Лёля Фольшина


Я К ВАМ ПИШУ....


Роман в письмах и дневниках


Он:

Роман Сергеевич Чернышев, граф, 1792 года рождения

отставной полковник, участник войны 1812 года

и заграничных походов, осужден «по делу 14 декабря»

Она:

Варвара Павловна Белокриницкая, 1800 года рождения

дочь помещика Павла Матвеевича Белокриницкого,

семья владеет домом в Москве на Мясницкой улице

и поместьем в Смоленской губернии



Аннотация:

В романе «Я к Вам пишу...» на страницах писем и дневников разворачивается масштабное полотно российской истории: восстание декабристов, жизнь ссыльных, служба на Кавказе. Любовь осужденного «по делу 14 декабря» отставного полковника и его случайной знакомой, зародившаяся в переписке, сумеет восторжествовать над всеми препятствиями, победить расстояния и условности.


Пролог


Июль 193 4 года. Подмосковье

Дачный дом, бывший когда-то флигелем барской усадьбы

– Варька, полезли на чердак. Там интересно.

– Не хочу, да и бабушка строго-настрого приказала платья не пачкать.

– Мы не испачкаемся, честное пионерское, зато там интересно.

– Сказала – не хочу, – Варя фыркнула, отошла от Андрея подальше и села в кресло с книгой.

– Трусиха, трусиха, трусиха.

– Я??? Да никогда в жизни, – девочка бросила книгу и решительно стала подниматься по шатким ступеням ведущей на чердак лестницы. Да, она боялась мышей, пауков и тараканов, но признаться в этом кузену, который и так доставал ее все лето, – ни за что на свете.

***

– Варя, смотри, чемодан. Огроменный какой. Наверное, там сокровища.

– Бумаги, – воскликнули одновременно два голоса, только мальчик – разочарованно, а девочка – с интересом.

– Андрей, посвети мне, – Варя стала смотреть пачки писем, перевязанные ленточками и старые тетради в сафьяновых переплетах. Бумага была пожелтевшей, чернила просматривались плохо, но это была живая история.

Девочка взяла наугад пачку листов и начала читать.

«…январь 1832 года

Друг мой, дорогая, родная моя Варенька, я, наверное, не имею права писать Вам так, но я так привык к нашей переписке, Вы стали мне близким другом. Самым близким на свете. Я пишу Вам письма, разговариваю с Вами в моем дневнике, словно Вы сидите рядом, я держу Вас за руку – милая, простите мне эту вольность – и рассказываю обо всем, что произошло за ночь…»

Дальше было несколько неразборчивых строчек и подпись тоже не очень разборчивая с таким залихватским росчерком.

– Андрей, помоги мне все это снести вниз, – Варя прижала к груди ту пачку, листочек из которой читала, и стала осторожно спускаться, словно нашла величайшую драгоценность и теперь боялась ее разбить.

– Варька, дура ты, зачем? Бумаги какие-то. Давай еще посмотрим, – заныл Андрей, но, тем не менее, безропотно потащил найденный чемодан вниз. Фанерный и достаточно тяжелый, он оттягивал парню руку, но показать себя слабаком перед девчонкой – нет, только не это.

Чемодан был поставлен на стол на террасе, Варя села в кресло и начала разбирать бумаги…

Письма удалось разложить по датам, хотя и не сразу – кое-где вместе дней и месяцев стояли церковные праздники, и девочке пришлось вспоминать все, чему учил ее когда-то дедушка-священник, а вот дневники... Тетради были разрозненные, некоторые буквально разваливались под руками, кое-где лежали просто отдельные листы. Сначала Варя хотела собрать дневниковые записи хотя бы по годам, но потом решила читать, как придется – так будет еще интереснее. Письма же она разложила в две разные стопки – по почерку и адресатам. Их было два – Роман Чернышев и Варвара Белокриницкая. Дневники тоже принадлежали Роману...


Письмо первое. К Ней


Март 1828 года. Березов.

Милый друг мой , Варвара Павловна. Вот и прошел год моего заключения, отправлен я теперь на поселение в Сибирь. Место мне выпало , можно сказать , шикарное – Березов. Помните, должно быть, сюда был сослан в свое время князь Меншиков, сподвижник Петра Великого . Даже дом сохранился, в котором он с семьей проживал. Хоромы. Нам такое и не снилось.

Живу я у одной доброй старушки, помогаю ей, чем могу, дрова наколоть, снег разгрести. Колодец у нас свой, так что воды натаскать не сложно.

Тоскливо тут до крайности. Особливо зимой. Как весна настанет, легше будет, но весна тут не скоро еще. И не такая она, как у Вас в Москве.

У нас тут холодно. Особенно по утрам. Пока хозяйка печку растопит – она к этому важному делу барина не допускает – из-под одеяла носу не высунешь. Зато потом хорошо. Марья Гавриловна женщина хозяйственная, с самого утра все что-то печет, стряпаем, в избе вкусный дух витает. Столуюсь я у нее, ясное дело, деньги, что перечисляют, ей и отдаю. Знаете, Варвара Павловна, до того непривычно все. Я ведь раньше никогда и не интересовался, сколько хлеб стоит или фунт сахару, ни к чему было, а теперь вот приходится. Вообще у меня такое ощущение странное, что того Романа, которым я был когда-то , бол е е и нет на свете, даже того, который с Вами когда-то на постоялом дворе беседовал, тоже в общем-то нет. Другой я стал совсем, сам себя не узнаю.

Вот вышел сейчас на улицу, снег искрится, солнышко светит, хорошо так стало. Вспомнилось почему-то, как на 40 мучеников [1] маменька жаворонков пекла, с крылышками и глазками-изюминками. А однажды мы с братом по незнанию, али по озорству весь приготовленный маменькой изюм съели. Ох, и попало там тогда от отца. Он два дня с нами не разговаривал, и на службу идти не велел. А маменька только вздыхала, да смотрела укоризненно. И меня от этого ее взгляда аж переворачивало всего.

Я потом года два еще на жаворонков смотреть не мог. Как увижу, так вспомню проделку нашу глупую и маменькин взгляд укоризненный.

Теперь уж отца в живых нет, а она, бедная, по канцеляриям хлопочет обо мне, чтобы наказание смягчить. Да что поделаешь. Сам виноват. Ее только жалко. Совсем одна осталась.

Что-то я все о грустном, простите, Варвара Павловна. Расскажите, как поживаете. Какие балы были нынче на Святках, катались ли на каруселях на Масленой? А что каток на Патриарших прудах чистят ли, как и прежде? Мы юнкерами часто туда хаживали. Самый лучший был каток в Москве. Там оркестр играл, раздевалка была теплая , и чаем поили с бубликами. Вы кататься любите? Хотел написать, что приеду, и покатаемся, только вряд ли я когда вернусь в Москву-матушку, даже если маменька выхлопочет помилование.

Ну да ничего, я не унываю. Право, о чем унывать? Жив, и слава Богу. Утром проснулся и обрадовался – еще один день Господь даровал прожить. Совсем другие у меня тут радости, маленькие, ежедневные, даже ежеминутные. Птица на ветку вспорхнула – радость, лису увидел, когда за шишками ходил, тоже радость, книгу у местного священника нашел – еще какая радость. Пусть и на древнегреческом, коего я и не помню почти, но все равно это книга. Буду пытаться читать и вспоминать язык, хоть какое занятие для ума. Сын отца Петра из уезда вернется, может , еще книг каких привезет, а то томик Байрона, что был у меня с собой, я уже весь наизусть выучил, да и не лежит у меня душа к Бай р ону нынче, а почитать хочется. Еще нашел у батюшки литографию нашего городка, скопировал ее, как мог, чтобы Вы видели, где я проживаю. Город наш стоит на речке Сосьве. Сейчас она льдом покрыта, а летом тут, говорят, раздолье. Рыба водится разная, в тайге – клюква да морошка. Ягоду и листья сушат и зимой заваривают вместо чая. И верите ли , Варвара Павловна, я тоже к такому чаю пристрастился. Сначала поневоле, а сейчас кажется, вкуснее любого кофию и шоколаду. Знаете, о чем я иногда вспоминаю? Будете смеяться – о мороженом. Такого лакомства тут не делают, но если клюкву с сахаром помять и немного снегу добавить – мороженое и получится. Вот написал, и представилось мне, как Вы мое письмо читаете и улыбаетесь, и смех Ваш слышу. Вы так хорошо смеетесь, что и мне радостно становится.

Прошу Вас, е же ли не в тягость, пишите мне чаще, я, Варвара Павловна, писем Ваших жду, очень. Они как глоток свежего воздуха.

Буду я, наверное, письмо свое заканчивать, а то сплошная меланхолия выходит, негоже.

Жду от Вас весточки, за сим остаюсь бывший полковник, а ныне ссыльный поселенец.

Роман Чернышев .

Из дневников Романа Чернышева

…а вгуст а

1808 года

Сегодня говорили с отцом о смысле жизни и о чести. Я никогда не видел его таким взволнованным. Я вообще никогда не видел, чтобы он волновался. Это маменька импульсивна. Она и накричать может и даже однажды пощечину отцу залепила. Они не знали, что я это видел, а я тогда поразился. Как поразился и нынче. Отец ходил по комнате, курил трубку и говорил, говорил, говорил. Громко и взволнованно.

Хотя, ну что я такого сделал. В конце концов, мне шестнадцать лет. Я взрослый. Да и Татьяна сама меня все лето по углам ловила… Я понимаю, что такое честь и достоинство будущего офицера. И отец не прав. Крайне не прав…

Только бы он не сказал маменьке…

…января 1815 года

Париж, Париж, Париж. Как тут красиво. Но как же я хочу домой. Приехать в Чернышевку, упасть лицом в траву и так лежать, вдыхая запах родной земли. Или пойти на реку… Господи, как давно я не купался в реке. Вспомнилось, как с Гришкой переплывали ее на спор…Эх, Гришка, Гришка, ну зачем ты полез в эту атаку… Адьютант-ординарец, ты не должен был погибнуть. Мне тебя так не хватает. Очень...

…м арт а 1819 года

Граф, конечно, прав, впрочем, как всегда, конституционная монархия спасет Россию, но я-то зачем в это ввязываюсь? Всегда был далек от политики…

…н оябр я 1813 года

Первый бой. Атака. Пули свистели так, словно каждая из них была предназначена мне. Спасибо, Алешка крикнул, и Вороной понес, иначе мы бы оба погибли. Я был в каком-то ступоре. Машинально скакал, также машинально саблей махал. А потом меня выворачивало под кустом, и я почти час приходил в себя.

Зачем я все это пишу? Кому нужны записки хилого интеллигента, которым я оказался на поверку? Юнкер, а смерти боюсь.

Да, боюсь, и готов себе в этом признаться. Меня не сама смерть страшит, а то, что все это останется – это серое небо, березы, снег и проталина, птичьи голоса, Гриша, маменька, отец, а меня не будет. Не могу себе этого представить, не могу понять, оттого и страшно.

…июля 1807 года

Привет тебе, о мой дневник, давно в тебя я не писал…

Я влюблен, влюблен как мальчишка тринадцатилетний. Гришка, конечно, посмеется надо мной, но Зиночка, ma belle Зиночка… Эти локоны вокруг ее милого личика, как они забавно прыгали, когда она танцевала мазурку, ее глаза светящиеся. Нет, она определенно красавица, а я влюблен и счастлив. Хочется бегать и кричать от полноты жизни. Или броситься в реку, переплыть на тот берег, а потом сидеть с крестьянскими ребятами у костра, печь картошку и смотреть на звездное небо.

В такие минуты я чувствую себя песчинкой мироздания, маленькой крупицей какой-то большой жизни, винтиком какого-то механизма, которому я нужен, чтобы он правильно работал.

Господи, что я несу, какая несусветная чушь, кадет, приходит в вашу голову?! Но Зиночка, милая Зиночка…


Письмо второе. К Нему


Май 1828 года. Москва

Любезнейший Роман Сергеевич! Несказанно обрадовалась, получив от Вас весточку. Не ожидала, что письма будут идти так долго. Мы уже и Масленицу отгуляли, и Пост отговели, и Пасху справили. А вчера были на бале у кузины Элен по случаю ее тезоименитства[2]. Видела вашу матушку. Очень хотелось к ней подойти, спросить, не было ли весточки, но мы не знакомы, и я не решилась. А сегодня пришло письмо. Так что обрадовали Вы меня, Роман Сергеевич, благодарствую.

В Москве настала сушь и жара. Пыль такая, что хоть на улицу не выходи. Намедни маменька послала Прохора в имение наказать управляющему, чтобы все приготовил. На той неделе и переедем.

Спасибо за рисунок, теперь я хоть знаю, как выглядит Ваш Березов. Хотя, по письмам Вашим все очень хорошо представляла – и Читу, и острог, словно была там рядом с Вами – Вы так пишете, что картины сами перед глазами встают. Сейчас обязательно в папенькиной библиотеке посмотрю книги, может, найду что про Березов.

Почитала про жаворонки. Умилилась. Так живо себе это представила, и Вас с братом – озорников. У нас Степанида тоже жаворонки пекла, так мы, дети, все время около нее в кухне толклись – то орешков попробовать, то изюмчику. Она всегда давала, шумела только – «вы, барчата, осторожнее, маменька осерчает». Маменька и правда сердилась, что мы на кухне, считала, что там очень жарко, и боялась, чтоб кто не обжегся. Она в детстве по недосмотру няньки своей сильно руку обожгла о печку, вот и волновалась за нас.

Но мы со Степанидой дружили, она нам сказки рассказывала. Я уже в девушках была, сиживал у нее на кухне с пяльцами, сказки слушала или песни какие. Хорошо она пела. Голос такой нежный-нежный у нее был, и так душевно слова выводила. И все про любовь.

Вот, батюшка, Роман Сергеевич , о ткрыла я Вам страшную тайну – чем девицы занимаются незамужние – вышивают, да о любви мечтают. И я мечтала, как без этого.

Матвей Иванович, жених мой покойный, хорошим человеком был, ничего не скажу, но мечты девичьи так мечтами и остались. В неделю лихоманка его скрутила, доктора ничего сделать не смогли. После как-то никто более и не сватался.

Про каток Вы спрашивали, Роман Сергеевич. И на Патриарших катаются по прежнему, и на Чистых. Только мне вроде на коньки вставать не годится – матрона, чай, уже по возрасту, да и не с кем выйти-то, но иногда так хочется.

Вот мечталось мне во сне давеча, что приехали Вы на Москву ко мне в гости , и пошли мы с Вами на каток, и катались, взявшись за руки, шагами голландскими – больше всего их люблю – а проснулась, поняла, что сон это, и взгрустнулось.

На пасхальном балу в Благородном собрании я в этом году все больше с тетушками сидела, сплетни городские слушала. Зато Полюшка, племянница моя, нарасхват была – шестнадцать лет, первый бал, чудо, как хороша. И на Москве кавалеры совсем другие. Мой-то первый бал был в Смоленске. Там все уездное дворянство. Самый молодой – предводитель, ему на ту пору едва тридцать минуло, а остальные все – или юнцы безусые, или папеньке моему ровесники. Но все равно, даже там я так волновалась – вдруг никто со мной танцевать не захочет, или я па перепутаю, или, не дай Бог на ногу кавалеру наступлю. Спасибо , Павел Николаевич, предводитель наш, пригласил меня на вальс, и страхи мои развеялись. А Полюшка, Полюшка и не волновалась будто совсем. Танцевала легко, смеялась весело, даже за пианино села и романс исполнила с графом Воронцовым. Какие они , молодые , нынче смелые. Я б ни за что не смогла так, помяните мое слово, ни за что.

Написали Вы про мороженое, и мне вдруг мороженого захотелось, сказала Дуняше, чтоб сделали к ужину. А для клюквы сейчас не сезон. У нас под Смоленском мы собирали клюкву, и чернику собирали. Варенье варили. Маменька сама всегда командовала. Тазы большие по всей кухне стояли, медные. Девушки ягоду перебирали и песни пели. Мы с сестрами помогали им, а братишки все норовили ягоду утащить. Такие озорники были, страсть.

Николенька все по заграницам ездит, уж, почитай, года два не виделись, а Ванечка… Ванечка на Кавказе. И писем давно не было, каждый день за него и за Вас молюсь, чтоб живыми вернулись.

Черемуха за окном цветет, пахнет так потрясающе, я Вам в следующем письме пошлю веточку, как засохнет совсем, чтобы в конверт вложить. А раз черемуха зацвела, может и похолодает – черемуховые холода. В прошлом году как черемуха цвела, как раз тоже на Константина и Елену, я к обедне в спенсере ходила, а нонешний год даже шали не взяла , такие погоды сейчас теплые. Надеюсь , и к Вам в Березов весна пришла, и уже снега таять начали. Или у Вас там снег до самого лета стоит? Простите, Роман Сергеевич, невежество мое или если смешное что написала, я, конечно, книги папенькины читала, но образование получила домашнее – читать, писать и считать умею, а остальное, как папА сказали – девице без надобности.

Думаю, и Вы, Роман Сергеевич, над моим письмом и улыбнетесь, и посмеетесь, и это даже хорошо, наверное, настроение поднимется. А то Вы все грустите и грустите. Не стоит. Как говорил мой дедушка, держите нос по ветру, и все плохое исчезнет. Конечно, его бы устами, да мед пить, но все когда-нибудь кончается, и ссылка Ваша кончится. Глядишь, амнистия выйдет к какому празднику, кто знает.

А пока пишите мне о своем житье-бытье. Ваши письма скрашивают мою, порой достаточно унылую жизнь. Надеюсь, мои скрасят Вашу.

Пишите мне, Роман Сергеевич, на московский адрес – судя по тому, как дого письма идут, раньше осени весточки от Вас ждать не стоит, а мы из имения к Пимену[3], почитай, уж точно вернемся.

Надеюсь , у Вас там всего в достатке, но если я чем-нибудь могу способствовать Вашему благополучию, то во всякое время от всего сердца готова сделать все, что возможно, а потому Вы можете с полной уверенностью обращаться ко мне, пусть и просто всего лишь случайной знакомой

Варваре Павловне Белокриницкой.


Авторское отступление


Август 193 4 года, дачный флигель в Подмосковье

Читая дневники и письма, Варя частенько ловила себя на мысли, что ей чего-то не хватает. Хотелось знать об этих людях больше, особенно о Варваре Павловне. Но ее дневников в чемодане не оказалось. То ли не вела их девушка, то ли они затерялись где-то за столько-то лет.

В один из дождливых дней Варя предприняла новый набег на чердак, и в стоящем в углу комоде ей попался под руку пузатый кожаный ридикюль. Примерно с таким ее бабушка Аглая Ильинична ходила в театр.

В ридикюле нашлась пара носовых платков, костяной веер, театральный бинокль, которому девочка была несказанно рада – ни у кого из ее подружек не было такой замечательной вещицы – и стопка писем. Посмотрев на адрес, Варя возликовала – почерк Варвары Павловны, правда, адресат другой, или вернее, адресаты. Два письма в Смоленскую губернию какой-то Агриппине Семеновне, три – в Санкт-Петербург княгине Ольге Львовой и целых пять ответов от нее, пара писем – от графа Михаила Боборыкина, записка от него же на неровном листке бумаги и с кляксой, и еще по одному – от нескольких других адресатов. Все письма были датированы 1828–1843 годами: именно к этому времени относилась переписка Варвары Павловны и Романа Чернышева.

Захватив ридикюль, Варя спустилась с чердака и села читать найденные письма. И они – как недостающие кусочки мозаики – дали ей полную картину всей истории.

Письмо княгине Львовой


Май 1828 года , Москва

Оленька, княгинюшка моя, как же я по тебе скучаю. Письма, письма, бесконечные письма. А так хочется свидеться. Посидеть вместе, как встарь сиживали, поплакаться. Мне столько нужно рассказать тебе. Вот ждала-ждала, думала – приедешь, или я к тебе выберусь, а оно все никак не складывается, и решила все-таки написать, нет мочи терпеть. Совет нужен, просто до смерти нужен, а больше мне рассказать некому. Влюбилась я, Оленька, кажется, давно уже, больше года. Вернее, поняла я это где-то с год назад, а началось все намного раньше.

Чую – ругать ты меня будешь по страшному, и не ведаю, за что больше – что молчала столько или что натворила все это.

Попробую по порядку, хотя, какая теперь разница…

Помнишь, может быть, около двух лет назад, Ванечка еще только служить собирался, вышло ему наследство от дяди нашего, князя Пашутина. Да далеко где-то в Екатеринбургской губернии. Он сам-то поехать не мог, да и оттуда управляющий к нам на Москву ехать не пожелал. Сговорились на полдороге встретиться – бумаги передать. А потом вроде уже Ваня сам решать собирался – продать имение или что с ним делать дальше. И маменька наша не нашла ничего более умного кроме как меня на встречу эту отправить. К старости она вообще странная стала – и не возрази ни слова, себе дороже.

Снарядили меня с теткой Парашей – а ты знаешь, какой от нее прок. С другой-то стороны оно и лучше – развеяться хоть, а то маменька ж все болела, и я только в храм к обедне и выходила – боле никуда. Устала в четырех стенах сидеть.

Как снег сошел, тронулись мы в путь . Хорошо было. Раздолье. Тетушка все больше спала, а я в оконце любовалась.

Лошадей быстро меняли, ночевали в основном по знакомым, маменька на п остоялых дворах останавливаться не велела. Но однажды пришлось – непогода застала – до имения знакомцев наших пару верст всего и не доехали. Но куда там – такой дождь, чисто Вселенский Потоп. Гостиница чистая, даже без клопов, и хозяйка опрятная, понравилась мне. Остановились, отужинали. Тетушка спать пошла, а мне не спалось что-то. Накинула капот и вышла вниз, чаю спросить. Да в зале и осталась, так тоскливо показалось в темную комнату возвращаться. А там тепло, печка, свет какой-никакой. И люди. Немного, правда. Пара семейная ужинала и барин молодой. Странный. В шинели солдатской, а как распахнул – там мундир внизу, как у Ванечки нашего, офицерский мундир-то. И барин, как я уже писала – по виду барин. Чай тоже пил. Офицер с ним был, но он сказал что-то барину и вышел, а тот остался. И все в окно смотрел, а потом случайно голову повернул в мою сторону – и такая тоска в глазах, вселенская. Мне аж страшно стало. А он вдруг встал и подошел ко мне. Поздоровался, представился и попросил присесть рядом. Я и разрешила. Не знаю, почему, это против всех правил, но не ругай меня, пожалуйста.

Крикнула полового, чтобы еще чаю принесли и бубликов. Предложила Роману Сергеевичу, так мой визави отрекомендовался. Он чаю взял, а есть не стал, думаю, постеснялся брать от девушки.

Говорили мы странно – о погоде, о балах, какие в Москве были, об общих знакомых, коих у нас множество нашлось. О Смоленске – у его папеньки тоже там имение от нашего недалеко, верстах в пятнадцати.

Я почему-то рассказала Роману Сергеевичу – куда еду и зачем, а он все больше молчал и только смотрел на меня грустно так. Долго мы сидели, наверное, заполночь, во всяком случае, стемнело порядком. Мне уже и спать захотелось, а все никак не могла встать и уйти. Словно держал он меня чем. Странно так, вот теперь думаю, что это было. Наваждение какое, или сразу я поняла, что по сердцу он мне. Не знаю, веришь ли, а только уйти просто так никакой мочи не было.

Потом офицер вернулся, подошел к нам, кивнул. Встал мой барин и пошел. Даже не попрощался. До двери было дошел, остановился и что-то сказ ал офицеру. Тихо они говорили, не слышала я, хотя, по всему выходило, ссорились. Но потом, видимо, тот уступил. Вдвоем они вернулись. Офицер у полового бумагу спросил, перо и чернильницу.

Принесли. Тут мой барин и говорит :

– Варвара Павловна, позвольте адрес в аш записать, я в ам письмо отпишу, если разрешите.

А я ни жива, ни мертва сижу , и понять ничего не могу. Какое письмо, зачем, что маменька скажет? Странно мне все это показалось. Молчу. Ну тут офицер не выдержал.

– Барышня, – говорит, – пожалейте барина, ссыльный он, по делу 14-го декабр я . Слыхали?

« Да как не слыхать-то » , – у меня аж внутри все обмерло. И до того жалко его стало, мочи нет. Пусть, думаю, пишет, я отвечать буду. Что-то мне вот так ясно сказало, что не виноват он, в чужом пиру похмелье. Да и встреча эта странная. Словно нарочно мне так далеко ехать приспичило, чтоб с Романом этим повидаться.

Назвала я адрес. Московский и имения. Спросила, куда ему писать. Тут снова офицер вмешался, сказал – как можно будет, барин мне отпишет, а пока неизвестно ничего. Что да как, да куда. Ссылки ему год, потом поселение. Там, может, проще будет. А пока ехать пора.

Вышли они, и знаешь, Оленька, словно сила какая меня подняла, за ними вы скочила , проводила, перекрестила на прощание. Роман уже от кареты обернулся, увидел, подбежал обратно, руки мне целовал, а я его по волосам погладила. Никогда себе такой вольности с мужчиной не позволяла, а тут, даже не знаю, что на меня нашло…

Тронулись они, а я так на крыльце и стояла, перекрестила вслед большим крестом и смотрела, пока за поворотом не скрылись. Ночь лунная была , и вызвездило, словно и природа нам помочь решила.

С тех пор и пишем друг другу. Не часто, долго больно письма идут. И не знаю я, что делать. Маменька его тут на Москве сейчас гостит , все хочу с ней познакомиться, да только как. Неловко вроде. Странно так получилось, что общих знакомых у нас много, а вот так, чтобы познакомил кто, ни о чем не спрашивая , – нет никого. И в одних домах бываем, вот у кузины Элен, к примеру, но ее просить все равно, что на всю Москву раззвонить.

Может быть , ты что придумаешь? Приезжай, Оленька, очень я тебя жду.

Твоя Варя.

Письмо третье. К Ней


Июль 1828 года , Березов

Милая, милая Варвара Павловна! Вот и дождался я письма заветного, как чувствовал, весь вечер приставал вчера к батюшке, чтобы он сегодня на почту съездил. И прав оказался, привез мне отец Петр радость. Сижу, читаю, и словно вижу, как Вы там на балах танцуете. И завидую тем, кто рядом с Вами. Как бы мне хотелось быть на их месте – слышать Ваш голос, видеть улыбку. Хотя я и так ее вижу, как глаза закрою.

Странная штука – Провидение. Почему ему было угодно свести нас на том постоялом дворе, и почему меня не покидает чувство, что мы с Вами давно-давно знакомы, встречались когда-то? Странно.

Жаль, что не решились Вы подойти к маменьке. Она хорошая, добрая, и мне бы хотелось, чтобы Вы общались. Я попробую придумать, как ненавязчиво устроить ваше знакомство. Может, что и получится.

У нас тут наступило почти настоящее лето. Тепло, солнышко, трава зеленая. В лесу хорошо, вольготно дышится. Уйду иногда с книгой, упаду в траву и лежу. Смотрю на небо, думаю. Вас вспоминаю… Человек – песчинка в руце Божией, и Бог волен что угодно с ним сделать, только вот не делает, дает нам, дуракам, свободу, волю свою свободную. А мы этой свободой во вред себе пользуемся. Вспоминаю сейчас мысли свои юношеские и понять не могу – зачем все это, кто потянул меня на вольнодумство, для чего? Вот уж истинно бес попутал. Свободы захотелось, а получил тюрьму и ссылку. Зачем она мне нужна была, та свобода? Сам не знаю. Насмотрелся на французов, на Европу, казалось, лучше так будет, а получилось – никому лучше не сделал, а себе, маменьке, Вам – только хуже.

Я боевой офицер, и не у дел быть просто тяжко. Война на Кавказе, товарищи мои гибнут, а я тут прохлаждаюсь. Книжицы почитываю. Ванечка вернется, Варвара Павловна, помяните мое слово, вернется живой и здоровый. И весточку пришлет, просто война такое дело, что письма иногда писать совсем нет времени. Не волнуйтесь, милая, все хорошо будет. Не должно иначе.

Правы Вы, Варвара Павловна, улыбаюсь я, письмо Ваше читая, только не смешно мне, а радостно. В душе такая радость поднимается и благодарность, что пишет е Вы мне, не забываете, а мне тут каждая весточка с воли – как подарок, словно богатство несметное получил. Только не смейтесь там надо мной, милая или смейтесь, я тут смех Ваш услышу и тоже порадуюсь.

Пришлите мне веточку черемухи, я на нее смотреть буду и Вас вспоминать, и Москву нашу, а я Вам тоже каких цветов засушу и в письмо вложу. Наших, местных.

Хозяйка моя, Марья Гавриловна, огород сажала намедни, вот я душу потешил. И грядки ей вскопал, и семена сеял, и оградку починил, чтобы коза в огород не ходила, а то она у нас шустрая, глаз да глаз нужен. Я, знаете, козьего молока никогда не любил, а здесь пристрастился, оно когда теплое – очень вкусное. Марья Гавриловна и козу доить меня научила, и я не стесняюсь этого – хоть какое дело.

С отцом Петром недавно говорили, он послал архиерею местному прошение. Коль Владыка позволит , я батюшке в школе помогать буду, а то он один со всем не справляется, а так – и ему помощь, и мне радость. Хоть я и так с ребятами занимаюсь. Историю им рассказываю, географию, слушают. А я смотрю в детские глаза, и так хорошо на душе становится – нравится мне их тяга к знаниям. Человек грамотный, знающий будет книжки читать на досуге, а не водку пить, хотя тут ее и так почти не пьют – старо веров много, да и просто дедов молодежь слушает. Не пьют у нас и табак мало кто курит. Из местных, так совсем никто, из тех, кто давно тут живет.

А с ребятишками я в ночное хожу, там и рассказываю им свои истории. У костра хорошо ночью сидеть, легко себя чувствуешь, вольготно. И на душе спокойнее становится. Огонь, он к мыслям располагает и душу умиротворяет. Иногда вот искорка выскочит и осветит что-то, и вдруг вспомнится давно забытое, и так хорошо-тепло становится. Не знаю, понимаете ли Вы меня, хотя, думаю, понимаете, кажется мне, хоть и странно это, что Вы меня иногда лучше меня самого чувствуете. Только я о чем взгрустну-задумаюсь, как письмо Ваше придет, а в нем – словно ответ на мои мысли или вопросы, коих я и не задавал вовсе. У Вас такого не бывает, Варвара Павловна? Я не о себе сейчас, а вообще по жизни. Что вот вроде ты человека ни о чем не спросил, а он тебе ответил, словно вопрос кто другой ему задал – Бог или Ангел.

Пасха у нас прошла радостно. Красиво пели – архиерейский хор приезжал. Ангел вопияше[4] – тенор сказочно так выводил. А в Великую субботу Разбойника[5] как запели, я аж расплакался. Никогда со мной такого не было, не умею я молиться, а тут словно разбойником тем себя почувствовал, зато и Пасха радостная была. Плотию уснув[6] у нас тоже красиво поют, без выкрутасов разных, но красиво. А знаете, Варвара Павловна, такой язык церковный, он только у нас есть, у германцев, к примеру, на каком языке говорят, на том и в церкви служат. Я как-то слышал и сначала понять не мог – какое мясо, и почему оно спит, и только потом до меня дошло, что это у них так екзапостиларий[7] пасхальный поется. Представляете? И смех, и грех.

На Троицу я с мужиками тоже в лес ходил, березки рубили, храм украшать, а как травой душистой да цветами полы устелили, такой дух в церкви стоял необыкновенный, словно и вправду на Троицу земля-именинница.

Вот сейчас отпишу я Вам письмецо и поеду с соседом нашим Михайлой на рыбалку. Пост-то кончился, но в среду и пяток тут тоже только рыбу едят и то не всегда, ровно к ак по уставу положено. Я дома-то и не задумывался никогда, разве Великим постом и говел, и то почитай – пару недель. А здесь все как по уставу – посты и праздники. И я привык, и нравится оно мне, хоть это может и странным показаться.

Наверное, буду я прощаться с Вами, милый друг Варвара Павловна. Пишите, жду от Вас весточки, хоть и понимаю, что письмо мое вряд ли Вас в городе застанет, но вдруг поедет кто в имение, привезет, а то до Пимена больно долго ждать еще.

Ох. Написал вот и самому неловко, что обременяю, но Вы уж простите меня, одна радость тут – письма Ваши.

До свидания, Варвара Павловна, кланяюсь Вам низко и жду весточки. Хоть коротенько черкните про Ваше житье-бытье, мне и несколько слов прочесть отрадно будет.

Роман Чернышев .

Из дневников Романа Чернышева


…а вгуст а 1812 года

Странная штука – жизнь. Вот, казалось бы, зачем я вообще пошел в армию? Хотел ли я этого сам – не знаю. Так судьба распорядилась, Бог сулил? Тоже не ведомо мне сие. Как-то все по накатанной вышло. Кадетский корпус, юнкерское училище, сборы, словно это всегда было мое. Трудно, тяжело, а мое, родное. Только вот почему иногда кажется, что чужое это предназначение? Что не то мне на роду написано было? Просыпаюсь ночами в холодном поту и лежу, смотрю в потолок, все спят, а я не сплю – смотрю и думаю. О смысле жизни. О самой жизни вообще. О смерти. Я о ней часто думаю. О том, что там – за чертой. И есть там что-то…

Нет, я верующий, не верил бы, давно, наверное, застрелился, как намедни прапорщик Истрин. Напился и пустил себе пулю в лоб. Записку оставил – боюсь умереть в бою. Скандал. А еще офицер и дворянин. Я верю и молюсь, но все равно страшно.

Вот пишу сейчас дневник, а кто-то словно липкой лапой за сердце схватил и не отпускает, и дышать тяжело. Господи, верую, помоги моему неверию…

…с ентябр я 1807 года

Вернулись из лагерей. Первым делом наведался к Зиночке. А они съехали. Досада какая. Дом стоит пустой, ставни закрыты, дворник ничего не знает. Даже за пятиалтынный не сказал.

То-то я гляжу, она на письма мои отвечать перестала. Знать, не доходили они до нее, раз уехала. Может, маменьку спросить, чтобы она узнала, куда Бельские подевались? Да только неловко как-то – о таком – с маменькой.

Да и глупости все это, правильно наш ротный сказал – женщины все – хаханьки и вздоры. Но я ведь был так влюблен, неужели любовь столь быстротечна…

…я нвар я 1820 года

Наверное, надо подать прошение об отставке. Что-то я последнее время неважно себя чувствую. Нога болит, да и маменька будет рада, коль я с ней поживу в имении, а то все скоро совсем в негодность придет – хозяйский глаз там нужен, мужской. Немца-управляющего – взашей, сам разберусь.

Завтра велю сани заложить – съезжу, посмотрю, что там, в усадьбе, делается. Никого предупреждать не стану, нагряну неожиданно, оно верней.

…м арт а 1823 года

Маменька твердо намерена меня женить. На кой ляд то ей сдалось, ума не приложу. Зачем мне жена – на балы и увеселения ее вывозить? Сам не езжу, и ее не повезу. Деньги тратить? Так их и нету почти – денег-то. Тьфу ты, пропасть, удрать бы куда, вон хоть к Рославлеву в Вильно.

…м а я 1824 года

Опять всю ночь проспорили о политике. И зачем я снова пошел на это собрание? Ведь дал же себе зарок – никуда не ходить, не ездить, с членами Общества не встречаться. Не надо мне это, да и им всем – по большому счету. Говорили-говорили, наорались до хрипоты, а ни к какому решению не пришли. Кадеты желторотые, честное слово. Взрослые ведь все уже, обстрелянные, а туда же, верят в доброго царя. Странно, ей Богу.


Письмо четвертое. К Нему


Ноябрь 1828 года , Москва.

Любезный Роман Сергеевич! Простите великодушно, что задержалась с ответом. Такие дела у нас тут на Москве творятся, что никак времени не было спокойно за письмо сесть.

Получила я от Вас весточку, как и ожидала, когда домой из поместья вернулись. Аккурат к Пимену оно и пришло. Обрадовалась я. Праздник этот для меня важен – я на Пимена словно второй раз родилась – болела сильно, и почти уже все, думали, преставилась, а батюшка иконку чудотворную из храма принес, молебен отслужил. И я на поправку пошла, а там и вовсе выздоровела. Маменька сказывала, жили они тогда в приходе Пимена Великого в Новых Воротниках. Его еще именуют, что в Сущеве. Дед мой по матери – профессором был в Екатерининском институте, потому и жили недалеко. Я-то от тех времен мало что помню, разве уж когда постарше была, бабушку навещала с няней, и гулять мы в Екатерининский парк ходили. А в храм Пименовский мы отродясь молиться не хаживали. Не знаю уж, почему. Мне он гораздо уютней нашей Меншиковой башни[8] кажется.

Но боле всего люба мне Троеручицы церковь. В Гончарной слободе. Далековато от нас, но как красиво там, и поют хорошо. Не громко и не вычурно. Молиться не мешают. Представляю, как Вы улыбаетесь моей болтовне нелепой – как это хор церковный и вдруг молитве помешать может. А вот так. Попала я как-то Великим Постом, как раз на Лазареву[9], в собор, в Елоховский. Говорили, митрополит приедет, служба красивая, вот мы с кузиночкой и поехали. Народу – не протолкнуться. Встали в сторонке, чуть не у самого притвора. И тут как бас запел, даже не запел, закричал: «Лазаре, гряди вон…»,[10] это «вон» страшно так прозвучало, я аж оробела сперва, а потом смех разобрал. Не могу остановиться, хоть ты что хошь. Пришлось даже на крылечко выйти, охолонуться. Боле мы в собор не ездили…

Ой, Роман Сергеевич, Роман Сергеевич, беда-то ведь у нас приключилась, горе. Ванечка мой на Кавказе сгинул. И страшно так. То есть неправильно я пишу. Живой он, да только не тот, что на войну уезжал. Лежит все в кровати и в потолок смотрит или из дому уходит, и нет его несколько дней кряду. А потом половые из трактира соседнего притаскивают, а то того хуже, околоточный приходил. А ведь он офицер, дворянин. Был бы жив папенька, со стыда б сгорел.

А иногда я среди ночи просыпаюсь от крика – жуткого, леденящего. Это Ванечка кричит – войну во сне видит. Он уж и в лечебнице лежал, и на дому его частенько доктор наш Мефодий Кириллович пользует – капли разные дает, травы, да только бестолку все. Пропал наш Ванечка на Кавказе. Телом-то домой вернулся, а душу там оставил.

Слышала я как-то, другу он своему рассказывал, что там творилось, как люди гибли, и как он солдат своих на смерть послал, а сам выжил. Он не знал, что я слышала, не стал бы рассказывать, поди, он мне ничего не говорит, только: «Все хорошо, сестрица, все в порядке, милая, не кручинься» . В тот вечер они в кабинете отцовском сидели, а я туда еще ранее прошла – за книжицей. Да и осталась сидеть в кабинете-то, в кресле. Кресло большое, глубокое, к окну лицом стоит, меня и не видно в нем. А Ванечка с Артемием Петровичем , другом его, они в другом углу сидели, там в томике Карамзина шкалик у папеньки стоял с анисовкой. Под секретом. Только никакой это ни для кого не секрет. Все знали, даже мы, дети. И так этот «тайник» в кабинете и остался после папеньки.

Братец с приятелем пришли с улицы, разгоряченные – спорили, видать, по дороге, похоже, Артемий Ваню нашего из трактира привел или еще откуда – нетрезвы оба были. А по сле еще добавили. И давай громко говорить, ругаться, а потом Ванечка как начал рассказывать – что там на войне происходило, так мне страшно сделалось. И за него, и за солдатиков этих. Ни жива, ни мертва сижу, не то что выйти, сказаться, пошевелиться боюсь, дышу тихонечко, лишь бы они меня не заметили. Артемий Петрович слово какое-то резкое сказал, так Ваня его за грудки, ох , перепугалась я – подерутся, только братец вдруг обмяк весь и кулем на диван свалился. Приятель его выскочил, льду принес, доктора позвали. Тут уж и я подошла, пока он бегал-то – Мефодий Кириллович сказал , припадок. Кровь черная. Пустили кровь, Ванечка в себя пришел. Доктор всех из кабинета выставил, долго говорил с братцем о чем-то, потом вышел и велел водки Ване более не давать и ничего спиртного. Следить за ним, чтоб не волновался, а то удар хватит. Да только как за ним уследишь-то. Он вон ушел с утра – и нету, и не сказывал никому – куда, да зачем. Меня-то он точно слушать не станет, он и матушку отродясь не слушался, хоть и любил ее без меры.

Вот такие дела у нас творятся, Роман Сергеевич, и помощи-совета просить мне не у кого. То ли в деревню братца уехать уговорить, то ли в заграницу. На воды в Баден, говорят, хорошо. Только согласится ли? Я бы , может , у Вас спросила, как поступить, да больно долго письма туда-обратно путешествуют. Почитай, к Рождеству ответ придет, а то и того позже…

Вот подумала об этом, и взгрустнулось. И Вы там, наверное, грустите, я ж так ответ задержала. Вот странное дело – чужой Вы мне человек, без году неделя знакомы, а словно и не чужой. Не серчайте на меня , Роман Сергеевич, что так вольно пишу и рассуждаю, но я уже старая дева, почитай, мне можно, да и по письмам Вашим вижу я, что человек Вы добрый, отзывчивый, попрекать меня не станете.

Хорошо как Вы про Пасху написали, я словно сама рядом в церкви той стояла, а потом в лес с Вами за березками ездила. У нас на Москве не во всех церквах березки ставят на Троицу. У нас только траву расстилают на пол. Душисто так прямо пахнет, нравится мне, а вот у Троеручицы ставят березки по бокам от амвона. Красиво.

Хорошо, что у Вас дело какое появится, так понимаю , к праздности-то Вы не привычны, это мы-девушки только читать да вышивать мастерицы, а мужчинам в безделии скучно. И что староверы там у Вас , хорошо, а то от тоски да от безделия мало что – к рюмке бы пристрастились, а раз у них того в заводе нету, то и спокойно мне. Я ведь знаете, об Вас, как об братьях своих волнуюсь, а теперь и подавно, как с Ванечкой такое приключилось-то.

Вот сижу и не знаю – то ли искать его идти, то ли дома ждать. Неспокойно на сердце. Пойду, наверное.

Простите, Роман Сергеевич, пошла я третьего дня Ваню искать, так и не дописала письмо-то. Теперь вот только минутка свободная выдалась. С братцем хорошо все устроилось. Артемий-то, Голованов, друг его, что я выше писала, увез Ванечку в имение к себе. На охоту якобы. А папенька его, князь Петра Артемьевич – строгий да правильный. Веры старой. Он Ване шалить-пить не даст, а вот помочь, глядишь и поможет. Он же братца моего отроком еще знал, они с Артемием с первого класса корпуса вместе. Может, что и сладится.

А я тут и одна проживу, не стану маменьку в имении тревожить. Да и какое одна – нянюшка со мной, тетушка старенькая, да дворни полон дом. И подруга моя Оленька из столицы в гости обещалась. К Филипповкам[11]. Недолго и ждать осталось. До Рождества погостит, а там, может, и я к ней поеду, хоть шумно у них и суетно. Мне у нас на Москве куда как больше нравится. Тихо, спокойно. На Чистые выйдешь, погуляешь, и хорошо на душе, отрадно.

Простите меня, великодушно, что так долго с ответом подзадержалась, надеюсь, у Вас там все хорошо, в Вашем Березове. Попросите батюшку помолиться о братце моем, рабе Божием Иоанне, да обо мне. И дай Вам Бог терпения и спокойствия, а я буду тут переживать за Ванечку и молиться за него и за Вас,

Варвара Павловна Белокриницкая.


Из дневников Романа Чернышева


….1822 год а

Господи, ну что я за идиот, малолетний безумец, школяр, иначе не назовешь. Жизнь, это не игра в бирюльки, а я только что чуть не лишился ее. Дар Божий готов был променять на что? На поцелуи кокотки.

Нет, я точно сошел с ума. Зачем, зачем я ввязался в эту злосчастную дуэль? Надо оно мне было? Взрослый ведь человек, разумный, надо полагать, ну должен быть таковым. А туда же. Хуже мальчишки-кадета, ей Богу.

Ну ездил я к Оленьке и ездил, ну дала она мне от ворот поворот, так может, оно и к лучшему. Так нет же – взыграло ретивое. Слово за слово. Знал ведь за собой такой грешок, что не сдержан на язык. Знал и все равно продолжал этот бессмысленный спор с князем.

Нет, князь Павел, он, конечно, тоже тот еще жук, но господа же нас останавливали. И почему я не послушался? Почему повел себя как мальчишка? Жизнь, жизнь чуть не положил на алтарь собственного безумия и глупой прихоти…

Надо вообразить – стреляться из-за актерки кордебалета. Ладно бы еще прима какая, талант, а то так, пшик. И что я в ней нашел…

Хорошо хоть князь промахнулся. Но как же это страшно. Страшно и глупо выжить на поле брани и умереть вот так. Страшно смотреть в дуло револьвера, жуть и оторопь. В атаку ходил, так страшно не было, а тут испугался, аж сердце зашлось. Может, потому, что глупо это – помереть вот так? Только за те секунды, что князь на меня револьвер направил, я и проститься с родными успел, и помолиться, и прощения попросить, и вся жизнь перед глазами пронеслась, а сердце зашлось так, что потом стыдно было, словно все мой страх этот видели.

Выстрелил воздух, на коня вскочил и дал шенкеля. Часа два по полям гонял, в себя приходил, а потом упал в траву, к земле прижался и плакал. Впервые за много лет плакал от счастья, что жив остался, от полноты жизни этой.

Нельзя, нельзя на жизнь покушаться, не властны мы ни над своей жизнью, ни над чужой. Не человек ту жизнь дал, Бог, и только Он один и отнять вправе.

А я дурак и остолоп, правильно папенька в детстве говаривал…

…я нвар я 1826 года

Вот и Святки прошли, и вроде все улеглось, и тишина. Морозная, холодная, мертвая такая тишина. А какую я еще тишину хотел в остроге-то. Только мертвая и есть. Хорошо хоть, бумаги да чернил разрешили и книги. Иначе в этой тишине мертвой только вешаться, а это нельзя – не по-божески. Хотя какое я право имею о Боге тут рассуждать, я, который руку чуть не приложил к свержению Его помазанника.

Оно, конечно, как посмотреть, вроде и не был я нигде, но маменька права, раз мыслил и с людьми этими дружбу вел и разговоры вольнодумные, виновен, как есть виновен. А по вине и кара. Вина не сильна, и кара полегше.

…м а я 183 0 года

Я счастлив, неимоверно, несказанно, нечаянно. Счастлив, как только может быть счастлив человек земной. Простым обыкновенным человеческим счастьем счастлив. И зовется оно Варя. Варенька, Варюша. Как я хочу когда-нибудь увидеть ее, назвать по имени не на бумаге, а вслух. Вот только мечты эти мои так мечтами, поди, и останутся.

Пошто я ей такой сдался, ссыльный, отлученный от всего. Лишенный наград и званий.

Но это все не сейчас, потом, когда-нибудь, может, случится. А сейчас я просто счастлив. Утром проснусь – ее вспоминаю, днем письмо перечитываю и жду, жду этих писем. В них – жизнь моя и счастие. Только ей я этого не скажу, Вареньке, а ну как писать перестанет…

Мне ж тогда совсем жизни не будет.

Сам не думал, что могу так привязаться к чужому, незнакомому в сущности человеку, а подишь ты, как родная она мне, даже больше чем родная. И словно вижу и беседую, как с живой. Будто сидит она рядом тут, и не письма я пишу, а говорю с ней.

Странно это все, вроде никогда я романтиком не был, да и не любил никогда, наверное.

Так все похоть, да привычки мужские.

Хотя нет, в Смоленске тогда, барышня, что из огня вынес. Как я ее потом вспоминал, и снилась. Как прижималась ко мне доверчиво и поцеловала. В благодарность, что спас ее. И такой этот поцелуй чистый, душу он мне тогда перевернул. Долго помнился, а потом все снова наперекосяк пошло. Хотя война и казарма кого хочешь из чистого грязным сделают.

Ну вот опять я начинаю оправдываться, словно на исповеди у батюшки – не я, да не виноват, только обмануть кого хочешь можно, а себя обмануть – не получится, и чистоту обмануть нельзя, грех это. Потому и пишу я письма эти, душой отдыхаю и к чистоте прикасаюсь.

И счастье мое, и горе Варенька. Тут я могу это сказать, наедине с собой. Счастье, поскольку к жизни возвращает, а горе, поскольку призрачно все. Не приедет ко мне Варюша, и не надо этого, сам я запрещу. Сердце свое в узел свяжу, а не позволю ей жизнь ломать. Письма-то это одно, а жизнь, она штука серьезная и порой страшная. Не хочу я для нее такой жизни. Не смогу своими руками чистоту ее порушить, но и отказаться не могу. Не писать не могу. Как вода живая письма эти, они одни на плаву и держат, в уныние впасть не дают и надежду полагают – вернусь, не сгину, и маменька меня дождется.

Май на дворе, цветет все, даже у нас тут трава, цветы потихоньку от зимы и холода просыпаются, и я вот расцвел, да только не ко времени, поди.

Ох, грехи мои тяжкие, думы разные. Посоветовал бы кто, что далее, да некому.

Гадалка в юности судьбу предсказывала, что оженюсь поздно, но по любви, и казенный дом обещала. Может, это оно и есть – предсказание?


Письмо пятое, к Ней


Апрель 1829 года. Березов

Варвара Павловна, милая, простите меня, дурака неотесанного, что задержался с ответом. А Вы о таком важном спрашивали – про брата-то. Тяжело ему, знаю я, ох, как тяжело. И помочь тут ничем нельзя, наверное. Человек, который на войне был, он так с ней в душе и останется. Только сильный человек, он переборет это и дальше жить зачнет, тяжело, трудно, не можно совсем , кажется, но начнет. Помнить будет, во сне она к нему приходить станет, но все равно он дальше жить будет , и постепенно потускнеет острота воспоминаний, хоть никогда не забудется. А человек слабый в вине да в водке топить сие будет, и никогда оно у него не пройдет. Никогда, понимаете? Потому что спиртное оно только на время облегчение да ет , на короткое очень время-то, а потом все опять возвращается, и чем дальше, тем сильнее тебя охватывает. И вину ты свою чувствуешь, что друзья погибли, а ты жив остался, и никуда не уйти, так и жить с этим. И за тех, кого убил на войне – пусть ты и за правое дело воевал, все равно перед Богом ответишь. Но такое наше дело, военное, такова доля. Слаб, видать, братец Ваш, характером слаб, не знаю даже, чем и помочь-то. Батюшку попросил молиться за него, а то из меня-то какой молитвенник, я и правило, бывает, не вычитываю – и не то что устаю к вечеру, а как-то так получается. Я и верующий, и не верующий одновременно. То есть, конечно, вера-то, она с молоком матери мною впитана, и говел, и причащался, как подобает, но вот знаете, ощущение Бога, оно у меня сложное. Кто на войне побывал, тот поймет меня. Когда люди гибнут, и ты их убиваешь, тут о Боге и не вспоминаешь, а потом страшно, и от того, что суд Божий самому предстоит за души эти убиенные, и от того, что они-то тоже люди. Жили, любили, страдали, а ты пришел и убил. Да, воюем мы за Отечество свое, за царя и веру, но праведно ли это? Почему вообще Господь допускает войны и гибель людей. Не пойму я этого, ни умом, ни сердцем не пойму, потому и молиться сложно.

Простите мне, Варвара Павловна, речи эти мои богохульные, но с кем мне и откровенничать, как не с Вами. Родной Вы мне человек, как ни крути, хоть и знакомы не так давно и виделись лишь однажды, но письма Ваши раскрывают душу родственную, дорогую моему сердцу. Легко мне общаться с Вами, легко и радостно, не знаю только, как оно Вам со мною таким-то. Надеюсь, по доброте душевной не оставите грешного Романа в своих молитвах.

Простите за сумбур, и за письмо это короткое. Истосковался я очень. Пишите, пишите мне чаще, прошу Вас.

Искренне Ваш,

Роман Чернышев.

Авторское отступление 2.


Январь 193 5 года , Москва

На зимние каникулы все куда-то разъехались, а Варя неожиданно осталась одна в московской квартире и не находила себе места. Было холодно, неуютно и очень тоскливо. Не помогали даже письма, которые она все еще читала, складывая листок к листку. С трудом разбирала даты и подписи, пытаясь восстановить события столетней давности. Иногда очень хотелось забежать вперед, пролистнуть все страницы в дневнике и добраться до счастливого конца, который, она верила, непременно случится, но кто-то умный внутри, воспитанный строгой бабушкой – учительницей немецкого, педантичной до крайности, говорил, что так нельзя, надо все по порядку, иначе полная картина не получится. Но так хотелось узнать скорее, что там дальше, а получалось совсем не так быстро, как хотелось. То времени не было, то учеба в таком трудном пятом классе, где и учителей много, и предметов новых, то какие-то другие дела. Даже и сейчас, в каникулы, была масса других дел, таких, как кино или каток. Как раз вчера была на Чистых, совсем недалеко от того дома, где жила Варенька Белокриницкая. Неожиданно поймав себя на этой мысли, Варя стала собираться. Быстро, словно кто-то мог остановить или запретить. Надев теплое платье и шубку, девочка завязала под подбородком помпоны лисьего капора, взяла варежки и выскочила за дверь. С трудом повернув ключ в старом английском замке, Варя надела веревочку с ним на шею и, не ожидая лифта, побежала вниз.

«Скорей, скорей, скорей», стучат каблучки новых кожаных ботинок.

«Скорей, скорей», с трудом открывается набухшая дверь подъезда, а потом еще одна – соседнего. И звонок дребезжит, отдаваясь в гулкой пустоте коридора коммуналки, в которой жил Андрей. Три звонка. Вот, наконец, кто-то поворачивает ключ в замке.

– Андрей, ну, наконец-то. Собирайся. Поехали со мной на Чистые, – Варя с детства привыкла командовать кузеном, и он принимал это довольно безропотно, только иногда подначивая ее и посмеиваясь. Впрочем, родственниками они были довольно относительными, хоть и отдыхали каждое лето вместе в старом барском флигеле у Вариной бабушки, вернее, даже никакими родственниками не были. Просто та самая бабушка Аглая Ильинична – выпускница Смольного института была очень дружна с другой такой же выпускницей – Дарьей Павловной, которая приходилось Андрею родной бабушкой. Вместе когда-то в Москве обосновались после мировой войны, революцию и гражданскую пережили и теперь вот соседями были. С той самой смолянской юности и считали себя Даша и Аля сестрами, так и детей своих воспитали, и внуков. Все вместе, сообща. Даши-то давно уже и на свете нету, в двадцатые еще тифом заболела и сгорела в одночасье, но Аглая Ильинична семью своей «сестрицы» не оставляла, потому и приезжал Андрей каждое лето к ней вместе с Варей, и считала она его таким же внуком, а девочке он был старшим братом, который и во дворе мог защитить, и капризы исполнить.

Вот и теперь она теребила его за рукав, умоляюще глядела в глаза, совершенно уверенная в том, что Андрей согласится, непременно согласится, потому что если не он, то кто?

Через полчаса они уже ехали в трамвае, звенящем на остановке и стучащем колесами на стыках рельсов.

«Вот и улица Кирова, та самая Мясницкая, но как найдешь дом? Указаний в письмах особых нету, только – собственный дом. Разве что где-то пару раз упоминалось, что этаж не один, и мансарда есть». Варя шла, озираясь по сторонам. И вдруг увидела – рядом с барской усадьбой – небольшой и не очень казистый, в полтора этажа с мансардой – точно такой, каким она его себе и представляла. Такой, как на рисунке в одном из писем. Тех, что Варя еще не прочла, но сложила аккуратной стопочкой по годам. Напротив – усадьба Лобановых-Ростовских, этот дом девочка знала, как-то их водили по Москве на экскурсию, и учительница много рассказывала про Лобановых-Ростовских.

Обойдя дом со всех сторон, Варя и Андрей вошли в подъезд, обшарпанный, разрисованный, пахнущий кошками и кислыми щами. Небольшая лестница на бельэтаж, двери с кнопками звонков и табличками. То же – и в полуподвале.

– Коммуналки, совсем как у нас. Смотри, Ивановым два звонка, Петровым четыре, а Чернышевым целых пять, – читал Андрей таблички на двери.

– Как ты сказал? Чернышевым? – Варя застыла на миг, а потом протянула руку и нажала на звонок. Ровно пять раз. Звонки гулко отдавались в пустом коридоре…

Внутри сначала было тихо, потом послышались быстрые шаги, кто-то остановился у двери, и Варя с Андреем услышали долгожданное «Кто там?», – сказанное звонким детским голосом.

– Мы, …нам, – замялась Варя, – кого-нибудь из Чернышевых.

– Ну, я Чернышев, – прозвучало из-за двери, – только мамки дома нету, а открывать она не велела.

– Понимаешь, нам очень надо, – просительные интонации в голосе удивили саму Варвару. Она никогда ни о чем не просила, только приказывала, характер такой, к тому же все подчинялись. Лишь с бабушкой Варя говорила более-менее спокойно, но и ее никогда не просила – в этом не было необходимости, бабушка словно всегда сама знала, что надо внучке. А сейчас девочка готова была просить, просто умолять этого мальчика открыть им дверь. «Хотя, с другой стороны, а зачем? Ну, посмотрит она на него, и дальше что? Тут нужен кто-то взрослый, кто сможет сказать – те ли это Чернышевы, кому можно рассказать о письмах, возможно, что-то узнать. А ребенок за дверью ничем в этом не поможет». – А когда мама придет? – решила она спросить, чтобы подумать, как действовать дальше.

– А кто ее знает, – голос пацаненка за дверью задрожал слезами, – она вчера еще ушла, сказала ненадолго, а потом пришла бабушка и долго ругалась, только я ничего не понял.

– Эй, ты там чего? – Варе стало жалко незнакомого мальчугана. – Москва слезам не верит, а вот маме верить надо. Сказала – ненадолго, значит, придет. Мало ли что и где ее задержало. Ты ел давно? – неожиданно спросила девочка.

– Утром. Кашу бабушка варила, перловку. Даже с маслом и молоком, а потом ушла. Перловка есть еще, но холодная невкусная, а керосинку мне нельзя зажигать, – за дверью послышался тяжкий вздох.

– А соседей никого нету? – подал голос до сих пор молчавший Андрей.

– Неа, нету, на работе все, только Васька спит с ночной, но его будить не велено, можно огрести, – сообщил мальчик таким тоном, что Варе с Андреем сразу стало понятно, что будить неведомого Ваську точно не стоит.

– А зовут тебя как? Я Варя, – решила уточнить девочка, – и мне бабушка разрешает керосинку зажигать.

– Правда? – уточнили из-за двери, а потом неожиданно она приоткрылась – ненамного, цепочку все-таки не сняли, и в щель высунулась любопытная веснушчатая рожица пацаненка лет пяти-шести. Он посмотрел на Варю, потом на Андрея и снова уточнил, – а не врешь?

– Честное пионерское, – рука машинально взметнулась в салюте.

– Заходи, сейчас, – малыш снова закрыл дверь, потом слышно было, как ходил куда-то и тащил что-то – стул или табуретку, затем цепочка щелкнула и дверь распахнулась.

– Привет, – Варя первой вошла в длинный коридор.

– Привет, а ты кто? – вопрос был адресован появившемуся следом спутнику девочки.

– Андрей, – начал тот, но ничего добавить не успел, потому что Варя громко заявила, – не бойся, он мой брат, – и «брат» счел за лучшее промолчать.

– Наша вешалка вот та, вешайте польта, а тапок нету, ботинки у нас снимите, бабушка говорит, в коридоре грязно, – мальчик был до ужаса деловит и говорил совершенно взрослые фразы, видимо, и запомнив их так, как произносили старшие, поэтому Варя сдержалась и не поправила «польта». – Заходите, вот, – их сразу провели на кухню.

Малыш так же по-деловому открыл дверцу под окном, достал кастрюлю с кашей и взгромоздил ее на столик. Потом сбегал в комнату и принес коробок спичек.

– Вот. Погреешь? – похоже, малец хотел проверить, не обманула ли его девочка. И на удивление у нее все получилось с первого раза – и спичка сразу зажглась, и керосинка, и получилось огонек убавить нормально.

И вскоре они все трое сидели в Ромкиной комнате – мальчик сообщил, наконец, что его зовут Романом, и Варя чуть не захлопала в ладоши от восторга, – ели вкуснейшую перловку и разговаривали.

Про письма и дневники девочка решила Роме ничего не рассказывать – на ее взгляд мальчик был слишком мал, чтобы понять и оценить ее историю, зато с интересом осматривала комнату, в которой они оказались. Большая и светлая – в два окна, она была заставлена старинной мебелью довольно плотно. В шкафах за стеклами просматривались обложки старых книг, в горке между окон – фарфоровая посуда, довольно разномастная, но явно тонкой работы, в красном углу висели несколько икон и лампадка, но огонек в ней не теплился. Тяжелая портьера закрывала вход в еще одну комнату, но Варя постеснялась попросить посмотреть и ее. Да и, собственно, что она хотела увидеть – портрет Чернышева или его саблю на ковре, как в доме ее одноклассницы Полины, дедушка которой был генералом? Или что-то еще, что сказало бы – да это те самые Чернышевы, потомки декабриста, чьи письма она нашла на чердаке? Девочка не знала, что именно хочет найти и увидеть, но в квартире было уютно, перловка была вкусной, потому уходить совершенно не хотелось. Потом еще пили чай с вареньем, правда, хлеба у Ромки не было, как и заварки, но это как-то никого не обескуражило.

Помыв посуду, Варя с Андреем засобирались домой, когда за окнами уже стемнело и стало ясно, что скоро в квартиру вернутся соседи или бабушка Ромки, объясняться с которыми не хотелось. Но сбежать ребятам не удалось – зазвонил дверной звонок, и, насчитав пять раз, Ромка пулей вылетел из комнаты.

Последовал короткий диалог, после чего дверь открылась, впуская запорошенную снегом женщину, на шее которой мальчуган сразу и повис с криком «Мама!»

– Рома, Ромашка, маленький мой, дай маме раздеться, я с мороза, холодная, – говорила женщина, пытаясь одновременно снять пальто, поставить мальчика на пол и осмотреться.

– Здравствуйте, – вперед выступила Варя, – извините за вторжение, – она к месту вспомнила сказанное как-то бабушкой умное слово, – меня зовут Варвара Певницкая, а это – Андрей Стоянов, мой кузен, – произнеся имена, девочка замолчала, ожидая, что будет дальше.

– Дарья Дмитриевна Чернышева, – улыбнулась женщина, – можно просто Даша и даже без тетя, а как вы тут оказались?

– Это долгая история, – вперед неожиданно выступил Андрей, и Варя не стала ему перечить. – Мы хотели вам рассказать, вернее, это Варя хотела, – решил он все-таки переложить ответственность на девочку, а может, не знал, что сказать дальше.

– Что ж мы стоим, пройдемте в комнаты, – спохватилась Ромкина мама и, взяв мальчика на руки, пошла вперед по коридору.

– Она керосинку умеет зажигать и разные истории знает, – громким шепотом докладывал мальчуган маме.

– Вот и хорошо, а спасибо ты сказал? – уточнила мама, проходя в комнату и сажая Ромку на диван.

– А то как же, – кивнул тот, – что я нехристь какой неблагодарный? – Андрей не удержался и хмыкнул, да и мама малыша расплылась в улыбке – очень не вязались такие слова с маленьким ребенком.

– Так о чем вы хотели мне рассказать? – Дарья Дмитриевна села в кресло, пригласив ребят присаживаться где им удобно.

– Поминаете, я, то есть, мы нашли на даче чемодан. С письмами Романа Сергеевича Чернышева и Варвары Павловны Белокриницкой. Там много писем и дневники, и дом этот описан, – Варя говорила медленно, старательно подбирая слова, потому что она ничего не знала об этой Даше (хотя та ей и понравилась, можно сказать, сразу), и непонятно было, как она себя поведет.

– Да, дед говорил, что дом этот весь нашей семье принадлежал. Я маленькая была, не помню, мама придет, она лучше знает. А Роман Сергеевич – прадед мой, но от него только портрет и остался. И то – без рамы. Все в Торгсин снесли, хотя особо много чего и не было. А как письма к вам попали? Выходит, мы родственники? – Чернышева обвела взглядом притихших ребят.

– Не знаю, надо у бабушки спросить. Мы их на даче нашли, в старом доме. Бабушка говорила, что там усадьба раньше была, – начала Варя.

– А как зовут твою бабушку? – перебила Дарья, видно было, что ее это заинтересовало.

– Аглая Ильинична, – все и всегда называли Варину бабушку по имени-отчеству, никому и в голову не приходило сказать ей баба Глаша, даже когда маленькими были, так она держалась, словно несла себя по жизни, – Аглая Ильинична Закревская, а дача у нас в Сосновке.

– Да и бабушки наши из Ленинграда, там родились и выросли, – решил уточнить Андрей, – так что, наверное, не родственники, ваша же семья всегда тут жила.

– Ну, я-то да, сколько себя помню, но отец мой не один в семье, у него два брата и две сестры, а у самого прадеда трое детей было. Так что это надо все как следует узнать и проверить. Только давайте уже не сегодня, Ромка устал, мне на работу рано, да и вас, поди, дома заждались. Вот шестидневка кончится, будет выходной, и приходите, хорошо?

– Конечно, спасибо, – Варя и Андрей одновременно стали прощаться.

– Как думаешь, откуда у нас эти письма? – всю дорогу домой Варя думала над словами Дарьи Дмитриевны, прикидывая и так, и эдак, но ничего путного не выходило.

– Придем, спросишь бабушку, – Андрей пожал плечами, – ну не родственники вы им, я почему-то в этом уверен.

– А я – нет, – Варя показала мальчику язык и, взлетев на свой этаж, затрезвонила в дверь.

– Тише ты, егоза, – Аглая Ильинична улыбнулась внучке. – Что как на пожар? Раздевайся, руки мыть. Третий раз ужин грею. Андрей, не бросай пальто, давай пришью вешалку, и прятать не надо, все равно увижу. И что это вы оба такие взъерошенные? Случилось что?


Письмо шестое. К Нему


Февраль 1830 года , Москва

Роман Сергеевич, друг мой, простите долгое молчание. Не писала я не потому, что не хотела писать Вам. Уж простите прямоту мою, но люди мы взрослые, и как на духу скажу, письма мне Ваши получать приятно и отвечать Вам в радость. Да только дела такие у нас тут на Москве закрутились, что не до писем мне было.

Все Филипповки и мясоед[12] прошедший маменька с братцем моим убивалась. То от урядника его откупала, то из участка вытаскивала, то по городу мы с ней бегали ночами, искали, где он, да что с ним. Потом, Слава Богу, как контуженного, в больницу положили, в хорошую, и вроде даже получше ему стало-то. Да только не зря говорят, пришла беда, отворяй ворота – голова у него начала болеть сильно. Так сильно, что прям невмоготу, и доктор прописал морфий колоть. Сначала немного, а там все больше и больше…

В общем, похоронили мы братца, намедни сороковины справили. И так мне его не хватает, сил нет. Маменька-то следом за ним отошла, так и не оправилась от горя. Осталась я одна со старой теткой тут на Москве, да в имении тетка Катерина живет, отцова сестра младшая, девица, вот и все родственники. Братец еще, Николаша, но он даже на похороны Ванечки из Европы не приехал и на письма почитай с полгода не отвечает, так что не ведаю я уже , что с ним нонче. На Благовещение маменьке сорокоуст будет. Даже не знаю, как спроворить-то, и как я тут одна со всем этим справлюсь. Вот и села Вам писать, так получается, что больше мне и посоветоваться не с кем. Ольгуша-княгинюшка, подружка моя сердешная, на воды отъехала еще на Святках и раньше Пасхи, поди, не вернется, а до Пасхи-то долгонько еще. Хотя и письмо мое до Вас разве только к Пасхе и дойдет и то вряд ли.

Но вот написала и словно поговорила, полегше стало. И давайте больше не будем о плохом да скорбном, скорбей нам Господь еще предостаточно выдаст, и хоть Пост сейчас, и как батюшка говорит, радоваться не положено, хочется мне хоть немного порадоваться.

Весне нашей, что уже началась потихоньку – ледоход намедни на Москва-реке смотреть ходили. Недалеко тут, по бульварам, у Яузских ворот. На 40 мучеников шли от утрени с тетушкой (мы к Петру и Павлу[13] теперь ходим), ледоход на стрелке видели. Далеко, правда, только наш отец Иосиф на покой ушел, а новый батюшка Агафадор, молодой, да черноризец – Ванечке нашему когда плохо было, он его только ругал и говорил, что он облик Божий позорит. А нешто братец виноват, что так сложилось, что ужасы такие на войне видел, что оправиться не смог? Отец Иосиф ласково с ним всегда беседовал, по-доброму, и Ванечка в себя приходил, и пьянство бросить обещал, и спал несколько дней спокойно, как батюшка с ним побеседует, маслом освященным помажет. Что еще они там делали – не знаю. Может, исповедовался братец, а может, просто по душам говорили, да только он лицом светлел всегда. А монашек новенький недобрый какой-то. Грех, наверное, так на служителя Божиего говорить, какой бы он ни был, благодать на нем, но как первый раз он порог нашего дома переступил, так и внутри у меня перевернулось что-то. Не смогла я его принять, хоть и крепилась поначалу-то – ради маменьки. А как Ванечка-то отошел, я даже рада была, что он в больнице лежал последние дни – там его больничный батюшка и пособоровал, и приобщил – потому что на отпевании отец Агафадор такую речь грозную сказал, что я едва из храма не выбежала. И пьяница наш Ванечка, и пропащий человек, и де, слава Богу, что Господь прибрал – матушке спокойнее. Разве можно слова такие говорить? Вот скажите мне, Роман Сергеевич, ведь священник, он служитель Божий и ко всем людям ровно относиться должен, как доктор что ли. И обличать в неправедной жизни, да еще покойника, разве правильно это?

Маменька как с похорон пришла, так и слегла, и более не вставала. А как ее схоронили, мы с тетушкой посоветовались, да пошли по ближайшим храмам. Грязевский храм[14] мне глянулся, он и ближе к нам, но тетушка заупрямилась, у Петра и Павла отец Сергий ей знаком был, батюшка его Закон Божий преподавал у них в Екатерининском институте, да и я его тоже немного помню. Так мы и попали к Петру и Павлу. Далеко только очень. Всю Мясницкую, бульвары. Когда погода хорошая, пешком-то ничего, можно и пройти, одна я завсегда так и делаю (в средствах мы стеснены нонче), а с тетушкой извозчика берем, своего выезда давно не держим.

Отвлеклась я, Роман. Сергеевич, простите великодушно, я ж про ледоход рассказывала и про весну нашу. Страшно как на стрелке-то, две ж речки, и лед сшибается, горка на горку налезает, шумит, грохочет, словно зверь грозный рычит. Мы с папенькой как-то в цирке были, вот там звери когда шумели, так же почти – тигр рычал, слон трубил, медведь ревел. Не помню, что их переполошило, но я тогда испугалась и расплакалась. Папенька растерялся, не знал, что делать, как успокоить меня, но тут клоуны выбежали, и я сама плакать перестала. Сейчас вспоминаю, смешно, а тогда очень страшно было, но больше всего запомнилось, что папенька просил маменьке не рассказывать, боялся, что она сердиться будет. А маменька наша , о на очень добрая была, никогда не сердилась, много-много нам прощала, особенно папА и братцам, нас с сестрами в большей строгости держала. Но по внешнему виду сказать, что добрая да отзывчивая и вправду сложно было – всегда ходила строгая, с прямой спиной , и платье наглухо застегнуто, разве на балы с папенькой когда ездила, надевала наряды с малым декольте. Открытых плеч не любила, все парадные платья непременно имели косыночки в тон – плечи прикрыть. А как папенька слег, так и она сразу сдала, ссутулилась вся, постарела, словно дух из нее вынули.

А потом Таточка замуж вышла, уехала, маменька против была, да Николеньке деньги нужны были на поездку, потому он возражать не стал. Всего-то два письма и пришло от сестрицы, а после муж ее отписал – умерла родами, и младенец тоже не выжил. Маменька долго убивалась, но ради нас с Зоей собралась и держалась. Дом на ней, имение – Николенька в Европе, Ванечка на Кавказ уже уехал. В имение летом съехали, маменька вроде в себя пришла, опять прежняя стала, а тут Зоенька в одночасье сгорела – глотошная[15] приключилась. Ей, говорят, только дети болеют, да вот, поди ты, как оно вышло. В имении на кладбище и схоронили ее, и маменька там жить осталась.

В Москву вернулась, когда уже Ване плохо было. Писала я Вам давеча, что князь Петра Голованов в имение его взял, они с Артемием, княжичем молодым, с детства дружили. И поначалу-то все ладно было, Ваня старого княз я ослушаться не смел, вроде и пить бросил, и хорошо все было-то, да только случилось там что-то – не знаю, поругались они. Осерчал старый князь, да выгнал обоих. Они на Москву вернулись, и снова пить-кутить по кабакам. Потом-то князь Петр приезжал, маменьке в ноги кланялся, прощения просил, что вспылил. «Дурак я, – говорит, – старый, гордость взыграла, мальчишку приструнить не мог. Обиделся. Прости меня, матушка, и сына моего непутевого прости», – плачет стоит, убивается. Да что уж плакать-то было, слезами Ванечку нашего не вернуть…

Простила его матушка и я простила. Что уж теперь. Коль виновен, Господь его вразумит, не мое дело других судить. Как раз на Прощеное он приехал, на девять дней Ванечке. Ну как не простить, коль все друг у друга прощения просили.

И у Вас, Роман Сергеевич, я прощения прошу, коль обидела чем, может словом каким, невниманием, тем, что пишу редко. Простите грешную рабу Божию Варвару, и да простит меня Бог так, как я прощаю Вас.

Пока письмо мое до Вас долетит, наверное , уже и Светлое Христово Воскресение настанет. Вспомяните там обо мне и братце моем Николае, пусть он домой вернется…

Что-то я, Роман Сергеевич, все о грустном и о грустном – начала про весну рассказывать, а снова к своим горестям вернулась. Не отпускают они меня, уж простите. Может, просто, мало времени прошло, а может, и постовое уныние на меня накатило. Уныние грех смертный, сие мне ведомо, да только никак почему-то не проходит. Села писать Вам, думала развеяться, а выходит только еще на Вас груз своих мыслей и забот переложила.

Тетушка Катерина в имение зовет, да и тетка Параша моя тоже на свежий воздух просится, только хочется мне Ольгушу мою дождаться, по душам поговорить, а там уже и ехать можно будет.

Радостно Вам отговеть, Роман Сергеевич, и Пасху встретить, да и нам того же. А там весна настоящая настанет, может, и на душе легче будет, а уж в имении и подавно. Вы давеча сказывали, что у Вас тоже имение радом с нами под Смоленском. Если маменька Ваша летом там живет, мы могли бы познакомиться невзначай. Уездное-то дворянство не такое чопорное, как на Москве, да и летом каждый бал или праздник у соседей за счастье считается. Но это на Ваше смотрение, Роман Сергеевич, просто думается мне, что вдвоем нам легче будет если не помилование, то хоть послабление участи Вашей выхлопотать.

Молитвенница о Вас, Варвара Павловна Белокриницкая ,

и Ваших молитв прошу обо мне.


Письмо седьмое. К Ней


Июнь 1830 года. Березов

Варвара Павловна, Ангел мой, Христос Воскресе! Правы Вы оказались, ох как правы. Пока письмо Ваше до меня долетело, да пока ответ писать сел, уже не только Пасха, но и Троица пройти успела. Уж и пост Петров на исходе. Хотел сразу отписать, как получил весточку – неделю тому было – да никак не складывалось. Батюшка в храме попросил помочь, детям моим, у которых учительствую, решили после Светлой испытания устроить. Настоящие, как в корпусе было. Надо было и билеты писать , и помогать ребятишкам готовиться. Потому мы тут с отцом Петром трудились, не покладая рук. А еще он ремонт затеял, я ему тоже помогал, как мог. Я ж и топор в руках держать могу, и рубанок – в юности обучился. Мы тогда все мечтали сами все делать, глупые были, молодые, силу девать некуда. А может, и правильно, вот теперь умение мое пригодилось.

С грустью прочел я письмо Ваше о кончине братца и матушки. Горько это, больно. И еще больнее, что батюшка так повел себя. Говорил я с отцом Петром, он даже в консисторию писать собирался, еле уговорил его не делать этого. Господь, думается мне, сам вразумит монаха того, а Вам в самом деле лучше у Петра и Павла будет. Знаю тот храм, хаживал в него.

Горько мне еще оттого, голубушка, Варвара Павловна, что одна Вы там, на Москве. Ни подруги верной, ни души родной, с кем поговорить, кто ободрит и наставит. Тетушки, оно хорошо, да только, как понял я, и они возрасту преклонного. Помоги Вам Господь и Матерь Его Пресвятая, Варвара Павловна. Только не унывайте, Ангел мой, все управится. Вот как на духу – управится все и будет светлая полоса в жизни Вашей. Непременно.

Сон мне намедни приснился. Хоть обычно-то не верю я снам и не запоминаю никогда, а тут так въяве все привиделось. Не осерчайте на меня за вольность, пусть и во сне, Варвара Павловна. А приснилась мне Пасха Христова. Храм, певчие красиво поют «Ангел вопияше»[16]. Нежно так верхний голос выводит. И словно Вы стоите в храме у иконы и улыбаетесь. Подхожу, рядом становлюсь, и вместе мы песнопение слушаем, а как хор умолк, обращаетесь Вы ко мне с пасхальным приветствием. И так светло и радостно – и от слов Ваших, и от улыбки. И похристосовались мы с Вами, Варвара Павловна. Пусть и во сне, но я таким радостным проснулся. Не описать. И вот какой день уже хожу под впечатлением. Словно и не во сне это было, а въяве. Будто смилостивился над нами Господь и грядущее показал.

Не знаю, право, что скажете на это, только не серчайте, прошу Вас, я ж от чистого сердца, и в мыслях ничего дурного не было, но коли обидел вдруг невзначай, прощения прошу.

Маменька намедни отписала, что дело мое с мертвой точки сдвинулось: прошение ее приняли благосклонно, и мне теперь от казны деньги на пропитание выдавать будут. Четыре рубля серебром в месяц с копейками. Маменьке это жизнь во многом облегчит, да и мне не так скудно тут будет. Хотя, грех Бога гневить, я лучше многих устроен – и на поселении, не в остроге, и на квартире живу, и все здесь ко мне хорошо относятся с легкой руки отца Петра. Не знаю уж, за какие заслуги батюшка так меня полюбил, да только легко мне с ним общаться, и своим я себя здесь чувствую. Говорил отец Петр, как в уезд ездил, что в канцелярии чиновник сказывал – еще нашего брата – дворян ссыльных в Березов к лету на поседение определят. Что как мои знакомцы среди них сыщутся, вот будет радость-то.

Еще маменька отписала, что на лето – аккурат после Троицы – уедет она в Чернышевку. Писали Вы, что и у Вас именьице под Смоленском, вроде даже название говорили в первую нашу встречу и единственную, да только запамятовал я. Боборыкин Дмитрий Николаевич, батюшки моего друг давешний, он сосед наш, может, знаете. Больно хорошо было, коль он знакомцем Вашим али матушки Вашей покойной окажется. Он в наш дом вхож давно, и маменька его уважает. Он и познакомить может Вас с нею. Вот радость мне была бы. А то, хотите, я ему сам отпишу. Он старик добрый, воспитания екатерининского, вольного, слова не скажет и не подумает дурного ничего, это я обещаю. Но ничего без Вашего ведома предпринимать не стану, как Вы решите, так и отпишите мне. Ваш покой мне всего дороже.

Какие погоды на Москве нынче? Чай, жара стоит, аль дождливо? Я дождь страсть как люблю. Помню еще в усадьбе, мальчонкой , под дождь всегда выбегал с черного крыльца и носился, пока маменька не заругает. А потом, уже в городе, в корпусе, коли дядьки не было поблизости, открывали окна и на подоконник садились, смотрели на стену водяную. Это ж какая силища природная, столько воды, мощь какая, красота одним словом. Мы и мальцами с братцем никогда грозы и дождя не боялись. А сестрица страшилась грозы. Мы все над Марьюшкой подтрунивали. А она , может , и правильно страшилась – от молоньи и погибла. Давно это было, а как гроза сильная начнется, молоньи, гром, часто я, коль глаза закрою, Марьюшку вижу. Почему она тогда по ягоды одна ушла, Бог весть. Только под деревом схорониться решила, а в него как раз и попало. Она как живая была, Марьюшка. Маменька поверить не могла, что умерла. Как она тогда плакала и убивалась, руки на себя наложить хотела, насилу откачали. Как вы про сестрицу написали, что от глотошной скончалась, так и я про Марьюшку вспомнил. Батюшку попросил в синодик записать всех Ваших – и братца, и сестер , и маменьку. Помоги Господь, отец Петр помолится, Царствие Небесное родным нашим.

Вот писали Вы давеча, что все о грустном, а мне о радостном поведать хотелось, чтоб повеселить Вас там на Москве, а выходит, и сам я все более о грустном пишу. Как говорится – начал за здравие, а кончил за упокой. А ведь, коли посмотреть здраво, радоваться надо и за ушедших наших. Они у Господа сейчас, и хорошо им там. Покойно и радостно. Вот братец Ваш, Ванечка, писали Вы, мир в душе потерял , как с Кавказа вернулся, а потом и образ человеческий, как пить начал. А теперь-то он у Господа, и верится мне, что в кущах райских пребывает как герой войны. Нет его вины в том, что так случилось – слаб человек, против пагубных привычек ох как слаб, это мне и отец Петр сказывал, да и в книгах, что я у него читать брал, тоже написано – слаб человек и немощен. Только немощь свою преодолеть надобно, а не лелеять. Вот преодолеет человек немощь – за то ему награда от Господа сыщется. Какая? Да каждому своя. Я вот считаю, что общение с Вами – награда моя. Только награда незаслуженная. Не мог я ничем такую награду заслужить – авансом Господь мне свои милости раздает. А я радуюсь и благодарю. И на душе легче становится. Раньше все больше роптал, а сейчас благодарить стараюсь. Жизнь-то она как повернулась – все у меня было, и карьера завидная, и друзья, и в войне с Наполеоном выжил, почитай , и ранений тяжких не было, и награда, и чины, все было, а ничего не осталось. Сам я жизнь свою загубил, и маменька теперь вот почти без средств. Оба мы с братцем много крови ей попортили, каждый по-своему. Братец мой Петруша к картам пристрастился и как-то в одночасье спустил все – и пулю в лоб. Только рука в последний момент дрогнула, жив остался. Выходили доктора, но умом Петруша тронулся – не помнил ничего и никого не узнавал. Два года так мучился, и маменька с ним, отца-то уже на свете не было, я в походе Заграничном, маменька одна с Петрушей была. Ну и не углядела она ли, сиделка ли, опия Петруша выпил весь флакон. Я даже на похороны не успел.

Еще, знаете, о чем поведать хочу – не идет у меня из головы – я дневник тут пишу, чтоб совсем не одичать, вот и вспомнилось как раз – еще в двенадцатом году у нас под Смоленском девицу я спас из усадьбы горящей. Недалеко от нас где-то верстах в пятнадцати. Маленькая такая, худая барышня. Лет двенадцать али четырнадцать ей было на вид. Так-то я не спросил. Тогда все кругом полыхало, я через усадьбу ехал, дом уже господский хорошо занялся, вдруг крики слышу: «Барин, спасите, барин». Баба ко мне какая-то подбежала, за стремя ухватилась, руки ломает. Смотрю – а на втором этаже в окне – барышня . Стоит и прыгнуть боится , и назад пойти тоже. Мужики покрывало какое-то под окном держат, кричат ей, а она страшится. Спешился я, тряпкой голову обмотал мокрой, и в дом. Схватил девицу, а обратно уже не выйти. Ну и прыгнул с ней вместе в покрывало то. Хорошо, крепкое, да и мужики удержали. И знаете что? Она – с испугу видать – пощечину мне дала, а потом расплакалась и поцеловала. Легонько совсем. Юная барышня-то, чистая, светлая и глаза испуганные. Я долго потом глаза ее перед собой видел. Увез я ее тогда из усадьбы, сказывали мужики, кого расспросить успел, что одна она там была, и старушка то ли няня, то ли бабушка, не уразумел. Мать на Москве осталась, отец к предводителю уехал ополчение собирать. А там то ли дороги французы заняли, то ли еще что случилось, не ведаю. А уж крестьяне и подавно, и где та старушка, тоже никто сказать не смог, то ли сгорела в усадьбе, то ли делась куда. Медлить-то мне было тогда больше некогда, завернул ту девицу в покрывало, на коня посадил и ускакал прочь. По дороге проезжали имение какое-то, там как раз хозяева отъезжать собирались – кареты стояли запряженные. Они девушку узнали, и там я ее и оставил. Даже имени не спросил. А иногда вспоминаю, и, кажется, что молится она за меня где-то – то ли тут на земле, то ли у Господа, и оттого Вседержитель меня милует. Иначе как милостью Его я нынешнее свое положение и назвать не могу.

И Вас прошу, Варвара Павловна, голубушка, молитесь обо мне, грешном. И пишите, умоляю, пишите мне и впредь.

Преданный Вам и благодарный

Роман Чернышев.


Письмо княгине Львовой второе


Август 1830, Смоленская губерния, имение Веселое

Олюшка, княгинюшка, здравствуй, моя хорошая. Пишу тебе, а сердце замирает. Не с кем мне посоветоваться больше. Хорошо бы, конечно, с глазу на газ поговорить, но дела задерживают меня в Веселом, и когда на Москву ворочусь, не ведаю, да и ты все равно в столице обретаешься, а к нам ехать и думать забыла. Не в обиду это, не думай, ни Боже мой, просто дело тут такое приключилось, что отлагательств не терпит.

Помнишь, писала тебе в запрошлом годе про декабриста ссыльного, что письма мне пишет, мы потом с тобой еще говорили по зиме, как бы с матушкой его знакомство свести? Так вот в письме очередном, что от него пришло, вспомнил он, как девочку спас из усадьбы горящей, в наших смоленских землях. А меня ведь тоже из имения офицер спас, когда крестьяне наши пожар устроили. Дома никого, окромя меня и не было – папенька с ополчением где-то, братцы в столице в корпусе обучались, да и маменька с сестрами как уехали к tаntine (тетушка, ( фр. ) ), так и не вертались назад. Я тогда с ними не поехала – маменька за что-то осерчала и наказала меня. М не-то только в радость, не особливо я тетушку жаловала. Да вот он о, вишь, как повернулось.

Потом-то говорили, когда папенька дознание старосте учинил, что все думали – никого в доме, с матушкой я уехала. Не знаю, Оленька, взаправду то, али нет. Сама-то я вообще плохо помню все отрывками – болела долго, во сне мне пожар тот снился, кричала. Маменька, как возможно стало, в Карлсбад меня отвезла, на воды. Да ты помнишь то, как раз там и познакомились же. В те поры у меня все еще на памяти было – только-только забывать стала, вот и не стали рассказывать, да и маменька моя матушку твою пугать не хотела, она ж в тягости была. А ну как скинула бы младенчика-то.

Так крестьяне наши усадьбу-то и подожгли, чтоб французу не досталось, а я спала на антресолях . Очнулась от криков. Смотрю – горит. Пройти может и можно, да только спужалась сильно , и никуда не могу, а дышать тяжко. Окно растворила и кричу, о помощи зову. Испугались оне, забегали, а дальше плохо помню. Только что офицер какой спас. На коне ехали до Урочищ как раз, Боборыкина графа имения. Там меня графиня старая в карету к себе взяла и на Москву довезл а к матушке. Ехали долго, по дороге-то мне худо стало совсем. Как падучая приключилась, это мне маменька потом рассказывала. Боборыкина Марья Кирилловна, Царствие ей Небесное, она меня и выходила, доктор ее. Он потом какое-то время нас на Москве пользовал, он и на воды ехать велел.

Так вот теперь и не знаю я, Оленька, тот ли офицер был, али нет. Вдруг то Роман Сергеевич меня спас, и встреча нам самим Богом предопределена была? Или скажешь, так не случается в жизни-то? В романах только…

Не знаю, что и предпринять, княгинюшка, спросить-то некого. Боборыкиным отписать, так Марья Кирилловна померла давно, а граф Михаил Дмитриевич и не знает ничего, он тогда младенцем был совсем. Старше-то него никого и не осталось. Самого Романа Сергеевича спрашивать боязно. Ну как решит, что в жены напрашиваюсь. Не годится это, да и неловко как-то.

Привязалась я к нему, Оленька, и как он сон-то написал свой, де на Пасху христосуемся, так тепло на душе стало и радостно, только загадывать боязно. Письма они письмами, а в жизни мы ж не знаем друг друга совсем, виделись и то мельком. Я ж, поди, и не узнаю его, да и он меня. Какой уж год с той встречи п ошел . Два года, почитай, письма друг другу пишем, но то письма, а то человек живой, да с характером.

Запуталась я, Оленька. То кажется, будто люблю я его, то боюсь, то думаю, не стоит писать-то. Нас же не знакомил никто, мы сами. Неправильно это, не положено так. Ну как амнистия ему выйдет, и он на Москве объявится, нам же общаться нельзя будет – для всего общества мы не знакомы друг с другом.

Коли б кто меня с матушкой Романа Сергеевича познакомил… Только даже случись такое, не станет она мне, первой встречной, про сына ссыльного сказывать. Да и я ей открыться не смогу. А ну как она меня девицей слишком вольной посчитает ? Негоже оно, а что делать – не ведаю. И как правду про тот случай узнать, тоже.

Отпиши мне скорее, Оленька, а то приезжай хоть к Успению в Веселое. Престол у нас, до Успения точно никуда не тронусь.

Буду ждать от тебя весточки,

твоя Варя .


Из дневников Романа Чернышева


марта 1813 года

Отец подмосковную купил, зачем только она ему? Лишние хлопоты. Дом совсем развалившийся, деревеньки две, лес. Ни речки рядом, ни озера. Так, ручеек какой-то протекает. Охота, говорят, хорошая, да то говорят, а как-то оно на самом деле.

Строиться будем, расходы пойдут. Маменька писала давеча, что отец содержание мне урежет. Впрочем, оно и ладно, не маленький, справлюсь.

Вот только хлопот с этой подмосковной маменьке много будет. Отец-то, он денег даст и все, остальное на матушке. Я в армии, братец Петруша тоже не помощник. При французах все пожгли, с трудом восстанавливают. Хорошо хоть лес свой.

Домой возвернусь, посмотрю, что за Чернышевка подмосковная у нас теперь. Странно папенька названия иного не придумал. Ведь именовалось же именьице как-то, когда он его прикупил. Или выморочное? Потому и хочет родовое имя дать. Впрочем, какое мне дело до того? Помещиком быть не собираюсь, а коли маменьке нравится, то и пусть.

Как же на душе-то тоскливо. Словно какое несчастье ожидаю…

Ранят меня али убьют вскорости, хотя цыганка жизнь долгую нагадала. Да только не верю я в гадания эти. Маменька вот тоже пасьянсы все раскладывала – сойдется, не сойдется, а как пасьянс может не сойтись? Впрочем, не мне о том судить. Что-то я как кадет желторотый расклеился совсем. Хорошо, никто не видит, и дневников моих ни одна живая душа не читает.

Прошка грамоте не учен. Что вообще за идея у графа Бельского крестьян грамоте учить? Почто она им, грамота-то? Не разумею, видит Бог, не разумею. Они свое дело должны хорошо сполнять, а не книжицы почитывать. Солдат, или нижних чинов обучать – то правильно. Вон он рядовой, а там, глядишь, унтер-офицер – если отличился, и грамотен. И экзамен сдаст. Почему не дать возможности? А крестьян грамоте обучать – баловство одно.

Когда француз шел, они с вилами да топорами на него – и никакой грамоты не надо, Родину защищать это и без грамоты можно. Бельский скажет, что я консерватор, ну, да Бог с ним, пускай и консерватор, только меня не переубедить. А он со своими реформами далеко зайдет. Сперва крестьян грамоте, потом школу откроет, больницу… Впрочем, по поводу больницы я ничего против не имею. Доктор нужен всенепременно…

мая 1828 года

Дурак, Боже, какой же я дурак. Великовозрастный. И за что так судьба к моей матушке так несправедлива? Господи, если я виноват, меня покарай, братец Петруша виноват – его, только маменьке-то за что все эти мучения? Несправедливо это, Господи.

Чушь, все чушь. Кроме жизни и смерти все ерунда и чушь. Всякая жизнь смертью кончается, вольной или невольной, так зачем тогда вообще жить?

…января 183 2 года

Устал, чертовски устал. Тяжко мне тут, на волю хочется, нет мочи более терпеть. Понимаю, что наказан по грехам моим, но порой такая тоска наваливается, беспросветная, тяжелая. И давит, и душит, воли лишает. Жить не хочется. Особливо, когда писем долго нет.

Счастье мое, Варенька… Думаю о ней, и жить легче, а как не пишет долго, разные мысли в душу лезут. Черные, недобрые. Да зима еще лютая, снежная, непроглядная зима.

Господи, смилуйся надо мной, грешным. Дай милости дождаться, не позволь руки на себя наложить. Слаб я, Господи, слаб и немощен, устал, истомился весь.

Не оставь, Господи…

Варя, Варенька, не оставь меня…

25 мая 1815 года

Вот и пришел Ваш день рождения, отец. Первый, который я отмечаю вдали от дома и без Вас. Так странно. Когда Вы были живы, мы не были особо близки, а сейчас… Сейчас мне Вас не хватает. Очень не хватает. Подойти, обнять, уткнуться в плечо. То, что я делал мальчишкой, и чего лишен был в более старшем возрасте.

Простите, отец, о покойном или хорошо, или никак, но Вы были неправы, лишив меня Вашей ласки. Да, я был взрослым и самостоятельным, но мне нужен был отец так же, как и Петруше. Не просто человек, которому стремишься подражать, которого любишь и уважаешь, а тот, к кому можно прийти в горе и в радости, тот, кто не становится ледяной скалой, кто поймет, простит, примет в любом виде. А Вы отгородились от нас, и лишь наставления давали. Свысока.

Теперь, когда Вас нет, это отдается болью. Простите, отец, наверное, я должен был озаботиться этим ранее и поговорить с Вами давно, но я боялся. Глупо, понимаю. Иногда мы совершаем глупые поступки, и не вернуть ничего обратно. Когда понимаешь это, становится еще больнее, но ничего не изменить…


Письмо Варваре Белокриницкой от княгини Львовой


Сентябрь 1830, Торжок, проездом

Варюша, радость моя, пишу тебе накоротке, проездом из имения в столицу. Мнится мне, что, как обычно, ты себе все mon coeur (душа моя (фр.)) , напридумывала. И офицера того, и пожар, и иное многое. Не свидимся мы нынче, недосуг мне на Москву, но коль так не терпится тебе, приезжай на сезон в столицу. Остановишься у меня, так тетушкам и сказывай, чтоб не волновались, да и выезжать со мной станешь. Коль скоро матери твоего знакомца прошение государю подавать, прямая ей дорога в Санкт-Петербург. Там и свидитесь. Найду способ вас познакомить, хоть и думается мне, ma ch иre, зазря ты все это затеяла. Была б матушка твоя жива, ни за что бы не позволила.

Да разве можно сие – девица незамужняя письма пишет мужчине холостому, да еще о судьбе его радеет. И он ей ни кум, ни сват, ни брат, никто в сущности – наши матушки именно так рассуждали бы. Боюсь, как бы офицера твоего maman не таковою оказалась.

Ох, Варенька, Варенька, всегда ты особою была романтичной да доброю, как и папенька твой, потому братцы из него веревки и вили, да и нам он многое позволял.

Собирайся, душа моя, уговаривай Прасковью Дмитриевну, что, кажется мне, не так и сложно будет, и приезжайте ко мне в столицу. А коли не сговорится tantine, Катерину Матвеевну зови, с ней и тебе повеселее будет, а матушкина сестрица пусть в Веселое едет, коль ей воздух московский тяжел.

И не те ли Чернышевы это, что на Каменноостровском проспекте собственный дом? Хотя, ты, поди, не знаешь, да и тех, что по делу четырнадцатого декабря , чинов и званий лишали, и имущество в казну. Разве что дом – материнское наследство. Но все может статься и Чернышевы другие, фамилия -то не так чтобы и редкая. Титула и звания своего знакомца ты, поди, не уточнила? Впрочем, по той же причине ссыльной оных он лишен, вероятно.

Прости, ma ch иre, торопят, ехать пора, ожидаю тебя непременно, не позднее Филипповок.

С тем и остаюсь, sinc иrement ta ( сердечно твоя, (фр.))

Ольга, княгиня Львова .


Записка Варваре Белокриницкой от графа Михаила Боборыкина


Прошу простить великодушно, дома Вас не застал и дождаться не имею никакой возможности, поскольку вынужден отъехать срочно в столицу – дела требуют моего присутствия в Санкт-Петербурге. Коль случится Вам быть – покорнейше прошу. Адрес мой Вам известен. На Москву возвернусь не ранее Рождества, а то и к новолетию .

Еще раз прошу меня извинить, дела-с.

Статский советник, граф Боборыкин , октября второго дня, 1830.

P.S. писано второпях, и перо оточить велите, слуги Ваши совсем никуда не годятся.


Письмо восьмое, к Ней


Рождество 183 0 года, Березов

Варвара Павловна, душа моя , что ж Вы со мной делаете? Осень прошла, зима, Рождество вот справили, а от Вас ни весточки. Али потерялись они в пути – каждый день только о сем и думаю. Надежду имею, что Вы писали, не забываете меня, а письмо пропало в дороге долгой. Скажите, что прав я, Варвара Павловна, голубушка. Письма Ваши для меня – особенно последний год – как отдушина, как глоток воздуху свежего. Понимаю и приму, если откажете – знаю, недостоин, но привык. Простите великодушно, привык получать от Вас весточки, к хорошему человек быстро привыкает, вот и я…

С Рождеством Христовым Вас, Варвара Павловна, с праздником Великим. Стоял намедни в храме на службе и Вас вспоминал, как Вы писали мне о прошлом годе про Ваш храм, про службы, и будто рядом побывал, хоть и не бывает такого, но ясно я чувствовал, что не один, что и Вы рядом молитесь. И такая надежда была, что вот приду со службы, и чудо случится, письмо придет. Но, видать, одного чуда с меня довольно, али Господь испытует.

Маменька писала давеча – еще Филипповками весточку от нее получил короткую, что в столице зимовать будет, а по весне – после Светлой, в имение тронется подмосковное.

Запамятовал я, писал ли, что батюшка мой незадолго до кончины своей подмосковное имение прикупил – место ему глянулось, да и деревня Чернышево называлась. Отстроиться толком не успел, вернее, дом поправить, маменька все сама. Я только слегка помог, как из заграничного похода воротился. А маменька там все сама, как захотела, делала, потому и ближе ей место то, старое-то имение отцово, ему от предков пришло, дед с бабушкой там жили, а отношения у них сложные были. Бабушка умерла, я уже взрослый был, не ладили они с моей матушкой, крупно не ладили.

Не понял я из записки, но чует мое сердце, продавать будет матушка усадьбу. Ей и Чернышевки достанет, а мне, коли вернуться даст Господь, и подавно. На Москве дом наш казне отошел, так что там она теперь только у знакомых гостит, а в столице матушка выхлопотала, ей остался. Это прадеда еще дом на Каменноостровском проспекте. Прадед в больших чинах был, вероятно, к чинам и заслугам и снизошли.

Варвара Павловна, душа моя, тут лишь по прошествии времени понимание приходит, скол ь низко я пал и сколь сильно матушку обидел тем, что совершить довелось. Пусть и не был я там, где едва цареубийство не свершилось, но попустил сие невмешательством. Наказание мое не в пример другим легкое, только сердце материнское тоской исходит, одна она осталась на свете-то, и я не помощник, а случись что, и род Чернышевых на мне закончится. Переживает матушка, и понять я ее могу теперь лишь, а ранее все ерундой казалось. Но права она, много раз права, сколько поколений предков моих за спиной моей стоят, и всех их подвел я – они за Царя и отечество кровь проливали, а я…

Эх, да что говорить, Варвара Павловна, что теперь сетовать-то? Коли б юн был, а то ведь не молод… сорок лет без малого…

Пишу вот Вам сейчас и надежды не теряю получить весточку. Мне все про Вас интересно, Варвара Павловна. Как на Москве живете, как тетушка, что подруга Ваша поделывает, встретились ли вы , наконец, и ли так и не можете договориться, кто к кому в гости приедет? Какая зима нынче на Москве – холодно ли? Снежно?

Отчего-то вспомнилось, как в детстве на санках с горы в имении катались – я , когда маленький был, до корпуса еще, часто в имении живал подолгу, у бабушки с дедом. И вот зимой в самый мороз мы с ребятишками дворовыми на салазках катались. Дед ругал меня часто, что с дворовыми якшаюсь, а бабушка дозволяла – других ребят в округе не водилось, а сидеть над книжками долго – голова заболит. То ее слова подлинные, она и в корпус моей отдаче противилась, но тут ни дед, ни отец мой слова ее слушать не стали. Братца Петрушу вообще бабушке не отдали, его отец дома воспитывал. Отчего такое разделение было, до сих невдомек мне, но уж как есть.

Зима у нас тут холодная, да снежная. Каждое утро дорожку чищу от двери до забора и далее. И батюшке помогаю, одному ему сложно ежедневно двор церковный убирать, а за ночь столько снега, бывает, нападает, что и двери не открыть.

Об одном сильно тоскую – о коне. Нет тут таких коней, как у нас в имении. Отец конюшню содержал, любо-дорого, да и привык я поутру прежде всего на коне выехать. И в имении так делал, и в полку, да и после, как в отставку вышел. Сейчас нет того и не предвидится, хоть, верно, и баловство все это – и скачки, и упражнения в спортивном зале. Как есть баловство, вот снег чистить, да дрова рубить – дело настоящее, потому что польза оттого другим, а фехтование – для себя лишь, чтоб коли вызовут, в живых остаться…

Знаете, Варвара Павловна, я тут, в Березове, много в жизни своей переосмыслил, коли б наново начать, иначе б жил. Ведь вот жизнь человеческая она нам одна дадена, и другим тоже – одна, и честь – одна, но коль жизнь и честь в конфликт входят, жизнь стоит выбрать – свою ли, чужую, но жизнь. Лишить человека жизни – на дуэли, просто так, играючи – негоже сие. Теперь твердо уяснил, и более не решусь, это я тут понял – после казней, после острога – не вольны мы чужую судьбу решать и жизнь отнимать у такого же творения Божия. Не вольны. Знаю, что в полку меня б не поняли, но иначе жить не смогу…

Простите, Варвара Павловна, коль надоел я Вам своими рассуждениями, и устали Вы мне писать. Я пойму и отступлюсь, только помолитесь обо мне ,

грешном рабе Божием Романе ,

Ваша молитва скорее моей дойдет до Господа.


Письмо девятое, к Нему


Сретение Господне[17], 1831 года, Санкт-Петербург

Пишу я к Вам , Роман Сергеевич, да только, боюсь, Вы боле со мной знаться не пожелаете. Долго страшилась я послать Вам весточку, несколько раз начинала письмо это с того, что погоды стоят у нас теплые, а в столице все время дожди и дожди, но после никак не получалось перейти к самому главному. Да и сейчас не знаю я, что далее писать, как объясниться. Мне бы в глаза Вам посмотреть, хотя, может, оно на бумаге-то и легче.

В общем, можете корить меня, Роман Сергеевич, да вот намедни на балу граф Боборыкин (отец его – сосед и знакомец добрый моих родителей , помню, писали Вы, и Ваших ), познакомил меня с Вашею матушкой. Как сие случилось, и как осмелилась я, после расскажу, быть может, коль Господь сулит на м встретиться. Разговор то длинный, и писать долго будет. Я и так с ответом Вам затянула с осени, не знаю, что Вы там и думаете, решили уж, поди, что писать не стану.

Стану, не отступлюсь, только трусиха я, Роман Сергеевич, да и стыдно до ужаса, что натворила-то. И как теперь на глаза матушке Вашей покажусь, тоже не знаю.

Но все по порядку. Граф Михаил Дмитриевич на Москве не застал меня по осени, да и Олюшка, княгинюшка моя, звала к себе, вот я и собралась в столицу. Письмо Ваше неотвеченным осталось потому лишь, что забыла его в спешке дома.

На бал е наша встреча произошла первая, в Благородном собрании, после у Голицыных soir йe musicale, бал у графа Шереметева. После того бала Олюшка моя пригласила меня в театр и матушку Вашу, в свою ложу. Там разговор зашел о войне, и княгиня Львова обмолвилась, что меня в отрочестве офицер спас в имении под Смоленском. Слово за слово – матушка Ваша тепло сие приняла и сказал а , что и Вы девицу спасли. Расспросила меня про имение наше – где, да как называется, да папенька мой кто. И так я обрадовалась, что знакомы оне, что не удержалась и рассказала все. И как встретились мы, и что письма пишу.

Слушала меня Елена Дмитриевна молча и с таким лицом под конец рассказа сидела, что я сквозь землю провалиться готова была. А как я говорить закончила, встала она и вышла, только с Олюшкой попрощалась, а меня словно и не было. Лишь в дверях повернулась и произнесла. «Да как Вы смели, барышня, знать Вас не желаю более , и писать моему сыну не смейте. Стыд какой», – а после повернулась и вышла. У меня голос ее до сих пор в ушах стоит, хоть и неделя почти прошла, Святки кончаются.

Я сначал а не хотела Вам сего писать, Роман Сергеевич, но, простите, не могу послушаться Елены Дмитриевны, никак не могу. А что делать, не знаю. Поторопилась я, видно, и как поправить, не ведаю.

Простите меня , Роман Сергеевич, матушка всегда говорила, что я на язык несдержа н на, вот и вышло так…

За сим остаюсь , молитвенница Ваша ,

Варвара Белокриницкая ,

потому только одно и остается мне, что молитва.


Из дневников Романа Чернышева


1831 года

Ох, матушка, матушка, Господи, Твоя воля. Знал я, что в тетушке моей спеси много, но чтоб в маменьке? Никогда за ней такого не водилось, или я просто не замечал? Каково-то теперь Вареньке там, в столице? Вот я уже про себя называю ее Варенькой, и кажется, что всю жизнь знаю, и если нынче, по глупости матушкиной писать она перестанет, совсем тяжело будет.

Батюшка говорит, нельзя всю душу в человека вкладывать, всей душой прикипать, не полезно это, да и мать осуждать тоже не след, но коли неразумно она поступила, и вразумить некому, что делать-то? И что писать, не знаю…

Господи, коль перед выбором поставишь, знаешь ведь, кого изберет сердце мое, не допусти того, тяжкий это выбор, невозможный…

Слаб я, Господи, пред лицем Твоим слаб и немощен, как всякий человек земной, не допусти предстать перед выбором между любимыми людьми. Обе они мне дороже жизни нынче, пощади раба Твоего, Святый Крепкий…

…января 181 6 года

Хорошо-то как дома, в деревне, совсем не то, что в Париже. Там и зимы-то настоящей не было, так, слякотно и промозгло. А дома – снежок, прохладца. Давеча Прохор баньку истопил, и из парной прямо в снег, куда как хорошо-то. Маменька, конечно, серчала слегка, негоже, дескать, нагишом-то, да только из бани-то как иначе?

Гостью ее напугал, да кто ж знал, что гостье по задворкам гулять приспичит. И вот что теперь делать прикажете?

(большая клякса на пол листа, перерисованная в пуделя с бантом)

…августа 1824 года

Брожение в умах нехорошее, не к добру все это, чует мое сердце, быть беде великой.

И управляющий опять запил, с соседом свару устроил, придется поутру ехать в подмосковную разбираться. Прогнать его к чертовой матери, да маменька больно жалостливая – жену его и детей малых жалеет. Хорошо жалостливым быть за чужой счет, меня бы кто пожалел что ли…

…июля 1836 года

Знал ли я ранее, что такое счастье? Нет, наверняка не знал, сколь мелочные теперь вещи делали меня несчастливым, но на поверку оказывалось – пшик, пузырь мыльный, но теперь я счастлив воистину, всей полнотой счастья. Как же хорошо это, Господи, благодарю Тебя…

14 декабря 1835 года

Десять лет, десять лет прошло. Десять лет мой жизни впустую. Нет, для вразумления, пожалуй, но сколько несчастия матушке. Как могли мы думать, что счастливыми других сделаем, а коль они того счастия и не хотели вовсе? Получилось, что только несчастье и принесли – себе, родным… Мятежник, лишенный званий и наград – вот кто я теперь, и матушка моя – мать государственного преступника.

Да, на площади я не был, виновен лишь в недоносительстве. Но таковых – сплошь и рядом – Анненков, Ивашев, Ентальцев, пред самым моим приездом покинувший Березов с супругою. И все мы – преступники, принесшие беды и несчастия родным нашим. Грех этот отмолить разве детям достанет.

Загрузка...