Глава III «Я ШУЧУ, Я НЕ МОГУ ИНАЧЕ»

Мы смеёмся, чтоб не сойти с ума.

Чарли Чаплин

Команда: «Тишина в студии! Мотор!»

Звукооператор: «Есть мотор!»

Режиссёр: «Восточный танец с песней. Дубль один. Начали».

И я исполнил шуточный номер в кинофильме «Неисправимый лгун».

По окончании съёмки режиссёр Азаров меня похвалил, сказав, что все три снятых дубля хорошие. Но я был собою недоволен. Технически я сделал все нормально, но не хватало озорства.

Я в тот вечер был не готов. Как я ни боролся со своим состоянием, ничего не получалось. У меня в кармане лежала повестка:

«Гражданин Сичкин, Вам необходимо явиться 12 декабря 1973 года в Тамбовскую областную прокуратуру к старшему следователю Терещенко для дачи показаний».

11 декабря 1973 года после съёмки я уехал в Тамбов. Съёмки моих следующих эпизодов назначили на 13 декабря в расчёте, что 12-го меня допросят и в тот же день вечерним поездом я вернусь.

В 9 часов утра я вошёл в тамбовскую прокуратуру, где меня уже ждал следователь Терещенко. Я был спокоен, совесть моя чиста. Ничего со мной не могло случиться. А те времена, когда уничтожали сотни тысяч невинных людей, давно прошли. Так я думал. И был в этом уверен.

Но почему же тогда у меня так гадко на душе, что это даже мешало мне на съёмочной площадке? По своей натуре я не из боязливых. Единственное, что вызывает у меня чувство омерзения и боязни, — крысы. Я знаю, что крыса меня боится, знаю, что если я её ударю, ей будет очень больно. Тем не менее, при виде её меня бросает в дрожь, все тело покрывается мурашками.

Если представить себе огромную, рыжую, плешивую, с острыми зубками, с тупыми садистскими глазками крысу, это будет портрет старшего следователя по особо важным де лам Терещенко Ивана Игнатьевича. Во всяком случае, такое чувство он у меня вызывал и до сих пор вызывает. Я не спорю, это чувство субъективное.

Все вопросы Терещенко не имели никакого отношения к делу. Был ли я на фронте, сколько у меня правительственных наград и какая у меня семья? Он прекрасно знал, что я был четыре года на фронте, имею восемь правительственных наград, жену и сына.

Он ушёл, оставив меня в кабинете с одной старушкой. Впоследствии оказалось, что она Беренс, ревизор Министерства культуры РСФСР и профессиональная сволочь, посвятившая свою жизнь делу уничтожения работников культуры. Она мне сказала:

— Я ведь спектакли и фильмы не смотрю как художественную ценность. Я выискиваю финансовые злоупотребления, чтобы потом передать дело в суд. Я много посадила художников.

Минут через двадцать в кабинет вошёл прокурор с игривой фамилией Солопов. Он вежливо со мной поздоровался и вышел. Зашёл ещё один человек, странно и с любопытством на меня посмотрел и тоже удалился. Позднее я узнал, что это был работник тамбовской областной газеты Веденкин. Его пытались заставить написать в газету фельетон о нашем деле, чтобы помочь следствию. Когда он отказался лгать, его сына посадили в тюрьму по сфабрикован ному обвинению в изнасиловании. Позже обвинение было снято: женщина, которая по просьбе прокурора оговорила парня, призналась во лжи.

Затем следователь Шичанин — тихий, спокойный дегенерат — попросил меня написать автобиографию. Казалось, тамбовская областная прокуратура собирается ходатайствовать перед Министерством культуры СССР о присвоении мне почётного звания. Заместитель тамбовской областной прокуратуры Мусатов задушевно говорил со мною о кинематографе.

Выяснилось, что он и вся его семья являются моими поклонниками. Появился Терещенко, посмотрел на часы — было ровно двенадцать часов — и сказал, что я свободен до четырёх часов дня. Потом я понадоблюсь ещё максимум на часок и могу уезжать в Москву на съёмку. Насчёт билета могу не волноваться — он уже заказан.

Я вышел из прокуратуры и пошёл в филармонию. Администратор Житенкова спросила, не думаю ли я, что меня могут посадить? Я не понял, как могла зародиться такая мысль.

Я ушёл бродить по городу и убивать время. Есть не хотелось, а пить нельзя. Настроение было жуткое, город мне показался грязным, серым, уродливым и неуютным. Я невольно вспомнил мои первые гастроли в 1969 году, когда я приехал в Тамбов. На вокзале меня встречали жители города.

Цветы, подарки, приставленные ко мне телохранители, банкеты, тысячи автографов… Конечно, красота города за висит не только от памятников архитектуры, но и от людей. Если тебя в Париже ограбят и поизмываются над тобой, Париж покажется тебе омерзительным.

В четыре часа Терещенко предложил, повидать Смольного. И, не дожидаясь ответа, продолжал:

— Сейчас я вам устрою с ним очную ставку. Меня привезли в КПЗ (камеру предварительного заключения). Терещенко передал начальнику

КПЗ какую-то бумагу, а мне сказал спокойным голосом, что я арестован. За что меня сажают в тюрьму?! Мне никто и никогда не предъявлял никакого обвинения. Я по делу шёл как свидетель. Кто мог дать санкцию на мой арест?! Я хорошо знал, что это «дело», не без моей помощи, контролируется прокуратурами СССР и РСФСР. За ним следят в ЦК партии. Я был в шоковом состоянии и не мог вымолвить ни слова.

Майор, начальник КПЗ громко скомандовал мне раздеться догола. Я автоматически разделся. Глядя на меня, майор спросил, нет ли на мне татуировок? Он же видел, что моё тело не испорчено никакими татуировками. И я ответил:

— Вопрос очень сложный, и если можно, я на него отвечу завтра в письменной форме. Майор:

— Есть у тебя особые приметы?

— Есть! — ответил я.

— Какие?

— Обаяние. Майор:

— Это не то, что нам нужно. Всю мою одежду прощупали, потом отдали мне, велев одеться. Солдат дал майору мою зубную щётку, зубную пасту и расчёску, найденные у меня во время обыска. Майор бросил все это в мусорный ящик со словами:

— Это ему больше не понадобится… И мне:

— Ну, что, попался, гусь? Все, артист, оттанцевался! Реплика вызвала смешок у солдата и у Терещенко. Было ясно, что этот тупой подонок изощрялся в хамстве, чтобы доставить удовольствие своему другу Терещенко. Начальник КПЗ не унимался:

— Как ты там в кино пел: «…я не плачу, я никогда не плачу…»? Это ты, артист, там, в кино, не плакал, а тут в тюрьме заплачешь…

Окончание монолога начальника КПЗ шло под хохот всех присутствующих.

Меня втолкнули в так называемую «камеру». Это была не камера, а ящик — метр в длину и полметра в ширину. Этот гроб не отапливался и не имел света. Лежать в этом гробу нельзя было по причине малых размеров. Но, как выяснилось, и сидеть в нём тоже нельзя было, так как «нары» были обиты железными полосками. Большее время дня и ночи приходилось стоять, упираясь ногами в парашу. Полное впечатление, что тебя замуровали. Если учесть, что я страдаю клаустрофобией — боязнью закрытого пространства, можно представить, что я чувствовал себя намного хуже, чем дома.

В КПЗ по советским законам заключённого могут держать не больше семи суток. Но кто там обращает внимание на закон. Прокуратура при желании, а желание у неё всегда есть, может тебя продержать хоть два месяца. В КПЗ, так называемую, горячую пищу (тёплые помои) дают один раз в сутки. Чем дольше сидит подследственный в камере предварительного заключения, тем больше он теряет физических сил, тем быстрее его можно морально сломить.

Как я уже говорил, в моей камере света не было. Когда часовой открывал мою дверь, он перекрывал свет в коридоре и меня не видел. Я всегда стоял вплотную к дверям и из камеры не выходил, а выпадал прямо на часового, и оба мы оказывались на полу. Я, как юморист, естественно, сверху. Каждый день часовые менялись. Они хорошо знали мою камеру, но забывали, кто в ней сидит, вернее, стоит. Каждый день я проделывал эту процедуру.

Или часовым надоело валяться подо мной, или по другой причине, но меня перевели в Тамбовскую тюрьму. Поместили в огромную камеру без окон, не дав даже матраса. О сне и речи быть не могло. Но по сравнению с КПЗ эта одиночная огромная камера показалась мне курортом. Только вот в зимний сезон от дикого холода приходилось спасаться цыганским танцем. В дальнейшем это натолкнуло меня на мысль, и я сделал пародийный номер «Возникновение танцев». В этом номере я доказываю, что цыганская пляска возникла из-за холода.

Я не сомневался, что меня вот-вот отпустят на волю. Ночью меня взяли из камеры и повели. «Все, — подумал я, — сейчас отпустят».

Привели снимать отпечатки пальцев. Отвели назад в камеру. Я опять пошёл плясать цыганочку, спасаясь от холода. Часа через полтора меня опять увели из камеры. «Ну, — думаю, — сейчас точно отпустят, куда меня ночью ещё могут тащить?»

Привели меня к фотографу. Опять разочарование. Я понимал, что эти ублюдки не хотели давать мне спать — своего рода мелкая пытка. Однако эти тупоголовые не понимали, что в такой камере, куда они меня поместили, спать невозможно. Фотографировали меня долго. В профиль, ан фас. Я представил себе, что я на «Мосфильме» в фотоателье (когда пробуют артиста на роль, он должен пройти фото — и кинопробу). На фотопробе артист должен выразить характер в зависимости от роли. Я начал фантазировать, будто я на фотопробе. В профиль играл Отелло, анфас изображал богатого и счастливого человека. И так как меня снимали долго, то я изобразил на фото всю гамму человеческих чувств. Я видел фото — счастья не получилось.

Опять камера, опять цыганская пляска, и опять меня куда-то тащат. Завели в кабинет к майору Лерману. Ну, приободрился я. Всё в порядке. Лерман — майор, еврей, этот точно отпустит меня сейчас на свободу. Иначе чего бы меня вызывать в пять утра? Настроение у меня стало получше.

Майор Лерман, действительно, по национальности еврей, начал нудно загробным голосом:

— Гражданин Сичкин, вас привлекают к уголовной ответственности по статье девяносто три «прим» — хищение в особо крупных размерах. Эта статья предусматривает уголовное наказание от восьми лет до расстрела. Но, учитывая ваше чистосердечное раскаяние и признание своей виновности, суд может облегчить наказание и дать ниже низшего, то есть шесть лет тюрьмы.

— Почему я должен признавать свою вину, если я невиновен?

— Все говорят, что они не виновны, — ответил майор.

— Я скоро выйду, а те, кто меня посадил, будут наказаны.

— Я уже двадцать пять лет, работаю в тюрьме, — ответил майор, — и отсюда ещё никто не вышел. Сюда ворота широкие, а отсюда узкие.

Эту крылатую фразу я потом слышал много раз от тюремного персонала. Посмотрел я на этого майора Лермана, подумал, не выдержал и сказал:

— Когда Моисея спросили, зачем он, когда выводил евреев из Египта, шёл с ними через пустыню, Моисей ответил: «Мне с этими евреями было стыдно ходить по центральным улицам…»

Я опять пошёл в свою камеру. Утром меня отвели в другую. В ней один сидел на кровати, а двое, ритмично и синхронно поворачиваясь, ходили по камере больше часа, не реагируя на моё появление. Глаза их ничего не выражали. Я подумал, что они сумасшедшие.

Потом я сам неоднократно повторял эту ходьбу по камере, чтобы на какое-то время притупить невыносимую боль. Все подследственные без конца ходят по камере взад и вперёд. Есть даже такая шутка:

— Когда вы ходите и думаете, что не сидите, вы глубоко ошибаетесь. По окончании ходьбы эти двое со мною мило поздоровались, начались расспросы. Они были ворами-рецидивистами, просидевшими в лагерях и тюрьмах по девятнадцать лет, несмотря на их молодость. Третий был не понятен для меня. Шустрый, румяный, откормленный блондин без грусти в глазах.

Камера была светлой, тёплой и уютной. Кровати — с матрасами, с белоснежными наволочками на подушках. Прекрасно!

На следующее утро, часовой вызвал всех на прогулку. Обычно в тюрьмах с нетерпением ждут прогулки. Но рецидивисты отказались. Пошли румяный блондин и я.

Я очень обрадовался возможности увидеть небо над головой и подышать свежим воздухом. Каково же было моё удивление, когда нас завели в клетку, по размерам годную для одного тигра. Клетка была с высокими каменными стенами, а наверху — сплошная густая решётка, небо смотре лось в клеточку. Часовой с автоматом украшал пейзаж.

Румяный блондин сообщил, за что он попал в тюрьму, и сказал, что днями выйдет на свободу. Так что у меня есть возможность передать письмо на волю. Шмона бояться нечего, часовые его друзья.

Я согласился, но попросил ещё связаться с сотрудником прокуратуры СССР Гусевым и объяснить ему, что невиновен. С каждой минутой мой сосед делался все грустней и печальней.

Потом и совсем остыл ко мне. Нетрудно было дога даться, что он работает в тюрьме наседкой. Такие, как он, выпытывают у подследственных все нюансы дела и докладывают начальству, тем самым облегчая работу следователя. Новичок, который первый раз попал в тюрьму, охотно рассказывает о своём преступлении в расчёте, что опытные люди помогут советом. Наседкам за их работу уменьшают срок наказания, примерно день за два. Однако, если в камере их разоблачат, то это может оказаться их последним днём.

Мне и в самом деле нечего было рассказывать. Но даже мне, неопытному человеку, разоблачить этого подонка с румяной мордой ничего не стоило.

Нас всех четверых повели в баню. Когда мы разделись догола, то обнаружилось, что у одного рецидивиста было нормальное количество татуировок — штук сто, а у другого — ни одного свободного места на теле. Он напоминал передвижную художественную галерею. Живопись была эклектичной. Наряду с Лениным и Сталиным, которые расположились у него на груди, были выколоты голая русалка, какие-то якоря, корабли, розы, проткнутые финкой, надписи типа «Бог — не фраер», тёплые слова в адрес матери. На одной ягодице вытатуирована голая женщина, на другой голый мужчина. Когда он двигался, они занимались любовью.

Мне было не до мытья. Я старался охватить все, но глаза разбегались по всем полотнам и путалось в голове. Даже часовые, которых ничем уже нельзя удивить, были поражены.

Недолго моё «счастье» длилось. Как только наседка сообщил начальству, что я ничего не говорю и ничего не пишу, меня тут же перевели в другую камеру. Она была маленькой — метров тринадцать. Но сидело там шестнадцать человек. Не только дышать, но и продохнуть было не возможно.

Небольшое окно с решётками, за решёткой — жалюзи — железный козырёк. Сделано это, надо думать, для того, что бы человек не увидел, что творится за решёткой, и чтобы кислород не попал в камеру. Все поголовно курят махорку, не выпуская закрутку изо рта. Почти у всех в камере были сапоги с портянками. Если учесть, что в камере же находится туалет, и всегда на нём кто-то сидит орлом, то не дай Бог столкнуться с этим запахом.

Камера была очень сырой, тёмной и в ней было много мух. Я никак не мог понять, как мухи могут жить в таких условиях?!

Целыми днями я курил и ничего не ел. Настроение было непередаваемое. Жил только надеждой на друзей, которые, узнав, что меня посадили и будучи уверены в моей невиновности, начнут бить во все колокола, после чего меня, естественно, освободят. «Друзья влиятельные, знают подробности дела, и вопрос моего освобождения, — думал я, — решится в считанные дни».

Наконец открылась кормушка, и часовой вызвал меня. Ожидал, что он напомнит мне захватить вещи. Но мне вручили передачу. Когда я обнаружил в ней тёплые зимние вещи, мне стало не по себе.

У меня началась истерика. Я не мог взять себя в руки. Кошмар меня не покидал и ещё больше усиливался. Не в состоянии с собой совладать, я посмотрел на железную дверь своей камеры, приготовился разбежаться и размозжить себе голову о дверь.

Но один из сидящих со мной, прочтя мои мысли, преградил дорогу… Это привело меня немного в чувство.

Как я был себе потом противен. Как я мог нафантазировать себе, что меня выпустят, раз посадили. Кто будет за тебя бороться и доказывать твою невиновность, когда каждый боится самого себя. Ты можешь начать хлопотать за своего друга, а они возьмут и посадят тебя самого. Как я мог забыть свою игривую, с юмором страну…

Чтобы не лишиться разума и сохранить своё человеческое достоинство, надо обязательно работать над собой. Что может человека спасти в таких условиях? Только юмор — ничего лучшего я не знаю. Я с утра до ночи вспоминал свою жизнь, весёлых людей и всё, что связано у меня в жизни с юмором.

Уже знакомый вам старший следователь Иван Терещенко испробовал все дозволенные и недозволенные методы по отношению ко мне. Немного был растерян, что я не потерял самообладания. Он, зная мою любовь к сыну, придумал мне страшную казнь. Распустил слух, что моя жена умерла, а сын находится в критическом состоянии. На прогулке один подосланный подлец сообщил мне эту страшную новость. Мой кошмар длился три дня, пока Эдуард Смольный не передал мне, что всё в порядке, что это выдумка Терещенко. Смольному можно было верить, он знал всё, что делается на воле.

На пятый день после этой пытки Терещенко вызвал меня на допрос, вернее, не на допрос, а просто увидеть, как я после этого выгляжу. Идя на допрос, я думал, что не сумею сдержаться и ударю его. Я весь дрожал, но в кабинете словно переродился. С улыбкой поздоровался и сел. Это был лучший вариант. Эта мразь ждала от меня чего угодно, но только не улыбки и покоя. Терещенко преобразился, начал на глазах чернеть от ненависти.

Моя улыбка, беспечность его убивали. В душе я его жарил на сковородке, а внешне играл делового, уравновешенного заключённого.

Терещенко выложил, что по статье 93 — «прим» суд даст мне десять лет усиленного режима.

— Большое спасибо, Иван Игнатьевич, мягкий приговор. Но помните, что сказала Надежда Константиновна Крупская на Втором съезде партии, который покинули бундовцы, тем самым помешав работе съезда?

— Что она сказала?

— Надежда Константиновна сказала: «Пошёл бы ты на хуй».

Терещенко заскрежетал зубами, побагровел и мёд ленно, растягивая слова, ответил:

— Вы очень пожалеете. Вы будете сильно наказаны.

— Нет, Иван Игнатьевич, — бодрым голосом сказал я, — вам никогда не удастся поднять архивы Второго съезда партии, на котором Надежда Константиновна сказала: «Пошёл бы ты на хуй».

Я не знаю, куда после нашего разговора отправился он, а я пошёл в карцер.

Радио в камерах трещит весь день. Это дополнительная пытка. С шести утра до девяти тридцати вечера ты вынужден слушать вести с полей, идиотские патриотические песни, интервью со знатными доярками и т.д. К счастью, передавали и классическую музыку (Чайковского, Рахманинова, Шопена, Бетховена…) С этой музыкой у меня ассоциировался сын Емельян, пианист и композитор. Под эту музыку я думал о Емельяне, тосковал. Очень хотелось его увидеть. Но как это сделать? Не мог же я обратиться к Терещенко с просьбой:

— Иван Игнатьевич, пожалуйста, я очень соскучился по своему сыну. Сделайте мне встречу с ним, а я вам буду очень благодарен.

И вот я напрягал свой уставший мозг. Я вспомнил, что Терещенко рассказывал о том, что дирекция «Мосфильма» обратилась в прокуратуру с ходатайством отпустить меня на время и дать возможность закончить съёмки фильма «Неисправимый лгун».

Прокуратура ответила, что Сичкин похитил у государства тридцать тысяч рублей, что он, то есть я, особо опасный преступник. Однако, если «Мосфильм» внесёт эти деньги, я могу оказаться на свободе. «Мосфильм», естественно, денег не внёс, и я оставался в камере. Тамбовская прокуратура понимала, что никакого криминала в моих действиях нет, что на сфабрикованное дело затрачены сотни тысяч государственных денег, и что надо правдами и не правдами хотя бы частично вернуть их. Кроме того, если подследственный возвращает деньги, то он как бы признает свою вину, что для Терещенко было очень важно. Он умудрился запугать режиссёра, тот внёс в кассу тамбовской прокуратуры честно заработанные две тысячи восемьсот рублей.

У меня созрел план. Я обратился к Терещенко:

— Иван Игнатьевич, я хочу попросить друзей, чтобы они внесли за меня тридцать тысяч рублей. Я думаю, что прокуратура может мне изменить меру пресечения и до суда освободить из тюрьмы.

Как сказал бы одессит, надо было видеть его лицо. Это был сияющий унитаз. Я продолжал монолог:

— Для этого мне нужно срочно встретиться с моим сыном Емельяном и моим товарищем Кеосаяном. Я скажу, у кого они могут взять деньги.

— Очень скоро встретитесь, — ответил он. Первого апреля 1974 года я встретился с моим Емельяном И Кеосаяном. В комнате мы сидели вместе с Терещенко, он не спускал глаз с меня. Я им повторил все то же самое. Сказал, у кого надо взять: 5 тысяч у Миши Царёва — это народный артист из Малого театра, я с ним даже не знаком; 5 тысяч у Эдди Рознера (он уже лет семь как уехал из Советского Союза); 10 тысяч взять у Леонида Утесова (если бы у Утесова и были деньги, он бы их не дал, а тем более у него их не было) и 10 тысяч — у писателя Анатолия Софронова (помимо того, что я не был с ним знаком, этот антисемит готов был лично сам всех вырезать).

Терещенко был доволен составом тех, кто должен был внести за меня деньги. Я расцеловался с Емелюшкой и Эдиком Кеосаяном. Они ушли. Когда они уходили, от меня как будто уходила жизнь.

После встречи я заволновался, а вдруг они меня не правильно поняли и внесут за меня эти деньги? Тем более, что мне было известно о том, что Ян Френкель и Людмила Гурченко были готовы внести деньги. В камере лезут всегда самые мрачные мысли. А вдруг они всё-таки внесут деньги?

При первой же встрече я обратился к Терещенко:

— Иван Игнатьевич, непонятно, почему мои друзья не вносят за меня деньги? Пожалуйста, сделайте мне срочно встречу с Емельяном.

Терещенко, как и многие обыватели, не сомневался, что самые богатые люди — артисты. Хорошо живут в Советском Союзе только те популярные артисты, которые работают на эстраде, таких, кто хорошо зарабатывает, сто пятьдесят — двести человек, а остальные влачат жалкое существование.

Встреча с Емельяном была организована мгновенно, на следующий день. Терещенко присутствовал, следил за мной и за Емельяном.

— Емелюшка, надо срочно внести деньги. Ты меня понял? Я сложил фигу и показываю. Емельян:

— Папа, не волнуйся, — сложил фигу и показал. — Они будут точно внесены. Терещенко смотрит нам в глаза и не видит наших фиг, а мы вдвоём изощряемся в красноречии, хотя в этом диалоге главную роль играют фиги.

Все были довольны: Терещенко, Емельян, а самое главное я. Я ушёл в камеру умиротворённым.

Сидя в тюрьме, я считал не только дни, но и часы до суда. Никто из нас понятия не имел, когда кончится следствие, и начнётся суд.

Следователь Терещенко не торопился с закрытием дела и передачей его в суд. Он, как нормальный садист, получал удовольствие от нашего тюремного кошмара.

Этот любитель острых ощущений был тупым. Я решил его огорчить. Я попросился на допрос и сказал ему:

— Иван Игнатьевич, я чувствую, что дело идёт к концу. В тюрьме начал писать киносценарий, работать в тюрьме — одно удовольствие, лучше условий не придумаешь. Не надо думать о еде, плюс медицинское обслуживание и ежедневные прогулки, таких условий у меня дома не будет. У меня просьба. Если возможно тяните следствие как можно дольше. Дело в том, что суд меня оправдает, а домашние условия мне будут мешать.

Терещенко от злости начал заикаться. Он мне сказал, что после суда я пойду не домой, а в лагерь строго режима на десять лет.

— Кстати, Иван Игнатьевич, если у вас будет время и желание, — предложил я под конец, — я с удовольствием прочту киносценарий. Это будет комедия. Ребятам в камере нравится, и они дружно смеются. Терещенко принял без энтузиазма эту сенсационную новость.

Эдуард Смольный был администратором Тамбовской филармонии и художественным руководителем ансамбля «Молодость» при этой же филармонии. Он был одним из лучших администраторов в Союзе. С ним работали все ведущие артисты страны. Тамбовская прокуратура, не сомневаясь, что он миллионер, предложила, чтобы он вручил им пять тысяч рублей, чтобы они смогли дотянуть до зарплаты.

Смольный не считал себя миллионером и не чувствовал за собой никакой вины. Он отказал им в этой помощи и совершил тем самым роковую ошибку для себя и для всех остальных. Если следственные органы просят деньги, продай последнюю рубаху, но помоги им деньгами. После отказа Смольного вручить органам прокуратуры взятку, они тут же сфабриковали уголовное дело против Смольного. А так как мы, артисты, с ним работали, то потянули заодно и нас.

Смольный в своей камере знал всё, что делается в тюрьме. Он даже наладил связь с волей. На прогулке запрещено переговариваться. Нарушителей отводят в карцер. Но это не касалось Смольного Он на прогулке постоянно кому-то что-то сообщал.

— Серёжа из девятой камеры, меняй показания. Скажи, что у тебя в руке был не нож, а расчёска, понял?

Наверху стоит часовой с автоматом, все слышит, но не смеет сделать замечание. Смольный продолжает:

— Захаров из тридцатой камеры, твоего отца исключили из партии. Он подал жалобу, мотивируя тем, что на закрытом партсобрании не было кворума… Колька из двадцать шестой, к тебе едет адвокат из Москвы Владимир Семёнович — очень толковый чувак… Передайте Сичкину, что Магомаева дисквалифицировали на год, приказ подписала Фурцева. Олег Ефремов запил. Кобзон получил звание… Колька из десятой камеры, отрицай свою виновность, не видел ты никакого чемодана, понял? Ты можешь, как малолетка, часто менять свои показания.

И так каждый раз на прогулке Смольный меня веселил своими знаниями. А бывало, если дальняя прогулочная камера не слышала голоса Смольного, он просил автоматчика передать туда указания. И тот чётко выполнял задание.

В тюрьме самый неопытный подследственный, посидев месяц с опытными людьми, начинает разбираться в уголовных делах. На воле ты нигде и никогда не достанешь уголовного кодекса, а в тюрьме тебе по первой просьбе вы дают его. И заключённые впервые узнают свои права и обязанности, что очень не выгодно следователю. Следователь тебе ничего не говорит о твоих правах. Ему важно тебя за пугать и посадить на длительный срок.

Во время очной ставки с директором филармонии тот оставил мне двадцать рублей. В тюрьме заключённый не имеет права держать деньги в камере. Обслуживающий персонал тюрьмы состоит из заключённых, которые разносят чай. Я попросил одного из них купить мне сигареты. Он тут же доложил администрации тюрьмы. И деньги у меня изъяли.

Один из заключённых, работая разносчиком еды, сказал, что Смольный просил меня передать ему записку. Я ответил:

— Передай Смольному, пусть он мне напишет записку. Наконец я получил от Смольного записку, в которой не было ни слова о нашем деле, зато восторженно говорилось о советской власти. Вероятно Смольный тоже ему не доверял и не хотел оставлять улики против себя следователю. Я в записке ответил ему в таком же залихватском духе. Долго хвалил Феликса Дзержинского, был без ума от нашего фантаста Владимира Ильича Ленина. И ни слова о нашем деле. Смольный вёл выжидательную политику и надеялся, что меня в конце концов прорвёт. А я ждал успехов в этом деле от Смольного. Я опять получил записку, в которой он восхвалял наше правосудие, наше общество — самое справедливое в мире, и опять ни слова о деле. Эта переписка двух «политкаторжан» мне надоела, и я ответил на четырёх страницах. Я хвалил Плеханова за то, что он перевёл Маркса на русский язык (лучше бы Плеханов не знал этого языка), с благоговением вспомнил Розу Люксембург и Клару Цеткин, ополчился на Америку из-за Сакко и Ванцетти, очень рад был, что у нас одна партия и нет интриг, как на Западе, отметил, что в Советском Союзе думают о человеке. Закончил своё послание ему такими словами: «Я счастлив, что мне повезло, и я сижу в тамбовской тюрьме, которую построила Екатерина Вторая, эта тюрьма — настоящее произведение искусства».

Когда Смольный узнал, что меня посадили, он был взбешён. Отсидев год и две недели, он пал духом. Состояние его было критическим. Он собирался покончить с собой. Он попросил тюремную администрацию, чтобы нам дали возможность повидаться. Все они Смольного любили и не много побаивались. Несмотря на то, что устав категорически запрещает встречи двух подследственных, проходящих по одному делу, меня вызвали к врачу. А там уже находился Смольный — страшный и обречённый. У меня состояние то же было не из лучших, но я ему объяснил, что только на открытом суде, имея возможность говорить и логично мыслить, мы сможем уничтожить этих подонков.

Смольный до тюрьмы не имел времени читать книги, зато он знал всех директоров филармоний страны по фамилиям, именам и отчествам, где они родились и когда, кто из них сидел, по какой статье…

В тюрьме была шикарная библиотека. Эдуард начал читать книги запоем. У него была феноменальная память, он помнил все афоризмы и изречения великих людей.

Эдик сидел с подростками и обучал их, как вести себя на суде, нацеливал их на агрессивную позицию — такое у него самого было настроение.

И вот появляется малолетка на суде, рост два метра, три класса образования, и вдруг вставляет в свою речь:

— Как сказал французский философ Вольтер, «все жанры хороши, кроме скучного». Судья никогда не слышал про Вольтера и никак не может понять, откуда такие слова у этого примитива. Судья:

— Вы с кем сидите? Кто у вас бригадир?

— Смольный, — отвечает подросток. В следующий раз выходит на суд другой подопечный Смольного и цитирует Карла Маркса и Владимира Ленина. Судья спрашивает:

— Вы с кем сидите?

— Со Смольным я сижу, — с достоинством отвечает начинающий убийца. Обученные Смольным подростки в суде приводили цитаты древнегреческих философов, от

Плиния-старшего до Сократа, ссылались на Жан Жака Руссо…

Короче говоря, судья, который часто был один и тот же и понимал, что их этому обучает Смольный, рассердился и подсудимому из камеры Смольного, который начал вспоминать произведение Чернышевского «Что делать?» и связывать его со своим делом, сказал:

— Передайте Смольному, что он получит десять лет. Малолетка руками сделал международный жест и сказал:

— Вот тебе. Четыре года максимум.

В тюрьме Смольный не переставал удивлять меня. Я считал его городским сумасшедшим. И все из-за его бешеной любви к советской власти, той самой, которая ни за что ни про что засадила его за решётку. Эта любовь была сумасшедшей до неистовства.

Смольный, будучи беспартийным, с пеной у рта восхвалял власть. Казалось, Смольный убьёт каждого, кто выступит против построения коммунизма в одной, отдельно взятой стране. Когда Смольный произносил имя Ленина, я представлял его стоящим на коленях в мавзолее.

В тюрьме Смольный убедил начальника, что осуждённые, идущие на этап, должны встретиться на лекции с ним и с популярным артистом Сичкиным.

Начальник на идею Смольного клюнул.

Нас повели в конференц-зал для выступления. Все сидели хмурые, бритоголовые. Я начал рассказывать им смешные эпизоды со съёмочных площадок, весёлые рассказы из фронтовой жизни. Закончил тем, что меня от смерти спасал только юмор и оптимизм.

После меня слово взял Смольный. В то время как раз умер Василий Шукшин. Смольный никогда не был с ним знаком и ничего из написанного им не читал. Он начал:

— Ребята! Меня и Бориса постигло большое горе, умер наш Вася. Просил всех уголовников стать и почтить его память минутой молчания. Они стояли, а Смольный рыдал. Стояли долго, минуты три. Уголовники не сомневались, что этот Вася, по которому рыдал Смольный, наверное, какой-нибудь вор в законе.

Смольный говорил (а говорил он всегда, как хороший оратор), что они не уголовники, а оступившиеся люди, что они займут ещё достойное место в нашем, обществе. Смольный говорил, что ни одна страна в мире не тратит столько денег на профилактику преступлений, как Советский Союз. Смольный говорил о Достоевском, о несчастной жизни композитора Моцарта, засадил несколько цитат Феликса Дзержинского и долго рассуждал о мужестве Пашки Корчагина.

Уголовники никак не могли понять, кто этот Смольный? Он сидит? Или он работник обкома партии?! В заключение Смольный выкрикнул:

— Человек — это звучит гордо. Вспомните слова Максима Горького и его «Буревестник». Лекция Смольного произвела впечатление на уголовников. Начальство было в восторге. Они наслаждались речью Смольного. У нас было пять таких лекций по три с половиной часа. Всё это время мы дышали нормальным воздухом. Уверен, что если бы Смольный попал в зону, то вскоре начальник лагеря ходил бы у него в подчинённых.

В тюрьме подъем. Резкий звонок, внезапный аккорд по радио, и на всю катушку звучит Гимн Советского Союза. Я никогда в жизни не слышал такого количества изощрённого мата в адрес гимна родины. Кто мог такое придумать? Про сыпаться насильно неприятно даже под музыку Чайковского. Лично я каждое утро получал удовольствие. Мат радовал ухо, звон кружек, летящих в репродуктор, возбуждал аппетит. Я с нетерпением ждал помои, которые приносили в во семь часов утра.

ДУМА О ЛЕНИНЕ

Ну, а после такого завтрака о чём может думать человек? Конечно, о партии и её создателе Ленине. Я даже сочинил «Думу о Ленине». Выйдя на свободу, я её записал по памяти.

У меня на этот счёт было много фантазий, скрасивших заключение. Самой удачной и дерзкой была мысль о том, что я, соратник Ильича, стану вместо какого-то партаппаратчика министром культуры СССР и сразу повышу актёрам жалованье. Теперь выяснилось, что фантазия не столь дерзкая. Стал же министром артист и режиссёр Николай Губенко…

…Нас, заключённых тамбовской тюрьмы, окрыляла тихая маленькая радость. Проходя мрачными коридорами на допросы, мы видели на стене транспарант «ЛЕНИН С НАМИ!». Не знаю, как другие, а я чувствовал себя соратником Ильича.

В тюремной библиотеке было полное собрание сочинений Ленина. Все остальные писатели были представлены фрагментарно.

— Я бы хотел что-нибудь почитать о Ленине в эмиграции… — попросил я однажды начальника библиотеки.

— Ленин никогда не был в эмиграции, — строго ответил начальник. — Он всегда жил в Мавзолее. Я не спорил. Просто записал этот разговор. Я изучал биографию Ильича по книгам и по настенным надписям в камерах.

Несомненно Ленин был великим человеком. Только великие люди могут делать такие колоссальные ошибки.

Владимир Ильич был замечательным лицедеем. Он так искусно гримировался, что его никто не мог узнать, даже собственная жена — Крупская. Ленин с поразительной силой и глубиной играл образы рабочих, плотников, пациентов зубного врача и т.д. Ленин умел скрываться так талантливо, что его никто не мог найти: ни враги, ни друзья. Из-за своей скрытности Ленин чуть не опоздал к началу Октябрьской революции.

Мне, как артисту кино, откровенно говоря, немного завидно, что у Ленина такой огромный кинорепертуар. Фильмы о вожде снимались во все времена года: «Ленин в октябре», «Ленин в ноябре», «6 июля», «Ленин в январе».

По количеству отснятых фильмов лидеры мировой политики занимают следующие места в первой десятке.

Десятое место: Александр Македонский — 4 фильма.

Девятое, восьмое и седьмое места делят: Черчилль, Чингисхан и Чапаев.

Шестое, пятое и четвёртое места делят: Спартак, Бог дан Хмельницкий и Брежнев.

Третье место: Джордж Вашингтон.

Второе: Ленин.

На первом месте (снимался больше всех вождей) Рональд Рейган.

В Ленинграде множество домов украшено мемориальными досками: «Здесь тогда-то выступал В. И. Ленин…» Домов этих так много, что казалось, в каждом втором доме Ильич выходил на подмостки. Применяя нашу актёрскую терминологию, можно сказать, что Ленин имел по пять концертов в день, администратором у него был Дзержинский, транспорт — броневик, выезд — с Финляндского вокзала.

Тюремный досуг позволил мне сделать некоторые под счёты. Вот они. Из камня, использованного на изготовление памятников вождю, можно было бы выстроить город на 150 тысяч жителей.

Из металла, что пошёл на ленинские бюсты, можно было бы сработать канализацию и водопровод для всего Узбекистана.

Подсчитано, что если все статуи Ильича собрать вместе и поставить друг на друга, то Ленин кепкой достанет до Луны.

Историки утверждают, что Ленин родился в рубашке. Это не верно. Ленин родился в кепке.

У всех нормальных людей первым словом в жизни было «мама». Ленин сказал «партия».

Кстати, о кепках. В городе Сумы перед плодоовощным комбинатом открывали памятник Ильичу. Два скульптора-алкоголика из Киева, занимавшихся исключительно установкой Лениных, пропустив все сроки, работали всю ночь. К утру всё было готово. В лучах восходящего солнца под белой простынёй величаво проглядывали родные очертания. К полудню на площадь согнали народ. Секретарь горкома сказал короткую тёплую речь и потянул простыню. И всем вокруг явился образ дорогого Ильича… Но что это? О ужас! У Ленина оказалось две кепки. Одна на голове, другая в руке… Пришлось снова прикрыть вождя простыней.

В городе Ялта на площади стоит огромный памятник В. И. Ленину. Тут же огромное количество голубей. Голубь, хотя из него сделали символ мира, птица крайне политически незрелая. Поэтому голуби, не зная в лицо, не будучи осведомлены о том, что он живее всех живых, не сомневались, что администрация города специально для них построила общественный туалет. Внизу у памятника голуби не столько ворковали, сколько дрались между собой и поедали продукты, которые им щедро давали отдыхающие и интуристы, после каждого приёма пищи голуби взлетали, садились на голову нашего фантаста и оправлялись. У них была конвейерная система: поели — поднялись, поели — поднялись…

В первое время после установки памятника голубям было неудобно сидеть на голове у Ленина и заниматься нужным делом — они соскальзывали с лысины. Но вскоре в результате их неустанного труда у Ленина появилось что-то вроде шевелюры, голова расширилась, наросла борода и Ленин превратился в Карла Маркса. С Марксом голубям стало жить намного легче. Но они не успокаивались.

Часто бывая в Ялте, я каждый раз поражался метаморфозам, происшедшим с Владимиром Ильичом за время моего отсутствия. После Маркса голуби превратили его голову в водолазный шлем. Прошло очень немного времени, и вдобавок к шлему Ленин был одет в лёгкий водолазный костюм, комплекцией, однако, напоминая водолаза-культуриста.

В мой последний приезд на основателе был скафандр космонавта.

Я написал письмо председателю ялтинского райисполкома: «Уважаемый товарищ (фамилии не помню)! Мне неприятно смотреть, как на площади, где стоит памятник В. И. Ленину, голуби на глазах у отдыхающих и иностранных туристов систематически обсирают Владимира Ильича. Необходимо срочно принять меры, иначе памятник превратится в склеп-мавзолей, придётся написать у двери: „Здесь, в середине этого помёта, стоит памятник основателю коммунистической партии Советского Союза Владимиру Ильичу Ленину“.» И так как я терпеть не могу писать анонимные письма, подписался: «Лазарь Каганович».

Маяковский застрелился при Сталине. При Ленине он бы не застрелился. Скорее всего он бы повесился.

Актёр МХАТа Борис Смирнов, в прошлом главный исполнитель роли Ленина в театре и на экране, в праздничные дни мотался по Москве с одной концертной площадки на другую, не разгримировываясь, чем вызывал немалое удивление милиционеров и таксистов. Рассказывают, что на одном из концертов конферансье, планируя программу, сказал Смирнову:

— Ленин пойдёт за Шуровым и Рыкуниным. На что Смирнов, выкинув вперёд руку и слегка картавя, выкрикнул:

— Ленин никогда не пойдёт за Шуровым и Рыкуниным!

Мало кто знал, что это такое — Всесоюзный семинар по повышению квалификации Лениных. А такой был! Я это видел собственными глазами. В большом зале на пятом этаже здания ВТО (Всероссийское театральное общество) в Москве на улице Горького собирались 150-200 провинциальных исполнителей роли Ильича. Кого тут только не было: удмурт и нанаец, эвенк и башкир. Любого возраста, любого роста (от лилипута до великана), и все, как один, — Ленины. Приехали учиться театральному ленинизму. На сцене — главный Ленин страны, артист Борис Смирнов. Он учит рядовых Лениных, как надо картавить.

Он говорит:

— Революция, о котогой… И двести провинциальных вождей повторяют:

— Революция, о котогой… Со стороны это очень походило на стаю ворон. Потом Смирнов учил, какие жесты надо применять на сцене. Он выкидывал руку вперёд… он закидывал руки под мышки… Это выглядело так, будто 200 Лениных собирались танцевать фрейлахс.

Название этого симпозиума я не придумал. Я его списал с командировочного удостоверения одного из провинциальных Лениных.

Централизованный надзор за «Ильичами» — это жизненная необходимость. Ведь актёры — народ ненадёжный. От них можно ожидать чего угодно. Так, в городе Николаеве артист местного драмтеатра Кушаков, изображавший Ленина на стадионном празднике, как говорится, выпил лишнего и с фанерного броневика произносил нецензурные лозунги, а потом на повороте упал на гаревую дорожку и продолжал кричать лёжа. Народ вокруг смеялся сквозь слёзы, потому что просто смеяться было опасно.

Замечено, что на всех пьедесталах великий вождь стоит в балетных позах. Ноги всегда в четвёртой или пятой позициях. Самая популярная поза — арабеск. Пристрастие Ленина к танцам выразилось и в его выдающейся работе «Шаг вперёд, два шага назад» в стиле танго.

Попутно заметим, что Ильич всю свою жизнь мечтал написать работу, которая стала бы настольной книгой рабочих и крестьян. Ильич осуществил свою мечту. Это книга «Империализм и эмпириокритицизм».

Ильич Второй (т. Брежнев) любил и ценил эту работу Ленина, но никогда не упоминал о ней в своих речах, поскольку никак не мог выговорить название.

Сразу после революции Ильич питался скверно. Ленин начал прилично жить только при НЭПе. Ленин является выдающимся советским эмигрантом. Он эмигрировал ещё до начала советской власти. Он одобрял эмиграцию. Он ещё тогда говорил: «Верным путём идёте, товарищи!»

Став в тамбовской тюрьме верным ленинцем, я принял решение пойти дорогой, указанной вождём. Так я оказался в Нью-Йорке.

ОЧНАЯ СТАВКА

В основном все допросы велись рано утром или днём, но заканчивались они не позднее 6-7 часов вечера. Так требовал устав следственного изолятора.

Однажды в 22.30, после отбоя меня повели на очную ставку со Смольным.

В кабинете кроме Терещенко находился зам. областного прокурора Солопов. Оба сильно пьяные. Привели Смольного. Их лиц не видно, только одни воспалённые злые глаза с бегающими зрачками. Два пьяных Шерлока Холмса приступили к допросу. Попытаюсь его передать со стенографической точностью. Добавлю, мой подельник Эдуард

Смольный был на пределе сил. Мне временами казалось, что он близок к сумасшествию. Солопов:

— Эдик, давай сегодня поставим точки над «и». Смольный:

— Если бы Ленин знал, что в семьдесят четвёртом году могут прийти два должностных лица в дымину пьяные, он перевернулся бы в гробу.

Солопов:

— Эдик, причём тут Ленин? Я хочу у тебя выяснить, ты похищал деньги у государства? Смольный:

— Ну и тупой же ты, Зорге! Солопов:

— Зачем переходишь на личности? Тебя спрашивают: похищал или не похищал? Ответь: да или нет? Смольный:

— Кто вам дал право посадить двух патриотов нашей Родины и измываться над ними!! Солопов:

— Смольный, зачем отвлекаться? Сейчас у вас очная ставка с Сичкиным. Давай её плодотворно проведём. Я:

— Если бы знал Дзержинский о ваших проделках, вас бы, козлов, перевели из следственных органов в дворники. Кстати, никто так не может замести следы, как дворник.

На меня никто не обращал внимания, мои остроты оставались незамеченными. Солопов (его, бедолагу, ещё больше развезло от разговора):

— Эдик, мы пришли выяснить истину, мы же не шутим, мы серьёзные люди. Я:

— Если говорить серьёзно, то это нечестно: быть на званом обеде, хорошенько выпить, идти к нам и не захватить пол-литра водки.

Терещенко пригрозил мне карцером, чем вызвал взрыв возмущения Смольного:

— Вот тебе, а не карцер! — взревел Эдуард, сделав жест, понятный на всех языках. — Попробуйте, я на суде все расскажу.

Солопов:

— Слушайте, прекратите этот дурацкий спор, давайте говорить по существу! Он задумался и закинул голову кверху. Смольный:

— Не задумывайтесь, а то уснёте. Я:

— Гражданин Солопов, можно мне получить мой паспорт обратно? Солопов:

— Вы что, пьяный? Я:

— Клянусь, нет. Мне позарез нужен паспорт. Солопов:

— Зачем? Я:

— Хочу усыновить Терещенко Ивана Игнатьевича, а без паспорта это сделать невозможно. Первый раз за всю очную ставку Смольный рассмеялся. Терещенко:

— Отец мне нашёлся! На этом наша очная ставка кончилась. Смольный ушёл в камеру, исходя пеной от злости, я ушёл в хорошем расположении духа.

КАМЕРНЫЕ ШУТКИ

Юмор в тюрьме ценится превыше всего. Там весёлый человек — самый уважаемый. Нудных людей нигде не любят, но в тюрьме нудный человек хуже атомной бомбы. Самые весёлые люди — это хулиганы. Самые скучные — взяточники и расхитители народного добра. Воры-рецидивисты — нервные и чаще всего шизофреники. Я не сидел с валютчиками, но думаю, что это тоже не подарок.

В советских тюрьмах выдают единственную газету — «Правду», чтобы сидящие знали, что творится на полях Таджикистана, и как с каждым годом преображается город Сыктывкар. В отличие от нас, заключённым разрешены книги для чтения, но, разумеется, только патриотические, типа «Подвиг разведчика», «Сталь и шлак», «Алитет уходит в горы». Уголовники давным-давно вырвали во всех этих книгах последние страницы, и не из хулиганских побуждений, а просто, чтобы их коллеги по несчастью не узнали, чем заканчивается это говно.

В камере непременно есть домино. В него играют на приседания, на кукареканье и на собачий лай. Весь день в камере кукарекают и лают. Из домино придумали ряд игр, например, покер. Главная игра — это раскладывание пасьянса из домино, гадание на свою судьбу. «Дубль шесть» — это зона, «дубль пять» — тюрьма, «дубль четыре» — это, так называемая, «химия», когда людей посылают на стройки народно го хозяйства. И эта работа засчитывается за отбытие срока. «Пусто-пусто» — свобода, «один-один» — дорога и т.д. Если все костяшки сошлись, то это свобода, а если не сошлись, то результат зависит от того, какой камень остался. Гадают и верят все. Занимают очередь на гадание. Даже люди, сидящие по 102-й статье — убийцы, тоже гадают, и, когда все костяшки укладываются, радуются, как дети. На что такое рассчитывают, трудно сказать.

Заключённым разрешено иметь бумагу и спички. Это приводит к тому, что все друг друга поджигают. Увлёкся человек пасьянсом, а ему в это время подложили бумагу под зад и подожгли. Спать тоже надо бдительно. Тут для поджога очень удобно. Вставляют спящему бумагу между пальцами ног и поджигают. Эта шутка называется «велосипед». Когда огонь постепенно доходит до пальцев, сонный человек начинает работать ногами так, он будто едет на велосипеде. Смешно смотреть, но велосипедисту не до смеха. В камере никто никого никогда не выдаст, и нужно по глазам догадаться, какая сволочь над тобой подшутила.

Все курят махорку, но никто свой окурок не бросит в унитаз, а сложит его между пальцами и выстрелит в сторону унитаза. Над головой всё время летают горящие окурки, и надо быть очень ловким, чтобы уклоняться от них. Этот фейерверк длится круглосуточно.

Со мной в камере за убийство сидел парень. Суд приговорил его к смертной казни. После суда его почему-то отвели не в камеру для смертников, а обратно к нам. Это противоречит закону, но кто на этот закон обращает внимание. Приговор суда парня не огорчил, по-моему, даже развеселил. Он пришёл весёлым и готов был к разным шуткам. Его коронным розыгрышем была игра с железной кружкой. Он поджигал бумагу и очень долго коптил кружку. Когда в камеру приводили новичка, он говорил ему:

— Давай погадаем на твою судьбу. Давал ему кружку, а себе брал чистую и просил новичка делать всё, что он будет делать. Он рукой водил по кружке, потом по лбу, по кружке — потом по щекам, по шее и т.д. Делал он это как настоящий маг, вся камера хохотала в подушку. Новичок к концу сеанса был весь в саже. Ничего не подозревая, ложился в саже спать. Окончание представления ожидало нас утром на поверке. Заключённые, выстроенные на перекличку, покатывались со смеху. Даже корпусной, видя этого новичка-негра, не мог сдержать смех. Сам же герой не мог понять причины общего веселья. Одна из жестоких камерных забав — так называемый «самосвал».

Над лицом спящего человека привязывается кружка с ледяной водой. Потом над ним поджигают верёвку, так что на лицо спящего падает пепел. Человек какое-то время рукой отмахивается, пока на лицо не попадает кусок обгоревшей верёвки. В этот момент жертва, как правило, вскакивает, и кружка с ледяной водой опрокидывается ему на лицо. Кружка обычно летит кому-то в голову. В такую минуту зрители норовят спрятать голову под подушку.

Потерпевший стоит опалённый, мокрый, с глазами, налитыми кровью от злости. Он хочет отгадать, кто это подшутил, но вся камера хохочет до колик, все плачут от смеха.

Утренняя поверка. Заключённые выстраиваются в одну шеренгу. Дежурный рапортует:

— В камере номер… тридцать человек. Докладывает дежурный…

— Вопросы есть? Заявления есть? Дежурный отвечает. Когда я дежурил, неизменно добавлял:

— Вопросов нет, все счастливы. И корпусной всегда с улыбкой покидал камеру.

В тюрьме ботинки называются «коцы», часовой — это «дубак», бригадир у малолеток — «бугор», а кнопка, которая при нажиме даёт знать часовому, что его вызывают, называется «клоп». Каждые три-четыре дня нам, подследственным, давали безопасную бритву, чтобы мы побрились. Я нажимал на клопа, в коридоре зажигалась лампочка, дубак открывал кормушку и спрашивал, что мне нужно.

— Я тебя очень прошу, дай мне опасную бритву, она мне вот так нужна, — и проводил пальцем вокруг горла.

Если дубак попадался с чувством юмора, он улыбался, а если нет, тупо отвечал:

— Не положено!

Но все равно шутка не пропадала, так как в камере она у всех вызывала улыбку. Помню, 1 января 1974 года корпусной зашёл в нашу камеру и поздравил всех с Новым годом. Я возмутился:

— А за что нам ещё один год?

Меня в камерах уважали, и каждое моё слово принималось на веру. Я перед сокамерниками выступал в разных лицах: и судьёй, и прокурором, и защитником. Дела всех подследственных знал досконально. В зависимости от личности строился суд. Я не люблю хулиганов, и от имени прокурора доставлял им много неприятностей. Но они успокаивались на речи адвоката. «Суд», как правило, выносил мягкий приговор. Я умышленно от имени судьи задавал им провокационные вопросы. Они волновались, не знали, как отвечать, и с нетерпением ждали речи адвоката.

Если прокурор у меня был рассудительным, но всегда жестоким, то в речь адвоката я вкладывал все своё красноречие, весь свой темперамент, уничтожал следователя, прокурора. Иногда приятному парню с тяжким преступлением от имени суда давал условное наказание. Мои зрители были в восторге, и все просили, чтобы я их судил. Это не только их отвлекало, но и приносило большую пользу. Я показывал, какие ошибки у них были в ответах. Это было прекрасной репетицией перед судом. На суде вопросы часто совпадали, и они знали, как на них отвечать.

Когда мне пришлось сидеть с малолетками, я продолжал разыгрывать суды, чем приводил их в дикий восторг. Дело в том, что малолетки часто разговаривают во сне, подробно сообщая детали своих преступлений. Я ночью плохо спал, все слышал и запоминал. Мои познания поражали их.

Новички в камерах — большое удовольствие для всех сидящих. Я всегда был мастером розыгрыша. На мои розыгрыши попадались опытные, бывалые люди. Я спрашивал новичка, сидел ли он в КПЗ. Если следовал положительный ответ, я задавал второй вопрос. Интересовался, получил ли он там положенные двести граммов водки и атласные игральные карты. Новичок, естественно, говорил, что не получил. Тогда вся камера начинала возмущаться советскими порядками.

— Наглецы, пользуются неопытностью человека и обманывают его. Садись и пиши заявление на имя начальника тюрьмы, — учили новичка.

Через минуту я диктовал: «Гражданину начальнику Тамбовской тюрьмы от такого-то. Находясь в КПЗ, я не получил положенные мне двести граммов водки и игральные атласные карты. Прошу распорядиться о выдаче мне водки и карт. Водку прошу не менять на вино».

Утром на поверке наша жертва вручала заявление корпусному, а тот относил его начальнику тюрьмы.

После обеда всегда приходил по такому случаю начальник — человек угрюмый, без юмора. Происходил примерно такой разговор:

— Кто писал заявление?

— Я.

— Так ты в камере предварительного заключения не получил водки и карт?

— Ни грамма не дали, — отвечал новичок.

— Карты тебе нужны атласные?

— Атласные, как положено по уставу.

— А простые не хочешь?

— Нет. Если по уставу положены атласные, так пусть будут атласные.

— А водку ты не хочешь поменять на вино?

— Не хочу.

— Кто тебе это сказал, и кто тебе помог составить заявление? Идиот, я тебе такую водку и карты дам, что ты у меня всю жизнь помнить будешь!

И уходил.

Все заключённые веселились минимум тридцать минут, а я всё время повторял: «какие грубые люди, и как нахально нас обирают».

В камере круглосуточно горит свет, и если случайно погаснет свет в тюрьме на одну минуту, это ЧП. Когда в тюрьме дают в девять тридцать вечера отбой, все должны находиться в постели. После отбоя я сказал новичку, чтобы он попросил дубака погасить свет, так как мы собираемся спать.

Новичок:

— Дубак, погаси свет, мы спать собираемся. Дубак на его слова даже не отреагировал. Я опять напомнил новичку насчёт света. Новичок нажал клопа. Часовой открыл кормушку и спрашивает новичка:

— Чего тебе?

— Мы хотим спать, погаси свет. Часовой обычно сыплет ругательствами.

— Как можно спать при свете! — возмущается новичок при полном одобрении в камере со стороны заключённых. Часовой со злостью закрыл кормушку. Я советую новичку вызвать корпусного и жаловаться ему. Он тут же следует моей рекомендации. После препирательства с дубаком появляется корпусной, и следует вторая серия:

— Как же здесь уснёшь, когда свет горит? — жалуется он на часового. — Просишь, погаси свет, так он не понимает, да ещё матюгается.

Я вступаю в разговор:

— Гражданин начальник, это не только его просьба, это вся камера просит погасить свет. Это нам будет хорошо и для государства экономия.

Корпусной, еле сдерживая смех, отвечает:

— Вы сегодняшнюю ночь поспите при свете, а завтра мы этот вопрос уладим.

Раз в неделю нас ведут в баню.

Баня — это понятие чисто символическое, так как ты не успеваешь намочить тело и тебя тут же выгоняют.

Перед баней говорят новичку, чтобы он взял все кружки, мы там в бане их попарим. Новичок складывает кружки в одеяло и выходит строиться, кружки в одеяле звенят, тарахтят,

Часовой интересуется, что там у новичка. Новичок отвечает:

— Кружки. Часовой:

— На какой… Новичок:

— Попарить в бане. Далее разговор зависит от характера и настроения часового. Как правило, он приносит всем несколько весёлых минут.

Прогулочные боксы только так называются, на самом деле там не только гулять, но даже стоять негде, это — клетки для одного нормального зверя. Перед прогулкой я говорю новичку:

— Захвати три-четыре матраса, после того, как по играем в волейбол, в теннис, поплаваем в бассейне, мы полежим часок на солнце.

Новичок выходит на построение с четырьмя матрасами. Часовой:

— Что с тобой?

— Ничего со мной, это матрасы, — говорит новичок. Часовой (без юмора):

— На хуй они тебе сдались?

— После волейбола, тенниса и плавания мы на них часочек полежим на солнце.

На всю прогулку отпускают тридцать минут, для малолеток — сорок пять. Как-то я вышел на прогулку с отвратительным настроением. Погода мерзкая, на прогулке никто не переговаривается — тишина, какая редко бывает на прогулках. Вдруг неожиданно один начал петь «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов». И все одиннадцать прогулочных боксов громко за пели: «Это есть нас последний и решительный бой», они меня развеселили на весь день. Я и сейчас не без смеха это вспоминаю.

Я сообщил новичку, что каждую неделю один из сидящих в камере может пойти за овощами и фруктами, но по тюремному уставу может отсутствовать не более четырёх часов. Если кто-то опоздает, то камеру оставляют на всю неделю без овощей и фруктов. Мы все были уже много раз на базаре. В связи с этим предлагаю на сей раз пойти ему.

— Базар у тебя займёт по времени часа полтора, — объясняю я, — остальное время ты можешь побыть дома. Но не опоздай обратно в тюрьму. Подведёшь всех нас.

У новичка загораются глаза, он клянётся, что будет вовремя, и мы начинаем записывать, что нужно купить на базаре: яблоки, бананы, помидоры, огурцы и т.д. Новичок обязательно включает какой-нибудь продукт вроде шпрот, мяса или колбасы. Но я его уверяю, что этого покупать не надо, так как всех здесь кормят на убой, дальше всё идёт по апробированному сценарию. Мы объясняем ему, что следует вызвать корпусного и сообщить ему, что камера решила его послать на базар, и чтобы корпусной дал на эти продукты деньги. Ещё советую с корпусным говорить громко, так как он глуховат.

Приходит корпусной, и новичок кричит:

— Гражданин начальник, я сейчас иду на базар за овощами и фруктами, мне нужны деньги.

— Чего ты орёшь?! — говорит корпусной и смотрит на него, как на сумасшедшего. — Какие деньги, какой базар?

Новичок:

— Я пойду на ближний, вы не волнуйтесь. Я уложусь в четыре часа, не опоздаю. Корпусной ему говорит, что он сумасшедший, и что таких надо сажать не в тюрьму, а в сумасшедший дом.

Я отвечаю корпусному, что у нас действительно кончились овощи и фрукты, а без них сидеть в тюрьме очень тоскливо.

Он, наконец, начинает понимать, улыбается и говорит:

— Никуда не надо ходить, вы все получите в тюрьме. Надо дождаться обеда, а если вам не дадут положенного, тогда пишите заявление на имя прокурора по надзору.

Я успокаиваю новичка:

— Корпусной врать не будет, если он сказал, то мы все получим.

В камеру вошёл малолетка ростом чуть выше Эйфелевой башни, в сверхтяжёлом весе, а морда, как загримированный унитаз. На традиционный вопрос: «За что посадили?» — он сказал: «Ни за что», — сплюнул и академический час матюгался. Потом этот питекантроп увидел меня, узнал, лицо его расплылось в улыбке:

— Буба, блядь, ты меня помнишь? Вспомни, блядь, где мы, блядь, встречались? Встретиться с ним я мог только в джунглях, но я там давно не был. Не дожидаясь ответа, он продолжал:

— Когда я, блядь, был пионером, я тебе, блядь, цветы подносил на спектакле, блядь. Слово «блядь» я опустил минимум четыре раза. Это мой подарок читателю. Этот пионер, который уже походил на старого большевика, свою историю живописал языком, далёким от языка и лексики И. С. Тургенева. Короче говоря, ни одного живого слова, и только по оттенкам мата можно было различить положительного или отрицательного персонажа. Его оригинальная речь не ложится на бумагу, и я вынужден сделать вольный перевод — это мой второй подарок читателю. В моей книге у ряда персонажей встречаются нецензурные слова. Но изъять их нельзя, потому что вместе с ними изымался бы юмор. Если говорят, что из песни слова не выкинешь, то из юмора тем более, а я к юмору отношусь очень серьёзно. Так вот, стоит снежный человек на улице с палкой. Мимо идёт человек в кроличьей шапке. Он за ним идёт, бьёт палкой по голове и забирает шапку. Часа через четыре его поймали, привели в милицию. Там с перебинтованной головой сидит его отец. Когда отец узнал, кто его ограбил, он хотел было взять назад своё заявление. Но начальник милиции закрыть дело отказался: «Это вы его прощаете — вы его отец. А ведь он мог моего отца ударить». Выслушав эту лирическую повесть, я понимающе покачал головой.

— Скажи, ты был выпившим?

— Да, был поддатым.

— Это хорошо. Палка была железная?

— Из самшитового дерева.

— Отец тебе родной?

— Родной, блядь. Я тоже сплюнул и начал возмущаться:

— Да что они, офонарели?! За что сажать?! Стоит себе человек, причём выпивший, плохо соображает (он поддакнул), с палкой. Мимо идёт человек в шапке. Ну как его не ударить?!

— В натуре.

— Вот. И ведь ударил не железной палкой, а самшитовой (самшит по прочности не уступает железу), и кого — родного отца! Отец в порядке?

— у него сотрясение мозга.

— Ну и что! Ничего страшного. Потрясёт, потрясёт и опять бегать будет. Важно, что он тебе не чужой человек. Отец простил, шапка в доме, никто никому не должен, все в ажуре. Тут никакого криминала нет. Я уверен, что на суде перед тобой извинятся и выпустят.

Динозавр был полностью согласен с моей железной логикой. Но у меня осталось ощущение, что он согласился бы выйти из тюрьмы и без их извинений.

На суде мамонту дали год тюрьмы, хотя я не сомневался, что должны были дать минимум три. После отбоя он сел ко мне и спросил:

— Буба, поможешь мне перейти границу, когда я выйду?

— А ты куда хочешь?

— Всё равно, лишь бы козлов и вонючих морд не видеть. Между прочим, с этим вопросом ко мне обращались многие малолетки. Они знали, что граница на замке, но были уверены, что у меня есть отмычка.

Тюремный обед, разумеется, оптимизма не вселяет…

Со мной в камере сидел один неприятный грязный болтливый тип лет сорока пяти. Камера его не любила. Он испытал все злые шутки с поджиганием.

Попал он за решётку благодаря собственному идиотизму. Во время ссоры с женой она бросила в него кастрюлю со щами и не попала, а он утюгом и попал. Тюрьма ему, разумеется, не понравилась. В своих воспоминаниях о воле он всегда ел шпроты. Вероятно, это было для него высшим блаженством.

Он объявил голодовку. Но когда часовой не смотрел в глазок, жрал все подряд. На голодовку, естественно, никто не обратил внимания. Тогда он разрезал себе бритвой живот. Мы подняли тревогу, и часовой вызвал «скорую помощь», хотя его состояние не вызывало опасений. Скорее, это была демонстрация. Приехал маленький врач-армянин и, по обыкновению, поинтересовался, по какой статье он сидит.

— По пятьсот пятой, — ответил я.

— Что это за статья? — поинтересовался врач.

— Людоедство, — пояснил я.

Врач отказался входить в камеру. Я как мог успокоил медика:

— Не бойтесь, он сытый. Максимум, что он может сделать, — это укусить и все. Часовой говорит врачу:

— Почему вы не делаете перевязку? Врач:

— Я боюсь. Я шепнул врачу на ухо, чтобы он попросил корпусного надеть тому на лицо намордник. Был вызван корпусной. Когда врач попросил надеть на пострадавшего намордник, представитель тюремной администрации вытаращил глаза и ничего не мог понять. Врач пояснил:

— Пострадавший сидит по статье «пятьсот пять» за людоедство. Я не хочу быть тоже пострадавшим. Камера умирала от хохота.

— Какое людоедство? Такой статьи — пятьсот пять — нет, — взревел корпусной.

— Но для подстраховки лучше надеть намордник, — сказал я. После моего вмешательства корпусному всё встало ясно. Он улыбнулся и пообещал врачу:

— Заходи, не бойся, не укусит, я буду держать его за пасть.

Когда сидишь в камере, то всё время думаешь, как бы выйти из неё, чтобы подышать свежим воздухом. Я часто ходил к врачам, в библиотеку, но лучше всего было попасть на приём к начальнику тюрьмы.

Его кабинет был в другом здании, и нужно было долго идти по коридорам и потом ещё проходить двором. А в кабинете у начальника было большое открытое окно. И вот задача — придумывать разные поводы, чтобы попасть на приём к начальнику тюрьмы и подышать кислородом.

В 1974 году вся страна клеймила позором чилийскую хунту и требовала, чтобы освободили Луиса Корвалана.

Я написал заявление на имя главного редактора газеты «Правда» от заключённых камеры номер одиннадцать тамбовской тюрьмы.

«Заявление. Мы, советские заключённые, клеймим позором чилийскую хунту и требуем освободить Генерального секретаря Коммунистической партии Чили товарища Луиса Корвалана. (Тридцать две подписи.)»

Я записался на приём к начальнику. Меня к нему отвели. Я ему вручил наше заявление. Начальник прочёл моё заявление и посмотрел на меня:

— Как это понять? — спросил он.

— гражданин начальник, мы, заключённые одиннадцатой камеры тамбовской тюрьмы, являемся подследственными и ещё не осуждены. Мы имеем право, как все советские люди, выразить свой протест чилийской хунте и настаивать, чтобы освободили Луиса Корвалана.

Когда я говорил, голос мой чуть дрожал от волнения и возмущения. Внутренне я хохотал. Начальник:

— Гражданин Сичкин, я не могу отправить ваше письмо. Получается какой-то абсурд: вы сами сидите, но просите, чтобы выпустили его.

— Мы — это другое дело. Мы защищены советскими за конами, а чилийская хунта — это фашистская хунта.

— В камере сидит тридцать человек. Это же чёрт знает что могут подумать.

— Это легко устранить. Я перепишу заявление от двух камер.

— Все равно получается много людей в камере.

— Я могу уменьшить количество подписей.

— Гражданин Сичкин, я должен это согласовать с областным прокурором.

— Но я вас очень прошу вызвать меня к себе и рассказать о разговоре. На следующий день меня повели к начальнику, который сообщил, что обычно прокурор никогда не ругается, но в этот раз по поводу моего заявления он минут пятнадцать матюгался.

Я выдержал длинную паузу, чтобы подольше подышать кислородом, потом с тяжёлым вздохом сказал, что когда ребята в камере узнают, что наше заявление не послали, они очень расстроятся. Я действительно пересказал сокамерникам нашу беседу по поводу Корвалана.

— А что это за мудак? — поинтересовалась камера.

Взрослые заключённые играют, как дети. Скажем, вы дают утром газету «Правда». Они сразу начинают кричать: «Я забил второй!», «Я забил третий» и т.д. То есть очередь на чтение. Я учитывал их игру и вечером кричал: «Я мою ноги первым!» Тут же начиналось: «Я забил второй» и т.д. Стоило мне крикнуть: «Я стираю носки первым!» — опять пошло: «Я забил вторым!», «Я забил третьим!»…

В камерах, где я сидел, люди мыли ноги и стирали носки. Это же чудо!

Во всех камерах мне приходилось выслушивать такие разговоры:

— Ты знаешь, мой, которого я ударил ножом, поправляется. Прекрасным оказался парнем, организм крепкий, надеюсь вылезет. Дай ему Бог!

— А мой оказался хлюпиком. Пять ударов ножом, конечно, многовато для него. В особенности в живот. Много крови потерял. Эта блядь — «скорая помощь», будь она проклята, пока приедет, можно дуба дать. Если бы она приехала хоть на пять минут раньше…

— Мой начал есть, ему сейчас надо хорошо питаться, чтобы восстановить силы.

— А мой, блядь, в коме, как бы не загнулся. И вот каждый раз эти хулиганы идут к следователю на допрос и узнают о здоровье своих потерпевших, так как от потерпевших зависит срок заключения. Если потерпевший остаётся инвалидом или умирает, то статья меняется и срок увеличивается. А если потерпевший выздоровеет, то, соответственно, виновному намного легче. Они с такой любовью и заботой говорят о своих жертвах, будто речь идёт о самых близких им людях. Слушать их было смешно и противно. Если они так беспокоятся, то зачем было бить свои жертвы ножом, а не расчёской. Или если ты в таком желании не можешь себе отказать, так почему ты своим ножом пытался ударить в сердце, в лёгкое, в живот, а не по мягкому месту, которое называется задом. И чтоб твоя жертва не потеряла так много крови, и тебе потом в тюрьме не пришлось так волноваться о ней, надо было прежде вызвать «скорую по мощь».

Что касается малолеток, то у них таких разговоров не было. Они на воле готовились к тюрьме и все о ней знали. Они день и ночь готовятся в тюрьме стать законченными подонками. А выйдя из тюрьмы, — профессиональными бандитами. Они с утра до ночи хохочут, борются и дерутся. Им так нравится тюремная обстановка, они чувствуют себя героями. Если на воле они говорили на каком-то более или менее русском языке, то в камере у них на языке сплошной мат. Воровской язык они изучают на воле и приходят в камеру уже вполне подготовленными. Все сразу начинают делать себе татуировки. Все очень уважительно относятся к своей маме, и первая татуировка — «Не забуду мать родную». Если малолетка идиот, а таких очень много, то ему делают татуировку: «Не забуду родной МТС» (машинно-тракторная станция).

Один молодой парень, вновь прибывший, снял рубаху. А на руке у него была выколота красная роза, проткнутая финкой. На него, вернее, на татуировку, все смотрели, как на картину Леонардо да Винчи. Они были заворожены и умоляли его не надевать рубаху. Всем им хочется стать наркоманами. Они собирают «пятирчатки» от головной боли и потом глотают их для кайфа. Я им сказал, что в зубном порошке много веществ наркотического свойства. И они всей камерой ели зубной порошок и тайком друг от друга блевали.

Я сидел с малолеткой Федей. Федя за одну ночь ограбил восемь спортивных магазинов, он вынес оттуда ненужные ему теннисные ракетки, мячи, сетки и прочие вещи и большой мотоцикл. Мотоцикл он разобрал, а детали разбросал по разным подвалам. Когда его забрали, то все наш ли, кроме мотоцикла. Вернее, не могли собрать его, так как не хватало многих деталей. Федю били, но он не мог сказать, где остальные детали, не потому, что он темнил, а потому, что не помнил, куда их положил. Малолетки попа даются под два метра ростом. У них кулаки, как два помойных ведра. Но Федя был маленьким, щуплым, у него были такие редкие зубы, что между ними мог проехать трактор «Беларусь». У Феди был один глаз свой, а другой искусственный. Искусственный был выразительнее. У Феди оттопыривался кадык, на который можно было повесить женскую каракулевую шубу пятьдесят шестого размера. Но вместе с тем Федя был очень обаятельным и остроумным пареньком. Из нашей камеры был виден жилой дом. И как только там на каком-нибудь балкончике начиналось пиршество, Федя кричал из окна: «Лю-ю-юди, нас не кормят!!! Ка-а-кой год?! Какая власть?!!» У Феди была первая встреча с адвокатом. Я его спросил, какое впечатление она у него оставила. Федя сказал: «Нет, мне мой адвокат не понравился. Маленькая, чёрненькая, худая. Вот у Серёжки прекрасный адвокат — вот с такой задницей», — и развёл руки на метр и двадцать сантиметров. Когда я спросил у Серёжи, что говорит адвокат по делу, он мне ответил: «Я её не слушаю, я всё время смотрю на её сиреневые трусы».

— Федя, я иду в библиотеку. Какую книгу тебе принести?

— Михалыч, принеси такую книгу, где есть знакомые буквы.

ЗАКРЫТИЕ ДЕЛА

Время в тюрьме тянется необычайно. Мне год показался десятилетием. Ощущение такое, словно ты в туннеле и его конца не видно. Тем не менее наступил день, когда наше следственное дело завершилось. Точнее, его передавали в суд.

Уверенность в собственной правоте не покидала меня, я верил, что скоро буду на свободе. Веру во мне поддерживал мой защитник, один из лучших адвокатов страны — Владимир Яковлевич Швейский, который защищал в своё время Владимира Буковского, Красина, Джамилева и других. Опытный, умный, смелый адвокат. После процесса мы с ним подружились.

В тюрьме было небольшое помещение с несколькими кабинетами для адвокатов, которые знакомились с делом. В этом небольшом помещении находились восемь адвокатов, восемь подследственных, конвоиры и сто пять томов дела, несколько работников прокуратуры следили, чтобы мы не переговаривались. Слышны были отдельные выкрики:

— У кого семнадцатый том? — Дайте мне, пожалуйста, сто пятый том. Мы подследственные обслуживали наших адвокатов и доставляли им нужные тома. Закрытие дела было самым радостным событием в нашей тюремной жизни. После мрачных тюремных камер мы, наконец, в течение многих дней по пять-шесть часов были вместе, разговаривали друг с другом, несмотря на окрики работников прокуратуры.

Шум, крики, беготня, теснота при закрытии дела мне напоминали Москонцерт перед праздничными концертами, та же суета, беготня и крик до потери голоса.

Всё это время адвокаты втихаря подкармливали нас, подследственных, принося забытые в тюрьме бутерброды с сёмгой и икрой. По правилам, каждого подследственного следовало отводить в камеру по отдельности. Заканчивали мы поздно. У тюремной администрации не хватало часовых, и мы убедили прокуратуру в том, что всё, что нам нужно было сказать друг другу по нашему делу, мы уже сказали, так что теперь нас можно вместе отводить в баню — это уже ничего не изменит. Прокуратура и тюремная администрация согласились, какая у нас наступила жизнь?!

Обычно на баню в тюрьме отпускают считанные минуты, а теперь мы парились часами, шутили. Часовые не подгоняли нас. Это были райские дни.

Закончилось ознакомление с делом, и следствие передало его в суд. Мы считали дни и часы и с нетерпением ждали суда.

Самые отвратительные дни в тюрьме — Суббота и воскресенье. Заключённые по обыкновению ждут не дождутся, когда закончатся проклятые выходные дни. В такие дни глухо, никто не работает, ничего не происходит, все останавливается, а ты продолжаешь сидеть без всяких новостей.

СУД

Наконец настал долгожданный день суда. Смольный добился у тюремной администрации, чтобы нас отвели в спортивный зал, где мы отутюжили свои костюмы, все мы пришли в суд выбритые, вымытые, в хороших костюмах. Глядя на нас со стороны, можно было подумать, что группа конгрессменов идёт на заседание.

На суд нас сопровождали восемь автоматчиков и офицер с пистолетом. Перед выходом из тюрьмы нас ставили лицом к стенке, и старший лейтенант говорил:

— Вы поступили в распоряжение охраны МВД! Любой шаг в сторону считается побегом, стреляем без предупреждения. Ясно?

После этого нас вели к «чёрному ворону» и везли в суд.

Я договорился со всеми, что на слово «ясно» отвечают не все, а только я один. Каждый раз, когда лейтенант заканчивал свой приказ, я изо всех сил кричал:

Ясно!

Офицер от испуга падал, это вызывало хохот. Перед судом эта хохма нас всякий раз немного веселила.

По советским законам такого опасного для общества заключённого, как я, перевозят не только в «чёрном вороне», но ещё и в «чёрном ящике» на одного заключённого без света и без воздуха. Ящик очень напоминал холодильник. Когда меня туда запихнули и закрыли дверь, я тут же ногой выбил дверь и попросил конвой, чтобы они неплотно закрыли дверь и оставили щель для воздуха. Они сжалились надо мной и в нарушение устава пошли на это.

Первый день судебного заседания. Судья Приданов оказался человеком умным, с огромной практикой. Его настроили до начала разбирательства против нас. Мы это чувствовали.

Два заседателя: мужчина и женщина. Мужчина по профессии механик, женщина — педагог. Оба были русскими, с добрыми, умными лицами, на них приятно было смотреть. Я слышал в начале дела, как судья Приданов шёпотом сказал им о нас:

— Банда культурных грабителей. В первый день судья сообщил нам, за что мы привлекаемся к уголовной ответственности и по какой статье. Далее он огласил, кто из адвокатов кого защищает. Дойдя до меня, сообщил, что мой адвокат Швейский Владимир Яковлевич заседает в Верховном Суде СССР, и что процесс там ещё не окончился.

— Неявка на суд является автоматическим исключением из нашего процесса, — заключил Приданов. И продолжал:

— Гражданин Сичкин, мы вам даём нашего опытного адвоката. Естественно, я отказался от предложения. В ту минуту я дал бы отвод самому Плевако. Адвокат

Швейский работал над моим делом целых два месяца и, естественно, был незаменим.

— Забудьте о Швейском, — повторил судья, — есть закон, и мы не имеем права его нарушать. Я:

— Если мой адвокат Швейский не будет допущен на этот процесс, то я до конца процесса не буду отвечать ни на один вопрос.

Шесть дней шло заседание. И шесть дней на вопросы судьи, обращённые ко мне, я как попугай отвечал:

— Пока мой адвокат Швейский не будет допущен к процессу, я буду молчать. Я был в панике, я понятия не имел, какие существуют законы на этот счёт. Я пытался выяснить, но никто мне внятно ничего не мог разъяснить. Когда мы проходили к «чёрному ворону» через человеческий коридор, опытные люди, которые много раз сидели в тюрьмах и лагерях, кричали мне: «Борис, жди Швейского, отказывайся от показаний». Но почему я должен верить, что они знают процедуру суда и допуска адвоката?! Это были мучительные для меня дни. Опытный судья специально подбирал идиотские обвинения, и мне ничего не стоило их одной фразой опровергнуть, но я молчал. Я не знал, чем всё это кончится, но ре шил для себя не отвечать в суде ни на какие вопросы.

После шести дней моего полного молчания судья сообщил, что адвокат Швейский допускается к процессу. Ликовал я, ликовали все подследственные, ликовали все адвокаты.

Если человека лишить трудных, подчас страшных испытаний, которые выпадают ему в жизни, ему тяжело было бы понять, что такое счастье. Понять это может только человек, просидевший какое-то время в тюрьме.

Всем известно, что адвокат в Советском Союзе на процессе не играет большой роли. Как бы гениально адвокат ни разгромил сфабрикованное дело, если спущена директива «сверху» засудить, суд обязательно засудит. В нашем же процессе никто сверху не должен был звонить. По этому адвокат Швейский Владимир Яковлевич был мне необходим.

Во время процесса я обратил внимание на то, что секретарь суда пишет только тогда, когда к ней поворачивает голову судья, а в остальное время лишь делает вид, что пишет. Ещё в первые дни процесса я обнаружил, что записано все, свидетельствующее против нас, и не записан ни один свидетель, который говорил в нашу пользу. Мой адвокат принёс на процесс магнитофон и начал все записывать. Судья спросил:

— Адвокат Швейский, почему вы записываете на плёнку?

— А где, простите, написано, что это нельзя, делать? У нас открытый процесс, и никаких секретов быть не может.

Мои коллеги по скамье подсудимых по-разному вели себя в судебном разбирательстве. Подсудимый Стояновский, например, который плохо слышал, часто переспрашивал меня, что сказал судья.

— Он передал тебе огромный привет, — всякий раз громко отвечал я.

Администратор Гильбо был счастлив, что его посадили в тюрьму. Ему было неудобно перед своими коллегами-администраторами, успевшими отсидеть. Он, не имевший судимости, был среди них белой вороной. Гильбо свою первую книгу в жизни начал читать в камере. До этого не было времени. Как-то Гильбо обратился к суду:

— Господа!

— Гражданин Гильбо, какие мы вам господа? — сказал судья.

— Ради святых, прошу меня извинить. Дело в том, что я сейчас читаю «Живой труп» Толстого, — ответил Гильбо.

Чем дальше продвигался суд, тем больше всем становилось ясно, что наше дело — чистой воды фальсификация.

Свидетели на суде один за другим меняли свои показания. На вопрос судьи: «Почему вы на следствии давали другие показания?» — свидетели отвечали, что следователь Терещенко на следствии настаивал только на таких, какие ему были выгодны. Непослушным угрожал тюрьмой.

Судья все больше и больше проникался к нам симпатией. Мы, подсудимые, и наши адвокаты шаг за шагом логично доказывали абсурдность обвинения.

На прогулке Стояновский, бывший заведующий постановочной частью Москонцерта, обвинённый в даче взятки Ныркову, бывшему заместителю директора мастерских Большого театра, рассказал мне, что он по просьбе Терещенко оговорил Ныркова. Тут же Стояновский признался, что он 25 лет тайно работает в ОБХСС. Я доказал ему, что следователь Терещенко подлец и посадил не только Ныркова, но и его самого.

— Есть только один выход, — объяснил я Стояновскому, — на суде разоблачить Терещенко и честно признаться во всём.

Стояновский согласился. На прогулках он выучил заявление, которое он потом сделал в суде. Он рассказал суду всё, что он сделал за время работы в ОБХСС, скольких выдал и скольких оговорил.

Выступление раскаявшегося Стояновского произвело фурор. Прокурор опустил голову, будто стоял у гроба своего лучшего друга Терещенко Ивана Игнатьевича. Судья громко сказал:

Какая мерзость!

Адвокаты были приятно удивлены и пришли в хорошее настроение.

По нашему делу в суде проходили разные свидетели: от уборщиц и киномехаников до художников и писателей.

Следствие пыталось доказать, что мои концерты были не сольными, а смешанными, что я, якобы, получал незаконно деньги и похитил у государства много тысяч рублей. Нелепость ситуации заключалась в том, что если бы даже следствие оказалось право — это было бы не хищение, а переплата со стороны филармонии. И нести ответственность может только должностное лицо, допустившее это.

Однако на суде выяснилось, что я действительно давал сольные концерты в двух отделениях, а получал как за одно концертное отделение в размере 17 рублей. Так что мне не переплатили, а наоборот недоплатили.

Обвиняемый Дериш, одессит с хорошими весёлыми глазами, тюремное заключение переносил легко. Говорил он с сильным одесским акцентом. Одесский акцент собрал в себе: заблатненность, украинский налёт и еврейскую мелодию. Встречаются одесситы, которые говорят на этом языке с большим обаянием. А если этого обаяния нет, тогда одесский акцент выглядит немного жлобски.

Дериш был на процессе обаятельным. Он, не имея никакого тика, имел манеру подёргивать шеей и головой. Судью это немного раздражало, и он в какой-то момент спросил у Дериша:

— Гражданин Дериш, почему вы всё время вертитесь и подёргиваетесь? Дериш:

— Потому что здесь мух-х-хи. Судья:

— Причём здесь мухи? Дериш:

— Что значит причём? Притом, что мух-х-хи кусают. Судья оглянулся вокруг и констатировал, что мухи действительно есть. Дерешу инкриминировали то, что он был оформлен в ансамбль «Молодость» как певец, но на самом деле работал в нём во время ёлочной кампании, когда бывает много концертов, как администратор, а получал зарплату как певец.

Свидетель, художественный руководитель Тамбовской филармонии Кладницкий сказал суду, что Дериш не пел в ансамбле «Молодость», так как не вписывался в этот ансамбль.

Судья:

— Дериш, свидетель Кладницкий говорит, что вы не пели в ансамбле «Молодость». Скажите суду, вы пели или не пели?

Дериш:

— Кладницкий говорит, что я не вписывался в ансамбль «Молодость»? Интересная вещь получается: я работал в Одесской оперетте, пел арии Легарра, Кальмана, Оффенбаха, и там я вписывался, а в ансамбль «Молодость» я не вписывался.

Судья:

— Дериш, отвечайте на вопрос, вы пели или не пели в ансамбле «Молодость»? Дериш:

— Вам же сказал Кладницкий, что я в этот ансамбль не вписывался. Я работал в краснодарской, иркутской и хабаровской филармониях. И везде я вписывался, а в этот ансамбль «'Молодость» я, видите ли, не вписывался.

Судья:

— Дериш, выбросьте это слово «вписывался». Ответьте суду, вы в ансамбле пели или нет? Да или нет? Дериш:

— Кладницкий намекает, мол, там в ансамбле «Молодость» все молодые, а я на их фоне не вписывался. Так я вам откровенно скажу: на их фоне я выглядел малолеткой. Судья:

— Дериш, вам вопрос ясен? Ответьте лаконично: пели или не пели? Забудьте слова Кладницкого насчёт вписывания.

Дериш:

— Гражданин судья, мне всё ясно. Я же одессит и понимаю с полуслова. Но меня возмущает, когда про меня говорят, что я не вписывался. Я пел в одесской оперетте разные дуэты, во всех других филармониях я пел один как солист, и никто никогда мне не говорил, что в какой-то концерт я не вписывался. А в этом ансамбле «Молодость» — этот ансамбль лучше назвать «Старость» — я не вписывался. Это же можно сойти с ума.

Судья тяжело вздыхал и молчал.

Дериш:

— Кладницкий пудрит вам мозги; он так понимает в искусстве, как следователь Терещенко в юриспруденции.

Дериш пытался ещё говорить, но судья, потерявший все силы на слово «вписывался», объявил перерыв. Так Дериш суду и не ответил, пел он или не пел. После перерыва судья уже больше не задавал Деришу вопросов насчёт пения и перешёл к другому обвинению.

Судья:

— Дериш, следствие вас обвиняет в том, что у вас была помощница по работе. Но она не работала, получала государственные деньги, а фактически была вашей любовницей.

Дериш:

— Простите, как это понять? Прокурор:

— Понять очень просто. Она с вами была в интимных отношениях. Дериш:

— Если я вас правильно понял, вы намекаете на постель. Прокурор:

— Вы правильно поняли, именно на вашу интимную жизнь с нею. Дериш:

— Гражданин судья, я, конечно, как мужчина не ай-ай-ай, но я вам клянусь, если бы вы её увидели, то тут же сняли бы с меня обвинение.

Напоследок на суд приехали из Ленинграда два художника. Вероятно они в поезде крепко выпили, а в суде их развезло. Им поездка из Ленинграда в Тамбов за счёт государства представлялась увеселительной.

Судья спросил у одного из художников:

— Вы работали над программой ансамбля «Молодость»?

— Конечно, работал, — начал рассказывать свидетель, — и, конечно, видел программу. В программе пела Галя Ненашева мою любимую песню.

В следующий момент он набрал в лёгкие воздуха и во весь голос запел. Судья:

— Прекратите петь. Говорите по существу.

— А я говорю по существу. Галя Ненашева прекрасная певица и как женщина… выглядит очень неплохо.

Естественно, эти показания ничего не добавили на алтарь обвинения.

Второй художник был ещё более пьяным. Его допрос тоже не прояснил ситуации. Он тоже, как и его товарищ, запел. Правда, его репертуар был более классическим. После первого же вопроса судьи он затянул песню: «Сильва, ты меня не любишь, Сильва, ты меня погубишь», — и перешёл на канкан.

— Прекратите этот балаган! — взорвался судья. — Вы не в ресторане, а в суде! Я не понимаю, что тут происходит. Какой-то цирк!

— Вы же судья, — язвительно заметил прокурор.

— А вы прокурор, — парировал реплику судья, — это вами вызванные свидетели.

Несмотря на явно провалившееся по всем пунктам обвинение, прокурор с ассенизаторским задором просил суд дать Смольному 10, а мне 8 лет усиленного режима. Это так подействовало на Смольного, что он потерял самообладание и начал поносить прокурора и тамбовскую прокуратуру последними словами: «Ты, алкоголик, забыл, как я тебе проституток присылал?!!» Это относилось непосредственно к прокурору Солопову. Дальше Смольный вскользь коснулся всех работников тамбовской прокуратуры (шестёрки, козлы, твари гуммозные и т.д.). Его вывели из зала, но ещё долго вдалеке слышались отдельные выкрики: «Бля… бля…» Зал шумел: «Правильно!… Замучили его, суки!…»

Чтобы как-то разрядить обстановку, я обратился к своему другу, сидевшему в зале, и громко сказал: «Лева! Скажи всем моим друзьям, чтобы мне купили арфу». Лева, ничего не понимая, поднял брови: «Зачем тебе арфа?» — «Как ты не понимаешь? За восемь лет лагерей я выучусь и выйду арфистом». Адвокаты расхохотались, судья улыбнулся, все успокоились. Через два дня я, как и остальные, должен был произнести своё последнее слово.

Мой адвокат Швейский Владимир Яковлевич записал его на магнитофон, но я не рискнул вывозить на Запад магнитофонную ленту и рукописи. Поэтому, хотя я говорил ров но один час, многое забыто, и я передаю все в сокращённом виде.

МОЁ ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО

«Граждане судьи!

Гражданин прокурор в своей заключительной речи запросил Смольному десять и мне восемь лет усиленного режима. Мне не ясна бурная реакция Смольного. Как я понимаю, усиленный режим — это усиленное питание, усиленное медобслуживание, усиленные прогулки и т.д. По-моему, это очень неплохо. Поэтому я хочу воспользоваться случаем и лично выразить признательность гражданину прокурору. Смольный во время процесса говорил, что тюрьма — это его университеты. Смольный сел в тюрьму со средним образованием, а выйдет с высшим. Лично я прекрасно понимаю гражданина прокурора. Мужественно отказавшись от ряда обвинений по некоторым эпизодам ввиду их абсурдности, он не мог отказаться от остальной части (обвинения) под давлением старшего следователя областной прокуратуры Терещенко и заместителя главного прокурора области Мусатова. Поэтому хоть он хорошо знает, что в моём деле нет состава преступления, он был вынужден запросить мне восемь лет. Но, повторяю, я уверен, что это не его слова, а Терещенко. Как мне объяснил старший следователь Терещенко, я не подследственный, а осуждённый. А вот те, кто пока ходит по улицам, — вот они подследственные. Я не сомневаюсь, что его конечная цель — всех посадить в тюрьму, так, чтобы на воле остался он один с самогонным аппаратом.

Обвиняемый Стояновский говорил, что Терещенко плохо к нему относится по причине его еврейской национальности.

Я не согласен со Стояновским. Суду известно, что Терещенко собирался посадить Зыкину, Магомаева, Сличенко и Крамарова. Другими словами, русскую, азербайджанца, цыгана и еврея. Разве это не характеризует его как интернационалиста! Кстати говоря, следственные органы действительно отнеслись несправедливо к Стояновскому: человек двадцать пять лет работал в ОБХСС, продал всех своих самых близких друзей… Двадцать пять лет — это юбилейная дата. Надо орден давать, а друзья по органам сажают его в тюрьму, попросив предварительно оговорить обвиняемого Ныркова в получении взятки, что Стояновский, естественно, охотно сделал. Ну, хорошо, Стояновский по их просьбе сказал, что дал взятку Ныркову, которую, как он признался в суде, не давал, и сидит за дачу взятки. Бог с ним, пусть сидит. Но Нырков, разумеется не брал взятку, которую ему никто не давал. За что же сидит он?!

Переходя к моему делу, мне прежде всего хочется сказать, что, по моему мнению, основной мыслью следствия было: «А вдруг пройдёт?»

Что касается свидетелей, помимо отсутствия логики, использования незаконных методов ведения следствия, прямого обмана, запугивания и прочего, следствие страдает явным отсутствием профессионализма. Мне даже стало немного стыдно. Ну хоть свидетеля с комсомольскими глазами можно было натаскать по-настоящему?! Этот бедняга забыл всё, что готовил на репетициях, запутался и на прямой вопрос моего адвоката: «В каком вы чине?», — наивно ответил: «Лейтенант». Правда, нормальные свидетели, специально подобранные следствием, были безупречны. Как вам понравился киномеханик из Иркутска, который заверил суд, что каждую мелочь помнит досконально, и, указав на меня пальцем, признал во мне сначала Николая Крючкова, потом извинился и назвал Васей Васильевым? Хорошо, что он никогда не видел Анну Ахматову. Я понимаю, что о Сичкине не могло быть и речи, но между Крючковым и Васей Васильевым разница в возрасте больше сорока лет.

Не менее колоритной фигурой был рабочий сцены — пьяный глухонемой из Норильска, у которого во время свидетельских показаний заплетались пальцы.

Лично мне суд понравился. Он был необычным и весёлым. Несмотря на фальшивый сценарий, созданный тамбовской областной прокуратурой совместно с московским ОБХСС, персонажи были колоритными, хорошо выписанными. Только жаль, что главные отрицательные действующие лица были вне игры. Но благодаря этому процессу зрители их теперь хорошо знают.

Теперь перейдём к единственному оставшемуся эпизоду, в котором я обвиняюсь. В тысяча девятьсот шестьдесят девятом году Тамбовская областная филармония находилась в критическом финансовом положении. Директор филармонии не видел выхода. По существующим нелепым приказам Министерства культуры СССР, если директор филармонии делает один шаг в сторону организации концерта — это два шага в сторону тюрьмы.

Если даже поверить следствию, что я получил больше денег, чем мне было положено, то в этом случае была бы переплата, а не хищение. В переплате же может быть виноватым только должностное лицо, каковым артист не является. Это азбука. А у старшего следователя Терещенко Ивана Игнатьевича высшее юридическое образование. Да, иногда лучше иметь среднее соображение, чем высшее образование.

То, в чём меня обвиняют, относится к разряду юмористики, или «нарочно не придумаешь». Следователь Терещенко на следствии доказывал мне, что наши представления на стадионах были обыкновенными смешанными концертами и не могли считаться театрализованными представлениями. Следовательно, я не имел права получать деньги от филармонии как режиссёр и автор.

Последний раз Терещенко был на представлении девятого января тысяча девятьсот пятого года у попа Гапона, когда тот устроил театрализованное представление как автор и режиссёр. Во время следствия я пытался разъяснить

Терещенко разницу между смешанными концертами и театрализованными, но это было равносильно разговору с грудным ребёнком о расщеплении атома. Когда ему говоришь о первом и втором отделениях концерта, у Терещенко это ассоциируется с первым и вторым отделениями милиции. Разве в обыкновенных смешанных концертах принимают участие смешанный хор с оркестром, фрагменты из кинофильма, спортсмены, воинская часть, пионеры, само деятельность и специально написанные артистам приветствия?

Многие свидетели в ходе судебного разбирательства подтвердили наличие всех этих компонент в наших спектаклях. За давностью лет не всех свидетелей можно было допросить. Но я говорил на допросах следствию, что почти все пионеры, которые принимали участие в наших представлениях, сидят в тамбовской тюрьме. Их-то можно было допросить?!

По мнению следствия, учитывая, что спектакль был не театрализованным представлением, а обыкновенным смешанным концертом, я получил деньги как режиссёр и автор сценария незаконно. В чём заключается юмор? Я, учитывая финансовые затруднения тамбовской филармонии, отказался получить деньги как автор и режиссёр. Если человек ничего не получил, как же он мог похитить?!! Это, конечно, смешно. Но именно за это меня посадили по статье девяносто три «прим» (хищение в особо крупных размерах) — эта статья от восьми лет до расстрела.

Граждане судьи! Когда одного великого скульптора спросили, как он работает над своими творениями, он ответил: «Очень просто. Я беру мраморную глыбу и отсекаю от неё все лишнее».

Следствие повесило на меня огромную глыбу. Я прошу суд отсечь все лишнее и не сомневаюсь, что будет вынесен справедливый приговор».

Тамбовский областной суд послал дело на доследование. Верховная прокуратура РСФСР вела доследование ещё три года и вынесла решение: закрыть дело за отсутствием состава преступления.

Старшему следователю Тамбовской областной прокуратуры Терещенко и заместителю прокурора Тамбовской области Мусатову дали выговор по партийной линии и понизили их в должности.

Главный прокурор Тамбовской области написал повинное письмо об этом сфабрикованном деле и повесился.

Нелепость нашего обвинения была столь очевидной, что даже советский суд — самый послушный суд в мире, не смог вынести нам обвинительный приговор. Правда, чтобы хоть как-то соблюсти честь мундира, дело послали на доследование. Санкция прокуратуры содержать нас в тюрьме кончилась по закону, и тюремная администрация была обязана немедленно освободить нас. Но она не спешила. Мы кричали, настаивали, объявляли голодовку, однако по на стоянию Тамбовской прокуратуры нас продолжали держать в тюрьме.

Мы находились в тюрьме без санкции прокуратуры двадцать дней, что являлось страшным нарушением закона. Но, как известно, в России любой городовой выше закона.

Наконец нам сообщили, что завтра после обеда нас выпустят. Один из работников тюремной администрации, хороший человек, предупредил, что против нас готовится провокация, которая позволит задержать нас в тюрьме, правда, по статье за хулиганство.

Как это делается, я прекрасно знал. Подходят к человеку и замахиваются. Человек совершенно инстинктивно поднимает руку для защиты. И когда его фотографируют, на фотографии полное впечатление, что человек ведёт себя агрессивно. Плюс два ложных свидетеля. И этого достаточно, чтобы тебя держать в тюрьме и даже судить. Такие штучки эти подонки проделывают со старыми больными людьми с профессорскими званиями, обвиняя их в хулиганстве. И ничего не поделаешь.

Я был в панике. Только Смольный, казалось мне, может разрушить замыслы неприятеля. И он, действительно, не терял времени даром. Он передал на волю ряд стратегических установок. В камере разработал контрмеры. От него я получил чёткий план действий на завтрашний день. Задача у меня

была наипростейшая. Около тамбовской тюрьмы будет собрано человек триста. Люди организуют четыре прохода. Я и Смольный могли выбрать любой из этих проходов и бежать к машине. Все четыре машины будут заведены и двери открыты. Как только мы пробегали сквозь коридор, люди за нами смыкались, и никто уже через толпу пробиться не мог.

Назавтра всё прошло как по-писаному. Как только мы сели в две машины, они тронулись, а остальные ехали за нами и мешали вклиниться кому-либо ещё. Наши машины сворачивали без конца в разные переулки, и когда мы убедились, что хвоста нет, поехали ужинать.

Так как Тамбовская прокуратура знала все злачные места Смольного, мы решили нарушить традиции и поехать на ужин к незнакомым людям. В Тамбове нас ждало на ужин после тюрьмы полгорода.

Поезд на Москву из Тамбова уходил где-то около двенадцати. Опасность для нас ещё не миновала. Дальнейший план был такой. Человек покупает нам два билета на Москву в купейный вагон. Мы приезжаем на вокзал за семь минут до отхода поезда. После того как поезд трогается, мы бежим во всю прыть и вскакиваем на ходу в вагон, влезаем в купе и закрываемся, а дальше у Смольного разные цепи, приспособления, чтобы дверь никто не мог открыть. Разве что взорвать. Так мы ехали всю ночь до Москвы и не были уверены, что опасность миновала.

На вокзале в Москве нас встречали многие наши знакомые, и мы успокоились.

Вся эта суета в Тамбове мне напоминала детективный фильм, в котором все плохо: и сценарий, и артисты, и массовка. Но это было смешно потом, когда всё закончилось хорошо.

Доследованием нашего дела уже занималась Верховная прокуратура РСФСР. Нас продолжали вызывать, допрашивать, но мы были на воле и чувствовали, что разбор дела идёт справедливо, без всякой предвзятости.

КОНЦЕРТ В ТАМБОВЕ

Смольный во время доследования устраивает грандиозный концерт в помещении тамбовской филармонии. Участвуют звезды кино, театра и эстрады. На этот концерт пришла вся тюремная администрация Тамбова, некоторые работники Областной тамбовской прокуратуры и ряд работников обкома партии.

Каждый номер принимался прекрасно. Но когда Смольный объявил меня и сделал это умышленно скромно и обыденно, в зале началась овация. Люди встали с мест, и, стоя, аплодировали мне. Выйдя на сцену, я увидел у многих на глазах слезы.

Когда все успокоились, каждое моё слово в адрес жителей Тамбова прерывалось аплодисментами. Артисты в своей жизни больше огорчаются. Но я в тот день был счастлив. Эта манифестация для меня была выше всех существующих наград.

Я выступал так, как никогда в жизни. Я в танце летал, так мне хотелось оставаться на сцене и не расставаться с любимыми людьми. Боже, какое это счастье!

После моего выступления был антракт, который длился часа полтора. Каждый хотел меня увидеть, поздравить и пожелать успехов.

Зашёл ко мне а артистическую уборную завхоз тамбовской тюрьмы Семилетов. Смотрит на меня, плачет и поносит себя последними словами:

— Такому человеку, такому артисту я отказал. Да будь я проклят!

Когда я сидел в тюрьме, проходило первенство мира по хоккею. Играли команды Советского Союза и Швеции. Он, как офицер, имел право взять меня из камеры и посидеть со мной у телевизора. Я его просил, умолял, хоть один период. Но он сослался на усталость, что дома ждут, и отказал мне. Тогда для меня это был бы глоток воздуха. Однако я не таил обиду: трудно ему, работающему много лет в тюрьме, понять чужую беду.

Тот концерт в Тамбове я никогда не забуду. Я до сих пор его вспоминаю с благодарностью и любовью. Уверен, не каждому артисту суждено пережить такое. Я счастлив, что этот концерт как бы подвёл черту мрачному периоду моей жизни и поставил точку в тамбовской эпопее.

Меня нередко спрашивают, что послужило толчком к моему отъезду в эмиграцию. Я не хотел бы все сводить к личной обиде на советскую власть, хотя и этот фактор сыграл не последнюю роль.

На мой взгляд, все гораздо сложнее и серьёзнее. Год, проведённый в тюремной камере, позволил мне другими глазами взглянуть на свою жизнь, осмыслить её, отбросив привычную мишуру. Впервые в жизни я взглянул на себя глазами стороннего наблюдателя и понял шаткость, нелепость своего положения. Я осознал, что так продолжаться не может. В противном случае я потеряю уважение к себе.

Я должен был бежать. Бежать от глупости, тупости, скудоумия, ограниченности и фарисейства… Словом, от всего того, что можно назвать гораздо лаконичнее и понятнее: СОВЕТСКАЯ СИСТЕМА.

Чтобы не быть голословным, приведу ещё один эпизод из моей собственной жизни. В нём словно в капле воды виден весь маразм и тупость советской системы.

Чтобы развеять себя, я вспоминаю моё поступление в Союз кинематографистов. Я трижды подавал заявление в этот Союз и мне каждый раз отказывали в праве стать членом профессиональной организации на том основании, что я якобы ещё мало сделал для развития советского кинематографа. Логики в этом отказе не было никакой. Я был профессиональным артистом более тридцати пяти лет и снялся в тридцати фильмах. Кому же тогда место в Союзе кинематографистов? Кто же отказал мне в законном праве?

Председателем приёмной комиссии был актёр Московского театра имени Ермоловой… Фамилии его я не знаю, да и вы, естественно, его не можете знать. Помню только, что у этого актёра не было никакой дикции (лучше бы он писал, чем говорил), и он снялся в каком-то фильме ещё до войны. Точнее, не снимался, а фотографировался.

Должен признаться, что членство в этом творческом Союзе ничего не даёт. Разве что тебя пускают в Дом кино на просмотр зарубежных фильмов. Я и без членства свободно проходил в Дом кино.

У меня было такое ощущение, что если бы я сыграл гениально роль Надежды Константиновны Крупской или ещё раз Чапаева, — все равно меня не приняли бы в Союз кинематографистов. Секретарша приёмной комиссии была на моей стороне и тихо возмущалась этим хамством. Она пыталась найти хоть какую-то зацепку в моей биографии, что бы протащить меня в Союз.

— Борис Михайлович, — как-то спросила она, — кем были ваши родители? Я ответил, что отец мой был сапожником, а мать домашней хозяйкой, так как в семье было семеро детей.

— Это очень хорошо, что ваш отец был сапожником и семья была большая. Честно говоря, я никак не мог понять этой связи. Я же вступал не в Союз сапожников или штукатуров. Почему отец сапожник — хорошо, а отец писатель — плохо?! Какой бред!

Я устал от бреда, глупости и подлости, с которыми сталкивался на каждом шагу. Мой следователь Терещенко запросил на «Мосфильме», где я проработал долгие годы, характеристику на меня.

Секретарь партийной организации киностудии ответил весьма лаконично: «Артист Сичкин у нас не работает, и я понятия не имею, кто это такой и что это за человек».

Эту характеристику судья во время процесса прочёл под возмущённый гул присутствующих. Можно было понять людей. На «Мосфильме» я снялся в фильмах: «Секретарь обкома», «50 на 50», «До свидания, мальчики», «Любовь к трём апельсинам», «Неисправимый Лгун», «Золотые ворота», «Варвара-Краса Длинная Коса», «Неуловимые мстители», «Новые приключения неуловимых». За два последних фильма руководство студии, включая секретаря парткома, получило благодарность от ЦК КПСС, и в этих фильмах я играю одну из главных ролей — Бубу Касторского.

Непросто взрослому человеку, у которого прошло в этой стране детство, юношество, зрелость, взять и покинуть навсегда место, где ты жил, любил, шутил, был популярным артистом, бросить все: родной язык, друзей, поклонников твоего искусства и податься в неизвестность.

Мне страшно было подавать заявление об отъезде. Я был на грани душевного срыва. Однако другого выхода я не видел. Кстати, в те годы многие актёры, музыканты, художники бежали в неизвестность от советской действительности.

Коль я завёл речь о безуспешных попытках стать членом Союза кинематографистов в Советском Союзе, расскажу, как я оформил своё членство в аналогичной американской творческой организации.

Дело в том, что в США тебя попросту не выпустят на съёмочную площадку, если ты не состоишь в юнионе.

Мне разрешили сняться в фильме «Свит Лорейн» в роли повара, не будучи членом юниона, только потому что фильм был малобюджетным и первым американским в моей жизни. Когда же меня пригласили сниматься в роли Брежнева в фильме «Последние дни», то предупредили, что я обязан вступить в юнион, иначе Голливуд отказывается меня снимать, а вернее, не имеет права. Я дико волновался: примут или нет?

Я взял все свои фото, видеокассеты фильмов с моим участием, пошёл не один, а с человеком, который прилично знал английский, и попросил его покрасочнее представить меня.

Мы пришли в юнион. Мой спутник начал заготовленный разговор с показом характеристики, фото и пр. Но чиновник из юниона остановил его и только переспросил мою фамилию. Потом набрал на компьютере и сообщил всё, что обо мне известно Америке, в том числе, что я сыграл роль в фильме «Свит Лорейн». После чего попросил заполнить анкету и уплатить вступительный взнос. Эта процедура длилась пятнадцать минут. Я вышел членом гильдии американских киноактёров, что подтверждало выданное мне удостоверение. Мне даже было как-то не по себе и обидно, что эти улыбчивые люди из юниона не поинтересовались моим послужным списком.

Я далёк от идеализации Америки. Тем не менее этот мимолётный эпизод ещё раз показывает, как разнится от ношение к людям здесь и там. Мой американский стаж насчитывает 11 лет — срок немалый. Я могу утверждать, что это проявляется во всём. Я отказался от той советской жизни и ни разу не пожалел о содеянном…

Единственно, жаль, что я не вывез из страны советских денег. Я мог бы здесь в нью-йоркской квартире выклеить стенку десятками и у меня был бы «ленинский уголок».

Загрузка...