Дневник

* * *

Заплечных дел мастер споро, по-деловому, обвил ремнём руки и потянул его вниз (ремень перебрасывался через верхнюю балку и крепился внизу на параллельном ей деревянном брусе). Сноровистые помощники повисли на теле, вытягивая его в струну. Я напрягся и крепче сжал зубы — не видать им моей слабости, али я не атаман?!

— Сейчас запоёшь! — донёсся из-за спины злорадный голос дьяка.

Ноги привязали ещё к одному брусу, расположенному по центру перпендикулярно первому. Помощники ещё раз навалились и потянули тело. Мышцы на спине взбугрились, я услышал, как трещит мой позвоночник и свёл зубы мёртвой хваткой — негоже казаку кричать. Крик от боли — это страх, но разве я их боюсь? Это им приходится меня бояться и ненавидеть. Я плачу им тем же ненавистью, которая щитом встала меж нами.

— Эй, дьяк, ты не у сатаны служишь?! — хриплю я и стараюсь улыбнуться.

— Бей! — кричит взбешённый дьяк.

Кнут палача свистит и падает на обнажённую спину. Я вздрагиваю всем телом. Боль пронзает навылет, запутывается внутри, требуя выхода хотя бы в крике. Единственное, что я могу сделать — это рассмеяться сквозь стиснутые зубы. Палач хмыкает, удивлённо поводит головой и продолжает методично поднимать и опускать кнут.

Я чувствую, как пухнет спина и начинает брызгать кровь, словно креплёное ромейское вино из тугого бурдюка. Моё лицо перекосилось, мне кажется, что это улыбка. Я слышу треск, словно лопнул огромный ореховый стручок.

Удары прекратились. Передо мной из тумана появляется палач — он обтирает лицо от моей крови. На его груди и кожаном фартуке горят алые пятна моей крови. Рядом выныривает дьяк:

— Ты с ним не шибко — скоро придёт боярин.

Злобные зелёные глаза уставились на меня в упор:

— Говори, вор и душегубец, кто сподвигнул тебя на воровство? Кто помогал тебе? Говори имена своих воровских сотоварищей!

— Да пошёл ты… — мой голос показался мне чужим — сухой, потрескавшийся, похожий на колодец с высохшей водой.

Спина пульсирует, грозит разорваться от боли и путает мысли в голове. Такое ощущение, будто срезали шкуру и она медленно сползает вниз к пояснице, оголяя мясо на плечах.

— Продолжай, — кивнул дьяк палачу.

Вновь засвистел кнут. Я закрыл глаза. Боль, слепящая боль заполнила всё тело. Господи, меня спасёт только ненависть к ним, спасёт от крика о милостыне не бить и не мучить. Господи… Кажется, зубы во рту не выдержат и сейчас начнут крошиться. В глазах стоит багровый туман, я всё крепче сжимаю веки… Где, когда это уже было?…

* * *

Прут со свистом опускался на оголённое нижнее место.

— Не ори! Не ори! — приговаривал Тимофей Разя, обращаясь к зажатой между ног голове Стеньки. — Старших надо уважать и слушаться.

— Батя-ня-яяя-аа-ааа!!! — ревел паренёк, по щекам которого текли слёзы.

— Терпи, казак — атаманом будешь!

Эти слова как-то враз успокоили Стеньку, и он перестал кричать, только вздрагивал каждый раз, когда ивовый прут опускался на начинавшую лиловеть попу…

За что же он меня тогда наказал? Не помню… Главное — остался урок.

* * *

Я очнулся от того, что на меня лили холодную воду. Заметив, что я пришёл в себя, развязали и бросили на земляной пол.

— Глазами забегал — живой! — надо мной склонилось ухмыляющееся лицо земского дьяка.

Вода попала в лицо, и я замотал головой. Дьяк рассмеялся:

— Что — похоже на донскую водицу? Говорить будешь?

Я молчал, чувствуя во всём теле непонятную, жаркую истому. Боль превратилась в отдалённое, терзающее тело эхо.

— Ну? — грозно вопрошал дьяк.

— Ты, как выжлец, бегаешь вокруг, вынюхиваешь, да шиш что вынюхаешь! От того и нос твой длинный и с бородавкой! — прохрипел я.

Дьяк выслушал, не прерывая и коротко приказал:

— На огонь его.

Палач и его помощники неторопливо продели меж связанных ног и рук мокрое от воды бревно.

— Правильно — теперь надо обсушить.

— Разбойник, как у тебя руки поднялись? Поднялись и не отсохли? монотонно забубнил второй монах и заглянул в свиток, с чем-то сверяясь. Ведь грабил суда великого государя и святейшего московского патриарха! Пошто убил святого старца, который сопровождал струги из Нижнего Новгорода?

— Жаль, тебя там не было! — отозвался я.

— На огонь его! — тонко взвизгнул второй дьяк.

* * *

Давно это было. Подвалы Земского приказа стирают границы нашего бытия, времени здесь просто не существует…

…Старец из Нижнего Новгорода…

Это было начало. Славное времечко, а впереди были времена ещё славнее. Я даже не думал тогда, во что может обернуться гуляние Стеньки Разина. Шёл наперекор казачьей старейшине, дразнил её, поднимал за собой голутвенных смотрите, вот Стенька Разин, ваш лихой атаман… Старая, гноящаяся рана когда-нибудь при случае отомстить за брата, за старого Разю, преданного в Азове… Хотелось вспомнить лихой казачий дух, ведь нижние казаки уже и саблю держать разучились — за деньги нанимали верхнюю голытьбу, чтобы те шли за них воевать по царёву указу… Тошно…

Старец из Нижнего Новгорода…

Это было где-то в конце мая. 1667 год. Меня окружали мои верные и любимые атаманы — весёлые, злые, ненасытные и жадные до боярского добра: Иван Черноярец, Фрол Минаев — любезный друг, Якушко Гаврилов, Леско Черкашенин. Где вы, браты мои верные? Может, не заглохло ещё дело Рази, скрывается кто по лесам, точит саблю вострую на воевод и их псов-стрельцов. Вышел бы, Бог помоги, по-другому бы всё начал… Поздно — после драки кулаками не машут! Старец из Нижнего Новгорода? Помню я старца, помню…

Волга — мать всех рек, Дон — отец родной. Волга открывала казакам пути в верхние богатые города: Самару, Саратов, Симбирск, Нижний Новгород, а там, по Оке-матушке и до златоглавой подать. По Волге можно выйти в Хвалынское море через Царицын и Астрахань, а там и пощупать богатых кизилбашей, взять большой ясырь…

Значит, старец? Смерть его на мне и отчёт за деяния мои держать мне перед Богом, а не перед псами из Земского приказа.

* * *

Палач взялся с одного конца, двое помощников, крякнув, подхватили бревно с другого и понесли вместе со мной к огню.

— В гостях у сатаны — и жаровня с углями, и черти пляшут! — я показал дьякам зубы.

Моя борода затрещала, запахло паленым мясом. Я глубоко втянул запах моё тело горело. Из прокушенной нижней губы потекла горячая кровь.

— У-у-уууу, — пронёсся по подвалу стон.

Со мной ли это происходит? Господи, помоги! Пламя вспыхнуло внутри меня и разметало тело на части.

— Ну, упрям! — тихо прошептал палач.

Глаза его молодцов стали круглыми от ужаса.

— Говори! — кричит дьяк далёким и… тихим голосом.

И снова по подвалу крик и стон. Мои ли? Я пытаюсь зацепиться за что-нибудь взглядом. Лица кружатся — чёрное лицо палача, бледные глаза его помощников, зелёные — дьяка. У дьяка рыжие сросшиеся брови, длинный, с красными прожилками нос выдаёт любителя медовухи. Взгляд мой срывается вниз к пылающим углям и невыносимому жару. Угли похожи на богатую россыпь крупных венисов или… Или это кровь — я так щедро вскормил землю кровью. Не я один — нашу кровь тоже не щадили. Или жизнь, или смерть — ничего другого не дано!

В углу подвала забился в истерике брательник Фрол:

— Брат, брат! Скажи им, покайся! Брат! Брат! Брат!!!

Слаб братишка мой младший, слаб — не в меня, ни в Ивана, ни в батю… Батька — он бы понял меня. Батька, помоги…

— Брат!!!

— Молчи!!! — что было силы заорал я, чтобы только заглушить эту боль, которая разрывала моё тело. — Молчи!!!

— Загубим мы его, — не выдержал второй, гнусавый дьяк.

— Уберите его! — приказал зеленоглазый дьяк-сатана.

Бревно качнулось, жар опалил брови и усы. Я плотно сжал веки — в глазах бушевал и крутился водоворот пламени и я увидел… Я увидел того старца из Нижнего Новгорода.

* * *

Наш лагерь стоял на высоком, крутом берегу Волги — отсюда река и волжская степь просматривались во всех направлениях. Мы подняли вал, проделали в нём бойницы — настоящая крепость, как в Паншином городке. Такую просто не возьмёшь — зубы сломаешь! Готовились ждать — скоро должны были пойти торговые караваны с севера на Астрахань. Там и хлеб, и военные припасы, и казна для выплаты служивым стрельцам, для работников на учугах и соляных промыслах. Пойдёт богатый патриарший насад, будет что пошарпать… Вот только отряд мой — вроде две тысячи человек, а толку мало. Боевых, обученных казаков немного, ещё меньше беглых стрельцов — в основном голутвенные из недавних беглецов от бояр и монастырей. Их надо обучать ратному делу, показать, что у бояр и монастырских людей кровь того же цвета, что и у них. Черкашенин и Фрол готовили, учили беглых ратному делу. Смутное мы затеяли. Крестник дал отписку в Москву и астраханский воевода Иван Александрович Хилков уже рыскал по Волге, искал со мной встречи. Царицынский воевода Унковский грозился выслать меня обратно на Дон. В общем — ждали меня, искали, готовились к встрече. И я готовился — наши люди были везде и доносили о воеводских розысках. Я зубоскалил с казаками:

— Знать, бояться нас — вон как воеводы забегали! Сам царь письма им шлёт, чтобы вернуть нас на Дон.

Руки против воли сжимались, хватались за саблю.

— Неужто, братья, вернёмся и не возьмём дувану?!

— Не воротимся, атаман — возьмём дуван!!! — шумели казаки. — Веди нас в Персию — даст Бог удачи!

— Поведу! — я вскидывал клинок к солнцу, алые отблески которого заливали его по самую рукоятку. — Поведу отведать воеводской крови! — обещал я, чувствуя, как вздувались жилы на лбу и сабля просилась в дело.

Рано утром Якушка Гаврилов ворвался в землянку с криком:

— Степан Тимофеевич, идут насады с верху под парусами и множество стругов с ними.

Я вскочил с лавки, на ходу накинув кафтан, схватив пистоль и саблю.

Взбежали на утёс. Там уже толпилось множество людей.

— Смотри, атаман — плывут!

С северной стороны по реке шли белые лоскутки парусов — царские и патриаршие насады. За ними тонкими соломинками темнели вёсельные струги.

— Поднимайся, робяты! — весело крикнул я. — Караван идёт! Пошарпаем купчишек.

— К стругам, робяты! — Леско Черкашенин бросился подымать лагерь.

Я находился в головном струге. Караван быстро приближался. Я уже мог рассмотреть весело трепетавшие на насадах личные прапорцы купцов. Особенно выделялись знамёна московского гостя Василия Шорина. Зол на него народ сколько крови людской попили его приказчики, всё ему мало. Над одним из насадов колыхалось знамя московского святейшего патриарха. За ним шли насады с флажком великого государя.

Я подмигнул Ивану Черноярцу, своему ближайшему есаулу из Черкасска, который был моим вывидком на свадьбе с Олёной Микитишной:

— Сами в руки плывут — хорошая добыча!

— Нас заметили.

— Вижу, — я вытащил наполовину из ножен саблю Тимофея Рази — когда-то она здорово послужила ему на Азове.

Казаки смотрели в мою сторону, ждали сигнала.

Стрельцы засуетились возле небольших медных пушек, что стояли по невысоким бортам насадов. Стрелецкие пятидесятники нервно бегали по палубе, отдавая приказания и готовясь к бою. Стрельцы торопливо заряжали пищали, проверяли заряды. Мелкие струги спрятались позади главного каравана. Я улыбнулся:

— Что, робяты, не дадим спуску боярам?! — я вскинул саблю. — Сарынь на кичку!

— Сарынь на кичку! — подхватили казаки, и наши струги полетели соколами навстречу каравану и переняли его посреди реки.

Стрельцы дали залп — получилось мимо и поздно, потому что мы уже с криком лезли на насады. Я вспрыгнул на головное патриаршее судно:

— Стрельцы, наша взяла — бросай оружье!

Стрельцы не оказали никакого сопротивления, побросали пищали и пали на коленки. Казаки шмыгали вокруг, подбирая оружие, награждая зазевавшихся подзатыльниками.

— Рулевой, правь к берегу, где наш стан! Вань, покажи ему.

Патриарший насад повернул в сторону берега. Весь караван шёл за ним. Я сидел в креслице на головном насаде, надвинув на самые брови круглую лохматую шапку. Оголённая сабля лежала на коленях поверх синих, парчовых штанов. Правая рука лежала поверх рукояти сабли. Синий кунтуш распахнулся, оголяя грудь. Под речным ветерком было немного зябко. Мне кажется, что я больше похож сейчас на судью — строгого и справедливого.

Впереди, испуганно ловя мой взгляд, переминались с ноги на ногу боярские приказные люди, сопровождавшие караван, купеческие приказчики, купцы, стрельцы, ярыжники, кормчие, водоливы, гребцы, грузчики, бурлаки и разная голь перекатная. Подбежал Фрол Минаев:

— Атаман, колодчиков нашли.

— Что? Веди их сюда.

На насад в сопровождении казаков поднялись грязные, измождённые, покрытые гнойными язвами люди в ветхих рубищах. Они были закованы в железо, на шеях — рогатки.

— Говорят, везут на поселение в Астрахань, — доложил Фрол. — Из самой Москвы.

— Батька, освободи, помилуй! — взмолились колодники, падая на колени.

Я вскочил с кресла:

— Встать! Чай, я не боярин перед вами, а вольный донской казак Степан Разин!

Я оглянулся на казаков.

— Робяты, разве можно человеку, как скотине, быть закованным в железья?!

Казаки без слов бросились освобождать колодников от цепей и рогаток.

— Други мои, — обратился я к освобождённым, — согласны ль вы служить у меня по вольным казацким обычаям?

— Согласны, батюшка! — хором отозвались освобождённые.

Сердобольные казаки уже тащили им новые, от дувана, кафтаны и сапоги.

— Раз так, одевайся, браты! — смеялись казаки и хлопали всех по плечам. — С таким атаманом, как у нас, не пропадёшь! Везде ищут, а поймать не могут. Он, как сарынь белый, слишком высок, слишком далёк для боярских холуёв!

— А вы? — обратился я к караванным работникам. — Неволить никого не желаю, зову и вас с собой пошарпать бояр и купчишек на море Хвалынском, погулять за богатым ясырём. Братьями моими будете, людьми свободными. Айда со мной!

— Согласны, батюшко! — закричали работные люди. — Пойдём за тобой!

Я поманил Фрола:

— Накормить всех досыта, зачислить в сотни и выдать оружие. Отныне они — вольные казаки. Выделить часть дувана.

Боярские и купеческие людишки притихли и молча смотрели на меня.

— Что притихли, начальные? Может, кто хочет у меня послужить?

В ответ молчание. Люди испуганно жмутся друг к другу, смотрят на мою вынутую из ножен саблю.

— Али не люб?

— Им любо кровь народную пить! — донеслось со стороны колодников.

— Что с ними разговаривать?!

— Как скажете, люди добрые. Сами судите, а я так и сделаю — не хочу понапрасну кровь лить.

Я сурово посмотрел на освобождённых колодников.

— На виселицу их всех! Сколько можно измываться над людьми?! Креста на них нет! В воду — пусть попьют из Волги-матушки! — раздались дружные крики.

Вот тут и выскочил святой старец, дотоле скрывавшийся за спинами патриарших чернецов. Щупленький, невысокого роста, с седой, растрёпанной гривой, трясущейся редкой бородёнкой, с глазами навыкате от злости. Встал передо мной и начал кричать с пеной изо рта:

— Ирод окаянный, да как ты посмел воровство учинить?! Ты хоть ведаешь, чьи это насады? Вор, в геенне огненной будешь вечно гореть! Это патриаршие насады и нашего государя!

Он хотел схватить меня за грудь. Я оттолкнул сумасшедшего старика, который, падая, схватился за борт:

— Злодей, ты ответишь перед Господом Богом нашим за своё злодейство!

— Ах ты, собака! — крикнул я, и все вокруг оцепенели.

Повисла тишина. Я шагнул вперёд и взмахнул саблей. Глаза старика округлились — в них теперь не было ничего, кроме страха. Старец прижался к борту:

— Помилуй, — вырвался у него шёпот-хрип.

Я опустил руку:

— Вот тебе милость!

Его голова слетела с плеч и упала в воду, потянув за собой шлейф седых волос, словно небесная комета.

— Попробуй вкус Волги!

Обезглавленное тело медленно сползло вдоль борта, окрашивая его в неестественный, малиновый цвет. Я повернулся к притихшим людям.

— Что стоите?! Бей их! — пронзительно закричал я, указывая на приказчиков и купцов. — Пусть ответят за свою злобу к простому народу!

Тёмная волна казаков и колодников пришла в движение и с гиканьем накрыла боярских людей…

Я пнул обезглавленное тело старца:

— Тебе первому держать ответ перед Богом! Придёт мой черёд — я отвечу…

…После разграбления каравана с царскими и патриаршими насадами милости ждать от Москвы не приходилось. Ослушников она привыкла карать смертью… Стан опустел, и мы двинули в низовья Волги на Чёрный Яр.

* * *

В Чёрном Яре сидели, поджидая меня, воевода Жердинский и стрелецкие головы Северов и Лопатин. Я со своими работничками уже прославился по всей Волге. Стрелецкие отряды заполонили все низовья реки. Воевода Хилков поджидал в Астрахани — он был уверен, что не пропустит меня на море. Пока мы скрывались в волжских протоках. В одном из них, на Будане, я встретил купца Беклемешева, посланного Хилковым за моей поимкой. Там же мы одержали и первую победу над государёвыми людьми, пленили воеводу.

— На ловца и зверь бежит! — ухмыльнулся я.

Побитый воевода стоял передо мной, опустив голову. Обступившие нас казаки ухмылялись. Я выхватил у одного из них чекан и с силой ударил им воеводу по плечу. В его руке что-то хрустнуло, воевода жалобно закричал и схватился за ушибленное место. Глаза у него стали точно такими же, как у нижегородского старца перед смертью.

— Это тебе, сволочь, за то, чтобы не смел подымать руку на вольных людей.

Поскуливая, Беклемешев согласно закивал головой.

— Возвращайся в Астрахань и передай Хилкову весточку — скажи, мол, выберу время — и с ним встречусь.

— Пусть ждёт в гости! — рассмеялся Ваня Черноярец. — Может ему ещё одну руку сломать, чтобы помнил дольше?

Воевода побледнел, казаки рассмеялись.

— Отпустите его!

Мы уходили от стрельцов и воевод через тайные протоки, камышовые заросли. Всегда находились провожатые, которые указывали нам безопасный путь.

Я обманул Хилкова — мой путь лежал на Яик. Там у меня был особый уговор, ещё в Паншином городке.

* * *

— Он бредит?

— Ты пиши, пиши, что он лопочет.

Я открыл глаза — два дьяка стояли рядом. Один, гундосый, макая перо в чернильницу, закреплённую у пояса, что-то быстро писал.

Тело уже не чувствовало боли — должно быть, когда я был без сознания, меня сняли с бревна и бросили на холодный, земляной пол.

— Ага — пришёл в себя! — покосился на меня писец.

— Живуч, — кивнул головой зеленоглазый дьяк. — Мы с тебя всю живость вырвем! — пообещал он мне.

— Он воеводе руку сломал, а мы ему все чресла наизнанку вывернем! — дьяк сунул перо за ухо и закрыл чернильницу. — Может, прута ему раскалённого?! — он задумчиво посмотрел на первого дьяка.

— Хватит с него на сегодня. Оставим на завтра — вор должен перед царём-батюшкой предстать. Записки дашь боярину — он государю доложит.

Дьяк-писарь пнул меня в обожжённый бок.

— Говори, злодей, яицкого голову Ивана Яцына ты зарубил? — мутные белёсые глаза смотрели на меня с ненавистью.

— Зарубил, — я попробовал улыбнуться.

Дьяк ткнул мне в зубы носком красного, сафьянового сапожка:

— За родственничка моего!

Подмастерья, гремя железками, складывали инструмент. Палач стоял в углу тёмной, зловещей тучей и молча смотрел на меня. Я плюнул в его сторону. Палач перевёл взгляд на дьяков:

— А с братцем его что?

— Вот чёрт, о младшем забыли! — ругнулся зеленоглазый дьяк и, оглянувшись на второго, суетливо перекрестился.

— Стеньку отволоките в камеру да посадите на цепь — пусть вспомнит да подумает, что надо говорить о своём злодействе. А с меньшим, Фролкой, поговорим.

— Брат! Брат! — закричал, запричитал Фрол, когда меня подняли и поволокли из пыточной. — Брат, спаси меня! Брат, это всё из-за тебя! Из-за твоего злодейства! Почему я, брат?!!!

— Молчи, Фролка, ты вольный казак! Терпи за то, что гулял на воле, за то, что был свободным человеком, а не государёвым холуём! За то, что никогда в пояс не кланялся!

Ко мне протянулся огромный, заросший чёрным волосом кулак палача:

— Вот тебе воля!..

* * *

В темноте со дна мутного омута поднимаются чёрная злоба и ненависть две родные сестры ползут по земле и там, где они встречают живую плоть, слышится чавкающий звук, после которого остаётся красное пятно ненависть… Сколько ненастных дней и долгих зимних ночей согревала она меня, прибавляла сил, чтобы обязательно добраться, вернуться и во что бы то ни стало отомстить. Не довелось… Не суждено…

Нас было трое — старший Иван, я и младший Фролка. Связанные кровным родством, каждый шёл своей дорогой, но конец у всех будет один…

Иван, был бы жив, может, сидел бы сейчас со мной в царских хоромах и праздновали бы мы победу над царём-батюшкой и боярами. По улицам Москвы шли бы свободные люди… Не сумели мы донести до них казачью волю-свободу… Это Иван учил меня сабельному бою, с ним ловили чебаков со струга. Всегда рассудительный, прямой, за ним тянулись люди, и он мог повести их за собой, умел сказать и донести до них нужное слово…

…Поздняя осень 1665 года. Юрий Алексеевич Долгорукий связал казаков царским словом и заставил месить осеннюю грязь под Киевом в новой кампании против польско-литовского государства.

Весной и летом казак силён — он сполна может показать свою силу и лихость. Зимуем в своих куренях — не любит казак воевать в холодную пору. Воюет тогда, когда ему сподручно. Да только князю и его людям плевать на это.

Стрельцы — подневольные люди, на государёвой службе, им не впервой мёрзнуть на промозглом ветру, тянуть коченеющие руки к мечущему искры ночному пламени, дремать возле костра и закусывать червивыми сухарями гнилую московскую солонину. Многие в том затянувшемся походе покрылись струпьями, гниющими язвами и умирали в лихорадке. Стрелецкие головы и воеводы — они заботились лишь о себе. Что им стрельцы, государёвы люди — помрут, других пришлют! Только ведь мы, казаки, не привыкли к такому обращению — мы уважаем себя, вот и взбунтовались…

Шумной толпой ввалились в избу, где размещалась ставка князя Юрия Долгорукого. Курная изба была жарко натоплена — даже слюдяные окошки запотели. В избе витал запах кислых щей. Светлейший князь сидел на широкой лавке на двух бумажниках. Руки лежали на пустом столе. В углу, под ярким пятном лампадки висел лик Богородицы, глядевший на нас с укоризной. На князе был серый кафтан с вышитыми золотом полами, перепоясанный алым кушаком. На кушаке висел кривой нож в серебряных ножнах. Его рукоятка и сами ножны были украшены алыми лалами и голубыми сапфирами.

Завидев нас, князь грозно нахмурил брови. Алые сапожки напряжённо постукивали по выскобленному деревянному полу. Суров и грозен был князь, и мы нерешительно переминались в дверях. Заговорил Иван:

— Прости, воевода, великий князь Юрий Алексеевич, но не годится вольным донским людям быть в такой великой нужде, терпеть голод и холод. Не привыкли казаки воевать осенью да зимой — сидим мы это время в тепле по своим куреням и дворам. Боя нет — отпустил бы ты нас по-доброму на Дон.

Князь молчал, только лицо наливалось красным соком, да глаза метали молнии, стараясь запомнить казаков. Иван продолжал:

— Как реки вскроются, так мы с радостью великой вернёмся послужить ратному делу государя нашего.

Сапожки громче застучали по полу, правая рука князя легла на рукоятку ножа — не привык он слышать такие речи от стрельцов и нас хотел превратить в бессловесных рабов. В лагере порой всё покрикивал на греющихся у огня казаков, посмеивался:

— Привыкайте, казаки, к государёвой службе — это вам не мёд в корчмах попивать, да спать, словно медведи, в зимнюю пору. Так будет и впредь служба великому государю не знает погоды.

— Разреши, великий князь Юрий Алексеевич, вернуться казакам на Дон — не успеет солнышко пригреть, мы снова будем тут?! — закончил Иван.

— Может, хан извёл наших жён и детишек, опустошил городки и станицы?! — выкрикнул кто-то сзади.

— Хватит — послужили великому государю! — выкрикнул я в глаза воеводе. — Где обещанное государёво жалование?

Иван ткнул меня локтем в бок:

— Не кричи!

— Гладом морят, тухлятину под нос суют — жрите, казаки! — голос сзади был похож на Федьку Шелудяка.

— Молчать! — вдруг рявкнул Долгорукий и медленно оторвал от лавки грузное, сильное тело. — Бунтовать вздумали?! Вы не в шинке, а на государёвой службе!

— Да пёс с ней, с этой службой! — мы встретились с ним глазами.

— Заводчиков остужу батогами и закую в колодки, если не уймётесь!

Я недобро улыбнулся воеводе, и он отвёл глаза.

— Расходитесь! — мрачно приказал князь. — Не хотите добром — силой заставлю службу государёву нести! — недобро зыркнул он на Ивана. — Ты ответишь за самовольство! — кивнул он на брата.

Иван открыл рот, но воевода закричал:

— Вон — чтобы духу здесь вашего не было! А повторится ещё раз — в колодки посажу!

— Мы тебе не холопы! — бросил Иван в лицо князю. — Мы — вольные казаки!

Мы молча развернулись и ушли, оставив в избе разгневанного князя.

— Я уничтожу вашу вольность! — бесновался он в избе.

— Кишка тонка! — пробормотал я.

В лицо ударила ледяная изморозь, ветер проскользнул под распахнутый зипун и стиснул холодом грудь.

— Пора домой, брат.

— Пора, — согласился Иван. — Пусть в колодки сажает своих стрельцов, а не вольных казаков!

— Так служить государю мы не договаривались! — встрял в разговор Шелудяк.

— Тогда поднимайте робят домой! — бросил клич Иван. — Сегодня ночью и уйдём.

В предрассветной мгле наш полк тихо снялся и двинулся к Дону. Казаки весело посмеивались, представляя ярость Долгорукого, пели песни и предвкушали скорую встречу с жёнами, детьми, родственниками и друзьями.

Не знали мы и не гадали, что князь Юрий послал за нами стрельцов с наказом:

— Как разойдутся казаки по станицам — хватайте говорунов по куреням и ко мне…

…Наказ князя стрельцы выполнили легко…

Рано утром нас, связанных и обезоруженных, словно воров, вывели из холодного куреня, в котором продержали целую ночь, на центральную площадку лагеря. Стрельцов выстроили перед площадью, а нас вывели вперёд. Долгорукий, в полном боевом вооружении и блестящих доспехах, завидев нас, нетерпеливо заёрзал в седле. Мы не обращали на него внимания — наши взгляды приковала к себе чёрная виселица, вытянувшая уродливый клюв на другом конце площади.

— Ужель они посмеют вздёрнуть казака, как какого-то вора?! — сплюнул под ноги Шелудяк. — Заварили кашу!

— Не робей, робяты, чай, всех не вздёрнут! — прошептал Иван, оглянувшись на меня.

— Да нет, — покачал я головой, — они просто пугают, — мой голос стал хриплым, словно кто-то стиснул горло стальной рукой, мешал говорить.

— Казака не испугаешь! — Иван вздёрнул голову и стал смотреть на подъезжающего к нам Долгорукого.

— Становись! — стрельцы, подталкивая бердышами, выстроили нас в одну шеренгу.

Лицо князя озарилось улыбкой — он остановил коня напротив Ивана. Повернувшись в седле, воевода обратился к брату:

— Расскажи нам о казацкой воле — видно, она выше государёвой службы?! Если так, то это разбойницкая воля, а разбойников надо карать.

Иван презрительно сплюнул под копыта чёрного жеребца. Князь изумлённо выпрямился и некоторое время молча разглядывал брата, словно видел его впервые. Глаза его постепенно темнели, наливаясь гневом. Он молча поманил к себе стрелецкого голову.

— Этого — повесить! — кивнул он пальцем на Ивана. — Остальных бить кнутом нещадно. Каждому по десять ударов! — его слова повисли среди всеобщей тишины.

Стрельцы и казаки молча осмысливали услышанное. Мы не могли поверить в такой суд. Два дюжих стрельца заломили Ивану руки и поволокли к виселице.

— Иван! — сорвался мой крик.

Брат обернулся:

— Спокойно, Стёпа — поклонись вольному Войску Донскому от меня, поведай о службе государю. Скажи — поминал, мол, Иван, перед смертью своих товарищей…

— Брат!!! — рванулся я вперёд, но товарищи схватили за руки и скрутили.

— Опомнись, дурачина! — горячо зашептал Шелудяк.

— Князь, великий воевода! — кричал я, вырываясь из казачьих рук, но Долгорукий не слушал меня, поворотив коня в сторону.

— Убью суку!

Меня ударили голоменью по макушке, и я повис на руках.

Когда очнулся, Иван стоял под виселицей.

— Вольность свою казацкую берегите! — прокричал брат. — Не верьте боярским посулам — нет в них правды!

Слёзы застилали мне глаза — впервые во взрослой жизни я плакал, вымачивая бороду и усы солью. Внутри что-то перегорело — душа стала похожа на чёрное, выжженное изнутри дупло. Я скрежетал зубами и обещал себе и брату за всё поквитаться.

— Жилы вытяну, зубами горло воеводе перекушу за смерть брата своего единокровного! Изведу всю вашу сучью породу!

Чёрные тучи скрыли солнце. Шёл мокрый ноябрьский снег. Налетевший ветер заставил танцевать чёрную тень под виселицей.

— А братца его в кандалы, дабы остыл малость! — донёсся до меня голос Долгорукого.

— Смейся, князь — придёт и мой черёд смеяться!

* * *

Сегодня мне приснился Иван… Осенний ветер раскачивал его мёртвое тело. Опухший, синий язык вывалился изо рта. Вдруг в его потухших глазах появился блеск. Он посмотрел на меня страшно, жутко. Я проснулся от собственного крика — в этот момент лязгнули запоры, и заскрипела дверь явились подручные палача.

— Поднимайся! — закричал один из них, дёргая меня за плечи.

— Закрой пасть — мне торопиться некуда! — прохрипел я.

* * *

В пыточной возле одной из стен поставили лавку, обитую шкурой медведя там сидели любопытные государёвы бояре, пришедшие подивиться на «вора и разбойника». Они были в длинных, до пят, собольих шубах и высоких бобровых шапках. Среди них, усмехаясь в седую бороду, сидел и великий князь и «старый друг» Юрий Долгорукий. Вот и свиделись.

— Здрав будь, воры государёвы! — подмигнул я князю Юрию.

Он промолчал, только глаза вспыхнули злобой и местью.

Остальные бояре зашумели, словно стая потревоженных ос:

— Вор! Смутьян! На дыбу его!

— Огнём его пытать! — торопливо сказал зеленоглазый дьяк в красном кафтане.

«Заплечный» согласно кивнул головой.

Второй дьяк — тот, что с гнусавым голосом, в синем кафтане, развернул свиток и стал что-то читать. По знаку палача подмастерья бросились раздувать жаровню. Палач отошёл к полке с инструментом и стал задумчиво перебирать пыточные железки: зажимы для пальцев, большие и малые клещи, тупые молотки, связки острых клиньев для забивки под ногти… Много чего ещё было из того, что на мне не пробовали…

— Ты погубил яицкого воеводу? — спросил дьяк гнусавым голосом, оторвавшись от свитка.

— Он сам себя погубил, — спокойно отозвался я.

Бояре оживлённо переглянулись.

— В Яицкую крепость воровством проникли? — повысил голос дьяк.

Я улыбнулся:

— Хотели помолиться угодникам Петру и Павлу, а нас не пускали — еле уговорили Ваньку Яцына. Славное наступало времечко…

Дьяк испуганно перекрестился.

* * *

Высокая стена была неприступна, имела по углам четыре башни. В воротной была церковь Петра и Павла. Перед стеной темнел ров. Целый хорошо укреплённый город — такой бы нам не взять, но в крепости нас ждали казаки и их голова Фёдор Сукнин. Брали хитростью — переоделись в голь перекатную: богомольцев-плотников и стали проситься в церковь — грехи замолить да свечки поставить.

— Впустите их! — приказал голова Яцын и тем выбрал свою судьбу.

Едва мы, не более сорока человек, прошли ворота, сразу выхватили из-под рваных кафтанов пистоли и кинжалы и бросились на стрельцов, охранявших воротную башню. Черноярец засвистел весёлым разбойным свистом, и из лощин к нам на подмогу кинулись засадные казаки. Бой был коротким. Стрельцы побросали бердыши и пищали и сдались на милость победителей, а казаки с победным гиканьем растеклись на конях по улицам. Горожане выскакивали навстречу в праздничных одеждах, зазывали казаков в гости. Нас ждали…

На рыночной площади, окружённый своими есаулами, я обратился к горожанам с речью:

— Спасибо вам, люди добрые, за встречу и помощь!

Я поклонился в пояс, горожане одобрительно зашумели:

— Слава атаману — Степану Разину! Батька, мы с тобой будем! Долой бояр и воевод!

Многоголосый гул распугал стаи голубей, заставил их взмыть в небесную синь.

На круг вытолкнули Яцына. Он был в рваном кафтане, с ссадиной под глазом и растрёпанной жидкой бородёнкой.

— Что с головой будем делать? Люб он вам или нет — вам и решать!

— Смерть! — закричал народ на площади.

Голова закачался, его бледные губы что-то шептали, трясущиеся руки торопливо прикрывались крестным знаменем от наступающего народа.

— Попался, воеводская рожа! Ты бы меня тоже не помиловал!

Рядом, возле крепостной стены вырыли яму и отвели к ней воеводу. Один из перебежавших сегодня стрельцов, в тёмном осиновом кафтане, бросился ко мне:

— Батька, дозволь, я порешу Ваньку Яцына?!

— А что так?

— Батогами он меня намедни посёк! — крикнул стрелец, обнажая саблю.

— Секи! — махнул я рукой.

Стрелец подтолкнул Яцына к яме и вскинул саблю вверх. Яцын раскрыл рот для крика, но не успел — сабля стремительно упала вниз. Обезглавленное тело стояло несколько мгновений на месте, поливая стрельца кровью, затем покачнулось и тяжело упало в яму вслед за мёртвой головой. Окровавленный стрелец оглянулся на меня с кривой усмешкой:

— Батька-атаман, я всегда с тобой буду — радостно мне рубить боярские и воеводские головы!

— А их? — кивнул я на стрельцов, оборонявших воротную башню. Стрельцы молча ожидали свою судьбу, понуро опустив головы.

— И их! — крикнул стрелец, размахивая окровавленной саблей.

Стрельцов повели к яме.

— А с вами что делать? — я строго посмотрел на сдавшихся в плен стрельцов. — Коли люб я вам, идите ко мне. Нет — неволить не буду. Отныне вы свободны от царской службы — теперь вольные люди! — крикнул я.

Стрельцы зашумели, часть из них вышла вперёд:

— Батька, прими в казаки?!

— Принимаю. А вы? — обратился я к оставшимся.

Вперёд вышел высокий, широкоплечий стрелец, бросил шапку под ноги, упал на колени. Ветер взъерошил кружок густых седых волос.

— Встань, негоже свободному человеку в пыли на коленях валяться!

— Атаман, коли мы свободны, коли ты не держишь на нас зла, то отпусти с миром в Астрахань.

Я посмотрел на стрелецкую шапку — цветной лоскут указывал на то, что передо мной пятидесятник.

— Вольной жизни брезгуешь, стрелец? — зло спросил я.

Он поднял голову — серые, бесстрашные глаза смотрели прямо и твёрдо:

— На верность присягали мы государю нашему — негоже нам клятву свою рушить.

— Твоя клятва дороже воли?! — я опустил руку на рукоять сабли.

Стрелец смотрел на мою руку.

— Выходит — дороже, — тихо вздохнул пятидесятник, развёл руками и опустил голову, готовясь к худшему.

— Пошёл прочь, стрелец — иди, носи боярское ярмо на шее, да закусывай батогами и гнилой солониной на обед! — процедил я и отвернулся.

Стрельцы быстро покинули площадь и растворились в степи.

— Зря отпустил, Степан Тимофеевич! — хмуро проговорил Иван Черноярец, глядя себе под ноги.

Я оглянулся на лица своих есаулов:

— Али я не прав? Я слово дал!

— Слово! — проворчал Фрол Минаев. — Вся Волга кишит боярами — нас ищут!

— Они первые нас выдадут и не пощадят так, как ты, потому что слушают слово воеводское! — нервно заговорил Якушка Гаврилов. — Разнесут весть о захвате городка — жди гостей, тут же слетятся! А в Персию нам не успеть срок прошёл, море не то.

— Нагнать их надо, атаман! — Черноярец, поигрывая саблей, смотрел на меня и ждал моего слова.

— Я их отпустил!

— Верни! — упорствовал Иван.

— Вот ты и верни, — горько сказал я, меняя обещание, данное стрельцам. — Подобру верни!

— Исполню, атаман! — крикнул Черноярец и принялся гикать, созывая казаков.

Стрельцов нагнали на Ваковой косе, но никто из них не захотел вернуться — все там и остались, порубленные казаками…

Яицкая крепость — первый городок, взятый мной и получивший свободу от бояр и воевод. Городок стал жить по казачьему обычаю. Управление вершил казачий круг — холопьи кабалы были торжественно сожжены на площади, опустели долговые ямы. После победного дня казаки устроили на площади дуван, где каждый житель городка получил свою долю от захваченной добычи.

Пошли доносы на стрельцов и обидчиков-приказчиков — голь упивалась новой, неведомой ей ранее властью, училась жить, никого не боясь и мстить. Многих стрельцов по доносам казнили у крепостных стен. Это продолжалось целый год, пока Яик не вскрылся ото льдов и я не стал готовиться к морскому походу.

В день отъезда весь город высыпал на реку. Казацкие и стрелецкие жёнки слёзно спрашивали:

— Батюшка, Степан Тимофеевич, как же мы будем без вас жить?! Не простят нам бояре ни казней, ни вашего разбоя над едисанскими мурзами, ни разгрома людей Безобразова!

Все, кто мог, уходили со мной. Чем я мог утешить тех, кто оставался?! Обещал вернуться… О войне с боярами ещё не думал, хотелось прогуляться, как гулял Васька Ус, пошарпать кызылбашцев и тихо вернуться на Дон, залечь, затаиться на время. Казаки шумят, мечтают о богатой Персии… Река, городок, струги. Люди шумят, плачут, смеются…

Я хмуро смотрел на горожан, надвинув шапку на глаза — не брать же в дорогу жёнок и детей?!

— Говорите, что я вас насильством пугал, заставлял служить! Стращал казнями! Авось и помилуют! — я взмахнул рукой, казачий струг дружно ударил вёслами по воде и отвалил от берега.

Над рекой повис женский плач. Шёл апрель 1668 года. О большой войне думать было рано. Верх Волги занял Иван Прозоровский с московскими стрельцами — нас спешили обложить со всех сторон, чтобы не дать подняться вверх по реке и повторить подвиги Васьки Уса… Царь простил ему разбой, испугался — авось и нас простят, ведь уже боятся…

— На Персию! — крикнул я.

Там мог быть выход — при случае можно попроситься на службу к шаху, если московский государь откажется прощать Степана Тимофеевича.

* * *

— Утопил ты себя в кровище, антихрист! — кричал тонким гнусавым голосом дьяк.

— Это вы залили ею Русь, брюхатые! — крикнул я вздрогнувшим боярам. — Трясите животами — не заглушить волю народную! Ещё долго разбойный свист вам по ночам спать не даст! Мои атаманы, чай, ещё гуляют, вспарывают саблями толстобрюхих воевод! — я зловеще рассмеялся. — Год-два и вновь выйдет погулять вольный Дон!

Я встретился взглядом с Долгоруким — его пальцы вцепились в посох и побелели. Князь смолчал, но кто-то из бояр крикнул:

— Вор! Калёными прутьями его!

— Попарь, постарайся — я бы для тебя ужо расстарался! — огрызнулся я.

Помощники палача повалили меня на землю.

— Ишь, раскричался! — злобно прошептал один из них.

Меня быстро связали и вновь подняли на ноги.

— Ты глаза не таращь! — вскрикнул гнусавый дьяк и замахнулся на меня свитком.

Я плюнул ему на бороду, и дьяк отпрянул.

— Воля, говоришь? Была у тебя воля! — подал голос Долгорукий. — Жил бы себе на Дону и принимал от царя и войскового атамана одни только почёт и уважение.

— На Дону много воли — хотел всех угостить!

Глаза князя укололи лютой ненавистью.

— Зря цацкался с вами великий государь: платил жалованье, присылал в станицы огненный запас. Так вы заплатили государю за его доброту?!

— Видывали мы его доброту — он первым нас продал! Когда казаки своей кровью взяли ему Азов, он побоялся, приказал сдать его турчанину!

— Не тебе, вор, судить о государёвых делах!

— Да и кровь казачья слишком густая для того, чтобы менять её на мир с султаном, князь!

— Палач!

Палач уже держал в руках щипцы, в которых был зажат раскалённый металлический прут.

— Погрей его! — в глазах Долгорукого вспыхнула и тут же погасла усмешка.

— Сейчас погрею. Ужо… — заплечный ткнул меня прутом в грудь и медленно провёл им вниз к животу.

— Сказывай о своём воровстве в Гиляне — шаховых землях! — послышался голос гнусавого дьяка.

Запахло резким и горьким дымом, зашипела плоть. Моё тело корчилось и билось в судорогах. Долгорукий злорадно пожирал меня глазами. Я стиснул зубы и прикусил язык, едва сдержав рвущийся из гортани крик. Где-то жалобно заплакал брат:

— Ой, покайся, Степан, ведь из-за тебя и меня пытают!

— Заткнись, сука! — прохрипел я.

Холодные глаза Долгорукого стали как будто ближе — в них уже явственно читалось победное торжество.

— Горячо? — выкрикнул кто-то из бояр.

— Хочешь попробовать? — откликнулся я, сплюнув кровью в стоящего рядом палача.

Тот отшатнулся в сторону.

Великий князь Юрий Алексеевич Долгорукий встал. Из-под его распахнутой боярской шубы виднелся чёрный кафтан. В свете факелов блеснули крупные жемчужины.

— Пусть передохнёт — с него ещё взыщется! Пусть ответит Фролка-вор.

Меня оттаскивают в сторону и бросают на пол возле влажной стены Земского подвала. Помощник палача льёт из бадьи на грудь и лицо. Захлёбываясь и задыхаясь, я ловлю ртом воду и смываю кровь. Помощник смеётся и уходит. Стены подвала оглашаются криками Фрола — его подвесили на дыбу.

— Ты не шибко его кнутом, — кричит дьяк, — он не в Стеньку-вора пошёл хлипок! Ещё издохнет!

Я откидываю голову, касаюсь холодной стены. Крики брата не умолкают.

— Эх, Фрол, Фрол… Не из одного теста мы вылеплены, — горько шепчу я, сбрасывая опалёнными ресницами непрошеные слёзы.

* * *

Наш младшенький… Он не был таким высоким и крепким, как я или Иван. Не был и умным — всегда шёл за старшими, тянулся за ними. Они и в обиду не дадут, и дуван по-братски разделят. Я любил его и люблю сейчас. Всегда пытался сделать его отважным казаком, думал, что получилось… Не получилось. Слабая у него воля — нет той жилки, что была у старого Рази и брата моего Ивана.

Фрол всегда колебался, выбирал сильнейшего, долго не мог понять — за мной идти или слушать советы старого Корнилы. Корнила звал Фрола на советы думал через него со мной сладить, старый чёрт…

— Степан, что у тебя с крёстным случилось?! Обижается, что не заходишь к нему, когда зовёт.

— Разные дороги у нас с Корнилой, — отвечаю. — Крёстный снюхался с боярами, московские гости часто гостят, боярский чин ему обещают, вот он и привечает их.

— Так то ж разговор о пищальном и пушкарном зелье и хлебе, о службе государёвой.

— Знаешь, что московские требуют?

Фрол виновато моргает и качает головой:

— Не-а.

— Чтобы вольный Дон пришлых выдавал! Голь в верховья каждый год прибывает, а бояре записки пишут о выдаче — жалобятся толстобрюхие царю. А он скоро заставит Корнилу казацкую вольность забыть! Домовитые ничего не потеряют — станут новыми боярами да воеводами. Не по пути нам с крёстным, брат — другая у нас дорога! Дай срок — поднимем голь, пошарпаем, как Васька Ус, бояр по Волге, навестим турчанина и кизылбашца.

Не гулял со мной к персиянам Фрол — остался дома.

— Погляжу я за Олёной Микитишной, за детьми твоими — Гришаткой и меньшим. В обиду не дам! — пообещал мне Фрол.

— Жди, Фролка — вернусь я, и грянет имя Разиных по Руси! — толкнул я брата в бок.

Мы обнялись на прощание и поцеловались.

Встретились после персидского похода — он пришёл вместе с Василием Лавреевым.

— Брат, радуюсь, что вижу тебя живым и лихим атаманом! — кинулся обнимать меня Фрол.

Расцеловались.

— Жёнку твою доглядел и детей — все живы, здоровы, ждут.

— Дождутся, — добродушно хмыкнул я и крикнул есаулу: — Лазарка, подай вина брату моему единокровному и лихому атаману Ваське Усу!

Фролка с улыбкой поднял кубок и окинул шатёр взглядом:

— Богатый ясырь, атаман! За удачу твою военную, за волю казацкую!

Стукнулись и выпили залпом. Я обнял брата за плечи:

— Вот теперь люб ты мне, Фрол — говоришь, как настоящий казак! Лазарка, тащи мой малиновый становой кафтан персидский!

— Брат мой, атаман — бери меня к себе на службу — буду верой и правдой служить, помогать казацкому делу!

— Лей, Лазарка — почему пустуют кубки?!

Стукнулись кубками втроём, выпили.

— Теперь я с тобой, брат! — выкрикнул Фрол.

Было всё это, было… Или не было? Было, совсем недавно было — вместе с ним поднимали Русь против бояр и воевод.

В разгар лета, уже после взятия Царицына, я послал его на Дон, выделил десять лёгких пушек, телеги с царицынским дуваном и напутствовал:

— Дуван раздашь по казацким городкам. Поднимай людей, присылай ко мне, зови за собой!

— Всё сделаю, брат.

— Возьмёшь казну в сорок тысяч рублей — храни её, пригодиться.

— Сохраню казну, атаман, — Фрол невинно смотрел на меня.

— Сплачивай вокруг себя голутвенных — их много на Дону ещё осталось. Присматривай за домовитыми и крёстным — это ещё та змея, волю казачью легко продаст. Смотри за ним — наверняка свяжется с Москвой, записки государю будет слать.

— Не волнуйся, Степан — всё выполню.

Я отвернулся в сторону:

— За детьми присматривай да жёнкой Олёной — говорят, крутит с пасынком Корнилы, — на моих губах мелькнула усмешка. — Была бы моя воля — свиделись бы. Не молчи, шли вести с Дона — отписывай мне, что творится по городкам, особенно в Черкасске. Крепи Кагалиник.

— Укреплю.

— Пройдёт лето, сделаешь дела и, согласно нашего уговора, выйдешь со всеми набранными людьми к Коротояку. Ударишь по русским уездам — к этому времени крестьяне управятся со своими делами и освободятся от земли.

— Не волнуйся, атаман — подниму землепашцев и ударим вместе с моими казаками по боярам. Ведь мы — Разины! — засмеялся Фрол и обнял меня.

Мы трижды расцеловались.

— Скоро вся Русь поднимется, брат-атаман! — он легко вскочил в седло подаренного мною аргамака (из тех, что везли персы в бусе в подарок московскому царю).

Не дошёл подарок.

— Славная у тебя судьба, брат! — весело улыбался Фролка. — До встречи в Москве!

Солнце играло на даренном мной колонтаре, украшенном золотыми насечками.

Он отправился на Дон, а я — на Астрахань…

Записки свои брат посылал исправно. Осенью он оставил Паншин городок и с тысячей человек (часть шла конницей вдоль берега, остальные в стругах) пошёл на Москву. Перед златоглавой стояли Коротояк и Воронеж — бояре не дремали. Я в это время стоял под Симбирском и даже не догадывался, что он принесёт мне несчастье.

Бестолково протоптавшись под Коротояком и, так и не взяв городка, Фрол под натиском бояр отступил назад. На судах вернулся на Дон в Кагальник. Здесь мы и встретились — растерянные, непокорённые, злые и охочие до боя. Встретились, обнялись и расцеловались:

— Здравствуй, брат!

— Здравствуй, брат… Столько времени прошло — целая жизнь.

— Фролка, а чуб-то у тебя седой!

— А твоя голова, атаман?! В ней седины больше, чем смоли и в бороде то ж…

— Ничего, брат — мы ещё крепки, а главное — живы… Отсидимся на Дону, по весне вскроется река и снова двинем на Русь.

— Я верю, Степан — нас ещё бояться. Люди, вкусившие волю, просто так теперь в ярмо не полезут. Бояре их только кровью загонят.

— За нами Царицын, брат! — хлопнул я его по плечу. — Рано нам отдыхать. Возьмёшь полсотни казаков — это всё, что у меня пока есть…

— Устал я, брат — может мне остаться?! — Фрол виновато посмотрел на меня.

— В городе будешь сидеть, в тепле. Надо сохранить его, Фрол! — я потряс брата за плечи. — Нам надо его сохранить! Город и людей! Смотри, чтобы не разбежались. Я бы сам поехал, но здесь дел больше — домовитые начинают головы поднимать. Открутить им их, как тому кречету, что ли?! А больше всех мутит воду Корнила Яковлев. Справишься? Всех лучших казаков отдаю.

Мы внимательно смотрели друг на друга, словно испытывали на прочность. Наконец на лице Фрола проступила весёлая, озорная улыбка — она всегда молодила его лет на десять, делала похожим на девушку:

— Справлюсь, брат.

— Пиши мне обо всём.

— Напишу, брат.

Обнялись, расцеловались…

Так и будет Фрол мотаться из Царицына в Кагальник и наоборот, пока…

Прости, брат, беру вину на себя, но видно, таков наш путь, другого не дано. Одного мы корня — Разины. Тебя повязали в Царицыне и доставили в Черкасск. Когда ты увидел и меня в плену, ты сломался — истаяла твоя надежда на волю и братову подмогу.

Бледный, перепуганный, ты отказывался от еды, не разговаривал ни со мной, ни с Корнилой. Я боялся, что ты тронешься рассудком. Если ты верил мне раньше, верь и теперь — нам вместе идти до последней черты. Верь мне Фрол, держись — мы свободные люди, мы казаки…

* * *

Фрол больше не кричал, только временами издавал тихие стоны. Бояре вспомнили про меня.

— Скоро государь прибудет. Поднять злодея на дыбу — пусть покается.

— Кнута ему! Кнут язык шевелит!

Идут помощники заплечного, но я поднимаюсь сам.

Вокруг скалятся, глядят с любопытством и злорадством боярские рожи. Долгорукого среди них нет — вышел.

— Ишь, глазами как зыркает — сразу видать, что вор!

— Хулитель веры православной — гореть тебе в аду!

— Кнута ему, кнутовича — чтоб шкура полезла! — засмеялся самый толстобрюхий боярин.

— Он живой нужен, чтобы вся Москва видела казнь Стеньки-Разбойника, елейным голосом сказал зеленоглазый дьяк.

Палач освободил Фрола от дыбы и, бросив стонущее тело в угол на плаху, кивнул помощникам:

— Обдайте его водой — совсем слабый, ещё помрёт раньше времени.

Я остался без присмотра. Палач снял со стены кнут и принялся его разглядывать. Толстобрюхий боярин приблизился ко мне вплотную.

— Ну, Стенька Разин, скажи, как казаковал в Персии? Говорят, привёз несметные шаховы богатства — золото, каменья?! В Астрахани богатые подарки раздаривал воеводам?! Не молчи! Персидская княжна была у тебя в наложницах? Была?!

Его заплывшие салом глазки заблестели и хитро мне подмигнули.

Зря они забыли обо мне. С размаху я ударил боярина в лицо. Он взвыл, закрывая руками разбитый нос, а я с рычанием схватил его за шею и стал душить:

— Хочешь знать, что было в Персии, пёс?!

Кулак палача с проклятиями опускается мне на темя.

— Сатана! Не углядел! — ревёт палач и оттаскивает меня в сторону.

Я смеюсь, потому что боярин бежит к лавке, плюхается на неё и быстро крестится — в его маленьких, красных глазёнках застыл страх. Сколько я навидался таких глаз, ждущих смерти. Русые усы и борода трясутся — боярин бормочет молитву.

— Что, толстобрюхий, не прошла охота слушать сказ про Персию и шахову дочку?

— Изыди, чёрт! — креститься боярин.

— Жаль, что ты мне раньше не попался — я бы тебя уважил, повесил бы на первой встречной осине!

Боярин вскакивает и бежит из пыточной.

Рядом стоит дьяк, ухмыляется и качает головой.

— Я бы и тебя, пучеглазый, в воду бросил!

Дьяк хмурится. Бояре после замешательства кричат:

— Кнута зверю! Кнута ему!

Кнут просвистел и впился в спину.

— Нет там ничего нового, приятель! — хриплю я палачу.

— Сказывай, вор, о разбое в Персии! — кричит дьяк и тычет в меня пальцем.

— Славно было в Персии! — кричу я, чувствуя треск рвущейся шкуры.

Я закрываю плотно глаза и стискиваю зубы…

— Персия, — шепчу я…

Кнут свистит и жжёт спину. Слышна тихая ругань палача:

— Эка, чёрт, кровяной — словно свинья!

— Это ты свинья! — моё сознание мутиться…

Я не слышу оживлённого говора бояр — я чую плеск тёплого Хвалынского моря. Ветер принёс сладкие и ароматные запахи садов. Перед глазами не тень палача, а загорелые спины казаков, скрип уключин, плеск вёсел и дружный вскрик:

— Нечай!

— Нечай!

Свист Ивана Черноярца, ближайшего друга и есаула.

— Батька — шаховы бусы!

Васька Кривой — не знающий страха казак, вскидывает вверх руку с саблей:

— Батька, веди вперёд, покажем им «Бисмиллахи рахмани рахим»!

— Рвусь к вам — вскоре свидимся, атаманы мои преданные: Ваня Черноярец, Серёжка Тарануха, Макеев Пётр, Серебряков… Слышите ли вы меня?

— Слышим, батько!

Персия…

* * *

В середине лета 1668 года мы внезапно объявились с моря в Кизылбашских владениях где-то между Дербентом и Шемахой. И началось… Славное времечко, славное! Меня окружали самые верные и преданные товарищи — друг сердечный Серёжка Кривой, красавец и балагур Иван Черноярец, рассудительный Фрол Минаев, умница Якушка Гаврилов, бражник-поп Василий… Не сгинули вы навечно запомнит вас Русь, и долго будут вас клясть толстобрюхие бояре, прислушивающиеся в ночи к разбойному свисту. Не отвернётся от вас и отец небесный — сколько невольников освободили мы из полона. Всё зачтётся. Думу думаю, что с тем шеститысячным отрядом не в Персию надо было идти, а сразу же на Астрахань, Царицын. Мы уже тогда могли встряхнуть всю Русь.

Жаркое выдалось лето, сухое. Вдоль дорог стояла ярко-рыжая пыль, скрипевшая на зубах, чернившая лица, покрывавшая тело сухой коростой. Казачьи сотни с гиком и свистом мчались по дорогам, врывались и опустошали селение за селением вдоль побережья. Поднимались по каменистым горным дорогам, выглядывали в море, где казачьи струги неслись белыми птицами, полнились добром. Хороший ясырь, а сколько его было впереди. Казаки славили батьку — вот она, слава, вот оно — богатство! Не пустыми вернёмся в станицы, а там, глядишь, придёт прощение от государя за службу ратную — ведь нагнали шаху страху. Начало было удачным — персидские воеводы не успевали защитить или предупредить городки от надвигающейся казачьей лавины. Нашими козырями были быстрота и особая казачья удаль.

Крупные города оставались в стороне. Так прошли Дербент, Шемаху, Баку только пожгли и порубили их посады, мстили за вековые обиды, за наших полонянников.

Я первым врывался в персидские селения на взмыленном коне под удалой казачий свист. За мной в охранении — Серёжка Кривой.

— Батька, дьявол тебя забодай, охолонись малость! — кричал он мне.

«Ах, Серёжка, Серёжка — лучше бы ты себя так одёргивал. Что было бы, будь ты со мной под Симбирском — не стряхнули бы нас воеводы…»

Слышен сабельный свист. Крики басурман:

— Бисмиллахи рахмани рахим! (Во имя Бога милостивого и милосердного!)

— Секи их, казаки — они не жалели православных!

— Руби их, казачки, за наших жён и девок поруганных, угнанных в полон!

— На пику их за отцов наших, лежащих под степным ковылём!

Получился не поход за зипунами и фараганскими коврами, а настоящая война. Сотни посёлков оставались за нами в бурой пыли, в треске пожаров. Собаки выли над трупами мужчин, жён и детей. Казаки неистовствовали, мстили за причинённые им обиды. Война есть война. Врываясь в городки, казаки расправлялись с шаховыми солдатами, затем вырезали богатых купцов и их служак, всех обидчиков, на которых указывала городская голь, всех, кто оказывал или пробовал оказать сопротивление.

К берегу подходили струги и загружались захваченным ясырём: коврами, золотом, драгоценной утварью и камнями, украшенными золотом, оружием, жемчугом, дорогими, заморскими тканями. Волокли в струги пленных и ставили у берега бочонки с вином — праздновали победу над басурманами. Пьяные казачки с хохотом обряжались в дорогие, расшитые золотом халаты, украшали папахи золотыми диадемами, надевали на заскорузлые, распухшие от весёльной гребли пальцы перстни, на кисти — браслеты.

— Батьке слава! Степану Тимофеевичу — урра!!!

— Атаман, веди нас дальше!

Хмельной, я стоял с полной чашей, покачиваясь в казачьем кругу. На дорогом ковре лежали ближние есаулы, облитые вином.

— Гей, соколы — отомстим персидским собакам за наши обиды! Пусть помнят удалых ребятушек Стеньки Разина! Надолго помнят! — я выхватил саблю и она начала свистеть у меня над головой. — Пейте, гуляйте, соколы — празднуйте победу над мусульманами!

Порыв ветра приносит запах гари. Слышно, как весело занялся пожар, скрыл городок. Даже сюда доносится плач прекрасных чернооких персиянок.

— Эй, казаки — женю вас всех! Хватайте кизылбашек — оставим правоверным после себя память!

— Вот так атаман — слава Степану Тимофеевичу!

Казаки хватали персиянок за длинные чёрные косы, тянули их к себе и с хохотом целовали в алые, кричащие рты, заставляли пить вино, насильничали, тянули за собой в море.

Что же это был за посёлок? Теперь не упомнишь — все они схожи… Некогда было осматривать — время не ждало.

Сказочный дворец, утопающий в зелёном острове сада. Плеск фонтанов, несущих прохладу. Золотые, дымящиеся плошки с нефтью. Золотая арка — впереди белый мрамор дома, прохлада чистых плит. Белые ступени. Я несусь впереди. За мной чуть отстал Сергей. В голове хмель, веселье. Миновали майдан, где разбили винные погреба купцов. Навстречу двое шаховых солдат с обнажёнными махайрами. Выхватил пистоль и нажал курок, наставив в грудь ближайшему персу. Саблей отвёл удар второго солдата и тут же достал его шею. Голова покатилась вниз, бешено вращая выпученными глазами и подпрыгивая на ступенях.

— Берегись, атаман! — кричит Серёжка.

Слышу выстрел его пистоля. В дверях падает ещё один солдат в золочёном колонтаре и пикой в руках.

— Вперёд! — кричу я и перепрыгиваю через мёртвое тело.

Серёжка бьёт из пистоля с лёту точно между глаз — даром, что кривой.

Врываюсь в тёмный зал. Перед глазами блеснул кривой турецкий ятаган. Отпрыгиваю в сторону и с размаху рублю. Замечаю, как темнеет белоснежная чалма и к ногам падает седобородый старик.

— Пёс! — кричу я.

Чалма откатывается в сторону и обнажает лысый череп, из раны на котором сочится кровь. Рядом лежит ятаган — на золотой рукояти крупный, редкий рубин. Я склоняюсь, чтобы поднять оружие, и тут на меня с криком и плачем бросается она…

— Отец! О, мой отец! — кричит она, и её кулачки с ненавистью барабанят мою грудь.

Неожиданно в её руке появляется узкий генуэзский кинжал, и она пробует им меня ударить. Смеясь, я вырываю у неё из рук кинжал и откидываю в сторону. Оборачиваюсь к вошедшему Серёге:

— Смотри, какая райская птица мне попалась!

— Красавица! — соглашается есаул.

Огромные глаза, словно чёрный омут, закружат, унесут в пучину — не вынырнешь. Бархатные опахала ресниц, алый бутон пухлых губ, жемчужные, ровные зубы, две чёрные, достающие до пола косы. Персиянка одета в золото и жемчуга, алые персидские штанишки и короткие, расшитые мелким жемчугом полусапожки. Юлдус — это значит «звезда».

В испуганном, тёмном омуте её глаз, под огромными ресницами отразился я — чёрный от солнца и пыли, пропахший потом и кровью, залившими мой кафтан. Мы замерли — один подле другого. Она — испуганная, маленькая птичка — в глазах застыл ужас. Я — победитель, атаман «гяуров», страшный разбойник. Щемящая тоска вдруг стиснула мне сердце, мне стало её жаль — диковинный, аленький цветочек. Как она прекрасна — редкая краса! Не выдержав, я впился в её губы — забыть, всё забыть: войну, боль и всё остальное! Она закричала и попробовала выцарапать мне глаза.

— Ах ты дикий цветок! — её сопротивление лишь распалило меня, и я повалил принцессу на пол. — Уйди, Кривой! — кричу есаулу.

Персиянка плачет, кусается, а я смеюсь:

— Ты мой ясырь, моя добыча. Теперь ты всегда будешь со мной! — я рву её такие непрочные и лёгкие одежды…

Много позже я спускаюсь по ступенькам дворца. На моих плечах трепыхается и плачет ковёр. На ступеньках сидят Серёжка и Черноярец.

— Отнесите её в струг!

Серёга смотрит на меня и спрашивает:

— Атаман?!

— Я сказал — в струг!

Он молча повинуется, но в его глазах укор.

Я обнимаю Черноярца:

— Это моя славная добыча — потом увидишь!

Иван протягивает кувшин с вином. Хмельные глаза подмигивают мне:

— Отведай, атаман, закрепи удачу — славное вино нашли казаки!

Горькая, терпкая сладость вина напоминает мне её имя — Юлдус. Это единственное, что она мне сказала…

Любила ли она меня? Нет. Ненавидела — рабы никогда не любят своих хозяев. Только я не хотел видеть её своей рабой, а она никем иным быть тоже не хотела. Я любил её, я мог подарить ей целую Персию. Она всегда молча и безропотно принимала меня. Я же вкушал её ласки — ласки испуганного ребёнка. По ночам я слышал, как она тонко и тихо плачет и молится своему богу… Единственное, что она мне подарила — своё имя…

Как-то в одном из городков я с есаулами разъезжал по улице, и вдруг из какой-то подворотни выскочил под ноги коню и бухнулся на колени перс в залатанном халате. Размазывая слёзы по щекам, он что-то лопотал, указывая на старую, покосившуюся хижину в конце улицы.

— Ну-ка, есаулы, проверим, чего от нас хочет басурманин, — я направил коня в конец улицы.

Из хижины доносились женские крики.

— Никак, казачки балуют, — хмуро процедил Серёжка Кривой.

— Сейчас проверим, — я соскочил с коня и решительно толкнул дверь ногой.

Двое пьяных казаков в голубых кафтанах, из бывших стрельцов Лопухина, раздели и пытались изнасиловать дочь и жену перса. В центре хижины, на ковре лежал зарубленный молодой сын хозяина. Стрельцы, увидев меня, пьяно заорали:

— Батька-атаман, смотри, каких курочек поймали!

Один, пьяно шатаясь, шагнул мне навстречу.

Я рассёк его от ключицы до паха. Второго порешил Серёжка. Женщины испуганно смотрели на нас, прикрывая руками оголённые места. Перс кинулся к нам, что-то лопоча.

— Уходим, Сергей!

Пламя вспыхнувшего от пожара городка трепетало малиновыми языками, отражаясь в вечернем море. Перегруженные добром струги были готовы к отплытию.

— Эй, казачки-работнички, — я поднял саблю над головой, — видите?!

— Видим, батька! — весело прокричал берег.

— Вот этой саблей порублю, если дознаюсь, что кто-то обижал голь. Неважно, кто он, перс или христианин. Зарублю!

О смерти двух стрельцов уже знали.

Струги молча отчалили от берега без прежних шуток и весёлого свиста.

— Из-за баб порубил удальцов, а сам персидскую княжну держит на струге, — сказал кто-то тихо за спиной.

Я резко обернулся. Мохнатые шапки опущены вниз — никто не смотрит вперёд. Вёсла быстро поднимаются и без брызг опускаются в море.

— Кто?! — выкрикнул я.

Молчание.

Я знал, что казаки недовольны появлением на головном струге прекрасной полонянки. «Околдовала батьку-атамана. Приворожила к себе — и друзья ему теперь не друзья!» Ревновали меня…

— Не за баб я их порешил, не за жёнок персидских, а за совесть их, что позволила им обидеть такого же, как и они, человека, — я улыбнулся. — Вешайте бояр, разоряйте купчишек, рубите шаховых наместников, а своих — не троньте. Нам сопутствует удача, на Дону песни сложат о нашем походе, а здесь ещё век будут помнить и ночами высматривать синее море — не плывут ли где казачьи струги. Столько мы уже освободили наших братьев христиан-полоняников?! Ждут нас — так и помчимся дальше по побережью, принося братам свободу и карая их хозяев — пускай запомнят ватагу Стеньки Разина!

— Запомнят, атаман, — отозвались повеселевшие казаки.

В следующих городках казаки вместе с городской голью и рабами врывались в дома басурман с криками «Христос!» и не знали пощады.

В июле мы объявились в шахской области — Мазедаране и подступили к Решту. Уверенные в себе и своей непобедимости, мы высадились на берег, даже не разведав городские посады, а перед нами, словно из-под земли, появились войска Будур-хана. Взяли в кольцо.

— Влипли, атаман! — крикнул Фрол Минаев.

— Пусть попробуют взять — сами будут не рады! — недобро усмехнулся Серёжка Кривой.

— Пустим кровь басурманам, коль доведётся сложить головушки! — Иван Черноярец медленно вытащил саблю.

— Говорить будем! — решаю я. — Как раньше решали — станем проситься на шахову службу. Дескать, ушли от московского государя, челом бьём на службу к шаху Аббасу. Землицу просим на поселение, пусть харчи выделяют. А мы послужим верой и правдой.

— Пустил один глупец волка в овчарню! — улыбнулся Черноярец и нехотя вложил саблю в ножны.

— Хоп! — я направил коня в сторону персидского войска.

Будар-хан был глуп и труслив, а может — слишком спесив: как же укротитель казачьей вольности. Неверные укрощены и изъявили желание служить Аббасу II. А, может, проявил осторожность и терпеливость — не хотел проливать слишком много крови своих подданных.

Нам разрешили встать рядом с городом. Будар-хан за свой счёт назначил нам харчи, разрешил казакам мыться в городских банях и торговать на базарах, тем более, что казаки не торговались за свой товар, а жадные купцы спешили накачать их вином и забрать ткани и драгоценности, принесённые на торг. Хану я отослал дары: золотое блюдо с венисами и соболью шубу. А в Исфагань уже мчались ханские гонцы к шаху Аббасу.

Прошло несколько дней. Казаки осмелели и начали чувствовать себя хозяевами города — задевали именитых горожан, приставали к женщинам, пытались срывать с них чадру, чтобы увидеть лицо. Каждый день докладывали хану о чинимых казаками безобразиях. Будар-хан нервничал, но сдерживал себя, ожидая ответа от хана. Наконец, казаки обнаружили винные подвалы хана.

Я гулял с есаулами по базарной площади, дивился на ревущих верблюдов и баньянских мартышек, смотрел на танцующих змей, на узоры палаток с яркими шелками и блестящими, булатными сталями. Мы мяли в руках липкий, сладкий виноград, разрезали оранжевые апельсины и пили из них сок, вытирая сладкий рот рукавами кафтанов. Мой чёрный, расшитый жемчугом кафтан с золотой цепью с алмазной звездой на груди привлекали внимание — вокруг толпились люди, показывая на меня пальцами. Есаулы крутыми плечами оттесняли их в стороны. Толпа закричала и расступилась — к нам протолкались трое казаков.

— Батька-атаман! — закричали они хором. — Мы нашли ханские подвалы там крепкое, душистое вино! Старинное!

— Так в чём дело?! — строго спросил Якушка Гаврилов.

— Так охраняют его басурмане!

— А что, соколы, не отведать ли нам из хановых погребов старинного да духмяного вина?! Ведите, робяты, к подвалам!

Возле вросшего в землю старого кирпичного дома стояли двое ханских солдат. Рядом с ними была кучка возбуждённо переговаривающихся казаков.

— Батька! — закричали они, увидев меня. — Дозволь испробовать ханского вина!

— Пробуйте, робяты! — весело разрешил я.

Казаки подступили к солдатам. Те не особенно сопротивлялись, отступили от дверей и бросились бежать вниз по узкой, кривой улочке.

Дружно двинув чугунными плечами, казаки вынесли двери.

— Смотри-и-и!

В сумерках подвала стояли огромные, запотевшие глиняные кувшины, наполовину врытые в землю.

— Гуляем, хлопцы! Атаман Степан Тимофеевич, добро пожаловать на ханское угощение! — казаки пропустили меня вперёд.

Я выхватил саблю и подступил к кувшину.

— Сейчас попробуем, какое оно старинное! — я взмахнул саблей и рубанул по кувшину.

На кафтан брызнула алая пряная струя.

Я подставил рот и сделал несколько коротких глотков:

— Хлопцы, вино отменное — фряжское.

— Да здравствует атаман, Степан Тимофеевич! — казаки ринулись на кувшины, как на штурм.

Кто-то побежал звать друзей, торговавших на майдане.

С этого всё и началось. Вскоре к майдану прибежали около десятка солдат хана. Стали угрожать. Я вывалился на порог:

— Гей, соколы — руби басурманских псов!

Пьяная волна выкатилась из подвала и вдавила солдат в землю. Мы устремились вниз по улице.

— Руби магометан! Гуляй, казаки — наш город! — раздавались пьяные крики.

Навстречу пьяным казакам спешили солдаты и городские жители. Завязалась схватка. На базаре казаки разоряли купцов — своих недавних партнёров.

— Жги их! Бей их! — кричал я, размахивая саблей, бросаясь на обороняющихся жителей. — Гей, есаулы-атаманы — за мной!

— Мы здесь, батька! — подал голос Серёга Кривой.

Жителей становилось всё больше, и у всех было оружие. Нас окружили со всех сторон.

— Не ладно, Степан Тимофеевич — добром всё это не кончится! Басурман много и они нас окружают! — торопливо докладывал единственный трезвый среди нас Фрол Минаев.

— Гей, хлопцы — за мной! — крикнул я, и мы стали пробиваться к морю.

Это давалось не так легко — против нас поднялся весь гарнизон Решта, все обиженные, озлобленные казаками жители.

— Бей неверных! Правоверные, уничтожим подлых гяуров! — слышались крики сквозь бой пищалей и пистолетов и сабельный звон.

К морю мы пробились с большими потерями, кинулись к стругам и ушли. В море отрезвели от ханского вина и от пролитой крови. Дорого нам обошёлся винный погреб. Сделали перекличку.

— Говори, Серёга, — я устало полулежал на корме на подостланном, дорогом персидском ковре.

Загорелое лицо есаула блестело от пота, на скулах чернели росчерки сажи. В горящих глазах ещё бродил хмель, но не вина, а недавнего боя.

— Хорошо погуляли, атаман, эти собаки надолго нас запомнят! — он сплюнул за борт, что давно стало его привычкой, не предвещавшей ничего хорошего.

— Говори.

— Ты знаешь, казаки пару бочонков с вином в струг притянули.

— Да не томи ты!

Лицо Кривого застыло:

— Четыреста человек оставили в городе и все наши пушки — их солдаты Будар-хана уничтожили. Полон наш…

— К чёрту полон и пушки! — перебил я. — Четыреста казаков потеряли!

Я с ненавистью посмотрел в сторону берега — Решт уже был далеко, но на самой кромке берега можно было разглядеть серую кромку горожан, празднующих победу над казаками. Я стал сдирать с себя залитый и пропахший вином кафтан. Выкинул его за борт. Ветер сразу же прилип к обнажённому, потному телу.

— Тащи, Серёга, бочонки! Черноярец, где ты, бисов сын?! Собирайтесь, есаулы, помянем наших хлопцев!

— Сегодня они — завтра мы! — заметил Кривой.

— Мы посчитаемся с басурманами, обязательно посчитаемся! Сыграем тризну по нашим удальцам! — пообещал я.

* * *

В Фарабате мы рассчитались за всё. Город сожгли, а наши струги вновь были переполнены добычей и едва не черпали воду своими бортами.

Зимовали на полуострове Миян-Кале в шахском заповеднике. Вырыли бурдюжный город, насыпали вал, справили частокол. Со всех сторон — болота да зыбучие пески, так просто не подойдёшь. Нас обложили войска Аббаса, но не трогали — жали лета. Встречались в коротких стычках. Зима выдалась лютой и голодной. От грязи, комаров, болотных испарений и недоедания появились болезни. Зима унесла очень многих. Казаки устали, часто говорили о доме, о станицах.

Едва кончились зимние штормы и метели, едва пригрело солнышко, мы, обманув шаха, вышли в море и объявились на Трухменских землях. Казаки мечтали отогреться и отъесться после болезненного и голодного Миян-Кале. С огнём и кровью прошлись по трухменским кочевьям. Робята лютовали, хотели оторваться за зимнюю отсидку. В струги волокли войлок, бараньи туши, кувшины с конским молоком. Приоделись в тёплые туркменские малахаи. Отогрелись и наелись. Глаза заблестели, на серых от пыли, смуглых, пропечённых персидским солнцем лицах вновь появились улыбки. Заговорили об удачном походе и удачливом атамане — Стеньке Разине, и… о возвращении домой.

Домой, на Дон — я туда тоже стремился, особенно после того, как погиб мой названный брат Серёжка Кривой. Погиб он в одном из налётов. Сразила его пуля удачливого тайши, и не стало Серёги Таранухи по прозвищу Кривой. Погиб мой верный есаул, спит вечным сном в туркменской земле.

А встретились мы с ним на Тереке — он пробивался ко мне с боями, торопился принять приглашение в Персию. Обошёл посты Унковского, проскользнул мимо Царицына и Астрахани, а на Карабузане в пух и прах разбил стрельцов Григория Оксентьева, которых выслал ему навстречу воевода Хилков. Начальника стрелецкого, немчина и пятидесятника подвесил за ноги, бил ослопьем и кинул в воду. Была в нём та же ненависть к боярам и воеводам, что и во мне. Откуда она — не признавался. Пленников не брал, простых людей не трогал, дуван свой раздавал нищим, а начальных и боярских людей убивал, не зная пощады. Славный был казак — жаль, что его не было со мной под Симбирском. Таких, как он, мне бы с десяток и тогда вздохнула бы вся Русь от бояр и воевод.

* * *

Не стало Серёги, и вместе с ним растворились в горечи и кручине слабость моя и жалость. Вернулись мы в Гилянский залив, вновь жгли селения шаха, выжгли посады Баку и в довершении ко всему одержали славную победу над флотом шаха, которым командовал сам Менед-хан. Хан сковал свои плоскодонки-сандалии цепью, не хотел выпускать казаков, вот жадность его и погубила — он сам себя посадил на цепь. Из пятидесяти плоскодонных лодок-сандалий ушли только три, остальные мы сожгли и пустили на дно недалеко от Свиного острова. Менед-хан спасся. Вместе с ним ушла горстка солдат — лишь малая часть из четырёх тысяч воинов его славной армии. Мне в аманаты достался его молодой сын Шамбалда.

С такой победой можно было возвращаться домой. Слава наша гремела по всей Руси. О нас говорили не только в казацких станицах и городках, не только на улицах Астрахани, Царицына, Симбирска, Казани, Москвы, но и в европейских столицах. Даже на далёком Альбионе узнали имя Стеньки Разина.

Мы повернули к дому, увенчанные славой, перегруженные богатым ясырём и нам никак нельзя было избежать встречи с Астраханью.

— За такие подвиги простит нас государь, помилует! — говорил я казакам.

Как назло, по дороге наткнулись на две персидские бусы — ещё одно искушение, не могли же мы их оставить. Одна была набита товаром купца Мухамеда-Кулибека, вторая везла от шаха Аббаса II в подарок великому государю Алексею Михайловичу чистокровных шаховых аргамаков. Таких коней казаки не упустят.

Встали в устье Волги на скалистом острове Четыре Бугра — судили, рядили, как прорываться через Астрахань на Дон. Знали, что ждёт нас со стрельцами князь Львов Семён Иванович, но не знали того, что получил князь от государя грамоту с царской милостью к казакам Стеньки Разина и отпущением всех вин и предложением служить ему, великому государю. Видать, слава «защитника православных и победителя басурман» мешала московским боярам покончить с вольным атаманом.

В землянку заглянул Иван Черноярец:

— Батька, от князя Львова человек — кличут Степаном Скрипициным.

— Веди Степана, — я отодвинул от себя кубок с исфаганьским вином.

Не думал, что пропустят — на горизонте мелькали струги князя Львова. Ближе подходить к нам боялись, но вынуждали вновь поворачивать в Персию. Казаки были готовы прорываться домой с боями.

В землянку спустился стрелецкий сотник, сопровождаемый Черноярцем.

— Что скажешь, Степан Скрипицын? Вишь, почти тёзки! — я налил стрельцу вина в стоящий рядом пустой кубок.

Стрелец смело поднял кубок и осушил его одним махом, затем вытер рот и усы малиновым сукном кафтана.

— Воевода, стольный князь Семён Иванович Львов просил сказать, чтобы вы шли в Астрахань с миром, а оттуда домой — на Дон.

— Это что ж такая часть?! — я весело подмигнул Черноярцу.

— Есть у воеводы выданная вам охранная царская грамота.

— Ого! — воскликнул Черноярец.

— А ещё велел передать, чтоб пушки, которые взяли на Волге и в Яицком городке, вернули, а с ними и беглых служилых стрельцов.

— У нас нет беглых — у нас все вольные! — отрезал я. — Значит, нас в Астрахань приглашают?

— Князь Львов будет ожидать на берегу с царской грамотой…

— Ну-ка выйдем, Степан! — я поднялся с деревянной лавки.

Мы вышли наверх. Свежий ветер с Волги впился в кудри, растрепал волосы, ухватился за бороду. Полы голубого, прошитого золотой нитью кафтана раздулись, затрепетали. Вокруг бурдюги собрались казаки, тревожно поглядывающие в мою сторону.

— Гей, соколы! — я хлопнул сотника по плечу. — Человек к нам от князя Львова. Говорит, есть на нас грамота царская, а в ней прощение и милость. Ждут нас в Астрахани, не как разбойничков, а как гостей почётных.

Казаки весело засвистели, закричали, славя атамана и великого государя.

— Черноярец, подготовь воеводе подарки за весть и встречу. Шубу ему подбери соболью, жемчуга, каменьев побольше, золочёных кубков фарабатских. На Астрахань!

— На Астрахань! — разносило эхо казачий крик, заглушая крики чаек и плеск тёмных, глубоких вод.

* * *

— Не убейте его, поганцы! — кричал в волнении дьяк. — Казнить некого будет!

Меня несколько раз окатили холодной водой. Я застонал, но не торопился открывать глаза. Вместо спины у меня была одна огромная, тёмно-красная рана — она уже не понимала, что такое боль. Палач стоял надо мной, тяжело переводя дыхание, устало вытирая с маленького, заросшего чёрным волосом лба бисеринки пота. Они висели, поблёскивая в чёрных кустистых бровях, сверкали среди ресниц. Замаялся.

— Бей его, злодея! Бей! — кричали где-то в стороне чьи-то озверевшие голоса.

— Хватит! — донёсся густой бас воеводы Земского приказа князя Одоевского.

Он всегда молча наблюдал за ходом пытки, никуда не вмешивался, внимательно вслушивался в горячечный бред истязуемого, хмурился, иногда снимал тяжёлую бобровую шапку и протирал тряпицей лысую голову.

Меня вновь окатили водой.

— Братца его послушаем — о нём забыли, — напомнил тот же бас.

Раздался вздох палача — он склонился надо мной и тут же в нос ударил тяжёлый запах чеснока и кислого вина.

— Убери руки — сам встану! — простонал я с угрозой в голосе.

«Заплечный» удивлённо отшатнулся в сторону.

Я с кряхтением поднимаюсь на колени. Холодный земляной пол то приближается, то вновь отступает, словно я ещё в Хвалынском море на палубе струга. Наконец пол стремительно взмывает вверх — на нём видны засохшие ржавые пятна, которые стремительно растут перед глазами. Я проваливаюсь в красную пелену, под поверхностью которой спряталась тьма. Я ухожу на дно омут засасывает меня всё глубже и глубже.

— Гей, робяты! — зову я во тьме.

— Здесь мы, батько, рядом…

В голове гудят колокола — нас встречает Астрахань многоголосым и всё усиливающимся шумом.

* * *

После почти двухлетнего персидского похода мы вошли в Астрахань 21 августа 1669 года.

Мои струги и струги сопровождавшего нас князя Львова крепостные стены встретили пушечным боем — стрельцы не жалели зелья. Завидев нас, они дружно закричали:

— Слава атаману-батюшке, Степану Тимофеевичу!

— Вот ужо он потолкует с боярами и приказчиками! — говорили в толпе.

— У казаков разговор короткий — каменья за пазуху и в омут!

— …Патриаршие и государёвы струги разграбил, а людей боярских посёк, как уходили в Персию.

— …На Яике голову старосте отрубили и стрельцов посекли.

— Многих наших православных из басурманской неволи освободил.

— Так и надо шахам да ханам!

— Погоди, не зря вернулись — скоро и до наших доберётся!

— …а в царской грамоте милость и прощение — государь к себе на службу зовёт!

— Конечно — сокол донской не чета царским воеводам!

— Смотрите — вон он!

— Смотрите!

Князь Львов добродушно смотрит на меня. Высокий, статный воевода с чёрными усами и коротко стриженой бородой. На плечах мой подарок — богатая соболья шуба.

— Видишь, как тебя встречают, атаман?! Герой!

— Хороша встреча! — соглашаюсь я и низко кланяюсь столпившимся на берегу людям.

Нарастает их приветственный крик:

— Слава атаману Степану Тимофеевичу!!! Слава!!!

— В другой раз зайду — станем под городом, — говорю я воеводе.

Князь Львов что-то порывается сказать, но я его останавливаю: — Скоро приду, и обо всём потолкуем — и про грамоту, и про пушки, и про полонянников.

— И аргамаков, что в подарок государю везли, — вставляет воевода и улыбается, обнажая здоровые, крепкие зубы.

— И про аргамаков, — соглашаюсь я. — А пока дозволь, князь-воевода, моим казачкам вход в город. Товара у них много, пусть торгуют — твои купцы будут довольны.

— Пусть отдохнут, погуляют, — соглашается князь, — кабаки государёвы сидят без уловной деньги.

Я смеюсь:

— До этого мои робята всегда были охочи.

Струги Львова поворачивают к Астрахани — мы идём дальше.

— Нечего нам торопиться, — говорю я Якушке Гаврилову и Фролу Минаеву, пусть бояре посидят да подумают, чего ещё от Разина можно ожидать. Пусть напугаются.

Есаулы смеются:

— Ладная встреча, батька — ждали нас!

— Вот и закончился поход за зипунами, — вздыхает Минаев и сдвигает на затылок красную запорожскую шапку.

— Да новый начинается! — подмигиваю я своим есаулам. — В город пойдёте, присматривайтесь — может, скоро вернуться придётся.

— Поговорим с голутвенными да стрельцами, — кивает головой Гаврилов. — Ведь не зря они нас так встречают. Устроим им Яик-городок!

В город я вошёл через несколько дней — сошёл со струга по алой ковровой дорожке в окружении верных есаулов. За эти дни они успели узнать город и тайные думы посадских и стрельцов.

— Батька! — шептал мне в шатре Иван Черноярец. — Ждут тебя там, предлагают пошарпать бояр да купчишек. Среди стрельцов смута — жалованья давно не получают, а князь Прозоровский лютует. Ярыжники его ненавидят и стрельцы тоже. То же самое и в Царицыне. Говорят: придёте, откроем ворота и сдадим город, пойдём с вами против бояр и воевод. Люди дождались тебя, атаман — поквитаться хотят, зовут тебя и пойдут за тобой.

— Большое дело затеваем, Иван — не боишься на плаху?!

— Батька, да за тобой — хоть к чертям в ад! Серёга Кривой одобрил бы такое дело!

— Кривой? Давай, Ваня, помянем его — открывай бочонок, ставь кубки.

Черноярец покосился на вторую половину шатра — там, на ковре, за прозрачной занавеской сидела Юлдус, моя персиянка. Леско Черкашенин сделал ей куклу, и она с ней весь день играла.

У входа в шатёр послышались голоса.

— Вот и гости! — усмехнулся я. — Должно быть, опять князь Львов кличет.

Полог шатра откинулся и снаружи просунулась остроносая, с тёмной щёткой усов, голова Василия Уса.

— Здорово, атаман, привет тебе привёз с Дона и охочих до бояр казаков.

— Вот это гость! — воскликнул я, вскакивая и хватая лихого атамана в объятия…

На следующий день я посетил город. Рядом, оттирая толпу тугими плечами, шли Василий Ус, Фёдор Шелудяк, Иван Черноярец, Леско Черкашенин. Все в разукрашенных, богатых, золотых кафтанах, в лёгких алых чадыгах. У Ивана Черноярца в левом ухе блестит крупный изумруд. Сабли разукрашены драгоценными каменьями, ножны покрыты золотом.

Вокруг нас толпились чёрные люди — ярыжники, учужники и другая голь перекатная. По толпе вслед за нами шёл ропот.

— Отец-избавитель наш идёт!

— Атаманушко-заступник!

Я поклонился:

— Как живёте, люди добрые?

— Глухо живём, батюшко! — закричал ярыжник с впалой грудью. — Нет управы на наших бояр и приказчиков!

— Соки выпили, жилы повытягивали! — заголосила толпа.

Фёдор Шелудяк да Леско Черкашенин раскрыли ларец и стали раздавать деньги в протянутые, изъеденные язвами да мозолями руки.

— Спасибо, батюшко!

— Защиты просим, каждый день видим батоги от воеводы Прозоровского.

— Лютует, зверь…

— Знать, ничего не изменилось, люди добрые? — нахмурился я. — Вволю кормят вас батогами и ослопьем, морят голодом.

— Истина твоя, Степан Тимофеевич. На тебя надея — только ты можешь навести порядок!

— А вы?! — грозно вопросил я.

— А мы, атаманушко, поможем тебе, город откроем! — раздались крики.

— Что ж — ждите, скоро приду.

— Скажи, атаман, — из толпы вынырнул молодой оборванец, у которого на лице, измазанном сажей, блестели яркими венисами глаза, — а правда, что твои казачки Царицын уже взяли?

— Царицын взяли?! — за моей спиной громко рассмеялся Василий Ус.

— Не ведаю — может взяли, может, скоро возьмут, — ответил я.

— Тогда возьми и меня в казаки?! — на чумазом лице заблестели белые зубы.

— Леско, дай ему денег на зипун и саблю! Приходи к нам в лагерь, будешь казаком, — я хлопнул голодранца по плечу.

Толпа раздвинулась, и мы оказались перед Приказной избой, куда нас настойчиво приглашали. Вокруг суетились дьяки — служилые испуганно и заискивающе забегали вокруг нас.

Я медленно поднимаюсь по крыльцу, атаманы не отстают. Скрипят выскобленные половицы. Молодые монахи, побросав гусиные перья, таращат на нас удивлённые глаза.

— Что, не видали таких удалых молодцов?! — смеётся Василий Ус.

Я прохожу в отдельную комнату. Воздух затхлый, застоявшийся — сильно пахнет лампадным маслом. Пламя свечи колеблется в углу под образами. Нам навстречу кидается длиннобородый дьяк. В его дрожащих руках грамота — он начинает перечислять всё, что я им передал.

— …бунчук атаманский, знамёна шаховы, пленённого сына Менед-хана Шабалду, — дьяк вопросительно посмотрел на меня.

— Да здесь он — передал твоим чернобородым.

Дьяк смотрит на лист и продолжает:

— Казну шахову, взятую в бою под Свиным островом, чистокровных аргамаков, что везли в дар государю нашему от шаха персидского Аббаса Второго, сына персидского купца Мухамеда-Кулибека Сухамбетя, стрельцы… Пушки?

— Стрельцов выдал.

— Полонников, взятых в Кизылбаши и в Трухменских землях.

Я развожу руками:

— То ясырь общий — не могу лишать других законной добычи.

— Струги?

— Да на чём же я на Дон уйду?

— Пушки?

— Э, дьяк, ты разорить меня хочешь! А пушки я потерял в Реште. И не надо было тебе грамоту читать — государь и так нас простил!

— То ведаю.

— А раз ведаешь, — я поворачиваюсь к Черноярцу: — Внесите дьяку подарки!

Дьяк замолчал, скрутил и спрятал грамотку, только глазки быстро забегали, оценивая появившиеся богатые подарки: богатые ковры, золотые чаши, шкатулку с каменьями. Дьяк поклонился в пояс. Быстро сбежалась вся Приказная изба. Выстроились и пожирали подарки глазами.

— Спасибо, Степан Тимофеевич! — склонились все в поклоне, и я вышел в сопровождении есаулов.

— Жульё! — ругался за спиной Черкашенин. — Отрыгнутся кровью им наши подарки.

— Отдай им пять медных и шестнадцать железных стругов — хватит с них.

— Понял. Прозоровский хочет обменять морские струги на речные суда.

— Обменивай. Есаулы-соколы, заглянем к воеводе Прозоровскому заждался, небось!

— Заждался — всех подарками наделили, а его обделили, — Якушка Гаврилов рассмеялся. — Князь Львов в новой собольей шубе, что царю в пору, щеголяет, а Прозоровскому завидно.

— Айда к воеводе!

* * *

Князь Прозоровский вышел на крыльцо дома — встречал, как дорогого гостя. Это был высокий, подтянутый старик в голубой бархатной ферязи. На голове клобук, отороченный соболем, на груди лежит седая борода, стальные глаза внимательно меня прощупывают. За спиной топчется брат — Михаил, злые глаза которого гложут моих есаулов. Вот уж приветил бы он нас в Приказной избе на дыбе! Рядом с ними немецкий капитан Видерос — длинные, узкие усы висят над гладким, узким подбородком.

Я остановился перед крыльцом и с улыбкой поклонился в пояс:

— Здрав-будь, князь-воевода Иван Семёнович!

Щёлкнул пальцами: вперёд вышли Якушка Гаврилов и Иван Черноярец с богатыми подарками на руках — расшитыми золотом тканями, большим бухарским ковром, золотой исфаганьской посудой. Глаза у князей при виде дорогих подарков алчно заблестели, точь-в-точь как у дьяков в Приказной палате.

— Прими подарки от вольных казаков!

Черноярец вслед за Гавриловым положил на крыльцо тяжёлый ковёр.

— Здравствуй, здравствуй, Степан Тимофеевич! — воевода потеснился на крыльце и отодвинул брата в сторону. — Проходи, гостем будешь.

Я стал подниматься по крыльцу.

— Многовато у тебя людишек, Степан Тимофеевич — переписать бы всех надо, — князь Прозоровский ласково улыбнулся и повёл меня в горницу.

— Зачем переписывать — все мои, донские, а с Дону, как водиться, выдачи нет?!

— Ты ещё не на Дону, — хмуро бросил брат воеводы Михаил.

— Значит, скоро буду — царь грамоту выдал, все вины простил!

— Пушки не все сдал! — не отставал Михаил Семёнович.

— Ваши сдал, свои оставил — в честном бою были добыты у нехристей.

— Усаживайтесь, гости, — пригласил воевода, обводя рукой стол. — Чем Бог послал.

Бог не обделял воеводу Прозоровского — на столе стояли яндовы, наполненные водкой, вином, медами, блюда с жареными гусями, куски кабана и рыбы, на больших серебряных подносах лежали большие жареные чебаки, густо посыпанные зелёным луком, тут же пряники и коврижки, обсыпанные сахаром. Слуги наполнили кубки. Пришла тучная боярыня Прасковья Фёдоровна — жена воеводы.

— За великого государя нашего царя и великого князя Алексея Михайловича! — провозгласил воевода.

— За государя! — отозвался я.

Мы осушили кубки. Их тут же наполнили заново.

— Слава о тебе пошла гулять по Руси.

— Тебе виднее, князь. Знать, время пришло.

— Пришло время браться тебе за ум, Степан Тимофеевич. Погулял и будет государь на службу зовёт.

— А я не отказываюсь.

— Ты всё же товары шаховы и купцов верни.

— А что возвращать — казаки честно саблей добывали, а не языком?! Раздали дуван и здесь же, на астраханском базаре продали купчишкам и в кабаках пропили.

Воевода нахмурился.

— Коли так, я разберусь и заставлю вернуть. Здрав будь, атаман!

— Здрав будь, боярин!

— Пленных верни, — воевода схватил гусиную лапу и вцепился в неё крепкими зубами.

— Своих верну, а чужих… У нас ведь, князь Иван Семёнович, полонянник может сразу двадцати казакам принадлежать — их добыча.

— Гладкий ты, атаман — сразу и не возьмёшь!

— Не возьмёшь, князь, это точно! — усмехнулся я.

— Пусть переписи составит! — выкрикнул хмельной Михаил.

— Переписи не будет! — отрезал я.

— Угощайся, Степан Тимофеевич, пей! — воевода жестом удалил слуг и собственноручно принялся подливать мне мёд в кубок.

— Я угощаюсь.

— Путь домой долгий будет.

— Да я уже дома — на Русской земле.

— Русь, — вздохнул воевода. — Слышали мы о твоих подвигах — досталось басурманам! Но государь недоволен, что ты рушишь его дружбу с шахом.

— Я её ещё больше укрепил — теперь будут бояться государёвых казаков.

— Это хорошо, — кивнул головой воевода.

— Государю мы вины в Москву повезём — собираю я посольство, подарки готовлю.

— Богат ты стал, атаман! — глаза воеводы заблестели.

— Боевое богатство — кровью оплачено!

— Князю Львову шубу соболью подарил?

— Хороша шуба — князю в самую пору.

— У тебя, чай, тоже соболья есть?

— Есть, Иван Семёнович.

— Богатая?

— Красивая.

— Может, она и мне впору придёт? — воевода не сводил с меня маслянистых глазёнок.

— Одна осталась.

— Пей, Степан Тимофеевич, угощайся.

— Благодарствую, князь, и супруге твоей Прасковье Фёдоровне спасибо, что приветила.

— Пушки возврати! — князь Михаил бухнул по столу пустым кубком.

— Эх, князь, не подумал ты обо мне — путь на Дон долог, степи кругом. В степях всякое может случиться — вон татары стали под городом.

— Ничего с тобой не случится.

— То только Богу ведомо.

— Оставь, Михаил! — старый воевода наполнил брату кубок. — Сегодня пусть гости гуляют, отдыхают — разговоры завтра будем говорить. За тебя, удалой атаман! — воевода поднял кубок.

— Здрав будь, боярин!

Ничего не получилось у князя и на следующий день…

* * *

Струг птицею нёсся по тёмной речной воде. Над головами кричали чайки, под килем шумела и бурлила вода. Я полулежал на мостике с чаркой в руке, кутался от ветра в дорогую соболью шубу, взятую в Фарабате. Кружком сидели есаулы с чарками и пели весёлые казачьи песни, свистели в ответ на доносившиеся с берега приветственные крики горожан. Рядом, прижимаясь к тёплой шубе, сидела моя таинственная шамаханская царевна и куталась в расшитую золотом и жемчугом белую шаль. Молчала — её редко видели говорящей. Оставаясь в шатре в одиночестве, она изредка пела грустные восточные песни, но чаще играла с куклами Черноярца и о чём-то с ними тихо разговаривала, вспоминая свой далёкий дом. Широко раскрытые чёрные глаза блестели, словно ночные звёзды, и в них можно было запросто утонуть. Юлдус испуганно смотрела на меня и есаулов. Жаль мне тебя, пичуга, да судьба твоя такая и ничего нельзя поделать. Мне жаль тебя, но ты всегда меня злишь — несмотря на то, что ты такая слабая и беззащитная, но всё равно никак не можешь смириться с потерей дома, и я чувствую к себе затаённую, глубокую ненависть. Ты не любишь меня — ты меня ненавидишь.

— Батька! — окликнул меня Фрол Минаев, — вон Прозоровский-старший стоит — может, возьмём князя, покатаем?!

Казаки рассмеялись, и струг повернул к берегу.

— Опять будут приставать с пушками и переписью! — проворчал Черноярец.

— А мы его — в воду!

Казаки рассмеялись громче и злее.

— Когда-нибудь мы их всех загоним в воду, — пообещал я. — Пей, робята!

Молча осушили чарки.

— А когда загоним, атаман? — спросил Василий Ус.

— Скоро — не отсиживаться мы едем на Дон.

— Пора московских бояр тряхнуть! — бросил Фёдор Шелудяк. — А начинать надо с Астрахани и Царицына.

— Наливай чарки, робята! — скомандовал я. — Начнём, Фёдор, с Астрахани.

— Гей — сарынь на кичку! — гаркнули казаки, и лихой казачий клич пошёл гулять по реке, пугая чаек.

Вот и берег. У воеводы злое, нахмуренное лицо. Я тронул царевну за рукав и ласково сказал:

— Иди, милая, в шатёр — негоже, чтобы на тебя мозолил глаза князь. Якушка, проводи царевну под навес.

Глаза есаула недобро загорелись, и рука сама легла на рукоять украшенного каменьями пистоля. Ох, не любят казаки мою царевну, считают, что околдовала атамана, иссушила ему сердце. Смотри, мол, наш атаман, сколько красоток вокруг! Бери, все твои — каждый день будем водить новых наложниц, но негоже менять своих ближних есаулов на любовь этой маленькой шамаханской ведьмы, которая ненавидит и нас, и тебя…

Струг ткнулся в берег.

— Здорово, Иван Семёнович! Гуляешь? Говорят, стены крепостные начал ремонтировать — не поздно ли? Кого боишься?

— Людей воровских много вокруг города! — Прозоровский был не в духе.

Я поднял чарку:

— Прошу на струг, Иван Семёнович — не побрезгуй вина шамахского, добытого казацкой удалью.

Воевода смело взошёл на струг. Я поднёс ему чарку. Его глаза впились в мою шубу.

— Здрав будь, Степан Тимофеевич! — Прозоровский осушил кубок, обтёр усы, протянул пустую посуду. — Хорошее вино.

— Прикажу принести тебе бочонок такого же.

— Благодарю, — Прозоровский протянул руку и нежно погладил рукав моей шубы.

— Замёрз, атаман?

— Ветер на реке колючий — знобит, — я повёл плечами.

Леско Черкашенин вновь наполнил нам кубки.

— Ладная у тебя шуба, Степан Тимофеевич. Добрая шуба.

— Не у меня одного — у князя Львова не хуже.

— Услужил князю Семёну.

— Так ведь князь аж в море выехал меня встретить! — меня начали раздражать речи Прозоровского.

Я чувствовал, куда он клонит и уже жалел, что пригласил его на струг — глазами Прозоровский примерял шубу на себя.

— Подари мне её, Степан Тимофеевич, на что она тебе?! — сказал князь и его хитрые и злые глазки впились в меня.

— Она и мне вроде нужна.

— Прогуляешь ты её, пропьёшь — сгинет она у тебя в Черкасске! — воевода вновь тронул рукав шубу. — Мне она впору и по сану.

Я громко рассмеялся:

— Сан у неё один — кто саблей возьмёт! Прости, воевода, не могу сделать тебе такого подарка.

Прозоровский поднял чарку и медленно её осушил. Из-за края чарки показалось злое и жестокое лицо, высокий лоб прорезали упрямые складки.

— Подари, атаман, — глядишь, и переписи никакой не надо будет составлять! — воевода прищурил глазки. — Тебе ведь важно, что я за грамотку в Москву отпишу, что в ней будет для государя о тебе — добро али худо?

Моя правая рука сама легла на алый пояс в том месте, где из него торчала рукоятка пистоля. На струг опустилась тишина. Злобные глазки Прозоровского вдруг стали бледными и забегали по стругу в поисках поддержки, но везде натыкались на угрожающие казачьи ухмылки.

— Хорошие речи говоришь, боярин! Леско!

— Я здесь, атаман!

— Сними шубу — жарко что-то стало в ней.

Глаза Прозоровского ожили — он решил, что гроза миновала, но зря — для воеводы всё было впереди. Черкашенин убрал шубу с моих плеч.

— Отдай её князю — холодно ему рядом со мной.

Леско, кривляясь, протянул Прозоровскому шубу. Руки воеводы алчно вцепились в меха. Князь прижал шубу к груди, и на губах появилась победная, торжествующая улыбка.

— Разойдёмся по-мировому, Степан Тимофеевич! — руки погладили мех. Ладная шуба… Спасибо тебе за подарок!

— Да уж! — я зло расссмеялся. — Иди, Иван Семёнович — негоже с таким подарком по речке кататься.

— А, может, ещё чарку? — воевода кивнул на бочонок. — Хорошее у тебя вино.

— Да там, наверное, уж ничего не осталось. Пришлю я тебе бочонок, коли обещал — дома подарок мой обмоешь.

Князь Прозоровский перекинул шубу через плечо и заторопился к сходням.

— Смотри, чтобы шуба впору была — жаркая она, опалить может! — бросил я в спину воеводе.

Воевода хрипло рассмеялся и сошёл на берег.

— Сука! С атамана шубу снял! — Леско сплюнул в воду.

— А говорят, что это мы разбойнички! — подхватил Фрол Минаев.

В струге рассмеялись.

— Ничего, робята, придёт срок, и мы этих разбойничков пошарпаем, вернём долги! Дорого обойдётся шуба князю!

— Всё вспомнится! — кивнул Леско.

— Наливай чарки! Выпьем, казаки, за казацкую удаль, за казацкую славу, за свободный казацкий род! За волю!

— Ура! — грянули хором есаулы и вскинули чарки вверх.

* * *

Астраханский горожанин подал на моего казака жалобу, что тот снасильничал его жёнку. Собрали казачий круг. Вывели насильника казака-молодца: широкоплеч, статен, тёмная поволока синих глаз. Такому и насильничать не надо — любая жёнка полюбит. Смотрит на меня гордо, свободно, смело — чувствует, что атаман поможет и защитит. На голове красная запорожская шапка, лихо заломленная на бок, украшенная золотой диадемой. В ухе блестит золотая серьга, синий кафтан расшит серебряными нитями и перехвачен алым кушаком, из-под которого торчит рукоять другого пистоля и блестящая, отполированная и ничем не украшенная рукоять простой сабли. Улыбаясь, он нагло посматривал на слезливого горожанина-жалобщика.

— Что ж ты, молодец, чужую жёнку опозорил? Или по согласию было?

Казак ухмыльнулся:

— А пёс его знает, батька-атаман, пьян был, не ведаю.

— Он ко мне в дом силой ввалился, когда меня не было, — подал голос горожанин.

— Так ли было?! — спросил я, нахмурившись.

Казак пожал плечами:

— Я ведь сказал — пьян был, не ведаю.

Он подмигнул мне.

— Худо, что не ведаешь — обидел, унизил человека, который верит нам, верит в казачью справедливость. Ведь обещали не трогать простых людей! Они такие же, как и мы — на обед батоги, на ужин — ослопья. С утра до вечера спину гнут на бояр-батюшек, да на монахов с патриархом.

— Каюсь, батько, больше не буду! — молодец повёл плечами и с улыбкой оглядел казачий круг.

— Хорошая у вас справедливость, — бросил горожанин. — А мне сказали, Степан Тимофеевич, что ты за народ стоишь?!

Казак снял с папахи диадему.

— Эй, астраханец, лови! — он кинул её горожанину. — В расчёте?

Золотой обруч, украшенный каменьями, упал к ногам горожанина. Тот не стал его поднимать, плюнул рядом с обручем в пыль и хотел идти прочь, но я его задержал.

— Так что делать с тобой, молодец? — ласково спросил я казака. — Кто прав — ты или астраханец?

— Гони ты его, батька, я же обещаю больше не пить! — рассмеялся молодец. — Нет, вру — пить буду, но в пьянстве озорничать не стану.

— Хорошо, — кивнул я головой. — Я велю тебя напоить. Приговор таков, — я оглядел молча ожидавший круг, — в воду — напоите казачка!

— Атаман?! — выкрикнул молодец, когда ему начали скручивать руки и отобрали саблю и пистоль. — Ты променял казака на голодранца?! Жёнку стало жалко?

— Прости казака, — попросил Черноярец.

— Уйди! — угрюмо ответил я.

— Батька! Атаман! Пощади! — орал казак, которого тащили к берегу. — Я с тобой в Исфагань ходил, плавал с тобой по Хвалынскому морю! Атаман!

Казака посадили в струг.

— Прости казака! — вновь вступился Черноярец. — То лихой казак — Хвёдор Запорожец.

— Сам ведь тешишься с басурманской княжной, — закричал со струга казак, — а другим не даёшь!

Ему сыпали в рубаху камни и связывали за спиной руки.

— Значит, у тебя своя правда?! Тебе можно, а другим нет?! Других в воду сажаешь?!

Струг отошёл от берега.

— Значит, тебе можно с басурманкой? — не унимался казак.

— Правду говорит, — пробормотал Черноярец.

— Замолчи! — я толкнул есаула в грудь.

Иван упал.

— Правда колит в глаза, атаман?! — Черноярец вскочил на ноги.

— Уйди, Иван — доведёшь до греха!

Черноярец отошёл в сторону, злобно косясь на меня.

— Атаман! Батька! — кричал связанный казак.

Струг выплыл на середину реки.

— Атаман! Степан Тимо… — послышался всплеск, и крик замер.

С берега было видно, как возле струга забурлила вода — на поверхности лопались поднимающиеся пузыри.

Казаки хмуро, молча расходились, покидая круг. Я взглянул на застывшего астраханца — он смотрел широко раскрытыми глазами на реку, на то место, где утопили Хвёдора Запорожца.

— Видишь, какая она суровая, правда! Заглянешь ей в глаза и страшно становиться!

Горожанин, словно очнувшись, пугливо оглянулся на меня, молча поклонился в пояс и побежал вдоль реки в город.

— Леско?

— Я здесь, Степан Тимофеевич, — рядом неслышно вырос есаул, который старался не смотреть на меня, хмурился, кусал тонкие губы — видать, жалел утопшего.

— Приготовь струг гулять по Волге-матушке — пойдём мимо Астрахани! — приказал я ему глухим голосом. — Вина возьми два… нет, три бочонка!

* * *

Струг скользил вдоль астраханских стен. Чарки молча наливали, молча поднимали и молча пили.

— Помянем лихого запорожца! — только и сказал я.

Вечер выдался душным — где-то на юге, в татарских степях полыхали зарницы. Быть грозе. Выпитое вино разгоняло кровь. Становилось жарко. Я скинул с себя красный скарлатный кафтан, остался в белой льняной рубахе. Рядом, как обычно, сидела молчаливая княжна. Я откинул с её лица тонкую белую ткань. Её чёрные огромные глаза испуганно уставились на меня. Я невольно залюбовался её бледным, точёным лицом, изогнутыми, как татарский лук, чёрными бровями, пухлыми алыми губами.

— Не бойся! — я протянул ей полную чарку. — Выпей за упокой души Хвёдора Запорожца. Пей! — закричал я.

Она робко приняла чашу и, не сводя с меня тёмных, пугливых глаз, долго пила мелкими, судорожными глотками. Наконец протянула полупустой кубок. Я допил вино и выбросил кубок за борт. Всплеснула вода, из-за туч проглянуло вечернее солнце, и я увидел, как блеснул бок кубка, золотой рыбкой исчезнувший в речной пучине. Казаки молча смотрели на меня — чего теперь им ждать от атамана.

— Волга — мать всех рек, одарила ты меня златом, серебром, золотыми каменьями, наградила меня славой и честью, а я тебе ничего не дал в подарок. Прости, — я поднялся, посмотрел в тёмную воду.

Солнце вновь скрылось, налетел ветер, и чёрное речное зеркало покрылось рябью. Волны били в борт струга. Мрачная тень воды притягивала взор.

— Так возьми же у меня самое дорогое, что у меня есть! — выкрикнул я и, решившись, подхватил княжну и с размаху кинул её в тёмную воду.

Река успела принять лёгкий девичий крик, и княжна камнем пошла на дно.

Казаки окаменели. Первым опомнился Черкашенин:

— Атаман?!

Леско бросился к борту. Я перехватил его за плечо и бросил на дно струга.

— Сидеть! — рявкнул я и другим, изменившимся, внезапно севшим голосом сказал: — Всё, Леско, всё… Уже поздно.

Я медленно опустился на скамью, с удивлением чувствуя, как что-то горячее струится из глаз. Такое же горячее, как и кровь — прожигает щёки насквозь, мочит усы и бороду.

— Всё, — тяжело выдохнул я. — Наливай, Леско, полные чарки — помянем красавицу княжну и запорожского удальца Хвёдора.

* * *

С того самого вечера закончились пиры да гулянья. Я каждый день устраивал смотр казачьему войску. Есаулы учили ратному делу вновь прибывших, ещё необстрелянных людей — беглых стрельцов, ярыжников с патриарших учугов, беглых крестьян. Вспомнив молодость, свои посольства к татарам, договорился с тайшой и купил маленьких, выносливых татарских лошадок. 4 сентября 1669 года я покинул Астрахань, но лишь для того, чтобы вскоре вернуться.

* * *

Меня несколько раз окатили холодной водой. Я застонал.

— Живой, — облегчённо произнёс чей-то голос.

Бояре весело рассмеялись:

— Дюжий, чёрт! Шкура у него дублёная! Как придёт в себя, князь Одоевский приказал водой пытать.

— Во-о-одой?! — удивлённо протянул палач.

— Скоро государь придёт, почтит своим присутствием, так ты не перестарайся, — напомнил голос зеленоглазого дьяка.

— Ничего с ним не станется! — пробасил палач.

Меня рывком подняли на ноги. Подскочил дьяк:

— Говори, вор, как ты замышлял свои злодейства?!

— Да пошёл ты… — устало выдохнул я.

— Приготовь его к воде! — приказал палачу дьяк.

— Такую пытку никто не выдерживает! — донеслось из боярского угла.

Я посмотрел в ту сторону — князя Долгорукого не было.

— Брейте голову! — приказал палач своим подмастерьям.

Его хлопцы подхватили меня за руки и бросили на лавку. Где-то в углу жалобно завыл Фрол:

— Покайся, брат!

— Молчи, это всё одно, что постриг в попы!

— Молчи, гнида! — палач стал скоблить мне макушку остро заточенным ножом.

— У меня ниже свербит — пощекочи между лопаток.

— Я тебе пощекочу!

— Мне всегда был нужен такой умелец, как ты, а то я не знал, что можно с боярами делать!

— Всё, готово!

Помощники подняли меня с лавки и привязали к столбу. Голову закрепили бычьими ремнями с такой силой, что я даже не мог ею пошевелить. На бритую макушку стали размеренно падать студёные водяные капли.

— То огнём, то водой — как дамасский клинок закаляете!

Зеленоглазый дьяк стал напротив меня и улыбнулся. Я закрыл глаза, чтобы его не видеть.

— Потише, чтобы в изумление не вошёл! — сказал дьяк палачу и зашуршал свитком. — Пошто, вор, Герасима Евдокимова, царского посланника, в воду кинул?

— Любопытен слишком — знать много хотел! Грамоту у него нашли от государя вашего, чтоб казачью старшину и домовитых натравить на промысел надо мной и моими товарищами. В прорубь я его кинул! — я раскрыл глаза и посмотрел на дьяка.

Он отвернулся.

Тяжело топая, рядом встал рыжебородый боярин — мухтояровая шуба на волчьем меху распахнута, на груди поверх кафтана золотая цепь с образом божьей матери.

— Тимофей Тургенев, царицынский воевода, по твоему приказу умерщвлён был?

— Очень уж любили его голые люди… Так любили, что посадили в воду и его, и всех царицынских бояр, окромя племянника и детишек боярских — пожалели. Смена вырастет.

Боярин ударил меня по лицу.

— Злодей, будь ты проклят! — он быстро и истово перекрестился.

— По тебе, я вижу, Москва-река тоже сохнет. Ничего, когда-нибудь и тебя к себе примет! — пообещал я.

Рыжебородого сменил другой боярин, у которого текли капли пота по крупному, веснушчатому лицу.

— Мой брат, Иван Лопатин…

— Дурень твой брат, — усмехнулся я. — Спешил к Тургеневу Тимофею на помощь, встретиться хотел. Вот и встретились на речном дне — в воду посадили твоего брата.

— Ах ты! — боярин замахнулся, но не ударил, а отошёл в сторону.

Ему на смену вынырнуло хитрое лицо дьяка с рыжими бровями.

— Изменник, что ты кричал в Паншином городке?! — дьяк сверился с грамотой. — Это было неделю опосля Николина дня[1].

— Ну и что?

Дьяк углубился в грамотку:

— Казаки, мы на великого государя не поднимем оружие — пойдём на Русь бить хитрых бояр и воевод, кои скрывают от него правду.

— Верно читаешь.

— Письма к запорожцам писал? Гетману Дорошенко и кошевому атаману Сирко? Прислали они тебе помощь?

— Сволочи они — чего таить, не было от них помощи, струсили!

— Значит, чтут милость государя-батюшки, — назидательно сказал дьяк. — Сколько злодеев вместе с тобой оставили Паншин городок?

— Четыре тысячи человек — конных, пеших и в стругах. Для начала хватило.

Дьяк жёстко ударил меня по губам.

— То говорить заставляешь, то рот затыкаешь, — попробовал я улыбнуться.

Мне хотелось говорить… Говорить, чтобы заглушить дикую боль, раскалывающую голову на куски. Всё равно ничего нового они не узнают.

— Ввёл в Царицыне свой воровской закон — казацкие порядки, — читал дьяк.

— Просто объявил всем волю.

— Волю для всех? — усмехнулся дьяк. — Нет такой воли! — дьяк зашуршал бумагами. — На казачьем кругу объявили Петра Шумливого атаманом, а с ним за главных сына дворянского Ивана Кузьмина, соборного попа Андрея и местного пушкаря из служилых — Дружинку Потапова…

— Доносная бумага?

— Письмо, — дьяк спрятал бумагу.

— Значит, не всех гадов передавил в Царицыне — остались! — я заскрипел зубами.

В руках у дьяка появились новые бумаги:

— Князь Львов с тобой злодейство замышлял?

— Нет, ваш он, — во рту начали крошиться зубы, — держал его подле дорогим аманатом, чтобы думали, что не только крестьяне-лапотники против нас воюют, но и именитые князья… Казнили мы его потом… Черноярского воеводу тоже казнили… дабы не велел палить из пушек…

— Астраханью воровством завладел, лютой смерти предал Прозоровских князя Ивана и князя Михаила!

— Они получили по заслугам, — в голове слышался гул, и я чувствовал, как она раскалывается пополам и водяная струйка пробивает меня насквозь.

Обречённо закрываю глаза и вижу волны кровавого, бунтующего моря. Слышу их плеск — волны бьют в лицо. Шёпот ветра в камышах… Или то татарские копья? Я прислушиваюсь к далёкому копейному гулу. «Астрахань! АСТРАХАНЬ!» — приносит ветер многотысячные голоса. Слышу треск пламени — всё же опалила моя шуба обидчика! Я улыбаюсь. Вновь шумят волны…

* * *

Мы сидели под Астраханью и ждали вестей из города — готовились к встрече с братьями Прозоровскими. Посылали в город своих лазутчиков. Каждый день к нам со свежими вестями текли перебежчики. Прозоровский-старший был напуган после того, как получил известие о разгроме князя Львова под Чёрным Яром и теперь торопился: чинил стены, углублял рвы, призывал стрельцов оборонять город от воров Стеньки Разина. Но больше надеялся на каменный кремль, недаром Астрахань считалась неприступной крепостью: шесть ворот, десять башен. За каменным кремлём — Белый город со стенами в десять сажень и толщиной в четыре. За Белым городом третья крепостная стена — земляной вал с деревянными стенами.

Я сидел в шёлковом турецком шатре, захваченном ещё в Фарабате. Розовая перегородка, за которой раньше скрывалась моя княжна Юлдус, исчезла — никакого следа на земле не оставила моя красавица, только боль в моём сердце. Тёмно-вишнёвое вино, словно литой свинец, тяжело лежит в золотой чарке. Полог шатра откинут, и внутри гуляет лёгкий, свежий воздух — пахнет степью. Рядом с входом о чём-то с тихим смехом переговаривается моя доверенная охрана. Слышен конский топот. Три всадника — определяю я. Охрана молча их пропускает. Появляются Василий Лавренёв-Ус, Фёдор Шелудяк и низкорослый стрелец с угрюмым взглядом серых глаз.

— Здорово, атаман! — приветствуют есаулы.

Шелудяк кивает на невысокого стрельца:

— Вот, Степан Тимофеевич, перебежчик к тебе!

— Как звать тебя, молодец?

— Иван, Петров сын, — угрюмо отвечает стрелец, но в глазах вспыхивает огонь — он радостно и возбуждённо смотрит на меня.

Я протягиваю ему чарку с вином:

— На-ко, Иван, Петров сын, отведай атаманского вина.

Стрелец лихо опрокидывает чарку. Фёдор смеётся:

— Здоров ты пить, Иван, Петров сын!

— Садись, — я киваю ему на подушки. — Какие вести привёз?

Стрелец не садится:

— Опасается тебя воевода Прозоровский.

— Правильно делает! — смеюсь я.

— Расставил на стенах пушки, определил к ним пушечный запас, назначил стрельцов, чтобы за всё отвечали. Каждый день со своим немчином и братом Михаилом ходят по стенам — проверяют.

— Пусть проверяют.

— Приказал завалить камнями все городские ворота изнутри, чтобы никто не посмел их отворить твоим людям, батюшка!

— Придётся не через красный ход войти, — Василий Ус задумчиво покрутил свои пушистые чёрные усы.

— Митрополит Иосиф помог воеводе стрельцам жалование выплатить.

— Вот как?! — хмурюсь я. Задобрит воевода стрельцов, не взять нам города. — И что ж теперь стрельцы?

— Недовольных осталось много, — говорит стрелец. — В городе ходят твои грамотки, люди их читают и говорят: «Когда же наш батюшка придёт, поквитается с нашими обидчиками?!» По городу шастают боярские служки — чуть что, хватают и волокут в Приказную избу, бьют батогами, кидают в яму! — стрелец неожиданно скинул с себя кафтан и показал обнажённую, исчёрканную вздувшимися, лиловыми полосами спину. — Вот, батюшка, батогами попотчевали за то, что хранил твоё письмо! — стрелец вдруг улыбнулся и признался: — Письмо твоё хранил, да кто-то донёс сотнику — ещё дёшево отделался!

Я обнял стрельца:

— Ничего, Иван, Петров сын, скоро мы за всё спросим со всех обидчиков! Значит, ждут нас люди?!

— Да, заждались уж!

— Василий, определи его в сотню, да найди ему лекаря — пусть отец Феодосий его посмотрит. И ещё, — я подмигнул своим атаманам, — в ворота соваться нам нечего, так что скажите казакам, чтобы вязали лестницы. И ещё! — мой голос стал злым. — Вокруг сады. Посадские жалуются, что казаки рубят деревья, трясут яблоки. Зовут нас, ждут, кормят оглоедов! Они такие же, как и вы… Прознаю про то ещё раз — посажу виновных в реку! Так и передайте казакам!

Вновь заговорил беглый стрелец:

— Вчера митрополит крестный ход устроил с хоругвями, образами святыми, вторил молитвы возле ворот, кропил их святой водой.

— Всё одно то воеводе не поможет! — рассмеялся Василий. — Бог теперича тож на нашей стороне — на реке стоят струги патриарха Никона и царевича.

Это была моя хитрость — мол, поднялись не только казаки и голь перекатная, но и высшее духовенство, и даже государёв сын. Похожего, со слов других, на патриарха Никона монаха я держал на струге в украшенной золотом ризе. То же сделал и с царевичем — выбрал на его роль молодого татарина, сына мурзы, и посадил на струг, переодев казаков в рындиков с золотыми топориками и украсил струг алым бархатом и золотом. Охране и доверенным людям наказал никого близко к стругам не подпускать.

— Воевода — не дурак, затопил солончаки с восточной стороны — теперь болото подходит до самых стен Земляного города. Здесь он нас опередил стены теперь не взять.

— Это ему Бутлер посоветовал, — отозвался стрелец.

— Ничего, основной удар нанесём через виноградники и сады. Они скроют людей и со стен ничего не увидят. Пойдём ночью к южной стене — там нас будут ждать, помогут перелезть через стены. Василий, ты возьмёшь Гаврилова и Ивана Ляха — пошумите возле Вознесенских ворот, попугайте воеводу — пусть он думает, что мы на штурм идём…

* * *

Так и случилось — Ус шумел возле вознесенских ворот и воевода с перепугу стянул туда все свои силы. Я же с большей частью казаков и стрельцов проник в южную часть города через сады — со стен уже были спущены для казаков лестницы и верёвки. За стенами ждали люди, чтобы указать ближний путь по городу к Вознесенским воротам, чтобы успеть придти на помощь Василию. Быстро взяли Белый город — лишь пару раз пальнули пушки да пошумели тезики-купцы. Казаки вмиг захватили стены. Вниз полетели те, кто оказывал сопротивление, а основная масса стрельцов переходила на сторону казаков. Уже близко Вознесенские ворота, со стороны которых раздаются крики. Иноземные капитаны Бутлер и Бейли пытаются отбить атаку Василия Уса, а мы в это время бьём их в спину. Сопротивление гаснет. Быстро разбирают камни у ворот, которые трещат и, наконец, распахиваются. Конные и пешие казаки с гиканьем и свистом врываются в город.

— Астрахань наша! — кричу я в ночь.

— Ур-р-ра-а!!! — подхватывают стоящие рядом казаки и стрельцы.

— Черноярец, пали из пушек пять раз — город взят! Казаки! — я на мгновение замолкаю и осматриваюсь — все возбуждены и веселы, в глазах отражаются блики факелов. — Воздадим боярам по заслугам!

— Веди нас, батька!!!

Стрельба и звон сабель не смолкали до самого утра. Раненый воевода скрылся за стенами собора. Бутлер и Бейли погибли под стенами Вознесенских ворот. Отчаянно сражались наёмники Видерса — им терять было уже нечего и они забаррикадировали двери, успев засесть в одной из крепостных башен. Иван Лях поджёг её и, взяв приступом, ворвался с казаками внутрь. Пленных он не брал.

— Батька, воевода в соборе — двери заперты! — кричал лихой казак Чертёнок.

— Мишка, пусть тащат пушку!

Пушку установили напротив дверей.

— Врёшь, собака — не уйдёшь! — смеялся я. — Забивай ядро! Пали!

Пушечное ядро выбило двери. Образовавшийся проход заволокло пылью и дымом, и я бросился вперёд.

— Прозоровский! Иван Семёнович! — звал я воеводу.

Он лежал возле алтаря. Окровавленные колонтарь и мисюрка валялись у его ног, грудь тяжело, с хрипами, поднималась — лежащий под Прозоровским ковёр полностью пропитался кровью. Я склонился над князем и заглянул ему в лицо. Его глаза спокойно смотрели на меня. Губы под седыми усами тронула слабая усмешка:

— Вот и свиделись, Степан Тимофеевич.

— Для тебя это не к добру, воевода! — я повернулся к казакам. — Возьмитесь за ковёр и вытащите боярина на соборную площадь.

Всё повторялось, как когда-то в Яицком городке и Царицыне…

— Атаман! — окликнул Якушка Гаврилов. — Что делать с персами — заперлись в башне?

— Пусть сидят, они пригодятся для обмена на наших полонянников.

Всех пленных поставили под высокой крепостной башней с плоской крышей под раскатом. Наступало утро, 25 июня…

Воевода Прозоровский сам поднялся на крышу, хватаясь окровавленными руками за узкие стены, оставляя на них красные следы своих ладоней.

— Ручки-то, боярин, у тебя в крови!

— В моей крови! — тяжело отдуваясь, прохрипел воевода.

Мы остановились на краю раската и молча рассматривали друг друга. Лицо воеводы было измазано кровью, на лбу — следы гари. Седые волосы и борода растрёпаны — их мнёт и терзает налетевший с Волги сильный ветер. В глазах Ивана Семёновича нет страха — он уже свыкся с мыслью о смерти. Старик шумно дышит, жуёт бескровные белые губы, хмурится и даже не думает молить о пощаде. Ладони прижимает к груди, в которой что-то хрипло булькает. Серый кафтан на груди пропитался кровью, алые струйки которой бегут между пальцев воеводы. Он не выживет, даже если я его пощажу, но пощады ему не будет.

— Смерть воеводе! Смерть палачу! — взревела многоголосым криком соборная площадь.

Воевода покосился вниз:

— Радуются голодранцы — их время пришло, только недолго это время, Степан Разин, длиться будет! Что тянешь?

— Всему своё время — дай налюбоваться.

— Тешишься?

— Говорил тебе — не по плечу шубка!

Воевода едва заметно улыбнулся:

— Ничего, вор, ныне твоя взяла. Где дети? Детей не тронь!

— Прячутся. Ищут их. Старшенький твой, говорят, на стенах с саблей был.

— Детей не трожь! — голос старика дрогнул.

Я пожал плечами:

— Ты у людей проси, — я кивнул вниз, — нынче они хозяева в городе, как решат, так и будет.

— Что с братом, князем Михаилом?

— Убит.

Прозоровский перекрестился, его трясущаяся рука измазала кровью лоб.

— Ты ещё ответишь за свои злодейства! — с ненавистью произнёс старик.

— Сейчас тебе отвечать! — нахмурился я.

— Это перед тобой мне отвечать и перед твоими голодранцами? — князь отрицательно покачал головой. — Воры вы и государёвы преступники, а ответ мне не перед вами, а перед Богом сейчас держать!

— Вот-вот, расскажешь ему, как людей батогами потчевал, да в яму сажал, как ты сирот голодом морил и мзду с купчишек брал.

Воевода сплюнул кровью и отвернулся.

— Князь Львов взял мою сторону, — сказал я.

Старик презрительно передёрнул плечами и, не поворачиваясь, сказал:

— Не верю.

— Зря не веришь. Хочешь мне служить? Жизнь оставлю.

Воевода вновь взглянул на меня:

— Служить вору? Не будет этого — я в ответе перед земными и небесными владыками. Воровству служить не буду! — повторил старик и застонал, его лицо исказила гримаса боли. — Не получишь ты моё имя и меня не получишь! — прохрипел старик и, неожиданно для меня, шагнул вперёд и беззвучно полетел вниз.

Я услышал глухое падение тела и наполнивший скованную тишиной соборную площадь изумлённый выдох толпы:

— Ох!!!

Я отступил к лестнице и стал спускаться вниз. Упрямый старик, сам выбрал себе смерть… Но и ты бы меня не пощадил, попади я к тебе в руки!

Соборная площадь встретила меня настороженным молчанием. Я посмотрел на мёртвое тело Прозоровского — воевода широко раскинул руки, обнимая растущее под ним кровавое озеро. Пленные с расширенными от ужаса глазами жались к крепостной стене. Наткнувшись на их бледные, наполненные страхом глаза, я закричал:

— Рубите их, злодеев, нечего всех на раскаты таскать!

Толпа на площади безумно закричала и бросилась к пленным…

* * *

В который уже раз я очнулся на мокром земляном полу, надо мной плыл голос читающего дьяка:

— А что было иноземцев, немцев и жидов — и тех порубили и побили. И всего казаки и астраханские жители казнили смертью шестьдесят восемь человек, а на приступе погибло от пуль, сабель и колья четыреста сорок один человек.

— Убивец, душегуб! — зашумели, зпричитали бояре.

— Детей малых воеводы Ивана Семёновича велел над воротами на крючьях подвесить!

— Бить его! Нещадно бить! Бить! — ревели, требовали бояре и гневно стучали в пол посохами.

Но в это время на допрос пожаловал сам великий государь, царь Алексей Михайлович, сопровождаемый князем Одоевским.

* * *

Я видел его уже второй раз. Впервые, в 1658 году я ещё молодым казачком попал в казачье посольство Московской донской станицы. Незадолго до этого умер мой отец, старый казак Степан Разя. Я тогда отпросился у Корнилы Яковлева на богомолье в далёкий Соловецкий монастырь — обещал отцу перед смертью свечи перед иконами справить и службу в монастыре отстоять. Волю его исполнил, а по пути бывал в Москве, останавливался у молодой вдовушки, похаживал в кабаки и тратил уловные деньги. Между делом узнал про московские порядки, гулял под окнами Грановитой палаты, дивился на бояр в высоких шапках, степенно поднимающихся по красному крыльцу, слушал колокольный гул соборов, крик испуганных галок, тучами носящихся над колокольнями. Толкался на Ивановской площади, жевал пироги с мясом, горячие оладьи с клюквенным морсом. Тут же, за торговыми рядами, смотрел на площадь под окнами Грановитой палаты, как вершится боярский суд над провинившимися целовальниками за недоимки с кабаков, над приказчиками и дьячками, стрельцами, а чаще всего — над крепостными мужиками-лапотниками. Хаживал по отскрёбанным, пахнущим сосной рундукам, от собора к собору… У Спасских ворот высились приказы, среди которых Разбойный — с козлами, отполированными тысячами животов. Уже тогда видел недалеко от собора Покрова (Василия Блаженного), огороженный высоким тыном с раздвижными деревянными воротами, страшный Земский приказ. Не догадывался, что буду в нём сидеть и ждать своего смертного часа.

Казаки каждый год посылали в Москву донскую станицу, которую выбирали на общем войсковом кругу.

— Ты, Степан, тоже собирайся. Говоришь, бывал в Москве? Послужишь нашим донским интересам. Поможешь получить огненный бой, жалованье выбить, припасы. Парень ты умный, надёжный, крепкий — похож на своего батьку. Эх, крестник мой, где только мы не бывали с твоим батькой, под самый Константинополь хаживали, Перекопские посады разоряли. Доставалось от нас басурманам. Грамоты в Москву повезёшь вместе с Михайлом Самарениным о южных границах государёвых — сам знаешь, неспокойны нынче ногайцы, да и калмыки тоже, — Корнила раскуривает трубку, зябко кутается в кунтуш — что-то знобит крестного. — Повезёте турецкие и персидские новости. Подарки получите за службу — глядишь, крёстного вспомнишь, привезёшь ему за доброе слово какой-нибудь посул.

Так говорил крёстный, и вскоре нас и в самом деле отправили в Москву. Принимал гонцов князь Долгорукий, разбирал жалобы, сулил и давал награды, обещал пушечное зелье и жалованье, строго спрашивал за южные границы. Говорил, чтобы с турчанином войны не чинили — с ним у великого государя заключён мир. А напоследок станичников удостоили чести лицезреть великого государя.

Увидел я Алексея Михайловича, нашего великого государя, в Кремле, в Набережной палате. Он сидел на троне в русском саженом платье, шитом в клопец, в царской шапке Мономаха. В руке он держал скипетр. Молодой, но уже начинающий полнеть. Карие глазки на белом лице скучно смотрели на войскового атамана Наума Васильева, на богатого Самаренина, лениво перебегали по лицам застывших казаков. Он совсем не слушал речь войскового атамана — просто смотрел на нас, думая о чём-то своём. Не мог он запомнить молодого, кучерявого, русобородого казака с лицом, чуть испорченным оспинками. Не думал он, что принимает у себя молодого, но страшного в будущем бунтовщика и вора — Степана Тимофеевича Разина. Палаты хранили чинный покой, вокруг восседали в собольих шубах и высоких, горлатных, чуть ли не в аршин, шапках бояре. Одни одобрительно кивали речи Наумова, другие, скрывая скуку, зевали в рукава шубы. За царским троном стояли здоровые, откормленные рынды в алых бархатных кафтанах с серебряными топориками на плечах…

* * *

Он почти не изменился — то же бледное лицо с бегающими карими глазками, насупленные, густые, тёмные брови — тучный и молчаливый. Государь бросил на меня осторожный, пытливый взгляд. Тёмные брови сошлись над припухшими карими глазами — может, сейчас он тоже пытался вспомнить ту встречу в Набережной палате? Я сильно изменился, да и не помнит он уже того — сколь народу здесь бывает.

— Покайся, тать! — прикрикнул на меня сопровождавший царя князь Одоевский, новый начальник Земского приказа. — Принеси свои вины, злодей!

Я и царь молча смотрели друг на друга. Было видно, что он радуется — его взяла, вор будет наказан.

Царь медленно кивнул ближнему боярину с длинной чёрной бородой, и тот извлёк из рукава свиток с расспросами. Окольничий откашлялся в рукав шубы и высоким голосом стал говорить нараспев:

— Великий государь наш царь и великий князь всея Великия, Малыя и Белыя Руси Алексей Михайлович приказал тебя спрашивать, писал ли ты, вор и злодей, прелестные письма Никону, лишённому священным собором патриаршего сана, посылал ли гонцов своих в Ферапонтов Белозёрский монастырь?

Я облизал пересохшие губы и посмотрел царю в глаза;

— Письма и гонцов слал, но не ответил мне Никон.

— В Саратове игумен Богородицкого монастыря тебя, разбойника, встречал хлебом-солью?

— Встречал и крест на верность целовал. Воевода Лутохин отказался — за то его Саратовский круг приговорил посадить в воду.

Я пытливо всматривался в лицо царя, но ничего не смог на нём прочесть. Только его глазки-буравчики впились в меня, изучали, дивились, ужасались, как я мог подняться на него, великого царя и божьего помазанника.

— И в Самаре так же было, — добавил я.

— Посылал ли своих людишек в Москву к боярам Черкасским?

— Посылал с прелестными письмами, но не к боярам. К боярам никого не посылал — думал: чего писать, сам скоро приду и Москва-река поможет с боярами разобраться!

Окольничий покосился на царя. Алексей Михайлович кивнул, разрешая продолжать.

— Кто писал твои прелестные письма?

— Многие писали, — я ухмыльнулся, вспомнив попа-расстригу Андрея.

Он корпел над ними по ночам, шёпотом ругая меня, что не разрешаю идти в бой под стены Симбирска…

— Пиши, Андрей, эти грамоты вернее сабли разят, они тысячи поднимут нам на подмогу! Пиши: пусть толстобрюхих бояр да воевод выводят, только тогда они получат свою волю, а казаки придут на помощь.

Писали на Север, за Волгу мордве, черемисам, татарам в Казань, в Смоленск, на Полтаву, поднимали юг и север России, заставляли хвататься крестьян за топоры и вилы, заставляли их зажигать усадьбы помещиков, а хозяев вешать на ближайших деревьях.

Чего-то не хватило нам, что-то упустили, недосмотрели. Не надо было сидеть под Симбирском, надо было идти дальше, на Казань, Арзамас, а там и до Москвы недалеко.

— Кого ты возил в красном струге и выдавал за умершего царевича Алексея Алексеевича?

Я посмотрел на царя — знает ли он, как живёт в народе-страдальце вера в доброго царя-батюшку — заступника, которого окружили злодеи бояре и не говорят всей правды, клевещут на народ. Царь выдержал взгляд.

— Водил за собой струги с красным и чёрным бархатом и смущал народ лживыми царевичами и лишённым патриаршего сана Никоном.

— Татарчонок, мой аманат, был царевичем, а на другом струге плавал поп-расстрига. Ох и любил же выпить долгогривый — никогда его трезвым не видел! — усмехнулся я.

Откуда-то из глубин памяти выплыли два лица: толстое, краснощёкое и широкогубое — попа-расстриги и испуганное смуглое личико князька с тёмными, широко раскрытыми глазами. В них было что-то от моей княжны, может, потому и возил его с собой… Под Симбирском отпустил обоих. Говорят, попа стрельцы Барятинского бердышами посекли…

— Изменник! — рявкнул боярин. — На святое покусился — на царя, помазанника божьего и святую церковь! Обманывал и вводил в смущение умы людей своей неправдой, преступными прелестными письмами…

— Да хватит орать, гнида! — выкрикнул я.

Лицо боярина перекосила злобная гримаса.

— Крестоотступник! Не зря тебя предали анафеме — гореть тебе вечно в адовом пламени! Знаешь ли ты, сознаёшь ли, сколько по твоей вине пролито невинной крови?!

Царь Алексей Михайлович медленно развернулся и так же молча, как и вошёл, направился к выходу, так ничего и не сказав.

— До встречи в пекле, великий государь! — крикнул я.

Спина царя вздрогнула, но он продолжил свой путь. Князь Одоевский услужливо распахнул перед ним двери пыточной.

— За язык твой поганый! — палач кулаком-обухом ударил по моей голове, и в глазах вспыхнули и расцвели алыми брызгами звёзды.

* * *

— Пусть бунтовщик покается и принесёт государю все вины, — услышал я голос князя Одоевского, когда очнулся.

— Допросить с пристрастием?

— Говорят, у вора много злата скрыто — припрятал, злодей!

— Добро надо вернуть, — согласился боярин. — Фролку спросите — его брат сговорчивее будет.

— Трусливее! — подал голос палач.

— К тебе попадёшь, не таким ещё голосом запоёшь, — захихикал рыжебородый дьяк.

— Сегодня на лобном месте помост поставили для воров, — сказал один из помощников палача.

— Завтра обоим голову с плеч! — дьяк довольно потёр руки.

Он оглянулся на меня и, увидев, что я уже открыл глаза и слушаю, спрятал злорадную улыбку:

— Что, Стенька, будешь рассказывать о своём воровстве и есаулах-разбойничках? Молчишь?

— Они все молчат, — задумчиво проговорил Одоевский. — Долгорукий рассказывал, как в Темниковском уезде захватил бунтовщиков, а главарём у них оказалась баба. Алёной назвалась. Долгорукий её на костёр посадил, а она, ведьма, и на огне горела, но молчала. Истинная ведьма!

— Да-а-а! — протянул дьяк и задумчиво посмотрел на свой пояс, где висела его вапница.

— Такой же был и Илья Иванов, — встрял в разговор тучный боярин, сидевший на лавке.

— Много их было, — подтвердил Одоевский и посмотрел на меня: — Скольких людей взбаламутил, сколько крови пролил, антихрист окаянный!

— С вами разве сравнишься?! — отозвался я. — Наслышан я, как вы в Галиче зверствовали, нижегородские, а главный ваш палач — князь Долгорукий. Не судьба мне была с ним в бою встретиться — вот у кого руки в крови! — кричал я.

Меня стала бить нервная дрожь, а на глаза постепенно наплывал красный туман.

— Эх, жаль, что не добрался до вашего главного палача, — я стал подниматься с пола, но на меня бросились помощники палача.

— Всех вас надо с раската, как Прозоровского, а первыми — Долгорукого, Барятинского, Ромодановского и, конечно же, государя вашего! — я пробовал вырваться из цепких рук подручных, но судороги неожиданно скрутили моё тело, наполнили его болью и стали рвать на части.

* * *

Под Симбирском стояла грязная, дождливая осень. Господи, сколько времени я потерял напрасно возле его стен! Всё зря. Отступить не мог. Везде, где я был до этого, ко мне приходила победа, была свобода людям, настоящая воля! Воевода Милославский оказался хитрее прочих. Он надёжно укрылся за стенами Малого города на вершине горы. В центре Симбирска высился мощный кремль — толстые, рубленые стены с башнями по углам, большой запас пушечного зелья, съестных припасов. Воевода готовился с лета, ждал меня и надеялся на помощь воеводы Барятинского. Барятинский кружит под городом, выжидает — я никак не могу навязать ему бой, только короткие стычки. Он всегда уходит. Добить же его мне мешает неприступный камень за спиной — попал в клещи!

С народным войском было всё больше хлопот. Закалённых казаков, прошедших огонь и воду, было мало и явно не хватало. Крестьяне приходили и, немного повоевав, вновь уходили, шастали по лесам, жгли помещичьи усадьбы в своих волостях и, думая, что навсегда избавились от боярского ярма, на этом успокаивались. Уходили по ночам, низко поклонившись шатру, в котором спал батька-атаман. Утром на смену ушедшим приходили новые, вооружённые косами и дубинами. Сила при мне была большая и неуёмная, но совершенно не обученная ратному делу. Их сплачивала только ненависть к боярам и воеводам. У бояр была своя ненависть и страх перед осмелившимися взбунтоваться холопами. Ненависть сталкивалась с ненавистью, как волна с волной на морском берегу. Люди — всегда люди. Если бы мы оставались все вместе, держались друг за дружку, нас никакая сила не смогла бы перебороть. Поодиночке нас разбили, поодиночке переловили и поодиночке же стали вешать…

* * *

Чертёнок маялся у дверей, боялся подойти, а я, хмурый и злой, сидел на лавке в горнице, кутался в овчинный полушубок. Начало октября выдалось холодным, изба не топилась и кругом бродили ледяные сквозняки.

— Докладывай, нечего там топтаться! Выпей вина! — я кивнул на полную яндову, стоящую на грязном, неубранном столе.

Чертёнок несмело шагнул к столу, плеснул себе в чарку вина, выпил, вытер усы и выпалил:

— Бьём Милославского, батька!

— Уже месяц бьём! — процедил я сквозь зубы, чувствуя, как приливает к лицу кровь и где-то внутри начинает колотиться сердце от кипучей ненависти к обороняющемуся воеводе. — На кол посажу! — обещал я больше себе, чем казаку, расправу над воеводой. — Уже четыре раза штурмовали кремль и никакого толку. Надо его взять, Чертёнок — ещё несколько недель и под кремлём никого не останется, все разбегутся! — я схватил яндову и припал к терпкому монастырскому вину, вернул полупустой сосуд на стол и покосился на Чертёнка. — Крестьяне зимовать по домам разойдутся. Повязали нас крепким узлом бояре, никак не разойтись. Чьи люди ушли сегодня под Казань?

Чертёнок промолчал.

— Не любят крестьяне воевать на чужом месте — думают, что всех своих бояр уже победили. Не успеем взять кремль, на помощь Барятинскому подойдут люди Урусова и Долгорукого, — я поднялся, скидывая на лавку полушубок. Сегодня сам поведу людей на приступ.

— Нельзя тебе, атаман, там быть.

— Слишком бережёте своего атамана — бабой сделали, а не атаманом! — я снял со стены саблю, подвесил, поднял с лавки два пистоля и сунул их за пояс.

— Неровён час, г…

— Что?! — резко спросил я.

— Ранят, — Чертёнок уставился в пол.

— Молчи — сами говорите, что вашего атамана ни пуля, ни сабля не возьмут! Мол, заговорённый он — может, если захочет, обернуться ясным соколом или серым волком! — я прошёл через горницу и ударил в дверь.

Она распахнулась, и в избу влетел холодный осенний ветер. Я сразу же увидел бегущего к избе казака.

— Батька, Барятинский опять подходит к Симбирску!

— Неймётся, значит, воеводе?! — заскрипел я зубами. — Сегодня я с ним покончу! Чертёнок, зови Ивана Ляха, Мишку Харитонова, Петра Еремеева — пусть людей собирают! Дадим бой воеводе!

* * *

Бой произошёл у речки Свияги, в двух верстах от Симбирска… Конница понеслась навстречу боярским всадникам с гиканьем и удалым свистом, загремели пистоли, но их тут же заглушил пушечный грохот.

— Вперёд, соколы — молодцы-удальцы! — весело кричал я, размахивая саблей и увлекая вперёд конницу. — Сегодня расправимся, наконец, с Барятинским! — шептал я себе под нос.

Сошлись и тут же перемешались в диком крике, в смертельных взмахах сабель, под ржание встающих на дыбы лошадей.

— Ух! — стрелец с красной, кровавой полосой на лице, отмеченной саблей, откинулся на спину коня.

Над головой прогремел выстрел. Кто-то громко закричал. Вокруг перекошенные ненавистью лица стрельцов — боярских людей. Эх, сабля, гуляй, милая! Сегодня твой пир — вкушай чужую кровь, неси смерть!

Мы быстро опрокинули и разметали дворянскую конницу. Впереди проглянул обоз Барятинского — вот она, удача и победа! И вдруг, впереди обоза выбежали ряды стрельцов. Их пищали окрасились дымками, грянул залп, и полетели с коней мои лихие казаки. Мой конь споткнулся, и я тоже начал падать. Конь тихо заржал, опрокидываясь на бок. Я успел соскочить и покатился по жидкой, взбитой копытами коней, орошённой кровью и дождём земле.

— Батька, сюда! — закричал Иван Лях.

Его крик утонул в новом оружейном залпе. Пороховой дым густым облаком покрыл поле, скрывая стрельцов и казаков. Битва стала нереальным сном, в котором всё слишком медленно и вяло. Не дым, а болото, сквозь которое продираешься с большим трудом.

Откуда-то вынырнул Лях и привёл с собой сменного коня. Я взлетел в седло.

— Где казаки? Собирай их и вперёд — ещё немного, и они побегут! — закричал я.

Прогремел ещё один залп.

— Батька, отступаем! Не пробиться нам к ним! — Иван покачивался в седле, его плечо было мокрым и красным.

Конь хрипел и мотал головой, разбрызгивая белую пену и косясь на седока обезумевшими глазами.

— Конница! — закричал кто-то из наших.

Дворянская конница неожиданно появилась слева и ударила нас.

— Вперёд! — закричал я в исступлении, но было поздно — царские войска теснили нас со всех сторон.

Всё, что мы смогли сделать, так это, огрызаясь, отойти с поля боя, сохранив порядок.

— Лазарка, скачи в острог за помощью — пусть пришлют людей и пушек! — приказал я есаулу. — Надо кончать с Барятинским — или мы, или он!

К вечеру мы вновь сошлись с боярским войском, испытывая взаимную ненависть и жажду убивать друг друга…

Не подведи казаков необученные и необстрелянные мужички, одолели бы Барятинского.

…Я был в самой гуще схватки, когда почувствовал сильный удар в ногу — пуля прошла сквозь икру. Я развернулся в седле и рубанул дородного дворянина по голове. Неудачно — сабля пошла вскользь, и дворянин уже валился на меня, широко вытаращив глаза. Чертёнок вовремя всадил ему в спину пику.

— Молодец, Чертёнок!

— Я всегда рядом с тобой! — весело закричал молодой есаул, выхватывая из-за пояса заряженный пистоль.

Его взгляд упал на мою ногу — она стала мокрой от крови.

— Батька, ты ранен?! Надо отходить!

— Некуда отходить! — закричал я. — Вперёд! Только вперёд! Уничтожим боярских холуёв! Соколы, за мной!

Оглушительно свистя и размахивая саблей, я направил коня в толпу дворян. Они испуганно шарахались от меня с криками:

— Разин! Разин!!!

Двое кинулись ко мне наперерез. Чертёнок чуть отстал, и я услышал, как прогремел его выстрел. Его стали теснить. Отчаянно матерясь, Чертёнок вертелся в седле, размахивая саблей. Одного храбреца-дворянина я срезал саблей, и чернобородая голова в золочёной мисюрке покатилась по земле, скаля зубы. В это время второй прыгнул на меня со спины и схватил за шею. Я выпал из седла. Он — за мной.

— Вот ты, вор, и попался! — зашипел мне с ненавистью дворянин.

Он крепко прижимал меня к земле, придавив тяжёлыми доспехами.

Не было сил перевернуться или сбросить его. Чужие руки вцепились в мою шею и стали душить.

— Живым я тебя не выпущу, тать! — выдохнул он мне в ухо.

Я резко двинул головой назад и ударил его в лицо. Хватка дворянина ослабела, он стал ругаться, и я вывернулся из-под него, улучив удобный момент. Мы, сцепив зубы и тяжело сопя, молча катались по земле. Рана давала себя знать, и дворянин прижал меня к земле и вновь схватил за горло. В это время подоспели казаки и рубанули по нему шашками. Дворянин поник мне на грудь и ослабил хватку. Я отшвырнул его в сторону и стал осторожно подниматься:

— Что, пёс, моя взяла?!

Горевшие ненавистью глаза моего недавнего противника подёрнулись мертвенной пеленой, и он не успел ничего ответить. Мелькнула острая сабля Чертёнка, отделив голову от тела. Я огляделся — в вечерних сумерках мелькали серые силуэты сражающихся, кричали люди и раненые кони, неся смерть, звенели сабли, гремели пищали и пушки. Меня окружили казаки.

— Смотрите, атаман шатается! Он ранен.

— Я не ранен. Робята, подайте коня — разобьём Барятинского! — я покачнулся.

— Батька ранен! — закричал Чертёнок. — Хватайте его и уходим! Всё…

— Нет, не всё! — возразил я, но глаза закрыл кровавый туман, и я потерял сознание…

Барятинский дал нам уйти к острогу, а сам, не теряя времени, ночью стал обозом недалеко от города, окружив свой стан обозными телегами и пушками. Я наблюдал с вала за его пушками, скрипя зубами от ненависти, не замечая, как меня сотрясает озноб. Повязка на ноге вновь пропиталась кровью. Повязка на голове съехала, обнажив рану на лбу холодному ветру. Пальцами я крепко сжал посох, на который теперь опирался.

— Шёл бы ты, батька в избу — нечего стоять на холоде! — раздался голос Чертёнка.

— Заткнись, иуда! — закричал я, повернувшись к нему с искажённым от ярости лицом. — Ты вывел меня из боя и погубил всё дело!

Чертёнок опустил голову:

— Прости, батька, ты был ранен, потерял сознание. Мужики побежали многие думали, что ты убит, — он вскинул голову и осторожно улыбнулся. — Ты жив, значит, дело наше продолжается, а сейчас это — самое главное!

Я положил руку на плечо верного есаула:

— Да, война продолжается, обидно только, Микифор, что не сладили мы с князем Барятинским, а ведь могли.

— Подвели мужики.

— Как там Иван Лях?

— Монахи достали пули из плеча, напоили отваром. Сейчас он спит.

— Раз спит, значит, будет жить. Вот что, пошли сегодня же людей к Харитонову, Осипову и Иванову, пусть идут с людьми под Симбирск. Одно у нас дело и всё сейчас здесь решается — или они нас, или мы их!

Теперь Симбирск был разделён надвое. Северная часть с выходом к Волге, посадом и острогом оставалась за нами, а южная и Малый город были в руках Милославского и Барятинского.

Всё решилось через день — 3 октября 1670 года.

* * *

Вечером неожиданно ударил Милославский, опрокинул казацкие шанцы, стерёгшие Малый город, и обрушился на наш обоз. Там завязался жаркий бой. Люди Милославского увязли, в кремле остались лишь малые силы, а Барятинский отдыхал после вчерашнего боя и не торопился выводить свои силы. Появился шанс завладеть кремлём. Я тут же повёл людей на приступ…

Внутрь кремля летели зажжённые дрова и пакля. Над неприступными стенами стоял дым и чад, ревели пушки, тише тявкали пищали, тонко свистели татарские стрелы.

— Ну, ребятушки — возьмём кремль! Кончим с боярами — вперёд!

Я повёл на приступ больше тысячи человек. За мной хлынули казаки, татары, мордва, черемисы.

— Сегодня наш день, робята, главное, не робеть! — кричал я, морщась от боли и припадая на раненую ногу.

Чертёнок шёл рядом, преданно присматривая за мной.

— Зададим боярам и дворянам жару! — ревели люди и с весёлой остервенелостью лезли на стены.

Быстро стемнело, и наступила ночь. Над головой то и дело проносились хвостатые кометы — зажжённые головешки. Защитники кремля стали нервничать — помощи им ожидать было неоткуда.

— Отомстим сегодня за вчера! — кричал Чертёнок.

Я протолкнулся к стенам — отсюда было хорошо видно, как на той стороне горит объятый пожаром кремль. Подобно зверю, багровое пламя ревело и гудело, освещая всё вокруг.

— Ага, сейчас, как тараканы, полезут бояре, дворяне и их прихвостни-стрельцы. В плен никого не брать! — я громко рассмеялся, забыв про усталость и боль в ноге. — Всё-таки мы их одолели! — закричал я, когда увидел, что казаки стали появляться на стенах.

Люди с воодушевлением подхватили мой крик. Я схватился за лестницу:

— Теперь наш черёд, Чертёнок, победа!

— Победа! — воскликнул Микифор.

В это миг крики и шум возле кремля перекрыл тысячекратный рёв от Свияги — там стояли наши лодки и струги. Я замер, так и не успев поставить ногу на перекладину лестницы. Ко мне в распахнутом кунтуше протиснулся казак с округлившимися от ужаса глазами с коротким ятаганом в руке.

— Спасайся, батька-атаман! — закричал он.

— Что случилось, чёрт побери?!

— Рейтары Андрея Чубарова хватают и топят наши лодки! — выпалил казак.

Я почувствовал, как у меня от лица отхлынула кровь, а пальцы сжали перекладину лестницы с такой силой, что она затрещала. Принесённая новость мигом облетела штурмующих город казаков и татар. У стен воцарилась тишина было слышно, как ревёт пожар за стенами кремля. Наверное, в этот момент боярские защитники недоумевали, почему остановились штурмующие. Кто-то громко завыл:

— Потопят лодки, и не уйти нам из-под стен города!

— Ох, погубят нас под этим Симбирском! — тут же другие подхватили вой.

Люди шарахались от меня в стороны, и никто не смотрел в глаза.

— Врёшь! — я схватил казака и отшвырнул его в сторону. — Послушайте меня — нам надо взять город! Чёрт с ним, с лодками — найдём новые! Возьмём город, и победа будет нашей! На кремль!

Люди не слушали меня и уже не слышали — они смотрели в сторону реки, откуда доносился шум боя с рейтарами Чубарова.

Волна наступающих отхлынула от стен и, вначале медленно, затем ускоряясь, стала откатываться с кремлёвского вала. Люди побежали к реке спасать лодки, чтобы спасти свою шкуру.

— Стойте! Назад! — напрасно кричал я — бегущих было уже не остановить. — Предатели! Порублю! — я бросился с вала наперерез беглецам.

Мелькнуло испуганное смуглое, узкоглазое лицо татарина. Он успел отскочить в сторону, а я споткнулся и не попал по нему саблей. Это спасло татарину жизнь. Я с горя ударил кулаком по земле:

— Трусы! Трусы! Нас ведь больше, чем их!

Пробегающий мимо казак помог мне подняться. Я схватил его за грудки:

— Ты куда, сволочь, бежишь, если атаман зовёт на приступ?!

— Батька, коли спалят рейтары и стрельцы струги, не уйти нам от города!

— Зарублю! — закричал я.

Казак оттолкнул меня, и я вновь упал.

— Соколы, робята, остановитесь! Стойте!

Никто не слушал атамана — всех охватила паника.

— Чёрт бы вас всех побрал, трусы! Не хотите воли, так готовьте ваши шеи под боярское ярмо! — я сдёрнул с головы повязку и отбросил в сторону.

Рана на голове открылась и вновь стала сочиться, заливая лицо кровью. Из глаз от отчаяния и бессилия текли слёзы, которые смешивались с кровью, а затем и с землёй, в которую я уткнулся и бил кулаками, словно это она была виновата. Никто ничего не мог изменить…

Неудачная осада Симбирска надломила меня, и я так и не смог оправиться. Это было первое поражение и… Я впервые увидел, как паника меняет людей — ничего для них больше не свято и ничего им больше не нужно, кроме спасения собственной шкуры…

Надо мной склонился Чертёнок.

— Вот ты где, батька, а я тебя ищу! — услышал я обеспокоенный голос есаула. — Ты ранен? — он увидел моё лицо.

— Всё, Микифор, мы проиграли! — прошептал я.

— Эй, сюда — атаман ранен! — крикнул Чертёнок, протёр мне лицо и случайно задел рану на голове.

В тот же миг мне показалось, что внутри головы разорвалось пушечное ядро.

Я не помню, как меня тащили на струг. Казаки поспешно бежали от Симбирска вниз по реке. Это было поражение. Первое поражение, но война не окончилась — она продолжалась с новой силой…

Очнулся я незадолго до рассвета. В голове шумело и гремело, словно рядом взрывались пушечные гранаты, и продолжался бой. Я с усилием оторвал голову от деревянной скамьи — чей-то кафтан, пропитанный моей кровью из открывшейся на голове раны, сполз на дно.

— Где мы? — прохрипел я, не узнавая свой хриплый, каркающий голос.

— Всё в порядке, атаман, — донёсся с кормы голос Чертёнка.

Сумерки смазали его молодое, красивое лицо — передо мной серел незнакомый овал, который иногда скрывали малиновые круги. Тогда мне приходилось моргать, чтобы согнать с глаз малиновую пелену.

— Мы в безопасности.

— Да пошли вы к чёрту! — я со стоном опустил голову. — Всё, Симбирск потеряли, — заскрипел зубами. — Ничего, мы ещё вернёмся.

— Возьмём помощь и вернёмся, батька-атаман! — подхватил Микифор. — Васька Ус и Шелудяк подкинут людей из Астрахани. Пётр Шумливый пришлёт царицынских. Там, в остроге ещё остались наши, тысяч двадцать. Думаю, продержатся и дождутся нашей подмоги.

— Продержатся, — прохрипел я.

— Атаман, пить хочешь?

— Нет, — от боя под Симбирском мне было муторно.

Такую муть, поднявшуюся от сердца, никаким вином не заглушишь. Скоро зима, казаки воевать не будут, придётся зимовать, а весной крестьяне не смогут помочь — у них своя работа. Придётся начинать всё сначала…

Надежда была на то, что на Дон сбежится зимовать множество голутвенных и беглых крестьян, будников и поливачей с арзамасских поташных заводов. Весной поднимемся, пойдём до Москвы неукротимой лавиной. Я улыбаюсь. Ещё поквитаемся с Милославскими, Долгорукими, Барятинскими…

В Самаре я узнал о судьбе своего покинутого двадцатитысячного войска, оставшегося защищать острог. В живых осталось всего четыре сотни… Погиб Иван Лях…

…Много было выпито вина в Самаре и передумано тяжёлых дум. Пока жив буду, отомщу за каждого убитого. Стократ отомщу, под корень выведу всё боярское семя. Война не на жизнь, а на смерть!

Подолгу не задерживался ни в Самаре, ни в Саратове — видел и чувствовал, что горожане начали колебаться, бояться и чураться меня. «Нет лихого атамана во главе многотысячного войска — теперь и полтысячи не наберётся во главе с беглым казаком Стенькой Разиным, — думали они. — Разве может он теперь нас от боярского войска защитить?!» Остановился и крепко передохнул лишь в Царицыне у своего старого боевого атамана Фёдора Шелудяка. Фёдор — молодец, и город был в надёжных руках — здесь ещё не чувствовалось поражения. Симбирск был слишком далеко.

* * *

В Царицыне я провёл три недели, обговаривая с Фёдором план будущей весенней кампании. Василий Ус обещал прислать своих людей. Наступила зима, я рассылал атаманам письма, чтобы возвращались на Дон. Надо было выиграть время, собрать силы, дать людям передышку. Но никто не возвращался, только по городу начали гулять слухи, что рубят воеводы крестьян да казаков, лютуют бояре да дворяне. Иван Милославский вступил в Симбирск, правит сыски, город почти обезлюдел. Там погиб брат Василия Уса — Серёжка. Василий Ус прислал письмо, что казнил на майдане астраханского митрополита и старцев Троицкого монастыря — у них обнаружилась переписка с князем Долгоруким. В городе пошарпали и порубили уцелевших дворян и их семьи, скинули с раската дорогого аманата — князя Львова после того, как была доказана его вина в сговоре с митрополитом.

А в это время в Нижегородском, Курмышевском и Алатырском уездах зверствовали Долгорукий и воевода Фёдор Леонтьев. Лазутчики доносили, что пленных воеводы не берут и на всех лесных дорогах висят наши люди. Попался мой поп Андрюшка с прелестными грамотами — так и не довёз их до Москвы. Леонтьев приказал отрубить ему голову.

Где же ты, моя шестидесятитысячная сила, по каким степям, лесам и кривым дорогам разметало тебя?! Напуганные крестьяне, растерявшие весь свой боевой запал, разбежались по домам — теперь многие из них «украшают» по бокам дорог зимние деревья. Черемисы, татары, мордва ушли в степи — обещали объявиться по весне. Долгорукий дошёл до Арзамаса, где почти каждый второй пострадал от его пыток. Лютовал князь — значит, боялся.

Разбили Акая Боляева, моего друга и брата, которого лучше знали по прозвищу Мурзайка, потому что он сам из дворян, сын мурзы, как и Карачурин, а вот встали же на сторону народа. Даже неизвестно в точности, сколько его мордвы полегло под Алатырём — бой с Юрием Барятинским был жарким. С остатками войска Мурзайка ушёл в леса, а в середине декабря люди Барятинского настигли его и схватили. Нет больше славного атамана, вечно улыбающегося, свободолюбивого человека — мурзы Акая Боляева, казнили его смертью лютой — четвертовали.

На слободской Ураине хозяйничал зверь Григорий Ромадановский — сёк руки и ноги, вешал почём зря. Оттуда спешно отходили разбитые сотни Минаева, Черкашенина и моего брата Фролки.

Испуганные бояре теперь люто мстили, зверствовали, пытались кровью заглушить свой страх, отомстить холопам, осмелившимся их ослушаться: вырезали сотни ни в чём не повинных крестьян, выжигали деревни и сёла, рубили руки и ноги, жгли глаза, клеймили. Свой путь бояре обозначали залитыми кровью площадями городков и виселицами, на которых гроздьями висели повешенные. Даже земля, казалось, отрыгивала кровью да трупным запахом, словно не могла в себя столько всего впитать…

Но, несмотря на всё, ещё десятки тысяч крестьян хоронились в лесах со своими бесстрашными атаманами, уничтожая рыщущие дворянские отряды, отбивая обозы. Война продолжалась — ещё не было побеждённых и победителей. Война продолжалась не на жизнь, а на смерть…

— Всё, Фёдор, больше так сидеть я не могу! — я снял с плеч и бросил на лавку кунтуш, встал посреди комнаты и огляделся: на стенах ковры, добытые в Фарагане, на полу тканные половики, большая печь с палаткой и трубой.

Слышен треск горящих поленьев, запах смолы — изба жарко натоплена. Окна затянуты тонко скобленым бычьим пузырём. За столом сидит Фёдор Шелудяк в простой, грубой белой рубашке. Локти лежат на голубой скатерти. В стороне на столе стоит большое блюдо с жареными чебаками, кувшин с мёдом. Я подошёл к окну — здесь было ясно слышно, как завывает на улице метель.

— Хватит — засиделся я у тебя!

— А чем тебе здесь плохо?! Подлечись, отогрейся — сейчас не время воевать. Вот дождёмся до весны и вместе ударим по боярам, дойдём до самой Москвы.

Было слышно, как Фёдор наполнил кубки. Я повернулся к своему старому есаулу:

— Нет, Фёдор, сидя в такой избе за столом, можно всё забыть. Завтра я уезжаю.

Шелудяк нахмурился:

— Ты сам знаешь, батька, почему я здесь сижу.

— Знаю — тебе город доверил. Вижу, что хорошо его смотришь, но не могу сидеть на месте. Не могу. Пойду на Дон и буду готовить казачье войско к весеннему походу. Навещу Корнилу и Самаренина — чую, домовитые камень за пазухой держат. Ещё раз попробую связаться с запорожцами, пошлю письмо Серко.

— Лучше бы ты здесь остался.

— Не волнуйся — людей своих тебе оставлю, — я сел за стол.

— Зачем мне люди?

— Тебе они нужнее — город сохранить. Я на Дону себе новых быстро найду, — я поднял кубок. — Завтра же возьму сотню и отправлюсь на Дон, навещу жёнку свою Олёну Микитишну — небось, забыла мужа. Говорят, мой старший, Гришатка — почти казак…

Я замолчал, за войной было не до семьи и не до детей. Забыли меня, а может, и не нужен стал…

— Проверим, — я вновь поднял кубок. — Давай, Фёдор, выпьем за вольный наш Дон, за нашу боевую удачу и за скорый поход на Москву!

— Давай, атаман, позвеним кубками!

Наутро я уехал… С Фёдором Шелудяком так и не удалось больше свидеться.

* * *

Рядом со мной бросили снятое с дыбы тело брата.

— О-охх, — слабо простонал Фрол.

О нас забыли — дьяки и бояре шептались в углу.

— Потерпи, братуха — немного нам уже осталось, — прошептал я. — Вечер и ночь — завтра трогать не будут.

— Ох, Степан, как я тебя ненавижу — из-за тебя ведь всё!

— А, может, если бы ты взял Коротояк, то не были бы мы нынче в пыточной?!

— Всё из-за тебя… И муки мои… О-охх! — стонал Фрол.

— Никто не знал, как всё кончится. Ты неплохо попил и погулял… Не мы бы, так Василий Лавреев или Фёдор Шелудяк подняли людей. Накипело в сердце, вылилось народной кровушкой, перехлестнуло через край и залило Русь-матушку. Правда у людей везде одна, будь то в Исфагани, у басурман или на Руси — никто ни на кого не должен гнуть спину. Воля для всех одна.

— Молчи, Степан, тяжко мне. Умираю я.

Я рассмеялся:

— Разиных не так-то легко погубить.

— Не хочу я умирать — почему я должен из-за кого-то умирать?

— Потому, что они умирали за тебя. Никто тебя, Фрол, насильно не звал — ведь мог остаться с Корнилой и Самарениным в Черкасске. Не за крестьян и казаков ты здесь отвечаешь, а за себя.

— Всё из-за тебя, все муки.

— Слабак ты, Фрол, — худой из тебя казак вышел.

— Куда уж мне до тебя и Ивана. На тебе кровь наших семей: жён и детей из-за тебя Корнила приказал всех вырезать.

— Боятся корень Разиных. Жалею — надо было в самом начале кончить крестничка.

— Молчи, Степан, лучше покайся.

— В чём мне каяться? Только в одном, что мало боярского да дворянского семени извёл — скинул с раската или с каменьями за пазухой отправил на дно Волги. Наши Васька Ус и Фёдор Шелудяк ещё потрясут Астрахань и Царицын, пошарпают воевод, поднимут людей.

— Всё кончено, Степан. О, как я тебя ненавижу — я не хочу умирать! Я расскажу, где ты припрятал награбленное.

— А сам хоть знаешь, где?

— Догадываюсь…

— Сволочь ты, Фрол, только этим жизнь свою ты не купишь, разве что смерть отсрочишь.

— Ненавижу!

— Дурень ты — вспомни, какие с тобой рядом были люди, вспомни их лица…

— Ненавижу, — в исступлении шептал Фрол.

Он тяжело дышал, воздух с хрипом вырывался из его перекрученного на дыбных ремнях тела. Фрол с наслаждением прижимался к холодному земляному полу подвала.

— Терпи, братишка, за людей, за правое дело страдаем, — пытался я утешить брата.

— Ненавижу — всё из-за тебя! Из-за тебя страдаю, принимаю смертельные муки! Корнила всю семью вырезал, и твои невинно пострадали. Олёна, твоя жена, которую ты не любил. Гришка и младший…

— Замолчи, Фрол! — закричал я и пополз в сторону брата.

— Что, атаман, очнулся? — надо мной нависла тень заплечных дел мастера.

Я замер на полу.

— Ты — крепкий мужик! — палач беззлобно ткнул мне в бок носком сапога. — Такие мне ещё не попадались.

— Зато ты плох — были у меня ребята и покрепче!

Палач беззлобно рассмеялся:

— Я ж с тобой играюсь. Братец твой слабак — нет в нём твоей жилки.

— На сегодня хватит, — донёсся голос дьяка. — Вечер ужо, тринадцатый час[2]. По домам пора.

— Завтра тебя, антихриста, на площади четвертуют! — громко сообщил князь Одоевский.

Дьяки и оставшиеся бояре, словно стая лисиц, визгливо рассмеялись.

— Бунтовщик — сколько крови пролил невинной! — князь пошёл к выходу, пригнул в дверях высокую, горлатную шапку.

За ним потянулись остальные.

Подручные палача подхватили меня под руки и поволокли в другой подвал.

— До завтра, братишка, держись! — выкрикнул я, оглядываясь на беспомощно лежащего на полу Фрола.

Мне показалось, что он был без сознания.

Меня проволокли по коридору, и я услышал знакомый скрип дверей. Казалось, что прошёл не день, а целая вечность.

— Иди отдохни! — подручные хохотнули и швырнули меня вниз.

Тьма взорвалась алыми пятнами, и в который уже раз меня поглотило бушующее красное море…

* * *

…Среди ночи меня разбудил громкий стук в дверь, похожий на набатный колокол. Сон мигом пропал — встревоженный, я стремительно вскочил с лавки, сжимая в руках кривой турецкий ятаган.

В сенях появился караульный казак:

— Батька, срочные вести из Черкасска.

Я отбросил кинжал на лавку — верно, весть от Якушки Гаврилова. У нас был уговор, как уеду из Черкасска, чтобы он поднял голь и вырезал всех домовитых, а Корнея привёз бы мне в Кагальник.

— Веди! — крикнул я, набрасывая на плечи алый кунтуш.

В горницу вошёл незнакомый казак. Лицо его было вымазано грязью, кафтан разорван и заляпан кровью. Я нахмурился, предчувствуя дурные вести.

— Батька, домовитые поднялись первыми! — выдохнул казак, вытирая грязным рукавом лицо, и покосился на стоящий на столе ковш.

— Пей, — я протянул ему ковш с водой.

Казак жадно осушил деревянную корчагу.

— Говори, где Якушка?!

— Нет, батька, больше Якушки! — казак опустил голову, боясь смотреть мне в глаза.

— Говори! — закричал я.

— Его дома взяли — порубили на куски, живым не дался. Что осталось от него — в Дон кинули, — казак поднял голову и посмотрел мне в глаза. — Не его одного — многих порубили, живьём топили, сюда грозились дойти… Немногие схоронились… — виновато проговорил казак, вновь опуская голову.

В голове полыхнуло: «Нет больше Гаврилова Якушки — друга, брата названного ещё по персидскому походу». Я без сил опустился на лавку — пальцы нащупали холодную рукоятку ятагана и сильно сжали её.

— Ну, Корнила, заплатишь ты мне за всё, за всё заплатишь! — с ненавистью прошептал я.

Казак, глядя на мою руку, попятился к двери:

— Корнила кличет домовитых идти на Кагальник.

— Пусть идёт — встретим дорогого гостя! — я зло усмехнулся.

Отодвинув казака в сторону, в горницу просунулся Леско Черкашенин — он недавно вернулся из-под Самары. Вернулся один.

— Что случилось, атаман? — спросил он, разглядывая казака.

— Якушку убили. Корнила с домовитыми собрались нас навестить, — ответил я.

— Якушку? — не сразу поверил Леско и тяжело сел на лавку рядом со мной.

Я обнял его за плечи:

— Вот что, Леско, у меня три сотни казаков. Не казаки, а черти — прошли вместе со мной и огонь, и воду! Остаёшься с ними, а я сегодня же отправлюсь в Царицын, приведу оттуда людей, и вместе ударим на Корнилу — опередим крёстного. Калмыки тоже обещали прислать людей — пошли к ним казака.

Глаза Леско грозно заблестели:

— Щипанём Корнилу, чтоб голова отлетела, а с ним и других домовитых! Якушку порубили — видно, силу свою чуять стали.

— Продержишься, пока я не вернусь с подмогой?

— Продержусь, атаман — где наша не пропадала?!

Я встретился с ним взглядом… Господи, спасибо тебе за моих друзей-товарищей…

…Только после Крещенья вернулся я в Кагальник, привёл помощь: казаков, пушки… Никому это уже было не нужно… От Кагальника осталось чёрное пепелище, которое не смогла затянуть метель. Застывшие головешки торчали чёрными памятниками погибшим товарищам. Мой конь нервно заходил, вскрывая под снегом чёрные лунки пожарища. Я отвернулся от казаков и пришедших со мной черемисов. Обхватил лицо ладонями, чтобы они не видели, как исказило его горе. Почувствовал, как из прокушенной губы потекла тёплая струйка крови. Слизал языком — рот наполнился солоноватым, знакомым привкусом. Нет больше Леско Черкашенина, никого нет… Подняв коня на дыбы, я развернул его в противоположную сторону.

— В Черкасск, изведём домовитых! — закричал я. — Отомстим за погибших товарищей! Ну, Корнила Яковлев, держись…

К Черкасску я подступил с тремя тысячами конных и пеших, но окрепли домовитые, знали, пощады не будет, и не хотели сдаваться. Черкасск я не взял, метнулся и пробежал с зимними ветрами по казачьим городкам, что успели поцеловать крест великому государю. С домовитыми был один разговор — каменья в рубаху и в прорубь. Кажется, вновь стали возвращаться прежние порядки, но отравленной стрелой в спине сидел Черкасск. Домовитые надёжно укрепили город — обновили палисад, отремонтировали башни и раскаты. Колокольный бой с церкви Божьей матери часто заставлял домовитых покидать тёплые курени и бежать на стены. Мне нужен был крепкий тыл — я думал о новом весеннем походе, но казачью столицу так и не смог взять. Пришлось отослать людей в Царицын — мне нравился этот город, одним из первых ставший на мою сторону. Я хотел превратить его в свой оплот, форпост, от которого оттолкнусь весной в сторону Москвы. Стремился всячески помочь Петру Шумливому: присылал к нему огневой запас, людей, муку. Отослал в помощь Фрола с пушками. Дон затаился, домовитые стали гадать: «Жив ведьмак Стенька — ни пуля, ни сабля его не берёт, скоро вновь поход объявит, а мы подождём, торопиться не будем…»

Я заново отстроил Кагальник. Бурдюжный городок обнёс деревянными стенами, укрепил валом, чтоб никогда не повторилось прошлое. Ах, Леско, прости — не успел я прийти ко времени. Мне уже не хватало славных атаманов, но в городок приходили всё новые люди, вселяя уверенность. Рассказывали, что домовитые затаились в станицах, а Корнила боится носа высунуть из Черкасска — везде ему мерещится грозный Разин с татарами, кружащие вокруг острова.

Но наступило такое время, когда я ещё острее почувствовал своё одиночество. Из старых товарищей рядом никого не было — одни погибли, другие ещё воевали в лесах под Тамбовом, Саранском, Алатырём, Унжой, третьи сидели в Царицыне, Астрахани, Чёрном Яре. Пришло письмо от Василия Уса — в городе порядок, но сам он крепко занедужил, звал меня к себе, намекнул, что можем больше не свидеться. Но не мог я покинуть Дон — слишком сильным было желание отомстить, поквитаться за всё с Корнилой. Говорили, что он продолжал переписываться с Москвой. Самаренин сумел уйти на Запорожье и о чём-то договорился с гетманом Дорошенко — тот больше не принимал моих послов и не обещал помощи…

* * *

Вот она — небольшая комната: лавка, укрытая овчиной, вымазанная красной глиной, новая печка, треск поленьев, по комнате расходится тепло, по углам нет никаких образов, на стене — старый персидский ковёр, на котором висят две сабли — одна из них принадлежала Леско, три заряженных пистоля. На столе ровным пламенем горит лучина, освещая синюю скатерть, чарку, кувшин, тарелку с ржаными лепёшками и сухой таранькой. Тени стоят ровно, не шелохнуться. За окном, затянутым бычьим пузырём, притаилась ночь. Слышится скрип снега снаружи ходит караульный. Я сижу, подперев голову, уставившись невидящими глазами на играющее пламя. Поскорее бы весна — как я её жду! Она поможет начать всё сначала и иначе — я не сделаю больше тех ошибок, которые совершил во время похода на Симбирск. Надо обязательно покончить с домовитыми, с Корнилой… Весна… Трещат морозы, ветер заносит Кагальник новым снегом, у стен домов растут сугробы, казаки от безделья пьют. Я приказал залить валы водой — они покрылись скользким, ледяным панцирем… Весна, где ты? Ночи длинны и бесконечны… Огонь, чарка… Весна…

Новости приходили несчастливые: Фрол доносил, что в Царицыне неспокойно, Василий Ус тяжело болел в Астрахани — хорошо ещё, что рядом с ним был Фёдор Шелудяк. Поднял голову Корнила, сзывал к себе домовитых, грозился идти на Кагальник и пленить вора Стеньку. Старик мечтал оправдаться перед Москвой, что допустил на Дону такую крамолу — хотел выслужиться, доказать свою преданность. Крестьянские отряды били в лесах, крестьяне разбегались и прятались по деревням, а разгневанные бояре и дворяне ловили их и вешали.

Весна. Я жду весны… Где же ты, весна?..

Хлопнула дверь. Я насторожился — странно, что караульный не остановил вошедшего. Вспорхнула занавесь, отделяющая комнату от прихожей. Я прищурился, пытаясь рассмотреть гостя. Передо мной стоял высокий, широкоплечий казак, заросший густой чёрной бородой и длинными усами. Из-под густых, чёрных бровей весело и радостно блестели глаза. Из-под распахнутого овчинного тулупа торчал белый кафтан, ставший чёрно-серым от долгой службы. В этом кафтане есть что-то знакомое… Я пытаюсь вспомнить, кто же носил такой белый кафтан.

— Здорово, батька! — гаркнул казак.

Я срываюсь с места — только по голосу и можно было узнать Микифора Чертёнка.

— Чертёнок! Сам Бог тебя ко мне послал!

Мы крепко обнимаемся. Я усаживаю его за стол:

— На-ко с дороги чарку и рассказывай, рассказывай свои новости.

— Да нечего рассказывать, батька, — Чертёнок хмуро улыбается и, насупив брови, выпивает чарку, тянется к лепёшкам, жуёт, смотрит на меня, наконец, нехотя произносит: — Бьют нас поганые воеводы!

По губам гостя ползёт злая улыбка.

— И откуда ты, Чертёнок?! — я рад ему, такие люди мне сейчас очень нужны.

Такие, которым я верю, как самому себе.

— Из-под Тамбова. Степан Харитонов остался — ещё воюет по засекам, — Микифор тяжело вздохнул. — Холодно, — он покосился на печь и скинул на пол тулуп. — Крестьяне устали и запуганы, не хотят больше воевать, разбегаются по домам, — он махнул рукой, сам налил себе чарку, выпил. — Не научились они воевать. Туда бы тысячу казачков — навели бы шороху! Крестьяне же с вилами и дубьём. Воюют они, не жалея себя, но бестолково — для воевод они не сила, а малая помеха.

— Но воюют?

— Пока воюют.

— Придёт весна, и двинем мы, Чертёнок, по новой — выведем всех бояр, объявим народу волю!

— Весной крестьяне не пойдут.

— Татары поднимутся, калмыки, мордва, марийцы, донцов подниму. Сейчас силу в Царицыне коплю — там Фрол с Шумливым заправляют. Так что люди будут.

— Это хорошо — бояре здорово крови нашей попили. Счёт к ним был большой, а стал ещё больше. Я к тебе едва пробрался, — Чертёнок зевнул. — Всё мечтал отогреться, отоспаться, отдохнуть до весны, — он тихо рассмеялся невесёлым смехом и вцепился руками в чёрные, смоляные кудри. — В Арзамасе лютует Долгорукий, город залит кровью. По всему Арзамасу виселицы стоят, повешенные гроздьями висят по сорок-пятьдесят человек. Говорят, что всего казнили до одиннадцати тысяч.

Я налил ему чарку:

— Пей, Микифор.

На голове тревожно запульсировала симбирская рана. Я стиснул виски пальцами.

— Ничего, Микифор, весной… Придёт весна и как только сойдёт снег, мы за всё поквитаемся с Долгоруким, Барятинским и другими.

— Поквитаемся, — согласился начавший хмелеть Чертёнок: — В Галичском уезде ведёт сыск воевода Семён Нестеров, в нижегородском — Бухвостов. Перехватил его отписку в Москву — страшное пишет, сволочь! — Чертёнок грохнул кулаком по столу и беспокойно посмотрел на меня.

— Мы ещё живы — есть кому начинать дело! — я хлопнул есаула по плечу. — Вот придёт весна… — я посмотрел на окно — на улице начинала завывать вьюга.

— Да, придёт весна… — задумчиво отозвался Чертёнок. — Может, и Харитонов вслед за мной объявится — тяжело сейчас воевать… Знаешь, теперь даже не верится, что мы когда-то гуляли по Персии. Славные, батька, были времена!

— Ещё славнее будут — вот сделаю тебя воеводой Москвы!

Чертёнок рассмеялся:

— За то и выпить не грех!

Я налил чарки:

— Как думаешь, Микифор, выстоим до весны?

— Выстоим, батька, не так просто отнять у крестьян волю, когда они её на вкус попробовали. Знают теперь свою силу.

— И я так думаю.

Ударили чарками, выпили. Вьюга за окном всё усиливалась — я услышал, как охранник вошёл в сени.

— Гей, казак, иди, выпей чарку!

В горницу вошёл замёрзший высокий, широкоплечий казак в запорошенном снегом тулупе. Мохнатая шапка была надвинута на самые брови.

— Видишь, какие у меня молодцы?! — я протянул казаку полную чарку.

— Вижу, — Чертёнок кивнул кудрявой головой. — Хороший казак.

— Благодарствую, атаман! — поклонился казак и ловко опрокинул чарку себе в рот.

— Ай да казак! Каков питок! — рассмеялся Чертёнок. — Налей ему ещё одну, батька!

— Пусть выпьет, — я подал стражнику вторую чарку.

— Благодарствую, атаман, — повторил казак и так же лихо выпил.

— Теперь хватит, — сказал я.

— Благодарствую, атаман! — громко произнёс казак в третий раз и вышел в сени.

— Хорош казак! — повторил Чертёнок. — А знаешь, батька, какой у свободы вкус?

— Знаю, у неё вкус крови! — я посмотрел Чертёнку в глаза — немало они увидели, узнали и впитали в себя, как земля впитывает воду, раз спросил про такое. — Ничего, Микифор, поднимемся — за нами Астрахань, Царицын, Дон, — я не успокаивал его и, тем паче, себя — говорил то, что есть и даже не мог подумать о поражении.

Никто о нём не думал, просто после затяжной войны и зимнего безделья в наши сердца прокралась усталость и желание поскорее всё закончить. Может быть, Харитонов поэтому не спешил покинуть тамбовские леса — верил, что скоро придёт с несметной силой батька-атаман, сметёт с пути бояр, дворян и воевод и откроет путь на Москву.

— Что мне делать, атаман?

— Ты же устал?!

— Что мне делать?

— Отдохнёшь и поедешь на Хопёр собирать запорожцев. Вернёшься и покончим с домовитыми, чтобы Дон стал полностью нашим.

— С ними давно надо было покончить, — пробормотал Чертёнок. — А что атаманы Дорошенко и Серко?

— Молчат оба, боятся своё атаманство потерять — опасаются государя нашего, крепко под Москвой сидят. Зажрались, обленели. Весной придут татары, помогут. Надо укрепляться, зимовать и ждать. Как мне тяжко ждать, Чертёнок! Ожидание сушит душу.

Я разлил по чаркам остатки медовухи. Чертёнок зевнул.

— Смотри, так скулья выскочат! — пошутил я.

— Устал с дороги, — признался Чертёнок.

— Давай допьём за встречу — я рад тебе! Такие, как ты, сейчас мне шибко нужны!

— Я сам рад, батька, что снова с тобой.

Звякнули чарки и, уже пустые, стукнули по столу.

— Ложись у меня, чёрт бородатый, отсыпайся!

— Благодарствую, батька, — Чертёнок смешно передразнил моего стражника, и мы оба громко рассмеялись.

Микифор вытянул из-за пояса пистоли, бросил на стол, тяжело поднялся и, немного шатаясь, направился к лавке. Чему-то рассмеявшись, упал на неё и сонно пробормотал:

— Ты, батька, не кручинься, мы с тобой до конца пойдём, одна у нас судьба, одной верёвочкой повязаны, знать, и ходим поэтому вместе. Повоюем…

Он тут же сонно захрапел. Я укрыл его овчиной.

Через три дня он с казаками ушёл на Хопёр. Не мог я держать рядом с собой друзей-товарищей, торопился дела делать… Но события опережали мои планы…

Недели через три пришли вести о бунте в Царицыне — казаки бежали, а Фрола сдали домовитым в Черкасск. Корнила почуял, что подходит его время, и тут же не замедлил явиться в Кагальник. Он привёл с собой более пяти тысяч домовитых — мечтал довести дело до конца и заслужить милость государя.

* * *

13 апреля 1671 года Войско Донское вошло во вновь сожжённый Кагальницкий городок. Они не смогли взять его приступом, поэтому подожгли деревянные стены. Едва они рухнули в нескольких местах, домовитые ринулись на штурм городка через проломы. Бой был жарким, но коротким — пленных не брали. Моих товарищей полностью вырезали, а кого не успели — утопили в реке. Ко мне боялись приблизиться, словно к зачумлённому — кидались в стороны. Для домовитых я был заговорённым оборотнем. Я пробился к своей избе и заперся изнутри, став теперь больше походить на медведя, обложенного в своей берлоге. Положил на стол три заряженных пистоля, саблю — просто так живьём они меня не возьмут, многих потяну за собой. Сухие глаза жгло — мне нечем было плакать по погибшим друзьям. Меня душили злость и гнев на самого себя за то, что недооценил прыти Корнилы, понадеялся на его запуганность. Ничего назад уже не вернёшь — крёстный теперь меня не выпустит.

Вокруг избы нарастал возбуждённый гомон:

— Там он, оборотень, сидит!

Я усмехнулся — могут и подпалить.

— Говорят, захочет — вмиг обратится в сокола или серого волка. Заговорённый он! По стенам прыгал — сколько в него не стреляли, все пули мимо летели! Словно чёрт, чёрный от сажи, — затаился, ждёт!

Слушая их, я недобро улыбался, проверял пистоли — в нужный момент они не должны были меня подвести.

«Может, ещё не всё потеряно — выпутаюсь?! — шептал я, стиснув зубы, и проверял пальцем остроту сабли. — Выпутаюсь! Эх, Корнила Яковлев, жаль, я тебя пощадил в самом начале — ведь крёстный ты мне. Сыграл ты теперь со мной злую шутку!» Хитёр оказался старик. Может, Чертёнок успеет вернуться или царицынские подойдут — сейчас там опять атаманит Фёдор Шелудяк.

Под вечер в дверь осторожно постучали. Я схватил пистоли:

— Кто там?

— Степан, это я — твой крёстный, Корнила Яковлев.

Я отпер ему дверь с пистолем в руках:

— Входи, крёстный.

В горницу вошёл Корнила — высокий, широкоплечий, начинающий полнеть старик. На нём был атласный красный кафтан с серебряными пуговицами и кистями, скрученными из золотых нитей. Он снял с себя баранью шапку. Седой оселедец взвился и упал на плечо. Заблестела сизая бритая голова. Корнила покосился на мой пистоль и неуверенно произнёс:

— Здорово, Степан Тимофеевич.

— Здоров, крёстный, — я сунул пистоль за пояс и сел за стол, не приглашая Корнилу.

Он сам сел напротив меня и трясущейся рукой разгладил усы.

— С переговорами я к тебе, — колючие глазки испытующе впились в меня. — Что думаешь, Степан Тимофеевич?

— Думаю, что уйду от тебя — белым соколом улечу в окно!

Корнила усмехнулся:

— Всё шутишь? Поздно уходить, раньше надо было. Поменялись мы с тобой силой.

— Вижу, что поменялись — раньше ты со мной не посмел бы так говорить.

— Всё меняется, Степан, ведь когда я тебя растил и воспитывал, не думал, что бунт против нашего государя поднимешь.

— Знать, хорошо воспитал.

— Ты ведь мне почти за сына был — душой за тебя болею!

— Я вижу.

— Ты мне не веришь, а я тебе доверился, потому и пришёл к тебе разговаривать, а то ведь мог и заживо спалить! — крёстный умел вести беседы, потому атаманил и слушались его казаки не один десяток лет.

— Собака ты, крёстный, не взять тебе меня!

Корнила усмехнулся и стал крутить ус.

— Не брать я тебя пришёл — ты и так у меня в руках! Я хочу по-доброму с тобой дело решить. Братец твой у меня, уже кается. Семьи ваши в Черкасске под охраной. Я вот думаю, к чему с тобой воевать, что нам делить?!

— Странные ты речи баишь, Яковлев.

— Нет в них ничего странного. Ты ведь из наших, не какая-нибудь голь перекатная! Разин! Имя твоё теперь по всей Руси-матушке гремит!

— Тебе что за дело до того грома?!

— Можно всё решить по согласию, — старик хитро прищурился. — Грамоту я получил царскую. Отпускает тебе государь вины, коли сдашься по-доброму и явишься к нему с повинной.

Я рассмеялся:

— Твоими устами, Корнила, мёд пить! Лжёшь ты, собака, на лобное место зовёт меня царь!

— Я тебе истину сказал и грамоту могу принесть. Из тебя выйдет видный воевода — государю нашему такие люди нужны.

— Брешешь ты, Корнила, — устало сказал я, но мне хотелось ему верить — рано было ещё умирать, не закончил я все свои дела.

Может, и есть в его словах часть правды. Хотелось в это верить — необходимо выторговать время. Я всё ещё надеялся на Чертёнка и Фёдора Шелудяка.

— Истинную правду тебе сказал! — Корнила перекрестился. — Надо прекращать войну — вот единственная цель нашего государя! Говорят, что только от пыток и казней за осень и зиму погибло больше семидесяти тысяч человек. На тебе, Степан, их кровушка.

— А, может, на тебе, боярский прихвостень?! На мясниках-воеводах?! Пошёл прочь, Корнила Яковлев, не желаю больше тебя слушать!

Крёстный со вздохом поднялся:

— Мне нечего больше тебе сказать, Степан Тимофеевич. Я всё сказал, теперь посиди и подумай. Мой совет — одумайся и покайся. Наш государь милостив и справедлив. Получишь у него прощение. Война будет с турком, может, у него свой план, ты там удачно воевал… — Корнила усмехнулся и направился к двери: — Думай, крестник, думай. Один раз он тебя уже простил, отпустил вины, почему бы не отпустить и во второй?! Что получилось из-за твоей гордыни и непокорности? Половина Руси в крови и разорении!

— Корнила, а может, тебе лучше ко мне переметнуться?! Махнём вместе на Москву! Посажу тебя в царских хоромах, получишь большой дуван — таких ни на Дону, ни на Запорожье не видывали!

Крёстный махнул на меня рукой, но глаза его тревожно заблестели:

— Всё шутки шутишь?! Ты много нашарпал, поди?!

— Есть тайные места.

Глаза старика впились в меня. Некоторое время Корнила молчал, затем, наконец, ответил:

— Нет, Степан Тимофеевич, на такое я не пойду — расходятся у нас дорожки!

— Расходятся.

— Повинись, послушай старика, я спасу тебя.

— Уж ты-то спасёшь — первым на шее верёвку затянешь!

— Нет у тебя другого выбора, Степан — или со мной, или… пропадёшь.

— Я уже сделал свой выбор.

— Неволить тебя не могу, — крёстный пошёл к двери, — ты всё же подумай, время у тебя пока есть. Подумай, не торопись с ответом, — он открыл дверь и повернулся ко мне. — Ты ведь умный, грамотный, с посольствами бывал глядишь, государь смилостивится.

— Ступай, Корнила, поздно.

Дверь громко стукнула…

* * *

Смутно на душе, неспокойно. Корнила всё же посеял у меня сомнения: ведь не схватили меня не потому, что заговорённый — может, не врал Корнила-крёстный, пришла бумага из Москвы?! Царь однажды простил. Я рассмеялся — нет, врёшь, крёстный: царь никогда не прощает. Ложь это… Или… Бояре напуганы, война продолжается. Идут со мной на мировую, чтобы остановить крестьянскую смуту? Ведь гибнем не только мы, но и они. Может такое быть? Может…

…Нет, боятся они меня и ненавидят лютой ненавистью. Не простят бояре — им нужна моя голова… Почему же Корнила медлит? Почему не побоялся прийти на переговоры? Змей ты, крёстный, змей…

Светало. В полусне я сидел за столом, думал свою горькую думу, и тут они ударили разом в окна и двери. Лопнуло окно, раздался треск в сенях. Я схватился за пистоли и громыхнул ими в окно и в сени. Послышались истошные крики раненых. Я громко засмеялся, обнажая саблю:

— Что, бесы, иуды, жарко я вас потчую?!

Изба заполнилась домовитыми казаками.

— В гости пожаловали? — моя сабля со свистом рассекла воздух.

— Живьём брать! — выкрикнул из-за спин казаков Самаренин.

— Попробуйте! — усмеялся я.

Ближайший казак, охнув, осел на пол, схватившись рукой за рассеченную голову. Кто-то матерно выругался. Громыхнул пистоль.

— Я же велел живьём брать! — рявкнул Самаренин.

— Попробуй возьми! — крикнули в ответ.

Ещё один казак с руганью отпрянул в толпу — его сабля вместе с кистью руки осталась лежать на полу.

— Ага, суки, не так-то просто взять атамана?! — я отступил в угол.

— Вперёд! — закричал Самаренин, и казаки, зарычав, кинулись на меня разом.

Я страшно ударил, разрубая дюжего казака на две половины до крестца. Раздались крики. Меня ударили по лицу, схватили за руки и кафтан.

— Гуляй, станица! — я бил кулаками в исступлённые, потные лица толпящихся вокруг меня казаков.

Раздался треск кафтана. Мой. Разорвали, сволочи, но мне удалось раскидать повисших на мне казаков.

— Гей, Михайло, где же ты, выходи! — закричал я Самаренину.

— Здесь!

Я повернулся на голос. Не надо было этого делать — меня ударили чем-то тяжёлым по голове. Я покачнулся. Взревев, казаки бросились на меня… Я не чувствовал, как меня колотили, а потом вязали — в глазах плавал багровый туман…

На следующий день меня отвезли в Черкасск на встречу с Фролом, а накануне по приказу иуды-крёстного не из мести, а из страха наши семьи, всех близких и родных умертвили…

Конец…

* * *

Это была последняя запись в дневнике. Словно проснувшись после яркого и тяжёлого сна, щурясь и шаря глазами по сумракам кабинета, он молча закрыл тетрадь. Пальцы, неуверенно дрожа, ползали по столу в поисках сигарет. Нашёл. Прикурил, отошёл к окну. Что-то его беспокоило, но он не хотел думать, что это совесть. Не докурив, он бросил сигарету в пепельницу. Прошёл к столу и открыл тетрадь — там оставался сложенный надвое лист, который он ещё не читал…

* * *

«Вы, воры и клятвопреступники, изменники и губители христианских душ со свои товарищи под Симбирском и в иных многих местах побиты, а ныне к великому государю, царю и великому князю всея Великия, Малыя и Белыя Руси Алексею Михайловичу, божьему помазаннику и самодержцу службою и радением атамана Войска Донского Корнея Яковлева и всего Войска и сами вы пойманы и привезены. В расспросе и пытках вы в том своём воровстве повинились. За такие ваши злые и богомерзкие дела, за измену и разорение приговорены великим государём нашим, царём и великим князем всея Великия, Малыя и Белыя Руси к смертной казни четвертованием».

* * *

Это была обыкновенная выписка из какого-то библиотечного хранилища. Он вновь переложил листок надвое, сунул в тетрадь и вышел из кабинета…

* * *

— …Ночью думы муторней.

Плотники не мешкают

Не успеть к заутренней:

Больно рано вешают.

Ты об этом не жалей, не жалей,

Что тебе отсрочка?!

На верёвочке твоей

Нет ни узелочка!

Лучше ляг да обогрейся

Я, мол, казни не просплю…

Сколь верёвочка не вейся

А сорвёшься ты в петлю![3]

Я перестал петь, потому что в это время щёлкнул дверной замок. Он стремительно вошёл в комнату, замер надо мной. Я поднялся и сел на кровать:

— Прочитали?

— Прочитал, — буркнул он, внимательно меня разглядывая.

В его глазах читалось беспокойство. Он опёрся на пластиковый столик, привинченный к полу.

— Ну и какой вы мне диагноз поставили?

Он молчал.

— Шьёте раздвоение личности, манию величия? У меня тяжёлый и неизлечимый случай? Такого ещё не было в мировой практике? Вам повезло — на моём примере получите известность, — я опёрся спиной о холодную, выкрашенную в мягкий, до тошноты салатовый цвет стену.

Он пожал плечами и ответил:

— Я думаю, что вы здоровы.

— Но подлечиться не мешает, да? — усмехнулся я.

— Вы действительно верите, что в прошлой жизни были Степаном Разиным?

— Почему бы и нет? Я тщательно записывал все свои видения, всё, о чём вы прочитали. Неужели вы не верите в то, что может проснуться подсознательная генная память? В наших генах заложена информация многих тысяч поколений, а, может, даже всей вселенной со дня её сотворения и до дня гибели. У меня единичный случай?

Он покачал головой:

— Нет, нечто подобное уже было, — он обхватил себя руками, замкнул их на плечах, словно ему стало холодно. — За что вас уволили? — задал он неожиданный вопрос.

Я усмехнулся:

— Легко догадаться — значит, я кому-то мешал. В больницы подобного типа людей просто так не отправляют для лечения.

— Может быть, — протянул он. — Кому же вы перешли дорогу?

— Брынчалову, — сказал я, и его лицо тут же изменилось.

Я улыбнулся:

— Весёленькая история, не правда ли? Вы не жалеете, что задали подобный вопрос?

— Он скоро станет президентом, — тихо отозвался он и, отведя глаза в сторону, ещё более тихо добавил: — Он очень сильный человек.

— Сволочь он, — спокойно отозвался я.

Доктор вздрогнул и покосился на меня.

— И что? — хрипло выдавил он.

— Ничего. От редакции у меня было задание собрать о нём материал. Я собрал, но материал неожиданно превратился в бомбу. Мой любезный друг-редактор предал меня, позвонил и сдал Брынчалову. Надо разбираться в людях, а я никогда этого не умел, — я потерянно улыбнулся. — Угостите лучше сигаретой.

— Здесь не курят, — автоматически ответил он, потому что сам достал сигареты, одну взял себе, другую протянул мне.

— Это почти частная клиника, — задумчиво произнёс он, выпуская клуб дыма. — Во всём этом замешаны слишком большие силы…

Я рассмеялся:

— Вы рассуждаете, как Пилат, умывающий руки.

Он обиженно посмотрел на меня.

— Через год он будет президентом, а этот материал настолько протухнет, что уже никому не причинит вреда. А вам зачем это надо? — он настороженно посмотрел на меня.

— Я не играю в героя, — ответил я. — Я делаю свою работу. Делаю честно. И если я уверен, что какой-то человек — мразь, не буду скрывать, буду бороться против него.

Он стал смотреть на дверь — обитый войлоком тёмный прямоугольник.

— Ладно, доктор, к чему всё это ворошить?! Вам лучше не знать. Оставайтесь чистеньким — здесь надо соблюдать гигиену! — в моём голосе прозвучал сарказм. — Обещаю быть неопасным.

— Вы тот человек, которому больше всех надо? — зло усмехнулся доктор.

— Нет, просто во мне заговорила моя прежняя память. Устал я, доктор, каждый день купаться во лжи, которой нас щедро снабжают. Я просто хотел сказать правду.

— Об одном человеке? Это ещё не вся правда.

— Пусть это будет началом. Нашему времени нужен свой Разин.

— На что вы надеялись?

— Правильнее было бы спросить — на кого, — поправил я. — На друга-редактора. В Америке за такую информацию я мог бы безбедно прожить всю оставшуюся жизнь.

— Вы вместе с редактором учились?

— Когда-то…

— Я вам скажу правду, — он глубоко затянулся, докуривая сигарету. — У меня действительно есть инструкция. Я должен лечить вас год. Лечить на словах! — он сделал ударение.

— Побег возможен?

Он грустно улыбнулся и покачал головой:

— Исключено — отсюда ещё никто не выходил раньше времени.

— Я попробую.

— Лучше не пробуйте! — посоветовал он.

— Посмотрим. Я здесь один такой?

Он ответил на другой, ещё не заданный мной вопрос:

— Вы не понимаете — когда вы выйдете отсюда, вы будете другим человеком.

— Вот как — с катетером в попе и с пузырями на губах?

Он нахмурился:

— Не таким — чуть-чуть другим.

— Я не понимаю этого вашего «чуть-чуть»! — раздражённо ответил я. — Вам нравится такая работа? Хорошие хоть бабки получаете?

Он закурил вторую сигарету. Его лицо скрылось в дыму, из которого донёсся голос:

— На хорошую жизнь хватает.

Я громко рассмеялся:

— Спасибо за правду. Не боитесь, что когда-нибудь и вас выпустят чуть-чуть другим?

— Нет… Я пытаюсь вам помочь.

— Вот как? Чем?

— Не хватает каких-то документов. Сегодня звонил Брынчалов и предложил компромисс.

— Он боится, что их всё-таки могут опубликовать. Пусть боится, сволочь, не нужны мне его компромиссы!

— Если вы отдадите ему документы, можете идти на все четыре стороны.

— Вам не противно повторять мне его слова?

Он затравленно посмотрел на дверь.

— Свобода хороша, только для всех она почему-то разная: одним всё, а другим — почти ничего… Хозяева и рабы… Всегда, во все времена…

— Вы не хотите быть рабом?

— Хозяином тоже. А вот вы — раб! Уходите, я устал и хочу спать!

— Это ваш ответ?

— Да, пошлите Брынчалова в задницу! От моего имени!

— Он скоро станет президентом.

— Вы получите то, что хотите. Каков народ, таков и его правитель. Уходите!

— Вам оставить покурить?

— Нет, спасибо, — ответил я, хотя курить ужасно хотелось.

— До свидания.

— Пока! — бросил я ему в спину.

Он вышел, но на столике остались сигареты и зажигалка. Я немедленно закурил — наверняка, скоро появятся медбратья и заберут халяву. Чёрт с ним!

* * *

Какие ему нужны документы? Я усмехнулся — спасибо Пашке-иностранцу. Он дал мне все валютные счета банков, на которые уплыли деньги, когда Брынчалов возглавлял акционерное общество «Газнефтеуголь». Бывший генеральный директор, теперь министр тяжёлой промышленности, продолжающий её «запускать», как любят у нас говорить. Таким людям сейчас везде «зелёный свет». Прости, Лена, месяц назад тебя сбила машина, и я поклялся отомстить… Обязательно отомщу, если выйду. Ты мне хорошо помогла. Отомщу, даже если он будет президентом. Чёрт побери, но ведь он им будет!

Отсюда невозможно бежать? Нет тюрем, из которых невозможно убежать. Я знаю один аварийный выход, но им лучше не пользоваться.

Я загасил бычок. Как оказалось — вовремя. В комнату ввалились два дюжих медбрата — помощники палача, заплечных дел мастера.

— Ну-ка?! — удивлённо воскликнул один из них.

— Эта сумасшедшая обезьяна сумела протащить курево!

Санитары многозначительно переглянулись — они были не прочь поиграть в кошки-мышки.

— Сейчас лечить тебя будем, — сказал один из них.

Его квадратные челюсти пытались выдавить на губах нечто, похожее на улыбку.

— Лечи, — согласился я.

— А что куришь? — спросил второй.

— Смотри — благородные! — я швырнул ему в морду пачку сигарет и прыгнул вперёд.

Для них это оказалось полной неожиданностью. Одному я, кажется, сломал нос, но второй, уже в дверях, раскроил мне череп чем-то тяжёлым, зажатым в и без того пудовом кулаке. Мир взорвался ярко-алым фейерверком.

— Вот же сволочь! — прогремело откуда-то с небес.

Пол стремительно рос перед глазами…

* * *

— Страшно, атаман? — стрелец легко, беззлобно подтолкнул меня к свежеструганному помосту.

— Самую малость, — ответил я и шагнул вперёд.

На помосте чинной походкой хозяина уже расхаживал палач, с любопытством поглядывающий на меня сверху вниз. Там же стоял уже хорошо знакомый мне рыжебородый дьяк. Он нервно перебирал в руках грамоты с моими винами и старался не смотреть в мою сторону.

Боже, сколько сегодня сошлось людей! Я обвёл взглядом площадь. Тысячи! Одни пришли хоронить. Они стояли в первых рядах — толстобрюхие бояре, важные воеводы в праздничных нарядах. Словно на пир собрались! В чёрных клобуках стояли попы и монахи. Другие, постоянно оттесняемые двойным, усиленным рядом стрельцов — те, которым я обещал волю. Они пришли прощаться.

Князь Одоевский дал дьяку знак рукой. Тот, откашлявшись, начал громко читать. Слова пудовыми глыбами падали и впитывались в заворожено молчавшую площадь.

— …вор и богоотступник, изменник донской казак Стенька Разин, забыв страх божий и крестное целование великого государя нашего Алексея Михайловича и его милость, изменил и, совравше, пошёл с Дону для воровства на Волгу. И на Волге многие бесчинства учинил…

— Поделом тебе, христопродавцу! — донеслось из передних рядов. — Вор!

Я улыбнулся им. Вон какая честь — всё войско выстроили, уважили. Хотелось крикнуть, обратиться к людям: «Простите, Христа ради, что не сумел дойти до вас, донести своё слово, не смог дать обещанную волю!» Я вглядывался в тысячи лиц, обращённых в мою сторону — вдруг увижу кого знакомого…

— …ты ж, вор Стенька, со товарищи, забыв страх божий, отступив от святыя соборныя и апостольския церкви, будучи на Дону, не велел новых церквей ставить, не дозволял церковное пение, а венчаться указал возле вербы.

— Антихрист! — выплюнули из первого ряда. — Безбожник!

— Брехня всё это! — крикнул кто-то из серой толпы за спинами стрельцов.

Я не заметил кричащего — его спугнули проснувшиеся, засуетившиеся стрельцы, которые принялись теснить бердышами шумящую, как Хвалынское море, толпу. Бояре испуганно крестились.

Выдержав паузу, дьяк стал зачитывать мои злодейства в Царицыне, Астрахани, Чёрном Яре, вспомнил бедного воеводу Прозоровского с семьёй, да его малых детей, брата, князя Львова, мои прелестные грамоты и отважное сидение Милославского в симбирском кремле.

— Много вы про меня расписали! — я насмешливо улыбнулся.

Людское море шумело, я услышал уже знакомый крик:

— Извет это, батька, мы тебе верим!

Людское море стало напирать на стрелецкие бердыши. Кричащего не было видно.

Значит, не один я здесь стою — со мной на этом помосте стоит, волнуясь, забитая, окровавленная судами воевод Русь. Я развернул плечи, гордо вскинул голову, а рыжебородый дьяк, косясь на меня, волнуясь и захлёбываясь, торопливо дочитывал:

— …и в воровстве были четыре года, и невинную кровь проливали Стенька и его брат Фролка, не щадя и младенцев.

Я посмотрел на небо — какое оно сегодня необыкновенно голубое, чистое, незамутнённое ни единым облачком. Видно, тоже решило проститься со мной и ждёт принять мою грешную душу…

— …а ныне радением Войска Донского атамана Корнея Яковлева и всего Войска и сами вы пойманы и привезены в Москву, в расспросе и с пыток в том своём воровстве винились…

— Ни в чём я не винился, лампадная твоя душа! — бросил я дьяку.

Тот поёжился и дочитал ломающимся, переходящим в хриплый крик голосом:

— …и за такие ваши злые и богомерзкие дела и измену государю нашему, царю и великому князю Алексею Михайловичу и разорение всего Московского государства по указу царя и великого князя Алексея Михайловича приговорён к казни четвертованием!

Крик дьяка перешёл в нервный всхлип. Он торопливо свернул свиток трясущимися руками, перевязал его шёлковым шнурком и кивнул палачу:

— Делай своё дело.

— Начинай! — подхватили бояре.

Крестясь, дьяк спешно сбежал с помоста.

Палач остановился передо мной, многозначительно кивая на плаху с топором.

— Прощай, атаман! — взвился над толпой чей-то пронзительный и высокий голос.

— Прощайте, робята! — крикнул я в ответ внезапно притихшей толпе.

— Речей и исповеди не полагается, — хмуро бросил палач и подтолкнул меня к плахе.

— Успеешь! — зло прохрипел я, отталкивая его в сторону.

Я повернулся к золотым куполам храма Покрова и медленно перекрестился.

— Господи, прости и упокой мою многогрешную душу! — прошептал я, повернулся к замершей толпе, молча, как водится, поклонился по православному обычаю на все четыре стороны. — Простите, люди добрые, если чего не так сделал! — крикнул я, охватывая взглядом тысячи напряжённо застывших, запрокинутых к небу лиц. — Простите!

Я почувствовал внезапное облегчение, словно действительно был прощён. Не осталось страха перед смертью и мучительной болью. Словно с небес спустилось озарение и покой — я почувствовал, как внутри меня растёт умиротворение и постепенно растворяет гнев, горечь и ненависть. Когда-нибудь придёт другой, похожий на меня, а сегодня я встал на место того, кто был до меня. Эта встреча с палачом и плахой уже не раз повторялась и не раз повторится.

Я молча растянулся на плахе, широко раскинув в стороны руки и ноги, приготовившись к четвертованию. Смерть рано или поздно приходит, она всё равно неизбежна для всех людей.

Я стал чуть слышно читать всплывшие откуда-то из глубин памяти строки. Надо мной раскачивалась незамутнённая синева неба.

«Вдоль обрыва, по над пропастью, по самому по краю

Я коней своих нагайкою стегаю, погоняю.

Что-то воздуху мне мало — ветер пью, туман глотаю,

Чую с гибельным восторгом: пропадаю, пропадаю!»

На площади царила неестественная, испуганная, ожидающая развязки тишина. Я услышал, как натужно хрястнул топор, пройдя сквозь мясо и кость, впился в дерево. напитывая его кровью. Я почувствовал, как правая рука дёрнулась и скатилась с помоста, стремясь одной ей ведомым желанием наказать обидчика. Я закрыл глаза и крепко стиснул зубы, чувствуя, как тяжело рвутся из груди слова:

«Сгину я — меня пушинкой ураган сметёт с ладони,

И в санях меня галопом повлекут по снегу утром,

Вы на шаг неторопливый перейдите, мои кони,

Хоть немного, но продлите путь к последнему приюту…»

Тишина. Неестественная тишина испуганной птицей металась по застывшей площади. Вновь раздался страшный рубящий удар. Застонала плаха, поливаемая моей кровью. Не выдержал, забился в руках стрельцов у подножия помоста Фрол:

— Брат! Брат, прости меня! Прости! А-а-а-а! Отпустите меня, а-а-а!

Я с трудом оторвал от плахи голову — странное дело, в небе появились алые облака и нависли над глазами. На шее вздулись жилы, когда я, тужась, закричал:

— Молчи, Фрол! Молчи!!!

— Атаман!!! — крикнул кто-то из толпы.

Толпа ожила, колыхнулась, как бушующее море, и взорвалась плачем и слёзным криком.

— Чтоб тебе! — буркнул испуганно озирнувшийся через плечо палач и торопливо занёс над головой окровавленный топор.

«Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий,

Так что ж там ангелы поют такими злыми голосами?!..»[4]

Топор стремительно падал вниз — кто-то поторопился и подал ему знак, нарушая порядок казни: голову рубят в последнюю очередь…

Загрузка...