвал с собой Донского.
Через несколько минут Донской, однако, вышел. Довольно громко, ясное дело, чтобы покрасоваться перед находящимися в приемной, сказал Вере:
— Знаешь, кто это?
— Откуда же? Это ты у нас всегда все знаешь, — ответила Вера чуть насмешливо.
Но Донской не обратил на это внимания. Он крутил ручку телефона, кому-то передавал распоряжение устроить на ночлег немецкого товарища и объяснил так же громогласно:
— Владимир Михайлович ведь был в эмиграции. И застрял в Германии во время войны. Он там вел большую работу. И вот этот немецкий товарищ — он коммунист — помогал ему…
Вера с интересом слушала и спросила:
— Наверное, поэтому Владимир Михайлович так хорошо знает немецкий, что был в эмиграции?
— Еще бы! Он же долго жил там. А после революции был первым секретарем нашего посольства в Берлине, — добавил Донской.
Похоже, он действительно знал все на свете.
Он бы еще что-нибудь объяснил, но в это время Загорский вместе с немцем вышел из кабинета, и Владимир Михайлович, провожая гостя до дверей, напомнил, чтобы он обязательно нынче же приехал к нему домой.
К Загорскому опять кинулось несколько человек.
О чем же говорили все эти люди с секретарем Московского комитета?
До Василия доходили только обрывки разговора: речь шла о новой отправке коммунистов на фронт. Кто-то ломким юношеским голосом обиженно доказывал, что неправильно отведен из группы добровольцев:
— Ну что ж, что нет восемнадцати, — я же коммунист уже пять месяцев!
— Пойдешь в ЧОН! — ответил Загорский.
— Это что такое? — раздалось несколько голосов.
Загорский принялся разъяснять: части особого назначения формировались во многих городах и также при МК, — их задачей было выступать против бандитов, диверсантов, шпионов, охранять важные объекты от вражеских покушений.
Василий уже слышал о ЧОНах: видно, они были детищем Загорского. Он говорил увлеченно:
— Это задача не менее важная, чем на фронте…
Несколько женщин в красных платочках подступили к Владимиру Михайловичу, требуя докладчиков.
— Нам про империализм, про международное положение надо! — кричала одна помоложе, с темной косой, лежащей на спине. — Насчет внутреннего — это мы сами…
— Ну вот, в партийных школах будут готовить докладчиков. На то мы и создали их, — сказал Загорский.
Сзади напирал здоровенный детина, требуя инструкций для военных занятий при райкоме:
— Это что ж такое, на десять человек — одна винтовка, а граната-лимонка — за редкость!
Загорский тут же, примостив на колене блокнот, писал записки, отвечал на вопросы…
— Владимир Михайлович, у телефона Владимир Ильич! — позвала от стола Вера.
Все притихли. Загорский спрыгнул с подоконника и прошел в кабинет. Получившие нужную записку или разъяснение не уходили, а, подхватив брошенные Загорским слова о партийных школах, принялись горячо обсуждать их. Это было новостью, которая всех касалась: тут толпились всё люди молодые и желание учиться было у них велико.
Та же молодая женщина с темной косой говорила:
— С меня спрашивают как с агитатора. Что ж, насчет текущей политики — это я могу! А вот чему Маркс учил, как оно, общество наше, будет дальше развиваться, я объяснить и не сумею. Пусть нас учат, да чтоб понятно, по-рабочему объясняли…
— А то вот у нас, — подхватил бородач в куртке из чертовой кожи, — прислали одного лектора из интеллигентов, так он такие слова завернул, вроде и не по-русски. Так никто ничего и не понял!
Не попавший на фронт паренек вмешался в разговор и заявил, что «первым долгом политэкономию изучать надо».
— Это про чего? — простодушно спросила та, что с косой.
— Это значит наука про капитализм. Как он нашего брата за жабры берет и даже дыхать не дает, — объяснил паренек.
Вышел Загорский и предложил всем заходить к нему в кабинет. Василий постеснялся и остался в приемной, тоскливо поглядывая на Веру, углубившуюся в свои бумаги.
Вдруг она подняла глаза на него:
— Ты все еще тут? Представился Владимиру Михайловичу?
— Да нет, — замялся Василий.
— Эх ты! — Вера поднялась и нырнула в кабинет.
Вместе с ней оттуда вышел Загорский. Он был уже без пальто, в темном костюме и темной рубашке. И что Василия удивило — при галстуке. Как при старом режиме.
— Здравствуйте, товарищ, — быстро сказал Загорский, протягивая Василию небольшую горячую руку. — Это хорошо, что вас прислали, а то видите, сколько с нас разного требуют. Это инструктор МК Донской, — показал он на знакомого Василию молодого человека.
Василий, ответно улыбнувшись, подумал, что, наверное, работать с Загорским будет хорошо… Столько обаяния было в улыбке, в окающем говоре, во всей повадке секретаря!
— А с Верой вы уже познакомились? — продолжал он, со смешинкой поглядывая на нее.
— Вы подождите немного, мы с вами поедем в типографию Кушнерева. Сегодня пятница, я там выступаю.
Василий знал, что по пятницам в районах на предприятиях выступают ответственные партийные работники, и сам слышал не раз их лекции и доклады. Загорского ему слышать не приходилось. Теперь он был доволен, что знакомство их начнется сразу с дела.
Тогда, в первый раз отправляясь с Владимиром Михайловичем на «Кушнеревку», Василий, конечно, вовсе не догадывался о том, какие воспоминания связаны у Загорского с этим районом, почему так светлеет его лицо в ничем не примечательных, сплошь по-старому зовущихся местах: Пименовская улица, Косой переулок…
На углу — каменное трехэтажное здание типографии. И не совсем понятно Василию, почему Загорский с такой радостью и словно ожиданием чего-то спешит к проходной в Щепиловском переулке.
Удивило Василия и то, что все здесь знают Загорского, обращаются к нему запросто, словно к доброму знакомому.
Загорский заговорил, будто продолжая разговор о чем-то уже знакомом всем и всех касающемся. Выражение его лица опережало мысль: становилось то задумчивым, то лукавым. И от этой игры чувств, от быстрой их смены как будто смывалась усталость, на лице Загорского проступало что-то другое, незнакомое Василию, но, вероятно, знакомое им всем, тут собравшимся.
И Василию представилось очень точно: «Да они же все знали его совсем молодым!»
И теперь, когда Василий уже попривык к неожиданной и привлекательной манере Загорского, он стал вслушиваться в его слова.
Говорилось-то, в общем, о делах известных. Армии контрреволюции рвались к Москве. На фронт уходили сотни московских большевиков. Те, кто сегодня еще были здесь, завтра могли вступить в ряды сражающихся. И слово Загорского было призывным и напутственным для них.
Но враг действовал не только в открытом бою. Агентура иностранных разведок и центров белой эмиграции проникла в глубокий тыл. И здесь находила питательную среду, приют и убежище у всяких «бывших», «осколков разбитого класса»…
Владимир Михайлович рассказывал о том, что недавно ЧК удалось арестовать эмиссара иностранной разведки, прибывшего в Москву с важным поручением; что благодаря энергии и находчивости чекистов было уничтожено гнездо самых заклятых врагов Советской власти.
Эти слова заставили Василия встрепенуться; ему даже показалось, что некоторые взглянули в его сторону, словно догадываясь, что сказанное имеет к нему, Василию, непосредственное отношение…
Какие же планы вынашивали эти враги? Свержение Советов, установление капиталистического строя, возвращение буржуазии ее «законной» собственности… Оратор прочитал несколько строк из расшифрованного в ЧК письма одному из участников заговора из-за границы. Рядом с ссылкой на «божью помощь» в нем рекомендовалось беспощадно расправляться с большевиками, не оставлять корешков при истреблении красных посевов.
Странно! Василию ведь приходилось читать такие документы, но сейчас, когда они зачитывались на народе и было слышно и видно негодование людей — возгласы и вопросы посыпались из зала, — и на Василия слова письма произвели по-новому сильное впечатление.
Ярой ненавистью сочились эти строки, казалось, она перелилась в зал, и он отозвался гневными репликами.
Отвечая на вопросы, Загорский говорил о тех практических мерах, которые должны возвести непроходимую стену для диверсантов и разведчиков всех мастей. Звонкое слово «ЧОН» снова зазвучало в его речи.
Обращение секретаря МК к слушателям указывало выход справедливому гневу. Потом вдруг, словно вспомнив что-то, Загорский встряхнул головой и со своей молодой беглой усмешкой бросил:
— Ну, мы с вами, друзья, знаем времена и более трудные. Помните баррикаду в Косом?
Выкрики из зала, смех, и Владимир Михайлович напоминает о каких-то стычках с городовыми, которые были обращены в бегство дружинниками, о «розыгрыше» местного пристава, подписавшего подсунутую ему бумагу об отмене его собственного распоряжения…
Василий видит, как оживились в зале те, кто постарше, как заинтересованно смотрит на них молодежь.
«Как весело он работает!» — снова подумалось Василию. И теперь ему уже остро, настоятельно нужно было все знать об этом человеке. Ему хотелось увидеть его в юности и в тех захватывающе интересных приключениях, которые наверняка были в его жизни.
Но прошло много времени, пока из редких душевных разговоров с самим Владимиром Михайловичем, из бесед его с друзьями, которые довелось слышать, и всего больше из рассказов Веры понемногу сложился у Василия тот образ, который уже навсегда остался с ним, который хранил потом Василий всю свою жизнь как самое дорогое, подаренное ему судьбой.