— Моя дорогая, вы всегда опережаете мои аргументы.

— Я не потерплю, чтобы лучшим моим органам завидовало hoi polloi[9]… Мы с Альбертом снесли здесь недавно множество оскорблений, и я даже удивлена, что он зашел. Хотя вижу, — иди-ка сюда, любимый, — что его поцарапали: похоже на дикого зверя… Ах, молодость, доктор Хичмаф, молодость не ведает страха перед космосом…

Затем Миллисент пристально рассмотрела мое лицо и, наконец, смазала царапины и следы от когтей собственной слюной.

— Пожалуйста, взгляните на Альберта, доктор Хичмаф, вы ведь не потребуете дополнительной платы? Он ведь член семьи… Давайте, доктор, отведите его к свету и хорошенько, внимательно осмотрите. Вон туда!

Доктор Хичмаф отвел меня к огромному эркеру и заглянул мне в лицо и глаза.

— Вы спортсмен? — спросил он довольно громко, чтобы Миллисент услышала.

— Просто поставьте диагноз, будьте так добры, Хичмаф, голубчик, и не углубляйтесь в его биографию. Он из Алабамы. Возможно, я когда-нибудь съезжу туда, ведь он рассказывал о ней столько чудесного и экзотичного…

— Полагаю, его поцарапала какая-то крупная птица…

— Ну так пропишите ему что-нибудь на свое усмотрение — пилюльку или микстурку: у нас с Альбертом сегодня много дел. Он принес мне столько пользы, доктор Хичмаф, вы даже не представляете…

Доктор что-то наспех записал.

— Пожалуйста, передайте это на обратном пути

Джордану, дворецкому, и он все приготовит, — сказал он мне ледяным тоном, запечатывая конверт с рецептом.

— А вот вам абсолютно не о чем волноваться, дорогая, — негромко заржал доктор Хичмаф, склонившись над своей пациенткой, и поцеловал ее в губы. — И больше никогда не пеняйте на свои яичники… Помните об унции сырого мясного фарша перед сном. Вы почувствуете огромную разницу, Миллисент.

— В таком случае уходите, доктор, у нас с Альбертом куча хлопот. Значит, вы говорите, он здоров… Замечательно! Ведь я не смогла бы отвезти его обратно в Алабаму, окажись он нетрудоспособным, к тому же теперь, учитывая, сколько я на него истратилась, я не могу его потерять.

Как только доктор Хичмаф ушел, Миллисент Де Фрейн выпрыгнула из постели с проворством юнца, обула домашние тапочки и, подойдя к трафальгарскому стулу с вертикальной спинкой, буквально выпалила следующее:

— Все они шарлатаны, Альберт, но кто знает: возможно, когда мы просто слегка подавлены, в нас уже сидит какой-то смертельный вирус, и он как раз сведет нас в могилу… Ты взглянул хоть краем глаза на ту бумажку, которую он тебе написал? Ты ведь так ловко умеешь читать все, что попадается под руки…

— Я пришел попрощаться с вами, Миллисент, мэм, — сказал я. — Я не могу этого выносить.

— Чего? — спросила она.

— Всего.

— Ты имеешь в виду — меня, — подытожила она.

Она молниеносно бросилась к косолапому ломберному столику из красного дерева и, достав из ящика пистолет, направила его на меня.

— Сейчас же объясни, что ты сказал, — закричала она. — И не думай, будто я шучу. Если я застрелю тебя, об этом никто не узнает — кроме тебя, но все произойдет так быстро, что ты попадешь в рай, не успев ничего толком понять. Полагаю, ты веришь в рай…

— Нет, я не принимаю его всерьез.

— Лучше уж убить тебя, чем любить, — сказала она и положила пистолет обратно в ящик.

— Ты понимаешь Мима с Десятой авеню, — задумчиво проговорила она. — Почему и как — не знаю. Мои белые мемуаристы не понимали в нем ни шиша. Христиане жалели его, а иудеи хотели, чтобы он довольствовался слабым утешением. Понимаешь, и любовь, и справедливость — обычно лишь показные эмоции. Но ты, дорогой, в курсе всего. Я не могу тебя терять. Возможно, я убью тебя, но не отдам… Теперь подойди и поцелуй меня, ведь хотя твои щеки истекают кровью, ты еще никогда не был таким спелым, как помидор, и миловидным. Ах, какие волнистые волосы и серьезные брови!


Моя привычка обратилась против меня, как свидетельствовали синяки, ушибы, царапины и кровоточащие раны по всему телу. Более того, я осознал, что безнадежно околдован Миллисент и Илайджей и что мою страсть, сколь бы неправдоподобно это ни звучало, можно назвать лишь любовной. Своей интенсивностью, романтикой и ночными размышлениями она вытесняла мою привычку. Они это знали, и их врожденная жестокость, тирания и невыполнимые требования укреплялись и упрочивались благодаря моей влюбленности. Впредь они не сдерживали себя ни в чем, что касалось меня, а я, «бедная черная пешка» в их игре, сносил любые унижения и оскорбления, которые они измышляли в следующий раз. Мне часто хотелось убить их обоих, и тут я узнал, что, по крайней мере, одна из них, Миллисент, подумывала убить меня. Разумеется, Илайджа тоже нередко говорил, что желает мне смерти, когда я с ним пререкаюсь, а это случалось почти непрерывно.

В отчаянии я решил ослушаться приказа Миллисент и, возможно, Илайджи и навестить Райского Птенчика в его пальмарии. Когда я вошел в жарко натопленную и очень ярко освещенную комнату размерами с крупный теннисный корт, мальчик играл и, разумеется, не услышал меня, поскольку, вдобавок к немоте, был еще и туговат на ухо. Он расставлял в ряд черепах, готовя их к гонкам. Я коснулся его кудряшек, и он, медленно повернувшись, уставился на меня. Он сделал знак, чтобы я наклонился, а затем стал сосредоточенно ощупывать мое лицо, всякий раз поглядывая на свои руки и пальцы. Он обследовал все мое лицо и руки, вновь и вновь поглядывая на свои ладони, когда они касались меня. Наконец он подошел к луже, набрал в чашечку воды и начал старательно меня умывать. Жестами и словами я объяснил ему, что мой цвет не смоется, что бы он или я ни делали. Тогда я вспомнил, как слышал от Мима, что лучше всего общаться с мальчиком с помощью чмоканья: два поцелуя означает «да», а один — «нет». Я также выяснил, что он очень хорошо слышит все, что говорят, если обращаться к нему напрямую, но отвечать может, лишь вычмокивая «да» или «нет».

Возможно, дело в многочисленных талантах, которыми наградила меня моя привычка, или же в «моем алабамском шарме», по выражению Миллисент Де Фрейн, но Райский Птенчик, удивившись поначалу, что мое лицо не вытирается, глубоко привязался ко мне, и мне с большим трудом удалось покинуть его, так чтобы он не расплакался. Именно я подвел мальчика к телефону и разрешил позвонить прадедушке, который задавал ему вопросы, а он отвечал «да» или «нет», чмокая в трубку.

Разумеется, я знал, что Миллисент наблюдает за всем этим из некоего центрального помещения, где у нее был электронный глазок, позволяющий шпионить за слугами, в какой бы из комнат те ни находились (это одна из причин, по которой слуги уходили сразу или, испугавшись, что ей известно, чем они занимаются у себя в комнатах, оставались до старости, после чего автоматически покидали ее дом и переходили в руки правительства).

Таким образом, если не считать моей привычки, которая, как я уже сказал, начала меня подводить, привязанностей у меня было три: Райский Птенчик, Миллисент и Мим с Десятой авеню. Но поскольку каждый требовал полной отдачи, мое здоровье по-прежнему ухудшалось, хотя, как говорилось, кажется, в другом месте, я почему-то становился моложавее и сильнее. Возможно, сама Любовь, возвращая меня в странное детство, в то же время снедала меня.

Из моей одежды выпадали похожие на помет огромных доисторических птиц, но белые, будто северный снегопад, записи, которые я должен был посвящать Илайдже Трашу, но вопреки этому бессистемно отклонялся от темы в разные стороны. Миллисент Де Фрейн тщательно осмотрела мое тело, изумляясь его пестрой окраске, вовсе не похожей на ожидаемый цвет шоколадного пирога и больше напоминавшей некие полузастывшие пласты лавы: здесь — коралловый оттенок, там — забавный розовый, а внизу- воспаленные землистые тона. Но, как меня и предупреждал Илайджа, ее страсть утоляли только юноши моложе двадцати — наемные слуги — и ее интересовал лишь их телесный эликсир, ведь, выкачивая из них мужеское млеко, она даже не успевала полюбоваться их разноликой красотой или вешней прелестью.

Клочки бумаги, на которых я записывал свои мысли, вначале вызывали у нее неистовый гнев, а затем, когда он утихал и никакие лекарства — ни из лучших органов молодых людей, ни из аптечки доктора Хичмафа — ей не помогали, она погружалась в мрачное желчное настроение, и вставала со своего стула лишь затем, чтобы сесть за чайный столик и подливать себе бесчисленные чашки черного китайского чая.

— Неужели этот чернильный мемуарист сказал правду? — постоянно сетовала она, а затем, вспоминая, что это всего лишь слово, а калейдоскоп обманываемой сетчатки продолжает вращаться до тех пор, пока сам глаз не перестанет воспринимать узоры, источенные червями и рассыпавшиеся в прах, Миллисент приказывала мне занять свой пост.

— Его биография, — сказала она, подразумевая, естественно, Илайджу Траша, — не сводится даже к мелко порубленному учению! Полагаю, я имею в виду реальность. Так что же я имею в виду? Ты, как и все, околдован им — видишь его прекрасным юношей, каков и был умысел, признаешь мою страсть к нему, не ведающую времени, и все же — будь ты проклят — ты точно так же, как он, обманул меня! Я должна содрать с тебя шкуру, ведь телесная реальность — глубоко-глубоко под кожей, в тех органах, которые всегда влажны и омыты лимфой, кровью и текучей материей, то есть единственной жизнью тела, а все, что снаружи, дорогой, все, чем мы упиваемся, — лишь смерть и ролевая игра… Во что мы влюблены? Я должна предостеречь тебя, Альберт: твое личное присутствие становится очень сильным, твой смрадный аромат чересчур раздражает мне ноздри, ты — моя диета, которая может оказаться под конец отравленным ужином… Эти записи, — она достала их из какого-то саквояжа, стоявшего на полу, сверкая сапфирами, — все они просто несносны. Мне больше не снятся кошмары, потому что я не сплю. Мне кажется, я могу дышать лишь благодаря тому, что ты страдаешь так же, как я. Так и должно быть, и, разумеется, я наняла тебя именно с этой целью… То, что ты добьешься любви Райского Птенчика в мое отсутствие, я тоже в точности предвидела, и все же теперь, когда это стало fait accompli[10], подобная возможность представляется мне невыносимой. Почему ты не убьешь меня и не покончишь с этим? Единственная наша задача — безусловно, стереть Илайджу Траша в порошок. Хоть это и невозможно, мы все равно закатываем рукава. Ты должен постараться, Альберт. Завлекай его, сбивай с толку, заигрывай, излей на него все свое перезрелое богатство, вызывающее у меня тошноту и вместе с тем аппетит, ну и, разумеется, продолжай вести эти шантажистские записи, раз уж ты не способен стать полноценным мемуаристом. Ты, чернокожая шлюха, способен быть лишь собой, таким чудным — только собой…

Она приказала мне поцеловать ее и при этом сильно изорвала мою новейшую чесучовую рубашку, так что теперь, если взглянуть в ее простеночное зеркало, и впрямь казалось, будто с меня содрали кожу.

— Я знаю, что у тебя за привычка, — бросила она, устремив на меня взор. — Можешь поблагодарить за это Господа, — она вытерла со своих губ мою слюну. — Немногие женщины способны нырнуть столь же глубоко, как я, и вынырнуть такой счастливой и беспечной, готовой посрамить любого дельфина. А теперь доберись до него и преврати его жизнь в сущий ад — так же, как он превратил мою. Слышишь, ты, Купленный-с-Потрохами?…

Я упал к ее ногам в припадке — самом тяжелом на моей памяти. Она слушала мой плач с чутким вниманием и критичной отрешенностью идеальной барабанной перепонки, созданной Господом специально для этого случая. Еще до сотворения мира были предрешены мои рыдания — столь жалобные, что у любого другого лопнули бы уши, но только не у нее. Ни один человек (ведь, как я сказал, все предрешено) не смог бы постичь смысл этого плача, а затем и тоненьких ручейков крови, заструившихся у меня из носа. Они не вызвали у нее никакого восторга и сделали разрыв наших отношений невозможным.

— Милейший Альберт, зарони в его разум какое угодно зерно, — прошептала она, сунув мне что-то в ладонь, — сделай так, чтобы мое присутствие тяготило его, куда бы он ни положил руку и ни обратил взор. Я не хочу, чтобы он получил сейчас хотя бы минутную передышку, ведь нам некогда, и пусть Райский Птенчик часами говорит с ним по телефону. Все равно он не получит его до тех пор, пока не получит меня, и так мы одержим победу, настолько полную, ангел мой, что, будь я другой женщиной, мне пришлось бы сказать: это убивает меня… Когда выйдешь, открой ту другую дверь в палевую комнату — меня там ожидает один молодой джентльмен…


— Иди сюда, мой херувимчик, — сказала Миллисент Де Фрейн Райскому Птенчику, когда он нерешительно, но отнюдь не пугливо вошел в ее гостевую. Она взяла мальчика за руку.

— Ты похож на звездную корону рядом с этим черным ягуаром — от его вкрадчивых движений меня бросает в дрожь. Мой рот переполняется мускусом от его поцелуев… Поверишь ли, мой самый дорогой подопечный, некогда я видела мир в безоблачно-голубом свете, который замечаю и в твоих глазах. Я тоже кое-чего ждала, но, если позволишь мне немного откровенности, твоя голубизна уже затуманивается. Вини в этом меня, если хочешь. Я готова к обвинениям. Сядь на табуретку, воробушек, и позволь мне потеребить твои кудряшки. Ты боишься меня, но я не причиню тебе вреда, — она придвинула его поближе к коленям, и он уронил на них голову, словно отрубленную невидимым мечом.

— У меня есть то, что я сочла в общем и целом лучше любви, Птенчик. Разумеется, ты хочешь любви и поэтому намерен бросить меня. Я знала, что черная бестия охотится за твоим медком. Я ничего не запрещаю. Меня еще называют самой могущественной тираншей на свете, и если бы я не копила энергию, то рассмеялась бы над этим. Люди делают то, что они делают, и я им не мешаю. Разумеется, я могу немного вспылить, отдаю приказы и веду себя властно, но разве обладание пятидесятимиллионным капиталом в этом огромном городе не дает мне права на кое-какие капризы? Тем временем ты сносишь мои ласки, бедный юнец. Я, конечно, знаю, что ты планируешь побег, — когда она сказала это, Птенчик подальше отвел голову и заглянул ей в глаза. — В этом вопрошающем взоре — все голубые небеса, которые когда-либо висели над этой печальной землей, — она несколько раз поцеловала его в лоб и щеки. — Сколько вкусов и ароматов у человеческого лица! Столько же, сколько на свете цветов и трав! Но ты отвергаешь меня. Разве я ругаю тебя за это? Разумеется, нет. Разве я не даю черному орлу и этому старому хрычу — твоему прадедушке — любить тебя, сколько им влезет?.. Зная уже почти сто лет, что под этим тусклым солнцем нет никакой любви, я никогда не отрицала ее у тех, кто заключал меня в самые жаркие объятья. Как ты знаешь, я привезла тебя сюда по многим причинам, — с этими словами она достала из внутреннего кармана длинную золотую цепочку и повесила ее мальчику на шею. Он чуть пошевелился, потрогал цепочку, но не проявил к ней больше никакого интереса. — И ни одну из этих причин общество не назвало бы приличной: использование тебя вместо приманки и так далее. На самом деле, все это — побудительные мотивы, но главный мотив в том, что мне просто захотелось вас обоих, а ему захотелось тебя больше, чем любого другого человека — живого, мертвого или еще не рожденного. Да, ты безропотно сносишь мои ласки, дорогой. И если ты пойдешь к Илайдже (а я знаю, что ты собираешься это сделать), у тебя останется лишь любовь. Но позволь мне вкратце описать тебе его жизнь. С самого рождения и по сегодняшний день ты знал лишь гигиену, чистоту, изысканные яства, лилейные простыни, развлечения и катание в парке. Разумеется, все были тебе безразличны, Господь отметил тебя печатью вечной немоты, и тебе, любимый мой бедняжка, было уютнее с птицами, нежели с людьми. Но когда тебя перевезет к Миму чернокожий мемуарист (живущий под неминуемой угрозой смертного приговора), ты попадешь в мир грязи, неразберихи и чрезмерных эмоциональных запросов, на извозчичий двор с тараканами, крысами, умирающими от голода голубями, мотыльками и пауками, которые будут тебя жалить. Но ты все равно уйдешь, ведь здесь ничто не волнует твое кроткое птичье сердечко. Поэтому ни одна дверь не будет заперта на засов, и ты сбежишь со своим чернокожим любовником. Иди, и черт с тобой, ведь я никогда не протяну длань закона, дабы вернуть тебя в это райское совершенство. Но возрадуйся, ангел мой, тому, что ты не можешь говорить. В твоем недуге — твое блаженство. Из-за умения говорить человек пал ниже прочих тварей, и это самая пагубная ошибка Господа, из которой проистекают все прочие. Если бы зверь не заговорил, здесь было бы светлее и зеленее, а история — этот залатанный, искусственный, второсортный и скучный кошмар, терзающий мозг даже мне, — так никогда бы и не началась. По счастливой случайности, результат такого беспорядочного умножения уже подходит к своему бесславному концу.

Он уснул подле нее, и она без особого труда уложила его себе на колени. После нескольких небрежных движений ее унизанных драгоценностями пальцев его нижняя одежда упала, обнажив шарик полового органа, который она, залюбовавшись, поцеловала в знак скорого прощанья и признания его ухода.


Илайджа Траш, в одних бусах, спускавшихся, правда, до самых коленных чашечек, произносил нараспев утреннюю молитву к Аполлону (он поклонялся всем основным греческим божествам) и даже не подал вида, что узнал меня, когда я встал перед ним. Его глаза казались закрытыми, хоть и были широко распахнуты, и в свечении крошечной лампочки он и впрямь выглядел так, как, помнится, кто-то его описывал: высеченным из янтаря. Он ненадолго вышел из задумчивости, ткнул в меня изогнутой рукой, а затем махнул ею вниз, и я упал на колени, повинуясь его приказу. Я простоял так добрую четверть часа, пока он все стонал, вздыхал, вздымал руки и ронял голову на грудь. Молитвы меня всегда сильно утомляли, но я никогда прежде не догадывался, какие слабые у меня колени, ведь болели они теперь ужасно.

— Ты позаботился об этой матери всякого зла? — наконец прогремел он, закончив молиться.

— Я отбил у нее мальчика, — ответил я, предчувствуя недоброе.

— Чертова стерва, разумеется, знает о наших планах, — сказал он, подняв меня все же с пола, и я кивнул.

— Когда ты приведешь мальчика сюда? — спросил он, сложив ладони рупором перед губами.

— Когда пожелаете, Илайджа…

— Думаешь, у нас получится?… А потом, когда дело будет в шляпе, куда мы поспешим?

— Мы можем отправиться куда угодно, — сказал я, и, услыхав это, он разразился целым потоком смеющихся нот — от самого нижнего до очень высокого регистра. Тут я вспомнил, что он еще и певец.

— Она только что прислала мне вот это, — проговорил он почти шепотом, разворачивая еще одну желтую телеграмму, которую затем сунул мне в руку. Текст гласил:

ВСЕ ТВОИ ПРОБЛЕМЫ РАЗРЕШАТСЯ ЕСЛИ ТЫ СОГЛАСИШЬСЯ ВЗЯТЬ МЕНЯ ЖЕНЫ. РАЙСКИЙ ПТЕНЧИК И СКОЛЬКО УГОДНО ДРУГИХ ТВОИХ ЛЮБИМЦЕВ ЖЕЛАННЫЕ ГОСТИ НАШЕМ ДОМЕ. НО МЫ ДОЛЖНЫ ПОЖЕНИТЬСЯ! ЭТОГО ТРЕБУЕТ ВРЕМЯ. ЕСЛИ ТЫ ОТКАЖЕШЬСЯ МНЕ ОСТАНЕТСЯ ЛИШЬ СТЕРЕТЬ ТЕБЯ ПОРОШОК. ОДУМАЙСЯ ИЛИ ГОТОВЬСЯ К ЗАБВЕНИЮ.

МИЛЛИСЕНТ ДЕ ФРЕЙН

Настала моя очередь смеяться, но у меня был довольно ограниченный диапазон нот.

Придя в привычную ярость, Илайджа вырвал телеграмму у меня из рук, прошагал к себе в гардеробную и вмиг вышел обратно в самом, наверное, замысловатом костюме, который я до этого видел, — полностью сшитом из лоскутков.

— Придурочный клоун, ты таращишься, как персонаж немого фильма, — упрекнул он меня.

— Как вы собираетесь ответить на это сообщение? — поинтересовался я, пытаясь подавить обиду и гнев, вызванные его словами.

— Ты считаешь, что такой выдающийся человек, как я, отвечает на подобные просьбы старой деклассированной франтихи вроде нее? Странно, что телеграф не выдал ордер на ее арест. Разумеется, тамошние чиновники не знакомы с фразеологией, не говоря уж о языке, и я уверен, что бабуины могли бы передавать сообщения не хуже. Ведь более полувека я получал от нее телеграммы почти ежедневно. Они перестали приходить лишь раз — сорок лет назад, когда у нее была рожа, хоть я подозреваю, что на самом деле это был целый букет различных венерических заболеваний: незадолго до этого она съездила на Мадагаскар, где перепробовала сперму целого племени мальчиков-дикарей, живущих в горах. По возвращении она выглядела необычайно молодо, но заплатила за свою миграцию десятилетней болезнью. Меня огорчает одна простая вещь (и я даже удивляюсь, что, в конце концов, сам не сошел с ума): неужели для того, чтобы чувствовать себя живым, мне требуются ее навязчивая страсть и жестокость?… Ты слушаешь меня, Альберт? В последнее время ты так безразличен. Теперь будь повнимательнее. Разве я (слышишь меня, Альберт?), разве я — это на самом деле она?

Но мысль о собственном неловком положении, наряду с головной болью, охватила меня с такой силой, что я испугался, как бы мне тоже не лишиться рассудка. Физическая боль была убийственна: я опустил голову Миму на плечо и прижался к нему.

— Дорогой Альберт, неужели в действительности я — Миллисент Де Фрейн?

— Я видел вас вместе, — ответил я. — Значит, вы должны быть разными людьми. — Затем, без паузы, я сказал: — Мой дорогой Илайджа, я схожу с ума…

— Выброси эти мысли из головы: ты слишком молод для подлинного безумия, да и такой первобытный человек, как ты, просто не в состоянии по-настоящему помешаться. К тому же, Альберт, не забывай, что ты — похититель Райского Птенчика. Как только привезешь его сегодня вечером, нам обоим полегчает. Я говорил тебе, — по крайней мере, мне так кажется, — что буду всегда о тебе заботиться, если ты совершишь это похищение. Недавно я познакомился с новым меценатом, который обещает снабжать меня огромными суммами… Альберт, посмотри на меня…

Мне было ужасно плохо. Я упал к его ногам, с моих губ и языка на его босые ступни стекала пена, испещренная кровью. В чувства меня привело лишь его собственное «сумасшедшее» спокойствие.

— Тебе совершенно нечего бояться, добрый мой ангел, — сказал он. — Я нежно тебя люблю. Возможно, не той образцовой любовью, какую питаю к Райскому Птенчику, но — ах! — всем сердцем, Альберт…

— Одно существо — крылатое и прекрасное — обладает надо мной полной властью, дорогой Илайджа, — я попытался открыть ему правду. — Это и есть моя привычка.

— Да-да, он владеет всеми нами, но ты будешь спасен, — сказал он, осыпав меня знаками любви, и мое безумие внезапно прошло. Я уселся рядом, и мы выпили вместе по чашке шоколада.


Стоя перед ее кремовой тринадцатифутовой дверью, я слышал отчасти знакомый голос пианиста, Юджина Белами, обращавшегося к Миллисент.

— Неужели вы не можете меня пощадить? Почему я должен действовать против того, кого люблю?

— Пощадить тебя? — Де Фрейн возразила так мощно, что дверь передо мной бешено затряслась. — Скажи мне, Юджин, ты когда-нибудь слышал, чтобы я щадила себя? Сейчас же ответь и прекрати это мерзкое нытье!

— Откуда мне знать, щадили вы себя или нет, чертова фанфаронка! — парировал Юджин. Меня так изумила его дерзость, что я убрал руку с дверной ручки.

После паузы я услышал, как он заговорил вновь:

— Простите меня, мисс Де Фрейн, пожалуйста, прошу вас. Я просто вышел из себя.

— Как я уже говорила, — начала она сдержанным рассудительным тоном оскорбленной добрячки, — я очень обиделась, когда ты сказал мне прямо в лицо, что предпочитаешь Мима. Ты же знаешь, где тебе намазывают маслом хлеб — вовсе не в «Садах Арктура»… Но вернемся к нашему спору. Я просто прошу тебя на время предать Мима. После этого он станет моим, простит тебя (ты, конечно, об этом знаешь), и ты вернешься в прежнее свое положение. Ты — единственный из оставшихся, кто способен обмануть его так, как мне это необходимо…

— Нет, нет! — закричал Юджин.

Я услышал несколько пощечин подряд, а затем плач Юджина.

— Мое терпение лопнуло, — заорала она. Я услышал звон льда о стекло и громкие глотки. — Либо ты предашь его по моей методе, дорогой Юджин, — она остановилась на миг, чтобы еще немного отпить, — либо клянусь, что выдам тебя иммиграционной службе…

Не в силах больше слушать, как она запугивает Юджина, я поспешил прочь от двери, как вдруг услыхал крик Миллисент:

— Кто там подслушивает за дверью, эй!.. Я сказала, кто там рыщет? Назовите себя!

В смятении я пошел по коридору не в ту сторону и, решив из-за этой неразберихи, что дверь прямо передо мной ведет к выходу, шагнул вместо этого в огромную комнату, которой никогда раньше не видел, и, к своему изумлению, увидел восемь полицейских в синих мундирах, сидевших за большим дубовым столом и игравших в карты. Они даже не подняли голов. Я мгновенно подошел к ним и уселся на полированный табурет. Мое появление едва ли привлекло хоть капельку их внимания, и, окинув взглядом самого себя, я заметил, что и впрямь одет в униформу домашнего слуги, но вскоре забыл о них, услышав все вновь — отчетливо, будто через трубочку: усиливающийся голос Миллисент и жалобные мольбы Юджина о пощаде.

— Если ты боишься Пеггса-мемуариста, мне стыдно за тебя, — слова Миллисент звучали так близко, словно она прижимала рот к моему уху, и я почти чувствовал поток выдыхаемого воздуха, точь-в-точь как в прошлые времена — сидя у ее ног. — Когда флаги приспущены (он чернокожий, и значит, они приспущены всегда), когда имя ему скорбь, а жилище — преисподняя, он сделает для тебя все, если сочтет, что ты можешь облегчить его страдания хоть на долю секунды… Знаю, ты влюбился в него — я пошла на этот риск, наняв сей образчик непревзойденной, хоть и слегка стареющей физической красоты… Но неужели ты не понимаешь: если он предает Илайджу, ты тоже предаешь его? Я не прошу тебя заколоть его ножом — во всяком случае, пока. Убей его каким-нибудь другим способом, чтобы он весь истек кровью…

В эту минуту самый молодой из полицейских, с зубами из рекламы зубной пасты, подмигнул мне и передал одну карту, которая, разумеется, оказалась, пятеркой пик. Я запихнул ее в носок.

— Какой только шум поднимает наш народ вокруг Господа нашего, распятого на кресте, — вновь зазвучало энергичное контральто Миллисент. — Однако Его страдания имели начало и конец, да и в любом случае все было предрешено. Но задумайся над моим случаем… — Тот же полицейский подтолкнул меня локтем и передал другую карту, на сей раз двойку бубен, которую я потихоньку засунул за отворот штанины. — К тому же у моей Голгофы не было ни начала, ни конца, и я уже начинаю опасаться, что она продлится до скончания века…

Я встал, тяжело дыша, но полицейский потянул меня вниз, точно шафер, не дающий участнику уйти, пока не кончится служба.

— И не забудь, что Черныш похитит Птенчика завтра ночью — будь хоть полнолуние, хоть ураган… Но перед тем как выйти отсюда, ради Бога вытри лицо, иначе все вокруг поймут, что ты ревел.

Я уже двинулся без особых церемоний к двери, через которую вошел, как вдруг услышал голос полицейского с картами:

— Выходя из комнаты, Альберт, вы должны извиниться.

И все полицейские за столом рассмеялись, но я застал их врасплох, когда начал кланяться так низко, как не кланялся ни один чернокожий, черномазый или белый, находившийся у них под арестом: ведь я хорошо изучил и досконально освоил пантомимический репертуар Мима, точно был лучшим его учеником.

Все присутствующие копы встретили мое выступление бурной овацией, а я продолжал угодливо кланяться, пока не добрался до двери, а затем быстро закрыл ее за собой.

— Львы! Пеликаны! Слоновий формат! — заорал я, благополучно дойдя до помещения для прислуги, и Нора застыла с каменным лицом, как только меня охватил припадок.

Я готов был смириться со всем остальным — опасностью, деньгами, унижением и ненавистью к этому огромному дому, где я служил штатным мемуаристом, но разговорный язык, уже становившийся моим, просто сводил меня с ума.

— Я слишком мелкая пешка, и мне все равно, что случится со мной теперь, Нора… Принеси мне вина, слышишь, огромную-преогромную бутыль и, черт возьми, подбавь газу в свою жирную белую задницу. Перед тем, как похитить Птенчика, я выпью целое море вина, а не то эти легавые ввосьмером выпустят мне кишки… Копуша из копуш! — завизжал я на Нору, когда она выбежала по ступенькам из подвала с бутылкой, а затем откупорила ее и налила мне бокал.

— Кругом подводные камни, как сказала бы твоя хозяйка, Нора, но запомни хорошенько, что это сказал тебе я.

И, улегшись на пол и полностью расстегнувшись, я стал медленно лить вино себе на нёбо тонкой струйкой, по капле, постепенно уменьшая этот непрерывный поток.


— Мой единственный ангел, не считая еще одного, и дражайший мой дорогуша, — обратился я к Райскому Птенчику, который лежал без сна на своей раскладушечке, крепко подпирая нос большим пальцем, со слегка подсохшими после плача глазами (он рыдал денно и нощно). — Ты готов вырваться вместе со мной через крышу на волю, как ты пообещал на последнем нашем свидании?

Он удрученно кивнул.

— Ты по-прежнему любишь и уважаешь меня, сиротинушка?

Он поднял голову и жалобно зачирикал.

Я поцеловал каждый розовый пальчик у него на ногах и пощекотал ему ребра, но он не проявил никакого интереса или расположения.

— Значит, мы убежим вместе, невзирая на то, любишь ты меня или нет… Теплая шуба, хорошо, — подытожил я, просмотрев его гардероб, — ботинки на меху, гм, и твой наряд шотландского горца. Да ты важная шишка, — сказал я, и тогда он чуть усмехнулся.

Внезапно послышался голос Миллисент из комнаты в конце коридора:

— Эй, скоты, вино, которое вы мне подали, отдает пробкой! Ох уж эти головоломщики! Я чуть не подавилась! Да будь я проклята, если не разукрашу вас синяками всех цветов радуги! Живо взяли ноги в руки, спустили свои мослы в подвал и принесли мне бутылку, откупоренную как следует! Да, и я снова отлуплю вас, если только захочу, ведь после того, что я про вас узнала, у вас больше нет никаких прав. Марш вниз, говорю!

— Пока ты не скажешь, что любишь меня, Птенчик, клянусь, я никуда не убегу с тобой, — прошептал я, когда старушка ненадолго угомонилась.

Сиротка жеманно поцеловал меня в щеку.

— Так-то лучше, Птенчик, — я зашнуровал ему ботинки.

— По-моему, ты все еще боишься, что тебе попадет за жженую пробку, — говорил я с закипающим гневом в голосе. И тогда Птенчик растрогал меня, обняв и зарыдав. — Тсс, — зашипел я, — пусть она теперь напьется и уснет, не поднимай шума… Так-то лучше, Птенчик, теперь мы уже совсем скоро будем счастливы, правда?

— В этом доме кутить могу лишь я, и разрази меня гром, если сегодня я снова почувствую привкус пробки на языке, — голос Миллисент вновь послышался совсем рядом. Я погасил ночник, и сиротка крепко сжал меня в объятиях.

— Наверное, эта чертова черномазая трясогузка снова продает свою сперму прислуге, — завопила она, а затем, надолго задержавшись перед нашей дверью, потащилась обратно в свою опочивальню.

— Мы скоро выберемся отсюда — и поминай, как звали, — теперь он крепко прижимался ко мне, как и подобает прижиматься к своему похитителю. — По городским крышам, понимаешь, домой к дедуле…

Тут вдруг у меня начался припадок, я рухнул на пол, носом пошла кровь, и я задрожал, словно увидел всадника на коне бледном. Птенчик сам включил свет и уставился на меня. Его розовое личико вовсе не было испуганным — я хочу сказать, при виде крови у него даже не зашевелились волосы. Я вытер на себе самые крупные пятна, а затем, посадив его на спину, открыл окно. Мы прыгнули на пожарную лестницу и поднялись по ней на крышу.

Там примерно в пятнадцати шагах стояли, как минимум, трое из восьми полицейских, игравших в карты.

— Стоять — или будем…

Потом мы услышали свист пуль — какой-то нереальный: так они свистят, когда целятся прямо в тебя, и я почувствовал, как что-то ужалило в локоть, но либо мы оказались слишком проворными, либо копы решили, что мы улизнули. Мы перепрыгивали одно здание за другим, а затем — вниз, вниз, вниз, на улицу и, сквозь мягкую снежную пелену, к Десятой авеню.

Меня слегка задело несколько полицейских пуль. Мы не могли идти к Миму, пока я не осмотрю себя, и к тому же Птенчик потерял на бегу свою обувь, штаны и прекрасную меховую шапку. Мы промокли до костей и дрожали. Нашли заброшенный товарный склад и спрятались в задней его части за какими-то тюками шерсти. Дежурные полицейские машины почти тотчас же проехали мимо, направив красные прожекторы прямо туда, где мы прятались, и сирены истошно завыли.

Раздевшись, я обнаружил лишь зарубки от пуль, но как только мое тело полностью обнажилось, мальчик заметил предмет, который я утаивал от людей. Ведь, даже раскрывая свое тело перед белыми, я всегда прятал свой секрет — источник моей привычки, о которой я должен сейчас кое-что рассказать, ибо моя история, да и жизнь подходят к концу…

Рана моя была открыта, мальчик засунул туда руку, и выступило немного гноя. Птенчик не почувствовал ни отвращения, ни тошноты, и, пока я жег спички одну за другой, мне в голову пришла выморочная мысль: если бы он убежал со мной вдвоем, порвал с Мимом и стал для меня всем, я мог бы отказаться от другой своей привязанности, если можно ее так назвать.

Ухватившись за слово привязанность и держа мальчика за руку, я поведал ему о невероятном — о мире моих «нумеров».

— Ты слышал об Aquila chrysaëtos — уже почти вымершем виде?.. — Тут я рассказал ему о птице, которую выкрал ночью с одного острова, вырастил, как свою собственную, и однажды ночью, когда она умирала… Подняв головы, мы посмотрели в лица двум полицейским…

Один сразу схватил Птенчика и убежал с ним, а второй начал надевать на меня наручники, но я оказался сильнее и мешал ему, поэтому он стал бить меня наручниками по губам.

Как бы смягчившись, он отпустил меня, и вдруг первый коп, забравший мальчика, пронзительно завопил:

Малец убёг!

Как только он скрылся, я не спеша оделся, а затем прошагал в заднюю часть здания. Там текла река, похожая на смолу, луна не светила, сыпался мокрый снег, а вдалеке на пирсе, — прекрасно видимый, точно его озаряли десять лун, — стоял Райский Птенчик.

Я побежал, но силы покинули меня, и он зашагал мне навстречу, как будто настал солнечный день в парке, а мы не были беглецами или похитителями.

— Чего ты хочешь, Птенчик: убежать со мной или пойти к прадедушке?

Он нерешительно кивнул.

— Я спрашиваю: тебе нужен я или Мим? — снова пытал я, а затем опустился на колени, чтобы посмотреть на его губы и в глаза. — Я буду заботиться о тебе до последнего вздоха — сделаю тебя своей привычкой.

Он юно улыбнулся и осторожно взял меня за руку.

— Но я должен признаться тебе, от чего отказываюсь.

Я не могу больше оставаться с Aquila chrysaëtos — Золотым Орлом.

Он ждал, потупившись.

— Этот малый был до тебя самым поразительным чудом, которое я встречал, и единственным, кто мне доверял, но, в конце концов, он стал требовать слишком много. Я ежедневно тратил тысячи долларов на его импортное питание, однако он нуждался в свежем — от живого человека, понимаешь, и когда все другие средства кончились, мне пришлось стать его живой пищей, чтобы не потерять его, — я показал на свою рану. — Под солнцем нет другой такой же сильной боли, Птенчик, но удовольствие столь же огромно, ведь оно приравнивает меня к богам. О да, по высокому повелению Орла я становлюсь духом… Но если ты пойдешь со мной, мы бросим его… Поверь, лучше его убить, ведь кто станет, подобно мне, кормить его своей живой кровью? Обойди всю землю, и ты не найдешь второго Альберта Пеггса… Ты следишь за моим рассказом? Сейчас я поведал об этом первому человеку, когда-либо…

— Путешествия заканчиваются любовными свиданиями! — послышался хриплый голос, и я внезапно остановился. Нам даже не нужно было оборачиваться, чтобы понять: это Мим, размахивая тяжелым красным фонарем, отобранным на улице у какого-то ремонтного мастера, жестом приглашал нас в запряженный лошадьми экипаж — вроде того, на который глазеют туристы, когда он проезжает через парк.

— Нельзя терять ни секунды, — прошептал он, как только подобрал нас и усадил рядом с собой в кабриолет. После того, как он сказал кучеру пару слов на парижском французском, мы стремглав пронеслись вдоль вереницы ожидающих патрульных машин, — ни один полицейский в каске не обратил на нас внимания, — а затем направились к бруклинским докам.


— Тише, ну тише, Альберт, — успокаивал меня Мим, пока я рыдал у него на руках, прислушиваясь к стуку лошадиных подков о мостовую. — После жизни с этой злодейкой с Пятой авеню у тебя внутри что-то лопнуло. Возможно, и впрямь воспаление мозга, откуда мне знать… Что касается орла, который тебя якобы трогал, — какой вздор! А насчет того, что он лакомился тобой, — ну где же это видано… Но даже если все твои небылицы — святая правда, неужели ты думаешь, что у нас есть время ехать в «нумера», где нас могут задержать стражи порядка? Поэтому забудь, что ты был любовником гигантской хищной птицы, переутомившееся мое золотко, — утешал он меня, взяв за руку. — И пожалуйста, не злоупотребляй моим добродушием и позволь человеку слегка постарше предостеречь тебя от использования некоторых модных нынче стимуляторов, с коими, как я заметил, ты хорошо знаком. Если ты слишком щедро осыпаешь своими милостями всякого, кто делает тебе самый лестный комплимент, это тоже изнашивает нервы. Послушай, не стимулируй себя сверх меры! Ты должен сохранять свою юность и приятную наружность, как это делаю я, ведь когда и то, и другое исчезнет, тебе придется трудиться в поте мышц твоих, которые, хотя они и посрамят ближнего твоего, все же не принесут тебе тех кругленьких сумм, что ты зарабатываешь сейчас своей неотразимостью… Нет, Альберт, не поедем мы в «нумера», дабы взглянуть на Клауд-Ленд. Это плоско…

Я засунул голову между его коленями и так отчаянно вскрикнул, что он начал слабеть и велел кучеру чуть притормозить.

— Как подумаю, какой чепухи ты нагородил этому бедному мальчику! — посетовал он и, отпихнув меня, начал гладить своего правнука по волосам. — Что́ подумает паренек после рассказов о том, как крылатая тварь лакомилась твоей сырой плотью!… Я вижу, ничего не остается, кроме как развернуться и поехать в «нумера», чтобы доказать хотя бы мальчику, что такого животного, которое ты себе вообразил, нет и никогда не было…

— О, благодарю вас, Илайджа, — сказал я, попытавшись схватить его за руку.

— Ты видишь, ну разумеется, видишь, что твое обаяние вынуждает меня поступать вопреки здравому смыслу, — проворчал он. — Промедление может стоить нам очень дорого — нас упекут за решетку на всю оставшуюся жизнь… Ничего не бойся, — успокоил он правнука, который вопрошающе посмотрел в лицо Илайдже. — Ничто не может нам навредить. Судьба — на нашей стороне…

Отдав кучеру подробные распоряжения, куда ехать, он продолжил:

— Знаешь ли ты, Альберт, что ради нашего сегодняшнего побега я заложил всю свою собственность — серебро, фарфор, старинные картины, кольца. И вот, когда свобода уже близка, мы возвращаемся в город из-за твоего каприза: чтобы доказать, что твой любовник — орел! Господи, мы все держим курс на психбольницу. Пеггс, ты разбил мне сердце… Тебе еще долго жить, прошу, научись когда-нибудь благодарности, если сможешь…

Экипаж остановился.

— Это здесь, Альберт Пеггс? — рявкнул он на меня, и я кивнул. — Очень хорошо, теперь все выходим, пожалуйста, и пойдем снимать позолоту с имбирного пряника… Мне хочется шлепать тебя, пока ты не заснешь…


Лифт в этот час не работал, — с наступлением темноты жильцам и впрямь запрещалось входить в здание, как я уже указывал раньше, — и нам пришлось пройти четыре лестничных марша. Ах, как дрожали в темноте мои пальцы, перебирая ключи! Я открыл первую дверь (мальчик и Мим следовали за мной по пятам), затем вторую — побольше, и наконец мы остановились перед фиолетовой дверкой, усеянной серебряными звездами. Я мог бы поклясться, что услышал шум его крыльев.

— Ты не спишь, милый? — проговорил я в древесные щели.

— Ну и фантазер, — пробормотал Мим. — Это уму непостижимо.

— Ответь мне, ведь ты знаешь, что я принадлежу тебе, — продолжил я и тихо всхлипнул. — Он ушел, Мим, ушел навсегда. Вы с Миллисент отняли у меня единственную радость.

— Во имя всего святого, к кому ты обращаешься сквозь эту щелочку? Нам нельзя терять ни минуты! Полиция — практически у ворот, ей приказано стрелять в нас без предупреждения, а ты тут грезишь и порешь чушь. Я не допущу этого, черт бы побрал твою душу! — Резко навалившись на дверь (что свидетельствовало о недюжинной силе), он выломал ее, и мы столкнулись… с пустотой.

— Здесь нет даже насеста, на котором могла бы сидеть твоя крылатая тварь, — и, обозрев пол, он продолжил: — Ни кучки помета и ни единого перышка — ты сумасшедший!

Но не успел он вымолвить это слово, как все мы одновременно заметили письмо, лежавшее на полу. Мим подобрал его.

— Я вскрою послание? — спросил он. — Наверняка, от нее, ведь она — величайшая анонимщица, когда-либо водившая пером по бумаге. Тем не менее, возможно, это станет для тебя, Альберт, неприятным сюрпризом…

Я был так потрясен утратой и пропажей своего Aquila chrysaëtos, известного hoi polloi, как сказала бы Миллисент, под именем Золотого Орла, что не мог даже дышать. Но, как это ни странно, зная о том, что он исчез, я не почувствовал приближения своего обычного припадка. Я был спокоен, хладнокровен и собран, но в мои жилы как бы проникла настоящая смерть. Теперь, когда он исчез, не было смысла жить дальше, и, словно для того, чтобы доказать наконец Миму, что он задел меня за живое, я снял драгоценности, покрывавшие мой живот, и обнажил область вокруг пупка, которая представляла одну сплошную рану.

— Зачем ты постоянно оголяешься? — злобно крикнул он, оторвавшись от письма. — Разве твои лучшие члены недостаточно восхвалены? Прошу тебя, не будь столь примитивен. Застегнись и послушай это письмо, которое написала нам наша старая блядь:

Я ВСЕГО ДВУХ ШАГАХ ДОРОГИЕ МОИ. КУДА БЫ НИ ЗАНЕС ВАС ДОРОЖНЫЙ ВЕТЕР ОН НЕПРЕМЕННО ПРИВЕДЕТ ВАС ТОЙ ЧТО ДЕЛАЕТ ВСЕ РАДИ ВАШЕГО БЛАГА. УСПОКОЙ АЛЬБЕРТА СВЯЗИ ЕГО УТРАТОЙ НО ПРЕДУПРЕДИ ЕГО: ОН НЕ МОЖЕТ ДЕЛИТЬ МОЮ ЛЮБОВЬ ДРУГИМ!

М. ДЕ Ф.

И вот мы вновь очутились в экипаже, а Мим торжествовал, сумев выставить меня одновременно дураком и лжецом, как вдруг с какой-то отдаленной улицы опять послышалась стрельба.

— Не обращай внимания на эти ружейные выстрелы, — посоветовал он, изучив мое лицо, — и наоборот, радуйся, что где-то там идет уличный бой, который отвлечет полицию от погони за нами. Что ж, Альберт, из-за твоего болезненного воображения мы опоздали на пароход, но мы — главные пассажиры, и нас обязаны подождать… Будь добр, поверни здесь налево, приятель, — окликнул он кучера, при этом его слюну отнесло ветром назад, и она забрызгала мне лицо. Я протянул руку к широкому шейному платку правнука и вытерся.

— Попрошу объяснить смысл этого изящного жеста, — сказал Мим и переключил все внимание на меня…

— Если хотите знать, вы заплевали меня своей мокротой, — резко ответил я.

— За все годы выступлений перед публикой четырех континентов, дорогой мемуарист, меня ни разу не обвиняли в столь омерзительном проступке… Изволь попросить у меня прощения, будь так любезен. Я настаиваю…

Я передал платок обратно Птенчику и поцеловал его.

— Альберт, я жду извинений.

— Не дождетесь, Илайджа, — ответил я ему с шатким спокойствием.

— Совсем-совсем, дорогой? — ласково произнес Мим, как нередко бывало, когда он содрогался от ярости. — Как ты смеешь говорить в таком тоне с тем, кто вознес тебя на подлинную вершину величия? Да если бы не я, ты сейчас срезал бы в поле хлопок! — завопил он, позабыв, что я сам обратился к Миллисент Де Фрейн с просьбой о приеме на службу и что именно она познакомила меня с ним. — Мой извечный грех в том, что я слишком великодушен со своими поклонниками… Я так сильно нуждаюсь в любви, что расточаю доброту там, где она понимается превратно, осыпаю благодеяниями тех, кто принимает их за разменную монету, и прославляю тех, кому вполне хватило бы скрипучей рутины…

— Вы не верите в него! — закричал я с такой страстью, что вся кровь выплеснулась у меня изо рта ему на ладони и грудь.

— Альберт, дорогой, ты испачкал меня, — сказал он слабым, но утешающим голосом. — Альберт, дорогой, ты хорошо себя чувствуешь?

— Вы не верите в него, — прошептал я и затрясся от рыданий, а Мим достал из сумки, стоявшей у ног, какие-то старые тряпки и начал оттирать себя и меня от крови.

— Если веришь ты, то верю и я, Альберт. Полагаю, ты намекаешь на орла, — он говорил таким тоном, каким низложенный король, возможно, читает указ о своем изгнании. — Доки — прямо перед нами. Давайте все спокойненько поднимемся по трапу. Помните: нас разыскивает полиция, готовая стрелять без предупреждения, если мы окажем сопротивление. За всем этим, разумеется, стоит та наштукатуренная карга — само воплощение человеческой подлости. Ах, Альберт, если б ты знал, как я ненавижу ее и как она мне опостылела! Но я ни о ком не могу больше думать! Она экспроприировала у меня все самое лучшее, дорогой мальчик… Взгляни на меня! Разве я не похож на развалину? Да уж, я — не на высоте.

Он взял карманное зеркальце, чуть разгладил волосы и припудрил лицо.

Затем, слегка напряженно подняв голову и сжав губы (как всегда делал перед выходом на сцену), Мим сказал:

— Приготовимся к посадке, джентльмены.

Выйдя из кабриолета, мы услышали совсем рядом приближавшуюся стрельбу, но Илайджа, похоже, не обращал на нее никакого внимания. Впрочем, когда выстрелы загрохотали с удвоенной частотой, он тотчас остановился и, припав губами к моему уху, сказал по секрету:

— Возможно, ни ты, Альберт, ни я больше никогда не услышим салюта из двадцати одной пушки, так что ради нас всех прошу тебя: не вешай нос!

Пока мы втроем поднимались по трапу на корабль, большие белые снежинки посыпались еще гуще, и это зрелище не могло вселить в меня хоть какое-то душевное спокойствие.

Илайджа чуть было не направился обратно к поджидавшему кабриолету, как вдруг впервые заметил название нашего корабля — зазубренные черные буквы неясно проступали сквозь снежную пелену:

«КОРОЛЕВА ДИК»,

БЫВШИЙ «ОЩИПАННЫЙ ГОЛУБЬ»

Офицер в дождевике, широком, как маленькая палатка, пошел нам навстречу, выкрикивая невыразительным голосом зазывалы:

— Группа мистера Илайджи Траша — сюда, господа, проходите вперед!

— Но капитан, — голос Илайджи громко загудел над водой, — корабль, на котором я забронировал места, должен был называться «Hors de Combat»[11]!

И не сделал больше ни шагу.

— Но это же один и тот же корабль, мистер Траш, — возразил офицер и, поставив ноги вместе, отдал Миму честь. Затем довольно тихо, так, чтобы слышно было только Илайдже, он сказал: — Впрочем, я не капитан корабля — он с нетерпением ждет вас и вашу группу за своим, разумеется, столом… Пожалуйте сюда, сэр. Вы, безусловно, на том самом судне, и, прошу вас, забудьте о путанице в названиях. Можно, я понесу младшенького? Вид у него совсем измотанный.

— Это было бы чрезвычайно любезно с вашей стороны, благодарю вас, — заговорил Мим в своей великосветской манере, — ибо я не знаю ни одного малыша на всем белом свете (не считая Принцев в Тауэре[12]), который пережил бы в последнее время такие же злоключения, как мой любимый правнук — мы, близкие, сэр, называем его Райским Птенчиком…

Пока он трепал языком, я неожиданно бросился наутек и побежал вниз по трапу, как вдруг Мим помчался за мной и грубо потащил наверх, не переставая при этом болтать с офицером, несшим теперь на плечах Птенчика.

Почти в ту же минуту мы услышали, как убрали трап, и все сирены завыли разом. Да, мы скоро должны были выйти в открытое море, а я не имел никакого опыта мореплавания и был уверен, что захвораю и помру.


Нас провели в просторную, хорошо освещенную каюту и принесли спиртного Илайдже и мне, а также нагретого виноградного сока — Райскому Птенчику, который напоминал трупик, плавающий в соленой морской воде.

— Никому на свете невдомек, с какой радостью я покидаю этот невыносимый город, — говорил мне Илайджа, когда к нам подошел другой офицер и низко поклонился.

— Вы, конечно же, капитан, — Илайджа протянул руку.

— Нет, к сожалению, должен вас разочаровать, мистер Траш, но капитан, натурально, ждет вас в банкетном зале… Если вы туда направитесь, то окажете нам поистине великую честь. Мистер Траш, извольте взять меня под руку — мы должны известить о своем прибытии…

— Я взял билеты на корабль «Hors de Combat», — сказал Илайджа офицеру, который теперь, ведя нас в банкетный зал, похоже, не обращал никакого внимания на то, что ему говорили, — и я как раз объяснял своему доброму другу, мистеру Альберту Пеггсу, что меня просто ошеломило нынешнее название, которое…

Отворилась большая ослепительно-оранжевая дверь, и мы очутились на пороге каюты, казавшейся шире самого парохода. Перед нами накрыли великолепный праздничный стол для множества гостей, с пылающими свечами и охапками цветов, какие я видел только на пышных похоронах — повсюду сновали хлопотливые слуги. Было душно от аромата цветов и запаха жареного мяса.

В центре стола сидел человек в маске. Я предположил, что это капитан, хотя почему он в маске, не имел ни малейшего понятия.

— У меня все же дурное предчувствие, — Илайджа повернулся ко мне, освободив ладонь из руки офицера. — Я больше не подозреваю — я уверен, что мы сели не на тот корабль…

— Значит, твои страхи были в высшей степени напрасны, единственный мой ангел! — донеслось до нас хорошо знакомое низкое контральто, с лица «капитана» упала серебристая маска, и мы увидели под ней древние черты Миллисент Де Фрейн — всемирно известной наследницы. — Ты впервые в жизни сел на нужный корабль! — сообщила она Илайдже.

Илайджа Траш мгновенно метнулся к выходу и попытался прорваться мимо сдерживавшего офицера.

— Надень на него наручники, Белсайз, если он еще хоть раз попытается покинуть корабль, — обратилась она к помощнику, и офицер отвел Илайджу обратно к Миллисент.

Тут я почувствовал, как судно покачнулось. Испугавшись, что у меня начнется морская болезнь, я нетвердой походкой направился к банкетному столу и без приглашения сел в четырех или пяти шагах от Миллисент, привычно натиравшей руки розовой водой.

Сложив ладони рупором, Миллисент воскликнула, словно обращаясь к многолюдному собранию в большой комнате:

— Это наш с Илайджей свадебный пир!

Резким поворотом головы и взмахом руки она указала, чтобы Мима и Райского Птенчика подвели и усадили рядом с ней. Их буквально перенесли по воздуху четверо мужчин, в которых я сразу узнал тех юношей, что вечно дожидались во внешнем коридоре на Пятой авеню.

Ах, как мне стало дурно! Затем я вдруг взглянул вверх, и у меня так стремительно закружилась голова, что я упал на пол, будто тряпичная кукла. Дело в том, что в большом стеклянном ящике прямо над Миллисент я мельком увидел чучело Золотого Орла со всеми его неповторимыми перьями и так далее, которого любил и боготворил столько месяцев. Это была не копия.

— Батюшки, какие из нас сегодня неважные морячки!.. — посетовала Миллисент, с презрением взглянув на меня. — …А сама-то я плаваю по морю, как пробка… Поднимите нашего смуглолицего друга — кто там из вас покрепче, ухажеры — и положите его вот тут слева от меня, ведь пора уже начинать пир…

И вот все мы словно бы вернулись в ампирную квартиру Миллисент или на премьеру в «Садах Арктура».

— Столь полному счастью всегда сопутствуют пугающие предчувствия, джентльмены, — начала Миллисент, а затем и вправду громко расплакалась в тафтяной носовой платок.

— Запомни, я видел старую крокодилиху в деле за много лет до того, как ты родился или был хотя бы задуман, Альберт, — Мим повысил голос, силясь перекричать причитания Миллисент. — Берегись, мальчик мой, ведь даже одна капля ядовитых выделений из ее глаз будет жечь, пока…

— Альберт, дорогой, — перебила его Миллисент. — Я буду век благодарна тебе за то, что ты для меня сделал… Ни одному мемуаристу или шпиону так и не удалось свести меня с Илайджей. Как ты знаешь, я пыталась добиться этого еще с 1913 года. Благодаря своей удивительной, первобытной, но вместе с тем изощренной силе ты все-таки совершил это. В знак своей признательности, Альберт, я сегодня же подарю тебе свободу — по окончании пира отправлю тебя обратно на частной лодке и назначу тебе пожизненную стипендию… Не знаю, где проведу с Илайджей медовый месяц, но мы будем отправлять тебе открытки из каждого порта…

— Останови ее, Альберт, беги в ближайшую радиорубку и дай сигнал сос. Ведь в этой стране пока еще действуют законы!

— Илайджа, даже деревенский мужлан, верящий тому, что говорят по радио или пишут в газетах…

— Я уже никогда не смогу вернуться, Миллисент, и в любом случае предпочел бы остаться на борту! — Во мне вдруг проснулась подлинная ответственность за безопасность Илайджи и его правнука, тем более что мой Золотой Орел был мертв.

Но затем я неожиданно почувствовал страшную боль в правом ухе. Она была нестерпима, и я прижал ладонь к ушной раковине.

— Боль в ушах нередко возникает из-за морской болезни или непослушания, милейший Альберт… Позволь-ка мне осмотреть твое ухо, — Миллисент низко наклонилась ко мне. — Айворе, принеси мою ушную ложечку… поищи ее в старом кухонном шкафу вон там. Ты — прелесть…

Она взяла у Айворса, одного из своих любовников в отставке, ушную ложечку и начала ковырять ею у меня в ухе. Боль была адская, но Миллисент извлекла на свет столько предметов — комки ваты, цветочные лепестки, парочку насекомых, золотую пуговицу, почтовую бумагу, — что я поневоле был ей признателен. Когда она все закончила, я почти пришел в чувства и, забыв о предостережениях Илайджи, стал осыпать ее руку поцелуями, пока она не сказала ласково:

— Довольно для ужаленных пчелами губ.

— Вы оба абсолютно отвратительны, — воскликнул Илайджа.

— А почему бы нам всем не выпить вина? — Она хлопнула в ладоши, несколько дверей одновременно открылись, и новые, скудно одетые молодые люди стали вносить бутылки и лед.

— Дабы устранить любые поводы для раздора и предрассудков, — голос Миллисент вдруг приобрел какую-то жреческую размеренность, — которые могут возникнуть у всякого, позвольте сразу же вас заверить, что у нас наилучшие хлеб и спиртное, какие только можно достать. Мясо — другое дело. Ешьте и пейте, крепыши, ведь вы сейчас на вершине мужской славы, а только ради славы я и живу…

Тут к огромному удивлению всех и, возможно, даже самой Миллисент Де Фрейн, Райский Птенчик по собственному желанию уселся на колени к престарелой наследнице и обвил ее руками. Она обильно напоила его вином.

После этого окончательного «изменения миропорядка» Илайджа нарушил целый ряд пожизненных решений и сделал большой глоток красного вина (он никогда не пил спиртного и не курил — из страха, что это нанесет вред его врожденному физическому здоровью), а Миллисент сосредоточенно наблюдала за ним своими бисерными глазками — когда не целовала Птенчика.

— Любимые мои, — Миллисент начала что-то вроде послеобеденной речи, хотя мы все еще наслаждались основным блюдом — каким-то неопознанным довольно жилистым мясом, — сегодня, как вам всем, наверное, известно, — день моей свадьбы… После нашей помолвки пятьдесят с лишним лет назад мистер Траш и я собираемся вступить в брак в открытом море…

Рука Илайджи с самым эффектным сапфировым перстнем отчаянно затряслась.

— Ни одна охотница, — продолжала Миллисент, — не добивалась, не преследовала и, право же, не охотилась так долго, неустанно и заинтересованно за своим женихом…

В эту минуту, почувствовав, вероятно, крайнюю слабость и испугавшись, что потеряет сознание, Мим жадно проглотил пару кусков мяса со своей тарелки из цельного золота.

— Чью плоть я съел? — вскричал он, давясь и хватаясь рукой за горло.

— Я не жалела ни денег, ни времени, для того чтобы пленить единственного человека, когда-либо пленявшего мое сердце. Заметьте, я разбираюсь в том, что такое брак. У меня было четверо мужей… — Она остановилась на минуту, подобно старинной актрисе, которая, возвратившись на сцену, не может пока выучить единственный маленький монолог, заданный безумно любящим режиссером. — Айворс, ангелочек, сходи-ка вон за тем маленьким гроссбухом, что лежит на мегафонах…

Айворс принес ей также лорнет, которого я никогда не видел у Миллисент раньше: видимо, он предназначался для морских путешествий.

— Ах, я ошиблась… шесть мужей, — вычитала она в гроссбухе. — Но я, ей-богу, не могу вспомнить, как звали последнего, и здесь нигде не записано… Айворс, кем он был? Я припоминаю, что мы поженились в 1970‑м…

— Патрик Филькин, мадам…

— Да нет же, ты меня совсем запутал. Этот был в 1968‑м, забывчивый мой голубчик…

Она просмотрела пару разрозненных листов бумаги, хотя сложить их по порядку было трудновато из-за дополнительного веса Райского Птенчика на коленях…

— Это мясо, Миллисент, совсем не вкусное, — пожаловался Мим более обыденным тоном.

— Тогда попроси стюарда принести что-нибудь не столь recherché[13], моя прелесть.

Она вновь прилежно склонилась над своими записями.

— Боже правый, Альберт, — Миллисент положила лорнет и посмотрела на меня: дело в том, что я сидел теперь в нескольких стульях от нее и, нужно признаться, немного отвлекся на поцелуи, которыми осыпал меня один из «ожидающих» молодых людей на службе у Миллисент. — Альберт! Это же твои собственные записи, ей-же-ей… Здесь невероятные нападки на нас с тобой, Илайжда, ты должен послушать, что мальчик думает о нас!

— Как ты можешь удивляться, что он пишет о тебе гадости, Миллисент, если ты сгубила его жизнь? — сказал Илайджа, накладывая себе жареный колечками картофель. Затем он положил ложку и посмотрел на меня, качая головой. — Ты свела с ума этого мальчика с хлопковых полей, как сводила всякого, кто обменивался с тобой хоть парой фраз… Ты расшатала ему психику, и теперь он считает, что какой-то орел был его любовником…

— Так и было, — Миллисент отложила записи, сделанные, по ее утверждению, мною.

— Ты просто издеваешься над…

Но в эту минуту я громко вскрикнул, потому что один из юношей заполз под праздничный стол и начал кусать меня за самые нежные места.

— Альберту все равно пришлось бы когда-нибудь выйти в свет, Илайджа, и хотя мы ему не подходили, в наш дрянной век подходящие люди, возможно, никогда и не нашлись бы. Я знаю, сколько сердец разбила, но лучше пусть твое сердце разобьет тот, кто окружает тебя вниманием, нежели тебя будут игнорировать и ты зачахнешь, нетронутый разрушительной бурей пагубных страстей… Вот, нашла, мои дорогие, — воскликнула она, ликующе показывая юридический документ. — В 1970 году я вышла замуж за Душечку Роллестона.

Тогда я впервые в жизни услышал о «запеченной аляске»[14] и попробовал ее, а Миллисент тем временем ждала, не разрешая и остальным притрагиваться к своим блюдам, пока я не вынесу вердикт.

— Амнямням, как вкусно, — повторял я снова и снова.

— Я не смогла бы выпроводить мальчика в такую ночь, не побаловав его желудок чем-нибудь особенным, так ведь, Илайджа? — крикнула она через весь стол своему жениху.

— Ты не выходила за Душечку Роллестона так поздно, — вспыхнул Илайджа, а затем, как бы довольный этим заявлением, принялся неустанно его твердить.

— Ты хочешь сказать, что мои документы лгут! — Она вдруг вскочила, а Птенчик при этом громко шлепнулся на пол. Слуга подобрал мальчика и вынес его из комнаты.

— Сядь, дорогой, — ядовито сказала она мне, когда я встал, беспокоясь о Птенчике, — и скажи стюарду, чтобы принес тебе еще одну порцию «аляски»…

— Убавь чуточку свет, Айворс, — произнесла она нараспев, — полагаю, церемония скоро начнется… Сходи за шкатулочкой, вон там, рядом с букетом гиацинтов…

— Мерзопакостная старость! — воскликнул Илайджа: наверное, он впервые в жизни опьянел, но поскольку меня уже списали с корабля, я не стал пенять на него, к тому же у меня самого помутился рассудок — я впервые в жизни не смог вспомнить собственного имени. Я спросил Миллисент напрямик, как меня зовут, она сощурилась, и я понял, что это подсказало ей новую идею.

В эту минуту Райский Птенчик опять вошел в зал в прекрасном новом костюме, которого я уже не помню, но, кажется, это был адмиральский мундир.

— Теперь все в сборе и готовы к церемонии, — тихо сказала Миллисент.

Она быстро всплакнула и сложила руки.

— В суде, Альберт (ведь ты, наверное, читал множество небылиц обо мне), так вот в суде я всегда выступаю в роли собственного адвоката: отчасти чтобы сократить расходы, а также потому, что юристы не помнят о таком глубоком прошлом, какое помню я. В этот священный миг, когда мы с Илайджей станем единой плотью, я выступлю в роли собственного священника. Спасибо, — сказала она, наверняка посмотрев, как я понял позже, в пустоту, а мои попытки увидеть человека, к которому она обращалась, рассмешили ее.

Тут у меня возникло головокружительное чувство, будто я на свадьбе у собственных родителей, и я громко попросил еще стакан вина.

— Моей щедрости нет предела, Альберт, — начала она, рассматривая меня, — и хоть я заставляю себя немножко на всем экономить, я никогда не скуплюсь, когда дело касается друзей. Что же до твоего орла, дорогой, — прошептала она в мое недавно очищенное ухо, — забудь его, ангел мой, ведь он издох бы в любом случае. Подумай, как жесток он был к тебе! Сейчас ты нуждаешься лишь в любви — в целом море любви, разумеется, физической, и ты получишь все, чего пожелаешь. Лучшие твои дни еще впереди, дорогой… Как только мы с Илайджей поженимся, не забудь покинуть пароход. Благодарю тебя за все на тот случай, если мы больше не увидимся… Мне всегда приходилось хлопотать больше, чем хотелось бы, Альберт, помни…

Откуда-то с палубы послышалась музыка, вприпрыжку вбежали молодые люди с новыми цветами и поставили букеты на стол, а Миллисент молниеносно достала из какого-то ящика у ног весьма аляповатую опаловую диадему, которую нахлобучила чуть набекрень на голову. Диадема мешала ей пользоваться лорнетом, и поэтому она с некоторым трудом читала по черной книжечке.

— Мои нежно любимые, — начала она.

— Я не слушаю, Миллисент, и я не в здравом уме, потому что ты подмешала что-то в вино, — произнес Илайджа.

— Возлюбленные мои, для меня настал миг высочайшего счастья, подойдите же, сегодня — день моей свадьбы… Кольцом сим обручаюсь с тобою, — она взяла огромное золотое кольцо и поковыляла туда, где сидел, понурив голову, Илайджа.

— Приношу тебе тело мое и все свои мирские блага тебе отдаю.

С этим словами она схватила его за руку, как ловят зонтик, который вот-вот унесет крепчайшим восточным ветром, и насильно надела ему на палец большое кольцо, а Мим закричал от боли, изумления и ярости.

— Ты сделал все необходимое, милейший Альберт, — повернулась она ко мне. — Твоя карьера мемуариста окончена… Хочу заверить тебя в одном, истинный мой ангел, — она осыпала меня поцелуями, — я люблю тебя не только как женщина, но и как мать. Я и впрямь твоя мать. Пусть никто не говорит, будто я не познала радостей материнства. Все они бесстыдно лгут. Я родила нескольких детей. Прислуга не заботилась о них, и бедные создания умерли, оставив меня в ужасном моральном и физическом состоянии. Поэтому я страдала от затвердения груди после рождения и смерти своего пятого отпрыска. Я познала муки матери, потерявшей ребенка…

— Да ничего ты не познала! — Илайджа Траш вскочил со своего стула, одновременно пытаясь сорвать с пальца кольцо…

— Оно не слезет, Илайджа…

— Ты — мать?… Да ты просто мраморное чудовище, которое лакомится секрециями молодых мужчин, — закричал он. — Выпусти нас всех из этого своего корабля-тюрьмы… Я сейчас же пойду в радиорубку и отправлю сигнал сос.

На этой фразе он внезапно зашатался после всего выпитого вина и, пытаясь удержаться на ногах, схватил большую вазу с душистыми ирисами, но повалился навзничь, а цветы рассыпались по его распростертому телу.

— Альберт, — жалобно позвал он, — вернись в город и скажи, что меня тайно похитили. Попроси помощи у властей. Я вдруг ощутил свой истинный возраст, Альберт, дитя мое…

Я подошел к нему, помог встать, усадил в большое мягкое кресло и поцеловал на прощание.

— Никогда не говори «прощай», любимый, а только — au revoir[15]. Не бывает прощаний меж душами, которые, подобно нам, с самого рождения знали одну лишь боль.

Я неуверенно кивнул.

Но, даже не успев хоть что-то ответить, я почувствовал, как руки Миллисент обняли меня, а ее губы стали целовать меня везде. Она потихоньку сунула мне в руку конверт:

— Не заглядывай в него, пока не доберешься благополучно до лодки, дорогой… А когда поднимется ветер, попроси рулевого, чтобы дал тебе пальто потеплее… Теперь поцелуй на прощанье Птенчика, ведь он, конечно, отправится вместе с нами в кругосветное путешествие.

Я простился с Птенчиком, страстно меня обнявшим, и поцеловал всех молодых людей, ожидавших Миллисент, а потом закрыл за собой тяжелую железную дверь, ведущую на свадебный пир, и вышел на палубу подождать прибытия небольшой моторной лодки, которая должна была доставить меня обратно в город.

На улице и впрямь было очень холодно, и я согласился принять от палубного матроса тяжелое одеяло из конского волоса вместо пальто.

Ослушавшись Миллисент (как она, понятно, и ожидала), я вскрыл конверт и увидел там подписанный чек ровно на 200000 долларов 00 центов.

Желая поблагодарить Миллисент Де Фрейн, я заколотил кулаком в тяжелую дверь, но она была теперь крепка и неподвижна, будто каменная стена. Все же, несмотря на ее толщину, я расслышал музыку и, как мне показалось, хлопки откупориваемых бутылок.

— Ты не должна была его выпроваживать! — померещился мне голос Мима. — Почему мне нельзя иметь хотя бы одного лакея, тогда как у тебя их добрых полсотни? Не прикасайся ко мне!

— Илайджа! Илайджа! — звал я сквозь тяжелую дверь.

— Ваша лодка готова, сэр, — обратился ко мне офицер и махнул рукой на веревочную лестницу, по которой я должен был слезть. В этот миг музыка оркестра мощно грянула сквозь дверь, и я мог поклясться, что мы все еще в свадебном зале.

— Альберт, — офицер потянул меня за рукав.

— Секундочку, пожалуйста, — я заслушался звуками мелодии. Она унесла меня в прошлое — в какой-то золотистый день в моем родном городе, но я не мог вспомнить названия мелодии этого счастливого времени своего детства.

— Вы не знаете название песни, которую они играют? — поинтересовался я у офицера. Тот приложил ладонь к уху и прислушался.

— Старый цирковой мотивчик, — сказал он и вновь стал подталкивать меня к веревочной лестнице.

— Называется «Красное крыло», — добавил матрос, стоявший рядом.

Офицер укоризненно глянул на говорившего.

— Теперь вы попадете в хорошие руки, — офицер помог мне сесть в буксирную лодку. — Пройдет немало времени, прежде чем вы вновь увидите своих друзей там наверху, — он обнажил ряд белоснежных зубов с рекламы зубной пасты, и так как один глаз у него совсем не двигался, я решил, что он, наверное, стеклянный, а сам офицер — ветеран. Я по-прежнему слышал музыку и теперь убедился, что это и впрямь «Красное крыло», но падающие снежинки уже изгладили из памяти Алабаму.

Как сухопутный житель, я с большим трудом понимал то, что говорил мне лоцман, а разговаривал он непрерывно, но, поскольку он не требовал от меня ответов, я чуточку вздремнул, и это, очевидно, удовлетворяло его точно так же, как если бы я откликался на его речи. На борту находилось еще два или три других члена команды, но я был единственным пассажиром.

Не успели мы немного отплыть, как я услышал звуки проверки электрического мегафона, а затем — хриплый шекспировский голос Илайджи Траша, так отчетливо раздававшийся поверх снега и волн, будто я вернулся в «Сады Арктура» и присутствовал на концерте или репетиции.

— Мой любимый Альберт, долетает ли до тебя мой голос? — начал он, и я тотчас вскочил и закричал:

— Да, долетает!

— Лучше вам сесть, сэр, он все равно вас не услышит, — предостерег меня один из мужчин на корме. — А не то у вас просто начнется морская болезнь.

— Альберт, я не могу выразить словами, как по тебе скучаю. Даже не знаю, когда я успел так привязаться к человеку твоего положения и происхождения. Ты буквально открыл для меня новый материк… Но я должен сказать, милый, — и тут он закричал в приступе горя и ярости, — могу лишь сказать, что я погиб, безвозвратно и навсегда — погибла та малость, что оставалась от меня. Увы, я иду ко дну! Она превратила меня в котлету! Разумеется, я не виню тебя, и ты тоже не вини себя. Возвратись в «Сады Арктура» и займи мое место. Сыграй все мои роли, ведь хотя ты сложен не так чудесно, как я, в будущем тебе, безусловно, суждено кружить головы еще много томительных сезонов. Но теперь послушай внимательно, Альберт. Она расторгает брак. Она привела меня сюда в брачные покои — я не хочу вдаваться в красочные подробности, переговариваясь с тобой через океан, но дело в том, что я абсолютно ее не удовлетворил. Разумеется, она избалована постоянной диетой из идеальных мужчин и целым реестром мужей — ты же помнишь, она не могла вспомнить их всех даже с помощью гроссбуха. Ах, Альберт, она ударила меня по самому больному месту. Принизила достоинства моего membrum virile[16] и имела наглость сказать, что моя сперма — ненадлежащей консистенции и объема. Она сделала это перед всей честной компанией, притащив меня обратно на свадебный пир. Сейчас она, наверное, в постели с боцманом, однако она погубила мою общественную репутацию и задела мое самолюбие. Разумеется, я сложен вовсе не как тапир или слон, но до сих пор никто ни разу не жаловался на размеры моего полового органа — ни разу! Как известно всей Европе, я — идеальная греческая модель. Альберт, я уже никогда не оправлюсь от такого оскорбления. Она попросила вернуть обручальное кольцо. Слышишь ли ты меня, мой чудесный преданный мальчик? Это так нервирует, когда говоришь сквозь бушующий ветер и ревущие валы и не получаешь ответа. Я знаю, ты не можешь ответить, ведь у тебя нет такого же электрического мегафона, как у меня. И, разумеется, наш задушевный разговор подслушивает hoi polloi. Изысканные умы ныне лишены уединения. Когда же я увижу тебя вновь? Этот свадебный круиз может длиться годами. Но ты должен заменить меня в мое отсутствие. Возьми себе, если хочешь, мое имя — что угодно, лишь бы «Сады» не закрывались. Они должны оставаться открытыми — слышишь, Альберт, восхитительный мой товарищ? Я отправляюсь в это долгое плавание, хотя не могу отличить правый борт от левого. Ага, шлюха как раз вернулась из брачного покоя, выжав из боцмана все соки. Она совокупляется противоестественным способом, и это не мудрено, ведь гарпия уже давно перевалила за сотенную отметку. Я ведь рассказывал тебе, как она сохраняет молодость… Теперь, любимый, я должен все объяснить, так как у меня нет предрассудков — кроме Райского Птенчика, который, кстати, уже поник и не переживет плавания, хоть я холил его, как мог, и не бросал в беде, и если он умрет, нам придется предать его останки волнам, а это, конечно, доконает меня. Однако что касается предрассудков, Альберт, ты знаешь, что у меня их нет. Я вижу тебя вечно-золотым, точно твой бедный орел, которого она зверски убила, а потом заставила нас съесть, как ты, наверное, догадался. Она утверждает, Альберт, что я относился к тебе снисходительно и что это не она, а я эндогамен. Я говорю сейчас с тобой, Альберт, из специальной каюты, куда они меня недавно отвели, но я вижу все, что происходит в банкетном зале. Кстати, моя каюта называется «Вести из прошлого» — не правда ли, прекрасный образчик злобы? Любимый, я никогда не относился к тебе снисходительно, но всегда делился с тобой своими сердечными тайнами. Я простил тебя с самого начала за то, что ты был ее шпионом и мемуаристом и впутал меня в этот последний план похищения, который она вынашивала добрых пятьдесят лет. Разве я обвинял тебя в том, что ты окончательно привел его в исполнение? Никогда. С самого ледникового периода. Мы с тобой знаем и любим друг друга уже многие тысячи лет. Мне кажется, будто я не говорю, а читаю вслух любовное послание над темными океанскими волнами.

Примерно в эту минуту со стороны суши, к которой мы стремительно приближались, вспыхнул огромный фейерверк. Некоторые огни составляли буквы, но я так внимательно слушал Илайджу, что не разобрал их.

— Я не могу ублажить ее, дорогой, а ведь я удовлетворил бессчетных любовниц, — он вновь вернулся к теме своей мужской силы. — Мало того, что она оклеветала меня в той сфере, где я велик и где добился аплодисментов и признания всего света, так она еще и усомнилась в моем происхождении. Она сказала, что мое тело несет на себе плебейское клеймо. Ты представляешь, Альберт? Ведь мой род восходит к Вильгельму Завоевателю, тогда как все знают, что она происходит от каких-то разбойников из Джорджии, изгнанных справедливым парламентом из старой веселой Англии. Если королевские особы и шествуют сейчас по улицам Америки, ты знаешь, к кому обратиться, Альберт. В тебе ведь тоже течет королевская кровь, — продолжал он, чуть-чуть закашлявшись, наверняка, из-за морского воздуха. — Возлюбленный мой, позволь мне сказать раз и навсегда: я люблю тебя и признаю твое исключительное величие и чувствительность, ты занимаешь особое место в моем сердце… Продолжай мою работу, прощай, она разъединяет меня. И как только Бог терпит таких извергов…

Вновь зазвучала цирковая музыка — на сей раз я узнал мелодию «Американского патруля», но очень горько расплакался, и меня ужасно затошнило, поэтому я вспомнил о том, что узнал мотив, лишь несколько дней спустя, перебирая в памяти свое первое океанское приключение.

В доке меня ожидала огромная толпа. В другое время эта делегация вызвала бы очередное удивление, но тогда у меня уже не хватало сил удивляться.

Впереди стоял Юджин Белами.

— Мы не можем терять ни минуты, — сообщил он, заключив меня в объятия. — Публика прождала уже больше часа… Вы ведь получили распоряжения? Вам придется временно заменить Илайджу, пока он в свадебном круизе…

Мы неслись, словно ветер, по темным безлюдным улочкам с их товарными складами, похожими на шкатулки, и синими булыжниками. Я рыдал, не в силах остановиться: оплакивал кончину своего ручного орла и оплакивал Илайджу, которого, как я знал, больше никогда не увижу.

Затем, войдя в его гримуборную, я увешал себя безделушками и другими мелочами. Я решил было потихоньку надеть его cache-sexe, однако (жаль умалять его достоинства после всего им вынесенного) они не подошли, и тогда, надев бусы и подкрасив ресницы, я вышел на сцену к крошечной мерцающей рампе. Я увидел испуганное, но довольное лицо матушки Маколей.

— Леди и джентльмены, — начал я, как только фортепьяно ненадолго умолкло, — я… я… я, — и, наконец подавив рыдания: — я… — Илайджа Траш.

Загрузка...