Теперь, сделавшись добропорядочным массачусетским фермером, я прямо диву даюсь, сколько жульничества, интриг, невежества и всевозможных антисоциальных поступков выплыло на свет, когда я принялся раскапывать корни газетной карьеры Гарри, Заправского Репортера. Я даже начинаю испытывать известное недоверие ко всем стандартным биографиям, в которых не упоминается о подобных преступлениях.
Разумеется, Джордж Стирлинг, поэт, повинен по крайней мере в лжесвидетельстве и в том, что он дал волю необузданной фантазии, ибо это именно он попросил корреспондента отдела спорта «Вечернего бюллетеня» Джо Ноэла сообщить по секрету редактору отдела городских новостей, что сюда приехал превосходный молодой репортер и журналист, мистер Льюис, которому Калифорния, по-видимому, приглянулась не меньше, чем его родной Нью-Йорк (Пятая авеню), так что его, быть может, удастся уговорить остаться. Беседа мистера Льюиса с этим наивным редактором была обставлена не менее пышно, чем бракосочетание коронованных особ.
Я намеревался согласиться на тридцать долларов в неделю, что значительно превосходило бы мою стоимость на рынке труда; но когда я входил в кабинет редактора, Джо тайком сунул мне записку: «Выколачивайте 35».
Выколачивать? Мне, журналисту с мировым именем? К лицу ли мне это? Я дал редактору понять, что он имеет дело с джентльменом, окончившим Иель, что я печатался в йельских журналах и знаю Нью-Йорк не хуже, чем подкладку собственной шляпы (каковую шляпу я скромно оставил в передней, считая, что чем меньше она будет попадаться на глаза, тем лучше). Но этот славный городок пришелся мне по душе, и я не прочь поболтаться тут — скажем, долларов за сорок — пятьдесят в неделю, — а впрочем, пусть будет тридцать пять, какая разница! — в захолустных городках жизнь так дешева!..
И я откинулся в кресле, рассеянно глядя в окно, выходящее на Маркет-стрит.
Конечно, никакой разницы не было, если не считать того, что без этих тридцати пяти долларов (а я был бы на седьмом небе, предложи он мне хотя бы тринадцать) пришлось бы мне положить зубы на полку и ночевать под открытым небом.
Но этот редактор был опытным, видавшим виды газетчиком, доверчивым, как все видавшие виды люди, которые так восхищаются собой и виданными ими видами, что у них уже не хватает времени разбираться в других людях. Я получил работу.
Настань сейчас вновь 1909 год и будь я тем самым редактором, я уже через неделю выставил бы этого Льюиса за дверь или создал бы в «Воскресном приложении» специальный отдел для всех нелепых фантазий, на какие только способна его глупая башка; и я все повышал да повышал бы ему жалованье, так что через каких-нибудь десять — двенадцать лет оно, пожалуй, дошло бы до тридцати семи долларов пятидесяти центов. От этого Льюиса был еще кое-какой прок, когда случалось нечто, представлявшее «общечеловеческий интерес», но он никогда не узнавал никаких новостей, не видел новостей и не слышал новостей, и если бы губернатор вдруг застрелил мэра прямо на пристани, а Льюис был бы единственным присутствовавшим при этом репортером, — он как ни в чем не бывало прискакал бы в редакцию с премиленьким описанием заката над Золотыми воротами.[5] Подлинные события его карьеры заставляют меня вновь взять под Подозрение все жизнеописания и в особенности автобиографии; читая пышные славословия премьер-министрам, епископам и магнатам универсальных магазинов, я всегда подозреваю, что хотя в молодые годы они и бывали трудолюбивыми и честными двадцать шесть часов в сутки, на их долю, вероятно, все же выпадали счастливые минуты блаженного и высокопарного идиотизма.
Этот Льюис разыскал в Сан-Франциско притон в духе Роберта Льюиса Стивенсона, где собирались бродяги и всю ночь напролет, не закусывая, пили вино ценою по пять центов за кувшин, и туман в головах становился все гуще, и, сидя за грубыми, некрашеными столами, по которым скользили зловещие тени, они рассказывали друг другу свои похождения в Южных Морях или уныло пели хором, на манер Пожирателей Лотоса. Но, к удивлению нашего юного героя, редактор об этом и слышать не хотел. Редактор говорил, что откуда-то поползли слухи о финансовом скандале, связанном с большим детским приютом; так вот, не будет ли Льюис так любезен лететь туда пулей и покопаться в этой грязи?
Оказалось, что приют окружен возмутительно высокой стеной из красного кирпича. Настоящий репортер, вероятно, вскарабкался бы на стену в полночь, прополз через двор, усыпил хлороформом ночного сторожа, вытащил гроссбухи из сейфа и занял бы своим сообщением всю первую полосу вечернего выпуска. Но я дважды обошел эту безмолвную стену и — больно сказать! — не нашел в себе решимости перемахнуть через нее. Не хватило у меня духу и на то, чтобы позволить у негостеприимных ворот и спросить привратника: «Как, по-вашему, не жулик ли глава этого учреждения и нет ли у вас на руках каких-либо доказательств?» Не поймите меня превратно, я не хвастаю; я сожалею и скорблю об этом; словом, я вернулся к себе в пансион (пользуюсь случаем теперь, тридцать восемь лет спустя, сообщить своему бывшему квартирохозяину: я отлично знал, что он тайком забирался в мою комнату и писал на моей пишущей машинке) и написал прелестную поэму, посвященную глазкам Эллен или еще бог весть каким, но не менее животрепещущим новостям.
О изобретательная, отважная молодость! Ведь это, кажется, Уильям Питт[6] стал премьер-министром в двадцать три года… Или это не ему было двадцать три, а ректору Чикагского университета?
Однако моя деятельность на Тихоокеанском побережье не ограничивалась одами девичьим глазкам. Мы были вечерней газетой, и в восемь утра я уже сидел в редакции, сочиняя заголовки. Я никогда не был большим мастером по части заголовков: это искусство даже более тонкое и страстное, чем популярное некогда искусство сочинять эпитафии, хотя и близко последнему по духу, ибо разве газетные заголовки не надгробные камни для новостей, которые умерли, а иной раз даже успели разложиться? Все же мне удалось создать несколько подлинных шедевров вроде:
АНГЛИЧАНИН СКАЗАЛ: «САН-ФРАНЦИСКО БУДЕТ ВЕЛИЧАЙШИМ ГОРОДОМ США».
Предполагалось, далее, что с десяти до четырех мы бегаем по городу и задаем бестактные вопросы людям, которые предпочли бы, чтобы их оставили в покое, а вечером наконец принимаемся за работу. Приближались бурные выборы, и я должен был ежедневно давать отчет о нескольких ораторских оргиях.
Главной фигурой на этих выборах был джентльмен, которого политические краснобаи называли не иначе, как «П. Хейтч Мак-Карти, незыблемая опора Города и Округа Сан-Франциско». В американской политике есть одна характерная особенность: личности здесь уделяется куда больше внимания, чем реальным политическим принципам; поэтому я отлично помню открытую улыбку Мак-Карти, его великолепные усы и сердечность, с которой он встречал репортеров («Привет, ребята, помогай вам бог!»), и позабыл только, за что ратовал этот самый П. Хейтч, и стояли мы горой за него или насмерть против него, и, главное, победил он или провалился.
Вот так и пишется история. Вы отыскиваете свидетелей, которые видели Диккенса своими глазами и могут до мельчайших подробностей описать его необыкновенную жилетку, а запамятовали только, любил он рождество, детей и толстых добродушных джентльменов или смертельно ненавидел их и пытался стереть с лица земли.
Но такие происшествия, как выборы, конечно, бледнеют по сравнению с Волнующей Историей о Старой Карге и Пропаже Рассыльного.
Одно время моей специальностью в «Бюллетене» была охота на приезжих; на мне лежала обязанность — уламывать высокопоставленных посетителей — например, лекторов, приезжавших к нам из Англии, — чтобы они согласились подтвердить, что да, действительно Сан-Франциско больше Лос-Анжелоса и куда романтичнее Лондона. И вот, занимаясь подобной охотой, я сделал невзначай важное открытие в области Культуры. Нам сообщили, что приехал какой-то китайский вельможа, и я весело побежал в отель интервьюировать его. По пути я заранее сочинял заметку; получалось очень забавно. Конечно, войдет вразвалку этакий толстяк с потешными усищами и длинной саблей и скажет что-нибудь в таком роде: «Моя есть большая счастливая вельможа». А я с обычным для всех жителей соук-сентров и нью-хейвенов презрением к этим нелепым иностранцам буду донимать его каверзными вопросами.
Мне так и не довелось повидаться с этим вельможей. У дверей его апартаментов меня — приветствовал стройный китайский джентльмен в безупречном сюртуке и на самом лучшем английском языке, с оксфордским произношением и мэйферской невозмутимостью мягко и холодно объяснил мне, что увидеть его высочество совершенно невозможно, но сам он будет счастлив ответить на любые мои вопросы.
Вопросы? Не думаю, чтобы таковые у меня были, если не считать обычного развязного: «Ну, как дела?» В этот момент мои познания о мире заметно пополнились, не менее быстро и радикально, чем в тот раз, когда мистер Хендрикс объяснял мне, почему не следует писать «все были страшно довольны».
Но история с рассыльным принесла мне настоящий триумф.
В отеле, который мы назовем «Браун», был симпатичный помощник управляющего, которого мы назовем, предположим, Смитом. Не буду утверждать, что мистер Смит пытался подкупить меня, но мне очень часто случалось попадать в «Браун» как раз к часу дня, а мистеру Смиту всякий раз приходило в голову, что для «Брауна» было бы превеликой честью, если бы столь выдающийся журналист, как я, согласился принять приглашение на обед — разумеется, без всяких ответных обязательств. А потом мистер Смит представлял меня милейшему джентльмену, который — по его словам — был известным аравийским исследователем или знаменитым канзасским почвоведом. Это, во всяком случае, заинтересует читателей «Бюллетеня», не так ли?
Я наслаждался этими обедами — три различных супа и четыре сорта десерта. На первых порах тридцать пять долларов в неделю казались мне великолепным окладом, но я уже привык есть систематически, а эта разорительная привычка погубила куда больше юных идеалистов, чем любовь или выпивка.
В один прекрасный день вышеупомянутый Смит, лучезарно сияя, подлетел ко мне, когда я проходил через холл отеля «Браун». И сказал мне Смит:
— У меня есть для вас замечательная история — ну, просто исключительная! Прошлой зимой у нас жила одна старуха из Коннектикута, ужасная брюзга, никак на нее не угодишь, — словом, настоящая Старая Карга. И был здесь мальчишка рассыльный, который уверял, что она страсть как похожа на его мамашу, и он никогда не сердился на нее и весело выполнял все, о чем бы она ни попросила, а по вечерам — заметьте, она никогда не давала ему ни цента! — по вечерам, в свободное время, он читал ей вслух, и все мальчишки издевались над ним и называли его подлизой. Ну, так вот, на днях она умерла там у себя, на Востоке, и оставила этому мальчишке все свое состояние — семьдесят пять тысяч долларов. Каково?
— Как его звали?
— Кого?
— Рассыльного.
— Ах, рассыльного? Вы хотите знать его имя? А нельзя ли?.. Впрочем, ладно, его звали Робертом.
— Фамилия?
— Мм… Джонсон.
— Где он? Я хотел бы задать ему несколько вопросов.
— А он поехал в ее родной город, в штат Коннектикут, поехал за наследством. Восемьдесят пять тысяч!
— Какой город?
— Медфорд.
— Медфорд в Массачусетсе.
— Ах, совершенно верно! Я имел в виду Массачусетс.
— Ладно. Пусть будет двадцать тысяч, и я возьму вашу историю.
— Вы хотите сказать?..
— Двадцать тысяч!
— Идет!
Конечно, моральная сторона этого предприятия выглядит не слишком привлекательно, но в моем пересказе истории Смита для «Бюллетеня» Бобби Джонсон так был внимателен к старшим, так любил чистить зубы и причесываться, так заботился о сбережении электроэнергии и всякой веревочки, что стал образцом для всех юношей на будущие времена. Даже сейчас, почти сорок лет спустя, вы, вероятно, чувствуете его благотворное влияние.
После того как рассказ был опубликован — на этот раз без всяких сокращений, — я встретил в соседнем баре репортера «Кроникл», который горько жаловался: «Смит предлагал мне эту историю раньше, чем вам, но мой редактор не пропустил ее. Это обман, говорил он. Вот, полюбуйтесь, каких тупиц насажали на голову бедным репортерам!»
— Я имел неосторожность объявить, что Бобби Джонсон вернется на этой неделе в Сан-Франциско со своими двадцатью тысячами, чтобы обласкать всех рассыльных и научить их ухаживать за старушками и беречь всякую веревочку. А душещипательным отделом «Бюллетеня» в это время заправляла сама «королева сердцебиений» Бесси Битти,[7] прославившаяся выступлениями по радио. Мой редактор сказал:
— Я поручу Бесси интервьюировать вашего парня. Пустим это в субботу на развороте и дадим фото.
— Лучше пошлите меня, — взмолился я.
— Вас? Тут нужен трогательный, проникнутый человечностью рассказ — это не по вашей части. Вот Бесси-другое дело!
Мое детище, плод моей фантазии! Мой маленький лорд Фаунтлерой,[8] собиратель веревочек, отважный борец с вредоносными сигаретами! Я, я не сумею написать его биографию!
Я не стал объяснять, почему Бобби на этой неделе не вернется домой. Пусть мистер Смит из отеля «Браун» выкручивается как умеет. Сам же я обратился на путь чести и неуклонного следования истине и, как всем известно, шествую этим путем до сих пор, в отличие от многих беллетристов, имена которых я мог бы назвать и в частной обстановке нередко называю.
Несколько месяцев спустя, когда я работал в Ассошиэйтед Пресс — это было после того, как меня прогнали из «Бюллетеня», и как раз перед тем, как меня выгнали из АП, то есть перед провалом № 4, - итак, несколько месяцев спустя мистер Смит показал мне папку с вырезками из газет, посвященными Истории Рассыльного и Старой Карги. И тут я опять совершенно запутался в морально-философских проблемах. Вся эта история просто не вязалась с этическими принципами, которые я почерпнул у Спинозы и Горацио Альджера-младшего.[9] Я написал немало дышащих чистотой картинок, посвященных выставкам цветов, знаменитым приезжим пловцам или случаям из жизни диких лебедей; их никто даже не читал, включая и редактора городского отдела, который просто швырял их в корзину. А вот мерзкую, бессовестную, слезливую болтовню о мифическом сопляке Роберте читали и любовно перечитывали во всем мире, с обязательным упоминанием названия отеля. Просмотрев папку этого проклятого Смита, я увидел, что история рассыльного обошла все американские города (и кое-где удостоилась даже хвалебных передовиц), а кроме того, Париж, Лондон, Берлин, Рим, Пекин, Кандагар.
А меня, автора этого дополненного и еще более мерзопакостного издания «Крошки Тима»,[10] не только прогнали с работы, но уже готовились прогнать вторично. В один прекрасный калифорнийский вечер, сидя за столом ночного редактора Ассошиэйтед Пресс, мой непосредственный начальник — к тому времени тихий, близорукий, добросердечный кабинетный человечек, увлекающийся спиритизмом, а в прошлом известный своей неутомимостью иностранный корреспондент Карл фон Виганд посмотрел на меня сквозь толстые стекла своих очков и буркнул:
— Послушай-ка, шеф собирается выставить тебя завтра утром за то, что ты прозевываешь самые лучшие новости. Лучше опереди его, пока не поздно.
На следующий день я приплелся в кабинет шефа Чарли Клебера и, явно подражая героям английских романов, протянул:
— Дружище, мне не хотелось бы ставить в затруднительное положение твой маленький штат, и без того перегруженный работой, но я просто не могу больше оставаться здесь. Тут у вас такое литературное убожество!
Чарли был виргинцем с мягким выговором и добрыми глазами; ему случалось играть в покер на Аляске, и в Лиме, и в Хельсинки. Я надеялся, что он придет в ярость, теряя такое сокровище, но он задумчиво посмотрел на меня и вздохнул.
— Я бы дорого дал, чтобы узнать, кто это проболтался, что я решил выставить тебя.
Так случилось, что я вернулся на Восток и занял Ответственный Пост в «Волта Ревью» — журнале, посвященном преподаванию в школах для глухих; мои познания в этой области были даже меньше, чем в радиолокации, несмотря на то, что радиолокация тогда еще не была изобретена. Жалованье составляло пятнадцать долларов в неделю; к сожалению, меня не захотели там держать; я был литературным отцом мифа о Непорочном Рассыльном, и это их не устраивало. Не прошло и года, как я вернулся в Нью-Йорк, где поступил редактором в книгоиздательство, и, сами понимаете, в моем возрасте-двадцать пять лет! — мне не пристало получать какие-то жалкие пятнадцать долларов в неделю.
Нет, я получал двенадцать пятьдесят!
Как видите, не имея влиятельных знакомств, единственно благодаря своей деловитости и таланту я преуспевал не только в общественном, но и в финансовом смысле. Менее чем за два года мой оклад поднялся с 35 долл. в «Бюллетене» до 30 долл. в Ассошиэйтед Пресс, потом до 15 долл. в «Волта Ревью» и, наконец, до 12 долл. 50 ц. в солидной и почтенной фирме «Фредерик А. Стокс Компани».
О молодость, о слава!
Я надеюсь, что вы, молодые люди Середины Века, узнав из этой хроники, как энергично пробивались сверстники ваших отцов, поднатужитесь, в свою очередь, и оттесните нас. Но не зарывайтесь, мальчики, не зарывайтесь!
1947