Ах, когда я вернусь.
Угловое окно на улице Мориса Тореза. Девятый этаж. Сентябрь. Красное дерево на горизонте. Когда же я в последний раз видел осень? Санкт-Петербург, заброшенный кинотеатр под домом, вокруг него строится три чеченских киоска. Вот эта реальность, в которой мне жить. Другой нет. Другой не будет. Девятнадцать лет назад я уехал. Двадцать два года назад я в первый раз пересек порог ОВИРА, а сегодня по черновикам ползет Божья коровка, красные пятна на черном фоне. Непонятно, как она к нам влетела: казенные окна забиты и не открываются. Я чуть не принял ее за муху и хотел убить ее Спорт-экспрессом, но спохватился. Это нормальная спортивная газета, но Кафельников и Курникова уже вылетели с US open, и мне там больше нечего читать. Я выбираю теннисиста и слежу за турниром, только пока он остается в живых. Но знакомых уже остается мало. Я три месяца в Питере и еще не встретил ни одного знакомого человека. Поднимаешься наверх по эскалатору, и сплошной рекой идет поток незнакомых мне людей. Ничьих глаз до этого я никогда не видел. У меня цепкая зрительная память, я бы запомнил. Нет ни продавщиц, ни нянечек, ни моих больных, ни здоровых, ни пьяных, ни мильтонов из вытрезвителя — никого из этих людей я не знаю. В основном я смотрю на молодых девчонок, и через месяц я делаю первое серьезное открытие: я начинаю понимать, почему я никого из них не узнаю. Самым ногастым сейчас от двадцати одного до двадцати четырех лет. Когда я уезжал, им было от года до трех, я их не узнаю просто потому, что они очень изменились! Я боялся, что на улицах мне будет страшно, но мне не страшно. И им не страшно. Сначала мне все казались красавицами, но постепенно я почти к ним привык. Только после Израиля у всех очень длинные ноги. На конкурсы красоты в метро можно набирать несколько независимых команд. Сашка Верник прилетел из Днепропетровска, долго крутил носом и сказал: «Да, это нечто». «Это славянский тип, — сказал он, — но в Днепре таких нет». Через неделю ему возвращаться в Иерусалим, и он заранее тоскует по славянскому типу. По тому, что жизнь кончится, деньги кончатся, останется только квартира в Гило бет, душная, как барсучья нора. Сашка занимался на Украине преступным делом: он вербовал людей в страну, в которую он уже сам не верит.
Я не тоскую, мне не снятся улицы Иерусалима, Рим или Калгари. В Калгари тоже были красные деревья, но славянского типа там меньше. Я не верю, что сегодняшние ленинградки могут оставлять кого-нибудь равнодушным, но Гек Лукьянов сказал: «Знаешь, мне не до них, лучше бы я выпил». А мне всегда раньше было до них. Странная штука — время. Это как, знаете, уедешь из этого города в русско-японскую войну, скрипит по снежку офицерье, а потом возвращаешься — и кругом сплошная комсомольская сволочь. А ты все тот же. Смотришь на длинноногих девчонок и называешь их «существо». Вот еще идет «существо» — это не просто красавица, это красавица-плюс, неземное существо из другого мира. Раньше такие не водились, и нигде в мире таких красавиц нет. Может быть, по городам Европы понаехало миллион наших отборных проституток, но мне они на глаза не попадались. В Израиле проститутки совсем другого типа. Это крепкие девчата из Белоруссии. Они все после техникума и хорошо поют. В обеденные перерывы из мастерских к ним торопятся жуткие одноглазые слесаря-арабы. У арабов всегда один глаз, но допускать их до себя комсомолкам очень неприятно. Половина еще больно кусается. Как бы научиться писать без «самоцензуры»? Хочешь написать «блядей» и не пишешь, потому что неудобно. Хочешь написать, что одноглазые арабы человечнее израильтян, но тоже неудобно, потому что не так поймут. Но они все равно человечнее — они коварные и подлые, но у них естественные ценности жизни, которые мне понятны. Но я не левый, я был не левый. Сейчас я никакой. Даже если к власти придет Зюганов, я встречу его сахарной улыбкой. Я не верю в демократию с человеческим лицом. Я не верю в счастливое общество потребителей, и оно отвечает мне взаимностью. И остается верить в личную судьбу, в то, что селедка должна жить в своей стае. Мне целых двадцать лет было не добраться до своей стаи. Воскресенье. Солнце заливает угловое окно. Солнце справа в районе Ижорского завода. Я еще не был на заводах. Я еще не был даже у себя в больнице. Один раз я попал в трамвайный парк и удивился, что в пять часов утра люди уже работают. И перед нашим домом по утрам ездит сенокосилка и стрижет газоны. Скорее всего рабочий зарплаты не получает. И водитель троллейбуса зарплаты не получает. Но в четыре часа они выходят из дома и добросовестно идут на работу. Это чудо, которому объяснений быть не может.
Пожилая женщина подметает наш девятиэтажный дом, но мы все равно оставляем ключ под ковриком. В Израиле этот фокус у меня не проходил: всегда, когда я оставлял ключ под ковриком, нас немедленно грабили. Правда, было видно, что я выезжаю на своем тендере на работу и дома никого нет. А здесь у меня нет машины. На дорогу выезжать не хочется. Это чужая дорога, к которой мне пока не привыкнуть. Водители не останавливаются на переходах, и старушки торопливо выскакивают из-под колес. Мою знакомую на глазах гаишников на переходе сбил охранник на «мерседесе», но этот парень не является на суды, и сделать с ним ничего нельзя. Нейрохирургам заплатили шесть тысяч долларов, но остается еще дырка в черепе, которую невозможно закрыть, потому что нет денег. Мы пятый день в стране. Трехлетний Федька катит по тротуарам на роликах, и прохожие восхищаются или бранятся. Федька ездит с года и стоит на них очень прилично. Сорокалетняя женщина вдруг начинает визжать: ходить еще не умеет, а родители не имеют головы и на колеса ставят. А я отвечаю жестко: «Молчи, дура!» Эти слова вырываются из давно забытых глубин. В этот момент я отчетливо понимаю, что я на родине.
Журнал «Постскриптум». Статья Топорова о том, как поэтический Петербург делит трон Бродского. Саня Лурье был редактором журнала, но статью пропустил и «Ах- матовская четверка» смертельно обиделась. Суть статьи в том, что после смерти Бродского среди лилипутов началась склока, кого теперь из самых высоких лилипутов следует считать Гулливером. Кто примет флаг из похолодевших рук Бродского и понесет его дальше умирать на В.О. И Топоров честит их какими-то специальными лилипутскими кличками. Особенно Кушнера, который метит в знаменосцы. Я не понимал только, почему же их всего четверо — ахматовцев. Ситуация складывалась как у битлов, то есть было четверо, но один ушел, а еще один был у них барабанщиком. Я сначала думал, что барабанщиком, как Гаррисон, был Рейн, но он приезжал в Иерусалим со стихами, значит тоже он из певцов. И был еще один глуховатый Нейман, который останавливался в Иерусалиме у Лазаря. Неймана я встречал, я даже спросил его, правда ли он видел живого Ленина. И он сделал очень важно бровями. Бродский был пятым или даже четвертым. Но если четвертым, то при чем здесь Кушнер, потому что был еще Бобышев, у которого был короткий роман с одной из моих жен, и она говорила, что он очень красивенький. Может быть, Кушнер был как апостол Павел. То есть он вошел в апостолы позже, вместо кого-то из уехавших. Может быть, вместо Бобышева. И Топоров все это обсуждает очень по-хамски и с правом, потому что он сразу заявляет, что его мама была адвокатом по делу Бродского и он тоже был у истоков. И от тона, конечно, сильно тошнит. Хоть понятно, что он прав. Похоже, что за права на мертвого Бродского была большая склока и за то, кто теперь первый поэт империи, тоже была склока. Но главное, что Топоров говорит своим омерзительным тоном много точных вещей. Типа того, что вручение зарубежными придурками Нобелевской премии — это не повышение, а еще какое понижение в ранге. И не надо особенно повизгивать, когда тебя куда-то выбирают. Но видно по тону, чтобы он тоже не прочь бы быть в четверке. Но его не взяли, потому что они не брали критиков, а только чистых поэтов. Сам я с Бродским не встречался. Но Рыжий один раз сказал, что будет Бродский. Взял у меня на день мелкашку, и настрелял около Казанского полсотни самых крупных голубей без орнитоза. И для Бродского их долго ощипывал. Бродский тогда еще не сидел. Поел он хорошо, но стихи читать отказался. Просто поел голубятины и ушел. И Рыжий был тогда, до армии, еще совсем другим человеком. Я на голубей не пошел и сейчас об этом жалею, но мелкашка была стопроцентно моею.
Мы делаем ремонт в своей коммунальной квартире, а пока снимаем общежитие для аспирантов. У нас отличная коммуналка, но разменять ее не дает сосед Василий Иванович. Василий Иванович — это мой народ. Ради него я стремился на родину. Ради него я больше не хочу продавать родину, уже напродавался. А вот Василий Иванович не хочет продавать свою коммуналку! Напротив баня! По средам бесплатный день для пенсионеров и инвалидов. Я представляю себе, как они радостно толпятся около бани, с тазиками, и решаю по средам вообще из дома не выходить.
Я первый раз в театре. Молодежный театр на Фонтанке. Идет «Стакан воды» Скриба. Моей жене, профессорской дочери Женьке, нужно написать для театрального журнала две статьи в актерский номер — про мужскую и женскую роль. И она в метро пытается рассказать мне о спектакле, но всю дорогу мы торгуемся из-за масштабов Шекспира и Чехова. Дался им этот Чехов. Я говорю ей, что если она считает, что Чехов равен Шекспиру, то она может со мной вместе больше не жить и снова считать себя невестой.
Нас с невестой проводят через служебный ход, но до начала еще четыре минуты, и я бочком отправляюсь в какой-то закулисный актерский туалет. Похоже на бомбоубежище, но довольно уютно. В туалете две закрытые двери, но в левой уже кто-то сидит, а в правой совершенно нет света, и я оставляю себе узкую щелку и застываю от ужаса. В левом туалете громко шепчутся двое мужчин. Один из них прикрикивает и на чем-то настаивает, а второй говорит: «Никогда не позволю, никогда не позволю, никогда не позволю!». Я знал, что я вполне могу обойтись без театров, чего-нибудь такого я от них и ожидал. Я вообще наслышался про ленинградские театры, но это уже слишком. Когда я наконец мою руки и поспешно сбегаю в коридор, левая дверь открывается и из нее вырывается довольно общипанный лысоватый мужчина в гриме. Краем глаза я замечаю, что больше в туалете никого нет. Видимо, это и есть Женькин герой, и я бегу рассказывать ей, как актеры настраиваются на роль. Это очень живая деталь для театрального журнала, но она отмахивается и не хочет меня слушать.
Я в театре из молодежи самый старый, есть еще несколько старых козлов похожего возраста, все с молодыми дамами. Я смотрю на них с брезгливым раздражением. И это называется Театром молодежи, интересно, что происходит в театре для пожилых?! Весь первый акт я уверен, что Женьке нужно писать о герцогине, и пытаюсь ею увлечься, но у меня не очень получается. У герцогини красивая грудь и плечи, но очень провинциальный выговор. К тому времени, когда выясняется, что писать нужно про королеву, герцогиня мне уже почти нравится, но я быстро отрабатываю задним ходом. Кстати о герцогине: если вам попадется индийский чай «Принцесса Гита», то ни за что не покупайте, хоть он и дешевый. Полдоллара за сто граммов. Это такой веник, что бывает только в Фонарных банях, а еще пишут «расфасовано в Индии».
Трехлетний Федя спрашивает, скоро ли мы вернемся в Иерусалим. Я отвечаю, что нужно дождаться снега. Поедем после снега.
Когда выпадет весь снег на земле, я хочу вернуться в Иерусалим.