— Смотри, — сказала Юкки, — я на песок наступаю, а он вокруг ноги сухим становится. Это, наверное, потому, что долго под солнцем сушился, вот даже в море вымокнуть как следует не может. Правда?
— Точно, — ответил Дима и прибавил: — А у тебя следы красивые.
— Ага. Маленькие, и пальцы скрюченные, как у Кащея.
— Много ты понимаешь в собственной красоте! Не скрюченные, а изящные.
— Там царь Кащей над златом чахнет! Димчик, почему он чахнет?
— Реакции изучает соединений злата, а вытяжки нет, и вообще, никакой техники безопасности.
— Глупенький! Солнышко светит, а он про технику безопасности! Купаться будешь?
Выйдя из воды, Юкки повалилась в горячий песок.
— Уф!.. Сумасшедший! Нельзя же так далеко заплывать!
— Но ведь ты впереди плыла…
— Так и что? Я, по-твоему, первой должна назад поворачивать? Домострой какой-то! Димчик, а я кушать хочу. Раз ты поборник древности, то добудь мне пропитание.
— Сколько угодно! — Дима шагнул вперед, сунул руку в воду, дернулся, зашипев сквозь зубы, а потом выволок на воздух крупного серого краба. Краб топорщил ноги и угрожающе поднимал клешни, стараясь достать палец врага.
— К вашим стопам повергаю, — сказал Дима, положив краба у ног Юкки. Юкки завизжала. Освобожденный краб боком засеменил к воде.
— Бедненький, — сказала Юкки, перестав визжать. — Как ему трудно идти. Пусти его в море.
— Это моя добыча. Сейчас мы будем его есть.
— Я не хочу его есть. Я хочу вкусное.
— Вкусное лежит в гравилете. Можно принести…
— А все-таки хорошее место, — говорила Юкки через полчаса. Бесконечный берег и ни одного человека. Даже следов нет, только то, что мы натоптали. Слушай, мы, наверное, улетели в прошлое, и на Земле никого нет, только крабы.
— И скорпионы.
— Где?
— Не знаю… Просто в Девонский период кроме крабов на Земле жили скорпионы.
— Ну вот, всегда ты так. Только никаких скорпионов здесь нет, потому что сейчас не Девонский период. Вон пень лежит. Когда-то тут росло дерево, а потом пришел варвар и приказал его срубить. Для дивидендов. А пень остался, потому что варвар относился к природе хищнически и не убирал за собой.
— Вот именно, поэтому, если ты кончила есть, то давай за собой убирать…
Они еще купались и загорали. Они построили башню из песка и взяли ее штурмом. Они играли в пятнашки, и Дима порезался осокой. А потом подошло время улетать. Дима было предложил вместо этого, одичав, основать здесь становище, но Юкки вспомнила про порезанную ступню, и пришлось сворачивать лагерь. Гравилет улетел.
Осталось синее слепящее море и синее слепящее небо, горячий янтарный песок, жесткая белая трава по кромке пляжа и черная, наполовину вросшая в песок коряга пня, торчащая среди осоки. Да пустой берег, тянущийся в обе стороны. Серый краб выбрался на мелководье и улегся на дне, среди дрожащих бликов.
Жаркая тишина ощутимой тяжестью упала на землю, и потому раздавшийся шорох прозвучал резко и неестественно. Пень, громадный, полузасыпанный песком, раскрылся, распавшись на две части. Изнутри выдвинулись длинные трубки, перегоняя струи песка, зашипел сжатый воздух. Песок, ложась ровной гребенкой волн, засыпал следы. Извивающийся манипулятор поднялся из середины псевдопня, подхватил случайно забытую бумажку, потом окунулся в воду и схватил краба. Тот звонко ударил сведенными кверху клешнями. Почувствовав сопротивление, манипулятор расслабился, и бедный краб ринулся в глубину.
Через минуту на берегу уже почти не оставалось следов. Неподалеку заканчивал работу угловатый, покрытый остатками ракушек валун. Вскоре берег снова сиял нецивилизованной красотой.
Приближался вечер, когда на горизонте появилась едва заметная искра. Она приближалась и превращалась в ярко раскрашенный многоместный гравилет. Целая семья прилетела купаться в ночном море, глядеть на звезды и спать на диком берегу, где никого не бывает,
— Мама, гляди! — закричал мальчик, первым выпрыгнувший из кабины. Море гладкое, а на песке волны!
Глухое место, дикий, никому не известный уголок стал для Юкки и Димы привычным местом отдыха. Каждую неделю они появлялись здесь, проносились на спортивной машине, выбирая местечко подальше от прибрежных коттеджей и редких групп купальщиков. И, как правило, останавливались около знакомого пня. Правда, был такой период, когда их посещения прекратились. Впрочем, скоро спортивный гравилет снова появился над пляжем, но он больше не выделывал курбетов и головоломных петель, а двигался очень плавно и осторожно. Тряска в гравилете невозможна, но Юкки становилась непреклонна, когда дело касалось маленького Валерика.
А еще через пару лет им пришлось пересаживаться в семейный гравилет, старая модель стала тесна. И все труднее становилось найти на берегу пустынное место, все больше появлялось палаток, разбитых за полосой песка, постоянные поселки тоже росли, и вот первый домик встал на холме, прикрывавшем бухту со стороны берега.
Старый пень мог оживать теперь только ночами, да и то не всегда. Его все больше заносило песком, и однажды ночью, после сильного ветра, он исчез. Глухого места не стало, но семейный гравилет продолжал прилетать, как прежде, и не по привычке, а просто потому, что всюду было то же самое.
— Эх, Юкки, Юкки, а я-то надеялась, что ты на время бросишь семью и проведешь июль со мною…
— Бабуленька, ты же у меня умница, ты ведь понимаешь, что это никак невозможно.
— О, это я понимаю! Мне не понять другого, зачем, зачем это нужно?
— Бабуленька, не надо меня пилить, в моем положении вредно волноваться.
— Мне тоже вредно волноваться! Мне восемьдесят шесть лет, а ты вечно заставляешь меня тревожиться о твоем здоровье!
— Не надо тревожиться… — Юкки подсела поближе и, приняв вид пай-девочки, погладила бабушку по плечу.
— Не подлизывайся, — сердито отозвалась та и встала.
Поднялась и Юкки. Когда они стояли рядом, то сходство резко бросалось в глаза. Они казались сестрами и были почти одинаковы, только у старшей от глаз едва заметно разбегались морщинки да волосы были не такие пушистые. Обе невысокие, одна чуть полнее.
— Развезло тебя, — недовольно сказала Лайма Орестовна. — Не женщина, а коровище. Никак в толк не возьму, что за удовольствие ты в этом находишь? У меня было трое детей, и, поверь, по тем временам этого было вполне достаточно. А современные бабы как с ума посходили. Уже Мировой Совет другого дела не знает, как только вашу дурь в рамки вводить. Почему-то шестьдесят лет назад перенаселения на Земле не было.
— Было.
— Но не до такой же степени! В конце концов, в первую очередь надо быть человеком, а не самкой!
— Бабушка!.. — голос Юкки задрожал. — Как ты можешь так говорить? В моем положении…
— Ну, успокойся, девочка, — заволновалась Лайма Орестовна, усаживая на диван всхлипывающую Юкки. — Я не хотела тебя обидеть, прости ты глупую старуху.
— Бабуля, ты прелесть, — Юкки еще раз по инерции всхлипнула и улыбнулась. — Я тебя очень люблю.
— Вот и славно, — Лайма Орестовна присела рядом с внучкой, — больше я тебя терзать не стану, все равно поздно, только обещай мне, что пятого ребенка ты заводить не будешь.
— Не знаю, — сказала Юкки, и Лайма Орестовна даже застонала сквозь сжатые зубы, как от сильной боли. Юкки метнула на бабушку испуганный взгляд и торопливо заговорила: — Бабуленька, ты подумай, о чем тут беспокоиться? Я чувствую себя прекрасно, а роды при современной-то технике — это почти не больно и совершенно безопасно. Зато потом будет маленький…
— У тебя уже есть трое маленьких и намечается четвертый, — перебила Лайма Орестовна. — Вырастила бы сначала их.
— Нет, ты послушай. С пеленками, как когда-то тебе, мне возиться не надо, еда всегда готова, а если вдруг понадобится уехать на день или на два, то есть где оставить малышей… И даже не это главное! Тут есть другое. Вот ты пришла звать меня с собой, чтобы я поехала в Пиренеи. Ты в горы собираешься, в восемьдесят шесть-то лет! И во всем остальном тоже никакой молодой не уступишь. К тому же ты красавица, а я так, серединка на половинку…
— Не кокетничай! — строго сказала Лайма Орестовна.
— Мы успеем напутешествоваться после пятидесяти лет, а сейчас нам хочется быть молодыми. Но ведь молодая женщина в наше глупое время — это женщина, ждущая ребенка. Поняла?
Лайма Орестовна некоторое время сидела молча, нахмурившись и не глядя на Юкки. Потом вздохнула и сказала:
— Все-таки надо быть чуточку более сознательной.
Юкки виновато улыбнулась:
— Я пробовала, — сказала она, — но у меня не получается.
От Гарри Сатат ушла сама. Она слишком ясно видела, что происходит с ним, чтобы пытаться обманывать себя глупыми надеждами. Правда, она и на этот раз старалась не замечать его охлаждения, хотела оттянуть разрыв, но дожидаться, чтобы любовь перешла в ненависть, она не могла и потому однажды сказала ему:
— Знаешь, я, пожалуй, уеду.
Он еще не был готов к этому разговору, смутился и как-то потрясающе глупо спросил:
— Куда?
— Не куда, а как, — поправила Сатат. — Насовсем. Так будет лучше.
Гарри стоял перед нею, знакомый до последней мысли, любимый, но в чем-то уже чужой и ненавистный. Он хотел что-то сказать, но только жевал губами. И наконец выдавил:
— Может, ты и права. Может, так в самом деле будет лучше. Только ты пойми, я ведь тебя люблю, по-настоящему люблю, я никогда никого так не любил, но…
— Замолчи!.. — свистящим шепотом выдохнула Сатат. Она разом спала с лица, скулы выступили вперед, щуки ввалились, и только под глазами, словно от многодневной усталости, набухли мешки, и в них часто и зло забились жилки.
— Не смей говорить мне про это!.. — выкрикнула Сатат и бросилась к гравилету, дожидавшемуся у порога дома. Она упала лицом и руками в клавиатуру, гравилет взмыл и, выполняя странный приказ, вычертил в утреннем небе немыслимую по сложности спираль.
Сатат уже не пыталась сдерживаться. С ней случилась страшная истерика. Она билась о пульт, царапала его, обламывая ногти о кнопки, сквозь губы протискивались обрывки каких-то фраз, и среди них чаще всего одно:
— Не могу!..
Она бы десятки раз разбилась, если бы автопилот, одновременно получающий множество противоречивых команд, не отбрасывал те, которые могли привести к гибели машины. Из остальных он пытался составить подобие маршрута. Гравилет метался и дергался в воздухе, начинал и не заканчивал десятки никем не придуманных фигур высшего пилотажа, срывался на гигантской скорости, но тут же замирал неподвижно, а потом падал к самой земле и, чуть не коснувшись ее, принимался стремительно вращаться вокруг своей оси, и эта развеселая карусель, бездарное машинное воплощение женского горя, уносилась ввысь, теряясь в синеве.
Наконец Сатат заплакала, но слезы скоро кончились, сменились тяжелой неудержимой икотой. Гравилет, перестав кувыркаться, медленно потянул вперед, время от времени вздрагивая в такт своей хозяйке.
Через час гравилет опустился на небольшую площадку, усыпанную острыми битыми камнями. Справа и слева довольно круто поднимались склоны, с которых когда-то сорвались эти камни. Было холодно, снег, лежащий на вершинах, казался совсем близким.
Сатат, внешне уже совершенно спокойная, вышла из кабины, присела на камень. Камень неприятно леденил ноги, дыхание вырывалось изо рта облачком пара.
"Пусть, — подумала Сатат, — мне можно".
Она порылась в карманах, нашла маленький маникюрный наборчик и пилочкой осторожно поддела крышку браслета индивидуального индикатора. Прищурив глаз, вгляделась в переплетение деталей и той же пилочкой принялась осторожно соскребать в одном месте изоляцию. Закончив, она сняла браслет. Индикатор не отреагировал. Сатат невесело усмехнулась. Когда-то на одном из технических совещаний она выступала против именно этой конструкции индикатора, говоря, что его слишком легко испортить. Но комиссия сочла фактор злой воли несущественным. Что же, тем лучше. Теперь индикатор будет вечно посылать сигнал о хорошем самочувствии. А главное, не выдаст ее убежища.
Сатат спрятала индикатор под сиденье и задала гравилету программу возвращения. Она долго глядела ему вслед. Сейчас он еще раз спляшет меж облаков нескладную историю ее последней любви и забудет этот необычный маршрут. Теперь ее могут хватиться, только если кто-то вызовет ее, а она не ответит на вызов. Но захочет ли кто-нибудь из бесчисленных миллиардов людей говорить с ней?
Июль в Пиренеях — самое опасное для альпинистов время. Снег в горах подтаивает, рыхлые массы его срываются вниз в облаках непроницаемо-белого тумана. Место, по которому проходил десять минут назад, может стать ненадежным, а ярчайшее испанское солнце непрерывно угрожает снежной слепотой. Может быть, поэтому особенно интересно совершать восхождения именно в июле. Романтические опасности приятно щекочут нервы, и единственное, что новоявленные альпинистки знали совершенно точно — в горах нельзя громко говорить. Вот только как удержаться?
— Лайма! Если ты будешь так копаться, то горы успеют рассыпаться, прежде чем ты залезешь на них!
— Погоди, не всем же быть такой обезьянкой, как ты, — отвечала снизу Лайма Орестовна. Отдуваясь, она добралась к своей подруге и огляделась.
— Вот что я скажу, голубушка Сяо-се, — промолвила она, — я все больше убеждаюсь, что если мы и дальше будем ползти по этому уступу, то никогда не выйдем ни к одной приличной вершине. По-моему, мы просто ходим кругами. Час назад снежники были близко, сейчас они тоже близко. Спрашивается, чем мы занимались этот час?
— Гравилет вызвать? — с усмешкой предложила Сяо-се.
— Ни за что! Взялись идти, так пошли.
Лайма Орестовна вскинула на спину рюкзачок, Сяо-се надела через плечо моток веревки, которую захватили, чтобы идти в связке, потом очи подобрали брошенные палки и пошли. Но пройти успели от силы сотню метров. Сяо-се остановилась и шепотом сказала:
— Кто-то плачет.
Лайма Орестовна не слышала никакого плача, но, доверяя острому слуху подруги, двинулась за ней. Они вскарабкались на небольшой обрывчик, пройдя по карнизу, обогнули какую-то скалу, и тут Сяо-се остановилась. Теперь уже и Лайма Орестовна отчетливо слышала всхлипывания.
Впереди была заваленная осколками скал площадка, а на одном из камней сидела и плакала девушка. Через мгновение Лайма Орестовна, решительно отстранив растерявшуюся Сяо-се, подбежала к ней.
— Глупышка! Ну чего нюни распустила? Не надо плакать, слышишь? Хоть и не знаю, отчего ревешь, а все равно не надо! Ну-ка накинь штормовку. Надо же, на такую высотищу влезла в легком платьице.
— Не надо, — девушка отодвинулась.
— Не блажи! — приказала Лайма Орестовна. — Тоже мне, героиня, расселась на ледяном камне, а у самой даже чулочки не надеты. Давай быстренько поднимайся, а то простудишься. Вот у меня внучка — во что только пузо не кутает, лишь бы ребенка не застудить.
В ответ девушка упала ничком на камень и отчаянно, неудержимо расплакалась.
— …я… у меня… — выговаривала она между рыданиями, — у меня их никогда не будет… детей… никогда-никогда!..
Она резко поднялась и, глядя покрасневшими глазами сквозь Лайму Орестовну, сказала неестественно спокойным голосом:
— Знаете, что он мне заявил, когда понял, что детей действительно не будет? Что он не может оставаться со мной просто так. И ведь он не хотел детей, а все равно ушел. И другие потом тоже. А теперь я сама ушла, а он отпустил. И все из-за этого.
— Мерзавцы, — пробормотала Лайма Орестовна.
— Почему же? Вовсе нет. Просто, когда заранее известно, что ничего не будет, то получается как-то не всерьез. А им это обидно, они же мужчины. Вот и выходит, что для всех любовь, а для меня так… мелкий разврат.
— Не понимаю! — громко воскликнула Лайма Орестовна, и эхо несколько раз повторило ее возглас. — Ну скажи, могу я сейчас себе друга найти? Да сколько угодно! Так неужели он стал бы от меня детей требовать? Ни в жизнь!
— Вы просто пожилая женщина, а я урод. Вот и вся разница.
— Урод?! С такой-то мордашкой? Значит, так. Зовут тебя как?
— Сатат.
— Собирайся, Сатат, поедешь с нами. Мы с Сяо-се решили бросить внуков, правнуков и праправнуков и зажить отдельно. Тебя мы берем в компанию. С этой минуты тебе будет, скажем, шестьдесят лет. Образуем колонию и отобьем у молодых всех ухажеров. В порядке борьбы с рождаемостью. Согласия не спрашиваю, все равно заставлю. А вот, кстати, гравилет. Пока мы с тобой беседовали, Сяо-се позаботилась.
— Спасибо вам большое, — сказала Сатат.
— Сяо-се, вот ты и дождалась большой благодарности, — сказала Лайма Орестовна, и подруги рассмеялись чему-то еще непонятному для Сатат.
Три женщины шли по гулкой металлической дороге. Справа тянулась стена, изрезанная проемами многочисленных дверей. Высоко над головой переплетались какие-то трубы и массивные балки перекрытий. Чмокающий присосками механизм, наваривающий на потолок листы голубого пластика, казался уродливой гипертрофированной мухой.
— Очень мило, — говорила Лайма Орестовна. — Тут квартиры, а напротив деревья посадят. Выходишь и прямо оказываешься в саду. Всю жизнь мечтала.
— А высоты хватит для деревьев? — спросила Сатат.
— Конечно, до потолка двенадцать метров. Я узнавала.
— Лаймочка, ты какую квартиру хочешь? Давай эту возьмем? — предложила Сяо-се.
— Нет уж. Я выбрала самый верхний этаж. Не желаю, чтобы у меня над головой топали.
— Я не знала, что у тебя такой тонкий слух, — заметила Сяо-се.
— Все равно, — повторила Лайма Орестовна, — верхний этаж лучше всех. И стоянка гравилетов недалеко.
— Гравилет можно к балкону вызывать.
— Что ты ко мне привязалась? Просто хочется жить на верхнем этаже. К звездам ближе.
— А зачем нам вообще жить в мегаполисе? — сказала Сатат. — По-моему, коттедж где-нибудь на берегу озера был бы гораздо лучше.
— Нет. Теперь на берегу озера не поселишься. Все застроено. Расплодилось народу сверх меры. Уголка живого нету.
— А заповедники…
— Вот то-то и оно, что одни заповедники остались. Только ими природу не спасешь. Я уж вам расскажу, все равно все знают. Мировой Совет хочет объявить заповедными все места, где осталось хоть что-то. А люди будут жить в мегаполисах. По семь миллионов человек в доме. И никаких коттеджей до тех пор, пока не освоят других планет. Так что начинаем, девоньки, на новом месте обживаться. А многодетным чадам нашим пусть будет стыдно.