Солнце во мне

Сентябрьский лес

Талянычу Марговцеву

Сквозь сентябрьский

сухой

блеск

из автобуса,

пропахшего грибами,

я вхожу

осторожно

в лес,

он раскачивает небо стволами,

он ветвями

синеву переплел

и, торжественный, пылает в росе.

Слышу шепот:

— Хорошо, что ты пришел,

ходят все ко мне,

а любят не все.

Тычет пальцами зелеными лес

в жесть консервную и клочья газет.

Ухожу я от этих мест,

и уже чего-то светлого нет.

Я хочу заблудиться

в лесу,

перелиться в него,

как роса.

Полдень выползет

огнен и сух,

и погибнет роса,

но не вся —

под листом

притаилась в тени…

Эта дольше других проживет.

Я руками

раздвигаю огни

и вступаю в хоровод,

в хоровод.

И кружу

по тропинкам дождей

мимо рыжих

смолистых

грив

все быстрей,

и быстрей,

и быстрей.

И во мху замечаю гриб.

Меркнет

строгая

красок игра

и, тревожною прелью дыша,

откровением сентября

раскрывается

леса душа.

Там —

в зеленой душе его —

груздь.

Или это студеная грусть?

И опять

по тропинкам дождей

я на светлых полянах кружу,

спотыкаюсь о лысины пней.

Будьте счастливы,

пни,

ухожу!

У дороги толпятся дубы.

Полдень выжег на листьях росу.

— Ах, постойте,

какие грибы!

Где вы столько набрали?

— В лесу.

Сосны

Далеко где-то кличут петухи.

Сквозь заросли лучей,

сквозь сумрак сонный

я в бор вхожу —

вхожу в свои стихи —

в бездумные

размашистые

сосны.

Звенит и стынет над водою бор.

Звенит и стонет,

к солнцу улетая!

Я понимаю,

сосны,

вашу боль,

своей живою болью понимаю…

Вам вечно напрягаться и звенеть,

но никуда вам от нее не деться,

не оторваться

и не улететь.

Такая боль бывает у младенцев.

Они изводят и врача, и мать,

они кричат, они ночами мокнут,

а где болит —

не могут рассказать.

А почему болит —

сказать не могут.

«Я почувствовал за спиною»…

Я почувствовал за спиною

что-то большое и теплое.

Я оглянулся —

вставало солнце!

Летели красные птицы.

Мы костер затоптали

и затопали

в разные стороны,

в сосны.

Из орешника вылетели

узенькие ладошки.

Я подбежал и спросил:

— Девушка,

вы не видели,

здесь дождик не проходил?

— Проходил!..

Куропатка

взметнулась от нашего хохота,

чадя,

как ракета,

хвостом.

Потянуло грибами,

холодом,

хвоей,

папоротником,

хвощом.

Задымили поляны,

заскрипели дубы,

торчащие мельницами из тумана.

А под ними грибы…

Тронешь ветку рукою —

дрожь!

В каждой ветке —

холодный душ.

— Посмотрите, какой боровик!

Ветры в чащу погнали эхо.

И лес удивился:

— Посмотрите,

какой боровик!

Я на миг испугался,

что все это пропадет.

Я шел, и смеялся,

и орал:

— Посмотрите,

какой подосиновик!

«Распахиваю дверь и замираю»…

Распахиваю дверь и замираю:

лежит

распахнут

мир передо мной.

— Постой!

Куда ты? —

Дверью обрубаю

твою любовь и сонный голос твой.

Все это юность.

Это все она,

непримиримая

к минутной фальши.

— Люблю,—

фальшивит кто-то у окна.

Зарядка началась —

фальшивят марши.

Фальшиво улыбается с афиш

лицо великолепного артиста.

Фальшивит Клиберн?!

— Эй, куда летишь,

фальшиво гаркают мотоциклисты.

Нет, люди здесь не виноваты,

нет!

И даже утро —

нет, не виновато.

Туда, где сосны,

где вода и свет

иду,

бегу

от сонного «куда ты?»

— Куда ты, стой! —

навстречу друг идет.

Рассказываю —

слушает,

хохочет

и говорит,

что все это пройдет.

А что пройдет,

мне говорить не хочет.

«Все слишком хорошо»…

Все слишком хорошо.

Я этого боюсь.

Все слишком хорошо.

Так в жизни не бывает.

На мотоцикле

за автобусом

плетусь.

Не вскакиваю на ходу в трамваи.

Все слишком хорошо.

…Вот-вот сорвется капля —

вдруг каплю обошел.

Ах, это же не камень!

Да, я иду

к любимой

на свидание.

Хочу и не решаюсь

побежать,

как бы по ниточке иду,

светящийся,

чтобы себя не расплескать,

не расплескать.

Все слишком хорошо…

Я это оценил!

Вот стриж

воздух

стрижет.

Вот жерех

воду

разбил.

Через месяц

здесь

шел!

Вдруг вспомнил —

я привык,

что все хорошо.

И вмиг —

холодок

как будто вода —

в семь часов утра

за воротом!

Скоро вздрогну.

Крикну: — Да!

Телефон

прокаркает

вороном.

Дом водников

То —

чить ножи-и,

пилы, нож —

ницы,

топоры, стамески…

У товарной пристани,

на круче

дом стоял.

В зарослях

колючих.

Деревянный

двухэтажный дом.

Словно дот!

В окнах ветки

неводом свисали.

Пауки плели на рамах сети.

А соседки

перед сном вязали

рукавички,

шарфики

и сплетни.

Ухал гром!

Вода гудела в трубах.

Ухал дом!

Мерцал громоотвод.

Грузчики орали песни в трюмах.

Фонари мотались.

Хлюпал плот.

Темень.

Пламя.

Острая, как пламя,—

память.

Тополь —

пламя за стеклом.

Удалялся гром!

Каркали

растрепанные

рощи.

Листья падали в почтовый ящик.

Коридоры в нашем доме были

в виде расходящихся лучей.

Их по две дощечки мыли

от своих

и до входных

дверей.

Шли дожди.

На чердаке ржавели

водосливы,

бакены,

крюки.

Баржи разворачивались,

ржали,

ветры в уши дули.

…Раньше в доме жили речники.

Ослепляя ливнями,

свободою,

блеском дегтя,

меди,

кирпича,

мир тянулся к солнцу пароходами,

за стеной клубился и кричал:

— То —

чить ножи-и,

пилы, нож —

ницы…

Мир творился в двадцати шагах.

Детство —

ах! —

на цыпочки вставало

и до отрочества доставало…

И тогда —

захватывало дух!

И о том, как человек рождается,

и за что сосед в тюрьме сидел,

все, что от таких, как я, скрывается,

все я знал.

На все, на все смотрел.

Убегал. Стучался к инвалиду,

он читал мне «Теркина», «Гренаду».

У плетня

напротив островка

мы тягали усачей на донки.

У него была одна рука,

две медали

и четыре дочки.

А еще я

с тополем дружил,

веселым и старым.

Никуда он не спешил

и «на вид» не ставил.

Налетали грачи.

Кричали.

Красные ручьи

мне в ладони сбегали.

А однажды —

весной

под ветром

сивизной

отливали ветки,

и качали

свои тени,

и рождались

изображенья

рыб,

зверюшек,

знакомых лиц,

незнакомых носатых птиц.

Удивительные мгновения —

радость,

жалость…

Изменялись изображенья.

И опять

не являлись.

Плыл в суденышке утлом

оловянный солдатик.

— Ой, утонет!

— Не смейте!

Утро.

Я от крика вскочил с кровати.

Люди.

Дерево.

Дворик.

— На-по-и-ла!

Бодро тюкал топорик.

Органом хрипела пила.

Вот окно заскрипело,

пудовые выкатив груди.

Вот оно закричало:

— Намучились, милые,

будет!

Показалась головка.

— Руби его, дядька,

под корень

— Бей!

Зверела торговка.

— Руби его,

хлебом не кормит.

— Заслонил помидоры.

Всю жизню мою заслонил.

Инвалид у забора

костылем и зубами скрипел…

А-а-а…

Качнулась вершина,

цепляясь когтями за воздух.

С кручи

в тину

скатились

колючие гнезда.

…И приснился мне дятел,

он в сердце мне клювом стучал.

Дятел

делался дядькой.

И дядька

мой тополь

срубал.

А потом

инвалидом

казался обрубок в тумане

и кричал:

— Вандализм!

Помидоры вы!

Дряни!

Сам себе я приснился

большим,

почерневшим, усталым…

— Надорвался,

смирился! —

мне дерево детства кричало.

И пылало,

как факел.

Как непримиримости факел

к равнодушно живущим

на этой

прекрасной

земле.

Утро солнцем колючим

полыхнуло на сером стекле.

Утро было обычным:

гудело,

пыхтело,

плескалось,

пузырями яичниц

в жиру синеватом каталось.

Просыпались сараи.

Решительно хлопали двери.

Пробегали собаки.

Летели куриные перья.

Белый парус

штанов

на веревочке весело бился.

Из соседних дворов

залетали

бродячие

листья.

Утро будничным было

и манило под окнами:

цып-цып-цып

И охрипло

басило:

— То —

чить ножи-и,

пилы, нож —

ницы,

топоры,

ста…

— Та —

тра-та-та —

та-та —

та-та!

Полыхающий горнами

день расплаты настал!

Мы шагаем по городу.

Половодье по сваям

лупит мартовским льдом.

Половодье асфальта

срывает наш дом.

Мы идем —

пионеры!

Эй,

дома-терема!

Вы срубили

один

старый —

мы посадим

тысячи

новых.

Эй,

вы к бою

готовы?

Никогда

не стучать

в двери

новому лиху.

Не рыдать

по ночам

поседевшим

грачихам.

Не срубить

топорам

наши песни

высокие.

Мы идем —

тополя!

Молодые!

Веселые!

Началось!

К перилам примерзло солнце.

Осина бренчит высоко.

На синем снегу синицы

смерзлись в студеный ком.

Воздух у рта течет

расплавленным сургучом.

Мы работаем молча. Бодро.

Я отцу помогаю — рад.

Мы катаем по доскам

бочки

костенеющим садом в склад.

Ветку локтем заденешь —

стук —

стеклянная птица в снег!

Остановишься и на дерево

смотришь,

словно на человека.

Смотришь туда,

где по зареву

трещиной

черная ветка.

Трещит мороз в барабаны,

но вода уже точит лед.

Ворочаются океаны.

И вот уже лед

трещит!

Март!

С непривычки жарко.

Девчонка в шапчонке сиреневой —

первая городская фиалка —

кричит:

— Кому газированной?!.

— Наливайте!

Первый стакан,

ломая лучи,

подымаю.

Я кому-то пока что смешон.

Ледяную воду глотаю.

Вот смотрю

раскупоренный воздух

выскакивает из воды.

Вот я слышу

свой радостный возглас.

Очень весело

быть молодым!..

О преодолении космической недоступности

Ночами остро пахнут астры.

А марсиане

виновато

глядят на бледных астронавтов,

завидуя судьбе крылатой.

Эх, марсиане, марсиане!

Далекие, чужие люди…

Их недоступное

сиянье

нас больше ослеплять

не будет!

Сверкающие,

как ракиты,

свистя,

распластывая крылья,

рванутся

новые

ракеты

на недоступные светила.

«Утром осторожно заныла тревога»…

Утром осторожно заныла тревога.

Вечером шепнула:

— Скоро что-то случится.

В переулки ночные

летели трамваи,

как мокрые ведра в глухие колодцы.

Вспоминая, как пахнут дожди и трава,

то бездумно пустой,

то с тяжелым уловом,

я мотался,

как сквозной неуютный

трамвай

по рельсам, уложенным кем-то суровым.

Почему-то хотелось заснуть на лимонах.

И от этого даже смешно становилось.

Что-то вспомнить пытался.

Кружился в туманах.

А тревога прошла…

Ничего не случилось.

«Как будто облако упало»…

Как будто облако упало.

Ударилось! Загрохотало.

Свалился на меня штамповочный,

окутал паром, как из прачечной.

Кричу

и голоса не слышу.

От удивленья хохочу.

Беззвучные штампую крышки

и прессом кулака стучу.

Но постепенно

привыкаю.

И глухота, и немота

проходят.

Мысли излагаю

движеньями руки и рта.

Вот я из цеха выхожу.

Бульдозер движется неслышно.

В киоске сигарет прошу.

И еле слышу:

— Тише… Ти-ше…

Трамваи звезды обрывают,

в глубокой синеве блестят.

Наверно,

музыка играет.

Наверно,

люди говорят.

Я начинаю делать жесты,

я улыбаюсь и шепчу…

Гляжу на удивленных женщин

и понимаю,

что кричу!

«Слышу, как стучит сердце»…

Слышу, как стучит сердце,

лают собаки, скрипит песок,

звенят льдины, гудят сети,

трещат багры и сочится сок.

По тонким стеклам

зеленый

сок

течет из обломанных «МАЗами» веток.

Третья смена —

грохот сапог!

Блеск застегнутых наглухо курток.

Все я слышу в такую ночь.

Вот любимой предательский шепот.

Ржанье звезд. Храп

и топот

совхозных коней.

И ребенка плач.

Стучат последние льдины.

Весна в забытьи,

в провалах,

в синих парах бензина,

в сонных глазах прораба.

Обрывки ассоциаций!

Ревущие мотоциклы!

Холодная трава

и предчувствие солнца!

И виски, гудящие, как молотилки.

Пишу и не знаю,

как стих окончить.

Начинаю нервничать.

Сосною

падаю

на постель!

Это апрель!

Это его смятенные ночи!

«Я формовщик. Тяжелая работа»…

Я формовщик. Тяжелая работа.

Сам на себя смотрю с доски почета.

При галстуке. В костюме из шевиота.

Причесанный, подстриженный, что надо.

Шесть раз в неделю просыпаюсь рано.

Когда в сарае сипло кличет кочет.

Как на рогатине,

хриплю под краном.

Жесть на морозе,

как бересту,

корчит!

Я в раздевалке.

Разогнул одежду.

И к бункеру.

Проспал только однажды.

Напился —

кулаком пробил фанеру:

Ирина полюбила инженера.

Я формовщик!

Спокойней и без брака

на центрифуге отливать болванки.

91

Я делаю различнейшие формы.

Металл течет по глиняному горлу.

Как вдохновенье!

Формы заполняет.

Колышется и лица озаряет!

«Апрель! Отдирают толь»…

Апрель! Отдирают толь.

Вытаптывают пыль.

Вырывают ржавые гвозди.

Осторожно выносят гнезда.

Апрель!

Земля очумела!

Деревья хлещут фонтанами.

Автобусы опустели,

блестят колпаками стеклянными.

Краны раствор клюют.

Друзья проявляют странности.

В киосках

вовсю

цветут

обложки «Смены» и «Юности».

Апрель!

Сквозняк!

Водосток!

Надеюсь, люблю и верую.

Припадаю к сосне — висок

лупит в сырое дерево.

«После разных черных работ»…

После разных черных работ

всей бригадой —

в общую,

в заводскую.

Срываем с одеждами тяжесть забот

и грациозно скользим в парную.

В парную!

Свекольный батя

обмахивается лениво.

Дымит заводская баня.

Качают насосы пиво.

Березой пропахли кости,

а мы еще хлеще хлещем.

Лопочем легко, как листья

под теплым июльским ливнем.

Дымясь, багровеет кожа.

Мы трем беспощадно,

дружно,

как будто мочалкой можно

не спины продраить —

души…

Мы медленно одеваемся.

Пьем пиво

и удаляемся

в завтрашние работы,

в завтрашние заботы…

«Разбуженный водою»…

Разбуженный водою,

просыпаюсь.

Шнурки — не развязать,

не разорвать —

пилю ножом,

нелепо одеваюсь.

И начинаю к утру привыкать.

Ага, апрель!

Он проявляет четко

киоски,

краны,

силуэты,

дым,

небрежно заштриховывает черным

и по краям хватает голубым.

Не думаю серьезно ни о чем,

чтоб не забыть,

как радостно сейчас мне.

В троллейбусе работаю плечом,

глотаю пар, спешу на мехучасток.

Стучу по гладким сухожильям досок

нагого

надвокзального моста.

Наверно тот,

кто очень рано встал,

для поздно просыпающихся

дерзок!

Загрузка...