В конце июня 1964 года Флеров уезжал в Париж на Международный конгресс физиков. Душа его была спокойна, так как он считал, что «пасьянс разложен» — дело налажено. Обычно в такие моменты он даже предпочитал куда-нибудь уехать, чтобы сотрудники до конца вкусили сладость самостоятельности: сами проводили эксперименты, сами делали ошибки, сами их исправляли.
И только одно обстоятельство смущало Георгия Николаевича — то, что он не мог «взять» с собой 104-й элемент: согласитесь, это был бы приятный для всех нас и, надо полагать, для конгресса подарок.
Между тем опыты определенно шли к концу, и даже пессимисты считали время сутками, а не месяцами. Оставалось сделать последнее усилие, и сотрудники, почувствовав в руках хвост жар-птицы, совершенно себя не щадили. Момент был самый захватывающий из всего периода поисков, но и самый напряженный и трудный.
Короче, договорились так. Флеров уезжает, группа работает и, если ей удается получить решающее подтверждение того, что 104-й «в кармане», шлет телеграмму в Париж. И тогда Флеров…
Впрочем, не будем загадывать.
И вновь потянулись — нет, не потянулись, а полетели — дни, которые можно описывать с кинематографической точностью в деталях, но с абсолютной путаницей в общей картине. Они работали так, что забывали про сон и еду, про утро и вечер. Смен не было, приходили все, не медля ни секунды, приступали к опытам.
— Включить охлаждение! — и снегом покрывались трубы вакуумных установок.
— Включить генератор! — и накалялись лампы высокой частоты.
— Включить магнитное поле! — и раздавался мерный гул металлических балок.
— Всем уйти из опасной зоны! — и ревели сирены.
— Включить высокое напряжение!
И шел опыт.
Потом, через много часов, когда опыт кончался, им некуда было себя деть. Они садились в машины и уезжали за город, по направлению к Москве, но тут же возвращались обратно, протискивались в тесные двери фотолаборатории и молча смотрели на Третьякову и Перелыгина. Те колдовали над стеклами, разыскивая следы нового элемента…
Ах, как мучительно долго накапливалась информация! Пока еще шел опыт, пока их руки лежали на регуляторах напряжения, они целиком находились во власти эксперимента. Только он занимал их мысли — некогда было ни надеяться, ни сомневаться. Лишь бы не полетела мишень. Лишь бы ползла лента или крутился диск. Лишь бы не нарушился ход опыта. Но когда все кончалось, и от них уже ничего не зависело, и надо было только ждать, ждать и ждать, и всматриваться в лицо Перелыгина, и угадывать по выражению его глаз, каков результат опыта, — нервы просто не выдерживали.
Ну что хорошего можно было ожидать от этих статистиков, кроме инквизиторских издевательств? Вот Светлана Третьякова начинает просматривать в микроскоп первую треть стекол. «Ну, что там? Есть?» — «Ничего. Пусто». — «Тьфу, черт!..» Берется за вторую треть. «Ну? Есть?» — «Всего один след!» А ждали не меньше двадцати… Наконец, последняя треть. «Ну? Что? Есть?»
Не статистики, а «садистики».
А чем виновата Светлана Третьякова? У нее очень сложная, тонкая и напряженная работа. Перед началом эксперимента она заряжает стеклами дисковые пробники. Собственный стеклодув заранее вырезает из фарфорового стекла небольшие пластинки. Стекло это особенное — чистое, в нем почти нет примеси урана, во всяком случае, его раз в сто меньше, чем в обычном оконном стекле. И это очень важно, так как во время реакции уран начинает делиться и создает ненужный фон — грязнит результат. Стеклодув шлифует пластинки, полирует их, а потом Светлана заряжает диски и передает тем, кто будет проводить эксперимент. И на это время она меняется с товарищами ролями. Она отлично знает и ход эксперимента, и условия, в которых он проводится, и что надо ждать от него, и угадывает по лицам товарищей, почему они расстроены, и страдает оттого, что не может им помочь, и ждет с нетерпением, когда настанет ее черед.
Наконец ей возвращают кассеты. Она кидается в фотолабораторию — к себе «на кухню», разряжает диски, заливает стекла кислотой — на определенное время и при определенной температуре — и после протравки садится за микроскоп.
Теперь для нее останавливается время и ничто более, кроме этих стекол, не существует.
Светлана знает: за пределами фотолаборатории — пока за пределами, потому что через два часа откроется дверь, и всунется первая тоскливая физиономия, — уже волнуются товарищи, ждут от нее сообщения, словно только от нее и зависит наличие следов на стеклах. И по праву человека, принесшего радостную весть, она получит в вознаграждение их улыбки и признательность, зато по обязанности гонца, принесшего весть печальную, поймает на себе их усталые и несправедливо злые взгляды. Они ей верят, но и проверяют, потому что всем известно, как хочет она увидеть на стеклах следы.
Иногда ей подсовывают вместе с новыми старые, уже исследованные стекла, на которых известно, сколько следов, и это называется у них «исключением психологического фактора для обеспечения объективности». Обижаться за это на них грешно. Дружба дружбой, а следы врозь. Но, по совести говоря, единственная в группе женщина могла бы рассчитывать и на большее внимание со стороны мужчин, хотя она на это не претендует.
Про нее говорили: «Пришла Светлана, постояла в дверях, покраснела и ушла». За три года она собственными глазами, миллиметр за миллиметром, просмотрела девять тысяч стеклянных пластинок и о каждой из них сделала запись в журнале. Но никогда и нигде ни единым словом не намекнула никому, что ей трудно.
Так удачно совпало, что однажды, когда на циклотроне произошла заминка и машину несколько месяцев перестраивали, она успела уйти в декрет и родить Таньку. Ни до этого, ни после пропусков в работе у нее не было. А, казалось бы, разве ей 104-й нужен больше всех? Вместе с Перелыгиным и Зварой она получила авторское свидетельство за применение стекол в качестве детекторов: признали изобретением.
Но теперь она хочет отказаться даже от стекол — придумала еще один хитрый способ регистрации следов. Правда, подать на авторское свидетельство ей некогда, а потому писать об этом способе пока нельзя. Скажу только, что если раньше после каждого эксперимента шесть человек три дня просматривали стекла, то теперь два человека будут смотреть их всего лишь три-четыре часа. Были бы только следы на стеклах! Увы, Светлане гораздо чаще приходится отрицательно качать головой, когда приоткрывается дверь в фотолабораторию.
После этого вновь звучало:
— Включить охлаждение!
— Включить генератор!
— Всем уйти из опасной зоны!..
На третью ночь пошли на риск.
Если увеличить силу тока, опыт будет короче: скажем, не сто двадцать часов, а восемьдесят или шестьдесят. Правда, могла полететь мишень — ну, так одной мишенью будет меньше. Правда, мог выйти из строя циклотрон, но мог и не выйти из строя. И могло еще бог знает что случиться, но ведь могло и не случиться!
Так думали они, отлично понимая, что права на риск у них тем не менее нет. Они были не одни — еще шесть лаборантов, оператор, вакуумщики, электрики, механики — все, кто готовил эксперимент и проводил его, кто так или иначе связал свою судьбу и надежды со 104-м элементом. Можно было не щадить своих сил и трудов — с этим они вольны были поступать как хотели, — но с ними они обязаны были считаться.
И все же они увеличили силу тока чуть ли не вдвое.
В конце концов риск потерять мишень был пустяком по сравнению с самим поиском 104-го, когда летели годы.
Потом, после того как пришлось аварийно останавливать циклотрон, никто не произнес ни единого слова. Это было уже под утро, часа в четыре, и под глазами у каждого были огромные, как после драки, синяки. Молча встали, молча прошли длинным коридором, открыли тяжелую дверь в главный зал, приблизились к циклотрону, словно к мине замедленного действия, осторожно выдвинули пробник и замерли, потрясенные: мишень была покрыта крупными каплями пота и напоминала измученное пытками человеческое лицо.
Физики не верят в бога, иначе им нет смысла заниматься синтезом новых элементов. Но как тут не поверить, если мишень счастливо не развалилась на куски, не засорила циклотрон, не повредила ни одной детали, а лишь расплавилась, сама погибнув, но выдержав удар. Впрочем, если бог и приложил к этому руки, то не свои, а Славы Гаврилова. Именно он готовил эту мишень, отдав ей душу и талант ювелира. Право же, не у каждого найдется и столько терпения, как у Славы Гаврилова, чтобы так точно соединить две медные пластинки, так аккуратно вложить между ними пятимикронную алюминиевую фольгу и с такой удивительно кропотливой нежностью нанести на фольгу микронный слой плутония.
Можно сказать, что у Гаврилова в общем поиске 104-го элемента был свой собственный, личный интерес: мишень. И его собственная, личная победа была одержана раньше общей. А так как каждый из них вносил свою долю в общий труд, то каждый и переживал свою радость или огорчение иначе, нежели все остальные. Нечто похожее происходит на конвейере, когда рабочий, выполнив свою операцию, уже празднует победу, хотя еще неизвестно, чем завершится общий труд.
У Светланы Третьяковой и Владимира Перелыгина такой личной победой была разработанная ими методология регистрации следов.
Слава Кузнецов имел ярко выраженный «плутониевый» интерес: его мишени содержали девяносто семь процентов плутония — столько, сколько может присниться только во сне.
Механик Василий Плотко смотрел и не мог насмотреться на диск, вращающийся со скоростью тридцать тысяч метров в минуту, — если перевести эту скорость в линейную, она сравняется с полетом пули. Диск — детище Плотко. Его ширина — всего лишь один миллиметр, но Плотко все же как-то ухитрился вырезать на боках диска окна и вклеить туда полуторамикронную фольгу. Теперь он испытывал персональную радость, хотя для всех остальных это был, конечно, приятный, но уже пройденный этап работы.
Впрочем, все отлично знали, что Плотко — обыкновенный колдун. К нему могли прийти без всяких схем и чертежей и на пальцах объяснить, что вот это, мол, должно крутиться, это вертеться, а вот это — двигаться вверх и вниз. И уходили, сами толком не понимая, чего хотели от Плотко. Потом возвращались через некоторое время и с удивлением видели, что «это» крутится, «это» движется, а «это» вертится! Через сутки обращали внимание на то, что в уже работающей конструкции Плотко что-то менял. Зачем? «Так, — говорил, — лучше». Действительно, было лучше. А еще через два дня он опять что-то менял. «Наконец, — говорил он, — я понял, что вам нужно!»
Когда однажды понадобилось прокатать ванадий и ниобий до толщины в полтора микрона, обратились за помощью в мастерские научно-исследовательского института и получили отказ — на официальной бумаге, с обоснованием невозможности такой операции. Тогда попросили Плотко, и он прекрасно прокатал ванадий и ниобий до толщины в полтора микрона, и не было по этому поводу ни шума, ни треска. Правда, в тот день он больше обычного шутил.
Разумеется, личный интерес каждого из авторов нового элемента мог получить законченный смысл лишь с открытием 104-го. Они это понимали. Созданные их руками пробники-слоны не были ни изобретениями, ни шедеврами конструкции и без 104-го являлись бы голыми нулями, а мишени Гаврилова и Кузнецова — обыкновенной мазней, и диски Плотко — всего лишь любопытной «штучкой». Зато с открытием нового элемента все это можно было сдавать в музей на сохранность и в назидание потомству.
Вот почему сейчас, в общем для всех несчастье, Слава Гаврилов стоял перед расплавившейся, но не развалившейся мишенью и, вместо того чтобы радоваться своей собственной и немалой победе, искренне думал: «Ах, черт, какая досада!» Друин, ни к кому не обращаясь, ясно и четко произнес: «Кавалерийский наскок!» А никогда не унывающий Плотко уже прикидывал размер восстановительных работ, уже придумывал, как их ускорить, а потом спокойно развернул газетку с солеными огурчиками и с улыбкой самого добродушнейшего человека на земле сказал: «Закусим, что ли, по этому поводу?»
Трое суток они не уходили домой — чистили, мыли и проверяли циклотрон. На всякий случай. Как потом сказал мне Плотко, самым трудным вопросом в ту пору был «вопрос жены».
И однажды ранним утром вновь раздалось:
— Включить охлаждение!
— Включить генератор!
— Всем уйти!..
Может, плюнуть и всем уйти по домам? Куда им, собственно, было спешить? Зачем не спать ночами, не есть сутками, не дышать свежим воздухом, не ходить в кино, не сохранять здоровье — не жить спокойной человеческой жизнью? Ну, так годом позже они нашли бы 104-й элемент. Ну, так вторыми, а не первыми. Ну, так не нашли бы его совсем, — разве человечество, прожив последние две тысячи лет без 104-го, не проживет еще столько же? И разве мир перевернется, если лавровые венки победителей наденут на свои шеи не Друин с Оганесяном, и не Гаврилов с Кузнецовым, и не Плотко с Третьяковой, и не Лобанов с Перелыгиным, и не Георгий Флеров, их руководитель, а какие-нибудь Петров с Сидоровым или Глен Сиборг из США?
Не считайте такую постановку вопроса искусственной, имеющей заранее подготовленный ответ. Когда на шестую ночь свалился Друин и Юра Оганесян застал его спящим в кабинете на узеньком диванчике под вымпелом: «Лучшему подразделению в соцсоревновании», он тоже задал себе этот человеческий вопрос: «Зачем спешить?»
Я понимаю: престиж. Это, конечно, важно, и никто не собирается сбрасывать его со счетов. В кабинете у Флерова висел на стене плакат, который он называл «позорным»: десять новых трансурановых элементов, открытых с 1940 года по сегодняшний день. В графе «страна» — ни разу «СССР». И вот близка победа…
Но, глядя на Друина, калачиком свернувшегося на диване, Юра Оганесян не думал о плакате из флеровского кабинета. Он постоял немного и на цыпочках пошел прочь: пусть выспится человек, устал. А когда минутой позже в комнату, где находился пульт управления циклотроном, ворвался проснувшийся Друин, им тоже двигали какие-то иные — человеческие — мотивы.
Какие же?
Я понимаю: характер. Ну, просто человек не умеет медленно работать, ему не терпится — я сам обычно тороплюсь сказать читателям то, что мне становится известно, и не умею высиживать или вынашивать материал, — и тогда все кипит вокруг, все горит в руках… Но, право же, они обладали совершенно разными характерами и привычками. Почему же среди них не нашелся хотя бы один, который сказал бы: «Братцы, вы в своем уме? Чего вы летите? Гляньте-ка туда, гляньте-ка сюда: тихо, спокойно, уютно, и никто не торопится, зарплата идет…»
Быть может, все они были охвачены единым азартом? Ведь постоянно они делали что-то такое, без чего нельзя было идти дальше, и получалась у них своеобразная гонка с промежуточными финишами, как у велосипедистов. Но, как мы знаем, помимо действительно азартных промежуточных «лифтов», у них были и изнурительные «ступеньки» — маленькие будничные дела. От них «что-то» зависело, без чего «что-то» не сделаешь, от чего, в свою очередь, зависело еще «что-то», что создавало условия для «чего- то», без чего нельзя было проверить «то», что помогало построить «лифт» и с его помощью вознестись или не вознестись к успеху. О, как далека была каждая «ступенька» от конечного результата! Но чтобы ее перешагнуть, приходилось отказывать себе сегодня, сейчас, сию минуту в каких-то маленьких, но удовольствиях, в каком-то пусть мнимом, но покое, в каких-то домашних или семейных прелестях — приходилось тратить реальные часы жизни на призрачную удачу впереди.
Если бы кто-нибудь сказал: «Вот так их жизнь становилась подвигом», я бы не считал подобное утверждение напыщенным преувеличением.
Но почему они так жили и так работали? Одним азартом этого не объяснить. Конечно, у них было право и на честолюбие, даже на тщеславие, и на спортивную злость, на заработок, в конце концов, — они не ангелы, а люди. Но дважды в месяц они приходили бы к окошечку кассира и без ночных бдений, без головных болей, без горения.
Нет, не потому они спешили.
Попробуйте спросить стайера, почему он бежит по дорожке стадиона, а не ходит пешком, — да просто потому, что он стайер. Бегать — его профессия.
Вероятно, спешить — профессия настоящих ученых.
В сутки каждому из авторов нового элемента было отпущено, как и всем смертным, двадцать четыре часа жизни. Сколько-то они обычно спали, — учету не поддается, у них был «ненормированный сон»; десять часов работали; остальное время думали о работе. Где бы и какой разговор они ни заводили — о футболе, о балете, о международном положении или о ресторанном меню, — он неизменно «заканчивался чемберленом», как сказал Юра Оганесян, — возвращался, словно заколдованный, к 104-му элементу. Вот, собственно, и все. Им так хотелось — понимаете? — так нравилось им жить. Им было так интересно.
В пять утра Флеров мог позвонить домой Оганесяну и спросить: «Юра, я вас не разбудил? Так вот, если вместо урана…» — и за этим следовал двухчасовой серьезный разговор, а перед этим угадывалась бессонная ночь. Сколько раз у каждого из них звучали по утрам и ночью телефонные звонки, к которым жены привыкли так, что даже не слышали трезвона, как не слышали пароходных гудков, несущихся ночью с Волги. А куда им было деваться, настоящим женам настоящих ученых?
И еще один чисто организационный мотив — о нем сказал мне Флеров: «Если работу, которую можно сделать за сутки, растянуть на неделю, она не будет сделана вообще», — что тоже очень верно. Итак:
— Всем уйти из опасной зоны!
— Включить высокое напряжение!
Опыты продолжались.
…За час до того, как подняться на трибуну конгресса, Флеров получил телеграмму. Он прочитал ее, положил в левый боковой карман и минут пять сидел неподвижно, глядя поверх голов, через весь зал, в окно — в небо.
Договоримся сразу: из 104-го элемента ни самовара, ни пушки не сделать. Больше того, он открыт, но его, как мы знаем, нет. Физически. В ящике стола Георгия Флерова лежит подробное описание опытов, а в фотолаборатории у Светланы Третьяковой — стекла со следами ста пятидесяти ядер.
И это все.
Спрашивается: зачем ломались копья?
Этот вопрос рано или поздно должен был возникнуть, хотя известно, что из теории относительности Эйнштейна шубу тоже не сошьешь.
Нельзя с утилитарной меркой подходить к таким делам, тем более что скептическое «ну и что?» способно убить любой результат любого труда, даже если его можно увидеть собственными глазами или ткнуть в него собственным пальцем.
Но коль возник вопрос — давайте отвечать.
Я не хотел бы ограничиваться общими словами о том, что ядерная физика — это ручей, который впадает в реку, называемую наукой; что науки помогают людям познать законы природы; что природа состоит из «кирпичиков», а каждый «кирпичик» — это ядро с протонами и нейтронами и с тайнами их взаимодействия; что новый, 104-й элемент есть шаг на пути к разгадке тайн ядра — следовательно, к раскрытию тайн природы. Все это верно, все это знают, и писать об этом так же легко, как повторять таблицу умножения.
Переведем разговор на более сложный конкретный лад — неужто об открытом нашими учеными 104-м больше и сказать-то нечего?
Один английский физик сказал — сказал примерно так, что по сравнению с аномалией америция, перспективы исследования которой даже трудно себе представить, новый, 104-й элемент не что иное, как «трофей, повешенный на стену».
«И вся любовь!»
Я не физик, мне очень трудно полемизировать с профессором Оксфордского университета, тем более что он пользуется большим авторитетом и его оценки заслуживают безусловного внимания. Правда, не скрою, мне чуточку обидно за 104-й, хотя, с другой стороны, я понимаю, что надо умерить пыл и не трубить в фанфары, преувеличивая его значение.
Помню, когда Флеров, вернувшись из Парижа, впервые официально сообщил сотрудникам всего института об открытии нового элемента — это было в конце рабочего дня, в конференц-зале собралось человек двести, и авторов открытия торжественно посадили в президиум, — мне показалось, что присутствующие отнеслись к сообщению излишне деловито и слишком сдержанно. Только потом я понял, что отсутствие «бурных аплодисментов, переходящих в овацию», объяснялось не только тем, что люди устали, и не только тем, что они и без официального сообщения знали о происшедшем, но в большей степени тем, что они отлично представляли себе место, занимаемое 104-м элементом в перечне всех открытий.
Итак, «трофей на стене»?
Пусть будет трофей.
Посмотрим, однако, чего он стоит.
В тот самый день, в тот самый час и даже в те самые минуты, когда Гагарин облетал земной шар на «Востоке-1», все радиостанции мира передали сообщение об открытии физиками США 103-го элемента. Рассказывают, что вечером на Бродвее, в Нью-Йорке, зажглись по этому поводу неоновые рекламы, а новое имя «лоуренсий» стало отчаянно конкурировать со словом «Гагарин» в теле- и радиопередачах.
Не будем говорить о политических мотивах такого противопоставления, не будем и скрупулезно взвешивать на весах значение двух событий — заметим лишь, что сам по себе факт достаточно красноречив. Потому что и запуск первого человека в космос, и проникновение человека в еще одну тайну атома хоть и в разной степени, но свидетельствуют об одном: об уровне развития научной мысли и техники.
С этой точки зрения 104-й элемент не просто новый элемент, вызывающий интерес сам по себе, что, между прочим, вполне естественно. Кому из специалистов не хочется знать его химические свойства? Но оставим в покое вопрос о свойствах — мы с вами должны отчетливо представить себе, что означает сам факт открытия нового элемента. Я уверен, что, узнав это, мы испытаем чувство гордости за настоящее и будущее нашей ядерной физики. При этом надо иметь в виду, что со времен Резерфорда и Ферми, каждая работа которых была великим открытием, в современной ядерной физике наступил определенный застой, и тем почетнее, тем значительнее успех наших ученых.
Итак, я позволю себе публично выразить 104-му элементу свое искреннее расположение.
Ибо 104-й — это прежде всего самый мощный в мире циклотрон, который в сто раз превосходит по интенсивности американские линейные ускорители, дает более тонкий эффект и предполагает самую совершенную технологию.
104-й — это безупречность и солидный уровень всей нашей промышленности. И это самая высокая «проба» золотых рук отдельных мастеров — таких, как Василий Плотко, — произведения которых (а иначе их не назовешь) можно выставлять в музее, и люди потом сочинят легенды, как о знаменитом тульском кузнеце, подковавшем блоху.
104-й — это подтверждение теорий и предсказаний ученых, что тоже очень важно, так как убеждает одних в точности прогнозов, а других — в точности опытов; мир вам, Монтекки и Капулетти!
104-й элемент — это зрелость коллектива, демонстрация его способностей и его огромных возможностей, это проверка его настойчивости, его высокой сознательности и его бескорыстной любви к науке. Я хочу, чтобы вы имели при этом в виду: коллектив лаборатории — это не только научные сотрудники. Это и конструкторы, которые, не остыв от наладки циклотрона, тут же приступили к опытам по 104-му; это и вакуумщики, своей работой вызвавшие однажды искреннее удивление иностранных гостей, которые никогда прежде не видели столь безотказной вакуумной системы; это и электрики — отчаянные выдумщики, которые однажды пошли на трюк и отделились от соседней лаборатории Векслера, в которой что-то сильно дрожало и путало Флерову картину эксперимента; это и рабочие механических мастерских, которые ухитрились сделать станок для резки кремния, не уступающий по точности заводскому, — кстати, среди рабочих мастерских и был тот самый медник, которого Флеров считает гением за действительно потрясающие дуанты; это и монтажники, и работники группы водяного охлаждения, и сотрудники отдела снабжения, творившие хоть и антинаучные, но чудеса… Восемь служб, восемь цехов — все они имели прямое отношение к поискам 104-го элемента.
Известно, что идеалом коэффициента полезного действия является цифра 0,9.
Известно также, что на простои и на аварии отпускается десять процентов машинного времени. Но если помножить десять процентов на восемь служб — когда прикажете работать? Ни один человек в лаборатории, как ни стремились к этому, не знал целиком циклотрона, между тем циклотрон ни разу серьезно не ломался. Потому что каждая из восьми служб довела свой КПД до совершенно неслыханной цифры — 0,97. Работали люди в таком тесном содружестве, что просвета между плечами не было видно. По совести говоря, все они могут считать себя авторами 104-го элемента, хотя формально авторов всего девять. Работу коллектива никак не назовешь «удачной» работой, или «везением», или даже просто «хорошей», — это истинное мастерство.
Дорога к 104-му — дорога с пересечениями, на которых находятся такие замечательные открытия, как «дубненский парадокс» америция, и полное исследование 102-го элемента, впервые сделанное нашими физиками, и, конечно же, протонная радиоактивность — короче, все это было бы невозможно без поисков на главном направлении, позволивших усовершенствовать аппаратуру, отшлифовать методологию и на целый этаж выше поднять саму мысль ученых, и не только мысль — их возможности.
Судите сами: то, что протонная радиоактивность существует, было известно физикам сравнительно давно, описано в учебниках и провозглашено хрестоматийной истиной. Но предсказать оказалось легче, чем заметить и открыть.
Нечто подобное однажды случилось в астрономии, когда Лоуэлл вычислил орбиту неизвестной планеты и лишь спустя некоторое время она была обнаружена и названа Плутоном. Мысль ученого обогнала технику.
Так произошло и с протонной радиоактивностью. Разумеется, просто ее обнаружить все же не удалось. Если бы Виктор Карнаухов, открывший это явление, не был, по выражению Флерова, «рожден для протонной радиоактивности», неизвестно, сколько бы еще времени человечество только догадывалось о ее существовании. Карнаухову пришлось в буквальном смысле слова искать иголку в стоге сена — проделать невероятную работу по очищению результатов эксперимента от густого и непроходимого фона. Но факт остается фактом: «иголка» все же была! И спасибо за это 104-му элементу.
104-й — это передний край науки. Всего лишь несколько лет назад ученые мира зря тратили силы на поиски 102-го элемента. Но сегодня, как мы знаем, он оказался в глубоком тылу, в котором можно фундаментально расположиться и вести спокойные, неторопливые и глубокие изыскания. Вы не поверите: вот уже несколько лет подряд рядовые студенты-практиканты получают на циклотроне для своих дипломных и курсовых работ сотни атомов 102-го элемента, еще недавно так трудно дававшегося в руки лучшим физикам мира.
104-й, наконец, — это еще одно доказательство того, что можно обойтись в получении новых элементов без подземных ядерных взрывов, на производстве которых упорно настаивают американцы. Вот что такое 104-й.
Не зря в американском еженедельнике «Science News Zetters», в номере 52, печатающем список самых значительных открытий века, назван и наш 104-й элемент.
И если у меня получилось объяснение ему в любви, я был бы рад вызвать у читателей хоть маленькую ревность.
Ну, а тем, кто еще продолжает упорствовать и хочет выяснить, можно ли ездить на 104-м, как на велосипеде, или носить его на голове, как шляпу, попробую ответить так. Было время, когда плутоний получали в количестве, которое свободно умещалось на острие иглы. Сегодня плутоний производят промышленным путем — если угодно, в килограммах, если понадобится, в тоннах. Он прочно вошел в «большую тройку» и вместе с ураном-233 и ураном-235 является ценнейшим ядерным топливом. А кто сказал, что триумвират — единственная форма правления?
Так вот: приходите лет через десять, вместе посмотрим, висит ли еще на стене сегодняшний «трофей»…
Вот уже много времени прошло с тех пор, как я вернулся из Дубны в Москву, но чувствую, что сердце осталось там и придется за ним ехать.
А пока что каждое утро, просыпаясь, я хочу сохранить в памяти сон, виденный ночью, потому что я часто вижу город физиков, и людей в синих халатах, и циклотрон, и раскрашенные под солнечный спектр станки для велосипедов, стоящие прямо на улицах, и только 104-й ни разу ко мне не явился. Я с нетерпением жду его, и мне почему- то кажется, что он придет, очень похожий на Олега Попова.
Наверное, это глупо.
И еще я завидую физикам — тому, что они физики, что мысли их всегда серьезны и глубоки, и тому, что они делают настоящее дело.
Хотя, впрочем, я всегда завидую тем, о ком пишу добрые очерки.
Мне очень хочется быть соавтором замечательного открытия, и я тешу себя тем, что придумал, как это сделать. Надо просто увеличить его известность, и тогда автоматически уменьшится масштаб авторов, а с ним — их преимущественное право авторами называться. И тогда я с полным правом смогу сказать, что «мы» внесли серьезный вклад в развитие ядерной физики. И мое собственное «я» приобретет законное авторство — правда, наряду с еще двумястами сорока миллионами жителей. Ну что ж, это будет весьма доброе соседство.
Помню, я еле сдерживал себя, чтобы не позвонить в Дубну Георгию Николаевичу Флерову и не сказать ему новый вариант названия элемента, а эти варианты, как на грех, все лезли и лезли в голову.
Я знаю, что у него и так было полно предложений, хотя он любое новое записывал на всякий случай в специальный блокнот.
О, сколько было у Флерова добровольных корреспондентов! Они представляли почти все существующие на земле профессии и жили почти на всех географических широтах. Огромной стопкой приносили ежедневно письма и телеграммы. Подробные и лаконичные, с доказательствами и без доказательств, с просьбами и с требованиями, с мольбами и даже угрозами. У секретаря Любови Давыдовны голова кружилась от этих названий: «мирный» и «дружбий», «дубний» и «московий»; «спутник» и «резерфордий», как благодарность американцам за их благородство, когда они назвали один из открытых ими элементов «менделевием»; «советий» и «ломоносов», «комсомолий» и «пионерий»… — в этих названиях были и все возрасты, и стремления, и даже биографии тех, кто не уставал предлагать.
Говорят, даже жены авторов приняли участие в конкурсе, хотя заранее знали, что обречены: они предложили «ненавидий»…
Впоследствии, после того, как Иво Звара закончил работу по химической идентификации нового элемента, 104-й был назван «курчатовием» — в честь выдающегося советского ученого Игоря Васильевича Курчатова.