9 декабря в шесть двадцать утра черный «Фиат Уно Турбо GTI» (осколок тех времен, когда на пару лир дороже, чем базовая модель, можно было купить этакий гроб на колесах, который ездил, как «порше», жрал бензин, как «кадиллак», и легко получал вмятины, как банка из-под кока-колы) свернул с Аврелиевой дороги в сторону Искьяно Скало и покатил среди голых мокрых полей. Миновав Спортивный центр и ангар Аграрного консорциума, машина въехала в городок.
По короткому проспекту Италии текли ручьи грязи. Рекламный плакат Центра красоты Иваны Дзампетти, сорванный ветром, валялся посреди дороги.
Вокруг не было ни души, только хромой пес, столь же породистый, сколь и беззубый, копался в мусоре у опрокинутого бачка.
Машина проехала мимо него, свернула у мясного магазина Маркони, миновала табачно-парфюмерную лавку и Аграрный центр и направилась к площади 25 апреля, центральной в городке.
Обрывки бумаги, пластиковые пакеты, газеты носило ветром по мостовой. Пожелтевшие листья старой пальмы в центре садика свесились на одну сторону. Дверь небольшого станционного здания, похожего на серый куб, была закрыта, но красная вывеска «Стейшн-бара» горела, а значит, бар работал.
Водитель, не выключая мотор, остановил машину у памятника павшим в войне жителям Искьяно Скало. Из выхлопной трубы валил густой черный дым. Сквозь тонированные стекла было не видно, кто внутри.
Потом, наконец, дверца водителя с металлическим скрежетом распахнулась.
Сначала из машины вырвалась песня «Volare» в обработке фламенко группы «Джипси Кингс», а следом вышел крупный плотный мужчина со светлой шевелюрой, в больших темных очках и коричневой кожаной куртке с вышитым на спине орлом.
Звали его Грациано Билья.
Он потянулся. Зевнул. Размял ноги. Вытащил пачку «Кэмела» и закурил.
Он вернулся домой.
Чтобы понять, отчего Грациано Билья решил после двухлетнего отсутствия вернуться в родной городок Искьяно Скало именно 9 декабря, нам придется вернуться в недалекое прошлое.
Совсем недалекое. На семь месяцев назад. И перенестись в другую часть Италии, на восточное побережье. В то место, которое называют Романьольской ривьерой.
Начиналось лето.
Был вечер пятницы, мы с вами заглянули в заведение под названием «Морской гребешок» (именуемом также «Мерзкий запашок» по причине вони, которой тянуло из здешней кухни), недорогой пляжный ресторан неподалеку от Риччоне, специализирующийся на рыбных блюдах и инфекционном гастроэнтерите.
Стояла жара, но с моря дул легкий ветерок, делавший ее относительно терпимой.
В заведении было не протолкнуться. В основном здесь сидели иностранцы, парочки из Германии, Голландии, разные северяне.
Расположился тут и Грациано Билья. Опершись на стойку, он приканчивал третью «Маргариту».
Пабло Гутиеррес, смуглый парень с челкой и татуировкой в виде рыбы на спине, вошел и направился к нему.
— Начнем? — спросил испанец.
— Начнем. — Грациано выразительно взглянул на бармена, тот вытащил из-под стойки гитару и протянул ему.
Сегодня вечером, ему — давно такого не бывало — снова захотелось играть. Пришло вдохновение.
То ли от выпитых коктейлей, то ли от приятного ветерка, то ли от дружелюбной атмосферы заведения на берегу — кто ж его знает, отчего оно пришло?
Он сел на ступеньку небольшого подиума, освещенного горячими красными лучами. Открыл кожаный футляр и вынул гитару, как самурай вынимает меч.
Испанскую гитару, сделанную известным барселонским мастером Хавьером Мартинесом специально для Грациано. Он настроил ее и почувствовал, как между ним и инструментом возникла магическая связь, сделавшая их сообщниками, способными породить волшебные созвучия. Потом посмотрел на Пабло. Тот стоял за своими конгами.
В глазах обоих мужчин вспыхнул огонек взаимопонимания.
И не теряя времени они стали играть сначала кое-что из Пако де Люсии, потом перешли к Сантане, потом исполнили пару вещей Джона Маклафлина и, наконец, непревзойденных «Джипси Кингс».
Пальцы Грациано перебирали струны так, словно в него вселился дух великого Андреа Сеговии.
Публике понравилось. Раздались аплодисменты. Крики. Одобрительный свист.
Они все оказались в его власти. Прежде всего женская половина. Он слышал: они пищали как возбужденные крольчихи.
Отчасти — от испанской музыки. Но в основном — от его внешности.
Сложно было не влюбиться в такого парня, как Грациано.
Его белокурые волосы словно львиная грива спадали на плечи. У него была широкая грудь в светло-каштановых завитках, арабские глаза, как у Омара Шарифа. Он носил линялые, порванные на коленях джинсы. На выпуклом бицепсе красовалась черная татуировка. В общем, он обладал всем необходимым, чтобы разбивать сердца слушательниц.
Когда концерт подошел к концу после энного исполнения на бис «Samba pa ti» и после энного поцелуя с пьяной немкой, Грациано сделал знак Пабло и удалился в туалет, чтобы отлить и нюхнуть великолепного боливийского кокаина.
Он уже собирался выйти, как в туалет вошла крупная брюнетка, загорелая, как шоколадный бисквит, немного в возрасте, но с грудями, похожими на надутые аэростаты.
— Это мужской, — заметил Грациано, указывая на табличку.
Женщина придержала дверь:
— Я хотела сделать тебе минет, ты не против?
Сколько земля вертится, от минета никто никогда не отказывался.
— Располагайся, — сказал Грациано, указывая на кабинку.
— Но сначала я тебе кое-что покажу, — сказала брюнетка. — Видишь, вон там, в центре зала? Вон того парня в гавайской рубашке? Это мой муж. Мы из Милана…
Худой мужичок с густо намазанными бриллиантином волосами сидел за столом и уплетал мидии с перцем.
— Помаши ему.
Грациано махнул рукой. Тот поднял бокал с шампанским, а потом зааплодировал.
— Он тебя очень уважает. Говорит, что ты играешь как бог. Что у тебя талант.
Женщина втолкнула Грациано в кабинку. Закрыла дверцу. Села на унитаз. Расстегнула ему джинсы и сказала:
— А теперь мы наставим ему рога.
Грациано прислонился к стенке и закрыл глаза.
И время остановилось.
Такой была жизнь Грациано Бильи в то время.
Жизнь на всю катушку — правда, похоже на название фильма? Жизнь, полная встреч и нежданных радостей, энергии, позитивных потоков. Не жизнь, а малина.
Что может быть прекраснее горького наркотического вкуса, от которого немеет во рту, и тысяч мельчайших частиц, врывающихся в мозг как буря, которая бушует, не причиняя вреда? Прекраснее незнакомого языка, ласкающего твой член?
Что?
Брюнетка пригласила его поужинать с ними.
Шампанское. Жареные кальмары. Мидии.
Ее муж владел фабрикой по производству кормов для животных в Чинизелло Бальзамо и автомобилем «Феррари Тестаросса», ждавшим его на стоянке у ресторана.
«Интересно, они употребляют?» — подумал Грациано.
Если бы ему удалось втюхать им пару граммов и получить за это пару тысяч лир, вечер из неплохого превратился бы в сказочный.
— У тебя, наверное, сумасшедшая жизнь: сплошной секс, наркотики и рок-н-ролл, а? — спросила брюнетка, поедая клешню омара.
Грациано терпеть не мог, когда ему такое говорили.
Зачем люди открывают рот и плюются словами, ненужными palabras?
«Секс, наркотики, рок-н-ролл… Все та же фигня».
Но за ужином он все время думал об этом.
На самом деле в некотором смысле все так и было.
Его жизнь — это секс, наркотики и… нет, нельзя сказать, чтоб рок-н-ролл, скорее фламенко.
И что?..
«Конечно, многим моя жизнь пришлась бы не по вкусу. Своего угла нет. Цели нет. А мне подходит, и плевать я хотел, что другие подумают».
Однажды какой-то бельгиец, медитировавший на лестнице в Варанаси, сказал ему: «Я чувствую себя как альбатрос, которого несут потоки воздуха. Позитивные потоки, которые я контролирую легким движением крыла».
Грациано тоже чувствовал себя альбатросом.
Альбатросом, придерживавшимся важного жизненного принципа: не причинять зла ни другим, ни себе.
Некоторые считают, что сбывать наркоту — зло.
Грациано считал, что все зависит от того, как это делать.
Если занимаешься этим, чтобы выжить, а не чтобы обогатиться, это нормально. Если продаешь друзьям — это нормально. Если продаешь качественный товар, а не всякую дрянь — это нормально.
Если бы он мог жить только за счет музыки, он тут же с этим завязал бы.
Некоторые считают, что употреблять наркоту — зло. Грациано считал, что все зависит от того, как это делать. Если ты употребляешь не в меру, если зависишь от наркотиков — это скверно. То, что от порошка могут быть неприятные последствия, понятно и без всяких врачей и священников. А если каждый раз по одной дорожке — ничего страшного.
А секс?
«Секс? Ну да, я это дело люблю, но что поделать, если я нравлюсь женщинам и они мне нравятся? (Мужиков я не люблю, это сразу понятно.) Сексом занимаются вдвоем. Секс — самая классная вещь на свете, если им заниматься правильно и не в обдолбанном виде». Грациано никогда не задумывался о банальности этого утверждения.
Что еще нравилось Грациано?
Латиноамериканская музыка, игра на гитаре по разным заведениям (когда платят), отдых на пляже, болтовня с друзьями под огромным оранжевым солнцем, исчезающим в море, и…
«… и хватит.
Нечего верить тем, кто говорит, будто, чтобы оценить прелесть жизни, нужно надрываться. Неправда. Тебя хотят надуть. Удовольствие — это религия, а тело — храм ее».
Грациано был создан для этого.
Он жил в однокомнатной квартире в центре Риччоне с июня до конца августа, в сентябре перебирался на Ибицу, а в ноябре отправлялся зимовать на Ямайку.
В полные сорок четыре года Грациано Билья был, по его собственным словам, профессиональным бродягой, странником дхармы, душой, скитающейся в поисках своей кармы.
Так он утверждал до того вечера, того распроклятого июньского вечера, когда на его пути встретилась Эрика Треттель, танцовщица.
И вот наш профессиональный бродяга, два часа спустя после обжираловки в «Морском гребешке» приземлившись на балконе в «Хэнговере», мешком развалился за столом, словно ему сломали позвоночник. Глаза заплыли. Рот полуоткрыт. В руке — стакан «Куба либре», который уже нет сил пить.
— Мать моя, как же я нажрался, — твердил он.
Коктейль из кокаина, экстази, вина и жареной рыбы его добил.
Производитель звериной еды и его жена сидели рядом.
Народ на танцполе толпится, как у дегустационного стенда в супермаркете.
Его не отпускало ощущение, что он на палубе, потому что дискотека раскачивалась то вправо, то влево. Место, где они сидели, было отвратительно, хотя кое-кому и казалось, что это вип-зона. Огромная колонка, висевшая прямо над головой, терзала его нервную систему. Но он скорее дал бы отрезать себе ногу, чем встал и отправился искать другое место.
Производитель кормов что-то без конца шептал ему на ухо. Грациано не понимал ни слова.
Он смотрел вниз.
Танцевальная зона походила на безумный муравейник.
В голове у него остались только простые истины.
«Какой-то кошмар. Сегодня пятница. А пятница — это кошмар».
Он медленно, как швейцарская корова на пастбище, повернул голову.
И увидел ее.
Она танцевала.
Она танцевала голая на подиуме посреди муравейника.
Он знал всех танцовщиц в «Хэнговере». Но эту видел впервые.
Наверное, новенькая. Классная телка. А как танцует!
Колонки изрыгали drum'n'bass на ковер из тел, голов, пота и рук, а над ними царила она, одинокая и недосягаемая, как богиня Кали.
Мигающий свет выхватил череду ее пластичных и чувственных поз.
Он смотрел на нее неподвижным, типичным для нарков взглядом. Это была самая классная женщина, какую он когда-либо видел.
«А прикинь, если стать ее парнем… Спать вот с такой. Прикинь, как все обзавидуются. Но кто она?»
Он хотел спросить кого-нибудь. Лучше кого-нибудь за стойкой. Но встать не мог. Ноги не слушались. К тому же он никак не мог оторвать от нее взгляд.
Это было что-то невероятное, потому что, как правило, молоденькие телочки (он так их звал) его не интересовали.
Он не мог с ними общаться.
Добычей ему служили дамы, так сказать, постарше. Он предпочитал женщин зрелых, щедрых, умеющих оценить красоту заката, серенаду при лунном свете, не создающих кучи проблем, как двадцатилетние, женщин, готовых перепихнуться без всяких заморочек и лишних ожиданий.
Но в этом случае и речи идти не могло ни о каких различиях, ни о каком делении на категории.
При виде такой женщины и пидор мужиком стал бы.
«Прикинь, как клево с ней трахаться».
Бледный образ соития на белом песке пляжа на каком-нибудь атолле проплыл у него в мозгу. И как по волшебству у него встало.
«Да кто она? Кто? Откуда взялась?»
Господи, Будда, Кришна, Великое Первоначало, кем бы ты ни был, ты поместил ее на этот подиум, чтобы доказать мне, что ты есть.
Она совершенна.
Не то чтобы другие девушки в разных концах танцзала казались ему несовершенными. У них всех — упругие попки и офигительные ноги, круглые большие груди и плоские крепкие животы. Но никто не мог сравниться с ней, в ней было что-то особенное, что-то, для чего Грациано не находил слов, что-то животное — такое ему случалось замечать только у кубинских негритянок.
Тело этой девушки не отзывалось на музыку, оно и было музыкой. Физическим выражением музыки. Ее движения были медленными и точными, как у мастера тайцзи. Она умудрялась, стоя на одной ноге, покачивать бедрами и совершать волнообразные движения руками. Рядом с ней остальные выглядели как деревянные.
Потрясающе.
Что самое невероятное, в зале, похоже, никто этого не замечал. Эти троглодиты продолжали дергаться и трепаться, в то время как перед ними вершилось чудо.
И вдруг, словно Грациано послал ей телепатическое сообщение, девушка замерла и повернулась к нему. Грациано точно знал, что она на него смотрит. Стоит неподвижно там, на подиуме, и смотрит прямо на него, на него, сидящего среди этого бардака, на него — среди людского безумия, на него одного.
Наконец-то ему удалось увидеть ее лицо. Короткая стрижка, зеленые глаза (ему даже удалось разглядеть цвет!) и совершенный овал лица делали ее ужасно похожей на актрису… на актрису, чье имя вертелось у Грациано на языке…
«Как же ее зовут-то? Ту, которая в „Привидении“?»
И как бы ему хотелось, чтобы хоть кто-нибудь подсказал: Деми Мур.
Но Грациано не мог ни у кого спросить, он был зачарован, как змея перед дудочкой заклинателя. Он протянул руку в ее сторону, и десять тонких оранжевых лучей устремились к ней от его пальцев. Лучи слились и заструились, извиваясь, как электрический разряд, через зал, над тупым сборищем, прямо к ней, в центр подиума, коснулись ее пупка, и она засияла, как византийская мадонна.
Грациано затрясло.
Их соединяла вольтова дуга, которая превращала их из несовершенных половинок в единое существо. Только вместе они будут счастливы, как однокрылые ангелы, объятие которых порождает полет и рай.
Грациано готов был заплакать.
Его целиком захватила любовь — бесконечная, прежде неведомая, не грубое вожделение, но чистейшее чувство, зовущее к продолжению рода, к защите своей женщины от внешних угроз, к тому, чтобы вить гнездо и воспитывать малышей.
Он протянул руки, стремясь к идеальному контакту с девушкой.
Миланская пара смотрела на него сконфуженно.
Но Грациано их не замечал.
Зал словно растворился. Голоса, музыку, шум — все поглотил туман.
А потом дымка медленно рассеялась и возник джинсовый магазин.
Да, джинсовый магазин.
Не какой-то там поганый джинсовый магазин, каких полно в Риччоне, но магазин абсолютно такой же, как те, что он видел в Вермонте, и в нем были аккуратно разложенные толстые норвежские свитера и ряды ботинок виргинских шахтеров, и ящики с носками, связанными старушками из Липари, и коробки с уэльским повидлом, и приманки «Рапала», и он, и девушка с подиума, теперь его жена, явно в интересном положении, за стойкой, сделанной из доски для серфинга. И находился этот джинсовый магазин в Искьяно Скало, на месте галантерейного магазина его матери. И все прохожие останавливались, и заходили, и видели его жену, и завидовали ему, и покупали легкие мокасины и ветровки из гортекса.
«Джинсовый магазин», — восхищенно пролепетал Грациано, не открывая глаз.
Вот оно, его будущее!
Он видел его.
Джинсовый магазин.
Эта женщина.
Семья.
И хватит с него бродячей жизни и всякой хипповской фигни, хватит секса без любви, хватит наркоты.
Освобождение.
Теперь у него появилась цель в жизни: познакомиться с этой девушкой и забрать ее домой, потому что он любит ее. А она любит его.
— Любо-о-овь, — протянул Грациано, поднялся со стула и перегнулся через ограду, вытянув руки, чтобы достать до нее. К счастью, рядом сидела миланка, схватившая его за рубашку и помешавшая грохнуться вниз и сломать себе шею.
— Куда тебя понесло? — спросила она.
— Ему приглянулась девчонка внизу, которая посередине, — производитель кормов для животных давился от смеха. — Он хотел убиться из-за нее. Ясно? Ясно?
Грациано встал. Открыл рот. И ничего не сказал.
Кто эти два урода? Что они себе позволяют? А главное, чего ржут? Почему издеваются над чистой и хрупкой любовью, вспыхнувшей вопреки всей скверне и мерзости этого испорченного общества?
Миланец, казалось, сейчас помрет со смеху.
«Сейчас ты сдохнешь, сукин сын», — решил Грациано и схватил его за воротник гавайской рубахи, и тот мгновенно перестал смеяться и изобразил широкую улыбку, показав десны…
— Извини, не хотел тебя обидеть… Правда, извини. Я не хотел…
Грациано готов был двинуть ему по носу, но потом передумал: сегодня — ночь освобождения, сегодня нет места насилию, и Грациано Билья — совершенно другой человек.
Влюбленный человек.
— Да что вы понимаете?.. Бессердечные твари, — пробормотал он вполголоса и направился, покачиваясь, к возлюбленной.
Роман с Эрикой Треттель, девушкой, танцевавшей на подиуме дискотеки «Хэнговер», оказался одной из главных катастроф в жизни Грациано Бильи. Возможно, именно коктейль из кокаина, экстази, жареной рыбы и португальского вина «Лансерс», принятый им в «Морском гребешке», и оказался случайной причиной удара молнии, от которого замкнуло мозг Бильи, но врожденные упрямство и слепота стали дальнейшими причинами катастрофы.
Естественно, наутро после бурной ночи, когда ты перебрал алкоголя и психотропных препаратов, сложно бывает и собственное имя вспомнить, и Грациано, конечно, забыл и успехи в «Морском гребешке», и производителей кормов, и…
Нет!
Только не девушку, танцевавшую на подиуме.
Ее он не забыл.
Когда на следующий день Грациано открыл глаза, образ ее вместе с ним в джинсовом магазине поселился в нем и управлял его разумом и телом в течение всего лета.
Да, в то чертово лето Грациано стал глух и слеп, он не желал видеть и слышать, что Эрика не создана для него. Он не хотел понять, что его навязчивая идея нехороша, она влечет за собой боль и несчастье.
Эрике Треттель был двадцать один год, и она была умопомрачительно красива.
Она приехала из Кастелло Тезино, местечка неподалеку от Тренто. Победила в конкурсе красоты, который спонсировала колбасная фабрика, и сбежала из дома с одним из членов жюри. На автосалоне в Болонье была девушкой «Опель». Сфотографировалась пару раз для каталога одежды фирмы в Кастелламаре-ди-Стабиа. И прошла курс обучения танцу живота.
Танцуя на подиуме дискотеки «Хэнговер», она сосредоточивалась, и ей удавалось показать лучшее, на что она была способна, слиться с музыкой, потому что в голове ее вспыхивали, как огоньки на рождественской елке, позитивные образы: вот она в вечернем платье в программе «Воскресенье с…», а вот фотография в журнале «Новелла 2000», на которой она выходит из ресторана с кем-нибудь типа Мэтта Вейланда, и телевикторина, и телереклама кухонного комбайна «Мулинекс».
Телевидение!
Вот где она видела свое будущее.
Желания Эрики Треттель были просты и конкретны.
И когда она познакомилась с Грациано Бильей, она попыталась объяснить это ему.
Она объяснила ему, что среди ее желаний не было ни желания выйти замуж за старого придурка, зацикленного на «Джипси Кингс» и выглядящего как Сэнди Мартон после ралли Париж-Дакар, ни тем более желания порушить себе жизнь, производя на свет орущих младенцев, и совсем уж не было желания открывать джинсовый магазин в Искьяно Скало.
Но Грациано не желал это понимать и втолковывал ей, как учитель тупому ученику, что телевидение — самая страшная мафия. Он-то знал. Он пару раз выступал в «Планет-Баре». Он говорил ей, что успех на телевидении эфемерен.
— Эрика, ты должна повзрослеть, понять, что люди созданы не для того, чтобы выставлять себя напоказ, а для того, чтобы найти место, где можно жить в гармонии с небом и миром.
И местом этим он считал городок Искьяно Скало.
Знал он и средство, чтобы вылечить ее от желания сниматься в шоу «Воскресенье с…», — поездка на Ямайку.
Он утверждал, что каникулы на Карибах пойдут ей на пользу, что там люди веселятся и расслабляются, там не считаются со всякими дерьмовыми общественными условностями, там ценят лишь дружбу и валяются на пляже в свое удовольствие.
Уж он-то объяснит ей, что нужно знать о жизни.
Может, подобной фигней и прониклась бы какая-нибудь фанатка Боба Марли и сторонница легализации легких наркотиков, но только не Эрика Треттель.
Общего у них было столько же, сколько у пары лыжных ботинок с греческим островом.
Но почему Эрика дала ему надежду?
Отрывок одного разговора Эрики Треттель и Мариапии Манкузо, тоже танцовщицы из «Хэнговера», произошедшего во время подготовки к выходу на сцену, поможет нам это понять.
— А правду говорят, будто ты теперь девушка Грациано? — спросила Мариапия, выщипывая пинцетом волосок над правым соском.
— Кто тебе сказал? — Эрика разогревала мышцы в центре раздевалки.
— Да все говорят.
— А… И что говорят?
Мариапия рассмотрела в зеркало правую бровь и подправила ее пинцетом.
— Это правда?
— Что?
— Что он твой парень.
— Ну… не то чтобы… В общем, мы встречаемся.
— В каком смысле?
Эрика фыркнула.
— Что ты пристала? Грациано меня любит. По-настоящему. Не так, как этот придурок Тони.
Тони Доусон, английский ди-джей из «Антракса», недолго крутил с Эрикой, а потом бросил ее ради вокалистки «Funeral Strike», дэт-метал группы из Марке.
— А ты любишь его?
— Люблю, конечно. Такой не подставит. Правильный парень.
— Это верно, — согласилась Мариапия.
— Он же мне щенка подарил! Такой миленький. Фило бразильеро.
— Это что такое?
— Очень редкая порода. Специально вывели. В Бразилии с ними ловили рабов, которые сбегали с плантаций. Но он сам с ним возится, мне щенок не нужен. Я его назвала Антуан.
— Как парикмахера?
— Ага.
— А еще говорят, будто вы собираетесь пожениться и поехать жить к его матери и там открыть магазин одежды.
— Ты что, дура? Короче, мы тут вечером сидели на пляже, и он опять завел эту шарманку про свой дом, про магазин джинсовый с норвежскими свитерами, про галантерею матери, что он хочет детей и жениться на мне, любит меня. Я ему сказала, что это, конечно, неплохая идея…
— Неплохая?
— Погоди. Это я просто так. Мне тогда показалось, что идея неплохая. Но он это вбил себе в голову. Я ему скажу, чтобы он прекратил это всем рассказывать. А то будет плохо. Он меня может и достать.
— Ну и скажи ему!
— Скажу, конечно.
Мариапия приступила к левой брови.
— А ты в него влюблена?
— Пожалуй, нет… Я ж говорю, он милый. Очень славный человек. В сто раз лучше этого ублюдка Тони. Но он слишком поверхностный. И эта его идея с магазином… Если я на Рождество не буду работать, он сказал, что повезет меня на Ямайку. Круто, правда?
— А… ты с ним спишь?
Эрика встала и потянулась:
— Что за вопросы? Нет. Обычно нет. Но он настаивает, и так каждый раз, и в конце концов… Ну я ему и даю, но… Как это сказать?
— Что?
— Когда что-то делаешь, но не от души, это немного неприятно.
— Не знаю… Равнодушно, что ли?
— Да не равнодушно. Не то. Ну как это?
— Неохотно?
— Не-е-ет!
— Расчетливо?
— Точно. Расчетливо. Я ему даю расчетливо.
Грациано унижался перед Эрикой, как еще ни перед кем не унижался, он вел себя как последний дурак, ожидая ее часами там, куда, как все знали, она и приходить не собиралась, часами висел на телефоне, разыскивая ее по всему Риччоне и окрестностям, ему врала Мариапия, покрывавшая подружку, когда та уходила с этим проклятым ди-джеем, и он по уши влез в долги, чтобы подарить Эрике щенка фило бразильеро, суперлегкую лодку, американский тренажер для занятий пассивной гимнастикой, татуировку на правой ягодице, резиновую лодку с подвесным мотором в 25 лошадиных сил, стереосистему фирмы «Bang&Olufsen», кучу фирменных платьев, туфли на двадцатисантиметровых каблуках и бессчетное количество дисков.
Все, кто хоть немного любил его, говорили, что ему следует ее бросить, что он не в себе. Что эта девица его доведет.
Но Грациано не слушал. Он прекратил трахаться с молодящимися тетками, бросил музыку и упрямо и молча, потому что Эрику раздражали разговоры на эту тему, продолжал верить в джинсовый магазин и в то, что рано или поздно она изменится и выкинет из головы эту дрянь — телевидение. Ведь это не он того хочет, это судьба захотела так, той ночью, когда Эрика по ее воле оказалась на подиуме дискотеки «Хэнговер».
И настал момент, когда, казалось, его мечта как по волшебству стала исполняться.
В октябре они переехали в Рим.
В снятую на Рока-Верде однокомнатную квартиру. Это была какая-то дыра на девятом этаже дома, втиснутого между скоростным шоссе и кольцевой дорогой.
Эрика уговорила Грациано поехать с ней. Без него она терялась в большом городе. Он должен помочь ей найти работу, заявила она.
Нужно было сделать массу дел: подыскать хорошего фотографа для портфолио, энергичного агента с нужными связями, преподавателя, который поставит ей дикцию и избавит от резкого трентинского акцента, а также преподавателя актерского мастерства, чтобы она вела себя перед камерой более раскованно.
И — пробы.
Они выходили из дома рано утром и целый день мотались между киностудией «Чинечитта», кадровыми агентствами, другими киностудиями и возвращались вечером совершенно разбитыми.
Иногда, когда у Эрики были уроки, Грациано сажал Антуана в машину и ехал на Виллу Боргезе. И шел через олений парк, до Сиенской площади и дальше, в Пинчо. Он ходил быстро. Ему нравилось гулять среди зелени.
Антуан трусил сзади. Его маленькие лапки не выдерживали такого темпа. Грациано тянул его за ошейник: «Да шевелись ты, лентяй! Живо!» Не помогало. Тогда Грациано присаживался на скамейку и закуривал, а Антуан принимался грызть его туфли.
Грациано не походил больше на латиноамериканского сердцееда, каким он был в «Морском гребешке» и от которого немки так и падали.
Он выглядел теперь лет на десять старше. Бледный, под глазами мешки, темная щетина, спортивный костюм, борода с проседью — и несчастный.
Несчастнее не бывает.
Все складывалось просто отвратительно.
Эрика не любит его.
Она с ним связалась только потому, что он платит за уроки, за квартиру, за платья, за фотографа — за все. Потому что возит ее на машине. Потому что вечером приносит из магазина жареного цыпленка.
Эрика не любит Грациано и никогда не полюбит.
Правда в том, что в гробу она его видала.
«Что я тут делаю? Ненавижу этот город. Ненавижу эти машины. Ненавижу Эрику. Надо валить. Надо валить. Надо валить». Он повторял это, словно мантру.
Почему он так поступает?
Это ведь так просто, надо только сесть в самолет. И только его и видели.
Можно попытаться.
Одна проблема: если хотя бы полдня Эрики нет рядом, ему становится плохо. У него начинается гастрит. Он задыхается, появляется отрыжка.
Как здорово было бы нажать на кнопку и прочистить мозг. Выкинуть из головы эти влажные губы, тонкие лодыжки, эти глаза, коварные и соблазнительные. Устроить хорошую чистку в голове. Если бы только Эрика была в голове.
Но она не там.
Она засела у него внутри, как осколок стекла в желудке.
Он влюбился в порочную девчонку.
Мерзавка. Сука. Насколько хорошо она танцует, настолько не способна и двух слов связать, нормально держаться перед камерой. Запинается. Молчит.
За три месяца ей удалось только пару раз побыть статисткой в каком-то телефильме.
Но Грациано любит ее, даже если она бездарна. Даже если она худшая актриса на свете.
«Че-е-ерт!..»
А самое ужасное — чем отвратительней она себя ведет, тем сильнее он любит ее.
Когда у нее не было проб, Эрика целыми днями валялась перед телевизором и ела разогретую пиццу или мороженое. Она ничего не хотела делать. Не хотела никуда ходить. Не хотела никого видеть. Она говорила, что ей слишком плохо, чтобы выходить.
Дом походил на мусорную свалку.
В углу валялась куча грязной одежды. Мусор. Горы тарелок, перемазанных соусом. Антуан гадил прямо на ковролин. Эрика, кажется, чувствовала себя в дерьме совершенно нормально, Грациано — нет. Он бесился, орал, что его достала такая собачья жизнь, что он уезжает на Ямайку, но вместо этого брал пса и шел в парк.
Как они могут быть вместе? Даже буддийский монах рядом с ней бы не выдержал. Она плакала из-за сущей ерунды. И злилась. А когда злилась, говорила ужасные вещи. Ранящие Грациано в самое сердце. Она буквально раздувалась от злости и плевалась ядом при каждом удобном случае.
«Ты дерьмо. Ты мне противен. Я тебя не люблю, понимаешь? Хочешь знать, почему я все еще с тобой? Правда хочешь? Потому что мне тебя жалко! Вот почему. Ненавижу тебя. И знаешь почему? Потому что тебе только и надо, чтобы у меня все было плохо».
Она говорила правду.
Каждый раз после неудачных проб Грациано в душе ликовал: это был еще один маленький шаг в сторону Искьяно. Но потом чувствовал себя виноватым.
Они не занимались любовью.
Он говорил ей об этом. И тогда она раскидывала ноги и руки и говорила: «Давай. Трахай меня, если тебе хочется».
И пару раз в отчаянии он так и сделал, и это напоминало секс с трупом. С теплым трупом, который всякий раз, когда по телевизору начиналась реклама, брал пульт и переключал канал.
Так продолжалось до 8 декабря.
8 декабря погиб Антуан.
Эрика с Антуаном зашла в парфюмерный магазин. Продавщица сказала, что с собаками нельзя. Эрика оставила его снаружи. Ей нужно было купить помаду, это всего одна минутка. Но минутки оказалось достаточно, чтобы Антуан увидел на другой стороне улицы немецкую овчарку, рванул через дорогу и попал под машину.
Эрика вернулась домой в слезах. Сказала Грациано, что она не смогла на это смотреть. Собака осталась там. Грациано выбежал на улицу.
Пес лежал на обочине. В луже крови. Едва дыша. Из носа и изо рта у него текла темная кровь. Он отнес его к ветеринару, который его усыпил.
Грациано вернулся домой. Разговаривать он не хотел. Пес был ему дорог. Такой забавный. Они с ним дружили.
Эрика принялась убеждать Грациано, что она тут не виновата. Что она его всего на минутку оставила, чтобы купить помаду. А придурок за рулем не затормозил.
Грациано опять вышел. Сел за руль и, чтобы успокоиться, дал круг по кольцевой на скорости 180.
Зря он приехал в Рим.
Все он делал зря.
Он совершил огромную ошибку, он крепко влип. Это оказалась не женщина, а кара божья, призванная разрушить его жизнь.
Весь последний месяц они ссорились практически каждый день.
Грациано поверить не мог в то, что она ему говорила. Она его оскорбляла. А иногда набрасывалась на него с такой яростью, что он даже защититься не мог. Не мог ответить ей тем же. Сказать ей, что она бездарь.
Вот, например, вчера она обвинила его в том, что он приносит неудачу, и сказала, что если бы Мадонна встречалась с таким парнем, она бы так и осталась Вероникой Луизой Чикконе. А еще сообщила, будто все в Риччоне говорили, что игра на гитаре — отмазка, а на самом деле он умеет только всякую второсортную дурь толкать. И в довершение всего — последний штрих — она заявила, что «Джипси Кингс» — пидорасы.
«Хватит. Брошу ее».
Он должен.
Ничего, не помрет. Переживет. И наркоманы без дозы выживают. Ты катаешься по полу, воешь как зверь, думаешь, что сдохнешь, а потом все проходит, и ты чист.
Смерть Антуана хотя бы помогла ему одуматься.
Он должен ее бросить. И сказать ей об этом холодно, отстраненно, как сильный мужчина, но с разбитым сердцем. Как Роберт де Ниро в «Стенли и Айрис», когда он отпускает Джейн Фонду.
Да, и больше ничего.
Он вернулся домой. Эрика смотрела аниме «Люпен III» и ела бутерброд с сыром.
— Ты можешь выключить телевизор?
Эрика выключила телевизор.
Грациано сел, прокашлялся и начал:
— Мне нужно кое-что тебе сказать. Думаю, пришло время расстаться. Мы оба это знаем. Пора. — Эрика посмотрела на него. Грациано продолжал: — С меня хватит. Я так надеялся, что у нас получится. По-настоящему. Но довольно уже. У меня не осталось ни гроша. Мы каждый день ругаемся. И в Риме я больше не могу оставаться. Мне тут противно, он на меня давит. Я как чайка, без перелетов я умру. Я се…
— Но чайки не перелетные.
— Молодец. Как ласточки, блин, так тебя устроит? Я сейчас должен быть на Ямайке. Завтра отправлюсь в Искьяно. Наскребу немного денег и уеду. И мы больше не увидимся. Мне жаль, что так…
На этом речь в духе Де Ниро закончилась.
Эрика сидела молча.
Что это приключилось с Грациано?
Какой странный у него голос. Обычно закатывает сцены, орет, бесится. А сейчас — равнодушный, спокойный. Как какой-то американский актер. Наверное, его огорчила смерть Антуана.
Что будет, если он уйдет?
Это же кошмар.
Будущее представлялось Эрике исключительно мрачным. Она даже не могла себе представить будущего без него. И так жизнь поганая, а без Грациано она станет совсем дерьмовой. Кто заплатит за квартиру? Кто сходит в магазин за жареным цыпленком? Кто заплатит за курс сценической речи?
К тому же она уже не так уверена, что у нее получится. Похоже, что все говорило о том, что для нее тут места нет. С тех пор как она в Риме, у нее было бессчетное количество проб и все неудачные. Может, Грациано прав? Телевидение не для нее. У нее нет способностей.
Слезы начали подступать к глазам.
Без денег ей придется вернуться в Кастелло Тезино, а чем возвращаться в этот холодный город, к родителям, которые там остались, лучше пойти на панель.
Она попробовала проглотить кусок бутерброда, но он показался на вкус горьким как желчь.
— Ты серьезно?
— Да.
— Ты хочешь уйти?
— Да.
— А мне что делать?
— Не знаю, что тебе и сказать.
Молчание.
— Ты уже решил?
— Да.
— Точно?
— Да.
И Эрика заплакала. Тихо-тихо. Не вынимая бутерброд изо рта. От слез потекла тушь.
Грациано играл с зажигалкой. Зажигал и гасил.
— Мне жаль. Но так будет лучше. У нас останутся хотя бы хорошие воспоми…
— Я… я хо… хочу с то… с тобой, — всхлипнула Эрика.
— Что?
— Хо… Хочу поехать с тобой.
— Куда?
— В Искьяно.
— Зачем ты туда поедешь? Ты же говорила, что тебе это не надо.
— Я хочу познакомиться с твоей мамой.
— Хочешь познакомиться с моей матерью? — повторил Грациано как попугай.
— Да, хочу познакомиться с Джиной. А потом мы поедем отдохнуть на Ямайку.
Грациано не ответил.
— Ты не хочешь, чтобы я с тобой поехала?
— Нет, лучше не надо.
— Грациано, не бросай меня. Пожалуйста! — Она схватила его за руку.
— Так будет лучше… Ты сама это знаешь… А теперь…
— Ты не бросишь меня одну в Риме, Граци?
У Грациано внутри все опустилось. Чего она еще от него хочет?
Она не может так себя вести. Это неправильно. Теперь она хочет ехать с ним.
— Грациано, иди сюда, — сказала Эрика грустно-грустно.
Грациано поднялся, сел рядом с ней. Она стала целовать его руки, прижалась к нему Плача, уткнулась лицом ему в грудь.
В животе у Грациано что-то зашевелилось, словно змея, вышедшая из анабиоза. И ком в горле пропал, стало легче дышать.
Он обнял ее.
Она сотрясалась от рыданий.
— Про… сти… ме… ня. Про… сти… ме… ня.
Она была такая крохотная, беззащитная. Как маленькая девочка. Самая прекрасная девочка в мире. Его девочка.
— Ладно. Хорошо. Мы уедем из этого проклятого города. Я тебя не брошу. Не бойся. Ты уедешь со мной.
— Да-а-а, Грациано, увези меня.
Они поцеловались, ощущая соленый привкус слез. Он вытер растекшуюся тушь ее кофточкой.
— Ладно, завтра же уедем. Но мне надо позвонить матери. Чтобы она приготовила нам комнату.
Эрика улыбнулась.
— Идет. — Потом нахмурилась. — Уедем… Но только послезавтра. Черт, мне же нужно кое-что сделать.
Грациано мгновенно насторожился:
— Что?
— У меня пробы.
— Эрика, ты опять…
— Погоди! Послушай. Я обещала моему агенту туда сходить. Ему нужно, чтобы девушки из его агентства проходили пробы. Режиссер уже знает, кого возьмет, она его знакомая, но так все будет как будто по-настоящему. Обычная мерзость.
— Не ходи туда. Пошли его куда подальше.
— Мне, конечно, не хочется, но пойти все равно придется. Ничего страшного. Я ему обещала. Он для меня столько сделал!
— Да что он для тебя сделал? Ничего. Только кучу денег из нас высосал. Пусть идет в задницу! А нам надо уезжать.
Эрика взяла Грациано за руки:
— Слушай, давай так. Ты завтра поедешь. А я схожу на пробы, соберу вещи, закрою квартиру и приеду через день.
— Хочешь, я тебя подожду?
— Не надо. Поезжай. В Риме тебе плохо. Я приеду поездом. А когда доберусь до места, ты уже успеешь все приготовить. Купи побольше рыбы. Я люблю рыбу.
— Куплю, конечно. Морской черт тебе нравится?
— Не знаю. А он вкусный?
— Вкуснейший. А морские черенки?
— Ох, Граци, морские черенки! И спагетти с ними. Вкуснятина! — От улыбки Эрики все вокруг засияло.
— Моя мать фантастические спагетти с морскими черенками готовит. Увидишь. Все будет хорошо.
Эрика бросилась ему на шею.
Этой ночью она занимались любовью.
И впервые с тех пор, как они стали встречаться, Эрика делала ему минет.
Грациано лежал посреди неубранной комнаты, среди грязных футболок и кофточек, коробок от дисков и хлебных крошек, и смотрел на Эрику, которая, расположившись у него между ног, облизывала его член.
С чего это вдруг? Что она этим хотела сказать?
«Все просто. Что она любит тебя».
Эмоции захлестнули Грациано, и он кончил.
Эрика заснула в его объятиях. Грациано лежал неподвижно, чтобы не разбудить ее, прижимая ее к себе, и не верил, что такая прекрасная девушка станет его женой.
Его глазам никогда не надоест смотреть на нее, его рукам — ласкать ее, а его носу — вдыхать ее запах.
Сколько раз он задавался вопросом, как могло столь совершенное создание родиться в таком богом забытом краю? Она же чудо природы.
И это чудо принадлежит ему. Несмотря на все их недоразумения, несмотря на характер Эрики, несмотря на то, что они по-разному воспринимают этот мир, несмотря на все грехи Грациано, они вместе. И их связь никогда не прервется.
Да, он вел себя неправильно, он оказался слабаком и трусом, потакал всем прихотям Эрики, из-за его попустительства их жизнь в конце концов стала невыносимой, но его взрыв оказался судьбоносным, он разорвал паутину, в которой они оба задыхались.
Эрика почувствовала, что может потерять его навсегда, что на этот раз он не шутит. И не отпустила его. Сердце Грациано разрывалось от любви. Он поцеловал ее в шею.
Эрика пробормотала:
— Грациано, принеси мне воды.
Он принес ей воды. Она села, не открывая глаз, держа стакан обеими руками, и стала жадно пить, и вода потекла у нее по подбородку.
— Эрика, скажи мне, ты меня правда любишь? — спросил он, забираясь обратно в постель.
— Да, — ответила она, снова устраиваясь рядом.
— Правда?
— Правда.
— И… ты выйдешь за меня? — услышал он свой голос как бы со стороны. Словно какой-то недобрый дух вложил в его уста эти страшные слова. Дух, который хотел все уничтожить.
Эрика устроилась поудобнее, натянула на себя одеяло и ответила:
— Да.
«Да?!»
Грациано утратил на мгновение дар речи, от удивления зажал рот рукой и закрыл глаза.
Что она сказала? Она сказала, что выйдет за него замуж?
— Правда?
— Да, — пролепетала Эрика сквозь дрему.
— А когда?
— На Ямайке.
— Хорошо. На Ямайке. На пляже. Мы поженимся на волнорезе Эдвард-Бич. Это сказочное место.
Именно поэтому Грациано Билья выехал из Рима в пять утра 9 декабря, несмотря на скверную погоду, и направился в Искьяно Скало.
Он был во всеоружии, с вещами и хорошей новостью для мамы.
Путешественник с биноклем, находящийся в корзине воздушного шара, мог бы лучше всех разглядеть место действия нашей истории.
Прежде всего он заметил бы черную полосу, разрезающую равнину. Это Аврелиева дорога, ведущая из Рима в Геную и дальше. Пятьдесят километров она идет прямо, потом поворачивает немного влево и достигает городка Орбано, расположенного на берегу лагуны.
В этих краях первое, что внушают матери детям, — это не «нельзя брать конфетки у чужих», а «будь осторожен на Аврелиевой дороге». Нужно не меньше двух раз посмотреть направо и налево, прежде чем пересечь ее. Все равно, пешком или на машине (не дай бог твой мотор заглохнет посреди перекрестка!). Автомобили проносятся мимо как торпеды. И происшествий со смертельным исходом тут в последние годы видели предостаточно. Теперь установили знаки, ограничивающие скорость до 90 километров в час, и развесили повсюду радары, но народу на это наплевать.
На этой дороге под конец недели, если погода хорошая, особенно летом, образуются километровые пробки: столичные жители выбираются отдохнуть на север.
А если наш путешественник повернет свой бинокль чуть левее, он увидит пляж Кастроне. Он тянется параллельно линии прибоя, и песок в полосе прилива собирается складками, так что желающим искупаться приходится пробираться через дюны. Здесь нет оборудованных пляжей. То есть имеется один, в паре километров к югу, но местные туда не ходят, вероятно оттого, что там полно понтовых римлян, которые едят лапшу с лангустами и пьют вино. А здесь нет зонтиков. Нет лежаков. Нет водных велосипедов. Ничего нет, даже в августе.
Странно, правда?
А все потому, что это природный заповедник, охранная зона, где размножаются мигрирующие виды птиц.
На двадцать километров прибрежной полосы — всего три спуска к морю, у которых летом толпа купальщиков, но стоит отойти на триста метров, как словно по волшебству — ни одного человека.
Сразу за пляжем — длинная полоса зелени. Заросли ежевики, шиповника, цветов, колючек, жестколистных растений, торчащих прямо из песка. Пробраться через них невозможно — вылезешь израненным, как святой Себастьян. А сразу за зеленью начинаются поля (пшеница, кукуруза, подсолнухи — в зависимости от времени года).
Если наш путешественник посмотрит в свой бинокль чуть правее, то увидит длинную, похожую по форме на боб лагуну с морской водой, отделенную от моря тонкой полоской земли. Это лагуна Торчелли. Она окружена оградой и в ней категорически запрещено охотиться. Сюда весной прилетают из Африки обессиленные птицы. Лагуна — это болото, где полным-полно озверевших комаров, москитов, водяных змей, рыб, цапель, водяных курочек, грызунов, тритонов, лягушек и жаб и сотен других мелких тварей, приспособленных к жизни среди тростника, травы и водорослей. Железная дорога проходит рядом, тянется параллельно Аврелиевой дороге и соединяет Рим с Генуей. Раз в день, примерно в одно и то же время, по ней с грохотом пролетает «Евростар».
А вот, наконец, и Искьяно Скало, рядом с лагуной.
Да, городок совсем крохотный.
Он вырос за последние тридцать лет вокруг маленькой станции, на которой дважды в день останавливается пригородный поезд.
Одна церковь. Одна площадь. Один бульвар. Одна аптека (всегда закрыта). Один продуктовый магазин. Один банк (есть даже банкомат). Одна мясная лавка. Одна галантерейная. Один газетный киоск. Аграрный центр. Один бар. Одна школа. Один спортивный клуб. И с полсотни двухэтажных домиков с черепичными крышами, в которых живет около тысячи человек.
Еще не так давно тут были лишь болота да малярия, а потом дуче их осушил.
Если нашего бесстрашного путешественника унесет ветром на другую сторону Аврелиевой дороги, он увидит там снова поля, оливковые рощи и пастбище да квартал из четырех домов — это Серра. Отсюда грунтовая дорога ведет в сторону холмов и леса Акваспарта, где водятся дикие кабаны, гуляют длиннорогие коровы и, если год удачный, растут белые грибы.
Вот таков Искьяно Скало.
Странное место. Тут море совсем рядом, но кажется, будто оно далеко и до него — тысячи километров. Это из-за того, что поля оттеснили его за зеленую изгородь. Ветер постоянно приносит сюда его запах и песок.
Должно быть, поэтому туристы всегда объезжают Искьяно Скало стороной.
Здесь не сдают дома в аренду, нет гостиниц с кондиционерами, нет развлечений, нет пляжа, по которому можно прогуливаться, некуда пойти вечером выпить, здесь летом земля раскаляется как жаровня, а зимой дует сбивающий с ног ветер.
Однако сейчас нашему путешественнику следует спуститься пониже, чтобы разглядеть современное здание за ангаром.
Это средняя школа имени Микеланджело Буонарроти. Во дворе идет урок физкультуры. Все играют в волейбол и баскетбол, кроме группы девочек, сидящих на каменной оградке и болтающих о своем, и одного мальчишки, который сидит в сторонке, поджав ноги, и читает.
Это — Пьетро Морони. Главный герой нашей истории.
Пьетро не нравилось играть ни в баскетбол, ни в волейбол, а в футбол и того меньше.
Не то чтобы он никогда не пытался играть. Разумеется пытался, но у него с мячом отношения никак не складывались. Пьетро хотел, чтобы мяч летел в одну сторону, а тот летел совершенно в другую.
А Пьетро полагал, что, если взаимопонимания нет, лучше это дело бросить. К тому же существовали другие вещи, которые ему нравились.
Например, велосипед. Он обожал ездить на велосипеде по лесным тропинкам.
И обожал живых существ. Не всех. Определенных.
Он любил больше всего тех, кого люди считали гадкими: змей, лягушек, саламандр, насекомых и тому подобных тварей. И предпочитал тех, что живут в воде.
Вот, например, морской дракон. Конечно, это гадкая тварь, когда она тебя кусает, и некрасивая она, и живет в песке, но ему нравилось то, что у нее есть ядовитые колючки (а что за яд у нее, ученые пока толком не поняли), которыми она готова парализовать твою ногу.
В общем, если бы он мог выбирать из двух существ — тигр или морской дракон, он, конечно, выбрал бы этого самого дракона.
А еще ему очень нравились комары.
Они летали повсюду. И не замечать их никак не получалось.
Поэтому он и выбрал для написания совместной работы с Глорией такую тему. Малярия и комар. И сегодня днем он собирался пойти с подружкой в Орбано, к знакомому ее отца, доктору, чтобы расспросить его о малярии.
А сейчас он читал книгу о динозаврах. И там тоже упоминались комары. Благодаря им однажды удастся воскресить динозавров. Ученые нашли ископаемых комаров, добыли кровь, которую те высосали из динозавров, и восстановили генетический код гигантских ящеров. В общем, Пьетро не все понял, но без комаров явно не мог обойтись никакой парк Юрского периода.
Пьетро был доволен, потому что учитель физкультуры сегодня не заставлял его играть с остальными.
— Ну что? Ты уже придумал, что нам надо спросить у Коласанти?
Пьетро поднял голову.
Рядом стояла Глория. Запыхавшаяся, с мячом в руках.
— Думаю, да. Более-менее.
— Ладно. Потому что я не знаю. — Глория подала мяч и сама побежала в сторону волейбольной площадки.
Глория Челани была лучшей подругой Пьетро, а на самом деле — единственной подругой.
Он пробовал дружить с мальчишками, но без особого успеха. Пару раз его видели вместе с Паолино Ансельми, сыном владельца табачной лавки. Они вместе гоняли по полю на великах. Но у них тоже что-то не заладилось.
Паолино настаивал ехать наперегонки, но Пьетро не нравилось с кем-то соперничать. Они устраивали гонки пару раз, и Паолино неизменно выигрывал. Больше их вместе не видели.
А что он мог поделать? Соревнования он терпеть не мог.
А потому, даже когда он приближался к финишу первым, стрелой летя к победе, нацелившись на нее с самого начала, он не мог удержаться и не обернуться, и если видел у себя за спиной соперника, преследовавшего его стиснув зубы, ноги отказывались ему служить и он позволял себя догнать, обойти и победить.
С Глорией не нужно было соревноваться. Не нужно было доказывать свою силу. Им было хорошо, и все.
Пьетро считал — и многие разделяли его мнение, — что Глория самая симпатичная девочка в школе. Еще парочка девчонок, конечно, тоже выглядели неплохо, например одна из третьего Б, с темными волосами до самой попы, или другая, из второго А, Аманда, которая встречалась с Фьяммой.
Но, по мнению Пьетро, обе они Глории в подметки не годились, рядом с ней они казались страшными, как морские драконы. Он ей никогда не говорил, но был уверен, что Глория, когда вырастет, обязательно окажется на обложке какого-нибудь модного журнала или станет Мисс Италия.
Она же делала все возможное, чтобы выглядеть некрасивой. Волосы стригла коротко, по-мальчишечьи, носила просторные, грязные, выцветшие джинсы, старые рубашки в клеточку, стоптанные кроссовки «Адидас». На штанах у нее вечно были дырки, на коленках — залепленные пластырем царапины: то на дерево забиралась, то через забор перелезала. И она не боялась драться ни с кем, даже с жирным Баччи.
Пьетро всего раза два видел ее в девчоночьем платье.
Старшие, из третьего класса (а иногда и более старшие, которые уже в бар ходили), к ней так и липли. Подкатывали, предлагали встречаться, подарочки дарили, просили разрешения подвезти ее до дома на мотороллере, но она в их сторону даже не глядела.
По мнению Глории, они и коровьей лепешки не стоили.
Почему первая красавица королевства, популярнейшая Глория, предмет повышенного внимания искьянских парней, Глория, чье имя в списке «супертелок» на стене мужского туалета никогда не опускалось ниже третьего места, была лучшей подругой нашего Пьетро, неудачника от рождения, вечно последнего, заморыша, с которым никто не желал водиться?
Была тому причина.
Их дружба началась еще до школы.
В школе сложились закрытые касты (и не говорите мне, что в вашей школе их не было), почти как в Индии. Убогие (засранцы, сули, пиздюки, говнюки, чмошники и так далее). Нормальные. И крутые.
Нормальные могли попасть в дерьмо и стать убогими или подняться и заделаться крутыми, — как получалось. Но если в первый день в школе у тебя отняли портфель и вышвырнули его в окно, а в бутерброд напихали мел, — ты однозначно убогий и останешься им как минимум следующие три года (а может, и следующие шестьдесят лет), и не мечтай о том, чтобы стать нормальным.
Вот так-то.
Пьетро и Глория познакомились, когда им было по пять лет.
Мать Пьетро трижды в неделю ходила убирать на вилле Челани, у родителей Глории, и брала с собой сына. Она давала ему листок бумаги, карандаши и велела сидеть спокойно на кухне: «Веди себя хорошо, понял? Не мешай мне работать, тогда мы скоро пойдем домой».
И Пьетро сидел тихонечко, иногда часа по два, и рисовал на листке каракули. Кухарка, старая дева из Ливорно, давно жившая в доме, изумлялась: «Ангел небесный, а не ребенок».
Это был удивительно послушный мальчик, даже кусочка пирога не брал, если мать ему не разрешала.
Не то что хозяйская дочка. Холера балованная, ее бы выпороть разок-другой. Игрушки дома дольше двух дней не живут. А чтобы объяснить, что она не хочет больше есть шоколадный мусс, она его вытряхивает прямо перед тобой на пол.
Обнаружив на кухне живую игрушку из плоти и крови по имени Пьетро, маленькая Глория пришла в восторг. Она схватила его за руку и потащила в свою комнату. Играть. Сначала она его слегка потрепала («Ма-а-а-ма! Ма-а-а-ма! Глория ткнула меня пальцем в глаз!»), но потом поняла, что он тоже человек.
Синьор Челани очень обрадовался.
— Хорошо, что есть Пьетро. Глория стала спокойнее. Бедняжка, ей нужен братик.
С братиком была проблема: синьоре Челани вырезали матку, а значит… Об усыновлении речь не шла, к тому же у них появился Пьетро, ангел небесный.
В общем, дети проводили вместе день за днем, как брат и сестра.
И когда Мариаграция Морони, мать Пьетро, стала неважно себя чувствовать, когда у нее обнаружилась эта странная и непонятная хворь, от которой она лежала без сил и желаний («Как будто… не знаю, как будто из меня батарейки вынули») и которую доктор определил как депрессию, а синьор Морони называл желанием ни хрена не делать, и она не могла больше работать на вилле, доктор Мауро Челани, директор филиала Римского банка в Орбано и президент велоклуба в Кьяренцано, вовремя вмешался и обговорил этот вопрос со своей женой Адой.
1) Несчастной Мариаграции нужно помочь. Ее надо немедленно показать специалисту. «Завтра я позвоню профессору Кандела… От чьего имени? Да ладно, помнишь главврача из клиники „Вилла дей фьори“ в Чивитавеккье? У него еще такой прекрасный двенадцатиметровый кабинет».
2) Пьетро не может оставаться целый день с матерью. «От этого и ей хуже, и ему. После школы он будет у нас, с Глорией».
3) Отец Пьетро — алкоголик с судимостью, буян, который губит и бедняжку, и чудесного ребенка. «Будем надеяться, с ним проблем не возникнет. В противном случае служба опеки ему все припомнит».
И все шло замечательно.
Несчастная Мариаграция оказалась под крылом профессора Канделы. Знаменитый доктор прописал ей нехилый коктейль из препаратов, которые все заканчивались на «ил» (анафранил, тофранил, нардил и т. д., и ввел ее через парадный вход в волшебный мир ингибиторов обратного захвата моноаминов. Мир расплывчатый и уютный, состоявший из пастельных тонов и туманных далей, из незаконченных фраз и бесконечных повторений: «О боже, не помню, что же я хотела приготовить на ужин».
А Пьетро оказался под материнским крылом синьоры Челани и по-прежнему приходил каждый день на виллу.
Как ни странно, синьор Морони тоже оказался под крылом — огромным хищным крылом Римского банка.
Глория и Пьетро ходили в одну школу, но в начальной школе учились в разных классах. И все шло как по маслу. Теперь, когда они перешли в среднюю школу и очутились в одном классе, все осложнилось.
Они принадлежали к разным кастам.
Но их дружба приспособилась к ситуации. Она походила на подземную реку, которая течет незаметно, стиснутая камнями, но, едва найдя малейшую трещинку, бьет из нее с потрясающей силой.
На первый взгляд казалось, что этих двоих ничто не связывает, но только слепой не заметил бы, как они постоянно ищут и как слегка касаются друг друга, как на перемене, словно шпионы, забиваются в уголок, чтобы поболтать, и как после уроков Пьетро стоит у выезда на дорогу и ждет, когда Глория сядет на велосипед и присоединится к нему.
Джина Билья, мама Грациано, страдала от гипертонии. Нижнее давление у нее было сто двадцать, а верхнее больше ста восьмидесяти. Малейшее волнение, малейшее переживание — и у нее начиналось сердцебиение, головокружение, выступал холодный пот и звенело в ушах.
Обычно, когда сын возвращался домой, синьоре Джине становилось дурно от радости и ей приходилось пару часов провести в постели. Но когда этой зимой Грациано, от которого два года не было никаких вестей, вернулся и сообщил, что встретил девушку с Севера, собирается жениться на ней и поселиться в Искьяно, сердце сжалось у нее в груди как пружина и бедная женщина, готовившая фетучини, повалилась на пол без чувств, увлекая за собой стол с мукой и скалкой.
Придя в чувство, она словно воды в рот набрала.
Стояла как колода среди рассыпавшихся фетучини и мычала что-то невнятное, словно сделалась вдруг глухонемой, а то и вовсе тронулась.
«У нее шок, — безнадежно подумал Грациано. — На мгновение сердце перестало биться, и это сказалось на мозгах».
Грациано побежал в гостиную, чтобы вызвать «скорую», но, когда вернулся, обнаружил, что мать чувствует себя прекрасно. Она мыла средством «Сиф» пол в кухне, а увидев его, тут же протянула ему листок, на котором было написано:
«Со мной все в порядке. Я дала обет Мадонне из Чивитавеккьи, что, если ты женишься, я месяц буду молчать. Мадонна бесконечно милосердная услышала мои молитвы, и теперь я месяц не смогу говорить».
Грациано прочитал записку и плюхнулся на стул.
— Мама, но это же абсурд, понимаешь? Как ты будешь работать? И потом, как мне все объяснить Эрике: она же подумает, что ты чокнутая! Прекрати. Прошу тебя.
Синьора Джина написала:
«Не переживай. Я сама все объясню твоей невесте. Когда она приедет?»
— Завтра. Но, мама, умоляю тебя, оставь ты это. Еще неизвестно, когда мы поженимся. Прекрати, пожалуйста.
Синьора Джина запрыгала по кухне, как ненормальная, подвывая и вцепившись руками в свою пышную химическую завивку. Она была женщина маленькая и круглая, с живыми глазками и ртом, похожим на куриную гузку.
Грациано бегал за ней, пытаясь остановить ее.
— Мама! Мама! Остановись, пожалуйста. Да что с тобой такое?
Синьора Джина села за стол и снова принялась писать:
«В доме кавардак. Мне надо все убрать. Надо отнести занавески в прачечную. Привести в порядок гостиную. А потом сходить в магазин. Пойди куда-нибудь погуляй. Не мешай мне работать».
Она накинула норковую шубку, взвалила на плечо пакет с занавесками и вышла.
Вам бы следовало знать: операционную в больнице убирали не так тщательно, как синьора Джина — свою кухню. Даже в электронный микроскоп вы не разглядели бы на ней ни клеща, ни пылинки. В доме Билья на полу можно было есть, а из унитаза — пить.
У каждой вещицы имелось свое место, у каждого вида макарон — своя коробка, каждый угол в доме ежедневно проверялся и пылесосился. В детстве Грациано не разрешалось сидеть на диванах, потому что он их портил, ему приходилось ходить в тапочках и смотреть телевизор, сидя на стуле.
Первой манией синьоры Бильи была гигиена. Второй — религия. Третьей и самой серьезной — кулинария.
Она готовила изысканные яства в промышленных количествах. Безмерные массы макарон. Рагу на три дня вперед. Дичь. Кабачки по-пармски. Огромные рисовые пироги. Пиццы, заваленные брокколи, сыром и колбасой. Пирожки с артишоками и белым соусом. Рыбу в фольге. Кальмаров в соусе. Рыбный суп по-ливорнски. Жила она одна (муж уже пять лет как умер), и все эти богатства или оказывались в холодильниках (трех, набитых до отказа), или раздавались клиентам ее магазина.
На Рождество, Пасху, Новый год и всякий праздник, достойный праздничного ужина, она становилась совершенно невменяемой и проводила на кухне безвылазно по тринадцать часов в день, раскладывая продукты по тарелкам, смазывая формы, луща горох. С лицом почти лиловым, с безумными глазами, в колпаке, чтобы не выпачкать волосы, она насвистывала, подпевала радио и била яйца как одержимая. Во время ужина она не садилась ни на минуту, носилась между кухней и гостиной как малайский тапир, потела, пыхтела, мыла тарелки, а все нервничали, потому что не очень-то приятно есть, когда рядом кружит озверевшая тетка, которая пристально наблюдает за выражением твоего лица, пытаясь понять, понравилась ли тебе лазанья; которая, не дав тебе доесть, снова наваливает целую тарелку; к тому же известно, что ее в любой момент может хватить удар.
Да уж, приятного мало.
Трудно было понять, отчего она ведет себя так, что за кулинарное исступление овладевает ею. Гости после двенадцатой перемены блюд начинали вполголоса задаваться вопросом, чего она хочет, какую цель преследует. Может быть, уморить их? Или наготовить на весь мир? Накормить все человечество ризотто с четырьмя сортами сыра и трюфелями, макаронами и мозговыми косточками с пюре?
Нет, это синьору Билью не интересовало.
На страны третьего мира, на нигерийских детей, на нищих на паперти синьоре Билье было глубоко наплевать. Она безжалостно атаковала родных, друзей и знакомых. Ей хотелось только, чтобы кто-нибудь сказал: «Джина, дорогая, такие ньокки по-соррентийски в самом Сорренто не делают».
И тогда она, растрогавшись, совсем как маленькая, бормотала слова благодарности, наклоняла голову, как дирижер после триумфального исполнения, и доставала из морозилки целый контейнер ньокки, приговаривая: «На возьми. Советую не опускать их в воду замороженными, получится невкусно. Достань их из морозилки и подержи пару часов».
Эта женщина безжалостно набивала гостя едой, а если он умолял прекратить, просила его не стесняться. Люди выходили от нее слегка покачиваясь, словно пьяные, расстегнув ремень и подумывая о том, не лечь ли немедленно в клинику на очистку организма.
Грациано, возвращаясь домой, за неделю набирал не меньше пяти килограммов. Мамочка готовила ему почки с трюфелями (его любимые!), а поскольку аппетит у него был здоровый, она садилась и в восторге наблюдала за тем, как он ест, но потом, в один прекрасный момент, не могла удержаться — она должна была это спросить:
— Грациано, только честно, как тебе почки?
Грациано отвечал:
— Чудесные, мама.
— Кто-нибудь делает их лучше меня?
— Нет, мама, ты же знаешь. У тебя они лучшие в мире.
На седьмом небе от счастья, она возвращалась на кухню и принималась мыть тарелки сама, поскольку машинам она не доверяла.
А теперь представьте, какое застолье она готовила для будущей невестки.
Для Эрики Треттель, тощей как селедка, весившей сорок шесть килограммов и говорившей, что она жирная, питавшейся в хорошем настроении низкокалорийными творожками, пшеницей, энергетическими батончиками, а во время депрессии пожиравшей мороженое «Вьенетте Альгида» и цыпленка из кулинарии.
Грациано провел утро в мире с собой и всей вселенной.
Вышел прогуляться.
Погода стояла непонятная. Было холодно. Дождь прекратился, но облака не предвещали во второй половине дня ничего хорошего. Грациано это не волновало. Он преисполнился счастья, снова оказавшись дома.
Искьяно Скало казался ему как никогда прекрасным и гостеприимным.
Маленький древний мир. Деревенская жизнь, которой еще не коснулась скверна.
Был базарный день. Торговцы расставили свои прилавки на парковке перед Аграрным центром. Местные женщины с зонтиками азартно набивали свои кошелки. Мамочки катили коляски. С грузовичка, остановившегося возле киоска, сгружали пачки журналов. Джованна, жена хозяина табачной лавки, кормила шайку жирных избалованных котов. Компания охотников собиралась перед памятником павшим. Собаки на поводках нервничали. А старики, сидевшие за столиком «Стейшн-бара», пытались, как рептилии, поймать хоть лучик не желавшего показываться солнца. Со стороны начальной школы доносились крики детей, игравших во дворе. Воздух вкусно пах горелым деревом и треской, свежайшей треской из лавки торговца рыбой.
Это была его родина.
Простая.
Возможно, несовременная.
Но настоящая.
Он был горд, что родился в этом маленьком, забытом богом, но гордом своим убогим трудом городишке. Подумать только, недавно еще он его стыдился и на вопрос, откуда он, отвечал: «Из Мареммы. Это рядом с Сиеной». Ему казалось, что так круче. Благороднее. Утонченнее.
«Глупость какая. Искьяно Скало — потрясающее место. Надо радоваться, что родился здесь». И он в свои сорок четыре года начал это понимать. Должно быть, все его скитания, все дискотеки, ночи с гитарой по разным заведениям нужны были именно затем, чтобы он это понял, чтобы он по доброй воле стал убежденным искьянцем. Нужно сбежать, чтобы вернуться. В его жилах текла крестьянская кровь, его деды всю жизнь гнули спину, обрабатывая эту скупую и неласковую землю.
Он прошел мимо галантерейного магазина матери.
Скромный магазинчик. В витрине выставлены рядом чулки и трусы. Стеклянная дверь. Вывеска.
Здесь будет его джинсовый магазин.
Он уже видел его.
Цветок в петлице города.
Нужно подумать, как его обставить. Наверное, ему понадобится архитектор, архитектор из Милана, а то и американец, который поможет ему обустроить магазин лучшим образом. О расходах он не подумал. Надо поговорить с мамой. Убедить ее дать взаймы.
И Эрика ему поможет. У нее хороший вкус.
На том и порешив, он сел в машину и отправился на автомойку. Сперва проехал между моющих валиков, а потом пропылесосил салон, убрав из него окурки от косяков, чеки, ломтики картошки и прочую гадость, завалявшуюся под сиденьями.
Он глянул мельком на себя в зеркало и понял, что не соблюдает главную заповедь: «Обращайся со своим телом как с храмом».
Он чувствовал себя совершенно разбитым.
Жизнь в Риме его вымотала. Он уже не выглядел ухоженным и походил на пещерного человека: борода и шевелюра как у дикобраза. До приезда Эрики непременно следовало привести себя в порядок.
Он сел в машину, выехал на Аврелиеву дорогу и через семь километров остановился перед Центром красоты Иваны Дзампетти, огромным ангаром на обочине шоссе, между питомником и мебельной фабрикой.
Ивана Дзампетти, хозяйка центра, темноволосая толстуха — одни складки да грудь, — носила стрижку под Лиз Тейлор. У нее были непомерно толстые губы, щель между передними зубами, поправленный пластическим хирургом нос и жадные глаза. Она ходила в халате, под которым угадывалась упругая плоть и соски, в сандалиях «Dottor Hermann» и благоухала потом и дезодорантом.
Ивана приехала в Орбано из Фьяно-Романо в середине семидесятых и устроилась маникюршей в салон. За год она умудрилась выйти замуж за старого брадобрея и взять в свои руки управление его заведением. Заведение она превратила в приличную парикмахерскую, обновив оборудование, заменив страшненькие обои на мрамор и зеркальные панели и установив раковины и фены.
Через два года муж ее умер прямо на улице Орбано, застигнутый инфарктом. Ивана продала жилье в Сан-Фолко, оставшееся от него в наследство, и открыла в округе два парикмахерских магазина: один в Казале-дель-Бра, а другой в Борго Карини. Однажды в конце восьмидесятых она поехала летом навестить своих эмигрировавших в Орландо родственников и увидела американские центры красоты. Храмы здоровья и благоденствия. Специально оборудованные клиники, специализировавшиеся на красоте тела, с головы до ног. Грязевые ванны. Солярии. Массаж. Водные процедуры. Лимфодренаж. Пилинг. Гимнастика. Растяжка и накачка мышц.
Она вернулась, полная далеко идущих планов, которые тут же и осуществила. Она закрыла три парикмахерских заведения, купила на обочине Аврелиевой дороги ангар, где продавали сельхозтехнику, и переоборудовала его в центр красоты и здоровья широкого профиля. Сейчас в нем работали десять человек — тренеры, косметологи и парамедики. Она изрядно разбогатела и стала предметом вожделения окрестных холостяков. Сама она уверяла, что верна памяти покойного брадобрея.
Когда Грациано Билья вошел, Ивана встретила его радостно, прижала к объемистой ароматной груди и сказала, что он похож на покойника. Уж она-то его приведет в чувство. Она разработала программу действий. Сначала — курс массажа, укрепляющие ванны с водорослями, солярий, стрижка, маникюр и педикюр, и на сладкое, что называется, рекреационно-восстановительная терапия.
Грациано, когда возвращался в Искьяно, всегда с удовольствием прибегал к терапии Иваны.
Курс массажа она разработала сама, делала его только после закрытия центра и только тем, кого находила достойным особого обращения. Массаж этот предназначался для оздоровления некоторых особенных частей тела; после пары дней клиент выходил от Иваны примерно в таком же состоянии, как Лазарь, восставший из гробницы своей.
Однако сегодня Грациано отклонил предложение:
— Ивана, слушай, извини, но, знаешь, я собираюсь жениться.
Ивана обняла его и пожелала счастья и кучу детей.
Через три часа Грациано вышел из центра красоты и заскочил в магазин «Шотландский дом» в Орбано, прикупить кое-чего из одежды, чтобы чувствовать себя в еще большей гармонии с деревенской жизнью, которую он собирался вести.
Потратил девятьсот лир.
И вот он, наш герой, перед дверью «Стейшн-бара».
Он был в полном порядке.
Блестящие светлые волосы пахли бальзамом, выбритый подбородок — туалетной водой «Эгоист». Темные глаза горели. Кожа после солярия вновь приобрела тот промежуточный между ореховым и бронзовым оттенок, от которого теряли голову скандинавки.
Он смахивал на девонширского джентльмена, вернувшегося с отдыха на Мальдивах. В зеленой фланелевой рубашке. В коричневых штанах из длинноворсового вельвета. В шотландском жилете в клетку цветов клана Данди (так продавец сказал). В твидовом пиджаке с заплатками. В ботинках «Тимберленд».
Грациано распахнул дверь, прошел пару шагов не спеша, как Джон Уэйн, и остановился у стойки.
Барбара, двадцатилетняя барменша, чуть не упала, когда он появился. Вот так просто, в самый обычный день. Без труб и фанфар, возвещавших его появление. Без герольдов, предупреждающих о его прибытии.
Сам Билья!
Вернулся.
Погибель женская вернулась.
Секс-символ Искьяно снова здесь. Он здесь, чтобы вновь разжигать сексуальные желания, никогда и не затухавшие, чтобы вновь пробуждать зависть, чтобы заставить говорить о себе.
После всего, что он вытворял в Риччоне, Порто-Франко, Баттипалье, на Ибице и на Гоа, он снова здесь.
Этот парень, которого приглашали на шоу Маурицио Костанцо рассказать о своих похождениях итальянского любовника, парень, выигравший кубок Кобельеро, игравший в «Планет-Баре» с братьями Родригес, крутивший роман с актрисой Марией Делией, вернулся (страничка из журнала «Новелла 2000» с фотографией, запечатлевшей Грациано на пляже — он массирует спину Марии Делии и целует ее в шею, — висела рядом с игровым автоматом полгода и до сих пор красовалась в офисе Рошо среди календарей с обнаженными моделями); парень, побивший рекорд знаменитого Пеппоне (триста женщин за лето, так писали в газете), снова был здесь.
Он шикарно выглядел и был в форме, как никогда.
Его ровесники, ставшие отцами семейств, задавленные жизнью однообразной и пресной, стали похожи на облезлых старых бульдогов, а Грациано — «В чем его секрет?» — с возрастом становился все красивее и привлекательнее. Как ему идет эта рубашка! И эти морщинки вокруг глаз, эти складки по обе стороны рта, эти залысины придавали ему нечто…
— Грациано! Когда ты вер… — произнесла барменша Барбара, покраснев как помидор.
Грациано приложил палец к губам, взял чашку, стукнул ею по стойке и заорал:
— Что в этом гребаном городишке творится? Почему никто не встречает земляка? Барбара! Выпивку всем.
Старички, игравшие в карты, ребятишки у экранов видеоигр, охотники и полицейские обернулись одновременно.
Среди них были и друзья Грациано. Его добрые дружки. Старые приятели, с которыми вместе хулиганили. Рошо, братья Франческини, Оттавио Баттилокки сидели за столиком и заполняли какие-то карточки, читали «Спортивный курьер», а увидев его, поднялись, стали обнимать его, целовать, ерошить его волосы, приговаривая хором: «Он молодчина, молодчина, это все знают». И кое-что еще, покрепче и повеселее, о чем мы умолчим.
Так в этих краях встречают блудного сына.
И вот полчаса спустя он оказался в ресторанной зоне «Стейшн-бара».
Она представляла собой квадратное помещение в дальней части заведения. С низким потолком. Длинными неоновыми лампами. Окном с видом на железную дорогу. И литографиями со старыми паровозами на стенах.
Он сидел за столом с Рошо, обоими братьями Франческини и молодым Бруно Мьеле, который только что пришел. Не хватало только Баттилокки, которому надо было отвезти дочь к стоматологу в Чивитавеккью.
Перед ними стояли пять тарелок макарон с рагу из кролика. Кувшин розового вина. И блюдо с колбасой и оливками.
— Ребята, вот это настоящая жизнь. Вы не представляете, как мне этого не хватало.
— И чем ты теперь займешься? Как обычно — цапнешь и убежишь? Когда уезжаешь? — спросил Рошо, наполняя свой бокал.
Рошо был приятелем Грациано с самого детства. Тогда он был худым пареньком с копной кудрей морковного цвета, неразговорчивым, но весьма проворным. Его отец заведовал свалкой автомобилей на обочине Аврелиевой дороги и приторговывал ворованными запчастями. Рошо жил среди груд металла, разбирая и собирая машины. В тринадцать лет он разъезжал на мотоцикле «Гуцци Милле», а в шестнадцать участвовал в гонках на виадуке Пратони. В семнадцать однажды ночью попал в страшную аварию: мотоцикл заглох внезапно на скорости сто шестьдесят километров в час, и он полетел с виадука как ракета. Без каски. Его нашли на следующий день под дорогой, в сточной канаве, едва живого; он весь был переломан, как придавленный книгой муравей. Двадцать три перелома и вывиха, более чем четыре сотни повреждений по всему телу. Восемь месяцев в больнице, полгода в инвалидном кресле и полгода на костылях. В двадцать лет он заметно хромал и у него плохо сгибалась одна рука. В двадцать один от него залетела девчонка из Питильяно, и он женился на ней. Теперь у него было трое сыновей, после смерти отца он унаследовал его предприятие и даже завел мастерскую. И, как отец, проворачивал сомнительные делишки. Грациано после катастрофы там не бывал. Характер у Рошо испортился, он стал мрачен, подвержен внезапным приступам гнева, пил, и говорили, будто он поколачивает жену.
— И кто у тебя сейчас, старый ты потаскун? Все эта, симпатичная, актриса? — Бруно Мьеле говорил с набитым ртом. — Как ее? Марина Делия? Она снялась еще в каком-то фильме?
Бруно Мьеле за два года, пока Грациано не было, вырос и стал полицейским. Кто бы мог подумать? Известный раздолбай Бруно Мьеле вершил правосудие и следил за исполнением закона. Жизнь в Искьяно Скало шла своим чередом, медленно, но неумолимо, даже без Грациано.
Мьеле его почитал за Господа Бога с тех пор, как узнал, что у Грациано был роман с известной актрисой.
Но та история была больным местом Грациано. Те фотографии в «Новелла 2000» ему очень помогли, он стал местным героем, но в то же время он испытывал из-за них легкое чувство вины. На самом деле у него никогда не было отношений с Делией. Делия загорала на пляже отеля «Аврора» в Риччоне и, завидев мечущегося по пляжу репортера «Новеллы 2000», разыскивающего знаменитостей, заволновалась. Она мгновенно скинула лифчик и закричала. Она была одна. Французский актеришка, с которым она тогда крутила роман, остался лежать в номере с пищевым отравлением и температурой тридцать девять. Только молодой французский придурок мог наковырять мидий на причале Риччоне и есть их прямо сырыми, приговаривая, что его отец был бретонским рыбаком. Ему же хуже. Итак, Марина оказалась в скверной ситуации. Ей срочно нужно было найти кого-нибудь, кто ее поддержит. Она побежала к морю в поисках симпатичного юнца, с которым можно было бы попозировать. Она быстро осмотрела всех имевшихся в наличии мужчин, даже спасателей, и наконец остановила свой выбор на Грациано. Она спросила, не хочет ли он намазать ей грудь кремом и поцеловать ее, когда тот тип, вон тот, с фотоаппаратом, пройдет мимо них.
Так появились эти пресловутые фотографии.
Возможно, тем бы дело и кончилось, но Марина Делия стала вдруг, после одного фильма с участием тосканского комика, одной из любимых итальянских звезд и решила не показывать больше ни сантиметра своего тела даже за миллион долларов. Это оказались единственные фотографии груди Делии. Грациано на этих фотках выезжал пару лет, рассказывая, как имел ее спереди и сзади, и в лифте и в джакузи, в любую погоду. Но теперь пора было с этим заканчивать. Пять лет прошло. И все равно всякий раз, как он возвращался в Искьяно, все его спрашивали про Марину Делию, чтоб ее.
«Достали!»
— Я где-то читал, что она встречается с каким-то футболистом, — сказал Мьеле, не отрываясь от фетучини.
— Она тебя бросила ради полузащитника «Сампдории». «Сампдории»! Понял? — ухмыльнулся Джованни, старший из братьев Франческини.
— Ладно бы еще из «Лацио», — поддакнул Элио, младший.
Братья Франческини владели в Орбано фермой, где разводили морского окуня. Окуни Франческини ценились, потому что все как один были длиной двадцать сантиметров, весом шестьсот граммов и пахли форелью из садка.
Эти двое были неразлучны, жили в одном домике, полном комарья, прямо рядом с садками, вместе с женами и детьми, и никто не мог запомнить, которая из них чья жена и где чьи дети. Окунь помогал выжить, но, конечно, не разбогатеть, и они постоянно ругались друг с другом, кому взять фургон, чтобы поехать вечерком выпить пива.
Грациано счел, что настал момент покончить с Делией.
Он не был уверен, стоит ли рассказывать друзьям новости, касающиеся его будущего. Лучше было бы не говорить о джинсовом магазине. Хорошую идею вмиг сопрут. К тому же в провинции новости разлетаются на счет раз — как бы какой-нибудь сукин сын его не опередил. Сначала надо было организовать все как следует, вызвать архитектора из Милана, а потом уже можно рассказывать. А вот другую новость, самую лучшую, можно и рассказать. Или это не его друзья?
— Слушайте, я вам хочу кое-что ска…
— Слушаем. С кем ты еще перепихнулся? Сам скажешь, или мы из газет узнаем? — перебил Рошо, наполняя его бокал до самых краев предательским розовым, которое пьется как лимонад, а потом ударяет в голову, делая ее совершенно пустой.
— Симону Реджи он трахнул. Или еще кого? — сказал Франческини-младший.
— Не-е, я считаю, скорее он трахнул Андреа Мантовани. Сейчас педики в моде, — ответил старший, махнув рукой.
И все заржали, идиоты.
— Помолчите минутку, пожалуйста! — Грациано, занервничав, постучал вилкой по бокалу. — Хватит фигню пороть. Послушайте. Прошло время актрис и секс-рекордов. Навсегда.
Смешки. Фырканье. Толчки локтем.
— Мне сорок четыре, я уже не мальчишка, согласен, я здорово развлекся, объехал мир, затащил в постель столько женщин, что некоторых и в лицо не признаю.
— Но по заду признаешь, спорим? — сказал Мьеле, как ребенок радуясь удачной шутке.
Грациано начинал беситься. С этими придурками нормально разговаривать нельзя. Хватит. Надо им сказать. Без всяких предисловий.
— Ребята, я женюсь.
Раздались аплодисменты. Крики. Свист. Только что вошедшим в бар тут же сообщили новость. Добрых минут пятнадцать творилась неразбериха.
Грациано женится? Быть того не может! Абсурд!
Новость вышла за пределы бара и распространилась как вирус. Через пару часов уже весь город знал, что Билья собирается жениться.
Потом наконец, после поцелуев, объятий и тостов, все успокоилось.
Они опять сидели впятером, и Грациано смог продолжить прерванную речь.
— Ее зовут Эрика. Эрика Треттель. Спокойно, она не немка, она из-под Тренто, танцовщица. Завтра она приедет. Она говорит, что не любит деревню, но она не видела еще Искьяно Скало. Уверен, ей понравится. Я хочу, чтобы ей тут было хорошо, чтобы она чувствовала себя как дома. В общем, я прошу мне помочь.
— А что нам делать? — спросили братья Франческини хором.
— Ничего особенного… Например, можем устроить что-нибудь завтра вечером, повеселиться.
— Как? — спросил смущенно Рошо.
Это была одна из здешних проблем — как только ты пытаешься придумать какое-нибудь развлечение, сразу впадаешь в ступор, словно под действием чар, и — ничего, мысли улетучиваются и IQ снижается на несколько пунктов. По правде говоря, в Искьяно Скало заняться было абсолютно нечем.
В компании повисло тревожное молчание, мысли у всех витали где-то очень далеко.
«Черт, что же нам придумать? — думал Грациано. — Что-нибудь веселое, что может понравиться Эрике».
Он собирался уже сказать: можно сходить, как обычно, в эту чертову пиццерию Карро, как вдруг на него снизошло озарение — совершенно упоительная картина.
Ночь.
Они с Эрикой выходят из машины. На нем костюм для серфинга, на ней — крохотный оранжевый купальник. Оба высокие, подтянутые, оба прекрасные, как греческие боги. Они выглядят лучше спасателей Малибу. Переходят через грязную площадь, держась за руки. Не замечая холода. Туман. Пахнет серой. Они подходят к источникам и погружаются в горячую воду. Целуются. Ласкают друг друга. Он расстегивает ей лифчик. Она стягивает с него гидрокостюм.
Все смотрят на них. Они не обращают внимания.
Более того.
Они занимаются этим на виду у всех.
Совершенно бесстыдно.
Вот чем они займутся.
«Сатурния!»[1]
Ну конечно.
Серные источники. Эрика там никогда не была. «Ей безумно понравится купаться ночью в потоках горячей воды, которая к тому же полезна для кожи». А как все обзавидуются!
Когда они увидят фигуру Эрики, как с картинки, когда сравнят целлюлитные ляжки своих жен с гладкими упругими ягодицами Эрики, дряблые сиськи своих баб с мраморными грудями Эрики, стройные ноги Эрики с корявыми обрубками своих жаб, когда увидят его верхом на этой молодой кобылке, прямо перед всеми, тогда они себя почувствуют полным дерьмом и поймут раз и навсегда, за каким чертом Грациано Билья решил жениться.
Так ведь?
— Ребятки, у меня великолепная идея. Мы можем поужинать в «Трех галетах», около Сатурнии, а потом пойти купаться в источниках. Что скажете? — он произнес это с таким воодушевлением, словно речь шла о бесплатном путешествии в тропические страны. — Разве не классная идея?
Никакого энтузиазма в ответ.
Братья Франческини скривили рты. Мьеле издал лишь скептическое «Ба!», а Рошо, поглядев на остальных, ответил:
— Не думаю, что это удачная идея. Холодно.
— И дождь идет, — поддакнул Мьеле, надкусывая яблоко.
— Да что же с вами такое? Едите, спите, работаете. И это всё? Вы покойники. На ходу спите. Забыли уже, как мы классно проводили время, целый вечер мотались по округе и пили, а потом кидали бомбочки в пруды в Питильяно, а потом отмокали в источниках…
— Здорово… — вздохнул Джованни Франческини, устремив взор в потолок. Его лицо смягчилось, в глазах появилось мечтательное выражение. — А помните, как Ламбертелле разбил башку, нырнув в источник? Ну и ржака. А я подцепил одну флорентийку.
— Не одну, а одного, — перебил его брат. — Его звали Саверио.
— А помните, как мы камни кидали в микроавтобус тех немцев, а потом его с обрыва сбросили? — оживился Мьеле.
И всех захлестнули прекрасные воспоминания молодости.
Грациано знал, что сейчас самое время настоять на своем, не упустить шанс.
— Ну так давайте покуролесим! Завтра вечером все по машинам — и в Сатурнию. Выпьем в «Трех галетах», а потом — все купаться!
— Место это дорогущее, — возразил Мьеле.
— Не будь жмотом! Женюсь я или не женюсь?
— Ладно, по такому случаю покуролесим, — согласились оба Франческини.
— Только вы должны приехать со своими женами и подружками, ясно? Мы же не компашка гомиков — Эрика испугается.
— Но у моей ишиас… — ответил Рошо. — Она может захлебнуться.
— А Джудитте только что вырезали грыжу, — забеспокоился Элио Франческини.
— Хватит вам, берете своих старушенций и везете с собой. Кто у вас мужики в доме — вы или они?
Договорились, что компания тронется в путь с площади в восемь вечера на следующий день. И никто не может отказаться в последний момент, потому что, как правильно сказал Мьеле, «кто поступит с другом так, тот законченный мудак».
Грациано брел домой пьяный и счастливый, как ребенок после Диснейленда.
— А здорово, что я уехал из этого гребаного города, здорово. Рим, я тебя ненавижу. Меня от тебя тошнит, — повторял он во весь голос.
Как же хорошо ему было в Искьяно Скало, и какие у него тут замечательные друзья. И каким он был придурком, что не вспоминал о них все эти годы. Он чувствовал, как в душе его крепнет любовь. Может, конечно, они и состарились немного, но он приведет их в чувство. После джинсового магазина он может открыть здесь паб в английском стиле, а потом… А потом тут еще много чего можно устроить.
Он поднялся по лестнице, держась за перила, и вошел.
Внутри стоял резкий запах лука, аж глаза из орбит вылезали.
— Черт, ма, ну и вонища! Что ты там делаешь? — Он сунул нос на кухню.
Синьора Билья с огромным ножом в руках разделывала, судя по размерам лежавшей перед ней на мраморном столе туши, антилопу, а может, и осла.
— Авввваааааавввваааа, — промычала она.
— Что? Ма, я тебя не понимаю. Совершенно не понимаю, — произнес Грациано, привалившись к косяку. Потом вспомнил: ах да, обет. Повернулся и поплелся в свою комнату. Повалился на кровать и прежде чем заснуть, решил, что завтра пойдет к отцу Костанцо («Кто знает, там ли все еще отец Костанцо? Может, он уже умер».) и поговорит о матери и ее обете. Надо бы как-то его снять. Эрика не должна видеть мать в таком состоянии. А потом подумал, что на самом деле в этом нет ничего плохого, его мать — соблюдающая обеты католичка, а ребенком он и сам изрядно верил в Бога.
Эрика поймет.
И заснул.
И спал сном праведника под постером с Джоном Траволтой времен фильма «Лихорадка субботнего вечера». Спал, раскрыв рот, и ноги его свешивались с кровати.
Спеши. Спеши. Спеши.
Спеши, ведь уже так поздно.
Спеши и не останавливайся.
И Пьетро спешил. Мчался вниз по склону. Он ничего не видел, потому что наступили сумерки, но это было не важно, он крутил педали в темноте, открыв рот. Фара его велосипеда светила слабо и была почти бесполезна.
Он наклонился, скользя по гальке на повороте, потом снова выпрямился и нажал на педали. Ветер свистел в ушах, от него слезились глаза.
Дорогу он знал наизусть. Каждый поворот. Каждую ямку. Он мог бы проехать по ней и без фары, с закрытыми глазами.
Надо было побить рекорд, который он установил три месяца назад и с тех пор так и не побил. Но, может, сегодня получится? Кто знает.
Быстрее молнии. Восемнадцать минуть двадцать секунд от дома Глории до его дома.
«Может, это потому, что я (он) сменил покрышку на заднем колесе?»
В тот раз, когда он установил рекорд, ему стало плохо и его вырвало посреди двора.
Но сегодня ему нужно побить рекорд не из спортивного интереса. Не потому, что ему так захотелось, а потому, что уже десять минут девятого и он совсем опаздывает. Он не закрыл Загора в конуре, не вынес мусор в мусорный бак, не закрыл поливальный кран в огороде…
«… и отец меня прибьет».
Спеши. Спеши. Спеши.
«И как всегда, это Глория виновата».
Она, как всегда, не давала ему уехать. «Ты же видишь, так нехорошо. Помоги мне хотя бы буквы нарисовать… Мы быстренько. Не будь задницей…» — настаивала она.
И вот Пьетро принялся рисовать буквы, а потом сделал голубую рамочку для фотографии комара, сосущего кровь, и не заметил, как пролетело время.
Конечно, плакат о малярии вышел классный.
Учительница Рови обязательно повесит его в коридоре.
Но день сегодня удался.
После школы Пьетро пошел обедать к Глории.
В красный дом на холме.
Макароны с цуккини и яйцом. Котлеты по-милански. И жареная картошка. Ах да, еще сливочный пудинг.
Ему там все нравилось: столовая с огромными окнами, за которыми виднелся стриженый английский газон, а за ним — хлебные поля и совсем вдалеке море. Массивная мебель, картина, изображающая битву при Лепанто, с горящими кораблями. А еще у них была горничная, которая подавала еду.
Но больше всего ему нравился сам накрытый стол. Как в ресторане. Скатерть белоснежная, только что выстиранная. Тарелки. Корзиночка с белыми булочками, пшеничными лепешками и черным хлебом. Графин с газированной водой.
Все идеальное.
И ему, разумеется, приходилось есть, как положено воспитанному человеку, и жевать с закрытым ртом. Никаких локтей на столе. Никаких пальцев в соусе.
У себя дома Пьетро ел что-нибудь из холодильника или макароны, оставленные на плите.
Берешь тарелку и стакан, садишься на кухне за стол перед телевизором и ешь.
А когда дома был Миммо, брат, тогда было даже мультики не посмотреть, потому что он нагло завладевал пультом и смотрел мыльные оперы, которые Пьетро терпеть не мог.
«Ешь и не мешай» — только и услышишь от Миммо.
«А у Глории дома едят все вместе, — поведал однажды Пьетро своим домашним, разговорившись больше обычного. — За одним столом. Как в фильме про семью Брэдфорд. Все ждут, пока папа Глории придет с работы, без него не начинают. Обязательно надо мыть руки. У каждого за столом свое место, а мама Глории меня всегда спрашивает, как у меня дела в школе, и говорит, что я слишком робкий, и сердится на Глорию, потому что она слишком много болтает и не дает мне говорить. Однажды Глория рассказала, что Баччи, придурок, прилепил какашку к тетради Треджани, а ее папа рассердился, потому что нельзя говорить гадости за столом».
«Конечно, им ведь делать нечего, — сказал отец, не прекращая жевать. — Мы бы тоже от горничной не отказались! Только не забывай, твоя мать у них в доме полы мыла. Твое место скорее рядом с горничной, чем с хозяевами».
«Что ж ты к ним жить не пойдешь, раз тебе там так хорошо?» — добавил Миммо.
И Пьетро понял, что лучше дома о семье Глории не говорить.
Но сегодня был необычный день, потому что после обеда они поехали в Орбано с папой Глории.
На «Рендж Ровере»!
В машине был магнитофон и кожаные сиденья приятно пахли. Глория пела, как Паваротти, очень громко.
Пьетро сидел сзади. Сцепив руки. Прислонившись лбом к окну, за которым пролетала Аврелиева дорога. Он смотрел. На автозаправки. На озера, где разводили морского окуня. На лагуну.
Ему хотелось ехать и ехать, не останавливаясь, до самой Генуи. А там, он слышал, находится самый большой в Европе аквариум (в нем даже дельфины живут). Однако синьор Челани сразу за указателем свернул на Орбано. На площади Рисорджименто он спокойно, словно это была его собственная площадь, оставил внедорожник во втором ряду, прямо напротив банка.
«Мария, если кому-то будет мешать, пусть меня позовут», — сказал он женщине в полицейской форме, и та кивнула в ответ.
Отец Пьетро говорил, что синьор Челани — тот еще мерзавец. «Весь из себя вежливый. Любезный такой. Синьор, располагайтесь… Как дела? Не хотите ли кофе? Какой у вас замечательный сын, Пьетро, он так подружился с Глорией. Конечно. Конечно… А как же. Ублюдок! Этой ссудой он меня задушил. Мне до самой смерти с ним не расплатиться. Такие, как он, готовы дерьмо у тебя из задницы высосать…»
Пьетро не мог себе представить синьора Челани высасывающим дерьмо из задницы отца. Ему отец Глории нравился.
«Он вежливый. И дает мне денег на пиццу. И сказал, что однажды отвезет меня в Рим…» Пьетро и Глория поехали в больницу к доктору Коласанти.
Больница располагалась в четырехэтажном здании из красного кирпича, выходившем окнами прямо на лагуну. С маленьким садиком и двумя пальмами перед входом.
Он был тут однажды, в отделении скорой помощи. Когда Миммо во время гонок за источником Марки упал, а потом ругался в больнице, потому что сломалась вилка у мотоцикла.
Доктор Коласанти оказался высоким, с темной бородой и густыми черными бровями.
Он сидел за письменным столом в приемной. «Итак, ребятки, вы хотите узнать, что собой представляет знаменитый малярийный комар?» — спросил он, раскуривая трубку.
Он долго говорил, а Глория записывала на кассету. Пьетро узнал, что это не комары заражают малярией, а микроорганизмы, которые живут в их слюне, которая попадает к тебе, когда они сосут кровь. Микробы эти проникают в красные кровяные тельца и там размножаются. Странно было думать, что у комаров тоже малярия.
С такой информацией сложно не оказаться на высоте, когда будут спрашивать.
Темно и холодно.
Ветер выметал поля и сдувал велосипед с дороги, так что Пьетро с трудом удерживал его в равновесии, а когда между облаков появлялся просвет, луна заливала желтым светом поля, тянувшиеся далеко, до самой Аврелиевой дороги. Черные волны катились по серебристой траве.
Пьетро крутил педали, глубоко дышал и напевал сквозь зубы: «Не у-ле-тай, птич-ка! Та-ра-ра…»
Он свернул вправо, проехал по неровной тропинке, делившей поля надвое, и добрался до Серры, крохотного селения.
Промчался через него пулей.
Ночью это место ему совсем не нравилось. Там было страшно.
Серра: шесть старых покосившихся домишек. Сарай, в котором несколько лет назад устроили стрелковый клуб. Местные крестьяне и пастухи собирались там, чтобы нагрузить свою печень и перекинуться в картишки. Имелся и магазин, но он всегда был пуст. И церковь, построенная в семидесятые годы. Железобетонный параллелепипед с бойницами вместо окон и стоящей рядом колокольней, похожей на элеватор. Мозаика на фасаде, изображавшая Вознесение, осыпалась, и ступени перед входом были усеяны золотистыми стеклышками. Дети стреляли ими из рогаток. Тусклый фонарь в центре площади, другой на дороге, два окна клуба. Вот и все освещение Серры.
«Не у-ле-тай, фа-зан-чик… ля-ля-ля…»
Серра была похожа на город-призрак из вестернов.
Узкие переулки, тени домов, угрожающе тянущиеся по улице, пес, надрывно лающий за калиткой, которая хлопает на ветру.
Пьетро пересек площадь и снова выехал на дорогу. Сменил передачу и еще быстрее стал крутить педали, стараясь дышать ритмично. Фара светила на пару метров вперед, а дальше были лишь темнота, шелест ветра в оливах, его собственное дыхание да шорох шин по мокрому асфальту.
До дома оставалось немного.
Он еще успел бы вернуться раньше отца и избежать головомойки. Он надеялся только не встретиться с ним по дороге домой. Когда отец сильно напивался, то оставался в клубе до закрытия и похрапывал на пластиковом стуле рядом с игровым автоматом, а потом заползал в кабину своего трактора и возвращался домой.
Вдалеке, в сотне метров, приближались зигзагами три слабых огонька. Пропадали и появлялись снова.
И слышались смешки.
Велосипедисты.
«Не у-бе…»
Кто это может быть в такое время?
«…гай ка…»
В такое время никто не ездит на велосипедах, кроме…
«… бан-чик…»
…них.
Прощай, рекорд.
Нет. Это не они…
Они медленно приближаются. Не спеша.
— Эге-ге-ге-е-е-е-е-е!
Это они.
Этот дурацкий смех, резкий, как скрежет ногтя по доске, и прерывистый, как крик осла, отвратительный, не к месту, неестественный…
Баччи…
У Пьетро перехватило дыхание.
Баччи…
Только придурок Баччи так смеялся, ведь для того, чтобы так смеяться, нужно быть таким придурком, как Баччи.
Это они. О боже, нет…
Пьерини.
Баччи.
Ронка.
Кто угодно, только не они!
Эта троица желала его смерти. И самое абсурдное заключалось в том, что Пьетро не знал почему.
«Почему они меня ненавидят? Я им ничего не сделал».
Если бы он знал, что такое реинкарнация, он бы решил, что эти трое — злые духи, наказывающие его за что-то, совершенное в прошлой жизни. Но Пьетро уже научился не ломать подолгу голову над тем, почему несчастья преследуют его с такой настойчивостью.
«Да и ни к чему это, в конце концов. Если тебе суждено получать тумаки, ты их получишь, и всё тут».
В двенадцать лет Пьетро решил не тратить время на пустые размышления о причинах вещей. Так было только хуже. Кабаны не думают о том, почему лес горит, а фазаны — о том, почему охотники стреляют.
Они просто убегают.
Это единственное, что остается. В подобных ситуациях нужно смываться со скоростью света, а когда тебя загоняют в угол — сворачиваться, как ёж, и пусть все перебесятся и утихнут, как град, заставший тебя на прогулке в поле.
Но теперь-то что делать?
Он быстро перебрал в уме разные возможности.
Спрятаться и пропустить их.
Конечно, он мог спрятаться в поле и переждать.
А здорово было бы стать невидимым! Как та женщина из «Фантастической четверки». Они проезжают мимо и не видят тебя. Ты стоишь, а они тебя не видят. Круче не бывает. Или еще лучше — вообще не существовать. Чтобы тебя просто не было. Чтобы ты даже не родился.
«Брось. Думай!»
Спрячусь в поле.
Нет, это глупость. Они увидят. А если тебя ловят, когда ты прячешься, как кролик, жди серьезных неприятностей. Если ты показываешь, что боишься, — это конец.
Может, лучше всего повернуть назад. Сбежать к самому стрелковому клубу. Нет. Они будут его преследовать. Он видел их фонари, а они — его. А для этих умственно отсталых нет лучшего развлечения, чем славная ночная охота на Говнюка.
Они будут счастливы.
Преследование?
Он знал, что может ехать быстро, быстрее всех в школе. Но в соревнованиях он проигрывал. А кроме того, сейчас он выдохся.
Он выдохся, у него ноги словно ватные и пальцы одеревенели.
Он долго не протянет. Он сдастся, и тогда…
Единственное, что оставалось, — ехать вперед, спокойно (внешне), проехать мимо, поздороваться и надеяться, что они его не тронут.
Да, так и надо сделать.
Они были уже в пятидесяти метрах от него. Приближались неспешно, болтали и смеялись и, возможно, думали о том, чей это велосипед едет им навстречу. Сейчас он различал низкий голос Пьерини, фальцет Ронка и хихиканье Баччи.
Все трое.
В боевом строю.
Куда они едут?
Конечно, в Искьяно Скало, в бар, куда же еще?
Он угадал: троица направлялась именно туда.
А чем еще им заниматься? С тоски помирать, драться друг с другом, играть в «морская фигура на месте замри», уроки делать? Нет, припереться в бар, смотреть, как старшие играют в карты, и попытаться стырить пару жетонов со стойки бара, чтобы сыграть пару раз в «Mortal Kombat».
Черт побери.
Только об этом все трое и думали.
Единственная проблема заключалась в том, что один лишь Федерико Пьерини мог делать все, что пожелает, послать отца подальше и шляться до поздней ночи. А у Андреа Баччи и Стефано Ронка возникали некоторые трудности в отношениях с родителями, однако они, стиснув зубы и нарываясь на ругань и шлепки, следовали за своим главарем.
Они ехали рядом, в темноте, посередине дороги.
Спокойные, как стая молодых гиен на охоте.
Гиены, псовые с африканских равнин, живут стаями. Молодые особи, однако, образуют свои группы, отдельно от семьи. Они охотятся вместе, помогая друг другу, но подчиняются правилам жестокой иерархии. Устанавливается она во время ритуальных схваток: главой над рядовыми членами стаи становится самый крупный и смелый (альфа) самец. Они жадно блуждают по саванне в поисках пищи. И никогда не нападают на здоровых животных. Только на больных, старых и маленьких. Окружают антилопу, сбивают ее с толку тявканьем, кусают — у них мощные челюсти и острые зубы, — пока она не падает, и в отличие от кошачьих, которые сразу ломают жертве позвоночник, едят ее прямо так, живьем.
Федерико Пьерини, альфа-самцу гиен, было четырнадцать лет.
Он все еще учился во втором классе средней школы, так как дважды оставался на второй год.
Американские нейрофизиологи проводили исследования групп заключенных в Соединенных Штатах. Отобрав самых жестоких и злобных (грабителей, насильников, убийц и т. д.), они проанализировали их электроэнцефалограммы. Они использовали не стандартный энцефалограф (ЭЭГ), анализирующий общую мозговую активность, а более сложный, способный зафиксировать активность разных отделов коры мозга. Они покрыли череп испытуемых электродами, а потом показывали им документальный фильм о производстве спортивной обуви.
Нейрофизиологи заметили, что в большинстве случаев у подопытных активность лобной части была слабой и менее выраженной, чем у нормальных (хороших) людей.
Лобные доли мозга отвечают за восприятие информации, поступающей из внешнего мира. Другими словами, за способность сосредоточиться, например, чтобы посмотреть фильм и, даже если он смертельно скучный, досмотреть его до конца не отвлекаясь, не поднимаясь с места, не беспокоя соседей, в худшем случае — сопя и то и дело поглядывая на часы.
В результате этого исследования можно выдвинуть гипотезу, что жестокие люди не способны сосредоточиться, и это несомненно связано с их вспышками агрессии. А поскольку жестокие люди постоянно испытывают беспокойство, подавить которое они не в силах, вспышки агрессии служат для них своего рода разрядкой.
В общем, если вы случайно помяли чужую машину и водитель выходит, сжав кулаки, с намерением размозжить вам голову, не пытайтесь задобрить его, подарив ему книжку о кометах или абонемент на кинофестиваль, — это не поможет. В такой ситуации лучше всего, как сказал бы Пьетро Морони, смыться.
А все эти рассуждения мы привели, чтобы объяснить два факта:
1) Федерико Пьерини был самым злобным из окрестных парней.
2) Федерико Пьерини был абсолютно не способен к учебе. Учителя говорили, что он не может сосредоточиться, подтверждая тем самым выводы американских нейрофизиологов.
Федерико, высокий, худой, хорошо сложенный парень, уже брил усы и носил серьгу в ухе. У него был орлиный нос и маленькие глазки, угольно-черные и вечно прищуренные. В падающей на лоб черной как смоль челке сверкала седая прядь.
Он обладал всеми необходимыми свойствами, чтобы стать вожаком стаи.
И он умел им быть.
Держался нагло, самоуверенно и принимал решения сам, но умел внушить подчиненным, будто они тоже в этом участвуют. Он не ведал сомнений. Ничто, даже самое страшное, казалось, почти его не задевало, словно у него выработался иммунитет к страданию.
«А мне на все наплевать!» — повторял он.
На самом деле так оно и было. Ему было наплевать на отца, которого он называл жалким неудачником и бабой. Наплевать на бабушку, жалкую слабоумную старуху. Наплевать на школу вместе со всеми придурками учителями.
«Достали на х…» — была его любимая фраза.
Стефано Ронка, маленький, смуглый, с густой шевелюрой и постоянно влажными губами, был суетлив как блоха на амфетаминах. Всегда готовый сдаться при нападении, он охотно наносил противнику удар в спину. Говорил он высоким, как у всезнайки-кастрата, голосом, наглым надрывным тоном, бесившим всех окружающих; у него был самый длинный и острый язык в школе.
У Андреа Баччи, получившего прозвище «Перекус» из-за любви слопать на ходу кусок за куском целую пиццу, имелись две большие проблемы.
1) Он был сыном полицейского. «А все полицейские должны сдохнуть», как утверждал Пьерини.
2) Он был круглый, как сырная голова. Белобрысые волосы ему стригли под ноль. На маленьких редких зубах он носил огромные посеребренные скобки. Когда он говорил, ничего было не разобрать. Слова тонули в потоках слюны, он картавил, а произнося «з», присвистывал.
Над этим белобрысым толстяком сразу хотелось поиздеваться, но делать этого никто бы не посоветовал.
Кое-кто по неведению попытался сообщить ему, что он похож на кусок сала, усыпанный веснушками, и тут же оказался на земле. Баччи, навалившись сверху, стал бешено молотить его кулаками по морде, и только вчетвером его умудрились как-то оттащить от жертвы, а потом еще четверть часа толстяк орал во все горло, изрыгая нечленораздельные ругательства и пиная дверь туалета, где его заперли.
И только Пьерини мог себе позволить издеваться над ним, потому что чередовал оскорбления типа «Знаешь, как ты мерзко выглядишь, когда жрешь?» с похвалами самыми приятными и точно рассчитанными. «Конечно, ты самый сильный в школе, и я думаю, что если ты по-настоящему разозлишься, ты размажешь даже Фьямму». Пьерини постоянно держал его в состоянии подвешенном и неудовлетворенном. То он говорил, что Баччи его лучший друг, то предпочитал ему Ронку.
Рейтинг лучших друзей Пьерини менялся ежедневно, в зависимости от его настроения и погоды. Иногда, впрочем, он бросал обоих и уходил со старшими.
Словом, Пьерини был переменчив, как ноябрьская погода, и неуловим, как хищная птица, а Ронка и Баччи бились, как два соперника-ухажера, за любовь своего вожака.
Баччи подъехал к Пьерини.
— И что мы будем теперь делать? Что мы завтра скажем Рови?
Учительница биологии велела им сделать доклад о муравьях и муравейниках. Они хотели сфотографировать большие муравейники в лесу Акваспарты, да вот деньги потратили не на фотопленку, а на сигареты и порножурнал. А потом пошли ломать автомат для продажи презервативов рядом с аптекой Борго Карини.
Автомат отодрали от стены и положили на рельсы. Когда проехал междугородний экспресс, автомат взлетел как ракета и приземлился в пятидесяти метрах в стороне.
В общем, единственное, что им удалось — обзавестись таким количеством презервативов, что можно было трижды перетрахать всех девчонок в округе. Монетоприемник так и остался внутри автомата, целый и невредимый, как швейцарский сейф.
Они зашли за дерево и принялись примерять добычу.
Ронка, засунув член в презерватив, быстро задрочил, подпрыгивая и крича:
— Я с этой штукой смогу ебать негритянок?
Дело в том, что Пьерини говорил, будто трахал негритянок на Аврелиевой дороге. Он рассказывал, что ходил с Риккардо, официантом из «Старой телеги», Джаканелли и Фьяммой к чернокожим проституткам. И что он это делал на диване, на обочине шоссе, а она орала по-африкански.
Впрочем, кто знает, может, так оно и было.
— Негритянки и фонарного столба не почувствуют, у них там такая дыра. Они заржут, если увидят такую штучку, — сказал Пьерини, поглядев на член Ронка.
Ронка умолял Пьерини на коленях, чтобы тот показал свой.
Пьерини закурил, прищурился и вытащил свое добро.
Ронка и Баччи впечатлились. Теперь стало ясно, почему негритянки давали их вожаку.
Когда пришла очередь Баччи, он сказал, что ему не так и хочется.
— Пидор! Ты пидор! — орал Ронка.
А Пьерини добавил:
— Или ты показываешь, или мотай отсюда.
И бедняге Баччи пришлось доставать.
— Какой маленький… Смотри-ка… — начал издеваться Ронка.
— Это потому, что ты толстый, — объяснил Пьерини. — Если похудеешь, у тебя вырастет.
— Я уже сел на диету, — доверчиво сообщил Баччи.
— Видел я, как ты сел на диету. Ты вчера пятьдесят тысяч лир на пиццу потратил, — возразил Ронка.
Игра исчерпала себя, когда Ронка помочился в презерватив и, довольный собою, стал прохаживаться с желтым шариком на члене. Пьерини прожег презерватив окурком, залив штаны Ронки, и тот чуть не разревелся.
Потом они отправились в лес искать муравейники, но по дороге набрали огромных тараканов, облили их бензином, подожгли и стали бросать в муравейник, как зажигательные бомбы.
Это занятие им понравилось.
— Рови мы можем сказать… что не нашли муравейник. Или что фотографии не получились, — засопел Баччи.
Хотя они ехали медленно и был собачий холод, Баччи умудрился вспотеть.
— Так она и поверила, — заметил Ронка. — Может, списать откуда-нибудь? Картинки из книжки вырезать.
— Нет. Завтра в школу не идем, — объявил Пьерини, затянувшись сигаретой, торчавшей изо рта.
Последовала короткая пауза.
Ронка и Баччи обдумывали эту мысль.
На самом деле решение было самым простым и верным.
Вот только…
— Не-е-ет. Завтра я не могу прогуливать. Отец за мной после школы заедет и если меня не найдет… И потом, в прошлый раз, когда мы ездили на море, я им наврал, — робко сказал Баччи.
— Я тоже не могу, — сказал Ронка, внезапно посерьезнев.
— Ну, вы как всегда обоссались… — Пьерини помолчал, чтобы до них дошло, и продолжил: — По-любому вам прогуливать не придется. Завтра будет выходной, в школу не пойдет никто. Есть идея.
Эта идея уже какое-то время крутилась у него в голове. И теперь пора было осуществить ее. Пьерини часто приходили в голову гениальные идеи. И всегда все они по сути были хулиганскими.
Вот, например, некоторые из них: на Новый год он подложил бомбочку в почтовый ящик, в другой раз выломал служебную дверь «Стейшн-бара» и спер оттуда конфеты и сигареты. А еще он проткнул шины автомобиля учительницы Палмьери.
— Как? В каком смысле? — не понял Ронка.
Завтра был самый обычный четверг. Никаких забастовок. Никаких праздников. Ровным счетом ничего.
Пьерини выдержал паузу, докурил, швырнул окурок подальше, пока друзья с нетерпением ожидали.
— Значит так, слушайте внимательно. Сейчас мы едем в школу, там берем твою цепь и обматываем вокруг ворот, — и он указал на цепь, болтавшуюся под сиденьем велосипеда Баччи. — Завтра утром никто не сможет войти, и мы все отправимся домой.
— Классно! Гениально! — Ронка был в восторге. Как Пьерини такое только в голову приходило?
— Поняли? Никто в школу не пойдет…
— Ну да. Только… — Баччи явно пришлась не по вкусу эта идея. У него был велосипед «Graziella», маленький, расхлябанный, без переднего крыла; когда он ехал, то коленками доставал до подбородка, а эта цепь, которую подарил ему отец, была единственной приличной деталью его велосипеда. — Я не хочу ее вот так терять. Она кучу денег стоит. К тому же у меня могут спереть велик.
— Ты совсем дурак? Кому он нужен, твой велик? Любого вора при виде твоего велика стошнит. Полиция может у тебя его брать и использовать как тест, чтобы ловить воров. Хватают одного и показывают ему твой велик. Если его тошнит — значит вор, — захихикал Ронка.
Баччи показал ему кулак:
— Пошел в задницу, Ронка. Свою цепь отдай!
— Послушай, Андреа, — вмешался Пьерини, — моя цепь и цепь Стефано недостаточно крепкие. Завтра утром директор позовет кузнеца, и он в момент их снимет, и мы сразу войдем, а если там будет твоя — хрен он ее откроет. Прикинь, сидим мы себе спокойненько в баре, а кузнец не знает, что делать, и учителя матерятся. Придется вызывать спасателей из Орбано. И все благодаря твоей цепи. Понял?
Баччи сдался.
Разумеется, приятно было думать, что твоя цепь перепугает всю школу и спасателей из Орбано.
— Идет. Застегнем ее. Какая мне разница? На велик старую возьму.
— Отлично! Поехали. — Пьерини был доволен.
Теперь у них нашлось занятие.
Но тут Ронка засмеялся и стал приговаривать:
— Идиоты! Ну и идиоты вы! Кретины! Ничего не выйдет.
— Что еще? И чего ты ржешь, придурок? — прервал его Пьерини. Рано или поздно он все зубы пересчитает.
— Вы кое о чем не подумали. Ха-ха-ха.
— О чем?
— О кое-чем неприятном. Ха-ха-ха.
— Ну, и о чем же?
— Итало. Он увидит, когда мы будем ее вешать… Из окна его дома хорошо видны ворота. Он может и стрельнуть…
— И что смешного, а? Ничего смешного. Вот засада! Ты понимаешь, если мы ее не привяжем, завтра надо нести доклад! Только такой придурок, как ты, может над этим ржать.
Пьерини дал Ронка пинка, и тот чуть не упал с велосипеда.
— Извини… — пробормотал он, потупив взгляд.
Но Ронка был прав.
Проблема налицо.
Из-за этого сволочного сторожа могла пойти псу под хвост вся операция. Он жил рядом с воротами. А с тех пор, как в школу забрались воры, охранял ее, как цепной пес.
Пьерини расстроился.
Дело становилось опасным. Итало мог их увидеть и рассказать директору, и потом, он же был чокнутым, совершенно чокнутым. Говорят, он заряженную двустволку держит рядом с кроватью.
«И как это сделать? Надо бросить эту затею… нет, так не пойдет».
Он не мог вот так просто похоронить великолепную идею из-за какого-то старого засранца. Любой ценой, хоть ползком, в грязи, как червяки, но они должны повесить цепь на ворота.
«Я туда идти не могу, — думал он. — Я уже получил предупреждение месяц назад. Должен пойти Ронка. Но он же полный кретин, его стопроцентно засекут».
Почему у него самые тупые друзья во всей округе?
И в этот момент вдалеке возник огонек велосипеда.
«Спокойно. Держись спокойно. Ты должен выглядеть как обычно. Не показывай, что боишься. И что спешишь, тоже», — повторял про себя Пьетро, словно молитву.
Он ехал медленно.
И хотя он решил не задаваться этим вопросом, он продолжал терзаться мыслью о том, почему эти трое так озлобились на него.
Он был их любимым развлечением. Мышкой, на которой кот пробует когти.
«Что я им плохого сделал?»
Он им не мешал. Держался сам по себе. Никому ничего не говорил. Позволял им делать, что хотят.
«Хотите быть главными — ладно. Вы самые крутые в школе — ладно».
Но почему же они не оставляют его в покое?
А Глория, которая ненавидела их еще больше, чем он, ему тысячу раз говорила, чтобы он держался от них подальше, потому что рано или поздно они его…
«Забьют насмерть!»
… Достанут.
«Спокойно».
Они были прямо перед ним. В нескольких метрах.
Теперь он не мог избежать встречи, спрятаться, ничего не мог сделать.
Он снизил скорость. Он уже различал темные силуэты за рулем велосипедов. Он отъехал в сторону, давая им проехать. Сердце колотилось, во рту пересохло, язык стал рыхлым и шершавым, как поролон.
«Держись уверенно».
Они замолчали. Остановились посреди дороги. Наверное, узнали его. И готовились.
Он подъехал еще ближе.
Они были в десяти… восьми… пяти метрах…
«Держись уверенно».
Он сделал глубокий вдох и заставил себя не опускать взгляд, смотреть им прямо в лицо.
Он был готов.
Если попробуют окружить, надо рвануть вперед и проехать между ними. Если не поймают, им придется разворачивать велосипеды, это дает ему преимущество. Может, этого будет достаточно, чтобы доехать до дома целым и невредимым.
Но случилось нечто невозможное.
Нечто абсурдное, более абсурдное, чем встреча с марсианином и коровой, поющей «О sole mio». То, чего Пьетро совершенно не ожидал.
И что окончательно сбило его с толку.
— А, Морони, привет. Это ты? Куда едешь? — услышал он голос Пьерини.
Это было невероятно по разным причинам.
1) Пьерини не назвал его Говнюком.
2) Пьерини говорил с ним вежливо. Такая тональность была нехарактерна для голосовых связок этого ублюдка — до сегодняшнего вечера.
3) Баччи и Ронка с ним здоровались. Махали ручками, как приличные воспитанные детки, встречая тетю.
Пьетро потерял дар речи.
«Осторожно. Это ловушка».
Он стоял неподвижно, как дурак, посреди дороги. Теперь всего пара метров отделяла его от жуткой троицы.
— Привет! — хором воскликнули Ронка и Баччи.
— При… вет, — еле выдавил он.
Кажется, Ронка с ним поздоровался впервые.
— Так куда ты едешь? — переспросил Пьерини.
— Домой.
— А, домой…
Пьетро, держа ногу на педали, был готов рвануть с места. Если это ловушка, то рано или поздно они на него нападут.
— Ты сделал доклад по биологии?
— Да…
— А о чем?
— О малярии.
— А, малярия, здорово.
Хотя было темно, Пьетро видел Баччи и Ронку, согласно кивавших за спиной у Пьерини. Словно вдруг все трое стали микробиологами, специализирующимися на малярии.
— Ты делал задание вместе с Глорией?
— Да.
— А, хорошо. Она молодчина, правда? — Пьерини продолжил, не дожидаясь ответа: — А мы сделали задание о муравьях. Это гораздо хуже, чем малярия. Слушай, а тебе правда нужно домой?
«Правда ли мне нужно домой? Что за вопрос?»
Что он должен отвечать?
Правду.
— Да.
— А, жаль! Мы тут кое-что придумали… кое-что веселое. Ты мог бы поехать с нами, к тому же тебя это тоже касается. Жаль, было бы веселее, если бы ты поехал с нами.
— Правда. Было бы веселее, — подтвердил Ронка.
— Намного веселее, — подхватил Баччи.
Целый спектакль. Три плохих актера исполняют плохо написанные роли. Пьетро сразу это понял. И если они думали его удивить, то ошиблись. Ему на их веселье совершенно наплевать.
— Жаль, но мне пора домой.
— Знаю, знаю. Просто мы сами не можем справиться, нам нужен четвертый, и мы подумали, что ты… в общем, можешь нам помочь…
В темноте лица Пьерини было не видно. Пьетро слышал только его шелестящий голос и шум ветра в ветвях.
— Поехали, это недолго…
— Что вы собираетесь делать? — Пьетро наконец произнес это, но так тихо, что никто не понял, пришлось повторить: — Что вы собираетесь делать?
Пьерини опять его перехитрил. Одним прыжком он соскочил на землю и вцепился в руль велосипеда Пьетро.
«Молодец. Вот и все. Он тебя провел».
Но вместо того чтобы ударить, Пьерини оглянулся и обхватил рукой Пьетро за шею. Что-то среднее между борцовским захватом и дружеским объятием.
К ним подскочили Баччи и Ронка. Не успел Пьетро понять, что происходит, как оказался в кольце и осознал: захоти они сейчас порвать его на мелкие куски, им ничего не стоит это сделать.
— Послушай. Мы хотим закрыть ворота школы на цепь, — прошептал Пьерини ему на ухо, словно сообщал, где зарыт клад.
Ронка довольно кивнул головой:
— Гениально, да?
Баччи показал цепь:
— Вот на эту. Они ее никогда не откроют. Это моя.
— А зачем? — спросил Пьетро.
— Чтоб завтра не было занятий, понял? Мы вчетвером ее повесим и вернемся домой довольные. И все будут спрашивать: кто это сделал? А это мы. И мы надолго станем героями. Прикинь, как взбесится директор, и его заместительница, и другие.
— Прикинь, как взбесится директор, и его заместительница, и другие, — повторил Ронка, как попугай.
— Что скажешь? — спросил Пьерини.
Пьетро не знал, что ответить.
Ему эта затея совсем не нравилась. Ему нравилось ходить в школу. Он подготовился к уроку и хотел показать учительнице Рови плакат.
«А представь себе, если узнают, что это ты… Если они хотят, чтобы ты тоже поехал, значит, тут точно какая-то ловушка».
— Ну что, хочешь поехать с нами? — Пьерини вытащил пачку сигарет и предложил Пьетро.
Пьетро отрицательно мотнул головой:
— Не могу. Очень жаль.
— Почему?
— Отец… меня… ждет. — Потом собрался с духом и спросил: — Почему вы хотите, чтобы я поехал с вами?
— Просто так. Дело классное… Мы могли бы сделать его вместе. Вчетвером легче.
Ох, нехорошим это пахло!
— Но мне же надо домой. Я не могу, правда.
— Да мы быстро. И подумай, что будет завтра. Что про нас будут говорить.
— Правда… Я не могу.
— Да что с тобой? Ссышь, как всегда? Струсил? Тебе надо домой к папочке, покушать сладенького и сходить на горшок? — проговорил Ронка своим противным, как комариный писк, голоском.
«Ну вот, сейчас они будут тебя оскорблять, а потом побьют. Этим всегда заканчивается».
Пьерини метнул на Ронка зверский взгляд.
— Заткнись! Он не боится! Ему просто надо домой. Мне тоже надо домой побыстрее. — И добавил мирно: — А то бабушка с ума сойдет.
— А что у тебя вдруг дома такое важное? — продолжал гнуть свое Ронка.
— А твое какое дело? Надо значит надо.
— Ронка всегда лезет в чужие дела, — вмешался Баччи.
— Хватит. Оставьте человека, пусть сам решает.
Ситуация была такова. Пьерини предлагал ему два варианта.
1) Отказаться, и тогда они, на миллион можно поспорить, начнут его бить, а когда он упадет, запинают ногами.
2) Поехать с ними в школу и посмотреть, что будет. А быть может все что угодно: они его побьют, или ему удастся сбежать, или…
По правде говоря, всем этим «или» он предпочел бы быть избитым сразу.
Добренький Пьерини испарился.
— Ну? — спросил он жестко.
— Поехали. Только быстро.
— Молнией, — ответил тот.
Пьерини был доволен. Очень доволен.
Говнюк попался. Он ехал с ними.
Прокатило.
Нужно быть полным идиотом, чтобы поверить, что им может быть нужен кто-то вроде него.
«Это оказалось просто. Но лихо мы его провели. Давай, поехали с нами. Мы станем героями. Герои хреновы.
Козел!»
Он пошлет его вешать цепь на ворота пинком под зад. Будет смешно. Неплохо, если Итало увидит, как Говнюк запирает ворота.
За такое отстранят от занятий на неделю, а то и на две.
Ему хотелось заорать так, чтобы этот старый чурбан с кровати свалился. Правда, тогда все пойдет к черту.
Этот дурак Баччи ехал теперь рядом и делал ему заговорщические знаки.
Пьерини пригвоздил его взглядом.
А если он не захочет идти вешать цепь?
Он улыбнулся.
«Как же. Господи, прошу тебя, сделай так, чтобы он только сказал, что не хочет этого делать. Вот тогда мы повеселимся».
Он подъехал к Говнюку:
— Это будет просто шутка.
И Говнюк согласно кивнул своей говенной головой.
Как же он его презирал!
За эту манеру затравленно кивать.
У него появлялись странные желания. Жестокие. Да, ему хотелось взять Говнюка за его жалкую головешку и размозжить ее об стену.
Тем более что он со всем согласен.
Если ему сказать, что его мать последняя шлюха и ее трахают в зад все проезжие водилы, он кивнет: «Да, да, моя мать известная шлюха». Морони было все равно. Он ни на что не реагировал. Он был хуже, чем эти два придурка, которые за ним таскаются. По крайней мере жирный Баччи не позволял садиться себе на шею, а Ронка его все время забавлял (а с чувством юмора у Пьерини было неважно).
А руки у Пьерини чесались его побить из-за этой мелкой выскочки.
«Морони в школе всегда молчит, на уроках гимнастики не играет с остальными, словно парит над землей, и он никто. Ты не никто, ты тут самый последний, понял?»
Только такая самоуверенная потаскушка, как Глория Челани, девочка Я-знаю-лучше-всех, могла иметь такого…
«Парня?»
…друга. Эта парочка все делала, чтобы никто ничего не заметил, но Пьерини понял: они встречаются или что-то вроде того, в общем, что они друг другу нравятся и, может, даже трахаются.
История с Глорией Я-знаю-лучше-всех для Пьерини была как кость в горле.
Иногда он просыпался по ночам и не мог больше заснуть, все думал об этой девице. Эта мысль точила его как червь и выводила из себя, а когда он выходил из себя, он мог такое натворить, что потом сам бы раскаялся.
За несколько месяцев до того Катарина Маррезе, уродина из третьего А, устраивала в субботу после обеда праздник у себя дома — у нее был день рождения. Ни Пьерини, ни Баччи, ни Ронка туда не пригласили (Пьетро, по правде говоря, тоже).
Но разве нашим красавцам нужно приглашение, чтобы явиться на праздник?
По такому случаю Пьерини даже позвал с собой Фьямму, оказав честь этому шестнадцатилетнему микроцефалу с характером и IQ питбуль терьера. Этот слабоумный, разгружавший ящики в супермаркете «Coop» в Орбано, ржал как ненормальный, стреляя из пистолета по уткам и любой другой живности, имевшей несчастье встретиться на его пути. Однажды ночью он залез во двор Морони и выстрелил прямо в лоб ослу, потому что накануне вечером посмотрел по телевизору «Список Шиндлера» и влюбился в белокурого нациста.
В качестве извинения за то, что пришли на праздник без приглашения, они принесли подарок.
Дохлого кота. Большого полосатого котища, которого нашли раздавленным на Аврелиевой дороге.
— Прикинь, если бы он так не вонял, Маррезе могла бы сделать себе из него шубку. Ей бы пошло. Но и так сойдет: вонь от кота смешается с вонью Маррезе и получится новая вонь, — сказал Ронка, изучая труп.
Когда все четверо вошли, обстановочка была просто офигительная. Полумрак. Стулья у стен. Какая-то убогая музычка. И парочки, танцевавшие и обжимавшиеся.
Прежде всего Фьямма сменил музыку: поставил кассету Васко Росси. А потом пошел танцевать, один, посреди гостиной, но это еще куда ни шло, если бы он не вращал над головой котом как дубиной, попадая по тем, кто оказывался в зоне досягаемости.
Не удовлетворившись этим, он стал задирать всех парней, а Баччи и Ронка тем временем набросились на картошку, пиццу и напитки.
Пьерини сидел в кресле, курил и с удовольствием наблюдал, как его дружки помогают остальным развлекаться.
— Молодец. Всех недоумков собрал.
Пьерини повернул голову. На подлокотнике его кресла сидела Глория. На ней были не привычные джинсы и майка, а красное короткое платьице, которое ей чертовски шло.
— Ты ведь без них не можешь, правда?
Пьерини сидел как дурак.
— Могу, конечно…
— Да неужели? — Она смотрела на него с игривой улыбочкой, от которой у него все внутри переворачивалось. — Ты как-то теряешься без своей свиты идиотов.
Пьерини не знал, что ответить.
— Ты хоть танцевать умеешь?
— Нет. Танцы — это полная дерьмо, — ответил он, вытаскивая из кармана пиджака банку пива. — Хочешь?
— Спасибо, — сказала она.
Пьерини знал, что Глория нахалка. Она была не такая, как остальные овцы, которые разбегались, стоило ему подойти. Эта и пиво пила. И смотрела прямо в глаза. Но она была самая мерзкая папенькина дочка во всей округе, а папенькиных дочек он бы с удовольствием своими руками удавил. Он протянул ей банку.
Глория скривилась:
— Дрянь какая, оно же теплое… — а потом спросила: — Хочешь потанцевать?
Вот чем она ему нравилась.
Она не стеснялась. Девчонка, которая приглашает тебя потанцевать, — в Искьяно Скало дело неслыханное.
— Я же сказал, мне это не надо.
На самом деле ему бы хотелось потанцевать с этой девчонкой, пообжиматься с ней маленько. Но он этого не сказал, танцы — это отстой, занятие для придурков.
В общем, он не мог. Не мог — и всё.
— Боишься? — безжалостно продолжала она. — Боишься, что тебя застебут, если ты пойдешь танцевать?
Пьерини огляделся.
Фьямма ушел на второй этаж, а Баччи и Ронка забились в угол и, хихикая, что-то обсуждали между собой, к тому же было темно, и песня такая красивая, «Рассвет», под нее только медляк и танцевать.
Он засунул в рот сигарету, встал и, как будто всю жизнь это делал, положил одну руку ей на талию, а другую засунул в карман джинсов и стал танцевать, покачивая бедрами. Она была совсем рядом, и он чувствовал, как приятно она пахнет. Чистотой, гелем для душа.
Черт, а ему нравилось танцевать с Глорией.
— Вот видишь, ты умеешь, — прошептала она ему на ухо, и от этого волосы у него на шее зашевелились. Он не отстранился. Сердце колотилось.
— Тебе нравится эта песня?
— Очень. — Они обязательно должны встречаться, подумал он. Она просто создана для него.
— Она о девушке, которая всегда одна…
— Я знаю, — пробормотал Пьерини, и вдруг она потерлась носом об его шею, и он чуть в обморок не грохнулся. У него тут же встало, и возникло непреодолимое желание поцеловать ее.
Он бы так и сделал, если бы не вспыхнул свет.
Полиция!
Фьямма засветил котом отцу Маррезе, в общем, надо было делать ноги. Он бросил ее там и сбежал, не успев сказать ни «пока», ни «увидимся» — ничего.
Позже, в баре, ему стало по-настоящему плохо. Он возненавидел мудака Фьямму, который все испортил. Вернувшись домой, он заперся в комнате и прокручивал в голове воспоминание о танце, как о драгоценности.
На следующий день, в школьном дворе, он решительно направился к Глории и спросил: «Хочешь, сходим куда-нибудь вместе?»
А она сперва посмотрела на него так, словно впервые видит, а потом расхохоталась.
— Ты спятил? Да я лучше схожу куда-нибудь с Алтари. — Это был священник, преподававший религию. — Тебе и с твоими дружками неплохо.
Он грубо хватил ее за руку («А зачем тогда ты хотела со мной потанцевать?»), но она вывернулась.
— Не смей ко мне прикасаться, понял?
Пьерини так и остался стоять, даже не дал ей пощечину.
Вот почему ему поперек горла был Морони, дружок сердечный девочки Я-знаю-лучше всех.
Но почему такой…
«Какой?»
…красивой девчонке (какая же она красивая! Она ему ночами снилась. Он представлял, как снимает с нее красное платьице, потом трусики и наконец видит ее голой. Он гладил бы ее всю, как куколку. Ему никогда бы не надоело смотреть на нее, изучать ее тело, потому что — он в этом уверен — она идеальна. У нее все идеальное. Груди такие маленькие и соски, которые видно под маечкой, и пупок, и легкий светлый пушок под мышками, и ноги длинные, и киска с тонкими золотистыми завитушками, мягкими, как кроличья шкурка… Ну хватит!) нравилось это ничтожество?
Пытаясь заставить себя не думать об этом, он сразу же чувствовал, что у него начинает сосать под ложечкой, что он испытывает острое желание расквасить Говнюку морду, чтобы она стала похожа на кусок дерьма, — то есть придать ей тот вид, который больше всего ему и подходит.
Этой потаскушке нравился вот такой, который молчит, когда его обзываешь, даже не жалуется, не просит пощады, не плачет, как остальные, стоит столбом, неподвижно, и смотрит на тебя так… как бездомный щенок, как Иисус из Назарета, таким противным, полным укора взглядом.
Он из тех, кто верит в величайшую чушь на свете, которую несут священники: если тебя ударят по одной щеке, подставь другую.
«Попробуй ударить меня по щеке, я тебе так двину, что нос внутрь провалится!»
Кровь ударяла ему в голову, когда он видел, как тот сидит тихонечко за партой и рисует какую-то хрень, пока в классе все орут и бесятся.
В общем, если бы Пьерини мог, он хотел бы стать кровожадным ублюдком только затем, чтобы преследовать Морони по горам, рекам и долинам, гнать его, как кролика, и смотреть, как он ползает в грязи, и бить его, переломать ему все кости и посмотреть, как он будет просить пощады и прощения, и убедиться, что он такой же, как все, а не какой-то чертов инопланетянин.
Однажды летом, в детстве, Пьерини нашел в огороде большую черепаху. Она спокойно ела морковь и латук, словно у себя дома. Он взял ее и понес в гараж, где был рабочий стол отца. Зажал ее в тиски. Терпеливо дождался, пока животное высунет голову и ноги и начнет шевелить ими, и ударил ее молотком, таким большим, тяжелым, которым разбивают кирпичи, прямо в центр панциря.
Чпок.
Словно пасхальное яйцо разбилось, только очень-очень крепкое. Между пластинками панциря образовалась длинная трещина. Оттуда показалась жидкая розоватая кашица. Но черепаха, кажется, этого даже не заметила, она продолжала двигать головой и лапами и не издавала ни звука.
Пьерини наклонился и попытался разглядеть хоть что-то в ее глазах. Но ничего не увидел. Ничего. Ни боли, ни удивления, ни ненависти.
Абсолютно ничего.
Два черных тупых шарика.
Он ударил ее еще, и еще, и еще, и еще, пока у него рука не заболела. Черепаха лежала среди осколков панциря, из которых текла кровь, но глаза ее остались прежними. Неподвижными, тупыми. Ничего не выражающими. Он вынул ее из тисков, и она поползла, оставляя за собой кровавый след, а он закричал.
В общем, Говнюк ужасно напоминал ему ту черепаху.
Грациано Билья проснулся около шести вечера, еще не вполне протрезвев после вчерашнего. Принял двойную порцию алказельтцера и решил, что проведет остаток дня дома. Предаваясь сладостному безделью.
Мать приготовила ему в гостиной чай с пирожками.
Грациано взял пульт от телевизора, но потом подумал, что он мог заняться и чем-нибудь получше, чем-нибудь, что ему теперь все время придется делать, потому что в деревенской жизни много пустого времени, которое надо чем-то заполнять, и нечего тупеть перед этим адским ящиком. Можно книжку почитать.
Библиотека в доме Билья была невелика.
Энциклопедия животных. Биография Муссолини Мака Смита. Одна книга Энцо Бьяджи. Три кулинарные книги. И «История греческой философии» Лучано Де Кресченцо.
Он выбрал Де Кресченцо.
Улегся на диван, прочитал пару страниц, а потом вдруг подумал, что Эрика до сих пор не позвонила.
Он взглянул на часы.
Странно.
Когда накануне утром он уезжал из Рима, Эрика в полудреме говорила ему, что позвонит, как только закончатся пробы.
А пробы начались в десять.
К этому часу они точно должны были завершиться.
Он позвонил ей на мобильный.
В данный момент абонент недоступен.
Да что такое? Он у нее всегда включен.
Он позвонил ей домой, но и там никто не ответил.
Да где же она?
Он попытался сосредоточиться на греческой философии.
Они были в пятидесяти метрах от школы.
Бросив велосипеды в кювет, все четверо стояли, пригнувшись, за лавровой изгородью.
Было холодно. Ветер усилился и сотрясал черные деревья. Пьетро закутался поплотнее в джинсовую куртку и подышал на руки, пытаясь согреть их.
— И как мы это сделаем? Кто пойдет вешать цепь? — спросил Ронка вполголоса.
— Можем посчитаться, — предложил Баччи.
— Никаких считалок! — Пьерини прикурил и повернулся в сторону Пьетро. — Зачем, по-вашему, мы притащили Говнюка?
«Говнюка, вот оно…»
— Верно. Говнюк должен повесить цепь. Настоящий Говнюк, полный говна и блевотины, трус, которому пора возвращаться к мамочке, — прокомментировал довольный Ронка.
Вот оно.
Вот она, святая истина.
Причина, по которой они взяли его с собой.
Весь этот спектакль они устроили только потому, что боятся пойти и повесить цепь на ворота.
В фильмах обычно плохие парни — выдающиеся личности. Они сражаются с героем, вызывают его на поединок и делают невообразимые вещи: взрывают мосты, похищают родственников у хороших людей, грабят банки. Сильвестр Сталлоне никогда не встречался с плохими парнями, которым нужно было бы устраивать такой спектакль, как этим трем засранцам.
От этого Пьетро полегчало.
Он им покажет.
— Давайте сюда цепь.
— Берегись Итало. Он же чокнутый. Еще пальнет. Наделает тебе в жопе дырок, и будет у тебя шесть дырок, через которые течет понос, — грубо заржал Ронка.
Пьетро его не слушал; он перепрыгнул через изгородь и направился к школе.
«Они боятся Итало. Делают вид, что крутые, а сами замок на ворота повесить не могут. А я не боюсь».
Он сосредоточился на том, что должен сделать.
Темный мрачный силуэт школы, казалось, покачивается в тумане. Улица Риги ночью пустела: на ней не было жилых домов. Только грязный садик, а в нем — ржавые качели и фонтан, заваленный мусором и окурками, да бар «Сегафредо» с надписями на террасе и фонарем, который мигал, отвратительно жужжа. И ни одной машины.
Единственную опасность представлял чокнутый Итало. Его домик стоял совсем рядом с воротами.
Пьетро остановился, прислонившись спиной к стене. Открыл замок. Теперь надо было только доползти до ворот, закрыть замок и возвращаться.
Он знал, что это ерунда, но сердце его было с этим не согласно, ему казалось, что в груди у него пыхтит паровоз.
Шорох за спиной.
Он обернулся. Три гада подошли поближе и наблюдали за ним из-за изгороди. Ронка махал рукой, делая ему знаки, чтобы он пошевеливался.
Он упал на землю и пополз, отталкиваясь локтями и коленями. Держа ключ в зубах, а цепь в кулаке. Земля, влажная и липкая, покрытая гнилыми листьями и клочьями мокрой бумаги, была противной на ощупь. Пьетро перепачкал все штаны и куртку.
С того места, где он находился, сложно было разглядеть, где сейчас Итало. Но он заметил, что сквозь ставни не пробивается свет — даже голубоватый, от телевизора. Пьетро задержал дыхание.
Полная тишина.
Не мешкая, он вскочил; один легкий прыжок — ион очутился у самых ворот, потом быстро забрался на них. Заглянул за дом, где Итало ставил свой «Фиат 131 Мирафьори» и…
Его нет. «Фиата» нет.
Итало нет дома! Нет!
Наверное, он в Орбано или, еще вероятнее, поехал на сыроварню, что неподалеку от дома Пьетро.
Спрыгнул с ворот, совершенно спокойно обернул цепь вокруг замка и защелкнул ее.
Готово!
Он вернулся назад легким и пружинящим шагом, как Фонзи,[2] испытывая непреодолимое желание насвистывать что-нибудь веселое. Пробрался назад через кусты и пошел в садик искать трех трусов.
У панды не слишком изысканная диета: на завтрак она есть листья бамбука, на обед — листья бамбука и на ужин — листья бамбука. Но если она их не получит — хреново, за месяц она сдохнет с голоду. А поскольку бамбук достать непросто, только самые богатые зоопарки могут себе позволить держать в клетке большого черно-белого медведя.
Есть такие животные, которых эволюция поместила в маленькие экологические ниши, где их существование поддерживается хрупким равновесием окружающей среды. Стоит убрать какой-нибудь пустяк (бамбуковые листья для панды, эвкалиптовые листья для коалы, водоросли для морской игуаны с Галапагосских островов и так далее), и вымирание этих зверей неизбежно.
Панда не приспосабливается, панда умирает.
Вот и Итало Мьеле, отец Бруно Мьеле, полицейского, друга Грациано, был в некотором смысле таким животным. Сторож школы Микеланджело Буонарроти представлял собой некий классический тип: если лишить его тарелки хорошо проваренных толстых макарон и возможности пойти к шлюхам, он истаял бы как свечка.
И в этот вечер он отправился удовлетворять свои жизненные потребности.
Он сидел, повязав на шею салфетку, за столиком в «Старой телеге» и обжирался своим любимым блюдом «море и горы». Месивом из макарон с мясом кабана, сливками, мидиями и соусом.
Он был счастлив, как жемчужина в ракушке.
Или даже как котлета в кетчупе.
Вес Итало Мьеле — сто двадцать килограммов.
Рост — метр шестьдесят пять.
Надо сказать, однако, что тело его вовсе не было дряблым, а, напротив, плотным, как крутое яйцо. Руки у него были крепкие, пальцы короткие.
А лысая голова, круглая и большая, посаженная на покатые плечи, придавала ему сходство с уродливой матрёшкой.
Он был болен диабетом, но и знать об этом не хотел. Врач сказал, что Итало следует соблюдать сбалансированную диету, но ему было плевать.
Кроме всего прочего, он хромал. Правая икра у него была широкая и твердая, как черствая буханка, и вены выпирали из-под кожи одна над другой, как клубок синих червей.
Бывали дни — и сегодня как раз был один из них, — когда боль становилась такой сильной, что он не чувствовал ступни, онемение поднималось до самого паха, и единственное, чего тогда хотелось Итало, — отрезать эту чертову ногу.
Но макароны из «Старой телеги» примиряли его с этим миром.
«Старая телега» — огромное заведение в мексиканском стиле, окруженное опунциями и коровьими скелетами, располагалось на обочине Аврелиевой дороги, в паре километров от Антьяно.
В нем имелся также отель с почасовой оплатой, диско-бар-закусочная, бильярдная, автозаправка, авторемонтная мастерская и супермаркет. В чем бы ты ни нуждался, ты это там находил, а если и не находил, то мог подыскать что-нибудь подходящее.
Посещали «Старую телегу» в основном водители грузовиков и проезжие. И это было первой причиной, по которой Итало предпочитал это место.
«Никаких зануд знакомых, с которыми надо здороваться. Кормят хорошо и недорого».
А другая причина заключалась в том, что заведение располагалось буквально в двух шагах от Шлюходрома.
Шлюходром, как его звали местные, заасфальтированный отрезок дороги длиной пятьсот метров, который отходил от Аврелиевой дороги и заканчивался среди полей, по замыслу какого-то инженера-мегаломана однажды должен был превратиться в новую развязку с поворотом на Орвьето. Но пока это был просто Шлюходром.
Открыто двадцать четыре часа триста шестьдесят пять дней в году, без праздников и выходных. Цены умеренные и твердые. Кредитные карты и чеки не принимаются.
Проститутки, все негритянки, сидели по обе стороны дороги на скамеечках, а когда шел дождь или слишком ярко светило солнце, доставали зонтики.
В ста метрах на шоссе стоял фургон, где продавали знаменитый сэндвич «Бомбер» с тонко нарезанной куриной грудкой, сыром, баклажанами и красным перцем.
Но Итало не довольствовался «Бомбером» и раз в неделю отрывался по полной, устраивая себе вечеринку по высшему разряду.
Сначала Шлюходром, потом «Старая телега». Весьма приятное сочетание. Один раз он попробовал наоборот. Сначала «Старая телега», потом Шлюходром.
Фигня вышла. Ему стало плохо. Во время секса макароны «море и горы» попросились наружу, и он перепачкал всю приборную панель.
Вот уже около года Итало перестал менять проституток и сделался постоянным клиентом Алимы. Итало приезжал ровно в половине восьмого, и она уже ждала его на своем обычном месте. Он сажал ее в свою машину, и они парковались за рекламным щитом неподалеку. Все продолжалось минуть десять, и в восемь он уже сидел за столом.
Алима, прямо скажем, не была первой красавицей Африки.
Довольно полная, с задом толстым, как швартовая бочка, целлюлитом и плоской грудью. Она носила жесткий, кукольный белокурый парик. Итало видал девочек и получше, но Алима была, по его собственным словам, профессиональная членопоклонница. Когда она брала у него в рот, она подходила к делу со всей серьезностью. Руку на отсечение он бы, конечно, не дал, но был почти уверен, что ей это нравится.
Несколько раз они даже и трахались, но поскольку оба отличались крупным телосложением (и к тому же у Итало болела нога), в машине им было тесно, и процесс доставлял скорее страдания, чем удовольствие. К тому же это стоило пятьдесят тысяч лир.
А так все в лучшем виде.
Тридцать тысяч за минет и тридцать тысяч за ужин. Двести сорок тысяч в месяц.
«Хотя бы раз в неделю нужно пожить по-барски, а как же иначе?»
Итало сделал и одно открытие. У Алимы был хороший аппетит. Она любила итальянскую кухню. К тому же она оказалась вполне приятной. С ней ему удавалось общаться лучше, чем со своей старухой, с которой им уже лет двадцать абсолютно нечего было друг другу сказать. В общем, он брал Алиму с собой в «Старую телегу», наплевав на сплетников.
В этот вечер они отчего-то сидели не за тем столом, где обычно, у окна, выходившего на Аврелиеву дорогу. Отблески фар пробегали по ресторану и исчезали, поглощенные темнотой.
Перед Итало стояла полная тарелка макарон, перед Алимой — «ушки» с рагу.
— Ты мне объясни, как это твой Аллах не хочет, чтобы ты ела свинину и пила вино, а разрешает тебе сношаться посреди дороги, — спросил Итало, жуя. — По-моему, это ерунда, нет, я не говорю, чтобы ты прекратила сношаться, но, учитывая, что ты и так ведешь не самую праведную жизнь, съешь хоть свиную котлету или пару колбасок, а?
Алима больше на этот вопрос не отвечала.
Он спрашивал ее об этом в сотый раз. Поначалу она пробовала внушить ему, что Аллах все понимает и что ей ничего не стоило отказываться от вина и от свинины, но она не могла бросить проституцию, потому что посылала деньги своим детям в Африку. Но Итало кивал головой, а в следующий раз спрашивал ее о том же самом. Алима поняла, что на самом деле ему не нужен был ответ, что этот вопрос был ритуальной фразой, вроде «приятного аппетита».
Но этим вечером ее поджидали сюрпризы.
— Как рагу? Вкусно? — спросил довольный Итало. Он уже почти допил бутылку «Мореллино ди Скансано».
— Вкусно, вкусно! — ответила Алима. У нее была хорошая улыбка, широкая, открывавшая белые ровные зубы.
— Вкусно, да? А ты знаешь, что это не телячье рагу? Это колбаска.
— Не поняла.
— Там… сви… свинина у тебя в тарелке, — проговорил Итало с набитым ртом, указав вилкой на тарелку Алимы.
— Свинина? — не поняла Алима.
— Сви-ни-на. Свинья. — Итало хрюкнул, чтобы было понятнее.
Алима наконец поняла.
— Ты заставил меня съесть свинину?
— Молодец, поняла наконец.
Алима встала. Глаза ее вдруг загорелись. Она заорала:
— Ты дерьмо. Всё дерьмо. Не хочу тебя больше видеть. Меня от тебя тошнит.
Посетители, сидевшие вокруг, прекратили есть и уставились на них взглядом аквариумных рыб.
— Не шуми. На нас смотрят. Сядь. Ну же, это шутка, — Итало говорил вполголоса, пригнувшись, как собака.
Алима тряслась и бормотала, с трудом сдерживая слезы:
— Я знала, что ты полное дерьмо и что… но я думала… ИДИ В ЖОПУ! — Потом плюнула в тарелку, взяла сумочку, кожаную куртку и ринулась к выходу как разъяренный слон.
Итало догнал ее и схватил за руку:
— Ну, давай вернемся. Я тебе подарю тридцать тысяч.
— Оставь меня, дерьмо.
— Я пошутил.
— ОСТАВЬ МЕНЯ.
Алима вырвала руку.
Теперь весь ресторан молча взирал на них.
— Ладно, извини. Извини меня. Хорошо, ты права. Я сам съем колбаску. Возьми мои макароны. Там мидии и каба… он не свини…
— Пошел в жопу.
Алима удалилась, а Итало огляделся и, увидев, что все на него смотрят, приосанился, выпятил грудь, вытянул руку и махнул ею в сторону двери.
— Знаешь, что я тебе скажу? Иди ты сама в жопу!
Повернулся и возвратился за стол, доедать.
— Вот, — Пьетро протянул им ключ.
Все трое сидели на качелях.
— Дело сделано. Возьмите.
Но никто не шелохнулся.
— Итало тебя не видел? — спросил Баччи.
— Нет. Его нет. — Произнося эти слова, Пьетро испытывал огромное удовольствие, словно долго терпел, а теперь облегчился.
«Поняли, какие вы трусы? Устроили весь этот цирк, а его даже дома нет. Молодцы». Ему было бы очень приятно сказать им это.
— Как нет? Врешь! — заявил Пьерини.
— Его нет, клянусь! Машины нет. Я посмотрел… Теперь я могу пойти до…
Не успел он договорить, как от сильного удара отлетел назад и шлепнулся на землю.
Дыхание перехватило. Лежа на спине, он барахтался в грязи. Иначе как подлым ударом в спину это не назовешь. Пьетро разевал рот, вытаращив глаза, но дышать не получалось. Словно он очутился на Марсе.
Все случилось в одно мгновение.
Пьетро даже не успел отреагировать, как Пьерини кинулся на него.
Он вскочил с качелей и всем телом обрушился на Пьетро, словно на дверь, которую надо выбить.
— Куда тебе надо? Домой? Никуда ты не пойдешь!
Пьетро умирал, по крайней мере ему так казалось. Если через три секунды он не начнет дышать, он умрет. Собрался с силами. Втянул воздух. С глухим свистом. И задышал снова. Потихоньку. Только чтобы не умереть. Мышцы наконец его послушались, и он стал вдыхать и выдыхать. Баччи и Ронка ржали.
Пьетро спросил себя, сможет ли он когда-нибудь стать таким, как Пьерини. Швырнуть кого-нибудь на землю с такой же злостью.
Он не раз мечтал побить официанта из «Стейшн-бара». Но даже если бы он собрал все свои силы и злость и принялся бить его в лицо так сильно, как мог, тому ничего бы не сделалось.
«У меня когда-нибудь хватит смелости? Ведь для того, чтобы кого-нибудь толкнуть или ударить по лицу, нужна большая смелость».
— Говнюк, ты уверен?
Пьерини снова сидел на качелях. Казалось, он даже не заметил, что Пьетро чуть жив.
— Ты уверен?
— В чем?
— Уверен, что машины нет?
— Да. Честное слово.
Пьетро попытался подняться, но на него навалился Баччи. И уселся ему на живот всеми своими шестьюдесятью килограммами.
— Как тут удобно… — Баччи делал вид, будто сидит в кресле. Подгибал ноги, потягивался, использовал колени Пьетро как подлокотники. А Ронка, счастливый, прыгал вокруг.
— Пукни в него! Давай, Баччи, пукни в него!
— Я пы-таюсь! Я пы-таюсь! — кряхтел Баччи. Его похожая на полную луну физиономия побагровела от натуги.
— Давай! Давай!
Пьетро отбивался с нулевым результатом, только устал. Он не сдвинул Баччи ни на миллиметр, тяжело дышал, а от кислого запаха пота толстяка его тошнило.
«Лежи спокойно. Чем больше ты дергаешься, тем хуже. Спокойно».
Во что он вляпался?
Он должен быть уже дома. В постели. В тепле. Читать книгу о динозаврах, которую ему одолжила Глория.
— Тогда мы пойдем туда. — Пьерини встал с качелей.
— Куда? — спросил Баччи.
— В школу.
— Как?
— Фигня. Перелезем через ворота и заберемся через женский туалет рядом с волейбольной площадкой. Там окно плохо закрывается. Надо его просто толкнуть, — объяснил Пьерини.
— Точно, — подтвердил Ронка. — Я однажды через него видел, как Альберти срёт. Ну и вонища была… Да, пошли. Пошли. Классно.
— А если нас поймают? Если Итало вернется? Я… — забеспокоился Баччи.
— Никаких «я». Не вернется. И кончай трусить.
— А что с Говнюком будем делать? Побьем?
— С нами пойдет.
Они подняли его.
У него болела грудь, ныли ребра, и он весь был в грязи.
Он не пытался сбежать. Это не имело смысла.
Пьерини так решил.
Лучше идти за ними и не возникать.
Грациано Билья, оставив философию Де Кресченцо, пытался смотреть видеозапись матча Италия — Бразилия 1982 года. Но не чувствовал воодушевления: он по-прежнему думал о том, куда подевалась Эрика.
Он в сотый раз попытался ей дозвониться.
Ничего.
Все время ему отвечал отвратительный механический голос.
Легкая тревога защекотала его словно павлиньим перышком, и полупереваренные остатки кроличьего рагу, ассорти из трех колбас и крем-карамель, лежавшие в желудке, зашевелились.
Тревога — скверная штука.
Все рано или поздно сталкиваются с этим неприятным чувством. Обычно оно бывает вызвано внешними обстоятельствами и довольно скоро проходит, но в некоторых случаях возникает внезапно, без видимых причин. У некоторых тревога становится прямо-таки хронической. Есть люди, которые живут с ней всю жизнь. Они умудряются под гнетом тревоги работать, спать, заводить знакомства. Другие же оказываются раздавленными ею, не могут встать с постели, и, чтобы избавиться от тягостного ощущения, им требуются лекарства.
Тревога разрушает тебя, опустошает, терзает, словно невидимый насос откачивает воздух, который ты отчаянно пытаешься вдохнуть. Она сжимает все твои внутренности, парализует диафрагму, вызывает неприятные ощущения внизу живота и дурные предчувствия.
Грациано был толстокож, неуязвим для многих горестей современной жизни, его желудок мог переварить даже камни, однако сейчас его беспокойство нарастало с каждой минутой, переходя в панику.
Он чувствовал, что это молчание — самый скверный признак.
Он попытался смотреть фильм с Ли Марвином. Еще хуже матча.
Снова попробовал позвонить. Никакого ответа.
Ему надо успокоиться. Чего он боится?
«Она тебе пока не позвонила, ну и?.. Ты боишься, что…»
Он не стал слушать этот мерзкий голосок.
Эрика витает в облаках. Глупышка. Наверняка пошла по магазинам, а телефон разрядился.
Как только она вернется домой, тут же ему позвонит.
«Дерьмо, меня от тебя воротит. Да что ты себе позволяешь? Выставила меня на посмешище перед людьми. И все на меня пялились… Что уставились? Лучше на себя посмотрите… Чего лезете в чужие дела? И вообще я просто пошутил. Подумаешь! Дали бы мне, например, вместо облатки халву — я бы и глазом не моргнул. А тут поди ж ты — шлюха, а до чего обидчивая. Ладно, ладно, я дал маху. Сказал же: я был не прав. Я не нарочно. Мне жаль — и хватит уже об этом!» — Итало Мьеле разговаривал вслух, сидя за рулем.
Эта шлюха испортила ему ужин. После того как она ушла, есть ему расхотелось. Он оставил на тарелке половину окуня под соусом. Но зато он выпил еще литр «Мореллино» и опьянел. Он ехал, уткнувшись носом в лобовое стекло и все время протирал его рукой.
Он чувствовал, что все у него стало тяжелым: голова, веки, дыхание.
«Да где же она? Ну и характер…»
Он искал ее, но не знал, что ей сказать. С одной стороны, он хотел извиниться, с другой — поставить ее на место.
Он вернулся на Шлюходром. Спросил у девочек, но никто ее не видел.
Свернул на дорогу, шедшую по насыпи вдоль путей. С наступлением темноты поднялся холодный северный ветер. Рваные облака гнались друг за другом по небу, а на волнах, набегавших на пляж, пенились белые барашки.
Он включил обогрев.
«…Ладно, плевать. Я сделал все что мог. Ну а теперь? В школу или домой?»
Внезапно он вспомнил, что обещал жене сменить замок, но так этого и не сделал. Ему приходилось менять его раз в полгода, а иначе старуха не могла заснуть.
«Кто ее знает, чего от нее ждать? Устроит мне веселенькую ночку… Завтра. Я сменю замок завтра. Поеду-ка лучше в школу».
Ида Мьеле вот уже два года жила в постоянном страхе — она боялась воров.
Однажды ночью, когда Итало был в школе, перед домиком остановился фургон. Оттуда вышли трое, выбили кухонное окно и залезли в дом. И стали выносить всю бытовую технику и мебель и грузить в фургон. Иду, спавшую на втором этаже, разбудил шум.
Кто бы это мог быть?
В доме никого. Сын в армии в Бриндизи, дочь работает горничной в Форте деи Марми. Должно быть, Итало вернулся домой ночевать.
Что он там расшумелся?
Решил в три часа ночи сделать перестановку на кухне? С ума спятил?
В ночной рубашке, тапочках, без вставной челюсти, дрожа как лист, она спустилась на первый этаж. «Итало, Итало, это ты? Что ты де…» Она вошла на кухню…
Там ничего не было, даже мраморного стола. Даже старой газовой плиты, которую давно уже следовало сменить.
И вдруг, как чертик из шкатулки, из-за двери вынырнул мужчина с шапочке с прорезями для глаз и крикнул ей в самое ухо: «КУ-КУ!»
Бедную Иду, как водится, хватил обширный инфаркт. Итало нашел ее следующим утром там же, у двери: она лежала едва живая, наполовину окоченевшая.
С той самой ночи она не дружила с головой.
Она разом постарела лет на двадцать. Облысела. Не желала оставаться дома одна. Ей всюду мерещились черные люди. Она отказывалась выходить после заката. Но это бы еще куда ни шло: самое ужасное, что теперь она как заведенная говорила об охранных системах, ультразвуковых устройствах, инфракрасных лучах, сигнализациях Бегелли, телефонных сигнализациях, которые автоматически вызывали полицию, и бронированных дверях («Извини, конечно, но почему бы тебе не пойти работать к Антонио Ритуччи, он не раздумывая тебя возьмет?» — сказал однажды, не выдержав, Итало. Антонию Ритуччи был мастером по сигнализациям в Орбано).
Итало прекрасно знал, кто были те трое, доведшие до сумасшествия его жену и лишившие его покоя.
Это они.
Выходцы с Сардинии.
«Только сардинцы могут вот так залезть в дом и все вынести. Даже цыгане не позарились бы на сломанную плиту. Клянусь жизнью дочери, это они».
Если в Искьяно Скало все отныне живут в страхе, ставят на окна решетки, боятся выходить по ночам, опасаются, что их ограбят или изнасилуют, то в этом, по скромному мнению Итало Мьеле, виноваты сардинцы.
«Кто их сюда звал? Понаехали! Наложили грязные лапы на нашу землю. Выпускают своих шелудивых овец на наши поля, делают поганый овечий сыр. Дикари безбожные! Воры, бандиты, насильники. Грабят нас. Думают, что это теперь их территория. Все школы полны их мелких ублюдков. Пусть убираются отсюда». Сколько раз он говорил это ребятам в баре!
А эти слабаки, рассевшиеся за столиками, поддакивали, слушали, как он вещал, раздуваясь, как индюк, говорили, что надо организоваться да выгнать их, но ничего не делали. Он-то видел, как они пихали друг друга локтями и хихикали, когда он уходил.
Он и с сыном об этом говорил.
Тоже мне полицейский!
Только и мог, что трепаться, пистолетом трясти да разъезжать по округе, как Христос, сошедший на землю, а сам до сих пор ни единого сардинца не выгнал.
Итало даже не знал, кто хуже: те старые слабаки, которые только и могут, что сидеть в баре, его сын, жена или сардинцы.
Однако Иду он больше выносить не мог.
Он надеялся, что она окончательно свихнется, и тогда он посадит ее в машину и отвезет в психушку, и все наконец закончится, и он будет жить по-человечески. Он не испытывал ни малейших угрызений совести по поводу своих внебрачных похождений. Его старая дура уже ни на что не годилась, а он, хоть ему и перевалило за шестьдесят и нога у него была больная, был еще энергичный мужчина — молодые могли позавидовать.
Итало остановился у железнодорожного переезда Искьяно Скало.
Чтобы он хоть раз был открыт!
Он выключил зажигание, откинулся на сиденье, закрыл глаза и стал ждать, пока пройдет поезд.
— Проклятые сардинцы… Как я вас ненавижу! Как я вас ненавижу… О господи, как я напился… — бормотал он и заснул бы, если бы несшийся на север поезд не прогрохотал у него перед самым носом. Шлагбаум поднялся. Итало завел мотор и въехал в городок.
Четыре темные улицы. Редкие огни в низеньких домиках. И ни души. В баре при табачной лавке и игровом зале была сосредоточена вся жизнь Искьяно Скало.
Он проехал мимо.
У него оставалось еще полпачки сигарет. И не было совершенно никакого желания играть в карты или болтать с Персикетти о его охотничьем псе или следующей серии футбольной лотереи. Нет, он устал и хотел только поставить обогреватель на максимум, включить телешоу Маурицио Костанцо и, положив в постель грелку, забраться под одеяло.
Две комнатки в домике при школе были для него благословением божьим.
И тут он увидел ее.
— Алима!
Она шла пешком вдоль Аврелиевой дороги на юг.
— Вот ты где! Наконец-то я тебя нашел.
Так все и вышло.
Пьерини, как обычно, оказался прав. Окно в туалете закрывалось плохо. Достаточно было его просто толкнуть.
Первым влез Пьерини, потом Ронка и Пьетро, и наконец Баччи, которого пришлось втаскивать вдвоем.
В туалете стояла темень хоть глаз выколи. Было холодно и сильно пахло аммиачным дезинфицирующим средством.
Пьетро встал в сторонке, прислонившись к влажному кафелю.
— Свет не зажигайте, нас могут увидеть. — Дрожащий огонек зажигалки полумесяцем освещал лицо Пьерини. Во мраке его глаза блестели, как у волка. — За мной. И ни звука. Убью.
Да разве кто хоть слово сказал?
Никто не осмеливался спросить, куда они направляются.
В коридоре сектора Б было так темно, что казалось, будто он выкрашен черной краской. Они пробирались гуськом, Пьетро держался за стену.
Все двери были закрыты.
Пьерини отворил дверь их класса.
Бледный лунный свет лениво лился в большие окна и окрашивал все в желтое. Стулья, аккуратно поднятые на столы. Распятие. Полки в глубине класса, клетку со свернувшимися комочком хомяками, фикус и плакат, изображающий скелет человека.
Все четверо застыли в дверях как зачарованные. Такой пустой и тихий, их класс показался им незнакомым.
Они пошли дальше.
Притихшие и оробевшие, как осквернители гробниц.
Пьерини шел впереди, освещая дорогу зажигалкой.
Шаги звучали глухо, но, когда все четверо молча останавливались, до них доносились шорохи, свист, скрип.
Капало из крана в мужском туалете. Кап… кап… кап… В глубине коридора тикали часы. Ветер бился в окна. Поскрипывали деревянные шкафы. Булькало в батареях. Черви грызли парты. Днем этих звуков никто не слышал.
В сознании Пьетро это место всегда было заполнено людьми. Единый огромный организм, состоящий из учеников, учителей и стен. А оказалось, что, когда все уходят и Итало закрывает двери на ключ, школа продолжает существовать, продолжает жить. И вещи оживают и разговаривают друг с другом.
Как в той сказке, где игрушки (солдатики, строившиеся в колонны, машинки, сталкивающиеся на ковре, плюшевый мишка, который…) оживали, когда дети выходили из комнаты.
Они подошли к лестнице. Перед ними за стеклянной дверью были учительская, приемная и холл.
Пьерини осветил ступени в полуподвал, терявшиеся в темноте.
— Идем вниз.
— Алима! Куда ты идешь?
Женщина продолжала шагать по обочине, даже не взглянув на него.
— Оставь меня в покое.
— Ну подожди минутку. — Итало ехал рядом, высунув голову в окошко.
— Убирайся.
— На минуточку. Пожалуйста.
— Чего тебе?
— Куда ты идешь?
— В Чивитавеккью.
— С ума сошла? В такое время?
— Куда хочу, туда и иду.
— Ладно. Но почему в Чивитавеккью?
Она замедлила шаг и поглядела на него:
— У меня там друзья, доволен? На заправке попрошу меня подбросить.
— Постой. Дай я выйду из машины.
Алима остановилась и уперла руки в боки:
— Ну? Я стою.
— В общем… Я… Я… Черт! Я был не прав. Вот, на. Это тебе. — Он протянул ей жестяную коробочку.
— Что это такое?
— Это тирамису. Мне его дали в ресторане специально для тебя. Ты ничего не ела. Ты же любишь тирамису? Там даже ликера нет. Он вкусный.
— Я есть не хочу, — отрезала она, но коробочку взяла.
— Просто попробуй, я уверен, ты все съешь. А если нет — завтра съешь, на завтрак.
Алима ковырнула пирожное пальцем и облизала его.
— Ну как?
— Вкусно.
— Послушай, почему бы тебе сегодня не поехать ночевать ко мне? Там замечательно. У меня удобный раскладной диван. Там тепло. А еще у меня есть персики в сиропе.
— К тебе домой?!
— Да. Давай, телевизор посмотрим, шоу Маурицио Костанцо. Рядом с…
— Но трахаться с тобой я не буду. Меня от тебя воротит.
— А кто говорит — трахаться? Я — нет. Честно. Мне совершенно не хочется. Просто поспим.
— А завтра утром?
— Завтра утром я тебя отвезу в Антьяно. Только рано. Если меня выгонят с работы, я пропал.
— Во сколько?
— В пять?
— Идет, — буркнула Алима.
Пьерини точно знал, куда идти.
В кабинет технических средств обучения. Там стоял телевизор «Филипс» с экраном 28 дюймов и видеомагнитофон «Сони».
Они и стали его целью с той самой минуты, когда он узнал, что Итало нет.
Дидактической видеоаппаратурой (так ее называли) пользовалась в основном учительница биологии, показывавшая ученикам документальные фильмы.
Саванна. Чудеса кораллового рифа. Тайны воды и так далее.
Но аппаратурой постоянно пользовалась и училка итальянского.
Эта Палмьери заставила школу купить серию кассет с фильмами про Средневековье и каждый год показывала их ученикам второго класса.
В октябре была очередь второго Б.
Палмьери усадила учеников перед телевизором, а Итало поручила поставить кассету.
Федерико Пьерини было глубоко наплевать и на Средние века тоже, а потому, как только погас свет, он выскользнул из класса и пошел играть в волейбол с третьеклассниками. К концу урока он вернулся, стараясь, чтобы его не заметили, и сел на свое место, весь разгоряченный и потный.
На следующей неделе в программе была вторая серия, и Пьерини опять улизнул. Однако на сей раз его засекли.
— Ребята, прошу вас, смотрите внимательно и записывайте. А ты, Пьерини, сделаешь дома письменную на работу на… на пять страниц, поскольку ты уже второй раз предпочел пойти поиграть. И если завтра ты мне не принесешь сделанную работу, тебя ждет взыскание, — сказала Палмьери.
— Но… — попытался возразить Пьерини.
— Никаких «но». На этот раз я серьезно.
— Пожалуйста, я сегодня не могу. Мне нужно в больницу…
— Ах, бедняжка! Ты не хочешь нам поведать, что за тяжелая болезнь с тобой приключилась? Что ты сказал в прошлый раз? Что тебе надо к окулисту? А потом тебя видели во дворе: ты играл в волейбол. А потом ты не сделал задания и сказал, что у тебя была почечная колика. Ты даже не знаешь, что такое почечная колика. Постарайся хотя бы придумывать что-нибудь поинтереснее.
Но в тот день Пьерини не врал.
Днем он должен был ехать в больницу в Чивитавеккью, к матери, которая страдала раком желудка, она позвонила и сказала, что он никогда к ней не приходит, и он обещал приехать.
А теперь эта сука рыжая заявляла, что он врет, и выставляла его на посмешище перед всем классом. А он не выносил, когда над ним смеются.
— Итак, зачем тебе надо в больницу?
И Пьерини со скорбным видом ответил:
— Дело в том, что… У меня… у меня после фильмов про Средние века случается сильный понос.
Весь класс заржал (Ронка повалился на пол, держась за живот), а Пьерини отправили к директору. Потом целый день ему пришлось торчать дома и писать сочинение.
А отец, придя домой, избил его, потому что он не поехал в больницу.
На побои ему было наплевать. Он их и не почувствовал. А вот на то, что он не сдержал слово, — не наплевать.
А потом, в ноябре, его мать умерла, а Палмьери сказала, что ей очень жаль и что она не знала, что его мать больна.
«Ей очень жаль. Сволочь».
С того дня Пьерини бросил заниматься итальянским и делать домашние задания. Когда Палмьери входила в класс, он надевал наушники и клал ноги на стол.
Она ничего не говорила, делала вид, будто не замечает его, даже не вызывала. А когда он пристально смотрел на нее, опускала взгляд.
Не удовлетворившись этим, Пьерини проделал несколько милых штучек. Проколол шины ее «Лянче Y10». Сжег журнал. Разбил ей камнем окно.
Он был готов дать руку на отсечение, что она прекрасно знала, кто все это сделал, но промолчала. Боялась.
Пьерини постоянно бросал ей вызов и всегда побеждал. Власть над ней доставляла ему странное удовольствие. Своего рода опьянение, сильное, отвратительное, физиологическое. Его все это возбуждало.
Он закрывался в ванной и мастурбировал, представляя, как трахает рыжую. Рвет ей одежду на спине. Тычет ей членом в лицо. И вставляет ей огромные вибраторы. И бьет ее, а она кончает.
Она прикидывается скромницей, но она сука. Он знал.
Он ее всегда терпеть не мог, но после истории с фильмом в голове Федерико Пьерини поселились мрачные чувственные фантазии, и он чувствовал себя неудовлетворенным.
Теперь он решил поднять планку.
И посмотреть, как отреагирует рыжая.
Машина Итало остановилась у ворот школы.
— Ну вот, приехали. — Итало выключил мотор и указал на свой домик. — Знаю, снаружи неважно выглядит. Но внутри уютно.
— У тебя правда есть фрукты в сиропе? — спросила Алима, у которой было пусто в желудке.
— Конечно. Моя жена сделала из персиков с моего дерева.
Итало замотал шею шарфом и вылез из машины. Достал из кармана ключ и вставил в замок.
— А это кто прицепил?
Вокруг замка была цепь.
— Раз!
От удара об пол экран телевизора взорвался с оглушительным грохотом, тысячи осколков разлетелись повсюду — под парты, под стулья, по углам.
Пьерини схватил видеомагнитофон, поднял его над головой и швырнул об стену, превратив в груду металла и проводов.
— Два!
Пьетро был потрясен.
Что на него нашло? Почему он все ломает?
Ронка и Баччи стояли в сторонке, наблюдая за разбушевавшейся стихией.
— Теперь посмотрим… как… ты нам покажешь следующую сраную… кассету., про эти сраные… Средние века… — Пьерини тяжело дышал, пиная магнитофон.
Он чокнутый, он не понимает, что делает. За такое выгнать могут.
«Если узнают, что ты тут тоже был…»
«Не-е-ет, не-е-ет, посмотри, что он делает, это невозможно…»
Пьерини ломал стереосистему.
«Ты должен что-то сделать, и немедленно».
«Хорошо. Но что?»
«ТЫ ДОЛЖЕН ЕГО ОСТАНОВИТЬ».
«Если бы только я был…
(Чаком Норрисом, Брюсом Ли, Шварценеггером, Сильвестром Сталлоне)
…побольше и посильнее… Это было бы проще».
Никогда в жизни он не чувствовал себя таким беспомощным. Он уже видел перед собою конец счастливых школьных лет, но не мог ничего поделать. Голова отказывалась работать, когда он пытался думать о последствиях: взыскание, исключение, разоблачение. Ему казалось, что у него в горле застрял огромный ком.
Он подошел к Баччи:
— Ну скажи ему. Останови его, прошу тебя.
— А что я ему скажу? — уныло пробормотал Баччи.
Пьерини тем временем продолжал терзать остатки колонок. Потом обернулся и что-то увидел. Рот его искривился в мерзкой ухмылке. Он направился к высоким металлическим полкам, где лежали книги, электроприборы и прочие учебные материалы.
Что он еще задумал?
— Ронка, поди сюда. Дай руку. Подсади меня.
Ронка подошел, сцепил руки. Пьерини оперся на них правой ногой и забрался наверх. Он смахнул рукой на пол картонную коробку, которая раскрылась, и из нее выкатился десяток цветных баллончиков с краской.
— А теперь повеселимся!
Что за придурок повесил цепь на замок?
Несчастный идиот, который мечтает остаться на второй год.
Итало крутил цепь в руках, не зная, что делать.
Его уже начали доставать эти дурацкие шутки.
Да что с этими детьми творится?
Ты им слово скажешь — они тебе десять и смеются прямо в лицо. Не уважают ни учителей, ни школу — никого. В тринадцать лет они уже встали на прямую дорожку к преступности и наркомании.
«Во всем виноваты родители».
Алима высунула голову в окошко:
— Итало, что случилось? Почему ты не открываешь? Холодно.
— Посиди тихонько. Я думаю.
«На этот раз, видит Бог, я им устрою».
Нужно остановить их и наказать, а иначе в следующий раз они подожгут школу.
«Но как мне теперь попасть внутрь?»
Он был взбешен не на шутку. Исходил желчью и испытывал зверское желание все крушить.
— Итало?!
— Ну что еще? Не мешай! Не видишь, я думаю? Сиди тихонеч…
— Да пошел ты! Отвези меня обрат…
Бум-м.
Взрыв.
В школе.
Глухой, но сильный.
— Что за чертовщина? Ты тоже слышала?
— Что?
— Как что? Взрыв!
Алима указала в сторону школы:
— Да. Вон там.
Итало Мьеле понял. Понял все.
Все стало ему абсолютно, полностью, совершенно ясно.
— САРДИНЦЫ! — запсиховал он. — ЧЕРТОВЫ САРДИНЦЫ!
Потом, осознав, что орет как дурак, он приложил палец к губам, доковылял, покачиваясь как орангутан, до Алимы и продолжил вполголоса:
— Мать моя женщина, сардинцы! Это не дети ее повесили, цепь-то. В школе сардинцы.
Алима ошеломленно поглядела на него:
— Сардинцы?
— Говори по-ти-ше! Сардинцы. Да, сардинцы. Цепь повесили они, ясно? Так они могут воровать спокойно.
— Не знаю… — Алима сидела в машине и доедала тирамису. — Итало, а кто такие сардинцы?
— Что за вопросы! Сардинцы — это сардинцы. Но они крепко ошиблись. Я им покажу. Ты жди здесь. Не уходи никуда.
— Итало?
— Тихо. Говорю тебе, молчи. Жди.
Итало поковылял вокруг школы, приволакивая больную ногу.
Ни в одном окне свет не горел.
«Я не ошибся. Взрыв Алима тоже слышала».
Он прошел еще.
Холод забирался под воротник, зубы стучали.
«Может, просто упало что-то? Был сквозняк, дверь хлопнула. Но как же цепь?»
Потом он заметил слабое свечение с задней стороны здания. Оно шло из-за решеток на окнах класса технических средств обучения.
— Вот о… ни где, сардинцы.
Что ему делать? Вызвать полицию?
Он прикинул, что ему понадобится по меньшей мере минут десять, чтобы доехать до комиссариата, еще десять, чтобы объяснить этим тупицам, что в школе воры, и еще десять, чтобы вернуться. Полчаса.
Слишком долго. За полчаса их уже и след простынет.
Нет!
Он должен сам поймать их. Взять их с поличным.
Наконец-то он сможет кое-что предъявить этим уродам из «Стейшн-бара», которые над ним насмехались.
«Итало Мьеле никого не боится».
Вопрос только в том, как перебраться через ворота.
Он побежал к машине, пыхтя, как насос для резиновых лодок. Схватил Алиму за руку и вытащил ее и наружу.
— Давай, ты мне должна помочь.
— Оставь меня в покое. Отвези меня на шоссе.
— Да что ты заладила: отвези, отвези. Ты мне должна помочь, и все тут. — Итало тащил ее к воротам. — Сейчас ты присядешь на корточки, а я заберусь тебе на спину. Потом ты встанешь. Так я смогу перелезть. Садись давай.
Алима отрицательно качала головой и упиралась ногами. Это была абсурдная идея. Как минимум она себе грыжу заработает.
— Садись! — Итало положил руки ей на плечи и пихал ее к земле, пытаясь заставить согнуть ноги.
— Нет-нет-нет, не хочу! — сопротивлялась Алима.
— Тихо! Тихо! Садись! — Итало не сдавался и пытался одновременно и вскарабкаться женщине на плечи, и заставить ее присесть. — Садись! — Убедившись, что это не действует, он принялся умолять: — Прошу тебя, Алима! Ты должна мне помочь. Иначе мне конец. Я должен следить за школой. Меня уволят. Меня выгонят. Пожалуйста, помоги мне…
Алима фыркнула и на мгновение расслабилась. Итало быстро этим воспользовался, толкнул ее вниз и одним махом, чего сложно было ожидать при его массе, влез ей на плечи.
Когда он взгромоздился ей на плечи, они превратились в уродливого великана. С кривыми черными ножками. Туловищем, напоминавшим по форме бутылку кока-колы. Четырьмя руками и маленькой круглой, как шар для боулинга, головой.
Алима под тяжестью в сто с лишним килограммов не могла управлять своими движениями и шаталась то вправо, то влево, а Итало сверху качался вперед-назад, как ковбой на родео.
— Охххх! Оххххох! Куда ты? Так мы упадем. Ворота там. Иди прямо. Поворачивай! Поворачивай! — пытался направлять ее Итало.
— Я не… могу…
— Так мы упадем! Вперед! Вперед! ИДИ, ЧЕРТ ТЕБЯ ВОЗЬМИ!
— Не получа… Слезай. Сле…
Алима попала ногой в ямку и сломала каблук. На мгновение она замерла, пытаясь удержаться, сделала пару шагов, окончательно потеряла равновесие и рухнула. Итало полетел вперед и, чтобы не упасть, ухватился обеими руками за шевелюру Алимы, как за гриву разгоряченного жеребца.
Что оказалось весьма опрометчиво.
Итало плюхнулся лицом в грязь, разинув рот и сжимая в руках парик.
Алима прыгала, схватившись за голову: вместе с париком он выдрал у нее изрядное количество волос. Увидев наконец, что он лежит неподвижно, лицом в луже, подскочила к нему.
— Итало! Итало! — Она перевернула его на спину. — Что с тобой? Ты не умер?
Все лицо Итало было покрыто слоем грязи. Он открыл рот и начал отплевываться, потом открыл глаза и, проворно поднявшись на ноги, побежал к машине.
— Нет, я не умер. А вот сардинцы — покойники.
Он открыл дверцу, снял машину с ручного тормоза и стал толкать к воротам. Влез на капот, а потом на крышу. Схватился за верх решетки. И попытался перелезть.
Безуспешно. У него ничего не получалось. Руки оказались слабоваты, не хватало силы подтянуться.
Стиснув зубы, он сделал еще одну попытку.
Никак.
Он побагровел, сердце бешено бухало в ушах.
«Сейчас тебя хватит инфаркт и ты свалишься отсюда и помрешь, как последний кретин, погеройствовать решил».
И если рациональная, осторожная часть его сознания говорила ему, что надо бросить эту затею, сесть в машину и поехать в полицию, то другая, принадлежавшая упрямому ослу, требовала не сдаваться и попробовать снова.
На этот раз, вместо того чтобы подтягиваться на руках, Итало с трудом задрал повыше свою больную ногу и поставил ее на край стены. Теперь было полегче. Никто никогда бы не подумал, что он способен на такое усилие. Он подтянулся и вскоре переполз на крышу своего домика.
Полежал немного, распластавшись, приходя в себя, переводя дух и ожидая, когда сердце, колотившееся как сумасшедшее, сбавит обороты.
Спуститься было куда проще. Старая деревянная лестница, служившая для сбора черешни, стояла у стены дома.
По ту сторону ворот Алима сидела на капоте машины, скрестив руки на груди и пыхтя.
— Садись в машину. Я скоро.
Итало проник в дом, не зажигая света. Прошел через гостиную, вытянув руки вперед, и не заметил сундука, который использовал как стол, когда смотрел телевизор. И со всей силы влетел в угол здоровым коленом. В глазах потемнело. Он перетерпел боль, ругнулся сквозь зубы и мужественно направился к старому шкафу, открыл створки и как сумасшедший стал рыться в чистом белье, пока не ощутил под пальцами успокаивающий холод стали.
Закаленной стали его двуствольной беретты.
— Ну, теперь поглядим… Чертовы сардинцы. Поглядим. Я сейчас вас выпру на ваш остров. Выпру как миленьких.
И он заковылял, прихрамывая, в сторону школы.
ПАЛМЬЕРИ ЗАСУНЬ СВОИ КАСЕТЫ СЕБЕ В ЗАД
Огромные красные буквы занимали всю дальнюю стену класса технических средств обучения. Буквы, кривые, как артритные пальцы, наезжали одна на другую, одной и вовсе не хватало, но послание было понятным, совершенно недвусмысленным.
Пьерини написал эту фразу, теперь настала очередь остальных.
— Ну! Чего ждете? Пока день настанет? Пишите! — Он принялся подначивать Баччи: — Чего стоишь столбом, толстяк? Мозги растерял или, может, боишься?
На лице Баччи было то же безнадежное выражение, какое появлялось всякий раз, когда мать вела его к стоматологу.
— Да что на вас на всех нашло?! Пишите что-нибудь! Отупели что ли? — Пьерини подтолкнул Баччи к стене.
Баччи встрепенулся, словно хотел что-то сказать, но потом нарисовал жирную свастику.
— Хорошо! Прекрасно. А ты, Ронка, чего ждешь?
Ронка не заставил себя упрашивать, тут же взял баллончик и принялся за работу:
ДИРЕКТОР СОСЕТ У ЗАМДИРЕКТОРА
Пьерини одобрил.
— Классно, Ронка. Теперь твоя очередь. — Он подошел к Пьетро.
Пьетро опустил глаза и уставился на носки своих тапок, ком в горле вырос до размеров батона. Баллончик с краской он перекладывал из руки в руку, словно тот был горячим.
Пьерини ударил его по затылку:
— Ну что, Говнюк?
Пьетро не шевельнулся.
Он ударил его еще раз:
— Ну?
«Не хочу».
— Ну?
Этот удар был уже посильнее.
— Не… не хочу… — выдавил наконец Пьетро.
— Это еще что такое? — Пьерини, казалось, не удивился.
— Не…
— С чего вдруг?
— Не хочу и все. Не буду…
Что ему может сделать Пьерини? Самое серьезное — сломать ногу, или нос, или руку. Но не убьет же.
«А ты уверен?»
Это не страшнее, чем тогда, когда он, еще маленьким, упал с крыши трактора и сломал ногу в двух местах. Или когда отец поколотил его за то, что он сломал его отвертку. «Кто тебе разрешил, а? Кто тебе разрешил? Сейчас я тебе покажу, как брать чужое». Он отлупил Пьетро выбивалкой для одежды. И Пьетро целую неделю не мог сидеть. Но все прошло…
«Ну, избейте меня уже и отстаньте».
Ему хотелось упасть на пол. И свернуться, как еж. «Я готов». Пусть вздуют его, пусть пинают ногами, но он ни единой буквы не напишет на этой стене.
Пьерини отошел и сел на учительский стол:
— А спорим, дорогой Говнючок, что сейчас ты все напишешь… На что спорим?
— Я… не… буду… ничего писать. Сказал — не буду. Бей меня, если хочешь.
Пьерини с баллончиком в руке подошел к стене:
— А если я, вот тут вот, сейчас напишу твою фамилию? — он указал на свою фразу. — Напишу Пьетро Морони огромными буквами? А? А? Что ты сделаешь?
«Это слишком…»
Как можно быть таким злым? Как? У кого он научился? Такой обязательно тебя проведет. Ты пробуешь отбиваться, но он все равно тебя проведет.
— Ну? И что же мне делать? — спросил Пьерини.
— Пиши, мне все равно. А я тем более ничего писать не буду.
— Ладно. И всё свалят на тебя. Скажут, что это все ты написал. Тебя выгонят из школы. Скажут, что это ты все поломал.
Атмосфера в классе стала нестерпимой. Словно там работала разогретая до предела печь. Пьетро чувствовал, что руки у него заледенели, а щеки пылали.
Он оглянулся.
Злость Пьерини, казалось, струилась из всего вокруг. Из стен, измалеванных краской. Из желтых неоновых ламп. Из обломков разбитого телевизора.
Пьетро подошел к стене.
«Что мне написать?»
Он попробовал представить себе какую-нибудь ужасную картинку или фразу, но ничего не получалось, перед глазами у него стоял один и тот же образ.
Рыба.
Рыба, которую он видел на рынке в Орбано.
Она лежала на прилавке, среди ящиков с кальмарами и сардинами, еще живая, разевающая рот, вся в колючках, с огромным ртом и ярко-красными жабрами. Какая-то женщина хотела купить эту рыбу и попросила продавца почистить ее. Пьетро подошел поближе к металлическим лоханкам. Он хотел посмотреть, как это делают. Работник рыбной лавки взял рыбу, большим ножом сделал длинный надрез у нее на животе и ушел.
Пьетро остался смотреть, как умирает рыба.
Из разреза высунулась клешня, потом вторая, потом весь краб, красивый, живой, бодрый краб, и он убежал.
Но это было еще не все, из рыбьего брюха вылез еще один краб, такой же, как первый, потом еще один и еще один. Их было много. Они бежали наискосок через металлическую поверхность и искали, где бы спрятаться, и падали на землю, и Пьетро хотел сказать работнику лавки: «В рыбе много живых крабов, и они убегают!» — но тот был за прилавком, продавал мидии, и тогда он протянул руку и закрыл рану, чтобы не дать крабам выйти. И в раздутом животе рыбы копошилась жизнь, двигались бесчисленные зеленые лапки.
— Если через десять секунд ты не напишешь что-нибудь, тогда я сам напишу. Десять, девять…
Пьетро попытался прогнать образ из головы.
— Семь, шесть…
Он сделал глубокий вдох, направил баллончик на стену, нажал на него и написал:
У ИТАЛО НОГИ ВОНЯЮТ РЫБОЙ
Вот такую фразу породил его мозг.
И Пьетро, ни секунды не раздумывая, перенес ее на стену.
Если бы кто-нибудь в оптический прибор ночного видения заметил Итало Мьеле, бредущего в темноте, он принял бы его за терминатора.
Ружье, зажатое в руке, пустой взгляд и не сгибающаяся нога придавали сторожу вид шагающего андроида.
Итало прошел через приемную и учительскую.
Сознание его заволокло туманом ярости и ненависти.
Ненависти к сардинцам.
Что он собирался делать с ними? Убить, прогнать, запереть на ключ в одном из классов, что?
Он сам точно не знал.
Но это было не важно.
В тот момент у него была единственная цель: поймать их с поличным.
Остальное станет ясно потом.
Опытные охотники говорят, что африканские буйволы выглядят устрашающе. Нужно крутой характер иметь, чтобы сразиться с разъяренным буйволом. Попасть в него несложно, это и ребенок может. Буйвол огромный, и стоит себе спокойненько, жует траву в саванне, но если ты выстрелишь в него и не убьешь сразу, лучше, если рядом найдется нора, куда можно спрятаться, или дерево, на которое можно залезть, или бункер, где укрыться, или, в конце концов, могила, где тебя похоронят.
Раненый буйвол может рогами смести джип. Он слеп и разъярен, его единственное желание — уничтожить тебя.
Итало был разъярен, как африканский буйвол.
От ярости мозг сторожа деградировал до более низкой эволюционной ступени (как раз до уровня быка), и теперь Итало мог сосредоточиться только на одной цели. Все прочее — детали, окружающая обстановка — отошло на задний план, а потому он, естественно, не вспомнил о том, что Грациелла, уборщица третьего этажа, перед уходом обычно закрывала на ключ стеклянную дверь, ведущую с лестницы в коридор.
Итало врезался в нее на всем ходу, отлетел в сторону, как баскский мяч, и упал на спину.
Любой другой после такого лобового столкновения потерял бы сознание, умер или хотя бы взревел от боли. Но не Итало. Итало заорал в темноту:
— Где вы? Выходите! Выходите!
Кому он это кричал?
Столкновение с дверью было таким сильным, что он решил, будто какой-то сардинец, прятавшийся в темноте, ударил его с размаху в лицо.
Потом Итало с ужасом осознал, что сражается с дверью. Выругался и, расстроенный, поднялся на ноги. Он ничего не понимал. Где его двустволка? И очень, очень болел нос. Он потрогал его и почувствовал, что нос распух, как кусок теста в кипящем масле. Все лицо было в крови.
— Черт, я сломал нос…
Ощупью он искал в темноте ружье. Оно лежало в углу. Он схватил его и двинулся дальше; ярость его только усилилась. «Дурак я, дурак! — упрекал он себя. — Они могли меня услышать».
Конечно, они его услышали.
Все четверо подскочили на месте как ужаленные.
— Что это? — воскликнул Ронка.
— Вы слышали? Что это было? — спросил Баччи.
Даже Пьерини растерялся.
— Что бы это могло быть? — пробормотал он.
Ронка, первым пришедший в себя, отшвырнул баллончик с краской.
— Не знаю. Бежим.
Толкаясь, они сорвались с места и ринулись из класса.
В темном коридоре остановились, прислушиваясь.
Ругань доносилась с верхнего этажа.
— Это Итало. Итало наверху. Значит, он не пошел домой? — захныкал Баччи, глядя на Пьерини.
Никто не удостоил его ответом.
Нужно было бежать. Выбираться из школы. Немедленно. Но как? Через какой выход? В классе технических средств обучения было только маленькое окошко под потолком. Слева спортзал. Справа — лестница и Итало.
«В спортзал», — подумал Пьетро.
Но там был тупик. Дверь, выходившая во двор, запиралась на ключ, а на окнах стояли металлические решетки.
Итало спускался по лестнице, старясь не дышать.
Нос раздулся. Струйка крови стекала по губам, он слизывал ее кончиком языка.
Как старый медведь, раненый, но не сдавшийся, он спускался осторожно и тихо, держась за стену. Двустволка выскальзывала из вспотевшей руки. За лестничной площадкой на полу виднелось золотистое пятно света.
Дверь была открыта.
Сардинцы были в классе технических средств.
Он должен был захватить их врасплох.
Он снял ружье с предохранителя и перевел дух.
«Вперед! Входи!»
Он сделал некое подобие прыжка и оказался в классе. Неоновый свет ослепил его.
С закрытыми глазами он направил ствол в центр класса.
— Руки вверх!
Осторожно открыл глаза.
Класс был пуст.
Никого…
Он увидел стены, перепачканные краской. Надписи. Неприличные рисунки. Попытался прочесть. Глаза привыкали к свету.
«Ди… ректор со… сосен у замдиректора».
Он растерялся.
Что это значит?
Он не мог понять.
Каких еще сосен? Из кармана куртки он вытащил очки и нацепил их. Перечитал надпись. «Ах, вот оно что! Директор сосет у замдиректора». Потом следующая. «У Итало… что? Ноги! Ноги воняют рыбой».
— Сукины дети, сейчас у вас ноги рыбой завоняют! — заорал он.
Потом он увидел другие надписи, а на полу, разбитые на кусочки, валялись телевизор и видеомагнитофон.
Это не могли быть сардинцы.
Им никакого дела не было ни до директора, ни до Палмьери, ни, тем более, до того, воняют ли у него ноги.
Их интересовало только то, что можно украсть. Этот разгром наверняка устроили ученики.
Осознать это для него означало в один миг лишиться надежд на славу.
В мечтах его уже сложилась картина: приезжает полиция и находит сардинцев, лежащих связанными, как сосиски, готовыми к отправке в тюрягу, а он сидит рядом, покуривая, и сообщает, что просто делал свою работу. Он получил бы официальную благодарность от директора, и друзья похлопывали бы его по плечу, а в «Стейшн-баре» ему бесплатно наливали бы вина, увеличили бы пенсию за мужество, проявленное в этом деле, а теперь ничего этого не будет.
Ровным счетом ничего.
И это взбесило его еще больше.
Он повредил колено, сломал нос — и все из-за пары мелких сучат.
Ох и дорого они ему заплатят за свою выходку! Так дорого, что и внукам своим будут об этом рассказывать как о самом страшном случае в жизни.
Но где же они?
Он огляделся. Зажег в коридоре свет.
Дверь в спортзал была приоткрыта.
Губы Итало искривились в ухмылке, он захохотал, громко, очень громко.
— Молодцы! Правильно спрятались в спортзале. В прятки поиграть захотели? Ладно же, поиграем в прятки! — заорал он что было мочи.
Зеленые маты для прыжков в высоту стояли плотно прислоненные один к другому и были привязаны к шведской стенке.
Пьетро забрался в них, в середину, и замер, не шевелясь и стараясь не дышать.
Итало ковылял по залу.
«Тум-шшшшш, тум-шшшшш», — делает он шаг одной ногой и волочит другую, делает шаг одной и волочит другую.
Интересно, где спрятались остальные?
Когда они оказались в зале, он помчался прятаться в первое попавшееся место.
— Выходите! Живо! Я вам ничего не сделаю. Не бойтесь.
«Никогда. Никогда не верь Итало».
Врет как сивый мерин.
Он сволочь. Однажды, когда Пьетро был в начальном классе, они с Глорией тайком сбежали из школы в бар напротив купить мороженого. Буквально на минутку, не больше. Когда они возвращались с пакетом, Итало их поймал. Он отнял у них мороженое, а потом притащил обоих в класс за уши. Два часа потом ухо у Пьетро горело. И он был уверен, что потом Итало сам съел все мороженое, расположившись в гардеробе.
— Клянусь, ничего вам не сделаю. Выходите. Если выйдете сами, я ничего не скажу директору. Выходите и покончим с этим.
А если он найдет Пьерини и остальных?
Конечно, они скажут, что он был с ними, и потом будут клясться и божиться, что это он их заставил залезть в школу и что это он разбил телевизор и исписал стены…
Мрачные мысли крутились у него в голове, и не самая последняя из них была мысль об отце, который с него шкуру живьем сдерет, как только он вернется домой («А ты вообще вернешься домой?»), потому что он не закрыл Загора в конуре и не вынес мусор на помойку.
Он устал. Нужно было расслабиться.
«Спи…»
«Нет!»
«Совсем немножко… минуточку…»
Здорово было бы заснуть. Он прислонился головой к мату. Мат был влажным и немного вонючим, но это не важно. Ноги подгибались. Он был уверен, что мог бы спать стоя, как лошадь, зажатый между двумя матами. Веки закрывались. Он не сопротивлялся. Он был готов упасть, когда почувствовал, как маты шевелятся.
Сердце ушло в пятки.
— Выходите! Выходите! Вылезайте оттуда!
Уткнувшись ртом в отвратительный мат, он подавил крик.
Он уже ничего не понимал.
Спортзал был пуст.
Где они?
Они должны все-таки быть там, где-нибудь прятаться.
Итало стал перетряхивать маты, тыкая в них двустволкой.
— Вылезайте!
Им некуда бежать. Дверь на волейбольное поле закрыта на ключ, и дверь в подсобку тоже закры…
«Ну-ка, ну-ка!»
… та.
Рядом с замком дерево было повреждено. Они выломали дверь.
Он ухмыльнулся.
Открыл дверь. Темнота. Стоя на пороге, он протянул руку в поисках выключателя. Он был рядом. Включил свет. Не получилось. Света не было.
Он поколебался и шагнул за порог, погружаясь во тьму. И услышал, как под ногами хрустнули осколки неоновых ламп.
Комнатушка была забита шкафами, коробками, окон в ней не было.
— Я вооружен. Без шу…
И получил удар по затылку плотно набитым опилками десятикилограммовым ортопедическим мячом. Он не успел прийти в себя от неожиданности, как второй мяч ударил его в правое плечо и еще один, на этот раз баскетбольный, запущенный с убойной скоростью, попал прямо в распухший нос.
Он завопил, как свинья на бойне. Острая боль растеклась по всему лицу, стиснула горло и впилась в желудок. Он повалился на колени, и его вырвало макаронами «море и горы», десертом и всем остальным.
Они пронеслись рядом, как черные тени, стремительно, а он попытался, черт возьми, он все-таки попытался, блюя, протянуть руку и схватить одного из этих мелких ублюдков, но в руках у него осталось только бесполезное ощущение от прикосновения к джинсам.
Он повалился лицом вниз, в лужу рвоты и осколки стекла.
Он слышал, как они бежали, хлопнули дверью и смылись из зала.
Пьетро быстро вылез из матов и тоже помчался в сторону коридора.
Он был почти спасен, когда вдруг огромное окно у самой двери разлетелось на кусочки.
Осколки стекла полетели в стороны и попадали вокруг него, разбиваясь на части.
Пьетро замер, а когда понял, что в него стреляли, обмочился.
Он успел лишь открыть рот, как позвоночник и все прочие члены расслабились, и неожиданное тепло обдало ему пах, бедра и полилось в ботинки.
В меня стреляли.
Осколки стекла, застрявшие в оконной решетке, все еще падали.
Медленно-медленно он обернулся.
На другом конце зала, на полу, он увидел человека, выползавшего из кладовки, опираясь на локти. Все лицо у него было вымазано красным. И он целился в Пьетро из ружья.
— Осдадавись. Осдадавись иди я буду стделять. Жиздью детей клядусь, буду стделять.
Итало.
Он узнал низкий голос сторожа, хотя говорил он необычно. Как будто у него был сильный насморк.
Что с ним случилось?
Пьетро представил, что красное на лице Итало — не краска, а кровь.
— Сдой, мальчик. Де двигайся. Подял? Даже де пытайся.
Пьетро не шевельнулся, только повернул голову.
Дверь была там. В пяти метрах. Ближе, чем в пяти метрах.
«У тебя получится. Один прыжок — и ты снаружи. Беги!» Нельзя, чтобы его поймали, ни в коем случае, он должен бежать любой ценой, даже с риском получить заряд в спину.
Пьетро хотел бы это сделать, но ему казалось, что он не сможет пошевелиться. Он был в этом почти уверен. Словно подошвы его туфель приросли к полу, а ноги размякли, как кисель. Он поглядел вниз — у его ног образовалась лужица мочи.
«Беги!»
Итало с трудом пытался подняться на ноги.
«Беги! Сейчас или никогда!»
И он очутился в коридоре и помчался как сумасшедший, поскользнулся, поднялся и побежал, споткнулся на лестнице, поднялся и побежал к женскому туалету, к свободе.
А сторож орал:
— Беги! Беги! Беги! Я дебя всё давдо уздал… Я дебя всё давдо уздал. А ты как дубал?
Кому он мог позвонить, чтобы узнать что-нибудь про Эрику?
Конечно, агенту!
Грациано Билья взял записную книжку и набрал номер агента Эрики, этого козла, из-за которого ей пришлось тащиться на это дурацкое мероприятие. Естественно, его не было, но зато удалось побеседовать с секретаршей.
— Эрика? Да, она у нас была сегодня утром. Прошла пробы и уехала, — сказала она равнодушным голосом.
— А, уехала… — выдохнул Грациано и почувствовал, как в нем разливается блаженство. Пушечное ядро, висевшее в желудке, исчезло.
— Уехала с Мантовани.
— С Мантовани?!
— Точно.
— Мантовани?! Андреа Мантовани?!
— Точно.
— Ведущим?!
— А с каким же еще?
На месте пушечного ядра в желудке появилась банда хулиганов, задавшихся целью порвать в клочья его пищевод.
— А куда они поехали?
— В Риччоне.
— В Риччоне?
— На Большой парад на Пятом канале.
— На Большой парад на Пятом канале?
— Точно.
— Точно?
Он мог всю ночь повторять то, что говорила секретарша, только с вопросительной интонацией.
— Извините, я больше не могу говорить… У меня звонок на другой линии, — сказала секретарша, пытаясь избавиться от него.
— А зачем она поехала на Большой парад на Пятом канале?
— Не имею ни малейшего представления… Извините, но…
— Хорошо, я сейчас положу трубку. Но вы не могли бы дать мне номер мобильного Мантовани?
— Извините, я не имею права. Извините еще раз, я должна ответить на звонок…
— Подождите минуточку, пожа…
Повесила трубку.
Грациано так и сидел с трубкой в руке.
Странно, но первые секунд двадцать он не чувствовал ничего. Только огромную, бесконечную, вселенскую пустоту. А потом у него оглушительно зазвенело в ушах.
Остальные испарились.
Он вскочил на велосипед и пулей рванул с места.
Выехал на дорогу.
И помчался к дому через пустой город, сократив путь за церковью, по грязной дороге через поле.
Было мокро. И ничего не видно. Колеса вихляли и скользили в жидкой грязи. «Поезжай потише, а то упадешь». От ветра заледенели мокрые штаны и трусы. Ему казалось, что член втянулся между ног, как черепашья голова в панцирь.
«Быстрее! Уже очень поздно».
Он взглянул на часы.
«Двадцать минут десятого. Господи, как поздно, быстрее! Быстрее! Быстрее!» («Я тебя все равно узнал… все равно узнал. А ты как думал?»)
«Быстрее! Быстрее!»
Не мог он его узнать. Это невозможно. Он был слишком далеко. И тем более без очков.
Он не чувствовал уже ни кончиков пальцев, ни ушей, икры одеревенели, но он даже не собирался сбавлять скорость. Комья грязи летели ему в лицо и пачкали одежду, но он не сбавлял ход.
«Быстрее! Быст… узнал».
Он это просто так сказал, чтобы его напугать. Чтобы остановить его, а потом отвести к директору. Но он не поверил. Он не дурак.
Ветер раздувал куртку. Глаза слезились.
До дома оставалось совсем немного.
Грациано Билье казалось, что он попал в какой-то фильм ужасов, в один из тех, где по вине какого-нибудь полтергейста предметы поднимались в воздух и летали кругами.
Только в гостиной не шло кругом ничего, кроме головы Грациано.
— Мантовани… Мантовани… Мантовани… — непрерывно бормотал он, сидя на диване.
Почему?
Не надо об этом думать. Он не мог думать о том, что все это значит. Он, словно альпинист, повис над пропастью.
Он взял трубку и еще раз набрал номер.
Все свои телепатические возможности он вложил в это желание — чтобы Эрика ответила на звонок своего треклятого мобильника. Наверное, никогда в жизни он ничего не желал так сильно.
Тууу. Тууу. Тууу.
«Что?! Гудки? Включен!»
Тууу. Тууу. Тууу.
«Ответь! Черт возьми! Ответь!»
«Это автоответчик Эрики Треттель. Оставьте сообщение».
Грациано не сразу сообразил.
Автоответчик?
Потом, тщетно пытаясь говорить привычным тоном, сказал: «Эрика! Это Грациано. Я в Искьяно. Перезвони мне. Пожалуйста. На мобильный. Немедленно». Звонок окончен.
Перевел дух.
Он все правильно сказал? Надо было ей сказать, что он знает про Мантовани? Надо перезвонить и оставить более решительное сообщение?
Нет. Не надо. Совершенно незачем.
Он схватил рубку и перезвонил.
«Телеком Италия Мобиле, вызываемый абонент в настоящее время недоступен».
Почему больше нет автоответчика? Что за шутки?
В ярости он принялся пинать ногой комод во фламандском стиле, а потом, обессиленный, рухнул в кресло, схватившись руками за голову.
И в этот момент в гостиную вошла синьора Билья, толкавшая перед собой тележку, на которой высилась супница, до краев полная бульоном с тортеллини, и блюдо с десятью видами сыра, салатом из цикория, вареной картошкой, почками с трюфелями, и кремовый торт.
При виде всего этого Грациано едва не стошнило.
— Оооеееедаааать. Буууйоооон, — промычала синьора Билья и включила телевизор. Грациано не отреагировал. — Ооооеееедаааать, — настаивала она.
— Не хочу я есть! А ты, кажется, дала обет молчания? Дала обед, так молчи, черт возьми. Так не считается: будешь мычать, как даун, отправишься в ад, — сорвался Грациано и опять впал в прострацию. Волосы свесились ему на лицо.
«Эта сучка сбежала с Мантовани».
Потом раздался другой голос, голос разума: «Погоди. Не торопись. Она просто поехала прогуляться. Или по делам. Вот увидишь, она перезвонит, и выяснится, что это какое-то недоразумение. Расслабься».
Он стал глубоко дышать, чтобы расслабиться.
— Добрый вечер всем, кто собрался сегодня в театре Виджевани в Риччоне! Добро пожаловать на восьмой выпуск Большого парада на Пятом канале! Это вечер звезд, вечер премье…
Грациано поднял голову.
По телевизору показывали Большой парад.
— Вас ждет долгий вечер, сегодня мы будем вручать премии лучшим на телевидении, — говорила ведущая. Блондинка с улыбкой в тридцать два сверкающих зуба. Рядом с ней стоял упитанный кавалер, тоже довольно улыбавшийся.
Камера пробежала по первым рядам зала. Бесчисленные женщины. Куча звезд разной величины. Даже пара голливудских актеров и несколько иностранных певцов.
— Прежде всего нужно упомянуть, — продолжала ведущая, — нашего замечательного спонсора, благодаря которому состоялся наш вечер. — Аплодисменты. — «Синтезис»! Часы, которые знают, что такое время.
Камера взлетела вверх, оставив внизу блондинку и сцену, и спланировала точно над головами вип-гостей, взяв в кадр запястье с великолепными спортивными часами «Синтезис». Рука, на запястье которой красовались часы, тискала женскую ногу в чулке с ажурной резинкой. Затем камера поднялась, показывая лица этих людей.
— Эрика! Мантовани! — пролепетал Грациано.
На Эрике было открытое голубое атласное платье. Ее волосы были небрежно собраны, несколько спадающих прядей подчеркивали длинную шею. Рядом с ней сидел Мантовани в смокинге. Белобрысый, большеносый, в круглых очках и с ухмылкой сытой свиньи. И он все еще сжимал бедро Эрики. Словно она принадлежала ему. Типичный жест самца, только что совокупившегося и теперь положившего лапу на свою собственность.
— А сейчас немного рекламы! — объявила ведущая.
Реклама подгузников «Памперс».
— Я тебе твою руку в жопу засуну, ублюдок, — вскипел Грациано, оскалившись.
— Ээээээикаа? — спросила синьора Билья.
Грациано не удостоил ее ответом, взял телефон и заперся в комнате.
Он набрал номер со скоростью света. Он хотел оставить сообщение простое и ясное: «Я тебя убью, проблядь!»
— Алло, Мариапия? Ты меня видела? Ну как тебе мое платье? — послышался голос Эрики.
Грациано потерял дар речи.
— Алло!? Алло!? Мариапия, это ты?
Грациано пришел в себя.
— Я не Мариапия. Я Грациано. Я тебя… — Потом он решил, что лучше сделать вид, будто он ничего не знает. — Где ты? — Он старался говорить непринужденно.
— Грациано?.. — Эрика удивилась, но потом, кажется, обрадовалась. — Грациано! Как я рада тебя слышать!
— Где ты? — холодно переспросил он.
— У меня для тебя прекрасные новости. Я могу тебе перезвонить попозже?
— Нет, не можешь, я в дороге и у меня телефон разряжается.
— Завтра утром?
— Нет, говори сейчас.
— Ладно. Но я не могу долго разговаривать. — Тон ее внезапно изменился, стал из радостного раздраженным, но тут же сделался снова радостным, очень радостным. — Меня взяли! Все еще не могу поверить. Меня взяли после пробы. Я прошла пробы и уже почти уходила домой, когда приехал Андреа…
— Какой Андреа?
— Андреа Мантовани! Андреа меня увидел и сказал: «Мы должны попробовать эту девушку, кажется, у нее подходящие данные». Он так сказал. В общем, я прошла пробы второй раз. Прочитала текст и станцевала, и меня взяли. Грациано, я вне себя от счастья! МЕНЯ ВЗЯЛИ! ТЫ ПОНИМАЕШЬ? МЕНЯ ВЗЯЛИ СТАТИСТКОЙ В ШОУ «НЕ РОЙ ДРУГОМУ ЯМУ»!
— А-а. — Грациано был холоден, как мороженая треска.
— Ты не рад?
— Очень рад. Когда ты приедешь?
— Не знаю… Завтра мы начинаем съемки… Скоро… Я надеюсь.
— Я тут все устроил. Мы тебя ждем. Моя мать готовит, а я сообщил друзьям новость…
— Какую новость?
— Что мы женимся.
— Слушай, мы можем завтра об этом поговорить? Реклама заканчивается. Я не могу больше разговаривать.
— Ты не хочешь больше выходить за меня замуж?
В боку легонько кольнуло.
— Мы можем обсудить это завтра?
И тут, наконец, ярость Грациано дошла до предела и хлынула через край. Ее хватило бы на целый олимпийский бассейн. Он горячился больше, чем жеребец на скачках, злился сильнее, чем гонщик, который выигрывал чемпионат мира, а у него на последнем повороте заглох мотор, чем аспирант, которому его девушка по ошибке стерла из компьютера файл с диссертацией, чем пациент, которому по ошибке удалили почку.
Он был вне себя.
— Дрянь! Потаскуха! Думаешь, я тебя не видел по телевизору? С этим пидором Мантовани среди сборища придурков. Ты говорила, что приедешь. А сама пошла трахаться с этим пидором. Шлюха! Он только за это тебя взял, дура! Вот увидишь, ничего у тебя не выйдет. Ты перед камерой держаться не умеешь, ты умеешь только в рот брать.
С той стороны наступила тишина.
Грациано позволил себе улыбнуться. Он ее уел.
Но ответ был жестоким, как ураган на Карибах.
— Мерзкий сукин сын! Я сама не знаю, почему была с тобой. Должно быть, совсем с ума сошла. Да я скорей под поезд брошусь, чем выйду за тебя замуж. Знаешь, что я тебе скажу? Ты приносишь неудачу! Как только ты уехал, я нашла работу. Ты приносишь неудачу, от тебя сплошные неприятности! Ты меня просто погубить хотел, ты хотел, чтобы я приехала в твой сраный город. Никогда. Я тебя презираю за все. За то, как ты одеваешься. За ту хрень, которую ты несешь, словно ты самый умный. Ты никогда ничего не понимал. Ты просто старый неудачник, жалкий торговец дурью. Исчезни из моей жизни. Если ты еще хоть раз попробуешь мне позвонить, если ты еще хоть раз покажешься мне на глаза, богом клянусь, я заплачу каким-нибудь ребятам, чтобы они набили тебе морду. Шоу продолжается. Прощай. Ах да, и последнее: у этого пидора Мантовани побольше твоего будет.
И бросила трубку.
На первый взгляд Дом под фикусом можно было принять за магазин автомобильных запчастей или какой-нибудь комиссионный. Создавал это впечатление сваленный вокруг дома металлолом.
Старый трактор, голубая «Альфа-ромео Джульетта», холодильник «Филко» и «Фиат-600» без стекол ржавели среди чертополоха, цикория и дикого фенхеля, охранявших ворота из двух решеток.
За воротами протянулся грязный участок, весь в ямах и лужах. Справа лежала груда щебня, которую синьор Морони получил в подарок от соседа и которую никто потом так и не попытался разобрать. Слева — длинный навес на металлических опорах, служивший гаражом для нового трактора, «Фиата Панда» и спортивного мотоцикла «Миммо». В конце лета, когда туда сваливали охапки сена, Пьетро забирался по ним и искал на балках под крышей голубиные гнезда.
Дом был деревенский, двухэтажный, с красной черепицей на крыше и облупившимися от непогоды ставнями. Штукатурка во многих местах обвалилась, и под ней видны были покрытые зеленым мхом кирпичи.
Северную сторону затянул плющ.
Морони жили на втором этаже, а на чердаке ухитрились устроить две спаленки и туалет. Одну для родителей, вторую — для Пьетро и его брата Миммо. На втором этаже была большая кухня с камином, служившая также столовой. За кухней находилась кладовая. Внизу — склад. Там держали инструменты, была столярная мастерская, лежали бочки для масла на случай, если четыре оливы, росшие у дома, не заболеют и дадут плоды.
Все звали его «Дом под фикусом» — из-за огромного дерева, распластавшего по крыше дома свои кривые ветви. За двумя пробковыми дубами укрылись курятник, овчарня и загон для собаки. Все это разместилось в одном длинном бараке, построенном из дерева, сетки и листов железа.
Среди зарослей можно было разглядеть заброшенный огород и длинный цементный бассейн со стоячей водой, папоротниками, личинками комаров и головастиками. Пьетро поселил там маленьких рыбок пецилий, которых наловил в лагуне.
Летом у них появлялось множество мальков, и он дарил их Глории, а она выпускала их в бассейн.
Пьетро бросил велосипед рядом с мотоциклом брата, побежал к загону и впервые за вечер облегченно вздохнул. Загор лежал в углу, на земле, под дождем. Увидев Пьетро, он неохотно поднял голову, махнул хвостом и снова опустил его на землю, между лап.
Этого крупного пса с грустными черными глазами и рахитичными задними лапами Миммо считал помесью абруцкой и немецкой овчарок. Но кто знал, так ли это? Загор был высокий, как абруцкая овчарка, с густым мехом. Но он тошнотворно вонял, и шерсть его кишела клещами. И он был совершенно чокнутый. Голова у мохнатого зверя работала с перебоями. Может, оттого, что его много били, или оттого, что он сидел на цепи, а может, что-то наследственное. Его столько раз колотили палкой, что Пьетро удивлялся, как он еще может стоять и вилять хвостом.
«С какой радости ты хвостом виляешь?»
И он не поддавался обучению. Совершенно не поддавался. Если его не закрывали на ночь в загоне, он убегал и утром возвращался, пресмыкаясь, как червяк, весь в грязи, а между зубов торчали кусочки чьего-то мяса.
Ему нравилось убивать. Запах крови делал его безумным и счастливым. По ночам он бегал по холмам, завывая и бросаясь на всякую тварь подходящего размера: овцу, курицу, теленка, кота, даже кабана.
Пьетро видел по телевизору фильм про доктора Джекила и мистера Хайда, и он его взволновал. История про Загора: он страдал такой же болезнью. Добрейшее существо днем и монстр ночью.
— Вот так звери становятся убийцами. Стоит им попробовать кровь, они становятся как наркоманы, и ты их можешь бить хоть до смерти, при первой возможности они сбегут и снова возьмутся за свое, понял? Ты не верь тому, что видишь, это неправда, сейчас он кажется добрым, но потом… И он даже сторожить не умеет. Надо убить его. Жалко, но увы! Я так все сделаю — он не будут мучиться, — сказал синьор Морони, наставляя ружье на пса, забившегося в угол, обессиленного после ночного безумия. — Ты только погляди, чего натворил…
По всему двору валялись ошметки овцы. Загор убил ее, притащил сюда и выпотрошил. Голова, шея и обе задние ноги оказались у сеновала. Желудок, кишки и прочие внутренности, напротив, лежали прямо посреди двора, в луже свернувшейся крови. Туча мух вилась над ними. Но хуже всего было то, что овца оказалась беременной. Крохотный зародыш, окутанный плацентой, лежал в стороне. Задняя часть овцы, еще держащаяся на части позвоночника, торчала из домика Загора.
— Мне уже пришлось заплатить за двух овец этому уроду Контарелло. Всё, хватит. Я деньги не рожаю. Мне придется это сделать.
Пьетро заплакал, вцепился в штаны отца, стал отчаянно умолять его не убивать пса, потому что он его любит, и Загор хороший пес, только немножко сумасшедший, и нужно только держать его в загоне, и он сам будет следить, чтобы он был заперт на ночь.
Марио Морони поглядел на сына, который упрашивал, впившись ему в ногу, как пиявка, и что-то, что-то слабое и мягкое у него в характере — он сам не понимал что — заставило его заколебаться.
Он поднял Пьетро и пристально посмотрел на него таким взглядом — казалось, душу насквозь просверлить можно.
— Хорошо. Ты берешь на себя обязательство. Я его не застрелю, но жизнь Загора зависит теперь от тебя…
Пьетро кивал головой.
— Будет он жить или умрет, зависит от тебя, понял?
— Понял.
— Если ты хоть раз его не закроешь, если он убежит, убьет кого-нибудь, хоть воробья, он умрет.
— Согласен.
— Но сделаешь это ты. Я тебя научу стрелять, и ты его убьешь. Такой договор тебя устраивает?
— Да.
И когда Пьетро говорил это «да», решительно, как взрослый, в голове у него промелькнула ужасная сцена и засела там как гвоздь. Он с ружьем подходит к Загору, который виляет хвостом и лает, потому что хочет, чтобы Пьетро бросил ему камушек, а он…
Пьетро всегда был верен своему слову, возвращаясь домой побыстрее, до темноты, пока Загор был на свободе.
По крайней мере, до сегодняшнего вечера.
В общем, увидев его в загоне, он почувствовал себя намного, намного лучше.
Наверное, это Миммо его туда загнал.
Поднявшись по ступенькам, он открыл дверь и вошел в маленькую прихожую, отделявшую входную дверь от кухни.
Посмотрелся в зеркало, висевшее на двери.
Вид у него был жалкий.
Волосы растрепаны, все в грязи. Штаны вымазаны в земле и описаны. Туфли помяты. А еще он порвал карман куртки, вылезая из окна туалета.
«Если папа узнает, что я порвал новую куртку…» Лучше об этом не думать.
Он повесил куртку на вешалку, поставил туфли под полку и влез в тапочки.
Нужно было бежать в комнату и немедленно снимать штаны. Он сам их постирает, в раковине в гараже.
Он вошел тихонечко, беззвучно.
Ну и жара.
Кухня погружена в полумрак, только отсвет от телевизора и углей, догоравших в камине. Запах помидорного соуса, жареного мяса и чего-то еще, неуловимого, неясного: влажных стен и колбас, висящих у холодильника.
Мать дремала на диване, завернувшись в плед. Положив голову на бедро мужа, заснувшего тяжелым пьяным сном рядом с ней, сидя, с пультом в руке. Голова запрокинулась назад, на спинку дивана, рот открыт. На огромном лбу синий отсвет телеэкрана. Он храпел. Раскатисто, чередуя паузы на вдох и всхрапы.
Марио Морони было пятьдесят три года, он был худой и низкорослый. Хоть он практически превратился в пьяницу и жрал как грузчик, он не набирал ни грамма жира. Поджарый и нервный, он мог своими сильными руками в одиночку поднять лемех большого плуга. В лице его что-то вызывало смутное беспокойство. Может, глаза, светло-голубые (Пьетро их не унаследовал), или цвет кожи, прожаренной солнцем, или то, что на его каменном лице редко отражались чувства. Волосы, тонкие, черные почти до синевы, он зализывал назад бриллиантином. И, что странно, у него не было ни единого седого волоска на голове, в то время как борода, которую он брил дважды в неделю, совершенно побелела.
Пьетро постоял в углу, отогреваясь.
Мать не заметила, что он вернулся.
«Может, спит…»
Надо ее разбудить?
«Нет, лучше не надо. Пойду спать…»
Рассказать о том ужасе, что с ним приключился?
Он поразмыслил и решил, что лучше ничего не говорить.
«Может, завтра утром».
Он уже собирался подняться в комнату, как вдруг то, на что он поначалу не обратил внимания, остановило его.
Они спали рядом.
Странно. Эти двое никогда не сидят так близко. Они как провода с противоположным зарядом — если соприкоснутся, их замкнет. В их спальне между кроватями стояла тумбочка, а днем в то немногое время, когда отец проводил дома, они казались существами с разных планет, которых какая-то неведомая сила заставляла жить вместе, иметь общий дом и детей.
Ему было неловко смотреть на них. Это зрелище смущало.
Родители Глории прикасались друг к другу, но это не казалось ему противным и тем более не смущало его. Когда ее отец возвращался с работы, он обнимал ее мать за талию и целовал в шею, а она улыбалась. Однажды Пьетро вошел в гостиную за бумагой и застал их у камина целующимися в губы. К счастью, глаза у них были закрыты, он повернулся и тихо, как мышка, сбежал на кухню.
Мать неожиданно поднялась и увидела его.
— А, ты вернулся. Ну и славно. Где ты был так поздно? — Она протерла глаза.
— У Глории. Я задержался.
— Отец злится. Он говорит, что ты должен приходить раньше него. Ты же знаешь. — Она говорила спокойно.
— Я задержался…
«Рассказать ей?»
— … нам надо было закончить задание.
— Ты ел?
— Да.
— Поди сюда.
Пьетро подошел, с него капало.
— Посмотри, как ты перепачкался… Иди мойся и спать.
— Да, мамочка.
— Поцелуй меня.
Пьетро подошел, и мать обняла его. Ему так хотелось рассказать ей, что случилось, но он только обнял ее крепко, и ему захотелось плакать, и он стал целовать ее в шею.
— Что такое? Что за поцелуи?
— Ничего…
— Ты весь мокрый. Беги быстренько, а то простудишься.
— Да.
— Иди. — Она легонько шлепнула его.
— Спокойной ночи, мамочка.
— Спокойной ночи. Приятных снов.
Вымывшись, Пьетро вошел в комнату в трусах и на цыпочках, не включая свет.
Миммо спал.
Комната была крошечной. Кроме двухъярусной кровати в ней был столик, за которым Пьетро делал уроки, шкаф, который он делил с Миммо, небольшая металлическая книжная полка, где он держал учебники и коллекцию, состоявшую из ископаемых, ракушек, морских звезд, высушенных на солнце, черепа крота, богомола в банке с формалином, чучела совы, которое подарил ему на день рождения дядя Франко, и массы других чудесных вещей, собранных им во время прогулок по лесу. А на полке Миммо стоял магнитофон, кассеты, собрание комиксов «Дьяболик», несколько номеров журнала «Мотоспорт» и электрогитара с усилителем. На стене два постера: на одном летящий спортивный мотоцикл, на другом — «Iron Maiden» с каким-то демоном, поднимавшимся из могилы, размахивая окровавленной косой.
Пьетро влез по лесенке на свою кровать, стараясь, чтобы она не заскрипела, и сдерживая дыхание. Натянул пижаму и забрался под одеяло.
Как же хорошо.
Под одеялом жуткая история, только что приключившаяся с ним, казалась очень далекой. Теперь, когда впереди была целая спокойная ночь, история эта представлялась ему не такой страшной, не такой важной, не такой серьезной.
Конечно, если сторож узнал его, тогда да…
Но этого не произошло.
Ему удалось сбежать, и Итало не мог его узнать. Во-первых, он был без очков. Во-вторых, он был слишком далеко.
Никто никогда не узнает, что это был он.
И мысль взрослого, опытного человека, а не мальчишки, возникла у него в голове.
Это прошло, подумал он, потому что всегда в жизни все проходит, протекает, как вода в реке, даже самые сложные вещи, с которыми, кажется, ты никогда не справишься. Ты справляешься с ними, одно мгновение — и они остались позади, и ты должен идти дальше.
Тебя ждут новые события.
Он свернулся калачиком. Его разморило, веки стали свинцовыми, и он уже готов был заснуть, когда голос брата вернул его в реальность.
— Пьетро, я тебе должен кое-что сказать…
— Я думал, ты спишь.
— Нет, я думаю.
— А…
— У меня хорошие новости про Аляску…
Здесь неплохо бы остановиться и поговорить о Доменико Морони, которого все звали Миммо.
Миммо во время нашей истории было двадцать лет, на восемь лет больше, чем Пьетро, и он работал пастухом. Пас маленькое стадо, принадлежавшее семье. Всего тридцать две овцы. В свободное время, чтобы подкопить денег, он подрабатывал в магазине торговца обивкой и отделочными материалами, впрочем, предпочитал овечек диванам и называл себя единственным пастухом-металлистом в Искьяно Скало. И это в самом деле было так.
Он бродил по пастбищам в косухе, узких, как рейтузы, джинсах, с поясом, утыканным заклепками, в огромных армейских ботинках и с длинной цепью, болтавшейся между ног. В наушниках и с посохом.
Внешне Миммо во многом был похож на отца. Он был сухопарый, как отец, хотя и повыше ростом, у него были те же светлые глаза, но не такой неподвижный и угрюмый взгляд, и те же черные как вороново крыло волосы, только он отрастил их ниже лопаток. От матери ему достались рот, крупный, с пухлыми губами, и маленький подбородок. Прямо скажем, не красавец, а когда выряжался металлистом, было еще хуже, но что поделаешь — это была одна из его навязчивых идей.
Да, у Миммо имелись навязчивые идеи.
Они откладывались у него в нейронах, как известковый налет в трубах, делая его мономаньяком и страшным занудой. Поэтому друзей у него было немного. Через некоторое время он доставал даже самых терпеливых.
Первой его навязчивой идеей был хэви-метал. Тяжелый металл. «Но только классический».
Он был для него религией, философией жизни, всем. Его богом был Оззи Осборн, одержимый с густыми волосами и мозгом подростка-психопата. Миммо его обожал, потому что на концертах фанаты ему бросали падаль, и он ее ел, а однажды он проглотил дохлую летучую мышь, и у него случилось бешенство, и ему надо было делать уколы в живот. «А знаешь, что сказал старина Оззи? Что эти уколы были хуже, чем двадцать шариков для гольфа в заднице…» — любил повторять Миммо.
Что Он находил во всем этом выдающегося, бог весть. Но, бесспорно, старину Оззи он очень уважал. Уважал также «Iron Maiden» и «Black Sabbath» и покупал все футболки с их изображениями, какие встречал. А вот их альбомов было у него немного. Семь-восемь, не больше, и слушал он их редко.
На самом деле такую музыку Миммо терпеть не мог.
Слишком много шума (то ли дело Амедео Минги). В исполнителях тяжелого металла его восхищали прежде всего внешний вид, образ жизни и то, что «они просто чокнутые, им на все плевать, они даже играть не умеют, а все равно у них куча женщин, мотоциклов, деньги гребут лопатой и все ломают. Черт, они крутые…»
Второй его навязчивой идей были спортивные мотоциклы.
Он знал наизусть мотоежегодник. Марки, модели, объем двигателей, цены. Благодаря неимоверным усилиям и экономии, сделавшись почти аскетом на два года, он купил подержанный «КТМ 300». Старую развалюху с двухтактным двигателем, которая без меры жрала бензин и ломалась по два раза на дню. На те деньги, которые Миммо потратил на запчасти, он мог бы купить себе три новых мотоцикла. Пару раз он даже принял участие в гонках. Это была катастрофа. В первый раз он сломал вилку мотоцикла, во второй — ногу.
Третьей его навязчивой идеей была Патриция Лория. Патти. Его девушка. «Однозначно самая красивая в Искьяно Скало». В некотором смысле он был прав, фигура у Патти была выдающаяся. Высокая, гибкая, она обладала «выразительной, просто зовущей попой». Воистину так.
Единственная проблема заключалась в ее жутком лице. Лоб был сплошь усеян прыщами. Кожа, изрытая кавернами, походила на лунную поверхность, как она выглядит на фотографиях. Патриция наносила на лицо лечебный гель от прыщей, пользовалась разными гомеопатическими средствами, мазями из лечебных трав, но ничего не помогало, ее акне, казалось, этими снадобьями и питаются. После лечения она становилась еще более прыщавой, чем была до него. Глазки у нее были маленькие и страшно близко посаженные, а нос весь испещрен черными точками.
Но Миммо, казалось, этого не замечал. Он от нее млел. Для него она была самой прекрасной, и важно было только это. Он божился, что однажды она вылечится от прыщей и «заткнет за пояс» даже Ким Бейсингер.
Патриции исполнилось двадцать два года, она работала продавщицей, но мечтала стать воспитательницей детского сада. Характер у нее был сильный и решительный. И она вертела бедным Миммо как хотела.
А теперь мы переходим к последней навязчивой идее, самой худшей. К Аляске.
Некий Фабио Турок, хвастун, уверявший, будто объехал весь мир в одиночку на парусной лодке, а в действительности вышедший из Порто Эрколе и добравшийся только до Стромболи, где закупился индийской одеждой и футболками с Джимом Моррисоном, однажды вечером в пивной у маяка в Орбано подошел к Миммо, раскрутил его на выпивку и сигареты и рассказал ему об Аляске.
— Понимаешь, Аляска — это перемены. Ты туда едешь, в этот адский холод, и меняешься. Садишься в Анкоридже на траулер компании «Финдус» и плывешь к Северному полюсу ловить рыбу. И там ты торчишь семь-восемь месяцев, если не все двадцать, не сходя с судна. Ловится в основном треска. На корабле японские инструкторы, специалисты по разделке живой рыбы. Они тебя учат делать рыбные палочки, потому что все палочки «Финдус» делаются вручную. Потом ты их укладываешь в ящики и ставишь в холодильные камеры…
— А когда их обваливают в сухарях? — перебил его Миммо.
— Потом, на материке, какая разница? — Хвастун притих, но продолжил свои излияния тоном гуру. — На корабле народ со всего мира. Эскимосы, финны, русские, даже корейцы. Заработать там можно кучу денег. Озолотиться просто. Пара лет там — и сможешь купить бунгало на острове Пасхи.
Миммо наивно поинтересовался, почему там столько платят.
— Почему? Потому что эта работа тебя ломает. Нужно иметь железный характер, чтобы работать при минус тридцати. При такой температуре глаза замерзают. Во всем мире, кроме эскимосов и японцев, всего три-четыре тысячи человек могу работать в таких собачьих условиях. Владельцы рыболовных судов это знают. Они тебе дают подписать контракт, в котором значится, что если ты не отработаешь все шесть месяцев, тебе ни гроша не заплатят. Знаешь, сколько людей туда нанимались, а через три дня улетали назад на вертолетах? Куча. Там с ума сойти можно. Нужно быть крепким, иметь носорожью шкуру… Конечно, если ты продержишься, это здорово. Там такие краски, каких нигде больше в мире не увидишь…
Миммо отнесся к этому слишком серьезно. Ничего смешного в этом не было.
А ведь Турок прав, могла случиться настоящая перемена в его жизни. И Миммо не сомневался, что у него-то уж точно носорожья шкура, он убедился в этом не однажды, бродя в утренние заморозки с овцами.
Надо было только доказать это.
Да, он чувствовал, что создан для рыбалки в открытом море, для арктических морей, где ночью светит солнце.
К тому же он просто не мог больше жить с родителями, каждый раз, возвращаясь домой, он думал, что с ума сойдет. Он запирался в комнате, лишь бы не быть рядом с отцом, но по-прежнему чувствовал, что присутствие этого ублюдка просачивается сквозь стены, как смертельный яд.
Как же он его ненавидел! Он сам точно не знал, как сильно он его ненавидит. Эта мучительная ненависть причиняла ему боль, эта злоба отравляла его существование постоянно, не покидая его ни на миг, он научился существовать с ней, но наделся, что сможет покончить с ней в один прекрасный день — в тот день, когда уедет из родительского дома.
Уедет.
Да, уедет. Далеко.
Между ним и отцом должен был расстилаться как минимум океан, чтобы он смог почувствовать себя наконец свободным.
Отец только и знал, что указывать ему, говорить, что он ни на что не годен, дурак бесхребетный, даже за четырьмя овцами уследить не может, что он одевается как идиот и что если он хочет, может катиться, потому что никто его не держит.
Но почему он не уходил, почему продолжал губить свою жизнь рядом с человеком, которого ненавидел?
Потому что он ждал подходящего случая.
И подходящим случаем была Аляска.
Сколько раз в поле он мечтал о том, как скажет об этом отцу. «Я еду на Аляску. Мне здесь больше не нравится. Извини, если я не был таким сыном, который был тебе нужен, но и ты не был отцом, который нужен мне. Прощай». С каким удовольствием он сказал бы это! Да, именно это. Поцеловал бы мать, брата и уехал.
Единственной проблемой был билет. Он стоил кучу денег. Когда он зашел спросить в туристическое агентство, девушка за стойкой посмотрела на него как на чокнутого, а потом, через четверть часа подсчетов, выдала цену.
Три миллиона двести тысяч лир.
Однако, сумма!
Именно об этом он и думал, когда услышал, как в комнату входит брат.
— Пьетро, я тебе должен кое-что сказать…
— Я думал, ты спишь.
— Нет, я думаю.
— А…
— У меня хорошие новости про Аляску. У меня есть одна мысль, как достать денег.
— Какая?
— Слушай. Ты мог бы попросить у родителей Глории, твоей подружки. У нее отец директор банка, а мать всю эту землю в наследство получила. Им бы ничего не стоило мне дать в долг, и я мог бы уехать. А потом, с первого заработка, я бы вернул, сразу, понятно?
— Да.
Пьетро свернулся клубочком, спрятав руки между ног: постель была ледяной.
— Это будет краткосрочная ссуда. Только вот я их не слишком хорошо знаю, так что тебе придется попросить синьора Челани… Ты его хорошо знаешь. Так будет лучше. Челани тебя любят как сына. Что скажешь, а?
Не нравилось ему все это.
Прежде всего, он стеснялся. «Я хотел бы вас попросить об одолжении: мой брат…»
Нет.
Нехорошо так просить в долг, это вроде как милостыню просишь. Да и отец уже взял кредит в банке синьора Челани. К тому же он совершенно не уверен (но этого он ему бы и под страхом смерти не сказал), что Миммо ему эти деньги вернет. Ему казалось неправильным, да, именно так — неправильным, — что его брат каждый раз пытается решить свои проблемы за чужой счет. Как если бы граф Монте-Кристо, вместо того чтобы надрываться, копая подземный ход ложкой, обнаружил, что ключ от камеры у него под кроватью, а вся стража спит. Деньги он сам себе должен заработать, тогда и правда было бы здорово, и, как обычно Миммо говорит, «отец бы заткнулся».
Кроме того, ему совершенно не хотелось, чтобы Миммо уезжал на Аляску.
Он тогда останется совсем один.
— Ну, что ты думаешь?
— Не знаю, — нерешительно ответил Пьетро. — Пожалуй, я мог бы спросить Глорию…
Миммо внизу притих, но ненадолго.
— Ладно, не важно в общем. Я подумаю, как бы еще это уладить. Я могу продать мотоцикл, конечно, за него много не получишь…
Пьетро уже не слушал.
Он размышлял, не пора ли рассказать Миммо историю про школу.
Да, наверное, надо ему рассказать, но он чувствовал себя смертельно усталым. А история слишком длинная. И потом, ему было неприятно вспоминать о том, что эти три гаденыша его надули и заставили… Брат скажет, что он слабак, сопляк, что он позволил себе на шею сесть, а это ему сейчас меньше всего хочется слышать.
«Это я и сам знаю».
— …на самолет и прилетишь ко мне. Мы зимой можем жить на Аляске, а на те деньги, которые я заработаю, летом сможем поехать на Карибы. И Патти туда приедет. Пляжи с пальмами, представляешь, коралловый риф и рыбы… Было бы здо…
«Да, было бы по-настоящему здорово». И Пьетро предался мечтам.
Жить на Аляске, держать ездовых собак в теплой лачуге, крытой листовым железом. Он бы занимался собаками. И гулял бы по льду, укутанный в ветронепроницаемую куртку, со снегоступами на ногах. А потом летом нырять с Глорией среди кораллов (Глория бы к ним приехала вместе с Патти).
Сколько раз они с Миммо об этом говорили, сидя на холме, где паслись овцы. Придумывая невообразимые истории, каждый раз добавляя что-то новенькое. Вертолет (Миммо при первой возможности получит лицензию пилота), садящийся на айсберг, киты, маленькая хижина с подвесными койками, холодильник, полный прохладительных напитков, пляж прямо напротив бунгало, черепахи, откладывающие яйца в песок.
В тот вечер Пьетро впервые в жизни действительно поверил в это, со всей силой, отчаянно поверил.
— Миммо, ты серьезно? Я тоже смогу приехать? Правда, скажи честно, пожалуйста. — Он спросил это дрожащим голосом и так напряженно, что Миммо не сразу ответил.
В темноте раздался подавленный вздох.
— Разумеется, само собой. Если у меня получится уехать… Знаешь, это нелегко…
— Спокойной ночи, Миммо.
— Спокойной ночи, Пьетро.
На Аврелиевой дороге, километрах в двадцати от Искьяно Скало, есть длинный двухполосный спуск, заканчивающийся широким поворотом. Вокруг простирается равнина. Ни одного опасного перекрестка. На этом участке дороги даже старенькие «панды» и дизельные «ритмо» обретают вторую молодость, и их слабенькие моторы проявляют неожиданную мощь.
Водители, даже самые осторожные, впервые оказавшиеся на Аврелиевой дороге, не могут на этом чудесном склоне удержаться от соблазна поднажать на газ и почувствовать удовольствие скорости. Однако тот, кому знакома эта дорога, старается ничего подобного не делать, потому что знает — девяносто процентов в пользу того, что впереди тебя ждет полицейская машина, готовая охладить пыл горячего водителя штрафом и изъятием прав.
Здешние полицейские не так снисходительны, как в городе, они вроде тех, что бывают на американских шоссе. Это народ суровый, знающий свое дело, с ними лучше не спорить и тем более не торговаться.
Побьют.
Не пристегнулся? Триста тысяч лир. Задние фары не горят? Двести тысяч лир. Не прошел техосмотр? Отберут машину.
Макс (Массимилиано) Францини все это прекрасно знал, этой дорогой он с родителями ездил по меньшей мере десять раз в год, на море в Сан-Фолько (у семьи Францини был загородный дом в комплексе «Агавы», прямо напротив отеля «Изола Росса»), а его отца, профессора Мариано Францини, главного ортопеда в клинике Джемелли в Риме и владельца пары клиник у кольцевой дороги, пару раз останавливали, и ему пришлось заплатить бешеный штраф за превышение скорости.
Только вот в ту ночь Макс Францини, который две недели назад отпраздновал свое двадцатилетие, а права получил меньше трех месяцев назад, сидел за рулем «мерседеса», способного выжимать двести километров в час, а рядом с ним была Мартина Тревизан, девушка, которая очень ему нравилась, и он выкурил три косяка, и…
«Такой ливень, полиция вряд ли будет ставить патруль. Это давно известно».
…дорога была пуста, не уикенд, римляне не разъезжаются в отпуск, нет причины, чтоб не разогнаться, и Макс хотел как можно быстрее приехать в загородный дом, и машина отца, разумеется, вовсе не препятствовала осуществлению его мечты.
Он размышлял, как бы провести эту ночь с Мартиной.
«Я расположусь в комнате мамы и папы, а потом спрошу ее, хочет она спать одна в комнате для гостей или со мной на большой кровати. Если она согласится — дело сделано. Значит, она согласна. Мне и делать почти ничего не надо. Мы ляжем в постель и… А если она скажет, что хочет спать в гостевой, это хуже. Хотя это совсем не значит, что она не согласна, может, она просто стесняется. Тогда я ее спрошу, не хочет ли она посмотреть видик в гостиной, и тогда мы залезем на диван с одеялом, а потом поглядим, как пойдет…»
У Макса были проблемы в отношениях с девушками.
Поухаживать, поболтать, посмеяться, сходить в кино, позвонить и тому подобное — запросто, но едва доходило до дела, то есть до поцелуя, он терял всю свою уверенность, страх быть отвергнутым охватывал его. И он трусил. Как последний слабак. (В теннисе у него было что-то похожее. Он мог часами успешно отбивать удары и слева и справа, но, когда приближался конец игры, его охватывала паника и он отправлял мяч в сетку или за пределы поля. Он мог рассчитывать на победу, только если соперник допустит ошибку.)
Для Макса завязать отношения было все равно что прыгнуть с вышки. Ты подходишь, смотришь вниз, возвращаешься и говоришь, что не можешь, пробуешь еще раз, не решаешься, мотаешь головой, а когда все остальные уже прыгнули и им надоело тебя ждать, ты, перекрестившись, закрываешь глаза и с воплем бросаешься вниз.
«Катастрофа».
Дурь не помогла ему привести мысли в порядок.
А Мартина закурила еще один косяк.
«А не много ли девочка курит?»
Макс понял, что они едут молча от самой Чивитавеккьи. Он с этого курева маленько отупел. «А это нехорошо». Мартина может решить, что ему нечего сказать. Но это не так. «Зато музыка есть». Они слушали последний диск «REM».
«Ну ладно, сейчас я ее спрошу».
Он собрался, приглушил музыку и спросил нетвердым голосом:
— Ты больше любишь русскую литературу или французскую?
Мартина затянулась и не выпустила дым.
— В смысле? — прохрипела она.
Она была худенькая, на грани анорексии, стриженные коротким ежиком волосы выкрашены в ярко синий, пирсинг на нижней губе и брови, черный лак на ногтях. На ней было платье фирмы «Бенеттон» в синюю и оранжевую полоску, черный свитер с вырезом спереди, куртка из оленьей кожи и армейские ботинки, разрисованные зеленой краской из баллончика; ноги она положила на панель.
— Каких писателей ты любишь больше? Русских или французских?
Марина фыркнула.
— Извини, конечно, но это идиотский вопрос вообще-то. Слишком общий. Если ты спросишь, какая книжка мне больше нравится, та или эта, я могу ответить. Если ты спросишь, кто лучше, Шварценеггер или Сталлоне, я могу ответить. Но когда ты спрашиваешь, какая литература мне больше нравится, русская или французская, я не знаю… Слишком общо.
— А кто лучше?
— В смысле?
— Ну, Шварценеггер или Сталлоне?
— По-моему, Сталлоне. Однозначно лучше. У Шварценеггера вообще нет таких фильмов как, например, «Рембо» или «Рокки».
Макс немного подумал.
— Правда. Зато Шварценеггер играл в «Хищнике», это шедевр.
— Тоже верно.
— Ты права. Я правда задал тебе типичный идиотский вопрос. Вроде того, как спрашивают, что тебе больше нравится, море или горы. По-разному. Если считать, что море в Ладисполи, а горы в Непале, то я предпочитаю горы, а если море в Греции, а горы в Абетоне, то я предпочитаю море. Так?
— Так.
Макс сделал музыку громче.
Макс и Мартина познакомились этим утром у доски объявлений кафедры современной истории. Они разговорились о предстоящем экзамене, о том, сколько всего надо выучить, и поняли, что, если они не будут пахать как каторжные, в следующий заход они его не сдадут. Но больше всего Макса удивила податливость Мартины. До этого за целый год в университете он так и не смог познакомиться ни с одной девушкой. Впрочем, на его курсе все были страшные, с жирной кожей, к тому же зубрилы. А эта оказалась ужасно милая и даже выглядела неплохо.
— Кошмар… Я никогда не сдам, — сказал Макс, изобразив крайнее отчаяние. На самом деле он уже неделю как решил, что пойдет сдавать в следующий заход.
— Не говори… Я-то точно завалю и пойду пересдавать через два месяца.
— Единственный способ сдать — поехать на море заниматься. Запереться в спокойном месте, — он перевел дух и продолжил: — На море, одному — это классно. Можно оторваться.
И на фига он это ляпнул?
Чем ехать на море в одиночку, он лучше бы себе позволил два пальца на руке отрезать. Но он ляпнул это так, наудачу, как рыбак закидывает крючок с хлебом и сыром для тунца.
Никогда не знаешь, вдруг повезет.
И правда, тунец клюнул.
— А можно с тобой? Я не помешаю? Я поругалась со своими, не могу больше… — непринужденно спросила Мартина.
Макс онемел, а потом, еле сдерживая восторг, милостиво согласился:
— Конечно, нет проблем. Если тебе удобно, поедем сегодня вечером.
— Чудно. Хоть позанимаемся.
— Ясное дело, позанимаемся.
Они встретились ровно в семь на станции метро «Ребиббья», недалеко от дома Мартины.
Макс психовал, словно ехал на первое свидание. В некотором смысле так и было. У Мартины не было почти ничего общего с теми девушками, с которым он встречался. Двумя разными. Те бы не поехали на море с незнакомым парнем даже за два миллиона долларов. Жили обе между Париоли, историческим центром, и Флемингом и, наверное, даже не знали, где это — Ребиббья. Да Макс и сам, хотя носил хвост, пять серег в одном ухе, штаны на три размера больше, чем надо, да к тому же побывал в социальных центрах, искал Ребиббью при помощи программы «Весь Город».
Квадрат 12 С2. Окраина. Класс!
Макс считал, что у него может получиться с Мартиной. И пусть он был испорченный богатенький мальчик, жил в Париоли и приехал за ней на «мерседесе», стоившем пару сотен миллионов, и собирался везти ее в трехэтажный дом с сауной, спортзалом и холодильником, похожим на сейф швейцарского банка, его все эти глупости не напрягали. Он хочет быть ударником в группе, а не пахать на дурацкой работе, как папаша.
Они с Мартиной существовали на одной волне, он одевался так же небрежно, как она, они были похожи, хотя и из разных миров, и вскоре обнаружили, что им обоим нравятся «ХТС», «Jesus and Mary Chain» и «Husker Du».
Он не виноват, что родился в Париоли.
И вот они, Макс и Мартина, едут со скоростью сто восемьдесят километров в час на «мерседесе» профессора Мариано Францини, который в эту минуту мирно спит под боком у жены в отеле «Хилтон» в Стамбуле, куда приехал на международный конгресс по проблемам протезирования тазобедренного сустава, уверенный в том, что его новая машина стоит в гараже на улице Монти Париоли, а не попала в руки его злополучного сына.
Ночь, светящаяся цепочками цветных огней. Жара. Рыбаки, жарящие рыбу прямо на лодках. Кальмары в полночь. Прогулки по тропическому лесу. Четырехзвездный отель. Бассейн. Двухдневная остановка в Коломбо, самом красочном городе Востока. Солнце. Пляжный отдых…
Такие картины проносились, как кадры фильма, в голове агента полиции Антонио Баччи, пока он стоял, продрогший, под холодным дождем, в промокшей форме, с жезлом в руках. Он был на взводе.
Проверил время. Сейчас он должен был уже два часа как быть на Мальдивах.
Он все еще не мог поверить. Он стоял под дождем и не мог осознать, что его поездка в тропики накрылась из-за каких-то бездельников.
«Я все устроил».
Он выбил себе отпуск. Антонелла, жена, тоже взяла десять дней. Андреа, сын, отправлен к бабушке. Он даже купил себе силиконовую маску для подводного плавания, ласты и дыхательную трубку. Сто восемьдесят тысяч лир псу под хвост.
Если он не сможет с этим смириться, он сойдет с ума. Отпуск, о котором он мечтал пять лет, накрылся в пять минут — столько длился телефонный разговор.
«Синьор Баччи, добрый день, это Кристина Пиччино из „Франкороссо“. Я звоню, чтобы сообщить, что нам очень жаль, но ваша поездка на Мальдивы отменяется по форс-мажорным обстоятельствам».
Форс-мажорные обстоятельства?
Пришлось повторить три раза, чтобы до него дошло, что он никуда не едет.
Форс-мажорные обстоятельства — забастовка пилотов и авиадиспетчеров.
— Ненавижу, гады! — отчаянно завыл он во тьму.
Таких людей он ненавидел сильнее всего. Больше, чем арабских экстремистов. Чем юристов. Чем тех, которые за легализацию. Он возненавидел их твердо и окончательно еще в детстве, когда начал смотреть по телевизору новости и понял, что миром распоряжаются мерзавцы.
«Забастовка на рабочей неделе. Да чего вам бастовать-то?»
У них же все есть. У них зарплата, за которую он все что угодно бы отдал, у них возможность путешествовать, трахать стюардесс и управлять самолетом. У них есть все, а они еще и бастуют.
«И что я могу сказать?»
Что тут мог сказать агент Антонио Баччи, который проводил полжизни на обочине трассы, морозя задницу и выписывая штрафы дальнобойщикам, а вторую половину — в ссорах с женой? Голодовку ему, что ли, объявлять? И помереть с голоду? Нет, лучше уж сразу застрелиться, и дело с концом.
«Пшли нах!»
В конце концов, не в нем дело. Он уж как-нибудь проживет и без этих долбаных Мальдив. С разбитым сердцем, но он протянет. А вот жена нет. Антонелла этого так не оставила. С ее-то характером! Он перед ней за это будет еще тысячу лет в долгу. Она устроила ему сущий ад, словно это из-за него пилоты бастуют. Она с ним больше не разговаривала, обращалась как с чужим, швыряла перед ним тарелку и просиживала целый вечер перед телевизором.
«Почему мне так не везет? Что я такого сделал, за что мне это?
Хватит. Брось. Не думай».
Напрасное самобичевание.
Он поплотнее запахнул куртку и шагнул поближе к дороге. Из-за поворота показались огни фар, Антонио поднял жезл и взмолился, чтобы в этом «мерседесе» сидел пилот или авиадиспетчер, а еще лучше оба сразу.
— Если ты не заметил, тебя полицейский тормознул, — сообщила, затягиваясь, Мартина.
— Где? — Макс резко нажал на тормоз.
Машина завихляла по скользкой дороге.
Макс тщетно пытался справиться с управлением. В конце концов он дернул ручной тормоз (никогда не используй ручной тормоз на ходу!), и «мерседес», вильнув еще два раза, остановился в паре метров от придорожной канавы.
— Ффу-х, вот жопа… — выдохнул Макс из последних сил. — Мы чуть не свалились. — Он был белым как полотно.
— Ты его не видел? — совершенно спокойно спросила Мартина. Словно они на машинках в луна-парке катались, а не неслись по шоссе на ста восьмидесяти, рискуя свернуть шею.
— Да нет…. — Он видел голубой огонек, но принял его за вывеску пиццерии. — Что делать? — Через заднее стекло огонек полицейской машины смотрелся как маяк в бурном море. — Вернуться? — Он не мог говорить. В горле пересохло.
— А я почем знаю… Если ты не знаешь.
— Я б уехал. В такой ливень они не разглядели номер. Я б уехал. Что думаешь?
— Думаю, это полный идиотизм. Они поедут за тобой и обдерут тебя по полной.
— Тогда вернуться, что ли? — Он выключил музыку и подал назад. — Тем более что у нас все в порядке. Пристегнись. И выкинь косяк.
Даже не притормозил.
Выехал из-за поворота как минимум на ста семидесяти и спокойненько поехал дальше.
Агент Антонио Баччи не успел даже номер записать.
CRF 3… Хм. Не запомнил.
О том, чтобы начать преследование, и речи не шло. Этого ему сейчас хотелось меньше всего.
«Сяду в машину, заставлю этого придурка Мьеле подвинуть свою задницу с водительского места, переругаемся, потому что он не захочет, наконец поедем, я как чокнутый помчусь их преследовать, догоню в Орбано, не раньше, а то и в дерево впилюсь. А все для чего? Потому что какой-то недоделанный не заметил поста».
— Ааа. Ну и ночка.
«Через час закруглюсь, вернусь домой, приму душ, приготовлю деревенский суп и пойду спать, а если моя склочная женушка со мной не разговаривает, так и прекрасно. Когда молчит, она хотя бы не ноет».
Он проверил время. Пришла очередь Мьеле дежурить. Он подошел к машине, протер рукой окно и посмотрел, что там поделывает коллега.
Спит! Он дрыхнет!
Он тут торчит полчаса под дождем, а этот засранец сладко посапывает. По правилам тот, кто в машине, должен слушать радио. Если вдруг несчастный случай, а они не отзовутся, у них будут неприятности. И из-за этого придурка ему тоже достанется. Безответственность. Год в полиции работает и считает, что может дрыхнуть, пока за него работают.
И не в первый раз. И вообще Мьеле ему не нравился. Вызывал инстинктивную неприязнь. Когда Баччи ему рассказал, что никуда не едет из-за забастовки пилотов и что его жена взбеленилась, тот ни слова доброго ему не сказал, никак не поддержал, заявил только, что его никогда не наебут туристические агентства и что в отпуск он ездит на машине. Ну и молодец! И рожа у него тупая. Нос картошкой, жабьи глазки. Белобрысые патлы, намазанные гелем. И улыбается во сне.
«Я тут торчу под дождем как дурак, а он дрыхнет…»
Гнев, потушенный с таким трудом, начал вновь подниматься, как удушливый газ, по пищеводу. Чтобы успокоиться, он попытался считать. «Раз, два, три, четыре… К черту!»
Лицо искривилось в безумной ухмылке. И он бешено застучал кулаками по лобовому стеклу.
Бруно Мьеле, полицейский, сидевший в машине, на самом деле не спал.
Откинувшись на подголовник и закрыв глаза, он размышлял о том, что Грациано Билья недурно поступил, трахнув Делию, но, трахнув актрисулю, он поступил в тысячу раз лучше.
Актрисули, которые на вторых ролях, они в тысячу раз лучше, чем большие актрисы.
Но больше всего его возбуждали ведущие спортивных передач. Необъяснимо, но, когда такие вот поблядушки говорили про футбол и даже позволяли себе строить прогнозы, кто выиграет чемпионат (всегда ошибались), или оценивать тактику игры (всегда по-идиотски), у него тут же вставало.
Он догадался, зачем нужны такие передачи. Чтобы спаривать актрисуль с футболистами. На самом деле ради этого, а остальное так, декорации. А доказательство — они часто потом играли свадьбы.
Президенты футбольных обществ устраивали эти программы, чтобы игроки могли потрахаться, а потом, значит, футболисты оказывались перед ними в долгу и шли играть за их команды.
Если бы он не стал полицейским, он хотел бы стать футболистом. Зря он так рано бросил играть. Вот только как узнать, что тебе потом пригодится?..
«Да, хотел бы я быть футболистом».
Не просто футболистом: если ты обычный футболист, актрисулям на тебя глубоко наплевать, нет, чтоб на тебя обращали внимание, нужно стать таким, как Дель Франко. Тогда будут приглашать на передачи и можно будет всех трахать: Симону Реджи, Антонеллу Кавальери, Мириану… Мириану, Луизу Сомайни, когда она еще работала на канале ТМС, и Микелу Гуаданьи. Да, всех без разбора.
Он возбуждался.
Интересно, кто из них самая развратная?
«Гуаданьи. Как меня заводит Гуаданьи! Выглядит как примерная девочка, а на самом деле, поди, блядища будь здоров. Только чтобы к ней подкатить, надо быть атлетом».
И он продолжил мечтать об оргии с Микелой, Симоной и ведущим Андреа Мантовани.
И улыбнулся. На открывая глаз. Счастливый, как дитя.
Тук-тук-тук-тук.
От нескольких сильных ударов он буквально подскочил.
— В чем дело? — Он вытаращил глаза и завопил: — А-а-а-а-а!
Через стекло на него смотрела ужасная харя.
Потом он его признал. Баччи, придурок!
Мьеле приоткрыл окошко на пару сантиметров и заорал:
— Ты что, тронулся? Со мной чуть инфаркт не случился! Чего надо?
— Вылезай!
— Зачем?
— Затем. Ты спишь.
— Не сплю я.
— Вылезай!
Мьеле посмотрел на часы:
— Моя очередь еще не пришла.
— Вылезай давай.
— Еще не моя очередь. Полчаса только начались.
— Полчаса давно прошли.
Мьеле еще раз поглядел на часы и покачал головой:
— Неправда, еще четыре минуты. Через четыре минуты выйду.
— Да пошел ты, уже сорок минут прошло. Вылезай.
Баччи схватился за ручку, но Мьеле оказался проворней и заблокировал дверь раньше, чем недоумок успел ее открыть.
— Вылезай, сукин сын! — рявкнул Баччи и снова заколотил по стеклу.
— Да что с тобой?! Что на тебя нашло, ты головой тронулся?! Расслабься. Успокойся. Я понимаю, ты не поехал в отпуск в тропики, но успокойся уже. Это просто поездка, а не конец света.
Мьеле пытался не ржать, но этот несчастный дурак два месяца его доставал атоллами, рыбками-наполеонами и пальмами и никуда не поехал. Уссаться.
— Что ржешь, засранец! Открывай! А то я сейчас стекло разобью и все зубы тебе пересчитаю, мать твою!
Мьеле собирался позлить его и еще раз сказать, что не надо так бесноваться, мало ли — не поехал на Маврикий, ерунда, купаться везде можно, — но удержался. Что-то ему подсказывало, что тот и вправду окно разбить может.
— Открывай!
— Нет, не открою. Если не успокоишься, вообще не открою.
— Я спокоен. Теперь открывай.
— Ничего ты не спокоен, я вижу.
— Я спокоен, клянусь. Совершенно спокоен. Давай открывай.
Баччи отошел от машины и поднял руки. Он был весь мокрый.
— Не верю, — Мьеле снова взглянул на часы. — Еще пара минут осталась.
— Не веришь, да? Тогда смотри. — Баччи достал пистолет и направил на Мьеле. — Видишь, как я спокоен? Хорошо видишь?
Мьеле не верил. Как он мог поверить в то, что этот придурок наставил на него беретту? Он, видимо, с головой не дружит, как те ребята, что получают разрешение на оружие и идут убивать своего работодателя. Но Мьеле не мог позволить, чтобы его застрелил какой-то психопат. Он тоже достал пистолет.
— И я спокоен, — сказал он с пофигистской ухмылочкой. — Мы оба спокойны. Просто облившись успокоительного.
— Смотри, что полицейский делает, — произнесла Мартина.
В ее голосе прозвучала нотка изумления.
— Что? Я не вижу.
Макс наклонился в ее сторону, но не мог ничего разглядеть, ремень безопасности ограничивал движения, а снаружи было темно.
Голубой огонек освещал темный силуэт.
— У него пистолет в руках.
Макс едва не задохнулся.
— То есть как пистолет в руках?
— Он целится в машину.
— Он целится в машину?! — Макс поднял руки и заорал: — Мы ничего не сделали! Мы ничего не сделали! Я правда не видел пост, честное слово!
— Да тихо ты, даун, не в нас он целится.
Мартина открыла сумочку, достала пачку легкого «Кэмела» и закурила.
— А в кого? — растерянно спросил Макс.
— Помолчи минутку. Сейчас разберусь. — Она открыла окошко. — В полицейскую машину.
— А! — Макс издал облегченный вздох. А потом спросил: — А зачем?
— Не знаю. Может, там грабитель? — Мартина выдохнула дым.
— Думаешь?
— Возможно. Он, наверное, залез туда, пока тот останавливал машины. Так часто полицейские машины воруют. Я где-то читала. А полицейский его застукал. — Она выглядела очень довольной своими догадками.
— А нам что делать? Может, поедем?
— Погоди. Погоди минутку… Дай-ка я. — Мартина высунулась в окошко. — Агент! Агент, вам нужна помощь? Мы можем чем-нибудь помочь?
«Я понял, почему она со мной поехала, хотя мы почти не знакомы, — обреченно подумал Макс, — она круглая дура. В отличие от моих подружек, эта девица полная идиотка».
— Агент! Агент, вам нужна помощь? Мы можем чем-нибудь помочь? — раздался голосок.
Баччи посмотрел и увидел на обочине тот самый синий «мерседес», который не затормозил. Женский голосок обращался к нему.
— Что? — крикнул он. — Не понял.
— Вам помощь не нужна? — крикнула девушка.
«Нужна мне помощь?»
— Нет!
Что за вопрос? Потом он сообразил: пистолет — и быстро убрал его в кобуру.
— Это вы только что не остановились?
— Да. Это мы.
— Зачем вернулись?
Девушка ответила не сразу.
— Вы нам сделали знак остановиться?
— Да, но вы уже…
— Значит, мы можем ехать? — с надеждой спросила девушка.
— Да, — ответил Баччи, но потом передумал. — Минутку. Где вы работаете?
— Мы не работаем. Учимся.
— Чему?
— Литературе.
— А ты случайно не стюардесса?
— Нет. Честное слово.
— А почему вы до этого не остановились?
— Мой парень не заметил поста. Слишком сильный дождь.
— Еще бы, твой парень гнал как сумасшедший. За километр отсюда огромный щит, на нем написано: восемьдесят. Это максимальная скорость, разрешенная на этом участке дороги.
— Мой парень его не заметил. Нам очень стыдно. Правда. Мой парень очень расстроился.
— Ладно, на этот раз вам повезло. Но ездите потише. Особенно в дождь.
— Спасибо. Мы поедем тихонечко.
Макс в машине торжествовал по трем поводам.
1) Потому что Мартина назвала его «мой парень». Может, конечно, это ничего и не значило, но, может, кое-что значило. Просто так «мой парень» не говорят.
2) Мартина совсем не идиотка. Наоборот. Она гений. Классно надула полицейского. Если бы так пошло и дальше, он бы их и до дома сопроводил.
3) Ему не выписали штраф. Отец бы его заставил этот штраф самого выплачивать, до последней лиры, не говоря уж о том, что он взял новую машину…
Но рано он радовался, потому что в этот самый момент наступала очередь Бруно Мьеле.
Увидев, какая шикарная тачка подъехала, агент Мьеле выскочил из машины, как гадюка из гнезда.
«650 ТХ». Лучшая машина в мире по версии американского журнала «Motors&Cars».
Он включил фонарик и направил его на машину.
Кобальтовый синий. Уникальный цвет для «650 ТХ».
— Эй вы, в «мерседесе», вот сюда встаньте, — обратился он к парочке, потом повернулся к Баччи. — Оставь. Я сам займусь.
В ярком луче фонаря блестели мелкие, равномерно стекавшие по ветровом стеклу дождевые капли. За ними — лицо девушки, зажмурившейся от ослепившего ее света.
У нее были синие волосы, кольцо в губе и еще одно в брови.
Панк? Какого хрена девица-панк делает в «650 ТХ»?
Мьеле панков и на «панде» ненавидел, а тут панк на флагмане немецкого автомобилестроения.
Он ненавидел их крашеные волосы, татуировки, кольца, мокрые подмышки и прочую анархо-коммунистическую хрень.
Однажды Лорена Сантини, его девушка, сказала ему, что хочет вставить в пупок кольцо, как у Наоми Кэмпбелл и Пьетры Мура. «Только попробуй, я тебя брошу!» — ответил он. И эта ерунда испарилась из головы Лорены так же быстро, как появилась. Будь это невеста какого-нибудь сопляка, она бы и в пизду колечки нацепила.
Его поразила неприятная мысль: а вдруг у Гуаданьи в пизде кольца?
Ей бы пошло. Гуаданьи — не Лорена. Она себе может кое-что позволить.
— Ваш напарник сказал, что мы можем ехать, — птичьим голоском прочирикала панкерша, приставив ладони ко лбу.
— А я вам говорю, погодите. Вот сюда.
Автомобиль выехал на обочину.
— Это правда. Я им сказал, что они могут ехать, — вполголоса возразил Баччи.
Мьеле не понизил голоса.
— Я слышал. И ты плохо сделал. Они не остановились у патруля. Это очень серьезно…
— Отпусти их, — прервал его Баччи.
— Нет. Ни за что. — Мьеле сделал шаг в сторону «мерседеса», но Баччи схватил его за руку.
— Ты что творишь? Это я их остановил. Ты тут при чем?
— Отпусти мою руку! — Мьеле вывернулся.
Баччи запрыгал от ярости, сжав губы и шумно пыхтя. Щеки надувались и сдувались, как две волынки.
Мьеле поглядел на него и покачал головой. Бедолага. Вот несчастье-то. У него нервное расстройство. Надо доложить о его психическом состоянии. Он уже не отвечает за свои действия. Он опасен. Сам не понимает, что болен.
Если эти двое студенты, то он — танцовщица румбы. А этот недоумок собирался их отпустить…
Они воры.
Как в такой машине может ездить шлюха панковская? Ясно. Перегоняют машину к какому-нибудь скупщику. Но если они надеются провести Бруно Мьеле, то они крупно ошиблись, очень крупно.
— Слушай, иди в машину. Обсохни, а то весь промок. Теперь моя очередь. По полчаса каждый. Давай, Антонио, залезай внутрь, пожалуйста. — Он попытался говорить самым примирительным тоном.
— Они вернулись. Я их остановил, и они вернулись. И что? Ты думаешь, что если бы они были воры, они бы вернулись? — Баччи, казалось, разом обессилел. Словно у него откачали три литра крови.
— Какая тебе разница? Давай залезай. — Мьеле открыл дверцу машины. — У тебя был скверный день. Я проверю у них документы и отпущу, — проговорил он и втолкнул Баччи внутрь.
— Давай побыстрее, и по домам, — устало вздохнул Баччи.
Мьеле закрыл дверцу и снял пистолет с предохранителя.
«А теперь поглядим».
Образцами для подражания для Бруно Мьеле были ранний Клинт Иствуд, времен инспектора Каллахана, и Стив Маккуин в роли Буллита. Цельные люди. Хладнокровные, способные не дрогнув выстрелить в тебя в упор. Поменьше слов, побольше дел.
Мьеле собирался стать таким же. Однако он понял, что для того, чтобы преуспеть, надо иметь цель, и нашел ее. Очистить свой участок от моральных разложенцев и преступников. И если придется применять силу, тем лучше.
Сложность была в том, что он терпеть не мог собственную униформу. Она ему была отвратительна. Уродливая, смешная. Сшитая черт-те из чего. Из дрянного материала. Как у польской полиции. При виде своего отражения в зеркале его мутило. В таком дурацком мундире он никогда не сможет продемонстрировать свои лучшие качества. Даже Грязный Гарри, если бы его нарядили в форму итальянской полиции, никем бы не стал — не просто так же он носил твидовые пиджаки и узкие брюки. Ничего, еще годик, и он сможет подать заявку в особое подразделение. Если его примут, то он будет ходить в штатском, и тогда ему станет комфортно. С «вальтером П38» под мышкой. И в красивом белом плаще, который он купил на летней распродаже в Орбано.
Мьеле постучал фонариком в окошко водителя.
Стекло опустилось.
За рулем сидел парнишка.
Мьеле пристально оглядел его, не выказывая никаких эмоций (еще одна черта старика Клинта).
Больно страшный. Лет около двадцати.
Годков эдак через пять, ну, может, шесть, не больше, парень облысеет. Он их, лысых, сразу видит. У этого патлы собраны в длинный хвост, но надо лбом-то волосенки реденькие, как деревья в лесу после пожара. И уши огромные, как баранки, левое более оттопыренное. И словно специально, чтобы подчеркнуть уродство, с мочки этого уха свисали пять серебряных колец. Панк, похоже, считал, что похож на Боба Марли или еще какую-нибудь обдолбанную рок-звезду, но похож он был скорее на Вальтера Кьяри, наряженного волшебником Цурли.
Потаскушка с синими волосами глядела прямо перед собой, скривив рот. В ушах у нее торчали наушники. Она была вполне ничего. Без железяк на лице и краски на волосах вполне сошла бы. Ничего особенного, конечно, но для минета или перепихона в темноте по-быстрому сойдет.
Мьеле заглянул в салон:
— Добрый вечер. Документы, пожалуйста.
Запах, сильный и совершенно особенный, как запах коровьего навоза, стимулировал его рецепторы, создавая ионный поток, по нервам добравшийся до мозга, где задействовал нейроны центра памяти. И Бруно Мьеле вспомнил.
Ему было шестнадцать, он сидел на пляже в Кастроне и распевал «Blowin' in the wind» в компании нескольких ребят из «Общности и освобождения» в Альбано, у них был лагерь неподалеку. И вдруг пришли какие-то четыре ушлепка, которые стали крутить папиросы. Ему предложили одну, и он, чтобы произвести впечатление на одну брюнетку, взял. После первой затяжки он закашлялся, из глаз полились слезы, а когда он спросил, что это, четыре придурка заржали. Потом ему кто-то объяснил, что это была сигарета с наркотой. Он неделю провел в ужасе, уверенный, что стал наркоманом.
В этом «мерседесе» пахло так же.
Гашиш.
Дым. Наркотики.
Вальтер Кьяри и Прекрасные Локоны обкурились. Он направил фонарик на пепельницу.
Опаньки. А этот кретин Баччи хотел их отпустить!..
Не просто окурки, куча окурков. Торчат из пепельницы. Даже не потрудились их спрятать. Эти двое или совсем идиоты, или уже обкурились так, что и этого сделать не в состоянии.
Вальтер Кьяри открыл бардачок и протянул ему техпаспорт и страховку.
— Права?
Тот достал из кармана бумажник и вытащил права.
Вальтера Кьяри на самом деле звали Массимилиано Францини. Родился 25 июля 1975 года, проживал в Риме, улица Монти Париоли, 128.
Права были в порядке.
— Чья машина?
— Моего отца.
Он заглянул в техпаспорт. Машина была оформлена на Мариано Францини, проживающего на улице Монти Париоли, 128.
— И отец тебе разрешил взять такую машину?
— Да.
Мьеле протянул руку и коснулся фонариком бедра девушки.
— Сними наушники. Документы.
Прекрасные Локоны вытащила наушники, скривилась, словно съела дохлую мышь, и извлекла из рюкзачка удостоверение и протянула ему с видимым неудовольствием.
Ее звали Мартина Тревизан. Тоже римлянка, проживает на улице Паленко, 34. Мьеле не сильно разбирался в столичных улицах, но ему казалось, что улица Паленко где-то рядом с площадью Эвклида Париоли.
Он вернул документы и поглядел на обоих.
Двое засранцев из района Париоли, косящих под панков.
Они даже хуже, чем воры. Намного хуже. Воры, по крайней мере, хоть чего-то боятся. Эти нет. Это мажоры, прикинувшиеся хулиганьем. Катаются как сыр в масле, выросли на отцовских денежках, а родители им внушили, что они хозяева жизни, что жизнь — это веселая прогулка, что если они хотят, могут курить траву, если им нравится, могут одеваться как бомжи.
Мьеле расплылся в блаженной улыбке, показывая желтые зубы.
Эта буква А — анархия, — нарисованная ручкой на джинсах, обижает тех, кто не жалея сил вкалывает под дождем ради поддержания порядка, эти окурки, торчащие из пепельницы, оскорбление для того, кто сделал всего одну затяжку по неведению и потом неделю терзался, не стал ли он наркоманом, эти банки из-под кока-колы, нагло разбросанные по сиденьям машины, на которую нормальный человек себе за всю жизнь денег не накопит, плевок в лицо обладателю «Альфы 33 твин спарк», моющему ее по воскресеньям в фонтане и отыскивающему б/у запчасти. Эти двое с головы до ног были живой насмешкой над ним лично и всей полицией.
Эти сукины дети над ним издеваются.
— Твой отец знает, что ты взял машину?
— Да.
Закончив проверять страховку, Мьеле заговорил неофициальным тоном:
— Любите курить? — Подняв взгляд, он увидел, что Вальтер Кьяри чуть в обморок не упал.
И это придало ему позитивный заряд, и он обнаглел.
Он уже не ощущал холода. И дождя тоже. Он прекрасно себя чувствовал. Уверенно.
Быть полицейским в сто раз лучше, чем футболистом.
Они у него в руках.
— Любите курить? — повторил он тем же тоном.
— Простите, не понял, — пролепетал Вальтер Кьяри.
— Любите курить?
— Да.
— Что?
— Как — что?
— Что любите курить?
— «Честерфилд».
— А травку любите?
— Нет.
А голосок-то у Вальтера Кьяри дрожал как струна.
— Не-е-ет? А чего тогда трясешься?
— Я не трясусь.
— Ладно. Не трясешься, извини. — Он довольно улыбнулся и посветил фонариком в лицо Прекрасным Локонам. — Молодой человек говорит, что вы не любите травку. Так?
Мартина, заслоняя глаза рукой, кивнула.
— Что такое, ты даже говорить не в состоянии?
— Даже если мы выкурили пару косяков, что такого? — ответила Прекрасные Локоны резким и пронзительным, как скрип ногтя по стеклу, голосом.
«Э, да ты нахалка! Не то что этот ссыкун лопоухий».
— Что такого? Может, ты забыла, но в Италии это считается преступлением.
— Это для личного употребления, — возразила девка хозяйским тоном.
— Ах, для личного употребления. Что ж, посмотрим. Посмотрим, что получится.
Макс очутился в воде.
На животе.
Он не успел сообразить, защититься, ничего не успел.
Дверца распахнулась, и ублюдок схватил его за хвост обеими руками и выкинул из машины. На секунду Макс испугался, что он хочет ему выдрать все волосы, но сукин сын просто швырнул его на обочину, как мешок за веревку. И Макс полетел вперед, вниз головой, и упал лицом в грязь.
Он не дышал.
Приподнявшись, он встал на четвереньки. От удара грудью об асфальт легкие не работали. Он открыл рот и стал издавать гортанные звуки. Пытался вздохнуть, но воздух не поступал. Он задыхался, валяясь под дождем, а все вокруг затуманивалось и темнело. Черное и желтое. Перед глазами вспыхивали желтые пятна. В ушах стоял глухой звон и шум, похожий на далекий гул танкера.
«Я умираю. Умираю. Умираю. Черт, я умираю».
Но потом, когда он уже был уверен, что отдаст богу душу, что-то внутри него разблокировалось, открылся какой-то клапан, и поток воздуха хлынул в жаждущие легкие. Макс вдохнул. И еще, и еще. Лицо его стало из багрового красным. Потом он начал кашлять и отплевываться и вновь ощутил, как дождь течет по шее и мочит волосы.
— Вставай. Поднимайся.
Чья-то рука схватила его за ворот. Он снова стоял на ногах.
— Ты в порядке?
Макс отрицательно покачал головой.
— Да все с тобой в порядке. Я из тебя весь сон вытряс. Спорить могу, с тобой все в порядке.
Макс поднял взгляд.
Мерзавец стоял между машинами, совершенно промокший, разводя руками, как одержимый предсказатель или что-то типа того. Лица в темноте было не видно.
И Мартина. Стояла. Раздвинув ноги. Положив руки на дверцу «мерседеса».
— Если то, что вы выкурили, как верно заметила девушка, было для личного употребления, то надо убедиться, что у вас где-нибудь не припрятаны еще наркотики, а это уже гораздо серьезнее, намного серьезнее. Знаете почему? Потому что это называется нелегальное хранение наркотических веществ с целью сбыта.
— Макс, ты как? Все нормально? — спросила безнадежно Мартина, не поворачиваясь.
— Да. А ты?
— Все хорошо… — Ее голос дрожал. Она была готова заплакать.
— Чудесно. Я тоже прекрасно себя чувствую. Нам всем троим замечательно. Теперь можно заняться и серьезными вещами, — произнес полицейский, стоявший между машинами.
«Он сумасшедший. На всю голову больной», — подумал Макс.
Может, это вовсе и не полицейский, а какой-нибудь буйных псих, переодетый полицейским? Как в фильме «Маньяк-полицейский». А тот, другой полицейский, которого они видели раньше, — где он? Он его убил? В полицейской машине горел свет, но из-за стекавшего по стеклам дождя было не разглядеть, что внутри.
Фонарик полицейского ослепил его.
— Где вы это спрятали?
— Что? Нет ниче… го.
«Черт, я сейчас тоже зареву», — подумал Макс. Он чувствовал, как рыдания подступают к горлу, сотрясая кадык. Непроизвольная дрожь колотила все тело.
— Раздевайся! — приказал полицейский.
— Как это — раздевайся?
— Раздевайся. Я должен тебя обыскать.
— У меня с собой ничего нет.
— Докажи, — повысил голос полицейский. Он терял терпение.
— Но…
— Никаких «но». Ты обязан подчиняться. Я представитель конституционного порядка, а ты пойман на явном правонарушении, и если я тебе приказываю раздеться, ты обязан раздеться, понял? Или мне достать пистолет и приставить к твоей шее? Ты этого хочешь? — Он говорил спокойным тоном — таким, который обычно предвещает беду и насилие.
Макс снял клетчатую рубашку и положил на землю. Потом свитер и майку. Полицейский наблюдал, скрестив руки. Жестом велел продолжать. Макс расстегнул ремень, и штаны, бывшие на три размера больше нужного, свалились с него, как рваная занавеска, он остался в трусах. Ноги у него были безволосые, белые и тонкие, как прутики.
— Все снимай. Ты можешь прятать это…
— Вот! Вот здесь! Не у него. У меня! — заорала Мартина, все еще стоявшая положив руки на машину. Макс не мог видеть ее лица.
— Что у тебя? — Полицейский подошел к ней.
— Вот. Смотрите. — Мартина открыла рюкзачок и достала пакетик травы. Немного. Всего пару граммов. — Вот.
Это все, что у нее было.
Всего полчаса назад, на планете, находящейся за много световых лет отсюда, на планете с обогревом, музыкой группы «REM» и кожаными сиденьями, Мартина говорила: «Я хотела купить еще немного. Позвонила Пиноккио (Макс при этом подумал, что у дилеров всегда такие идиотские клички), но его не нашла. Тут немного, ну и ладно. Нам хватит, а то, если мы совсем обкуримся, не сможем заниматься…»
— Дай сюда. — Полицейский взял пакетик с гашишем и сунул себе под нос. — Не смешите меня. Это ошметки, остальное где? В машине? Или при вас?
— Честное слово, богом клянусь, это все. Больше нет. Правда. Иди ты к черту. Сукин сын. Прав… — Мартина смолкла и заплакала.
Когда она плакала, то казалась маленькой девочкой. Сопли текли из носа, под глазами растекся карандаш, синий ежик на голове опал, и прядки прилипли ко лбу. Пятнадцатилетняя девчушка, трясущаяся от рыданий.
— А в машине? Говори, что прячете в машине!
— Поди посмотри, скотина! Там ни хрена нет! — заорала Мартина и кинулась на него, сжав кулаки.
Полицейский схватил ее за запястья, Мартина рычала и плакала, а полицейский орал:
— Ты что вытворяешь? Что вытворяешь? Не усугубляй свое положение! — и он заломил ей руку за спину, она завопила от боли, а он защелкнул на ее запястье наручник, а второй пристегнул к дверце.
Макс в спущенных штанах смотрел, как терзают его однокашницу и будущую девушку, и ничего не делал.
Голос полицейского не позволял ему вмешиваться. Слишком спокойный. Словно для него это самое обычное дело — хватать человека за волосы и швырять на землю, а потом избивать девушку.
«Он полоумный». Осознав это, Макс, однако, не запаниковал, а наоборот, успокоился.
Полицейский сошел с ума. Вот почему не следует ничего предпринимать.
Некоторым людям доводилось умирать, а потом их оживляли. Всего на несколько секунд, когда легкие не работают, электрокардиограмма ровная и признаки жизни отсутствуют. Клиническая смерть. А потом усилиями врачей, при помощи адреналина, электрических разрядов и массажа сердца удается снова запустить сердце, и счастливчики возвращаются к жизни.
Придя в себя, если правильно так это назвать, некоторые из них рассказывают, что, пока они лежали мертвые, у них было чувство, будто они отделились от тела и видели себя на операционном столе, а вокруг — врачей и медсестер. Они смотрели на все сверху, словно телекамера, заключенная в их бренную оболочку (душа, как считают некоторые), освободилась и отъехала назад и вверх.
Что-то похожее в этот момент испытывал и Макс.
Он наблюдал за происходящим издалека. Словно это был фильм или даже съемочная площадка фильма. Жестокого фильма. Голубой огонек полицейской машины. Фары «мерседеса», освещавшие лужи. Темная дымка дождя. Машины, сталкивающиеся на дороге. Далекий звон колокола.
«А я его раньше и не слышал», — подумал Макс.
И этот ненастоящий полицейский, и худенькая девушка на коленях…
«с которой я познакомился сегодня утром»
…плакавшая и пристегнутая наручниками к дверце машины. А еще там был он, в трусах, дрожавший и стучавший зубами, не в состоянии ничего понять.
Идеальная сцена. Хоть снимай.
И самое абсурдное заключалось в том, что это происходило на самом деле и с ним, с ним, обожавшим фильмы экшн, с ним, сто раз смотревшим «Поединок», два раза — «Избавление» и как минимум дважды — «Попутчика», с ним, сидевшим во втором ряду кинотеатра «Эмбасси» с пакетом попкорна и так любившим грубые сцены. Он наслаждался натурализмом. Той необычайной жестокостью, которую смог показать режиссер. Как странно, теперь он тут, в центре действия, именно он, именно он, который так восхищался…
Юноша ничего не делает и ни в чем не принимает участия.
Сколько раз ему в табеле писали эту фигню?
— ОСТАВЬ ЕЕ! — во все горло заорал он, чуть не сорвав связки. — ОСТАВЬ ЕЕ!
Он тяжело, как раненый зверь, ринулся на этого долбаного-сукина-хренова ублюдка, но упал, едва сделав шаг.
Запутался в штанах.
И зарыдал, сидя в холодной темноте.
«Может, я слегка перебарщиваю?»
Жалкое зрелище Вальтера Кьяри, который запутался в штанах и упал в лужу, визжа словно резаная свинья, породило этот вопрос морального порядка в сознании полицейского Бруно Мьеле.
А ведь это была комичнейшая сцена а-ля Фантоцци: этот бедолага в спущенных штанах, попытавшийся на него наброситься и упавший, однако от этого зрелища улыбка сползла с его губ. Ему вдруг стало немного жаль беднягу. Двадцатилетний парень, хныкающий, как сопляк, и не способный взять на себя ответственность. Однажды он смотрел фильм «Медведь», и в тот момент, когда охотники убили медведицу и медвежонок понял, что вся Земля — это большая задница, населенная выродками, и ему надо выживать самому, он, Бруно Мьеле, испытал нечто подобное. Ком в горле и невольное сокращение лицевых мышц.
«Что на тебя нашло?»
«Что на меня нашло?! Ничего!»
Девчонку ему было не жалко.
Наоборот. Она его ударила. И так достала своим истерическим голоском, похожим на жужжание электропилы, что он бы ее и трахать не стал. А вот побил бы с удовольствием. А несчастный парень должен немедленно прекратить нытье, а то он сам заплачет.
Он присел рядом с Валь… Как его зовут? Массимилиано Францини. И обратился к нему голосом сладким, как сицилийский пирог:
— Вставай. Не плачь. Давай поднимайся, на земле простудишься.
Тот не реагировал.
Он, казалось, не слышал, но хотя бы хныкать перестал. Мьеле подхватил его под руку и попытался поднять, но безуспешно.
— Слышь, прекрати. Сейчас я проверю машину, и, если ничего не найду, я вас отпущу. Ты доволен?
Он сказал это, чтобы поднять парня. В том, что он их так просто отпустит, он сильно сомневался. Траву-то они все равно курили. Кроме того, ему нужно было запросить центральный пост, чтобы их проверили, составить протокол. Кучу всего еще надо.
— Вставай, не зли меня.
Ушастый наконец поднял голову. Вся физиономия в грязи, а на лбу появился второй рот, и этот рот блевал кровью. В глазах, светлых и усталых, появилась какая-то странная решимость. Он оскалился.
— Зачем?
— Затем. Не сиди на земле.
— Почему?
— Насморк заработаешь.
— Почему? Почему ты так поступаешь?
— Как?
— Почему ты так себя ведешь?
Мьеле отступил на два шага.
Словно перед ним на земле лежал не Вальтер Кьяри, а ядовитая кобра, раздувавшая капюшон.
— Вставай. Вопросы тут задаю я. Вста…
(«Объясни ему, почему ты так себя ведешь».)
— … вай, — промямлил он.
(«Расскажи ему».)
«Что?»
(«Расскажи ему правду. Ну же, объясни ему. И не надо врать. Объясни это заодно и нам. Чтобы мы поняли. Ну же, расскажи ему, чего ждешь?»)
Мьеле отошел. Он стал похож на манекен. Форменные штаны промокли до колен, куртка в мокрых пятнах — на спине и на плечах.
— Хочешь, чтобы я тебе рассказал? Сейчас расскажу. Сейчас расскажу, раз ты хочешь. — И подойдя к Лопоухому, он схватил его за голову и повернул ее в сторону «мерседеса». — Видишь эту машину? Эта машина выходит с завода без всякого дополнительного оборудования и стоит сто семьдесят девять миллионов с налогами, но ты еще прибавь откидной верх, широкие колеса, автоматический кондиционер, хай-фай установку, самостоятельно меняющую диски, сабвуфер, кожаные сиденья, боковую подушку безопасности и все прочее, и запросто набегут все двести двадцать миллионов. У этой машины тормозная система управляется точно таким же шестнадцатибитным компьютером, какой использует Макларен в «Формуле-1», в коробочку запаян чип, сделанный «Моторолой», он контролирует устойчивость машины, давление в шинах, высоту амортизаторов, хотя это фигня, такое — похуже, конечно, — но есть и в последней модели БМВ, и в «саабе». А вот двигатель, двигатель у нее уникальный, от этого двигателя автолюбители просто тащатся! Шесть тысяч триста двадцать пять кубиков, двенадцать цилиндров из сплава, точный состав которого известен только компании «Мерседес». Этот мотор разработал Ханс Петер Феннинг, шведский инженер, который спроектировал топливную систему для космических кораблей «Шаттл» и для американской подводной лодки «Алабама». Ты не пробовал трогаться с места на пятой? Нет, наверное, но если ты попробуешь, увидишь, что она поедет и на пятой. У нее такой податливый двигатель, что можно менять скорость, не переключая передачи. А разгоняется она так, что запросто обгоняет всякие жалкие спортивные купе, которые сейчас входят в моду, их еще нагло сравнивают с машинами типа «ламборгини» или «Шевроле Корвета», не знаю, понятно ли я объяснил. А какие линии! Элегантные. Строгие. Никакого уродства. Никаких марсианских фар. Никакого пластика. Изысканные. Классический представительский «мерседес». Такая машина у Джанмарии Даволи, ведущего Гран-при, а он мог бы запросто купить себе и «Феррари 306», и «тестаросса», как я — новые сандалии. И знаешь, что сказал наш президент совета на Туринском автосалоне? Он сказал, что это образцовая машина, что когда мы в Италии сможем сделать такую машину, тогда и сможем считать себя истинно демократической страной. Но я считаю, что мы никогда не сможем, нам мозгов не хватит, чтобы выпустить такую машину. Я не знаю, кто твой отец и как он зарабатывает деньги. Ясно, он мафиози, или взяточник, или сутенер какой-нибудь, мне пофиг. Твоего отца я уважаю, он достоин уважения, потому что у него есть «650 ТХ». Твой отец умеет ценить дорогие вещи, он купил эту машину, он потратил кучу денег, руку даю на отсечение, что он не одевается как оборванец, и другую — что он не знает, что ты, сучонок, спер его машину, чтобы покатать свою потаскушку с синими волосами и сережками на морде, чтобы курить в салоне траву и бросать там недоеденные сэндвичи. Знаешь, что я думаю? Я думаю, что вы единственные на свете, кто курит траву в «650 ТХ». Может, какая-нибудь говенная рок-звезда в такой машине и нюхала кокаин, но никто, никто на свете не курил в ней траву. Вы оба совершили кощунство, почти богохульство, когда решили курить наркоту в «650 ТХ», вы совершили такое же преступление, как если бы вы насрали на Алтарь Отечества. Теперь понял, почему я так себя веду?
Если бы агент Баччи не заснул, едва усевшись в салон, возможно, волшебное шоу Бруно Мьеле прямо на сто двенадцатом километре Аврелиевой дороги и не удалось бы так, а Макс Францини и Мартина Тревизан не рассказывали бы еще много лет все перипетии своего ужасного ночного приключения (Макс при этом показывал шрам на лбу с залысинами).
Но Андреа Баччи, оказавшись в тепле в машине, распустил шнурки на ботинках, скрестил руки и сам не заметил, как провалился в глубокий сон со множеством кокосов, рыб-шаров, силиконовых масок и стюардесс в бикини.
Когда радио стало издавать звуки, Баччи проснулся.
— Патруль двенадцать! Патруль двенадцать! Чрезвычайное происшествие! Немедленно отправляйтесь в среднюю школу Искьяно Скало, неизвестные проникли в помещение. Патру…
«Черт, я заснул, — сообразил он, хватая микрофон и глядя на часы. — Как я мог, сплю уже больше получаса. Что там делает Мьеле?»
Ему потребовалось несколько секунд, чтобы понять, чего хочет центральный пост, но он все-таки смог ответить.
— Принято. Выезжаем немедленно. Максимум через десять минут будем на месте.
Воры. В школе его сына.
Он вышел. Дождь лил по-прежнему, к тому же поднялся сильный ветер. Он побежал, но через пару шагов притормозил.
«Мерседес» все еще был тут. Девушка с синими волосами была прикована наручниками к дверце. Она сидела за земле, обхватив рукой колени. Мьеле опустился на корточки посреди площадки рядом с парнем, лежавшим в луже в одних трусах, и что-то говорил ему.
Баччи подошел к напарнику и ошарашенно спросил, что происходит.
— А, вот и ты. — Мьеле поднял голову и расплылся в счастливой улыбке. — Ничего. Я тут объясняю кое-что.
— Почему он в трусах?
Парень дрожал как осиновый лист, а на лбу у него была рана.
— Я его обыскивал. Я их застукал за курением гашиша. Они мне кое-что отдали, но у меня есть обоснованные подозрения, что у них с собой еще, где-то в машине. Надо проверить…
Баччи взял его за руку и оттащил подальше, где эти двое не могли их услышать.
— Ты что, головой ударился? Ты его избил? Если они на тебя заявят, в тюрьму сядешь.
Мьеле вывернулся.
— Сколько раз тебе говорить, не трогай меня! Я его не бил. Он сам упал. Все под контролем.
— А зачем на девушке наручники?
— Она истеричка. Она пыталась на меня напасть. Успокойся. Ничего не случилось.
— Слушай. Нам надо немедленно ехать в школу в Искьяно. Там происшествие. Кажется, кто-то проник в здание и там даже стреляли…
— Как стреляли? — Мьеле задергался. — В школе слышали выстрелы?
— В школе?
— Я же сказал: да.
— О боже-боже-боже-боже-боже… — Он поднес дергающиеся, как паучьи лапки, руки к лицу и принялся щипать себя за губы и за нос, ворошить волосы.
— Что с тобой?
— Кретин, там мой отец. Сардинцы! Папа был прав. Поехали, поехали, быстро, нельзя терять время… — испуганно проговорил Мьеле и направился к парочке.
Ах да. Баччи и забыл. Отец Бруно школьный сторож.
Мьеле подбежал к парню, который уже поднялся на ноги, подобрал с земли его одежду, ставшую грудой мокрого тряпья, сунул ему в руки, потом подошел к девушке, освободил ее, пошел назад, но вдруг остановился.
— Послушайте хорошенько, вы оба. На этот раз вы избежали неприятностей, в следующий не выйдет. Завязывайте с травой. От этого мозги размякают. И нечего ходить в таком виде, я вам советую. Нам надо ехать. И вытритесь, а то простудитесь. — Потом обратился к парню. — И скажи отцу, потрясающая машина.
Потом он догнал Баччи, оба полицейских сели в машину и уехали, включив сирену.
Макс смотрел, как они исчезли на Аврелиевой дороге. Он бросил одежду, натянул штаны, подбежал к Мартине и обнял ее.
Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, как сиамские близнецы, довольно долго. И молча плакали. Они запустили руки друг другу в волосы, а холодный дождь продолжать литься на них.
Они стали целовать друг друга. Сначала в шею, потом в щеки и наконец в губы.
— Давай сядем в машину, — сказала Мартина и потянула его за собой. Они закрыли окна и включили кондиционер так, что в салоне через пару минут стало жарко, как в печке. Они разделись, вытерлись, надели на себя самое теплое, что у них было, и снова стали целоваться.
Так Макс Францини преодолел страх поцелуя.
И эти поцелуи были первыми в долгой череде. Макс и Мартина стали встречаться и встречались три года (на второй год у них родилась девочка, которую назвали Стеллой), а потом поженились в Сиэтле, где открыли итальянский ресторан.
Несколько следующих дней в доме в Сан-Фолько они размышляли над тем, стоит ли заявить на этого ублюдка, но потом решили этого не делать. Неизвестно, как все обернется, к тому же в дело замешана трава и взятая тайком машина. Лучше бросить эту затею.
Но эта ночь навсегда осталась в их памяти. Ужасная ночь, когда они имели несчастье нарваться на агента Мьеле и счастье пережить ее и найти друг друга.
Макс завел мотор, поставил диск «REM» и уехал, навсегда покидая нашу историю.
Дзынь-дзынь-дзынь.
Когда зазвонил телефон, учительнице Флоре Палмьери снилось, что она в кабинете косметолога. Она лежала, спокойная и расслабленная, на кушетке, и тут дверь открылась и в комнату вошла дюжина серебристых коал. И учительница почему-то знала, что сумчатые зверьки пришли обрабатывать ей ногти на ногах.
В лапках они держали щипчики и танцевали вокруг нее, весело напевая.
«Трын-тын-тын. Мы коалы-медвежата, миленькие крошки, обработаем тебе аккуратно ножки. Трын-тын-тын. Дзынь-дзынь-дзынь».
Со щипчиками в лапках.
«Дзынь-дзынь-дзынь».
А телефон все звонил.
Флора Палмьери открыла глаза.
Темно.
«Дзынь-дзынь-дзынь».
Нащупала рукой трубку, зажгла лампу у кровати.
Взглянула на электронные часы на тумбочке у кровати.
Без двадцати шесть.
А телефон все звонил.
Да кто это может быть?
Она встала, сунула ноги в тапочки и побежала в гостиную.
— Алло?
— Алло? Извините, что рано… Это Джованни Козенца.
Директор!
— Я вас разбудил? — неуверенно спросил он.
— Ну, сейчас без двадцати шесть.
— Прошу прощения. Я бы не стал вам звонить, но случилась серьезная неприятность…
Флора попыталась представить себе, какая такая серьезная неприятность могла заставить директора разбудить ее в такую рань, но на ум ничего не приходило.
— Что случилось?
— Ночью в школу залезли. Они все поломали…
— Кто?
— Вандалы.
— Как?
— Ну, они залезли и сломали телевизор и видеомагнитофон, исписали все стены краской, закрыли на цепь школьные ворота. Итало пытался задержать их, но сам оказался в больнице, а тут приехала полиция…
— Что с Итало?
— Кажется, сломал нос и повредил руки.
— Но кто это был?
— Неизвестно. Там остались надписи, судя по которым это учащиеся школы, не знаю… В общем, вот. Здесь полиция, нужно много всего сделать, принять решения, и эти надписи…
— Какие надписи?
Директор замялся.
— Скверные надписи…
— Какие скверные?
— Скверные. Скверные. Отвратительные, синьора Палмьери.
— Скверные надписи? Что там написано?
— Ничего… Вы не могли бы приехать?
— Когда?
— Прямо сейчас.
— Да, конечно, я еду… Собираюсь и еду… Через полчаса, хорошо?
— Да. Я вас жду.
Учительница повесила трубку, она была потрясена.
— Мамочки, что же теперь будет?
Две минуты она ходила туда-сюда по комнате, не зная что делать. Она была женщина методичная и в непредвиденных обстоятельствах впадала в панику.
— Правильно, сначала в ванную.
«Та-та-та-та-та-та-та…»
Грациано Билье казалось, что в голове у него летает вертолет.
Какой-нибудь «Апач», большой военный вертолет.
А если он поднимал голову от подушки, становилось еще хуже, потому что вертолет извергал напалм в его больной мозг.
«Как дела? Тебе ведь вовсе не хреново? Все прошло хорошо? Я живу на полную катушку и без нее… Пуф!»
Подумать только, все шло гладко до тех пор, пока он не вошел в этот сраный бар «Вестерн».
Воспоминания о ночи походили на темное, изъеденное молью полотнище. Повсюду дыры, через которые пробиваются лучики света.
Он оказался на пляже. Это он помнил. Был собачий холод на этом говнопляже, а он уполз куда-то и оказался в итоге на земле между кабинок. Лежал под дождем и пел.
«Волна к волне, корабль, дрейф, бананы, фонари… Та-та-та-та-та…»
Немедленно надо что-то принять.
Какую-нибудь волшебную пилюлю, которая уничтожит вертолет, застрявший в его голове. А то его лопасти перемалывали мозг, как ванильный десерт «Данетт».
Грациано протянул руку и зажег свет. Открыл глаза. Зажмурился. Медленно открыл снова и увидел Джона Траволту.
«Я хотя бы дома».
По утрам Флора Палмьери соблюдала долгий ежедневный ритуал.
Прежде всего принять душ, гель для душа — с запахом ирландского ландыша. Потом прослушать по радио первую часть передачи «Здравствуй, Италия» с Элизабеттой Баффиджи и Паоло д'Андрейсом. А потом завтрак со злаками.
Этим утром все перевернулось с ног на голову.
Очень скверные надписи. Сто процентов — там написано о ней.
Кто знает, что именно написано.
В глубине души она даже была довольна. По крайней мере, теперь директор и замдиректора, перед лицом очевидного, примут какие-нибудь меры.
Уже несколько месяцев как с ней проделывали дурацкие шутки. Поначалу это были еще невинные развлечения. Жвачка, прилепленная к столу. Жаба в сумке. Карикатура на доске. Кнопки на стуле. Потом у нее пропал журнал. Этим они не удовлетворились, дальше больше: прокололи шины ее Y10, засунули картофелину в выхлопную трубу и, наконец, однажды вечером, когда она смотрела телевизор, брошенный камень разбил окно в гостиной. Ее чуть инфаркт не хватил.
И вот тогда она пошла к заместительнице директора и все ей рассказала.
— Сожалею, но ничем не могу помочь, — ответила гарпия. — Мы не знаем, кто это сделал. Мы не можем ничего предпринять, потому что это случилось вне школы. Кроме того, я думаю, с вашего позволения, синьора Палмьери, есть и ваша вина в том, что до такого дошло. Вы не можете наладить конструктивный диалог со своими учениками.
Флора написала заявление на неизвестных, но это ничем не закончилось.
Может, теперь…
Наконец она решила отправиться в ванную, отрегулировала воду в душе и разделась.
Он был одет.
На ногах ботинки «Тимберленд». Кислый и резкий запах…
— Черт, я весь в блевотине.
Еще один лучик света.
Грациано в машине, за рулем. В один прекрасный момент по пищеводу резко поднялся поток виски «Джек Дэниелс», он повернул голову, и его вырвало в окошко. Только вот окошко оказалось закрыто.
Дрянь какая…
Он открыл ящик и стал вытаскивать упаковки таблеток, какие попадутся.
Алказельцер. Новалгин. Аспирин. Слабительное. Аулин.
Он не смог. Не сумел воспротивится, выстоять, и его накрыло.
Подумать только — пару часов после звонка он прожил в странном и эйфорическом состоянии дзэнской отрешенности.
То, что учительница Палмьери весьма хороша собой, сомнений не вызывало.
Она была высокая, худая, со стройными ногами. Может, бедра у нее и были узковаты, но природа щедро одарила ее грудью. Кожа у нее была белой, белейшей, смертельно белой. И совершенно гладкой, если не считать маленького мыска волос морковного цвета на лобке.
Лицо казалось вырезанным из дерева. Резкие черты и заостренные скулы. Широкий рот, тонкие бескровные губы. Крепкие, чуть желтоватые зубы. Длинный острый выразительный нос, большие серые, словно речные камни, глаза.
Голову ее украшала великолепная копна рыжих волос, густая грива длиной ниже лопаток. Вне дома она всегда носила их собранными в узел.
Выйдя из душа, она, хоть и спешила, осмотрела себя в зеркало.
Раньше она редко это делала, но с недавнего времени все чаще и чаще.
Она старела. Не то чтобы это беспокоило ее, даже наоборот. Ее удивляло то, как с каждым днем кожа становилась менее живой, волосы менее блестящими и глаза более тусклыми. Ей было тридцать два года, она могла бы выглядеть моложе, если бы не сеточка морщинок вокруг рта и немного вялая кожа шеи.
Она смотрела в зеркало и не нравилась себе.
Она ненавидела свою слишком большую грудь. Она носила пятый размер, а во время месячных грудь еще увеличивалась.
Она взяла груди в руки. Захотелось стиснуть их, чтобы они лопнули, как спелые дыни. Зачем природа сыграла с ней эту непристойную шутку? Ужасные огромные железы совершенно не сочетались с ее хрупкой фигурой. У ее матери никогда таких не было. Она с ними выглядела как женщина легкого поведения, и если не запихивала их в тесный лифчик и не прятала под строгим платьем, на нее пялились мужчины. Она и хотела бы уменьшить их, но боялась.
Накинув халат, она вышла на маленькую кухню. Подняла жалюзи.
Опять дождливый день.
Достала из холодильника готовые куриные потроха, вареные кабачки и морковь. Загрузила все в блендер.
— Мамочка, мне надо уходить, — громко проговорила она. — Я тебя покормлю сегодня немного пораньше, мне жаль, но я должна бежать в школу…
Она включила блендер. Все мгновенно превратилось в розоватую кашицу. Выключила блендер.
— Звонил директор. Я должна бежать в школу. — Сняла крышку и добавила в мешанину немного воды и соевого соуса. — Сегодня ночью в школу кто-то залез. Я немного беспокоюсь. — Она залила смесь в большую бутылку с соской и разогрела ее в микроволновке. — Они написали плохие вещи… Возможно, про меня.
Она вышла из кухни с бутылкой в руке и вошла в темную комнату. Щелкнула выключателем. Неон, потрескивая, осветил маленькую спальню. Чуть побольше кухни. Все стены белые, крохотное окошко с опушенными жалюзи, серый линолеум на полу, распятие, кровать с металлической спинкой, один стул, тумбочка и подставка для капельницы. Вот и все.
На кровати лежала Лючия Палмьери.
Грациано долго принимал душ и вышел из дома в половине десятого вечера.
Куда? В кино «Миньон» в Орбано.
Название фильма? «Стычка».
Актер? Жан-Клод Ван Дамм. Великий.
«Когда тебе из груди вырвали сердце и разодрали его в клочья, кино — панацея», — думал он.
После фильма — кусочек пиццы и баиньки, как примерный мальчик.
Возможно, все и пошло бы по его плану, если бы он не остановился у «Вестерна» купить сигарет. Купил и собирался уже уходить, как вдруг ему пришло в голову, что на самом деле от одной маленькой порции виски ему хуже не будет, наоборот, это его взбодрит.
Так бы и случилось, если бы он действительно ограничился одной порцией.
Грациано уселся у стойки и опрокинул уже целую серию рюмочек виски, от которых хуже не будет, и боль, до того момента прятавшаяся в глубине его существа, стала вылезать и выть, как дворняга, которую мучают.
«Ты меня бросила? Ну и прекрасно. Кого это колышет? Никаких проблем. Грациано Билье будет гораздо лучше без тебя, шлюха. Убирайся. Ебись с Мантовани. Мне все пофиг».
Он начал разговаривать сам с собой.
— У меня все зашибись. Все прекрасно. Ты что думаешь, милочка, я заплачу, да? Нет, дорогуша, ошибаешься. Мне очень жаль. Знаешь, сколько вокруг женщин лучше тебя? Миллионы. Ты обо мне больше не услышишь. Посмотрим, как ты еще обо мне поплачешь, а ты обо мне поплачешь, и будешь меня искать, и не найдешь.
Компания мальчишек, сидевших за одним из столиков, смотрела на него.
— Чего уставились? Подойдите и скажите, если что-то не нравится! — рявкнул он, взял со стойки бутылку, сел, израненный и отчаявшийся, за самый темный столик и достал телефон.
До болезни Лючия Палмьери была высокой, как дочь, теперь рост ее был метр пятьдесят два, и весила она тридцать пять килограммов. Словно какой-то паразит высосал ее мышцы и внутренние органы. Она превратилась в скелет, обтянутый дряблой синеватой кожей.
Ей было семьдесят лет, и она страдала редкой и необратимой формой дегенерации центральной и периферической нервной системы.
Жила она — если такое можно назвать жизнью — прикованной к кровати. Разума у нее осталось меньше, чем у двустворчатого моллюска, она не говорила, не слышала, не могла пошевелить ни одной мышцей, ничего не делала.
На самом деле кое-что она все-таки делала.
Она смотрела.
Смотрела огромными глазищами, такими же серыми, как у дочери. Казалось, она увидела что-то такое огромное, и это поразило ее как молнией, и от этого во всем организме случилось короткое замыкание. От долгого пребывания без движения мышцы ее превратились в желеобразную массу, а кости усохли и стали гибкими, как ветки фикуса. Собираясь сменить ей белье, дочь поднимала ее и держала на руках, как маленькую девочку.
Грациано набрал первый номер, занесенный в записную книжку его мобильного.
— Это Грациано, а это кто?
— Тони.
— Привет, Тони.
Тони Доусон, ди-джей из Антракса, бывший Эрики.
(Естественно, об этом факте Грациано известно не было.)
— Грациано? Ты где?
— Дома. В Искьяно. Как жизнь?
— Помаленьку. Работы много. А у тебя как делишки?
— Хорошо, очень хорошо. — Затем он проглотил застрявший в горле комок. И добавил: — Я расстался с Эрикой.
— Да ты что?
— Да. — И счастлив, хотел сказать он, но не получилось.
— А что так? Вы казались такой удачной парой…
Вот он. Вот он, поганый вопрос, который будет терзать его ближайшие пару лет.
— Как ты мог быть таким кретином и оставить такую классную телку?
— Да так. В последнее время у нас не ладилось.
— Понятно. А это ты ее бросил, или… или она тебя бросила?
— Ну, вроде как я ее бросил.
— Почему?
— Скажем так: расстались, потому что не сошлись характерами… Мы очень разные, по-разному воспринимаем мир и видим будущее.
— А-а…
Несмотря виски, ходившее волнами в желудке, Грациано расслышал в этом «А-а…» такое смущение, такое недоверие, такую жалость и еще много всякого разного, что ему это не понравилось. Словно этот козел сказал: «Да ладно, другую найдешь».
— Да, я ее бросил, потому что, прямо скажем, придурошная она. Извини, она, конечно, твоя подружка, но у Эрики вода вместо мозгов. На такую полагаться нельзя. Не представляю, как ты еще можешь с ней дружить. Она и о тебе плохо говорит. Говорит, ты из тех, кто обманет при первой возможности. Слушай, я это говорю не потому, что я злой, а потому что лучше будет, если ты с ней разойдешься. Она такая шлю… ладно, лучше не будем.
В этот момент у Грациано появилось смутное ощущение, что надо бы закончить этот разговор. Тони Доусон, как бы это сказать, совсем не тот парень, которому стоит изливать душу, он же один из лучших дружков Шлюхи. Мало того, диджей, змей коварный, нанес Грациано последний удар.
— Эрика поблядушка. Так уж она устроена. Мне ли об этом не знать?
Грациано глотнул виски и вновь приободрился.
— Так тебе тоже это известно? Ну и славно. Да уж, блядища она еще та. Она готова через твой труп перешагнуть ради успеха, даже незначительного. Ты не представляешь, на что она способна.
— На что?
— На все. Знаешь, почему она меня бросила? Потому что ее взяли статисткой в передачу «Не рой другому яму», в передачу этого козла Андреа Мантовани. Естественно, ей не хотелось тащить на себе мертвый груз, который будет ей мешать самовыражаться, как ей заблагорассудится, по-блядски то есть, потому что она блядь и есть. Она меня бросила, потому что… Как это она сказала? — Грациано попытался изобразить трентинский акцент Эрики. — Потому что я тебя презираю, за все. За то, как ты одеваешься. За ту хрень, которую ты несешь… Сука поганая, вот ты кто.
На той стороне стояло гробовое молчание, но Грациано это не волновало, он сливал все то дерьмо, что в нем накопилось за полгода мучений и разочарований, — так что на той стороне мог быть кто угодно, хоть Майкл Джексон, хоть автослесарь, хоть Сан Баба собственной персоной, ему было абсолютно до лампочки.
— Презирать меня за все!? Ты понял, что она сказала? Да за что, блин?! За то, что я, как дурак, завалил тебя подарками, терпел тебя вообще, любил тебя как никто на свете, что я делал все, все, все, все… Черт! Пока. Будь здоров.
Он прервал разговор, потому что резкая боль, словно пчелиный укус, возникла в горле, и хрупкое дзэнское строение рухнуло. Грациано прихватил бутылку виски и вышел, покачиваясь, из бара «Вестерн».
Злая ночь распахнула пасть и поглотила его.
— Вот. Попробуй, как вкусно. Я потрошка добавила…
Флора Палмьери подняла голову матери и сунула ей в рот соску. Старуха принялась сосать. Огромные выпуклые глаза и усохшая голова — череп, туго обтянутый кожей, — придавали ей сходство с только что вылупившимся цыпленком.
Флора была идеальной сиделкой, она трижды в день кормила мать протертой в однородную массу кашицей, мыла каждое утро и каждый вечер делала ей гимнастику, и выносила контейнеры с калом и мочой, и дважды в неделю меняла ей простыни, и ставила капельницы, и постоянно разговаривала с ней, рассказывая обо всем на свете, и давала ей уйму лекарств, и…
… мать пребывала в таком состоянии уже двенадцать лет.
И не собиралась умирать. Ее организм цеплялся за жизнь, как морской анемон за скалу. Ее насос внутри работал как швейцарские часы. «Поздравляю! У вашей матери сердце, как у спортсмена. Многие могли бы позавидовать», — сказал ей однажды кардиолог.
Флора приподняла мать.
— Вкусно, да? Ты заметила? Сегодня ночью в школу залезли. Все поломали. Тихо, тихо, ты подавишься. — Она вытерла салфеткой струйку смеси, стекавшую из уголка рта. — Теперь они сами убедятся в том, какие у них ученики. Бандиты. Они говорят о диалоге. А это хулиганье ночью залезает в школу…
Лючия Палмьери жадно сосала и смотрела неподвижным взглядом в угол комнаты.
— Бедная моя мамочка, приходится есть так рано… — Флора причесала щеткой длинные белые волосы матери. — Постараюсь вернуться побыстрее. А сейчас мне правда пора. Будь умницей. Отсоединив трубку катетера, она подняла с пола контейнер с мочой, поцеловала мать и вышла из комнаты. — Вечером будем тебя мыть. Хорошо?
Страх, который вчера вечером удалось прогнать, нагло разбудил его.
Пьетро Морони открыл один глаза и поймал в фокус большой будильник с Микки Маусом, весело тикавший на тумбочке.
Без десяти шесть.
«Ни за что не пойду сегодня в школу».
Он потрогал лоб, надеясь, что у него жар.
Лоб был холодным, как у покойника.
В маленькое окошко рядом с кроватью проникал лучик света, освещавший угол спальни. Брат спал. Подушка на голове. Длинная, белая, как мякоть трески, ступня торчала из-под одеяла.
Пьетро встал, сунул ноги в тапочки и пошел в туалет.
В туалете было холодно. Пар шел изо рта. Мочась, он протер рукой запотевшее стекло и глянул наружу.
Какая противная погода.
Небо было покрыто однородной массой облаков, мрачно нависших над мокрой деревней.
Когда случался сильный дождь, Пьетро садился в желтый школьный автобус. Остановка находилась почти в километре от дома (к Дому под фикусом не подъезжали, потому что дорога была вся в ямах). Его всегда провожал отец, но в основном пешком, под зонтиком. Если шел мелкий дождь, Пьетро надевал желтый плащ и резиновые сапоги и ехал в школу на велосипеде.
Мама уже спустилась на кухню.
Оттуда был слышен стук кастрюль и поднимался запах жареного.
Загор лаял.
Пьетро выглянул в окно.
Отец в дождевике возился в загоне, он брал мешки с цементом, лежавшие у собачьей конуры. Сидевший на цепи Загор скулил, прыгал по грязи, вилял хвостом, старясь привлечь внимание.
Рассказать ему?
Отец не удостаивал животное взглядом, словно его и не было, поднимал один мешок, взваливал на плечо, потом, опустив голову, скидывал его в прицеп трактора и возвращался за следующим мешком.
Может, надо рассказать ему? Рассказать все, сказать, что его заставили залезть в школу.
«Папа, извини, мне надо кое-что тебе сказать, вчера…»
Нет.
Он чувствовал, что отец не поймет и разозлится. Очень разозлится.
А если он узнает потом, разве не будет хуже?
«Но я же не виноват».
Он как следует отряхнул член и помчался в комнату.
Надо прекратить думать, что он не виноват. Это ничего не меняет, даже все осложняет. Надо прекратить думать о школе. Надо спать.
— Ох, кошмар какой, — пробормотал он и снова прыгнул в теплую постель.
Странная это штука — вина.
Пьетро пока еще не понял, как она устроена.
Везде, в школе, в Италии, во всем мире, если ты что-то сделал не так, что-то, чего делать нельзя, в общем, какую-нибудь глупость, ты виноват и тебя накажут.
Справедливость должна быть устроена так, чтобы каждый отвечал за то, в чем виноват. Однако в отношении него все обстояло не совсем так.
Пьетро это понял еще маленьким.
В его доме вина обрушивалась с небес, как метеорит. Иногда, довольно часто, она падала на тебя, а иногда, черт знает почему, от нее удавалось ускользнуть.
В общем, лотерея.
И зависело все от того, что отцу взбредет в голову.
Если он пребывал в хорошем настроении, ты мог натворить что угодно и тебе ничего за это не было, а если ему что ударяло в голову (в последнее время это случалось все чаще), то ты оказывался виноват и в авиакатастрофе на острове Барбадос, и в государственном перевороте в Конго.
Еще весной Миммо сломал стиральную машину.
«Stonewashed!» — прочитал он на этикетке джинсов Патти. Эти штаны ему очень нравились. А девушка объяснила, что они такие красивые именно потому, что они stonewashed, то бишь выстираны с камнями. Камни могли сделать джинсы светлыми и мягкими. Миммо, не долго думая, набрал ведро камней и вывернул его в стиральную машину вместе с джинсами и отбеливателем в количестве пол-литра.
В результате джинсы и барабан стиральной машины можно было выбрасывать.
Когда синьор Морони узнал об этом, он чуть не спятил. «Господи, почему у меня такой тупой сын? Да что ж мне так не повезло!» — орал он, бия себя в грудь, а потом принялся проклинать гены своей жены: это из-за них у него дети идиоты.
Морони вызвал мастера, но именно в тот день, когда он должен был прийти, надо было везти синьору Морони к врачу в Чивитавеккью, а потому отец сказал Пьетро: «Я тебя прошу, сиди дома. Покажешь мастеру, где машина. Он ее увезет. Мы с матерью вернемся вечером. Я тебя прошу, никуда не уходи».
И Пьетро остался дома, сидел тихонечко, сделал все уроки и ровно в половине шестого устроился перед телевизором — смотреть «Звездный путь».
Потом пришли брат с Патти, и они тоже уселись смотреть фильм.
Но Миммо совершенно не хотелось следить за приключениями капитана Кирка и его товарищей. Его мать так редко выбиралась из дому, что он хотел этим воспользоваться. Он мял и тискал свою девушку, как влюбленный осьминог.
Но Патриция увертывалась, била его по рукам и кричала:
— Прекрати, не трогай меня. Да перестань ты!
— Да что с тобой? Почему ты не хочешь? У тебя эти дела? — прошептал Миммо ей на ушко, а потом попытался это ушко обследовать при помощи языка.
Патриция вскочила и указала пальцем на Пьетро.
— Ты прекрасно знаешь. Тут твой брат. Вот и все. Он всегда нам мешает… Надоел уже, и он на нас смотрит так… Следит за нами. Прогони его.
Вот уж неправда.
Пьетро интересовала только судьба Спока, и вовсе он не следил, как эти двое лижутся и делают всякие гадости.
Правда заключалась в другом. Патриция злилась на Пьетро. Она ревновала. Отношения у братьев были приятельские, они шутили между собой по-своему, а Патриция принципиально ревновала всякого, кто был в близких отношениях с ее парнем.
— Ты же видишь, он смотрит телевизор… — ответил Миммо.
— Прогони его. Если он не уйдет, ничего не будет.
Миммо подошел к Пьетро:
— Может, ты пойдешь на улицу поиграешь? Прогуляешься. — Потом он прибег к обману: — Я эту серию видел, она дурацкая…
— А мне нравится… — запротестовал Пьетро.
Миммо приуныл и забегал кругами по комнате, пытаясь найти выход из сложившейся ситуации, и наконец нашел его. Все просто. Сдвинуть кровати родителей в одну двуспальную кровать.
Лучший выход.
— Во сколько возвращаются папа с мамой? — спросил он у Пьетро.
— Они поехали к врачу. В половине девятого, в девять. Поздно. Не знаю точно.
— Прекрасно. Пошли давай.
Миммо схватил Патти за руку и потащил было ее за собой, но она не двинулась с места. Уперлась.
— Ни за что. Не пойду. Если этот будет в доме — я не стану.
Тогда Миммо пустил в ход последний козырь: вытащив щедрым жестом из бумажника десять тысяч лир, попросил Пьетро купить ему сигарет.
— А на сдачу купи себе большое мороженое и сыграй пару раз во что-нибудь.
— Не могу. Папа сказал, чтобы я сидел дома. Мне надо дождаться мастера для стиральной машины, — очень серьезно ответил Пьетро. — Папа рассердится, если я уйду.
— Не переживай. Я обо всем позабочусь. Я покажу мастеру машину сам. А ты сходи за сигаретами.
— Но… но… папа рассердится. Я не…
— Давай иди и не ной. — Миммо сунул деньги ему в карман джинсов и выпихнул его за дверь.
Разумеется, все пошло по наихудшему сценарию.
Пьетро поехал в город, по дороге встретил Глорию, направлявшуюся на занятие по верховой езде, и она уговорила его ехать с ней, а он, как всегда, поддался. Тем временем приехал мастер. Оказался перед закрытой дверью, позвонил, но Миммо его не слышал: он героически сражался с обтягивающими штанами Патти (которая оказалась редкой подлюкой: она слышала, но ничего не сказала). Мастер ушел. В половине восьмого, на час раньше, чем ожидалось, синьор Морони с супругой припарковали свой автомобиль во дворе.
Марио Морони вылез из машины злой-презлой, потому что потратил триста девяносто пять тысяч лир на всякую невромуть для жены, выкрикивая: «Да на хрен они нужны, только разводят тебя на деньги, чтоб жулье всякое богатело», зашел в дом и обнаружил, что стиральная машина все еще там. Он почувствовал, что руки у него вдруг стали горячими и зачесались, словно крапивница вскочила, и еще что у него сейчас лопнет мочевой пузырь (ему так и не удалось отлить с момента выезда из Чивитавеккьи), он побежал наверх, расстегнул ширинку еще в коридоре, распахнул дверь туалета и застыл, открыв рот.
На унитазе сидела…
… эта засранка Патриция!
Волосы у нее были мокрые, она была в ЕГО голубом халате и красила ногти на ногах красным лаком, но, увидев его с расчехленным орудием, завопила как ненормальная, словно он пришел ее насиловать. Синьор Морони засунул член в штаны и хлопнул дверью туалета с такой силой, что большой кусок штукатурки отвалился от стены и упал на пол. Разъяренный, как африканский бородавочник, он стукнул кулаком по буфету из красного дерева с такой силой, словно это была наковальня, и проломил его. Заработал трещину в паре костей руки. Сдержал нечеловеческий вопль и отправился за Миммо в его комнату.
Его там не было.
Он распахнул дверь СВОЕЙ комнаты и обнаружил Миммо растянувшимся на ЕГО кровати, голого, счастливого и похрапывающего, с выражением блаженства и спокойствия на лице, словно херувимчик, у которого только что отсосали.
«Они тра… трахались на… на моей кровати сукин… сукин сын вот ты кто никакого уважения никакого поганая сука я тебе покажу как уважать я тебя убью ты как уважать навсегда у меня запомнишь я тебе покажу как надо себя вести, я…»
Ярость первобытная и безудержная, скрытая в древних участках его ДНК, пробудилась с ревом, слепое бешенство, нуждавшееся в немедленной разрядке.
«Убью его клянусь убью отправлюсь в тюрьму в тюрьму отправлюсь насрать мне на это на всю жизнь в тюрьму ну и пусть и пусть мне насрать я устал черт черт черт как меня достало-о-о-о-о-о».
К счастью, ему удалось сдержаться, он схватил сына за ухо. Миммо проснулся и завизжал как резаный. Попытался высвободиться из стальных тисков, сдавивших его ушную раковину. Тщетно. Отец выволок его в коридор, матюгаясь, и дал ему пинка, и Миммо покатился вниз по лестнице; ему чудом удалось весь спуск проделать на ногах, но на последней ступеньке, что называется, не повезло, он подвернул лодыжку и упал; поднялся и, приволакивая ногу, несчастный и голый, бросился из дому, в холод, в поле. Синьор Морони побежал за ним и прорычал с террасы:
— И больше не показывайся. Лучше не показывайся на глаза. Если вернешься, я тебе шею сверну. Богом клянусь. Больше не показывайся. Лучше на глаза мне не показывайся…
Он вернулся в дом, руки у него все еще чесались, и услышал за спиной сдерживаемый плач, скулеж какой-то. Он обернулся.
Она.
Она сидела у камина, закрыв лицо руками, и плакала. Эта идиотка сидит у камина и плачет и хлюпает носом. Это как обычно. Плачет и носом хлюпает.
«Ну конечно это ты умеешь реветь ты умеешь посмотри как ты их воспитала это твои дети знаешь ты кто дура ты убогая а я всем занимайся и плати за все потому что ты только хнычешь хнычешь… кретинка убогая… напичканная лекарствами».
— За что? Что он сделал? — хныкала синьора Морони, закрыв лицо руками.
— Что он сде-е-елал? Хочешь знать, что он сделал? Он трахался в нашей спальне! В нашей спальне, этого достаточно? Сейчас поднимусь и вышвырну это шлюху… — Он направился в сторону лестницы, но синьора Морони побежала за ним, схватила его за руку.
— Марио, подожди, подож…
— Отста-а-ань!
И он ударил ее наотмашь прямо по губам.
Как бы вам объяснить, на что похож удар наотмашь синьора Морони? В общем, более или менее на удар ракетки Матса Виландера, только прямо в челюсть.
Жена повалилась на пол как тряпичная кукла, да так и осталась лежать.
И в этот момент в дом входит кто?
Пьетро.
Пьетро, счастливый, потому что проехал сам целый круг по манежу верхом на лошади Принцессе, а потом чистил ее вместе с Глорией щеткой и мылом. Пьетро, который поехал купить сигарет брату. Пьетро, который не стал есть мороженое, но отложил пятьсот лир, чтобы купить сомика, которого видел в зоомагазине в Орбано.
— Сигаре… — Он так и не замер, не договорив.
— А, явился наконец, голубчик. Развлекались, значит? Что хотим, то и делаем? Хорошо погулял? — ухмыльнулся синьор Морони.
Пьетро заметил все. Рубашку отца, не заправленную в брюки. Его разлохмаченные волосы, налитое кровью лицо, сверкающие глаза, упавшую картинку с паяцами, сломанный стул, а за ним, на полу, что-то похожее на тюк. Тюк с ногами, обутыми в мамины тапочки.
— Мама! Мама! — Пьетро ринулся к матери, но отец крепко схватил его за шею, оторвал от пола и начал раскачивать, словно хотел швырнуть прямо об стену, а Пьетро вопил, брыкался, дергался, как робот, которого закоротило, пытаясь высвободиться, но отец крепкой, уверенной хваткой держал его, как щенка.
Синьор Морони распахнул дверь пинком, спустился вниз, понес тщетно пытавшегося освободиться Пьетро в кладовую и поставил на пол.
Прямо перед стиральной машиной.
Пьетро рыдал: лицо перекошено, рот разинут, как жерло печи.
— Это что такое? — вопросил отец, но мальчишка не смог ответить, его душили слезы.
— Это что такое? — Отец схватил его и встряхнул.
Пьетро побагровел. Он задыхался, хватал воздух ртом.
— Это что такое? Отвечай!
Отец отвесил ему тяжелый подзатыльник, но, видя, что у того перехватило дыхание, сел на скамеечку, закрыл глаза и стал медленно потирать виски.
Пройдет, никто еще не умер оттого, что слишком сильно плакал.
И опять:
— Это что такое?
Пьетро сотрясался от рыданий и не отвечал. Тогда отец отвесил ему еще один подзатыльник, полегче предыдущего.
— Ну? Будешь отвечать? Это что такое?
Пьетро наконец пробормотал сквозь рыдания:
«Хн… ма-ма-ма-ши-н-н-н-на…»
— Молодец. А что она до сих пор тут делает?
— Я-я-я не-не вино-ват. Я не-не хо-тел. Миммо… Миммо мне ска-зал… я не-не виноват. — И Пьетро снова залился слезами.
— А теперь слушай внимательно. Ты ошибаешься. Виноват ты, ясно? — неожиданно спокойно говорит синьор Морони наставительным тоном. — Виноват именно ты. Я тебе что сказал? Быть дома. А ты решил уйти…
— Но…
— Никаких «но». Начиная фразу с «но», ты уже совершаешь ошибку. Если бы ты не стал слушать брата, а сделал так, как я тебе сказал, ничего бы не случилось. Пришел бы мастер, увез машину, твой брат не устроил бы того, что он тут устроил, и с твоей мамой ничего бы не случилось. Ну, кто виноват?
Пьетро затих на мгновение, потом поглядел своими огромными глазами орехового цвета, покрасневшими и полными слез, в ледяные глаза отца и тяжко вздохнул.
— Я.
— Повтори.
— Я.
— Ладно. А теперь беги посмотри, как там мама. А я проедусь, так будет лучше.
Синьор Морони заправил рубашку в штаны, рукой привел в порядок пробор на голове, накинул старую крутку и, уже собираясь уходить, обернулся:
— Пьетро, запомни: первое правило в жизни — уметь признавать свою вину. Понял?
— Понял.
Пять часов спустя, в полночь, ураган, обрушившийся на дом Морони, миновал.
Все спали.
Синьора Морони с распухшей губой спала, свернувшись в уголке кровати. Синьор Морони лежал рядом, погруженный в пьяный сон без сновидений. Он храпел, как боров, а правую забинтованную руку откинул на тумбочку. Миммо спал внизу, в гараже, зарывшись под чехол трактора и завернувшись в старую дырявую шкуру. В нескольких километрах от них спала Патти, и ее длинные ноги были сплошь покрыты шрамами. Она поцарапалась, вылезая из окна туалета. Зацепилась за водосточную трубу, но сорвалась и упала в куст плетистой розы.
Единственный, кто еще не спал, но находится на грани глубокой дремы, был Пьетро. Он лежал с закрытыми глазами.
Как же он наплакался!
Матери пришлось приласкать его, взять на руки, как маленького, и уговаривать, не обращая внимания на текущую по подбородку кровь: «Хватит, хватит, успокойся, все прошло, все прошло. Ну, успокойся, мой хороший. Ты же знаешь, отец такой…»
Теперь Пьетро чувствовал себя нормально.
Он словно вернулся с длинной прогулки, отнявшей у него все силы. Он расслабился. В ноги положил горячую грелку. И непрерывно, как колыбельную, бормотал: «Я не виноват я не виноват…»
Жизнь семьи Морони была чем-то похожа на жизнь островного племени в южных морях, пребывающего в постоянной опасности, готового в любую минуту покинуть свою деревню — при первых признаках надвигающегося шторма. И тогда они укрывались в пещере и ждали, пока не перебесится стихия. Они знали, что шторм разрушителен, но короток. Когда он заканчивался, они возвращались в свои лачуги и с философским терпением восстанавливали жалкий остов своего жилища.
В шесть утра какое-то пугало огородное в одежде Грациано Бильи сидело в дальнем углу «Стейшн-бара». В полной прострации, подперев голову рукой. Перед чашкой холодного капучино, который ему совсем не хотелось пить.
Слава богу, хоть нет никого, кто его мог бы взбесить.
Ему надо было подумать. Хотя любую мысль он ощущал как гвоздь в голове.
Прежде всего следовало решить огромную проблему: как быть с соседями и друзьями?
Все в радиусе двадцати километров уже знали, что он собрался жениться.
«Господи, какую же глупость я сделал! Зачем я всем рассказал?»
Вопрос был риторический, не требующий ответа. Типа если бы бобер вдруг задался вопросом: «Зачем я строю плотины?». Если бы грызун мог, он бы ответил: «Не знаю, просто вдруг надо это делать. Такова моя сущность».
Если все узнают, что он уже не женится, его же до 2020 года изводить будут!
«А прикинь, они узнают, что Эрика закрутила с этим пидором…»
Желудок скрутило.
Он же и имя Шлюшки назвал. А вдруг они ее увидят по телевизору. Или в этих чертовых желтых газетенках, которые они читают.
Двое на сцене: Мантовани и его новая муза Эрика Треттель… Это конец.
А что у нас с Сатурнией?
Из всех идиотских идей он выбрал самую идиотскую. Поехать купаться в источники, от которых его с детства воротит. Воняет серная вода отвратительно. Потом волосы, одежда, сиденья в машине насквозь пропитаются запахом тухлых яиц. И холодина там жуткая, когда вылезаешь из горячей воды. И вот это все ради того, чтобы показать этим дикарям тело Шлюшки.
Только ему могла прийти в голову такая идиотская мысль.
Подумав об этом, он ощутил тошноту. Хотя вытошнить ему оставалось только душу.
А мама и ее обет?
— А, черт… гастрит. Как хреново… — заныл Грациано.
Такую придурочную мать еще поискать надо. Более дурацкий обет придумать сложно… Единственный выход — сказать ей правду. Что-то она уже должна была сообразить вчера после его звонка. А потом — пойти к друзьям и сказать: «Извините, ребята, за Сатурнию, мы никуда не едем и я уже не женюсь».
Слишком сложно. Почти невозможно. Наступить на собственное «я». А Грациано не рожден для страданий. Все, что оставалось, — сесть в машину и удрать.
Нет!
Это тоже не дело. Он так не поступит. Билья не дезертирует.
Надо все равно поехать в Сатурнию.
С другой.
Точно. Нужно найти другую. Какую-нибудь стоящую девицу. Типа Марины Делии. Кого?
Можно, например, позвонить той венецианке, Петре Бьяджони. Это женщина. Только он с ней не созванивался уже тысячу лет, и в последний раз не очень-то тепло они расстались. Позвонить ей и сказать: «Слушай, ты не хочешь приехать ко мне за четыреста километров, чтобы мы сходили искупаться в Сатурнию?» Нет.
Надо найти кого-нибудь тут. В округе. Какую-нибудь новенькую. Такую, чтоб приятели только о ней говорили и позабыли напрочь про его женитьбу.
Но кого?
Проблема была в том, что Грациано, как кровосос ненасытный, вытянул все, что могла произвести здешняя скудная почва. Все стоящие (да, честно говоря, и некоторые нестоящие тоже) женщины прошли через руки Грациано. Тем он и был знаменит. Среди местных девчонок считалось, что если ты не спала с Грациано, значит ты уродка, на которую никто не позарится. Бывало даже, что некоторые ему сами предлагали себя, чтобы быть не хуже остальных.
И Грациано относился ко всем великодушно.
Только прошли те славные деньки. Теперь он возвращался в родные пенаты отдохнуть, как римский центурион, уставший в походах в чужую землю, и новых девушек не знал совсем.
Ивана Зампетти?
Не… Эта корова в серный бассейн и не поместится. И потом, тоже мне свежачок. Да сейчас все лучшие уже замужем, а если какая и согласится с ним поехать, так только в мотель в Чивитавеккью, но не на источники в Сатурнию.
Лучше эту затею бросить.
Как ни прискорбно, но единственный выход — трусливый, но иначе никак — сбежать. Сейчас он вернется домой, скажет матери, чтобы она прекращала эти кулинарные 24 часа Ле-Мана[3] и сняла с себя обет, потом заставит ее поклясться Мадонной из Чивитавеккьи, что она никому не скажет правды, и сообщит ей: «Мама, я не женюсь. Эрика меня бр…» В общем, расскажет ей и уговорит ее прикрыть его какой-нибудь выдуманной историей типа: «Грациано пришлось внезапно поехать в турне по Латинской Америке». А лучше так: «Сегодня утром ему позвонил Пако де Люсия. Уговорил Грациано приехать в Испанию и помочь ему с новым альбомом». Ну, что-нибудь в этом роде. А потом он попросит у нее в долг на билет до Ямайки.
Вот как он поступит.
Залечит свои раны в Порт-Эдварде, покуривая травку и трахая мулаток. Даже мысль о джинсовом магазине показалась ему вдруг безмерной глупостью. Он музыкант, ему нужно всегда об этом помнить. «Я думал, что стану торговцем? Совсем из ума выжил. Я альбатрос, которого несут позитивные потоки, и я контролирую их легким движением крыла. И пошло оно все…»
Теперь ему стало получше. Намного лучше.
Он взял чашку и выпил капучино одним глотком.
Учительнице Палмьери не нравился «Стейшн-бар».
Девушка за стойкой там неприятная и вечно полно всяких мерзких типов. Которые сдергивают с тебя одежду сзади. Обсуждают тебя. Визжат, как грызуны. Она чувствовала себя там неуютно и потому не заходила туда никогда.
Но сегодня утром она решила остановиться у бара по двум причинам.
1) Потому что было еще очень рано, а значит, там не много народу.
2) Потому что она вышла из дома так поспешно, что не успела даже позавтракать. А без завтрака она не могла связно мыслить.
Она закрыла «Y10» и вошла в бар.
Грациано расплачивался, когда увидел ее.
Кто такая?
Мгновение он приглядывался к женщине.
«А, знаю, кто это. Она… Она школьная учительница. Как ее… Паль… Пальмири. Как-то так».
Он ее встречал несколько раз. В супермаркете. Но никогда с ней не заговаривал.
А некоторые так вовсе крестились, когда она проходила. Говорили, что она приносит несчастье. Да он и сам пару раз делал рожки у нее за спиной еще когда жил в Искьяно. Говорили, что она неприятная, странная, что-то вроде ведьмы.
Он о ней почти ничего не знал. В одном он был уверен — она приезжая, появилась откуда-то несколько лет назад и поселилась в одном из домов у дороги в Кастроне. Кто-то ему даже говорил, что она живет одна и что у нее мать больна.
Грациано внимательно рассматривал женщину.
Годится.
Нет, не просто годится, она красавица. Странная, специфическая красота, англосаксонского типа.
Видел он, как сидевшие за столиками в баре прекратили листать свои газеты, резаться в карты, пороть чушь, когда учительница вышла на площадь.
Они говорили, что она приносит несчастье, а сами кончали…
Он провел полный техосмотр дамочки.
Сколько ей лет?
Лет тридцать. Плюс-минус.
Под пальто на ней была серая юбка до колен, из-под которой видны были тонкие икры и изящные лодыжки. Классные ноги, ничего не скажешь. Туфли темные, на низком каблуке. Высокая. Худая. Шея аристократическая. Он никогда не видел ее с распущенными волосами, но догадывался, что они густые и длинные. И у нее, кажется, отменные сиськи. Черный обтягивающий свитер с высоким горлом обрисовывал два крупных холма. Лицо очень своеобразное. Скулы высокие, выступающие. Подбородок заостренный. Рот широкий. Глаза голубые. И эти учительские очки…
«Да, своеобразная. К тому же у нее классная задница», — заключил Грациано.
Но почему такая красотка живет одна и никто до сих пор к ней не подобрался?
Может, она и правда противная, как говорят? Грациано в этом не сомневался. Просто она приезжая, занята своим делом. Замкнутая.
«А в наших краях, если ты сам по себе, говорят, что ты дерьмо, что ты приносишь несчастье, что ты ведьма. Тут все такие прогрессивные, в нашем сраном городишке».
Может, кто-нибудь да пытался, ну, как здесь бывает, без церемоний, а она его отшила. А он пустил слушок, что она приносит несчастье. И все. Судьба решена. Местные самцы привыкли к охоте на грызунов, жаб да ящериц, а эта ласточка летает слишком высоко, она им не по зубам. И они ее изгнали.
И она стала замкнутой, робкой и недоступной.
Другие с этим могут считаться, но не Грациано Билья. В отношении женщин слова «недоступная» для него не существовало. Грациано Билья сумел стать парнем Шлюшки, так что ж, он не сможет покорить учительницу итальянского из Искьяно Скало?
Первое правило донжуана гласит: у всякой женщины есть слабое место, главное — найти его. Даже у самого крепкого в мире здания есть такое место — если в него ударить, здание рухнет. А Грациано был спец по слабым местам.
Это может быть она.
И он ощутил глубокое чувство общности с этой незнакомой женщиной. Ему Шлюшка тоже говорила, что он приносит неудачу. И он знал, как плохо бывает, когда тебе говорят такие гадости. Это самый легкий способ прогнать человека и разбить ему сердце.
Решено, он ей поможет. И покажет ей, что неудачи не существует. Что это жестокая и примитивная вещь. Он избавит ее от изоляции. И он почувствовал, что на него возложена великая задача, достойная Боба Гелдофа или Нельсона Манделы.
Решено, это она.
Сегодня вечером он повезет ее в Сатурнию, на источники.
И трахнет.
И Рошо, Мьеле и братцы Франческини будут посрамлены и признают вновь его превосходство, смелость его фантазии, то, как далек он от крестьянского обскурантизма.
Да, вот таким может быть последнее выступление итальянского любовника. А потом он положит презерватив в дальний ящик и уедет на Ямайку.
Он пригладил волосы и направился к учительнице.
Флора Палмьери ошиблась, мерзкие типы были тут и в ранний час.
Она не могла пить капучино. Один тип на нее пялился. Она чувствовала, что его взгляд скользит по ней как сканнер. А в таких ситуациях она сразу становилась неловкой. Она уже уронила сахар и едва не опрокинула на себя кофе. Она не обернулась, но заметила его краем глаза.
Раньше он все время торчал в баре, потом пропал. Она его уже пару лет не видела. Самовлюбленный провинциальный красавец. Он ездил на мотоцикле и бахвалился, а сзади у него сидела очередная дурочка. Тогда волосы у него были черные, сверху стриженные ежиком, по бокам длинные. Сейчас, со светлыми волосами и густым загаром, он напоминал Тарзана.
И он был из тех, кто делал рожки, когда она проходила. Этого было достаточно, чтобы считать его стоящим на нижней ступени развития, как и остальных посетителей бара.
Она почувствовала, как он подошел и сел рядом. Флора подвинулась.
—; Простите, вы — синьора Пальмири, учительница?
Чего еще ему надо? Флора занервничала.
— Палмьери, — пробормотала она, глядя в чашку.
— Палмьери. Простите. Синьора Палмьери. Простите. Я хотел попросить вас кое о чем, если я не сильно вас побеспокою…
Первый раз она посмотрела ему в лицо. Он был похож на корсара с какого-нибудь таинственного острова, на героя одного из малобюджетных фильмов про пиратов, снимавшихся в Италии в шестидесятые. Нечто среднее между Фабио Тести и Кабиром Беди. Эти высветленные волосы… золотые серьги… Да и выглядел он неважно, должно быть, ночь не спал. Синяки под глазами, щетина.
— Рассказывайте.
— У меня тут затруднение, в общем… — Он замялся, словно мозги вдруг ему отказали, но потом продолжил: — Простите, я не представился, меня зовут Грациано Билья. Мы с вами не знакомы. Я сын хозяйки магазина. И меня долго не было… Я работал за границей… — Он протянул ей руку.
Флора осторожно пожала ее.
Похоже, он не знал, что делать дальше.
Флора хотела сказать, что она спешит. Что ей надо в школу.
— В общем, я хотел попросить вас об одолжении. Мне через несколько месяцев надо ехать на работу в одно туристическое местечко на Красном море. Вы были на Красном море?
— Нет.
Господи, да что ему надо? Набравшись мужества, она пробормотала:
— Я немного спешу…
— О, простите. Я постараюсь побыстрее. Красное море — это потрясающее место, там пляжи с белым песком. Белый песок получается из маленьких кусочков кораллов. И там рифы… В общем, там прекрасно. Я еду играть, знаете, я играю на гитаре, и мне придется быть еще и ведущим, устраивать развлечения для туристов. В общем, меня попросили прислать резюме. И я бы хотел написать хорошее резюме, не просто какой-то список, а что-нибудь свеженькое. Я очень хочу там работать. Знаете, я так рассчитываю на это место…
Что он имел в виду под свеженьким резюме?
— Если бы вы были так любезны и согласились помочь мне, я бы вам остался навеки благодарен. Мне обязательно надо его отправить завтра утром. Понимаете, сегодня последний день. Это не займет много времени, а потом, если меня примут, я вам обещаю, что приглашу вас на Красное море.
И, слава те господи, он сумел это сказать. Он не в состоянии написать резюме.
— Я бы с удовольствием вам помогла в любой другой день. Но сегодня я очень занята… Я правда не могу…
— Прошу вас. Я не хочу быть навязчивым, но это было быть просто потрясающе, если бы вы мне помогли, вы бы меня просто осчастливили… — Грациано произнес эти слова с такой детской искренностью, что Флора не смогла сдержать легкую улыбку.
— А, наконец-то вы улыбнулись. Здорово, я думал, вы не умеете улыбаться. Это займет буквально минут десять…
Флора молчала. Как ей быть? Как она может ему отказать? Ему надо отправить резюме сегодня, а если ему не помочь, это будет катастрофа, в этом она уверена.
«Не надо ему помогать. Он из тех, кто делал тебе рожки», — сказал внутренний голос.
«Ну да, — ответила она, — но Прошло много лет, он изменился. Он был за границей… Что мне стоит?.. Он хотя бы вежливый».
— Хорошо, я помогу вам. Но я не уверена, что у меня получится.
— Спасибо. Конечно, получится. Во сколько мы встретимся?
— Не знаю, около половины седьмого подойдет?
— Прекрасно. Я приеду к вам?
— Ко мне?! — Флора судорожно глотнула воздух.
Никто, кроме врачей и медсестер, никогда не приходил к ней домой.
Однажды зашел священник с рождественскими благословениями и, заявив, что хочет везде покадить ладаном, стал совать свой любопытный нос во все комнаты, и Флоре сделалось плохо.
— Хотите, я помолюсь о вашей матери? — спросил он.
— Оставьте в покое мою мать, — ответила она с каменным лицом и так резко, что сама удивилась. Она не верила в силу молитвы. И ей было неприятно, когда в доме находились посторонние. Это ее нервировало.
Грациано подвинулся ближе:
— Так будет лучше. Знаете, у меня мать дома. Она такая болтливая. Она нам не даст работать.
— Ну ладно.
— Прекрасно.
Флора взглянула на часы.
Уже так поздно! Ей срочно надо в школу.
— А теперь мне пора, извините. — Она достала из кармана деньги и протянула кассирше, но он схватил ее за руку. Флора отшатнулась и выдернула руку, словно он ее укусил.
— О, простите. Вы испугались? Я просто хотел сказать — не надо платить, я угощу вас завтраком.
— Спасибо… — пробормотала Флора и направилась к выходу.
— Тогда до вечера, — сказал Грациано, но учительница уже испарилась.
Готово.
Идея с резюме сработала.
Учительница такая робкая, мужчин боится. Дебютантка. Когда он ее за руку взял, она аж на два метра подпрыгнула.
Добыча не легкая, но это и возбуждает. Грациано не видел особых трудностей в том, чтобы довести дело до конца.
Он расплатился и вышел.
Начинался дождь. Ну что ж, еще один отвратительный денек. Сейчас он вернется домой, выспится как следует и подготовится к встрече.
Он застегнул куртку и пошел пешком.
Что собой представляла и что делала в Искьяно Скало эта странная женщина по имени Флора Палмьери?
Она родилась в Неаполе тридцать два года назад. Ее родители были уже немолоды, они старались родить сына и после десяти лет усилий получили награду: у них родилась дочь весом три с половиной килограмма, белокожая, как саламандра, с немыслимой копной рыжих волос.
Палмьери, люди небогатые, жили в квартале Вомеро. Синьора Лючия была учительницей начальных классов, синьор Марио работал в страховом агентстве.
Маленькая Флора подросла, пошла в детский сад, а потом в школу, в класс своей матери.
Господин Марио умер внезапно, когда Флоре было десять лет, от стремительно развившегося рака легких, оставив мать и дочь убитыми горем и почти без средств.
Жизнь сразу стала тяжелой. Зарплаты синьоры Лючии и пенсии за синьора Марио (весьма скромной) хватало, чтобы едва-едва дотянуть до конца месяца. Они сократили расходы, продали машину, перестали ездить на каникулы на Прочиду, но все равно их финансовые дела были печальны.
Маленькая Флора любила читать и учиться, и после средней школы мать отправила ее в классический лицей, хотя это требовало немалых средств. Флора была девочкой робкой и замкнутой, но училась хорошо.
Однажды вечером — Флоре исполнилось четырнадцать — она сидела за обеденным столом и заканчивала делать уроки, как вдруг с кухни раздался крик. Она ринулась туда.
Мать стояла посреди комнаты. На полу лежал нож. Одной рукой она держала другую, сведенную судорогой. «Ничего. Ничего страшного, дорогая. Пройдет. Не беспокойся».
Синьора Лючия уже некоторое время жаловалась на боли в суставах, иногда ночами у нее сводило ноги.
Вызвали бесплатного врача. Он сказал — артрит. Рука и правда через некоторое время стала работать нормально, хотя и болела при сгибании. Синьоре Лючии стало трудно преподавать, но она была сильной женщиной, привыкшей терпеть и не жаловаться. Флора ходила по магазинам, готовила, убирала и успевала выкроить время для учебы.
Однажды утром синьора Лючия проснулась с полностью парализованной рукой.
На этот раз позвали специалиста, который поместил ее в больницу в Кардарелли. У нее взяли массу анализов, собрали знаменитых нейрофизиологов и пришли к заключению, что у синьоры Палмьери редкая форма дегенерации нервных клеток.
В медицинской литературе только начинали об этом писать. Случаев заболевания известно было мало, лекарств пока не подобрали. Может, их и придумали где-нибудь в Америке, но это ж такие деньги!
Синьора Лючия провела в больнице месяц и вернулась домой парализованной наполовину.
Тут и проявился ее младший брат, дядя Армандо.
Угрюмый человек, весь покрытый черными волосами — они торчали у него из-за ворота, из ушей, из носа. Страшилище. Он владел обувным магазином в Реттифило. Его интересовали только деньги, жена его была толстой и противной.
Дядя Армандо успокоил свою совесть, выделяя обеим родственницам ежемесячно небольшую сумму.
Флора могла ходить в школу только потому, что жена консьержа, славная женщина, присматривала за матерью, пока девочка была на занятиях.
Время шло, состояние синьоры Лючии не улучшалось. Даже наоборот. Она могла теперь шевелить только левой рукой, правой ступней и половиной рта. Говорила с трудом и не могла себя больше обслуживать. Ее надо было мыть, кормить, убирать за ней.
Дядя Армандо приходил раз в месяц, около часа сидел у постели сестры, держа ее за руку, потом отдавал Флоре деньги и уходил.
Флоре было шестнадцать, когда однажды утром она встала, приготовила завтрак и пошла к матери. Мать лежала свернувшись в углу кровати. Словно ее тело за ночь лишилось пружин, поддерживавших его, и ноги и руки свернулись, как лапки засушенного паучка.
Лицом к стене.
— Мама! — Флора остановилась у кровати. — Мама? — Голос у нее дрожал. Ноги подкосились.
Молчание.
— Мама! Мама, ты меня слышишь?
Она стояла долго, кусая кулак. И плакала. А потом кинулась вниз по лестнице с криком:
— Она умерла! Умерла! Мама умерла. Помогите!
Пришла жена консьержа. Приехал дядя Армандо. Приехала тетя Джованна. Прибыли врачи.
Ее мать не умерла.
Ее матери больше не было.
Рассудок покинул ее, переместился в какой-то иной мир, возможно, в мир теней и покоя, ушел, оставив еще живое тело. И надежды, что он вернется, как ей объяснили, почти не осталось.
Дядя Армандо взял дело в свои руки, продал квартиру в Вомеро и забрал Флору с матерью к себе. Он поселил их в одной комнатке. Одна кровать для матери, одна — для Флоры. И столик, чтобы делать уроки.
— Я обещал твоей матери, что ты закончишь лицей. Значит, ты его закончишь. А потом будешь работать в магазине.
Так началась долгая жизнь в доме дяди Армандо.
К ней не относились плохо. Но не относились и хорошо. Ее не замечали. Тетя Джованна редко разговаривала с ней. Дом был большой и мрачный, развлечений немного.
Флора ходила в школу, ухаживала за матерью, училась, убирала в доме и росла. Ей исполнилось семнадцать. Она вытянулась, грудь у нее выросла, и ее огромный размер внушал Флоре ужас.
Однажды, когда тетя Джованна уехала к родственникам в Авеллино, Флора принимала душ.
И вдруг дверь в ванную открылась и…
Вот и дядя Армандо.
Обычно Флора всегда запирала дверь, но в тот день он сказал, что едет в Аньяно играть на скачках, а на самом деле оказался дома.
Он был в халате (в голубую и розовую полосочку, она такого раньше у него не видела) и тапочках.
— Флора, дорогая, ты не против, если я приму душ с тобой? — спросил он таким обыденным тоном, как будто просил за столом солонку передать.
Флора только рот открыла.
Она хотела закричать, прогнать его, но от одного вида этого мужчины в одной комнате с ней, совершенной голой, ее словно парализовало.
Как же ей хотелось бить его руками и ногами, вытолкать его прямо в окно, чтоб он полетел с третьего этажа и свалился на середину дороги прямо под колеса автобуса. Но она стояла как чучело и не могла ни закричать, ни даже пошевелиться, чтобы взять висевшее в двух метрах полотенце.
Она могла только смотреть на него.
— Я помогу тебе намылиться?
И, не дожидаясь ответа, дядя Армандо подошел, взял мыло, упавшее в ванну, потер его в руках, чтобы оно запенилось, и стал намыливать ее. Флора стояла и сопела, прижав руки к груди и сомкнув ноги.
— Какая ты красивая, Флора… Какая красивая… У тебя такое тело, и ты вся рыжая, даже там… Дай я тебя намылю. Убери руки. Не бойся. — Голос у него был сиплый и сдавленный.
Флора подчинилась.
И он принялся намыливать ей грудь.
— Красивые, а? Какие у тебя большущие титьки…
«Чтобы быстрее съесть тебя, дитя мое», — хотела бы она сказать ему.
Это чудовище тискало ее соски, а у нее в голове крутились только слова из сказки о Красной Шапочке.
И тут неожиданно она увидела кое-что, заставившее ее улыбнуться. Из-под халата дяди Армандо показалась длинная, толстая, темная штуковина. Похожая на деревянного солдатика, стоявшего руки по швам. Член (и какой огромный!) дяди Армандо высунулся из-за занавеса. Он тоже хотел посмотреть, а как же!
Дядя Армандо поймал ее взгляд, и его мясистые мокрые губы расплылись в довольной улыбке.
— Я приму душ с тобой?
Халат упал на пол, открывая во всей красе его толстое волосатое тело, короткие ноги с надутыми икрами, длинные руки с большими ладонями и этот хобот, прямой, как вымпел, поднятый над лодкой.
Дядя взял член в руку и влез в ванну.
От соприкосновения с этим чудовищем у Флоры внутри наконец-то что-то надломилось, и стеклянный шар, словно окружавший ее, разлетелся на тысячу кусочков. Флора пришла в себя и оттолкнула его, и дядя Армандо покатился вниз всеми своими девяноста килограммами, и, падая, вцепился, как сорвавшийся с дерева орангутан, в занавеску, и колечки одно за другим — чпок! — отрывались, и — чпок! — разлетались по всей ванной, и — чпок! — Флора выпрыгнула из ванны, но задела ногой за край и упала, и поднялась, опираясь на раковину, хотя колено отчаянно болело, и дядя отчаянно вопил, и сама она отчаянно кричала. Она встала, и поскользнулась на халате в розовую и голубую полосочку, и снова упала, и опять встала, и схватилась за ручку, и повернула ее, и дверь открылась, и она оказалась в коридоре.
В коридоре.
Бегом в комнату — и закрыла дверь. Свернулась калачиком подле матери и заплакала.
Дядя звал из ванной:
— Флора? Ты где? Вернись. Ты сердишься?
— Мама, прошу тебя. Помоги мне. Помоги. Сделай что-нибудь. Пожалуйста.
Но мать неподвижно глядела в потолок.
Больше старый боров даже не пытался.
Бог весть почему.
Может, в тот день он просто вернулся со скачек навеселе и тормоза отказали. Может, тетя Джованна что-то поняла, заметила сорванную занавеску в ванной, синяк на руке мужа, может, им овладело неконтролируемое желание, а потом он в этом раскаялся (вариант невероятный). В любом случае, с того дня он больше ни разу ее не потревожил и стал сладким как конфетка.
Флора с ним больше не разговаривала и, даже закончив лицей и приступив к работе в обувном магазине, не сказала ему ни единого слова. Ночами она училась как одержимая, закрывшись в своей комнатке, рядом с матерью. Она поступила на филологический факультет. Через четыре года окончила его.
Приняла участие в конкурсе на должность школьного учителя, прошла его и согласилась на первое же предложение.
В Искьяно Скало.
Она выехала из Неаполя с матерью на машине «скорой помощи», чтобы больше туда не возвращаться.
Но что случилось в школе после того, как Пьетро и остальные сбежали?
Алима, ожидавшая в машине, видела, как трое мальчишек выскочили внезапно из окна школы, перелезли через ворота и скрылись в садике напротив.
Какое-то время она сидела в нерешительности: что делать — зайти внутрь или уйти?
Ее размышления прервал звук выстрела.
Через пару минут еще один мальчишка вылез через то же окно, тоже перелез через забор и умчался прочь.
Итало чокнутый, он, кажется, в кого-то стрелял. Или в него стреляли?
Алима сунула парик в карман пальто, вылезла из машины и пустилась бежать.
Она не дура. У нее нет вида на жительство, и если она попадет в историю, через три дня окажется у себя в Нигерии.
Пробежав триста метров под дождем, проклиная Итало, этот чертов город и свою проклятую работу, она решила вернуться.
А если Итало убит или серьезно ранен?
Алима перелезла через ворота и пробралась в дом Итало, а потом совершила ужасный поступок, противоречащий жизненно важным правилам всякой проститутки.
Она позвонила в полицию.
— Приезжайте в школу. Сардинцы стреляли в Итало. Быстрее.
Через четверть часа агенты Баччи и Мьеле, которые мчались в школу, увидели прячущуюся в кустах негритянку.
Бруно Мьеле выскочил из машины на ходу, она попробовала убежать, но он взял ее на прицел. Женщину задержали, надели на нее наручники и усадили в полицейскую машину.
— Это я вызвала полицию. Отпустите меня, — хныкала Алима.
— Сиди тихо, шлюха, — ответил Мьеле, и они продолжили путь к школе, включив мигалку.
Из машины вышли с оружием в руках.
Прямо Старски и Хатч.
Снаружи все выглядело спокойно.
Мьеле увидел, что в домике отца темно, но в школе горел свет.
— Пошли внутрь, — распорядился он. Шестое чувство подсказывало, что там внутри случилось что-то нехорошее.
Они перелезли через ворота, оглядываясь по сторонам. А потом, подняв пистолеты и осторожно ступая, вошли в школу.
Они осмотрели все, но никого не нашли, затем друг за дружкой, спиной к стене, спустились на нижний этаж. Дверь в глубине коридора была открыта. И за дверью горел свет.
Они встали по обе стороны двери, держа пистолеты обеими руками.
— Готов? — спросил Баччи.
— Готов! — ответил Мьеле, одним прыжком оказался в зале и так и встал, поводя пистолетом то вправо, то влево.
Поначалу он никого не увидел.
А потом поглядел на пол. Там лежало тело.
Труп?!
Труп, который показался ему похожим на его…
— Папа! Папа! — отчаянно завопил Бруно Мьеле и бросился к отцу (а пока он бежал к нему, он не мог не вспомнить тот великий фильм, где полицейский Кевин Костнер находит труп Шона Коннери, который был ему как отец, и в отчаянии вершит правосудие сам, разоблачая мафиози. Как же он назывался, черт возьми?) — Папа, они тебя убили? Ответь! Ответь! Сардинцы тебя убили? — Он опустился на колени перед телом отца, словно на кинопробах. — Не переживай, я за тебя отомщу. И обнаружил, что труп жив и стонет. — Ты ранен? — И тут он увидел двустволку. — В тебя стреляли?
Сторож мычал что-то нечленораздельное. Он напоминал моржа после столкновения с катером.
— Кто тебя ранил? Сардинцы? Скажи! — Бруно наклонился к самым губам сторожа.
— Нэээээ, — единственное, что он расслышал.
— Ты их прогнал?
— Дээээ…
— Молодчина, папа! — Он нежно провел рукой по лбу отца, едва сдерживая слезы.
Герой! Настоящий герой! Пусть теперь хоть кто-нибудь посмеет сказать, что его отец тупица. А те, которые два года назад, когда к нему забирались воры, говорили, что отец спрятался, пусть засунут свои поганые языки себе в задницу. Он гордился своим папашей.
— Ты в них стрелял?
Итало, не открывая глаз, кивнул головой.
— В кого? — спросил Антонио Баччи.
— В кого, в кого?! В сардинцев, в кого еще! — взорвался Бруно.
Что за дурацкие вопросы?
Но Итало с трудом покачал головой.
— Как нет, папа?! А в кого ты тогда стрелял?
Итало перевел дух и пробулькал:
— В у… у… уче… ников.
— В учеников? — хором переспросили полицейские.
«Скорая» и спасатели приехали через час.
Спасатели разрезали прочную цепь одним движением кусачек. И агент Баччи даже не понял, что это была та самая цепь, которую он месяц назад подарил сыну. Двое медиков с носилками вынесли из школы сторожа.
Потом позвонили директору.
В семь Флора припарковала машину в школьном дворе.
Там уже стояли машины директора, заместителя и…
Полиция? Ничего себе!
Она вошла.
Замдиректора Гатта и директор Козенца в холле, в уголке, перешептывались, как заговорщики.
Увидев Флору, Гатта направилась к ней:
— А, вот и вы наконец.
— Я приехала так быстро, как смогла… — извинилась Флора. — А что случилось?
— Пойдемте, пойдемте, поглядите, что они натворили… — ответила Гатта.
— Кто это был?
— Неизвестно. — Потом она обратилась к директору: — Джованни, пойдем вниз, покажем синьоре Палмьери, что наделали наши ученики.
Замдиректора пошла вперед, Флора и директор последовали за ней.
Директор Козенца и замдиректора Гатта смотрелись рядом как два существа, окаменевших во времена раннего юрского периода.
Мариучча Гатта, шестидесятилетняя девица с головой, похожей на обувную коробку, круглыми, глубоко посаженными глазами и плоским носом — вылитый тираннозавр реке, самый знаменитый и жестокий из динозавров.
Джованни Козенца, сорока трех лет, женатый, отец двоих детей, был точь-в-точь докодон. Это животное, напоминавшее мышь, невзрачное, с заостренной мордочкой и торчащими резцами, по мнению некоторых палеонтологов, стало первым млекопитающим на нашей планете, где тогда хозяйничали рептилии.
Маленькие, незаметные, эти наши прародители (ибо и мы тоже млекопитающие!) воспитывали потомство в земле, в расщелинах, питались семенами и ягодами и выходили из своих укрытий только ночью, когда динозавры спали, медленно переваривая еду, и воровали у них яйца. Когда случилась страшная катастрофа (падение метеорита, обледенение, смещение земной оси — в общем, то, что там у них случилось), покрытые чешуей чудища вымерли одно за другим, и докодонты внезапно оказались хозяевами всего подлунного мира.
Так часто бывает: тот, на кого и не взглянешь, завтра займет твое место.
И действительно, докодонт стал директором, а тираннозавр рекс — заместителем. Но это было не важно, потому что Гатта реально руководила школой, она устанавливала расписание, очередность дежурств, распределяла, где будут какие классы, и все остальное. Решала всегда она, и без колебаний. Характер у нее был крутой, и она командовала директором, учителями и учениками, словно армией.
В директоре, Джованни Козенце, первым делом бросались в глаза торчащие зубы, усики и маленькие глазки, которые смотрят куда угодно, только не на тебя.
Флора при первой встрече с ним не знала, что и думать, во время разговора он смотрел куда-то вверх, в потолок, словно увидел там летучую мышь или огромную трещину. Передвигался он рывками, словно каждое его движение производилось одним сокращением мышцы. В остальном он был зауряден и неинтересен. Худенький. Челка с проседью, свисающая на узенькое личико. Робкий, как баба. Педантичный, как японец.
Костюмов у него было два. Летний и зимний. О том, что бывают весна и осень, он, видимо, даже не подозревал. Когда было холодно, как сегодня, он надевал костюм из темного сукна, а когда тепло — светло-голубой хлопчатобумажный. У обоих штаны были слишком короткие, а плечи слишком широкие.
Она поняла, кто это был, как только увидела надпись (ПАЛМЬЕРИ ЗАСУНЬ СВОИ КАСЕТЫ СЕБЕ В ЗАД) и разбитые телевизор и видеомагнитофон.
Федерико Пьерини.
Это послание он адресовал ей.
«Ты заставила меня смотреть фильм про Средние века? Ну так получи».
Ясно как день.
С того самого дня, как она его наказала, она чувствовала, что в парне копится звериная злоба по отношению к ней. Он не делал задания и сидел на уроках в наушниках.
«Он меня ненавидит».
Она видела, как он на нее смотрит. Пугающе злым взглядом, осуждающим, полным безграничной ненависти.
Флора поняла это и не вызывала его, а в конце года сказала, что его можно перевести в следующий класс.
Она не знала, как именно, но чувствовала, что это связано со смертью его матери. Может, дело было в том, что она умерла в тот день, когда она заставила его остаться в школе.
Может, и так.
В общем, у Пьерини к ней имелись серьезные претензии.
«Согласна, я была не права. Но я не знала. Он меня по-настоящему доставал, не давал работать, мешал, врал постоянно, а я, честное слово, не знала про его маму. Я даже перед ним извинилась».
А он на нее посмотрел как на последнее дерьмо.
А потом эти штучки: камень в окно, проколотые шины и прочее.
Это его рук дело. Теперь она в этом уверена.
Этот парень ее пугал. Сильно. Если бы он был постарше, он, возможно, попытался бы ее убить. Или сделать с ней еще что-нибудь ужасное.
При виде его Флора порывалась сказать: «Извини, я сожалею, если чем тебя обидела, прости меня. Я была не права, но я не сделаю тебе ничего дурного, только перестань меня ненавидеть». Но она знала, что это лишь обострит его злобу.
И в школе он был не один.
Это стало очевидно. Хотя бы судя по разным надписям на стене. С ним, вероятно, был кто-то из его послушных дружков. Но она руку бы дала на отсечение, что именно он разбил телевизор.
— Кошмар просто! — Жалобный голос директора вернул ее к реальности.
В классе кроме Флоры, директора и его зама находились двое полицейских, составлявших протокол. Один из них — отец Андреа Баччи. Флора его знала — он пару раз приходил в школу поговорить о сыне. Второй — сын Итало, сторожа.
Она прочла другие надписи.
«Директор сосет у замдиректора».
«У Итало ноги воняют рыбой».
Флора невольно улыбнулась. Совершенно комическая сцена. Директор, стоящий на коленях, и его заместительница с задранной юбкой и… Может, так оно и есть, она мужчина.
«Хватит, Флора…»
Она поймала взгляд недобрых глаз Гатты, словно пытавшейся прочесть ее мысли.
— Видели, что они написали?
— Да… — пробормотала Флора.
Замдиректора погрозила кулаком небу:
— Вандалы. Проклятые вандалы. Что они себе позволяют? Они должны быть наказаны. Нужно немедленно избавить нашу несчастную школу от этой заразы.
Если бы Гатта была нормальной женщиной, подобная надпись заставила бы ее задуматься о том, как воспринимают ее половую принадлежность и отношения с директором часть учеников.
Но Гатта была супер-женщина и до подобных размышлений не опускалась. Ничто не могло поколебать ее совершенной тупости. Ни следа сомнения, ни тени неловкости. Хулиганское вторжение в школу лишь пробудило ее боевой дух — теперь прусский генерал в ней был готов дать сражение.
А вот директор Козенца побагровел, значит, надпись его задела.
— А вы кого-нибудь подозреваете? — спросила Флора.
— Нет, но мы узнаем, кто это был, синьора Палмьери, держу пари, узнаем. — Гатта рвалась в бой. Флора никогда не видела ее на таком взводе. У нее губы дрожали от гнева. — Вы прочли, что они написали?
— Да.
— Кажется, это для вас послание, — заметила она тоном Эркюля Пуаро.
Флора промолчала.
— Кто мог такое сделать? Почему именно кассеты, а не… — Гатта сообразила, что говорит что-то не то, и умолкла.
— Не знаю… Не имею представления, — ответила Флора, качая головой. Но почему сейчас, когда была возможность, она не назвала Пьерини? «Я могла бы ему устроить!»
У парня на лбу написано, что они с правосудием будут всю жизнь неразлучны, как старая стена с плющом. Однако она не хотела первой поспособствовать их встрече.
А кроме того, у нее имелась причина более прагматическая: она боялась, что Пьерини, узнав, что она заложила его, заставит ее дорого за это заплатить. Очень дорого.
— Синьора Палмьери, я попросила Джованни пригласить вас, пока не пришли остальные учителя, потому что вы, помнится, жаловались на кого-то из учеников. Это могли сделать они. Вы понимаете? А вдруг они сделали это в отместку вам — мне не хотелось бы, чтобы так оно и вышло. Вы, кажется, говорили, что вам не удается наладить контакт с учащимися и иногда случаются разного рода недоразумения. — Потом она обратилась к директору: — Как ты считаешь, Джованни?
— Ну да… — согласился тот и нагнулся за кусочком стекла.
— Джованни, ради бога! Брось! Ты порежешься! — завопила заместительница, и директор тут же выпрямился. — Синьора Палмьери, это возможно?
А почему тогда они написали, что директор делает вам вот это? Дорого бы она заплатила за возможность сказать это старой гарпии. Но вместо того пролепетала:
— Ну… не думаю… Если так, то откуда другие… надписи? — Она запнулась, но все-таки выговорила.
Глаза Гатты совсем исчезли в глазницах.
— Какая разница? — хмыкнула она. — Не забывайте, что мы с директором высшая власть в школе. Это в порядке вещей, что оскорбляют нас, ненормально то, что оскорбляют вас, что из всех учителей выбрали именно вас. Почему, например, не Рови, которая тоже пользуется видеомагнитофоном на уроках? Не говорите глупостей, дорогая Палмьери! Тот, кто это написал, зол именно на вас. И меня не удивляет, что вы не знаете, кто это может быть, — вы не следите за своими классами с должным вниманием.
Флора потупилась.
— Который час? — вмешался директор, пытаясь успокоить тираннозавра.
— Что будем делать? Надо навести порядок. А о манере вашего преподавания мы поговорим в другой раз. — Замдиректора потирала руки.
— Скоро дети придут. Может оказаться, что их не пустят… Может, отправим их домой и соберем совещание всего преподавательского состава, решим, как противостоять этому, — предложил директор.
— Нет. Мне кажется, это не лучшая идея. Детей надо впустить. И вести уроки, как будто ничего не случилось. А класс закроем на ключ. Декаро проведет урок в классе наверху. Ученики не должны знать ничего. И учителям лучше знать поменьше. Позовем Маргариту, пусть она тут все уберет, а потом, прямо сегодня, вызовем маляра, чтобы он покрасил стены, а мы вдвоем… — Гатта пристально поглядела на Флору. — Даже втроем — вы поедете с нами, поможете нам в расследовании, съездим в Орбано, навестим Итало и попробуем выяснить, кто виноват.
Директор аж затрясся. Как маленькие собачки, которые дрожат при виде хозяина.
— Конечно, конечно. Правильно, правильно. — Он взглянул на часы. — Дети сейчас придут. Я велю открыть?
Гатта в знак согласия криво улыбнулась.
Директор вышел.
Тогда Гатта обратила внимание на полицейских:
— А вы оба что тут делаете? Если вам надо фотографировать — фотографируйте. Нам надо закрыть класс. Так что побыстрее.
Звук, с которым становится на место хрящ при переломе носа, похож чем-то на тот, с которым надкусываешь рожок мороженого «Альгида Магнум».
Хру-усть.
От этого звука — даже не от боли — все нервы напрягаются, и сердце колотится, и дрожь по всему телу.
Такой неприятный опыт у Итало Мьеле уже был, после того как один охотник отнял у него фазана, которого Итало подстрелил. Они тогда подрались на поле среди подсолнухов, и тот (ясное дело, он был боксер) ни с того ни с сего заехал ему прямо в лицо кулаком. Тогда нос ему вправлял отец.
А второй раз — сейчас. В приемном покое больницы в Орбано он громко ругался, требуя, чтоб никто не прикасался к его носу, особенно этот вот сопляк, тоже мне врач, молоко еще на губах не обсохло.
— Но так оставлять нельзя. Вы, конечно, как хотите… но вы так и останетесь с кривым носом, — обиженно пробурчал молодой доктор.
Итало с трудом поднялся с носилок, на которые его уложили, пышнотелая медсестра пыталась удержать его, но он отмахнулся от нее, как от назойливого насекомого, и подошел к зеркалу.
— Баба роддая… — пробормотал он.
Кошмар!
Бабуин какой-то.
Нос, лиловый и толстый, как баклажан, был свернут направо. И он горел, прямо-таки раскалился, как утюг. Вокруг заплывших глаз — круги цвета плавно переходящего из малиново-красного в глубокий синий. Широкая рана, зашитая девятью стежками и замазанная йодом, шла посередине лба.
— Я его саб да бесто поздавлю.
Левой рукой взявшись за челюсть, правой — за нос, он глубоко вздохнул и…
Хрусть…
… одним точным движением выпрямил нос.
Он сдержал дикий вопль. Желудок сжался и наполнился соком. От боли сторожа едва не вырвало. Ноги на мгновение отказались ему служить, пришлось опереться о раковину, чтобы не повалиться на пол.
Доктор и обе медсестры смотрели недоверчиво.
— Вот и все. — Прихрамывая, он добрел до носилок. — А теперь отдесите бедя в кровать. Я так устал. Спать хочу.
И он закрыл глаза.
— Надо тампонировать и перевязать ваши раны, — раздался плаксивый голосок доктора.
— Ладно…
Как же он устал…
Он был обессилен, измучен, опустошен, изнурен сильнее всех в этом мире. Ему надо проспать дня два, не меньше. Так ему больше не будет больно, так он ничего не будет чувствовать, а когда проснется, то вернется домой и недельки три отдохнет и подлечится, а его старуха будет за ним ухаживать, холить его и лелеять, а еще он скажет, чтоб ему приготовили фетучини с рагу, и будет смотреть телевизор сколько влезет и обдумывать, как бы сделать так, чтобы с ним расплатились за все мучения, которые ему пришлось пережить в эту кошмарную ночь.
Да, ему должны заплатить.
Государство. Школа. Семьи хулиганов. Не важно кто. Но кто-то должен вернуть ему все, до единой лиры.
«Адвокат. Мне нужен адвокат. Хороший. Чтоб знал свое дело, чтоб ободрал их как липку».
Пока врач и медсестры запихивали ему в ноздри ватные тампоны, ему пришло в голову, что именно такого случая он так долго ждал. И все случилось так вовремя, как раз накануне пенсии.
Эти мелкие ублюдки оказали ему услугу.
Теперь он герой, он исполнил свой долг, выгнал их из школы и заработает на этом кучу денег.
Перелом носа, вызвавший затруднения дыхания. Раны и царапины по всему телу, и еще всякое, что позже проявится.
«С этого всего я могу поиметь… хм… Миллионов двадцать. Не, маловато. Если я не смогу после этого дышать носом, то тут не меньше пятидесяти миллионов, даже больше».
Цифры он брал с потолка, но таково было свойство его импульсивного характера — придумать сразу сумму за возмещение ущерба, не представляя даже, как подают иск.
Он себе купит новую машину с кондиционером и радио, новый телевизор, больше старого, сменит бытовую технику и мебель на втором этаже.
И все это он может получить только из-за сломанного носа и пары пустячных ранений.
И хотя трое криворуких медработников причиняли ему зверскую боль, он почувствовал, как в нем просыпается внезапная и искренняя нежность к мелким ублюдкам, из-за которых он тут в таком состоянии.
Вдали за черными холмами небо вновь заволокли тучи, извивавшиеся, наползавшие друг на друга под гром и молнии всемирного потопа. Ветер приносил песок и запах морской соли и водорослей. Белые волы в полях, которым дела не было до дождя, медленно и методично жевали свою жвачку, изредка поднимая голову и поглядывая вокруг.
Пьетро мчался в школу. Несмотря на дождь, на велосипеде.
Дома остаться он не смог. Любопытство, желание узнать, что же случилось, взяли верх над желанием прикинуться больным.
Он и градусник уже засунул в горячую воду, но в нужный момент, вместо того чтобы сказать матери, что у него температура тридцать семь и пять, промолчал.
Разве он мог целый день проваляться в кровати и не узнать, удалось ли открыть ворота, не увидеть реакцию одноклассников и учителей?
Когда он решил пойти, было уже поздно, а потому он оделся в два счета, одним глотком выпил кофе с молоком, проглотил пару печеньиц, накинул плащ, натянул галоши и, чтобы успеть к началу уроков, поехал на велосипеде.
Сейчас, когда до школы оставалось меньше километра, с каждым поворотом педалей узел внутри затягивался все туже.
Войдя в палату, Палмьери подумала, что это похоже не на итальянскую больницу, а на ветеринарную лечебницу в Южной Флориде. Посреди комнаты, в свете белых ламп, на кровати растянулся ламантин.
Флора в зоологии не сильно разбиралась, но ламантинов она видела пару недель назад по телевизору в передаче «National Geographic».
Ламантины принадлежат к отряду сирен, это такие большие толстые белые тюлени, обитающие в озере Чад и в устьях южноамериканских рек. Ленивые и неповоротливые, они часто гибнут под корабельными винтами.
Школьный сторож, лежавший пузом вверх на кровати, весьма смахивал на такую тварь.
Выглядел он устрашающе. Жирный, белый, как снеговик. Раздутый круглый живот напоминал готовое треснуть пасхальное яйцо. Густые, курчавые седые волосы росли на животе, на груди. А короткие крепкие ноги были вообще лишены растительности и покрыты мелкой сеткой вен. Икра той ноги, на которую он хромал, была раздутой, лиловой. Раскинутые руки напоминали ласты. Пальцы толстые, как сигары. Мачеха-природа не позаботилась наделить его шеей, и круглая голова торчала прямо из плеч.
Выглядел он довольно скверно.
Руки до локтей и колени все в царапинах, ранах, ссадинах. На лбу наложен шов, и нос забинтован.
Флоре он не нравился. Потому что он был очень ленив. И грубо обращался с учениками. К тому же вел себя как последний мерзавец. Ей казалось, что он раздевал ее взглядом каждый раз, как она проходила мимо его конуры. А коллега Чирилло говорила ей, что он постоянный клиент проституток. Каждую ночь ездит к этим несчастным цветным девушкам на Аврелиеву дорогу.
Флора не испытывала ни малейшего желания сидеть в палате и устраивать допрос вместе с остальными. Она хотела бы вернуться в школу. Вести урок.
— Да заходите же, — приказала Гатта.
Все трое уселись у изголовья кровати сторожа.
Заместительница кивнула головой в знак приветствия, а потом спросила тоном, полным глубочайшей заботы:
— Ну, Итало, как у вас дела?
Несмотря на синяки и ссадины на лице, придававшими ему сходство с побитым псом, огонек, вспыхнувший в поросячьих глазках сторожа, был недобрым и мрачным.
— Сквердо. Как у бедя дела? Сквердо.
Итало свою роль выучил. Он должен явить им ужасные страдания, предстать в образе несчастного, нуждающегося в уходе, во имя благополучия школы и учителей принесшего себя в жертву малолетним преступникам.
— Ну, Итало, если можете, расскажите нам, что именно случилось в школе ночью, — обратился к нему директор.
Итало огляделся и завел свой рассказ, в котором процентов шестьдесят было правдой, процентов тридцать чистой воды враньем, а процентов десять — преувеличениями, пафосом, драматическими эффектами. Эмоциональными и слезовыжимательными подробностями («Вы себе представить не можете, как холодно бывает зимой в моей комнатке, как одиноко мне там — вдали от дома, от жены, от моих любимых детей»).
Ненужные подробности он частично опустил, чтобы не утяжеляли сюжет и не сбивали с толку. («Нос? Как я его сломал? Кто-то из этих мальчишек ударил меня, когда я шел по темному коридору».)
Завершил повествование он так:
— И вот я здесь. Саби видите. В больдице. Весь израдеддый. Догой пошевелить де богу, Дубаю, у бедя пара дебольших перелобов, до это дичего, главдое — я спас школу от ваддалов. Правда? Едидстведдое, о чеб я прошу, — вы люди убдые, образоваддые, побогите десчастдобу старику. Пусть бде дадут то, что по закоду положедо за столько лет работы и за это жуткое происшествие, из-за которого я потерял остатки здоровья. Пока бде хватило бы и того, что божно собрать у учителей и родителей. Спасибо ваб, большое ваб спасибо.
Завершив свою речь, он взглянул, какой эффект она произвела на слушателей.
Директор скрючился на стуле, прикрыв рот руками и уставившись в пол. Эту позу Итало счел выражением глубокой печали о том, как несправедливо обошлась с ним судьба, и сострадания к его несчастью.
Неплохо.
Потом он стал рассматривать Палмьери.
Рыжая глядела на него без всякого выражения. Да чего от такой и ждать-то?
И наконец, он поглядел на заместительницу.
Гатта сидела с каменным лицом, а это ничего хорошего не обещало. А потом она как-то издевательски скривила губы.
И что бы это значило? Что еще за улыбочка такая? Или старая корова ему не верит?
Итало зажмурился и скорчил гримасу, долженствующую выражать испытываемую им боль. И замер, ожидая сочувствия, ласкового слова, пожатия руки, хоть чего-нибудь!
Заместительница кашлянула и вытащила из маленькой замшевой сумочки блокнот и очки.
— Итало, я не все поняла в вашем рассказе. Кое-что не сходится с тем, что мы и полицейские видели в школе. Если вы в состоянии отвечать, я задам вам буквально пару вопросов.
— Ладдо. Только давайте быстро, я себя деваждо чувствую.
— Прежде всего — вы говорите, что были ночью один. Но кто такая тогда Алима Гуабре? Выходит так, что именно эта нигерийская девушка, у которой к тому же нет вида на жительство, вызвала полицию.
Резкая боль пронзила внутренности сторожа и ринулась вверх, обжигая гланды. Он попытался сдержать этот газовый выброс из пищевода, но не смог и оглушительно рыгнул.
Те трое сделали вид, что не заметили.
Итало поднес ладонь ко рту.
— Как вы сказали? Какая Алиба? Я такую де здаю, в первый раз слышу…
— Странно. Эта молодая женщина, судя по всему, занимающаяся проституцией, утверждает, что вы хорошо знакомы, что это вы ее отвезли в школу и приглашали переночевать у вас…
Итало запыхтел. Нос пульсировал, как сломанный калорифер.
Погодите, погодите минутку…. Эта сучка его что, допрашивает? Его? Именно его, спасителя школы, который чуть не загнулся? Да что тут происхо… Он получил удар в спину. А он-то надеялся, что они обнимут его, подарят коробочку конфет «Ферреро Роше», букетик цветов.
— Ода, давердо, де в себе. Ода все выдубала. Кто ода такая? Что ей от бедя надо? Я ее де знаю, — заявил он, размахивая руками, словно пытался прогнать осиный рой.
— Она утверждает, что раз в неделю вы ужинаете вместе в «Старой телеге», а еще она рассказывала о шутке… — Синьора Гатта сморщилась и отодвинула блокнот, как будто хотела получше разглядеть, что там написано. — Я не все поняла. Полицейские сказали, что она была очень сердита на вас. Что вы подшутили над ней за ужином…
— Да что себе позволяет эта проклятая бл…? — Итало с трудом сдержался и не закончил фразу.
Заместительница метнула в него взгляд, убийственный, как удар руки Мазингера Зет.[4]
— Да, мне тоже эта история кажется весьма странной. Но одно обстоятельство, кажется, подтверждает слова синьоры Гуабре. Этим утром ваша машина стояла перед запертыми воротами. А кроме того, есть свидетельство официантов «Старой телеги»…
Сторож затрясся как осиновый лист и, глядя на бессердечное чудовище, которое развлекалось, издеваясь над ним, возжаждал броситься на нее и порвать в клочья ее куриную шею. И выдрать ей все зубы и сделать из них ожерелье. Это не женщина, это демон бездушный и безжалостный. С куском свинца вместо сердца и холодильной камерой между ног.
— И это заставляет меня думать, что в тот момент, когда вандалы проникли в школу, вы отсутствовали… Возможно, как и два года назад, когда залезли воры.
— Де-е-ет! В тот раз я был, я спал! Богоб клядусь! Я де видоват, что так крепко сплю! — Итало обратился к директору: — Прошу вас, господид директор, хоть вы послушайте! Чего ода от бедя хочет? Бде так плохо. Я де могу слышать эти ужасдые обвидедия. Что я хожу к проституткаб, что я де выполдяю свои обязаддости. Я тридцать лет исправно тружусь. Синьор директор, прошу вас, скажите хоть что-дибудь.
Руководящее лицо поглядело на него как на последнего представителя вымершего вида:
— Что я могу сказать? Постарайтесь быть с нами честным, скажите правду. Всегда лучше говорить правду.
Тогда Итало обратил взоры к Палмьери в поисках сочувствия, но не нашел его.
— Уходите… уходите… — пролепетал он, закрыв глаза, с видом умирающего, желающего отойти в лучший мир спокойно.
Но Гатту это не тронуло.
— Вам бы следовало на самом деле поблагодарить бедняжку. Если бы не синьора Гуабре, вы, вероятно, до сих пор бы лежали без сознания в луже крови. Неблагодарный вы. А теперь поговорим о том, что меня беспокоит больше всего. О ружье.
Итало показалось, что настал конец. К счастью, ему пришло в голову кое-что, отчего на мгновение боль в носу ушла и внутреннее напряжение ослабло. Он представил, как вставляет старой плоской корове в зад фонарный столб, измазанный перцем и песком, а она орет как резаная.
— Вы стреляли из ружья в помещении школы.
— Неправда!
— Как неправда? Ружье нашли около вас… Ружье не зарегистрировано, к тому же у вас, кажется, нет ни разрешения на охоту, ни разрешения на ношение оружия…
— Неправда!
— А это очень серьезное правонарушение, это карается…
— Неправда!
Итало воспользовался последней, самой безнадежной стратегией защиты. Все отрицать. Вообще все. Солнце горячее? Неправда. Ласточки летают? Неправда!
Постоянно говорить «нет».
— Вы стреляли один раз. Вы пытались попасть в них. И вы разбили окно в спортза…
— Неправда!
— Хватит твердить «неправда-неправда»! — рявкнула замдиректора, и невозмутимость, которую она изображала до этой минуты, испарилась: она обратилась в китайского дракона со злобными глазами.
Итало сник и свернулся, как краб.
— Мариучча, пожалуйста, перестань, успокойся, — умолял директор, замерший на своем стуле. Все пациенты в палате обернулись и глядели на них, а медсестра метала в них гневные взоры.
Замдиректора понизила голос и продолжала сквозь зубы:
— Дорогой Итало, вы оказались в прескверной ситуации и, кажется, не отдаете себе в этом отчета. Вам грозит обвинение сразу по нескольким пунктам: незаконное хранение оружия, попытка убийства, посещение проституток и пьянство на рабочем месте.
— Дет-дет-дет-дет-дееееееееет! — из последних сил твердил Итало, качая головой.
— Вы последний дурак. Чего вы там хотели? Компенсации? Вы даже имели наглость попросить, чтобы мы собрали для вас деньги. А теперь слушайте меня внимательно, очень внимательно. — Мариучча Гатта встала, и холодные глаза ее вдруг вспыхнули, словно в них были тысячеваттные лампочки. Щеки порозовели. Она схватила сторожа за ворот пижамы и едва не подняла над кроватью. — Я и директор делаем все, чтобы вам помочь, и делаем это только потому, что ваш сын, который работает в полиции, нас умолял на коленях, чтобы его мать не узнала об этом, а то она умрет от горя. Только по этому мы на вас не заявили в полицию. Мы делаем все возможное, чтобы спасти вашу ж… задницу, чтобы вас не посадили на пару лет, чтобы вы не потеряли работу, не лишились пенсии, но сейчас мне совершенно необходимо знать, кто были те хулиганы.
Итало глотнул воздух ртом, как линь, попавшийся на крючок, а потом выдохнул через нос. Из ватных тампонов, вставленных в ноздри, потекли ручейки крови.
— Я де здаю. Де здаю, клянусь здоровьем детей, — заскулил сторож, барахтаясь на постели. — Я их де видел. Когда я вошел в кладовку, было темдо. Оди кидали в бедя ортопедические мячи. Я упал. Они убежали. Двое или трое. Я пытался поймать. Де получилось. Сукины дети.
— Это все?
— Ду, был еще одид. Одид вылез из матов для прыжков в высоту. И…
— И?
— Я де уверед, я был далеко, без очков, до он был худой такой и маленький… похож да сыда пастуха из Серры… Де помдю фамилию… До я де уверед. Мальчишка из второго Б.
— Морони?
Итало кивнул.
— Только это страддо…
— Странно?
— Да, мде показалось страддым, что такой мальчик, тихий, может задиматься такими вещами. До это мог быть он.
— Ладно. Проверим! — Замдиректора отпустила ворот сторожа с удовлетворенным видом. — А теперь выздоравливайте. А мы посмотрим, что сможем для вас сделать. — Потом обратилась к спутникам. — Пойдемте, уже много времени. Нас ждут в школе.
Джовани Козенца и Флора Палмьери подскочили, словно у них в стульях сработали пружины.
— Спасибо, спасибо… Делайте что хотите. Приходите меня проведать.
Трое удалились, оставив сторожа трястись от ужаса перед угрозой провести последние годы жизни в тюрьме, без гроша в кармане, даже без пенсии.
В нем кипела борьба.
Любопытство сражалось с желанием вернуться домой.
Во рту у Пьетро пересохло, словно он съел пригоршню соли, ветер залетал под капюшон и раздувал плащ, и дождь бил в лицо, замерзшее и бесчувственное, как кусок льда.
Он пролетел через Искьяно Скало единым духом, по лужам, и перед самым поворотом на улицу, где была школа, резко затормозил.
Что он увидит за углом?
Собак. Рычащих немецких овчарок. В намордниках. В ошейниках с шипами. Своих школьных товарищей, стоящих в ряд, голых, дрожащих под ливнем, лицом к стене. Людей в синей форме, в масках и армейских ботинках, расхаживающих по лужам. Если вы не скажете, кто это был, каждые десять минут мы будем казнить одного из вас.
Кто это был?
«Я».
И Пьетро выходит вперед.
«Это был я».
Нет, наверняка он увидит толпу под зонтиками, бар, полный посетителей, и спасателей, снимающих цепь. А среди толпы будут Пьерини, Баччи и Ронка, балдеющие от происходящего. Ему совершенно не хотелось видеть эту троицу. И еще меньше ему хотелось делить с ними тайну, сжигавшую его душу.
Как бы ему хотелось сейчас оказаться кем-нибудь другим, одним из тех, кто, сидя в баре, балдел от происходящего и кто потом спокойно вернется домой, не ощущая, как он, тяжесть в желудке.
И еще кое-что ужасно его волновало — Глория. Он живо представлял себе, как она начнет шуметь, прыгать от восторга, гадать, кто придумал эту гениальную вещь — повесить цепь на ворота.
А мне что делать? Сказать ей? Рассказать ей, как было дело?
(«Давай пошевеливайся. Или ты тут целый день стоять собрался?»)
Он повернул за угол.
Перед школой — никого. В баре тоже.
Он подъехал поближе. Ворота были открыты, как обычно. Никаких следов спасателей. На парковке машины учителей. И машина Итало. В школьных окнах горит свет.
Значит, занятия идут.
Он катил очень медленно, словно видел школу впервые в жизни.
Въехал в ворота. Поглядел, нет ли на земле обломков цепи. Ни одного. Прислонил велосипед к ограде. Поглядел на часы.
Он опоздал почти на двадцать минут.
Он знал, что может получить замечание, но поднимался по ступенькам медленно, как душа, восходящая по длинной лестнице в рай.
— Ты что? Давай быстрее! Поздно уже!
Уборщица.
Она открыла дверь и махала ему рукой.
Пьетро вбежал внутрь.
— С ума сошел? На велосипеде приехал? Воспаление легких хочешь подхватить? — крикнула она.
— А? Да… Нет! — Пьетро не слушал.
— Да что с тобой?
— Ничего. Ничего.
И он машинально побрел в класс.
— Куда в таком виде? Ты что, не видишь? От тебя лужи на полу. Снимай плащ и оставь на вешалке!
Пьетро вернулся и снял плащ. И сообразил, что это уборщица из секции А. А здесь, в гардеробе, должен быть Итало.
Где он?
Он не хотел это знать.
И без него замечательно. Его нет — и ладно.
Штаны снизу у него совсем промокли, но в школе тепло, скоро высохнут. Он на секунду прислонил руки в батарее. Уборщица сидела и листала журнал. Больше в школе никого не было видно. Тишина. Только шум дождя, бьющего в стекла и стекающего вниз по водосточной трубе.
Занятия начались, все сидят на уроках. Он направился к своему классу. Дверь в приемную открыта, секретарь сидит на телефоне. Дверь в кабинет директора закрыта. Впрочем, она всегда закрыта. В учительской пусто.
Все в порядке.
Но, прежде чем зайти в класс, ему непременно надо было увидеть кабинет технических средств обучения. Если и там все в порядке, никаких надписей, телевизор цел, то получается одно из двух: или ему все привиделось, а значит, он совсем с ума сошел, или прилетели добрые инопланетяне и все исправили. Хлоп! Вспышка фотонного пистолета — телевизор с видеомагнитофоном снова целы (как в кино, только наоборот). Хлоп! И нет надписей на стенах. Хлоп! И Итало испарился.
Он спустился вниз. Подергал за ручку, но дверь была заперта. И спортзал закрыт.
Может, они решили все поставить на место и сделать вид, будто ничего не случилось.
(«Почему?»)
Потому что не знают, кто это был, а потому лучше сделать вид, что ничего не случилось. Так?
Такое объяснение его успокоило.
Бегом в класс. В тот момент, когда он взялся за ручку двери, сердце бешено заколотилось. Он осторожно повернул ее и вошел.
Флора Палмьери тряслась на заднем сиденье в машине директора.
Автомобиль с трудом въезжал на холм Орбано. Дождь лил как из ведра. Все вокруг посерело, гремел гром, и изредка вдали над морем вспыхивали молнии. Капли бешено стучали по крыше. Дворники без устали ерзали по ветровому стеклу. Шоссе напоминало бурлящий поток, грузовики, словно киты, проносились мимо темной угрожающей массой, поднимая волны.
Директор Козенца приник к рулю.
— Ничего не видно. И грузовики мчатся как сумасшедшие.
Замдиректора Гатта исполняла обязанности штурмана.
— Обгоняй, чего ждешь? Ты что, не видишь, что он тебе уступает дорогу? Давай, Джованни!
Флора размышляла о том, что сказал сторож, и чем больше она думала, тем абсурднее ей казались его слова.
Чтобы Пьетро Морони залез в школу и все покрути ил?
Нет. Что-то тут не так.
Морони совсем другой. Чтобы из этого мальчугана слово вытянуть, нужно умолять его на коленях. Он такой тихий и спокойный, что Флора часто и вовсе забывает о его существовании.
Ту надпись оставил Пьерини, в этом она уверена.
Но что Морони мог делать вместе в Пьерини?
Несколько недель назад Флора задала второму Б сочинение на вечную тему «Кем я хочу быть, когда вырасту».
И Морони написал:
«Я бы очень хотел изучать животных. Когда я вырасту, я хочу стать биологом и поехать в Африку снимать кино про животных. Я бы много работал и снял кино про лягушек, которые живут в Сахаре. Никто не знает, а в Сахаре есть лягушки. Они живут в песке и спят летаргическим сном одиннадцать месяцев в году и три недели (почти целый год), а просыпаются только на неделю, когда идет дождь и пустыню затапливает. У лягушек очень мало времени, а им надо сделать много всего, например поесть (они едят насекомых), и произвести потомство (икринки), и выкопать новую нору. Вот как они живут. Я хотел бы пойти учиться в лицей, но папа говорит, что я должен стать пастухом и работать в поле, как мой брат Миммо. Но Миммо тоже не хочет быть пастухом. Он хочет поехать на Северный полюс ловить треску, но я не думаю, что он туда поедет. Я бы хотел учиться в лицее и в университете, чтобы изучать животных, но папа говорит, что я могу изучать овец. Я уже изучил овец, и они мне не нравятся».
Вот что такое Пьетро Морони.
Он в облаках витает, лягушек в пустыне ищет, тихий и безобидный воробышек.
А сейчас что на него нашло?
В один момент изменился, стал хулиганом и связался с Пьерини?
Нет.
В классе были все.
Пьерини, Баччи и Ронка беспокойно поглядывали на него. Глория улыбалась ему с первой парты.
Все сидели тихо-тихо, значит, Рови спрашивала домашнее задание. Напряжение просто висело в воздухе.
— Морони, тебе известно, что ты опоздал? Ну так что стоишь? Заходи и садись на место, — приказала Рови, глядя на него сквозь толстые, как бутылочные донышки, линзы.
Диана Рови была женщина пожилая, полноватая, круглолицая. Похожая на енота.
Пьетро прошел к своей парте в третьем ряду у окна и стал доставать из рюкзака учебники.
Учительница продолжила опрашивать Джаннини и Пудду, которые стояли у ее стола и рассказывали свое задание: про бабочек и их жизненный цикл.
Пьетро сел и толкнул локтем соседа по парте Тонно, просматривавшего свое домашнее задание про саранчу.
Антонио Ираче, всеми называемый Тонно,[5] был худой парень с маленькой вытянутой головой, прилежный, Пьетро с ним не то чтобы дружил, но тот его не трогал.
— Тонно, сегодня было что-нибудь необычное? — прошептал он, приложив ладони ко рту.
— В смысле?
— Ну, не знаю… Замдиректора или директор не ходили по школе?
Антонио не отрывался от книги.
— Нет, я их не видел. Дай мне подучить, пожалуйста, а то меня скоро спросят.
Глория жестикулировала, пытаясь привлечь его внимание.
— Я боялась, ты не придешь, — громко прошептала она, наклонившись в его сторону. — Скоро наша очередь. Ты готов?
Пьетро кивнул.
В тот момент его меньше всего интересовало, как он будет рассказывать домашнее задание. В другой день он бы, наверное, сидел и трусил, но сегодня у него в голове крутились совсем другие мысли.
Пьерини кинул в него бумажный шарик.
Пьетро развернул. Там было написано:
ГОВНЮК В ЧЕМ ДЕЛО ТЫ ХОРОШО ЗАСТЕГНУЛ ЦЕПЬ?
КОГДА МЫ ПРИШЛИ ВСЕ БЫЛО В ПОРЯДКЕ. ТЫ ЧТО ВООБЩЕ СДЕЛАЛ?
Разумеется, он ее хорошо застегнул. И даже подергал, чтобы проверить. Он вырвал из тетради листок и написал:
Я ЕЕ ОТЛИЧНО ЗАСТЕГНУЛ
Свернул шариком и кинул Пьерини. Но шарик полетел совсем в другую сторону и приземлился на парту Джанны Лории, дочки газетчицы, самой противной и злой девчонки в классе, та взяла его, ухмыльнувшись, засунула в рот и точно проглотила бы, если бы Пьерини не принял срочные меры и не нанес ей хорошо рассчитанный удар по затылку. Джанна выплюнула записку на парту. И Пьерини, как юркий хорек, схватил ее и вернулся на свое место.
Никто из них троих не заметил, что старушка Рови все видела через свои пуленепробиваемые стекла.
— Морони! Ты весь промок и потому сошел с ума? Что у тебя случилось? Опаздываешь, болтаешь, кидаешься бумажками. Что с тобой такое? — Рови произнесла это совершенно беззлобно. Похоже, ей действительно было интересно, чем вызвано такое поведение мальчика, которого обычно не видно и не слышно. — Морони, ты сделал задание?
— Да…
— А с кем?
— С Челани.
— Прекрасно. Выходите сюда и развлеките меня. — Потом, обернувшись к тем двоим, которые стояли у ее стола, сказала: — А вы можете идти. Уступите место Морони и Челани. Надеюсь, у них получится лучше, чем у вас, и хотя бы «удовлетворительно» им можно будет поставить.
Рови шла по жизни не спеша, как огромный танкер с нефтью по морю, не обращая внимания на то, буря кругом или штиль. Тридцатилетний опыт работы сделал ее нечувствительной к обидам. Работая с учениками, она без особых усилий добивалась их уважения.
Пьетро и Глория вышли к учительскому столу. Начала Глория — про то, как комары живут, и про водный период развития личинок. Рассказывая, она смотрела на Пьетро. «Ну как? По крайней мере я хорошо выучила».
Больше всего на свете Пьетро любил учиться и старался приобщить к этому Глорию. С бесконечным терпением, пока она отвлекалась на пустяки, он повторял ей уроки.
Но сейчас у нее хорошо получалось.
И она была такая красивая, что дух захватывало.
Самое лучшее — иметь красивую близкую подругу: ты можешь смотреть на нее сколько хочешь, а она не подумает, что ты за ней ухаживаешь.
Когда пришла его очередь, он решительно приступил к рассказу. Спокойно. Рассказал про осушение болот и про ДДТ и, пока говорил, чувствовал себя беззаботным и счастливым. Словно пьяным.
Кошмар закончился, школа цела, можно поговорить о комарах.
Он позволил себе длинное отступление о наиболее действенных способах прогнать комаров из дома. Объяснил все достоинства и недостатки тлеющих спиралей, пластинок, ультрафиолетовых ламп и препарата «Аутан». А потом рассказал о креме собственного изобретения на основе базилика и дикого тмина: комары, почуяв этот запах, не просто не кусают, а улетают подальше и становятся вегетарианцами.
— Хорошо, Морони. Достаточно. Молодцы. Что я могу еще сказать? — прервала его удовлетворенно Рови. — Осталось решить, какую оценку вам поста…
Дверь в класс открылась.
Уборщица.
— Что такое, Розария?
— Морони вызывают к директору.
Учительница посмотрела на Морони.
— Пьетро?..
Он побледнел и открыл рот, продолжая дышать носом. Как будто ему сообщили, что его ждет электрический стул. Похолодевшими руками он вцепился с силой в край кафедры, словно хотел сломать ее.
— Что случилось, Морони? Ты хорошо себя чувствуешь?
Пьетро кивнул. Повернулся и, ни на кого не глядя, направился к двери.
Пьерини вскочил со своего места, схватил Пьетро за загривок и, пока тот не успел уйти, что-то прошептал ему на ухо.
— Пьерини! Кто тебе позволил встать? Живо на место! — Рови хлопнула по столу журналом.
Пьерини поглядел на нее и сказал с равнодушной улыбочкой:
— Извиняюсь. Уже иду на место.
Учительница повернулась к Пьетро.
Он уже скрылся за дверью вместе с Розарией.
«Итало меня узнал», — думал он.
Когда уборщица сказала, что его вызывает директор, Пьетро всерьез подумал, не выброситься ли в окно.
Но тут возникали две трудности. Во-первых, окно было закрыто («Можно выбить стекло головой»), а во-вторых, его класс был на втором этаже и окно выходило на волейбольную площадку, так что он остался бы жив, сломал бы ногу, не более того.
В общем, не умер бы.
А надо бы, чтобы он разбился всмятку.
Если бы бог был добр, он бы сделал так, чтобы его класс оказался на последнем этаже небоскреба такой вышины, чтобы он шмякнулся о землю как гнилой помидор, а полицейские установили бы, что он тут ни при чем.
И на похоронах священник сказал бы, что он тут ни при чем и он не виноват.
Он шел в кабинет директора и чувствовал себя ужасно, просто ужасно.
— Только попробуй проболтаться. Если кого назовешь, я тебя прибью, клянусь жизнью матери. — Вот что прошептал ему на ухо Пьерини. А мать Пьерини недавно умерла.
Ему хотелось все сразу — в туалет по-маленькому и по-большому, а еще его тошнило.
Он взглянул на безжалостную надзирательницу, конвоировавшую его к палачу.
Можно у нее отпроситься в туалет?
Нет. Конечно нет.
Когда тебя ждет директор, ты никуда не можешь отпроситься, к тому же она может подумать, что я хочу сбежать через окно.
Не надо было идти в школу. Почему он не остался дома?
«Потому что я лохом родился. Я родился лохом, потому что меня таким родили. Полным лохом». Он впал в отчаяние.
Итало его узнал. И сказал директору.
«Он меня узнал».
Его ни разу еще не вызывали к директору. Глорию дважды вызывали. Первый раз — когда она спрятала дневник Лории в сливном бачке в туалете, а в другой раз — когда она подралась с Гонкой в спортзале. Ей сделали два замечания.
А у меня ни одного нет. Почему он узнал только меня?
«Спрятался в матах. Зачем спрятался в матах? Если бы ты спрятался вместе с… Он тебя увидел.
Но он был без очков, он был очень далеко…»
(«Успокойся уже. Не трусь. Они сразу догадаются. Ничего не говори. Ты ничего не знаешь. Ты был дома. Ты ничего не знаешь».)
— Иди… — уборщица указала на закрытую дверь.
О боже, как же ему плохо, уши… уши у него горели, а по телу стекал холодный пот.
Он медленно открыл дверь.
Кабинет директора был неуютным. Две длинные неоновые лампы заливали его желтым светом, отчего он напоминал морг. Слева стоял заваленный бумагами стол директора и металлические полки с зелеными папками, справа — обтянутый кожзаменителем диван, два потертых кресла, стеклянный столик, деревянная пепельница и опасно накренившийся фикус. На стене, между окон, висела гравюра, изображавшая трех всадников, гнавших стадо коров.
В кабинете собрались все трое.
Директор сидел в одном кресле. Во втором — замдиректора (самая злая женщина в мире). Палмьери сидела чуть подальше, на стуле.
— Заходи. Присаживайся, — сказал директор.
Пьетро медленно прошел по кабинету и сел на диван.
Было девять сорок две.
Проблемные.
Так называли на учительском сленге таких, как Морони.
Дети, которым трудно освоиться в классе. Дети, которым трудно наладить отношения с одноклассниками и учителями. Дети, склонные к проявлениям агрессии. Замкнутые. Дети с расстройствами личности. Дети из неблагополучных семей. С отцами преступниками или алкоголиками. С душевнобольными матерями. С братьями-хулиганами.
Проблемные.
Едва увидев мальчика на пороге кабинета, Флора поняла, что ему сейчас станет плохо.
Он был белый как полотно и…
«Он виновен», — поняла она.
… перепуганный.
«Виновней виновного».
От него буквально веяло виной.
«Итало не соврал. Он был в школе».
В девять пятьдесят семь Пьетро сознался в том, что залез в школу, и заплакал.
Он плакал, сидя на диване из кожзаменителя в кабинете директора. В полной тишине. Шмыгал носом и вытирал лицо тыльной стороной ладони.
Гатта заставила его это сказать.
Но больше он ничего не станет говорить, хоть убейте. Его вынудили.
Директор хороший. Гатта плохая.
Вдвоем тебя расколют.
Сначала директор сказал, чтобы он располагался, а потом Гатта ему выложила всю правду:
— Морони, вчера вечером Итало видел тебя в школе.
Пьетро пытался говорить, что это неправда, но его слова ему самому показались неубедительными, что уж говорить об остальных. Замдиректора спросила:
— Где ты был вчера в девять вечера?
Пьетро сказал, что дома, но потом запутался, сказал, что дома у Глории Челани, и Гатта усмехнулась:
— Прекрасно. Сейчас мы позвоним синьоре Челани и попросим ее подтвердить твои слова.
И взяла записную книжку, а Пьетро не хотел, чтобы мама Глории разговаривала с Гаттой, потому что Гатта скажет маме Глории, что он залез в школу и что он хулиган, и это ужасно, и поэтому он все рассказал.
— Да, я правда залез в школу. — И заплакал.
А Гатте было все равно, плачет он или нет.
— Ты был один или с кем-нибудь?
(«Если кого назовешь, я тебя прибью, клянусь жизнью матери».)
Пьетро покачал головой.
— Ты хочешь сказать, что в одиночку повесил цепь на ворота, забрался в школу, разбил телевизор, исписал стены и побил Итало? Морони! Говори правду. Если ты не скажешь, тебя оставят на второй год. Ты понял? Ты хочешь, чтобы тебя ни в одну школу не взяли? Хочешь сидеть в тюрьме? Кто был с тобой? Итало сказал, что ты был не один. Говори — или пеняй на себя!
Довольно.
Эта сцена становилась для нее мучительной.
Тут что, Святая Инквизиция? Может, эта гарпия себя Великим Инквизитором считает?
Сперва Итало. Теперь Морони.
Флоре стало не по себе, до того она переживала за мальчика.
Гатта, сволочь, издевается над ним, а Пьетро уже рыдает.
До этой минуты она сидела молча.
Все, хватит!
Она встала, села, снова встала. Подошла к Гатте, шагавшей по кабинету взад-вперед и курившей, как прокурор.
— Я могу с ним поговорить? — тихо спросила Флора.
Замдиректора выпустила облако дыма:
— Зачем?
— Потому что я его знаю. И я знаю, что это — не лучший способ узнать у него, как было дело.
— А вам, значит, известен лучший способ? Ну так докажите… Давайте, мы посмотрим.
— Я могу поговорить с ним наедине?
— Мариучча, пусть учитель поговорит. Оставим их. Сходим пока в бар… — примирительно вмешался директор.
Гатта недовольно ткнула сигарету в пепельницу и вышла вместе с директором, хлопнув дверью.
Теперь они остались одни.
Флора опустилась на колени перед Пьетро, который все еще рыдал, закрыв лицо руками. Постояв так пару мгновений, она протянула руку и погладила мальчика по голове.
— Пьетро, пожалуйста, перестань. Ничего непоправимого не случилось. Успокойся. Послушай, ты должен сказать, кто был с тобой в школе. Замдиректора хочет знать, она этого так не оставит. Она заставит тебя сказать. — Она села рядом с ним. — Думаю, я знаю, почему ты не хочешь рассказывать. Ты не хочешь доносить, так?
Пьетро убрал руки от лица. Он больше не плакал, но все еще судорожно всхлипывал.
— Нет. Это был я… — пролепетал он, вытирая сопли рукавом.
Флора взяла его за руки. Они были горячими и влажными.
— Это был Пьерини? Да?
— Я не могу, не могу! — умолял он ее.
— Ты должен сказать. Тебе станет легче.
— Он сказал, что убьет меня, если я скажу. — И он снова заплакал.
— Не-ет, это пустая болтовня. Он ничего тебе не сделает.
— Я не виноват… Я не хотел лезть в школу…
Флора обняла его.
— Ну все, все. Расскажи, как все вышло. Ты можешь мне доверять.
— Я не могу…
Но потом, уткнувшись лицом в свитер учительницы, Пьетро, всхлипывая, рассказал про цепь и про то, как Пьерини, Баччи и Ронка заставили его залезть в школу и написать, что у Итало ноги воняют. Что он спрятался среди матов и что Итало в него стрелял.
И пока Пьетро говорил, Флора думала о том, как несправедливо устроен мир, в котором они живут.
Почему членам мафии, которые покаялись и рассказали все, правосудие дает новые документы и гарантии безопасности и облегчает им наказание, а беззащитному ребенку никто ничего не даст, кроме страха и угроз?
Ситуация, в которой оказался Пьетро, была ничем не лучше, чем у раскаявшихся мафиози, и угроза Пьерини — не менее реальной, чем угроза босса Коза Ностры.
Окончив рассказ, Пьетро поднял на нее покрасневшие глаза:
— Я не хотел залезать в школу. Меня заставили. Сейчас я говорю правду. Я не хочу, чтобы меня оставляли на второй год. Если меня не переведут, отец меня не отдаст в лицей.
Флора опять испытала острую жалость к этому ребенку. Она крепко обняла его.
Ей хотелось забрать его и увести с собой. Ей хотелось усыновить его. Она отдала бы любые деньги за то, чтобы он был ее сыном, чтобы она могла воспитывать его и отдать в лицей, где-нибудь далеко-далеко, за тысячи километров от этой звериной дыры, чтобы он был счастлив.
— Не бойся. Никто тебя не выгонит. Обещаю. Никто не причинит тебе зла. Посмотри на меня, Пьетро.
И Пьетро взглянул ей прямо в лицо заплаканными глазами.
— Я скажу, что это я тебе подсказала имена Пьерини и остальных, а ты только подтвердил. Ты тут ни при чем. Погром устроил не ты. Гатта тебя отстранит от уроков на пару дней, так будет лучше. Пьерини не будет считать тебя доносчиком. Не бойся. Ты молодец, хорошо учишься, никто тебя не выгонит. Ясно? Я обещаю тебе.
Пьетро кивнул.
— А теперь иди умойся и возвращайся в класс, об остальном я позабочусь.
Отстранили от занятий на пять дней.
Пьерини. Баччи. Ронка. И Морони.
И велели родителям потом прийти с ними в школу и побеседовать с директором и учителями.
Такое решение приняла замдиректора Гатта (ну и директор Козенца).
Класс технических средств обучения перекрасили в мгновение ока. Обломки телевизора и видеомагнитофона выкинули. У совета по образованию попросили разрешения взять из школьной кассы средства для покупки новой видеоаппаратуры, необходимой для учебного процесса.
Морони сознался. Баччи сознался. Ронка сознался. Пьерини сознался.
Их вызывали в кабинет директора по очереди, и все сознались.
Утро признаний. Гатта могла быть довольна.
Теперь оставалась одна проблема.
Рассказать обо всем отцу.
Глория посоветовала так:
— Скажи матери. Пусть она пойдет поговорить с учителями. И предупреди, чтобы она ничего не рассказывала отцу. Пять дней ты делай вид, будто ходишь в школу, а на самом деле приходи ко мне. Сиди у меня в комнате и читай комиксы. Захочешь есть — сделай бутерброд, захочешь кино посмотреть — включи видик. Все просто.
Вот в чем заключалась разница между ними. Огромная разница.
У Глории все было просто.
У Пьетро — наоборот.
Если бы с ней такое случилось, она пошла бы к маме, и мама бы приласкала ее, и, чтобы ее утешить, они отправились бы в Орбаро и пошли по магазинам.
А его мать ничего такого не сделает. Она будет плакать и без конца задавать один и тот же вопрос: «Почему?»
Почему ты это сделал? Почему у тебя сплошные неприятности?
Даже не слушая, что он ей отвечает. Ей не хочется знать, виновен Пьетро или нет. Ее будет волновать только то, что надо идти в школу и разговаривать с учителями («Я не могу, ты же знаешь, я себя плохо чувствую, ты не можешь требовать от меня еще и этого, Пьетро».) и что ее сына выгоняют и тому подобное, а все объяснения у нее в одно ухо влетят, в другое вылетят. Она ничего не поймет.
А потом и вовсе заскулит: «Ты же знаешь, такие вещи нужно обсуждать с отцом. Я тебе ничем помочь не могу».
Трактор отца стоял перед стрелковым клубом.
Пьетро слез с велосипеда, глубоко вдохнул и вошел.
Внутри никого.
Ладно.
Только Габриеле, бармен, вооружившись отверткой и молотком, разбирал кофемашину.
Отец сидел за столиком и читал газету. Черные волосы блестели в свете ламп. Бриллиантин. Очки сдвинуты на кончик носа. Нахмурившись, он водил пальцем по газетным строчкам и что-то бормотал себе под нос. Читая новости, синьор Морони всегда кипятился (только представить себе: отец, у которого отовсюду пар валит, — это было бы незабываемое зрелище).
Он тихонечко подошел и, оказавшись в метре от отца, окликнул:
— Папа…
Синьор Морони обернулся. Увидел Пьетро. Улыбнулся.
— Пьетро, ты что тут делаешь?
— Я пришел…
— Садись.
Пьетро покорно сел.
— Хочешь мороженого?
— Нет, спасибо.
— А жареной картошки? Чего хочешь?
— Ничего, спасибо.
— Я уже заканчиваю. Сейчас поедем домой. — И он снова уткнулся в газету.
Он был в хорошем настроении. Это обнадеживало.
— Папа, я должен тебе передать… — Пьетро открыл рюкзак, вынул листок и протянул отцу.
Синьор Морони прочитал.
— Это что? — Голос у него стал на октаву ниже.
— Меня отстранили от занятий… Ты должен пойти к замдиректора.
— И что же ты натворил?
— Ничего особенного. Вчера ночью кое-что случилось… — И за полминуты он ему рассказал, что произошло. Довольно близко к истине. Он умолчал о надписях, но рассказал про телевизор и про то, как те трое заставили его залезть в школу.
Закончив рассказ, он взглянул на отца.
Незаметно было, чтобы он злился, он просто разглядывал записку, как египетский иероглиф.
Пьетро молчал и нервно сплетал пальцы в ожидании ответа.
Наконец отец заговорил.
И чего ты теперь от меня хочешь?
— Ты должен сходить в школу. Это важно. Так велела замдиректора… — Пьетро попытался говорить как можно беззаботнее, как будто это было дело на одну минуту.
— А что от меня надо замдиректора?
— Да ничего… Ты скажешь… ну… что я совершил ошибку. Что я сделал то, что не должен был делать. Что-то такое.
— А я тут при чем?
«Как это при чем тут ты?»
— Ну… ты мой отец.
— Да, но я не лазил в школу. Я не позволял банде придурков об себя ноги вытирать. Я вчера вечером работал, а потом пошел спать. — И отец снова уткнулся в газету.
Разговор окончен.
Пьетро попробовал еще раз.
— Так ты не пойдешь?
Синьор Морони оторвал взгляд от газеты.
— Нет. Разумеется, не пойду. Я не пойду извиняться за глупости, которые ты делаешь. Улаживай сам. Ты уже достаточно взрослый. Ты делаешь глупости, а потом хочешь, чтобы я за тебя все решил?
— Но, папа, это не я хочу, чтобы ты туда пошел. Это замдиректора хочет, чтобы ты пришел с ней поговорить. Если ты не придешь, она подумает…
— Ну и что же она подумает? — рявкнул отец.
Его внешнее спокойствие рушилось.
«Что у меня отец, которому на меня совершенно наплевать, вот что она подумает. Что он сумасшедший, что у него проблемы с законом, что он пьяница. (Эта задница Джанна Лория так ему однажды сказала, когда они поругались из-за места в автобусе: „Твой отец чокнутый пьяница“.) Что я не такой, как остальные, — те, у которых родители ходят беседовать с учителями».
— Не знаю. Но если ты не пойдешь, меня выгонят. Если ученик под подозрением, родители должны пойти в школу. Обязательно. И так всегда делают. Ты должен им сказать…
«Я молодец», — подумал Пьетро.
— Я вообще никуда не должен ходить. Если тебя выгонят, значит, так и надо. Останешься на второй год. Как твой тупица-брат. И забудем наконец про лицей. А теперь хватит. Я устал с тобой разговаривать. Уходи. Я хочу почитать газету.
— Ты не пойдешь в школу?
— Нет.
— Точно?
— Оставь меня в покое.
Но почему в округе считали Марио Морони сумасшедшим, и что за проблемы были у него с законом?
Вам следует знать, что у Марио Морони имелось хобби; он посвящал ему все время, которое оставалось у него от работы и опасных экспериментов над собственной печенью в Стрелковом клубе Серры.
Он мастерил всякие деревянные штуковины.
Обычно это были шкафчики, рамки, книжные полочки. Однажды он собрал даже тележку, которую можно было цеплять к мотоциклу Миммо. На ней возили сено для овец. В гараже он устроил маленькую столярную мастерскую со станком, дисковыми пилами, резцами и всем прочим, что нужно для работы.
Однажды вечером синьор Морони увидел по телевизору в фильме про Древний Рим одну грандиозную сцену с многотысячной массовкой. Римские легионеры штурмовали крепость при помощи осадных машин: таранов, стенобитных орудий и катапульт, которые забрасывали камнями и горящими ядрами вражеские стены.
Марио Морони пришел в восторг.
На следующий день он отправился в библиотеку Искьяно и, призвав на подмогу библиотекаря, нашел в иллюстрированной энциклопедии рисунки катапульты. Он их отксерил и дома внимательно изучил. А потом позвал сыновей и сообщил, что хочет соорудить катапульту.
Никто из них не осмелился спросить зачем. Такие вопросы синьору Морони не следовало задавать. Надо было просто делать то, что он говорит, и все тут.
Такова была добрая традиция семьи Морони.
Пьетро сразу решил, что это хорошая идея. Ни у кого из знакомых не было в саду катапульты. С ее помощью они смогут кидать камни, стенку какую-нибудь пробить. Миммо, наоборот, считал это несусветной глупостью. Потому что ближайшие выходные ему придется надрываться ради какой-то фигни, которая абсолютно бесполезна.
В ближайшее воскресенье работа началась. Через несколько часов все вошли во вкус. В этой работе над созданием вещи, которая абсолютно бесполезна, было что-то новое, что-то настоящее. Все устали и взмокли, но эта усталость совсем не походила на ту, которую они чувствовали, строя новый загон для овец.
Работали они вчетвером.
Синьор Морони, Пьетро, Миммо и Поппи.
Аугусто по прозвищу Поппи был старый осел, облезлый, поседевший, тяжко отпахавший много лет, пока синьор Морони не купил трактор. Теперь Поппи вышел на пенсию и проводил остаток дней, пасясь на лугу за домом. Характер у него был отвратительный, трогать себя он позволял только синьору Морони. Остальных кусал. А осел кусается очень больно, поэтому его держали подальше от остальных членов семьи.
Для начала они повалили большую сосну на окраине леса. При помощи Поппи приволокли ее к дому и там при помощи электропилы, топоров и рубанков изготовили из нее длинный столб.
А потом по выходным несколько недель вокруг столба возводили катапульту. Синьор Морони постоянно злился на сыновей — они-де криворукие и все делают не так — и давал им пинка под зад, но, когда он видел, что они все делают как надо, говорил: «Молодцы, хорошо». И мимолетная улыбка, редкая, как солнце в феврале, появлялась на его лице.
А потом синьора Морони приносила бутерброды с ветчиной и сыром, и они ели, сидя у катапульты, и обсуждали, что еще предстоит сделать.
Миммо и Пьетро были счастливы, им передалось хорошее настроение отца.
Через пару месяцев готовая катапульта возвышалась за домом. Эта странная, довольно уродливая конструкция немного напоминала римские катапульты, но не особенно. Работала она как огромный рычаг. Рычаг был прикреплен стальной петлей (ее специально заказали в кузнице) к двум стойкам в виде перевернутых букв У установленных на квадратный помост на колесах. К короткому плечу крепилось нечто вроде корзины, в которой помещались мешки с песком (целых шестьсот килограммов!). Длинное плечо заканчивалось неким подобием ложки, в которую предполагалось класть камень для метания.
Чтобы положить камень, корзину с песком поднимали наверх, а ложку опускали на землю и фиксировали при помощи веревки. Для этого синьор Морони сконструировал несколько блоков: веревки обматывались вокруг лебедки, которую вращал бедняга Поппи. А если осел упирался и начинал реветь, синьор Морони подходил к нему, гладил, говорил что-то на ушко, и осел снова шел по кругу.
По случаю завершения катапульты устроили настоящий праздник. Единственный праздник, который состоялся в Доме под фикусом.
Синьора Морони приготовила три сковороды лазаньи. Пьетро по такому случаю нарядился в новую куртку. Миммо пригласил Патти. А синьор Морони побрился.
Приехал дядя Джованни с беременной женой и детьми, приехали друзья из Чирколо, развели костер и жарили колбаски и мясо. После того как все наелись и напились, наступил торжественный момент. Дядя Джованни разбил бутылку вина о колесо катапульты, а подвыпивший синьор Морони, насвистывая марш, притащил на тракторе тележку, полную более-менее круглых валунов, которые ему удалось подобрать по дороге в Гаццину. Вчетвером подняли один камень и с трудом дотащили его до готовой к запуску катапульты.
Пьетро сильно волновался, Миммо тоже — показывать этого он не хотел, но внимательно следил за происходящим.
Все отошли подальше, и синьор Морони точным ударом топора перерубил веревку, раздался глухой хлопок, плечо катапульты освободилось, корзина с песком опустилась вниз, камень взлетел, прочертил в воздухе дугу и упал в лесу, метрах в двухстах от опушки. Раздался треск ломающихся веток, и с деревьев взлетели стаи птиц.
Все бешено зааплодировали.
Синьор Морони был наверху блаженства. Подойдя к Миммо, обнял его за шею и сказал:
— Слышал, какой грохот? Вот что я хотел услышать. Мы молодцы, Миммо. — Потом поднял Пьетро на руки и поцеловал: — Сбегай посмотри, куда он упал.
Пьетро и его двоюродные братья побежали в лес. Камень зарылся в землю рядом с большим дубом. И кругом валялись сломанные ветки.
Потом наконец настал час Поппи. Его нарядили в новую упряжь с цветными ленточками. Неаполитанский ослик. Измученный осел стал вращать лебедку. Все смеялись и говорили, что он вот-вот копыта откинет.
Но синьора Морони не волновало мнение маловерных. Он знал, что Поппи справится, ибо он отличался истинно ослиным упрямством. Когда Поппи был помоложе, на его спине привезли все камни и цемент для постройки второго этажа.
А теперь он приводил в боевую готовность катапульту — не останавливаясь, не ревя. «Он знает, что нужно сделать красиво», — растроганно подумал синьор Морони.
Он гордился своим ослом.
Когда Поппи закончил работу, синьор Морони зааплодировал, и все остальные тоже.
Запустили второй камень, и снова раздались аплодисменты, но уже не такие громкие. Потом все снова набросились на еду.
Понятное дело, катапульта, запускающая камни в лес, — не самое веселое зрелище.
Его нашел синьор Морони.
Убийца выстрелил ему в висок из ружья.
Мертвый Поппи лежал на земле.
Лежал, вытянув худые ноги, уши, хвост, у ограды, разделявшей землю Морони и Контарелло.
— Контарелло, сукин сын, я тебя убью, на этот раз я тебя точно убью! — взвыл синьор Морони, стоя на коленях перед мертвым Поппи.
Если бы его слезные мешки не были от природы суше пустыни Калахари, он бы заплакал.
Война с Контарелло длилась уже лет сто. Эта история, совершенно непонятная для всех остальных, началась из-за пары метров пастбища, которые оба соседа считали своими. В ход шли брань, угрозы, оскорбления. Никому из них не пришло в голову заглянуть в кадастровый план.
Синьор Морони топал ногами и бил кулаком по деревьям.
— Контарелло, это ты зря… Очень зря.
Потом он издал жуткий вопль, схватил Поппи за ноги и взвалил тушу на плечи. Ярость придавала ему сил. Бедняга Поппи весил примерно сто пятьдесят кило; тощий синьор Морони, весивший килограммов шестьдесят и пивший не просыхая, зашагал со своей ношей через луг, широко расставляя ноги и раскачиваясь из стороны в сторону. Лицо у него все сморщилось от натуги.
— Ну, Контарелло, сейчас ты получишь, — процедил он сквозь зубы.
Добравшись до дома, он бросил Поппи на землю. А потом прицепил к трактору веревку и взвел катапульту.
Он прекрасно знал, где расположен дом Контарелло.
Говорят, что Контарелло со всей семьей сидел в тот момент в гостиной, все смотрели телевизор, шоу «Сюрприз-сюрприз!».
Там как раз встретились два близнеца, которых разделили в детстве, они обнимались и плакали, и все семейство Контарелли, сопереживая им, хлюпало носом. Сцена была душещипательная.
И вдруг над их головами раздался взрыв. Что-то обрушилось на дом и пробило его до самого основания.
Телевизор погас, весь свет погас.
— Господи, что это? — вскрикнула бабушка Октавия, вцепившись в дочку.
— Это метеорит! — завопил Контарелло. — Черт возьми, на нас свалился метеорит!!! В журнале «Кварк» о них писали, мать твою. Такое бывает.
Свет загорелся. Они с ужасом поглядели друг на друга, а потом подняли головы. Потолочная балка покосилась, штукатурка осыпалась.
Притихшее семейство поднялось по лестнице.
Наверху все выглядело нормально.
Контарелло распахнул дверь в спальню и рухнул на колени. Зажав рот руками.
Крыши не было. Все было бурым. Стены. Потолок. Стеганое одело, сшитое бабушкой Октавией. Оконные стекла. Все было бурым.
Ошметки Поппи (внутренности, кости, дерьмо, куски шкуры) валялись по всей комнате вперемешку с кусками штукатурки и черепицы.
В тот момент, когда синьор Морони запустил труп при помощи катапульты, на улице было пусто, но если бы кто-нибудь там оказался, он увидел бы осла, пролетевшего по небу, описавшего идеальную параболу над дубовым лесочком, речкой, виноградником и пробившего, словно баллистическая ракета, крышу дома Контарелло.
Эта шутка дорого обошлась синьору Морони.
На него заявили в полицию, его задержали, обязали возместить ущерб, и только безупречная репутация спасла его от тюрьмы за попытку убийства. Теперь у него появилась судимость.
Ах да, его обязали также демонтировать катапульту.
Ни о чем не думать очень тяжело.
Это первое, чему ты должен научиться, занимаясь йогой.
Ты пытаешься, напрягаешь извилины и принимаешься думать о том, что не надо думать ни о чем, и это провал, потому что это тоже мысли.
Да, это непросто.
Но у Грациано Бильи это получалось легко и естественно.
Он сел в позу лотоса посреди комнаты и очистил сознание за каких-нибудь полчаса. Потом принял горячий душ, оделся и позвонил Рошо, сообщил, что насчет Сатурнии все в силе, вот только он не сможет пойти с ними поужинать. Они увидятся прямо на месте, у источников, в половине одиннадцатого — в одиннадцать.
В общем, первый день в одиночестве прошел не так уж плохо. Большую его часть он провел дома. Смотрел теннис по телевизору и ел в постели. Депрессия вилась вокруг него, как назойливое насекомое, готовое в любой момент ужалить, но Грациано, будучи человеком опытным, погрузил себя в сон. Ел, смотрел спортивные передачи в состоянии полного безразличия, неподверженный душевным порывам.
Теперь он был готов к встрече с учительницей.
Он в последний раз оглядел себя в зеркале. Решил не наряжаться как провинциальный джентльмен. Ему такой стиль не шел, кроме того, рубашку и пиджак он обблевал. Он предпочел вид небрежный и в то же время элегантный. В стиле ранних «Spandau Ballet».
Черная шелковая рубашка со стоячим воротничком. Красный жилет. Черный бархатный пиджак, застегивающийся на три пуговицы. Джинсы. Сапоги под змеиную кожу. Желто-коричневый шарф. Черная резинка для волос.
А под джинсами — фиолетовые плавки.
Он надевал пальто, когда из кухни вышла мать, что-то мыча. Даже не пытаясь понять, чего она хочет, он сказал:
— Нет, мама, сегодня я не буду ужинать дома. Вернусь поздно.
И вышел.
Мытье было непростым делом.
И Флора Палмьери чувствовала, что матери этого совсем не нравится. Она видела по глазам. («Флора, дорогая, зачем в ванну? Мне не хочется».)
— Знаю, мама, это неприятно, но всем приходится это делать.
Процедура предстояла непростая.
Флоре следовало быть начеку: голова матери могла в любой момент оказаться под водой, и она бы захлебнулась. Обогреватель включался не позже чем за час, иначе мать могла простудиться, что привело бы к большим неприятностям. Насморк лишал ее возможности дышать.
— Мы почти закончили. — Флора, стоя на коленях, намылила мать и начала поливать из душа ее белое тельце, ссохшееся и свернувшееся у края ванны. — Еще минутку, и я тебя отнесу обратно в постель.
Невролог сказал, что мозг ее матери — как спящий компьютер. Достаточно одного щелчка по клавиатуре, и экран снова загорается и жесткий диск начинает работать. Проблема в том, что у ее матери не было клавиатуры, а значит, и способа вернуть ее к жизни.
— Она вас не слышит. И не услышит. Вашей матери нет. Если можно так сказать. У нее совершенно ровная электроэнцефалограмма, — объяснил невролог с мягкостью, свойственной его профессии.
Флора считала, что синьор доктор совсем ничего не понимает. Ее мать была, еще как была. Между ней и миром существовала стена, но слова Флоры проникали сквозь эту стену. Флора замечала это по многим мелочам, незаметных постороннему человеку, в том числе и доктору, который ориентируется на электроэнцефалограмму, магнитно-резонансную томографию и прочие научные штучки, для нее ничего не значащие.
Движение брови, морщинка на губе, взгляд чуть менее бессмысленный, чем обычно, дрожь. Таковы были ее едва заметные способы самовыражения.
Однажды здоровье матери ухудшилось, она тогда нуждалась в постоянном уходе днем и ночью. Флора в один прекрасный момент не выдержала и по совету врача наняла медсестру, которая обращалась с ее матерью как с куклой. Никогда не поговорит с ней, не приласкает, и, вместо того чтобы улучшиться, здоровье матери стало все больше ухудшаться. Флора отказалась от услуг медсестры и стала заниматься матерью сама, и той тут же стало лучше.
И вот еще что. Флора ясно ощущала, что мать общается с нею. Она все время слышала голос матери, вторгавшийся в ее мысли. Нет, Флора вовсе не сошла с ума, не превратилась в шизофреничку, просто она была ее дочерью и прекрасно знала, что сказала бы мать в той или иной ситуации, знала, что ей нравится, что ей неприятно, что бы она ей посоветовала, когда следовало принять решение.
— Ну, вот и все. — Она вынула мать из ванной и отнесла в комнату, где было уже готово полотенце.
Она начала быстро вытирать ее и уже присыпала тальком, когда зазвонил домофон.
— Кто там еще? О боже мой!
Встреча!
Она назначила утром в баре встречу сыну лавочницы.
— О боже, мамочка, я совсем забыла. Дырявая голова. Один тип попросил меня помочь ему написать резюме.
Она увидела, что мать поджала губу.
— Не беспокойся, я за час от него избавлюсь. Я знаю, это занудно. Но он уже здесь. — Она накрыла мать одеялом.
Домофон зазвонил снова.
— Иду, иду! Минуточку. — Она вышла из комнаты, сняла передник, в котором обычно мыла мать, и мельком глянула в зеркало.
«Зачем смотришься?»
И открыла.
Учительница ждала в дверях.
Она была в той же одежде, что и утром.
«Значит, ей не важно, что я приду?» — подумал Грациано и протянул ей бутылку виски:
— Я вам принес небольшой подарок.
Флора повертела ее в руках:
— Спасибо, не стоило.
— Бросьте. Не за что.
— Входите.
Она проводила его в гостиную.
— Вы подождете минутку? Я сейчас вернусь. Располагайтесь, — смущенно сказала Флора и скрылась в темном коридоре.
Грациано остался один.
Взглянул на свое отражение в окне. Поправил воротничок рубашки. И неспешным шагом, держа руки за спиной, прошел по комнате, изучая ее.
Квадратная комната, два окна выходят на поле. В одно виден кусочек моря. В небольшом камине теплится ленивый огонек. Маленький диван, обитый синей тканью в розовый цветочек. Старое кожаное кресло. Табуретка. Шкаф с полочками, небольшой, но забитый книгами. Круглый стол, на котором аккуратно разложены бумаги и книги. Маленький телевизор на столике. Две акварели на стене. На одной бурное море. На другой вид пляжа с деревом, принесенным прибоем, похоже на пляж в Кастроне. Простые картинки, не самые удачные, но цвета светлые, сдержанные. Оставляют грустное впечатление. На каминной полочке расставлены фотографии. Женщина, похожая на Флору, сидит на парапете, за спиной у нее Неаполитанский залив. Фото молодоженов, выходящих из церкви. И прочие семейные воспоминания.
Вот ее нора. Тут она проводит вечера в одиночестве…
В этой гостиной была своя уникальная атмосфера.
Дело, наверное, в том, что свет теплый и неяркий. Ясно, это женщина с большим вкусом…
Женщина с большим вкусом сидела в комнате матери и шептала:
— Мамочка, ты не представляешь, как он вырядился. В такую рубашку… И такие узкие штаны… Какая же я дура, не надо было его приглашать. — Она поправила одеяло матери. — Ладно. Все. Я пойду. И не буду об этом думать.
Она взяла в коридоре несколько чистых листов бумаги, перевела дух и вошла в гостиную.
— Сочиним черновик, а потом подумаем, как его поправить. Садитесь сюда. — .Она очистила стол от бумаг и подвинула два стула, поставив один напротив другого.
— Это вы рисовали? — Грациано указал на акварели.
— Да… — пробормотала Флора.
— Очень красиво. Правда. У вас настоящий талант.
— Спасибо, — ответила она, краснея.
Она не была красива.
По крайней мере, утром она показалась красивее.
Если смотреть на все по отдельности — нос с горбинкой, большой рот, короткий подбородок, светлые глаза — это кошмар просто, но все вместе выглядело странно притягательно, возможно именно из-за этой дисгармонии.
Да, учительница Палмьери ему нравилась.
— Синьор Билья, вы меня слушаете?
— Конечно… — Ему пришлось отвлечься от раздумий.
— Я говорю, что никогда в жизни не писала резюме, но видела, как это делается, и думаю, что начинать нужно с самого начала, с того, когда вы родились, а потом попытаться подобрать сведения, которые могут заинтересовать хозяев того заведения, куда вы хотите поехать…
— Хорошо. Начнем… Я родился в Искьяно в…
И пошел врать.
Первым делом он указал неверную дату рождения. Скостил себе четыре года.
Прекрасная идея — резюме.
Он сможет рассказать ей о своей жизни, полной приключений, обворожить ее рассказом о тысячах встреч в его странствиях по миру, о своей любви к музыке и обо всем остальном.
Флора взглянула на часы.
Уже полчаса прошло с тех пор, как он начал рассказывать, а ничего еще не написано. Он ее так задурил своей болтовней, что голова закружилась.
Этот тип едва не лопается от самодовольства. До крайности самоуверенный, причем без всяких оснований. Так и раздувается от важности, будто первым побывал на Луне или словно он Райнхольд Месснер.[6]
А самое неприятно то, что он, как ди-джей в нью-йоркском клубе, как экскурсовод перуанской группы в Аргентине, как второй пилот ралли в Мавритании, как юнга с яхты, прошедший по Атлантике в девятибалльный шторм, как волонтер в госпитале, как паломник в тибетском монастыре, разбавлял без меры историю своих приключений какой-то третьеразрядной псевдофилософией. Какой-то кашей из идей нью-эйдж, буддизма хинаяны, культуры автостопа, отголосков поколения битников, гламурных картинок и молодежной дискотечной культуры. В общем, если убрать из его болтовни все героические похождения, выходило так, что ему нравилось только валяться на тропическом пляже и играть под луной свою распрекрасную испанскую музыку.
Это для резюме не годилось.
«Если я его не прерву, он до утра будет рассказывать». Флора хотела покончить с этим и выпроводить его наконец.
Присутствие этого мужчины в доме ее раздражало. От его взгляда она испытывала беспокойство. В нем было что-то чувственное, и она приходила в волнение.
Она устала. Гатта устроила ей кошмарный денек, к тому же ей казалось, что она нужна матери в соседней комнате.
— Ладно, оставим в покое восстановление популяции оленей на Сардинии и попробуем сосредоточиться на чем-нибудь конкретном. Вы говорили про музыканта, Пако де Лусия. Мы можем написать, что вы выступали с ним. Он известный артист?
Грациано аж подпрыгнул.
— Пако де Лусия известный артист? Да он знаменитость! Пако гений! Он всему миру объяснил, что такое фламенко. Он все равно что Рави Шанкар для индийской музыки… Серьезно.
— Ладно. Значит, синьор Билья, мы можем написать…
Она собралась писать, но он тронул ее за руку.
Флора замерла.
— Я могу вас попросить о любезности?
— Я слушаю.
— Не надо меня называть синьор Билья. Для вас — просто Грациано. И пожалуйста, давайте перейдем на «ты».
Флора поглядела на него с раздражением:
— Ладно, Грациано. Итак, Пако…
— А тебя как зовут? Можно узнать?
— Флора, — буркнула она, немного поколебавшись.
— Флора… — Грациано прикрыл глаза с блаженным видом. — Какое красивое имя… Если бы у меня была дочь, я бы хотел, чтоб ее так звали.
Она была крепкий орешек.
Грациано не думал, что придется иметь дело с генералом Паттоном.[7]
Все истории, которые он ей рассказал, она пропустила мимо ушей. А он старался как мог, он проявил столько выдумки, фантазии, он говорил так увлекательно, что в Риччоне все бы уже валялись у его ног. Обнаружив, что обычного репертуара уже не хватает, он насочинял столько ерунды, что если бы хоть половина того, что он рассказал, была правдой, он был бы счастлив до конца своих дней.
Никакого эффекта.
Чертова училка оказалась вершиной высшей категории сложности.
Он поглядел на часы.
Время шло, и возможность увезти ее в Сатурнию внезапно показалась ему далекой, недостижимой. Он не сумел создать правильную атмосферу. Флора восприняла резюме слишком серьезно.
«Если я сейчас спрошу ее, не хочет ли она поехать искупаться в Сатурнию, она меня в такую даль пошлет…»
Что ему оставалось?
Следовало ли воспользоваться методом Зонина-Ленчи (его приятелей из Риччоне), то бишь накинуться на нее? Вот так, сразу, без всяких ненужных разговоров?
Ты подходишь и резким рывком, как кобра, пока она не сообразила, в чем дело, внедряешься языком ей в рот. Возможно, это действенный способ, но метод Зонина-Ленчи имел ряд противопоказаний. Чтобы он сработал, жертва должна быть покорной, привычной к определенного рода подкатам, а иначе она заявит в полицию, что ты пытался ее изнасиловать. Кроме того, этот метод из серии «пан или пропал».
«Тут более вероятен вариант „пропал“, черт ее дери. Попытаюсь-ка я держаться пооткровеннее, только бы ее не спугнуть».
— Флора, не хочешь попробовать виски, которое я принес? Оно особенное. Мне его прислали из Шотландии. — И он начал медленно, почти незаметно, но неотвратимо сдвигать свой стул ближе к позициям генерала Паттона.
Главная проблема Флоры состояла в том, что она не умела отказывать. А также настаивать на своем и заставлять с собой считаться. Будь она более решительной, как прочие люди, она бы сказала:
— Грациано (и как сложно обращаться к нему на «ты»), извини, но уже поздно, тебе пора.
А она вместо этого принесла ему выпить. Она вернулась с кухни с подносом, на котором стояли бутылка и два бокала.
Грациано, пока ее не было, переместился на диван.
— Вот. Извини, я сейчас вернусь. Мне совсем немножко. Я не очень люблю алкогольные напитки. Пью в основном лимончино. — Поставив поднос на столик перед диваном, она побежала к мамочке.
Без пятнадцати девять!
Времени для осторожных подходов не осталось.
Самое время применить метод Сома, решил Грациано, досадливо покачав головой. Не хотелось ему, но другого выхода не было.
Сом — это еще один его приятель, нарик из Кастелло, получивший свое прозвище за сходство с усатой рыбой.
Глаза у него тоже были рыбьи.
Помнится, как-то раз в приступе красноречия Сом ему объяснял: «Слушай, все просто. Увидел ты на вечеринке симпатичную бабу. Она, конечно, пьет что-нибудь — джин-тоник там или что еще. Садись рядом и, как только она отвернется, брось ей в бокал таблетку, я скажу какую, и все, через полчаса она готова, можно брать».
Метод Сома не самый спортивный, это правда. Грациано им пользовался редко, в случае крайней необходимости. А во время соревнований это запрещено, если поймают — точно выгонят и дисквалифицируют.
Но, как говорится, в крайней беде — крайние меры.
Грациано достал из кармана портмоне.
Ну-ка, что там у нас?
И вытряхнул на ладонь три голубые таблетки.
— «Спайдермен»… — прошептал он, счастливый, как старый алхимик, наконец-то создавший философский камень.
«Спайдермен» — таблетка, выглядящая безобидно, голубенькая, с бороздкой посередине — запросто примешь ее за лекарство от головной боли или изжоги, но она не такая. Совсем не такая.
В этой шестидесятимиллиграммовой таблеточке психотропных веществ больше, чем в целой аптеке. Ее синтезировала на Гоа в девяностые годы группа калифорнийских биологов, которых выгнали из Массачусетского биологического института за нарушение научной этики совместно с шаманами с полуострова Юкатан и группой немецких психиатров-бихевиористов.
Мыши, на которых испытывали наркотик, через пятнадцать минут делали стойку, могли стоять на одной лапке и крутились, как танцоры брейка.
Таблетку назвали «Спайдермен», потому что один из эффектов — иллюзия, что ты передвигаешься по стенам, а другой — если бы тебя после приема таблетки привели в ЗАГС, поставили в бесконечную очередь и сказали: «Принеси свидетельство о рождении Карлео» (а ты даже и понятия не имеешь, кто это), ты бы это сделал — и сиял бы от счастья, как начищенный таз, а потом, через много лет, вспоминая об этом, по-прежнему считал бы это одним из самых веселых приключений в жизни.
Вот такую таблеточку положил Грациано Билья в виски учительнице Палмьери. А затем, для верности, бросил еще одну. Оставшуюся сунул в рот и проглотил, запив виски.
— А теперь посмотрим, как ты сдашься.
Расстегнув пару пуговиц, пригладив волосы рукой, он ожидал появления жертвы.
Флора взяла протянутый ей Грациано бокал, зажмурилась и выпила залпом. Она не заметила неприятного горьковатого привкуса, она никогда не пила виски, ей это не нравилось.
— Вкусно. Спасибо еще раз. — Она стиснула зубы, села на место, надела очки и просмотрела получившийся текст.
Следующие десять минут она приводила в порядок записанную болтовню Грациано, бессвязные фрагменты, пытаясь найти в них что-то существенное: знание иностранных языков, образование, компьютерные навыки, опыт работы и т. д. и т. п.
— Я бы сказала, материала у нас изрядно. Того, что получилось, вполне достаточно. Вас во… Тебя точно возьмут.
Грациано по-прежнему сидел на диване.
— Надеюсь. Наверно, надо будет еще переговорить пару раз, чтобы произвести впечатление на организаторов курорта. Знаешь, они хотят, чтобы всем было весело… Чтобы гости чувствовали себя привольно… Чтобы у людей завязывались отношения…
— В каком смысле? — спросила Флора, снимая очки.
— Ну… я… — Казалось, он растерялся.
Она заметила, как он внезапно заерзал, словно из спинки дивана вылезли шипы. Грациано встал и пересел за стол.
— Ну, в общем, однажды я выиграл кубок…
Что еще? Сейчас он скажет, что выиграл велогонку Джиро д'Италия? Флоре стало не по себе.
— В Риччоне. Кубок Кобельеро.
— А что надо было делать?
— Скажем так, я поставил летний рекорд по пик-апу… Я оказался первым.
— По чему?
— Пик-апу! Я больше всех подцепил! — Грациано все казалось понятнее понятного.
Флора же не понимала. О чем он? Какой еще пикап? Он что, в автосервисе работал?
— Подцепил?
— Девчонок подцепил, — произнес Грациано с видом одновременно виноватым и довольным.
Наконец Флора поняла.
Это невозможно! Это чудовищно.
Они соревновались, кто переспит с большим количеством женщин. Есть место, где устраивают соревнования по затаскиванию женщин в постель.
Да уж, правда, в жизни ничему не стоит удивляться.
— И что, есть такие соревнования, вроде чемпионата? — спросила она и заметила, что тон у нее непривычно легкомысленный.
— Конечно, сейчас это уже почти официально, там участвует народ со всех концов света. Сначала нас было мало, небольшая группа друзей, мы встречались в отеле Аврора. Потом, через какое-то время, это стало уже серьезно, сейчас есть баллы, федерация, судьи, а в конце лета вручают призы на дискотеке. Прекрасная вечеринка! — объяснял Грациано с самым серьезным видом.
— А сколько… сколько вы… ты девушек подцепил? Это так называется? — Она не могла поверить. Этот парень летом участвовал в соревнованиях по пик-апу.
— Триста. Триста три, если быть точным. Но троих эти уроды судьи мне не засчитали. Под предлогом, что с ними у меня было в Каттолике, — ответил Грациано, мрачно улыбнувшись.
— Триста? — Флора подскочила на месте. — Неправда! Триста? Поклянись!
Грациано кивнул:
— Богом клянусь. Кубок у меня дома.
Флора захихикала. И остановиться больше не могла.
«Да что на меня нашло?»
Она смеялась как последняя дурочка. Один бокальчик виски — и она уже напилась? Она знала, что плохо переносит алкоголь, но она и выпила-то всего ничего. Она напивалась только пару раз в жизни. Один раз вишневой наливки, которую подарила мать ученика, а другой — когда с одноклассниками ездила в пиццерию и перебрала пива. Домой явилась страшно довольная. Но сейчас она была пьяна как никогда.
Но история с пик-апом такая забавная. Ей захотелось кое о чем спросить его. «Это не совсем прилично, не надо спрашивать. А, какая разница, — подумала она, — спрошу».
— А как зарабатывают баллы?
Грациано улыбнулся:
— Нужно вступить в интимные отношения.
— Сделать все?
— Именно.
— Все-все?
«Ты спятила?» — прозвучал голосок в голове.
Флора была уверена, что это голос матери.
«Что тут смешного? Ты что, не видишь, ты же совсем пьяная!»
«Не вижу. А что я такого делаю?»
«Блядуешь. Вот что ты делаешь».
«Замолчи, пожалуйста. Как ты можешь такое говорить? Мне не нравится, когда ты мне такое говоришь, а сейчас, пожалуйста, дай мне посчитать. Итак… Этот мужчина заработал триста баллов, так? Значит, он вставил свой половой член в триста женских половых органов. Если каждой он вставлял туда-обратно, я не знаю, в среднем сколько раз? Двести с каждой, плюс-минус, и сделал это шестьсот раз, нет, не шестьсот, триста. Триста на двести будет шестьсот. Нет-нет, не так, погоди. Получается больше…»
Она уже ничего не понимала.
Поток образов, световых пятен, обрывков мыслей, бессмысленных цифр и букв крутился в голове, но несмотря на это она ощущала странное веселье и даже счастье.
— Это все твое виски, — сказала она, стукнув кулаком по столу.
Поглядела на него пристально.
Внезапно у нее возникло дурацкое желание.
Спятила? Ты не можешь ему сказать! Не-е-ет, ты не можешь… Хотя можешь сказать.
Флора захотела поведать ему кое-что, кое-что очень секретное, кое-что, чего она никому не говорила и не собиралась никому рассказывать в ближайшие десять тысяч лет. И вдруг она почувствовало, как на нее давит эта тайна, и ей захотелось освободиться от нее, изрыгнуть ее прямо на него, на этого незнакомца, Мистера Триста Раз, который своим талантом пляжного соблазнителя заработал кубок Кобельеро.
Интересно, как он отреагирует?
Как отнесется? Рассмеется? Скажет, что не верит ей?
Однако ж это так. Хочешь, я тебе кое-что скажу, мой бесценный Соблазнитель? Хочешь узнать, сколько раз я делала это?
Ни одного!
Ни единого!
Ни малейшего. Однажды, давным-давно, мой дядя пытался сделать это со мной, но у этой грязной свиньи ничего не вышло.
А ты сколько раз сделал это? Десять тысяч? А я в свои тридцать два — ни разу.
Думаешь, такого не бывает? А это так.
Как знать, если бы Флора призналась Грациано в этом, возможно, наша история сложилась бы по-другому. Может, Грациано, несмотря на «Спайдермен» и примитивные свои желания, которые подчиняли его и делали жизнь просто чередой погонь за добычей, отказался бы от своей затеи и, как истинный джентльмен, встал, забрал свое резюме и ушел. Все может быть. Но Флора, от природы сдержанная и ставшая от пережитых страданий еще более скрытной, сопротивлялась, как солдат в окопе, бешеной атаке проклятых веществ, способных вывернуть душу и язык и вытянуть из тебя то, что ты в другой ситуации не произнесешь вслух никогда.
Она снова засмеялась и вместо этого сказала:
— Черт, какая же я пьяная.
Она заметила, что Грациано подвинулся к ней.
— Ты ко мне придвигаешься? — Сняв очки, она пристально поглядела на него, покачиваясь на стуле. — Я тебе хочу кое-что сказать. Только пообещай, что не обидишься.
— Не обижусь, обещаю, правда не обижусь. — Грациано приложил руку к сердцу, а потом сложил указательные пальцы.
— Тебе такая прическа не идет. Можно я тебе скажу? Она некрасивая. Не потому, что раньше было лучше. У тебя же черные волосы были? Спереди короткие и по бокам длинные? Так тебе тоже не шло. На твоем месте я бы знаешь как сделала? — Она минутку помолчала, а потом сказала: — Я бы сделала обычную стрижку. Тебе бы пошло.
— Какую обычную? — Грациано оживился. Его всегда интересовали разговоры о том, как он выглядит.
— Обычную. Я бы их подстригла и не красила, и пусть бы росли какие есть.
— Знаешь, Флора, в чем дело? У меня стали появляться седые волосы, — объяснил Грациано таким тоном, будто рассказывал страшную тайну.
Флора развела руками:
— Ну и что? В чем проблема?
— Хочешь сказать, не надо на них обращать внимания?
— Я бы не обращала.
— Может, мне сделать прическу как у Джорджа Клуни, солома и сено, как ты думаешь, а?
Флора, не выдержав, повалилась на стол и затряслась от смеха.
— Эй, тебе нехорошо? — Грациано улыбнулся, но на самом деле он был обижен.
— Это не так называется. Сено и солома — это фетучини. А волосы — соль с перцем. — Флора лежала лбом на столе и вытирала слезы.
— Ладно. Ты права. Соль с перцем.
Ну и вштырило его от «Спайдермена».
Грациано был никакой.
Не ожидал, что таблетка окажется такой мощной.
Черт бы Сома побрал, черт бы побрал.
А прикинь, каково ей, бедолаге.
Ей-то он дал две. Кажется, переборщил.
И в самом деле, учительница лежала лицом на столе и хохотала без остановки.
Пришло время вытряхиваться из дома.
Он глянул на часы: половина десятого!
— Уже так поздно. — Он встал и глубоко вдохнул, надеясь, что в голове прояснится.
— Уходишь? — спросила Флора, приподняв голову. — Правильно. Я на ногах не держусь. Странно, но я смеюсь все время. Думаю про серьезное, а мне смешно. Лучше, если ты уйдешь. Я бы на твоем месте переписала резюме и добавила еще историю про поддержание численности оленей на Сардинии. — И она опять засмеялась.
«Зато на нее подействовало», — подумал Грациано.
— Флора, а не сходить ли нам перекусить? Я тебя отвезу в ресторан тут неподалеку. Как думаешь?
Флора замотала головой:
— Нет, спасибо, я не могу.
— Почему?
— Потому что я на ногах не стою. К тому же я не могу.
— Почему?
— Я по вечерам никуда не хожу.
— Пошли, я тебя скоро привезу обратно.
— Не-е-ет, в ресторан иди один. Я не хочу есть, я лучше пойду лягу. — Флора пыталась быть серьезной, но опять расхохоталась.
— Да ну, пойдем, — канючил Грациано.
Ей, пожалуй, нравилась эта идея — пойти куда-нибудь.
Она испытывала странное беспокойство. Ей хотелось бежать куда-то, танцевать.
Здорово было бы куда-нибудь пойти. Только он опасный тип, не надо забывать, он ведь выиграл чемпионат. И запросто попробует с ней тоже.
Нет, нельзя.
Но что случится, если они пойдут в ресторан? Кстати, подышать свежим воздухом ей не помешает. В голове прояснится.
«Мама вымылась, поела, а сейчас лежит в кровати. Завтра в школу не надо. Я никуда не хожу. Если я один раз пойду куда-нибудь вечером, что плохого? Тут Тарзан меня на ужин в кафе приглашает, побуду один вечер Джейн, проедусь в карете, запряженной лошадьми, нет, оленями, сардинскими оленями, и потеряю туфельки, и придут гномы и будут ее искать».
Она ждала, что мать будет против. Но ничего не услышала.
— Мы скоро вернемся?
— Очень.
— Обещай.
— Клянусь. Верь мне.
«Ну же, Флора. Совсем ненадолго. Он тебя свозит в ресторан, и обратно домой».
— Ну ладно, пошли. — Флора вскочила и чуть не упала.
Грациано подхватил ее под руку:
— Идти сможешь?
— Ну, в общем, смогу.
— Я тебе помогу.
— Спасибо.
Она сидела в машине, пристегнув ремень, и крепко держалась за поручень. Горячий воздух приятно согревал ноги. А испанская музыка, надо признать, оказалась вполне приятной. Время от времени Флора пыталась закрыть глаза, но тут же открывала опять, потому что все в голове крутилось и ей чудилось, будто она проваливается в сиденье, в поролон и пружины.
Шел сильный дождь.
Шум дождя, стучащего по крыше, восхитительно сливался с музыкой. Дворники металась туда-сюда с невообразимой скоростью. Автомобиль жадно вгрызался в темную кривую улицу. Фары освещали асфальт, по которому хлестал дождь. Деревья по бокам словно норовили схватить их своими длинными черными ветвями.
Время от времени на перекрестках дорога вырывалась на свободу, но потом деревья обступали ее снова.
Нелепо, но она чувствовала себя в безопасности.
Ничто не могло остановить их, и если бы вдруг на дороге перед ними появилась корова, они бы просто проехали сквозь нее, и она осталась бы невредимой.
Обычно она боялась, когда за рулем сидел кто-то другой, а не она сама, но ей казалось, что Грациано очень хорошо ведет машину.
«Он запросто мог бы победить в ралли… в каком-нибудь…» — подумала она.
Нет, ехал он довольно быстро, переключал передачи, и мотор ревел, но машина, как по волшебству, оставалась ровно посреди дороги.
«Куда он меня везет?»
Как давно они в пути? Она не представляла себе. Может, минут десять, может, час.
— Все в порядке? — вдруг спросил Грациано.
Флора повернулась к нему:
— Все в порядке. Когда мы приедем?
— Скоро. Тебе нравится музыка?
— Очень.
— Это «Джипси Кингс». Лучший альбом. Хочешь? — Грациано вытащил пакетик с конфетами.
— Нет.
— Ты не против, если я закурю?
— Нет… — Флора отвечала с трудом. Ее не учили молчать, но кому какое дело? И она молчала, не отрываясь глядя на дорогу, и чувствовала себе невероятно счастливой. Она могла сидеть вечно в этой коробке, пока все остальное проносилось снаружи. Ей следовало бы беспокоится, находясь наедине с незнакомым мужчиной, который вез ее бог знает куда, но она не волновалась. И ей казалось, что опьянение проходит, что ей лучше.
Она поглядела на Грациано. С сигаретой в зубах он сосредоточенно глядел на дорогу. Он был очень хорош: решительный греческий профиль, нос большой, но идеально пропорциональный. Вот если бы он подстриг волосы и оделся нормально, мог бы быть интересным мужчиной, красивым. Сексуальным.
Сексуальным? Какое слово… Сексуальным. Но чтобы переспать с тремя сотнями женщин за лето… Надо чем-то обладать, нет? И что же в нем такое? Что в нем может быть такого? Что он будет делать?
«Прекрати. Дура.»
Вдруг она услышала, как тикают поворотники, машина замедлила ход и остановилась на немощеной площадке перед маленьким домиком в темноте. Над дверью горела зеленая вывеска. Бар-ресторан.
— Мы приехали?
Он посмотрел на нее. Глаза у него блестели.
— Ты голодная?
Нет. Совершенно нет. Напротив, при одной мысли о том, чтобы что-то съесть, подкатывала тошнота.
— Нет, честно говоря, не очень.
— И я нет. Мы можем чего-нибудь выпить.
— Я не могу выйти. Сходи, я подожду в машине.
Не покидать волшебную шкатулку. При мысли о том, что надо идти туда, где светло, шумно, много народа, ее охватила страшная тревога.
— Точно?
— Да. — Пока он сидит в баре, она вздремнет. И ей станет получше.
— Ладно. Я быстро. — Он открыл дверцу и вышел.
Флора смотрела, как он удаляется.
Ей нравилась его походка.
Грациано вошел в бар, достал мобильник и попробовал дозвониться Эрике.
Автоответчик.
Он сбросил звонок.
По дороге ему несколько раз становилось нехорошо, видимо, все из-за чертова «Спайдермена». Он терпеть не мог синтетические наркотики. Он начал думать об Эрике, об их последней ночи, о минете, и голова начинала мучительно кружиться. Им овладело отчаянное желание поговорить с ней, она страшная сволочь, он прекрасно это знал, но не мог ничего поделать, он испытывал отчаянную необходимость поговорить с ней.
Понять.
Ему нужно было только понять, почему она сказала ему, что хочет выйти за него замуж, а потом сбежала с Мантовани. Если бы она объяснила ему логично и просто, он бы понял и в душе настал бы покой.
Только проклятый автоответчик.
И еще эта в машине.
Нет, она ему нравилась, и ситуация его возбуждала, но, когда в голове вертится Шлюшка, все вокруг выглядит таким унылым и невзрачным.
А на самом деле причина была в том, что он накормил ее «Спайдерменом», чтобы просто отвезти назад.
А он так не делает.
И дождь льет как из ведра.
И холод собачий.
Он заказал виски у малолетнего бармена, смотревшего телевизор. Тот неохотно поднялся из-за столика. В заведении было скучно, пусто и холодно, как в морозилке.
— Принеси целую. — Грациано взял бутылку и уже хотел расплатиться, как вдруг передумал. — Лимончино есть?
Малый, не говоря ни слова, взял стул, залез на него, оглядел ряд бутылок над холодильником и достал одну длинную, ярко-желтого цвета, обтер ее рукой (все лучше, чем никак) и протянул ему.
Грациано заплатил и открыл дверь.
— Хватит об этом думать! — Он вышел, глотнул лимончино и скривился. — Боже, ну и гадость!
Да, бутылка ему не помешает.
Серебристые коала со щипчиками подрезали ей ногти на ногах. Только у них были такие лапки, что получалось неаккуратно, и поэтому они нервничали. Флора, сидевшая в кресле, пыталась их успокоить. «Ребята, тихо. Делайте все спокойно, а то вы меня по… Осторожно! Смотри, что ты наделал!» Коала начисто отрезал ей мизинец. Флора видела, как с обрубка капает красная кровь, но вот что странно, ей не было боль…
— Флора! Флора! Просыпайся!
Она открыла глаза.
Мир кренился то в одну сторону, то в другую. Все плыло, и Флора чувствовала себя погано, и дождь стучал по крыше, и было холодно — и где она?
Она увидела Грациано. Он сидел рядом.
— Я уснула… Ты выпил? Едем домой?
— Смотри, что я купил. — Грациано показал ей бутылку лимончино, приложился к ней и протянул Флоре. — Специально для тебя взял. Ты сказала, что любишь.
Флора поглядела на бутылку. Выпить? Вот до чего она докатилась!
— Замерзла?
— Немного. — Она дрожала.
— Выпей, согреешься.
Флора приложилась к бутылке.
Какой сладкий. Слишком сладкий.
— Лучше?
— Да. — Лимончино разлился в желудке, и ей стало чуть теплее.
— Погоди. — Грациано включил обогреватель на полную мощность, достал с заднего сиденья пальто и подал ей.
Флора собиралась сказать, что ей не надо, когда он подвинулся к ней и стал расправлять его как одеяло, и она задержала дыхание, а он придвигался все ближе, а она отодвигалась в сторону и прижималась к дверце в надежде, что та откроется, а он протянул руку, положил ей на затылок и притянул ее к себе, и она почувствовала запах лимончино, сигарет, одеколона, мяты и закрыла глаза и вдруг…
Ее губы соприкоснулись с губами Грациано.
«О боже, он меня целует…»
Он ее целовал. Он ее целовал. Он ее целовал. Он ее це…
Она открыла глаза. В трех сантиметрах от нее его закрытые глаза, его огромное загорелое лицо.
Она попробовала оттолкнуть его. Безрезультатно, он присосался к ее рту как спрут.
Она вдохнула носом.
«Он тебя целует! Он тебя провел!»
Она закрыла глаза. Губы Грациано на ее губах. Нежные, невероятно нежные, и приятный запах ликера, сигарет и мяты стал вкусом рта Грациано и ее рта. Язык Грациано пытался проникнуть поглубже, и Флора чуть приоткрыла рот, совсем чуть-чуть, чтобы позволить этой скользкой штуке пройти, а потом почувствовала, как он касается ее языка, и дрожь пробежала у нее по спине, и это было прекрасно, так прекрасно, и она распахнула рот, и длинный язык стал изучать ее и играть с ее языком. Флора глубоко вдохнула, и он с силой притянул ее к себе и крепко обнял, и ее руки, сами собой, погрузились в волосы Грациано и начали перебирать их.
«Вот… так… Вот… так… на… до… Вот так… и… живут… Це… луясь… Это… самое простое на свете… Потому что це… ловаться правильно… Потому что… надо… целоваться… И мн… нравится целовать… И неправда… что этого не… надо делать… надо делать… потому что… это прекрасно… Это самое… прекрасное на свете… Надо целоваться».
И вдруг все это обрушилось на Флору, она почувствовала, что у нее дрожат ноги, горят ступни, немеют руки, а дыхание прерывается, словно ее ударили кулаком в живот. Ей показалось, что она сейчас умрет, и она размякла, превратившись в тряпичную куклу, и ткнулась лицом в Грациано, и утонула в его запахе.
Уже за несколько километров до Сатурнии пейзаж менялся.
Путешественник, которому приходилось ехать этой дорогой и который не знал о термальных источниках, испытывал в лучшем случае недоумение.
Дорога внезапно прекращала идти под уклон и петлять, становилась ровной, густой лес исчезал, и глазу открывались зеленые поля до самого горизонта, зеленые, как зеленая страна Ирландия, игравшие всеми оттенками зелени; возможно, это от животворного тепла, воды и удачного набора химических элементов зелень здесь была такой прекрасной. Но если рассеянный путешественник этому не удивлялся, то облака пара, поднимавшиеся над ирригационными каналами вдоль дороги, неизбежно привлекали его внимание. Пары постоянно поднимались из каналов и неровными слоями толщиной примерно в полметра ползли по дороге и заливали поля, как молочное озеро, делая их похожими на облака, на которые смотришь сверху. Из этого молока кое-где выглядывали то фруктовое дерево, то ограда, то половина овцы. Будто тут проехала специальная машина, которая на киносъемках напускает туман.
Но если и этого оказывалось недостаточно, чтобы удивить путешественника, оставался еще запах. Даже самый рассеянный чувствовал его. Помимо собственной воли. «Что за вонь?» И он затыкал нос. Смотрел укоризненно на супругу. «Говорил я тебе, не ешь луковый суп, если он у тебя не усваивается». Но она смотрела на него столь же укоризненным взором, и тогда наш рассеянный путешественник говорил: «Но не я же это!» И они оба оборачивались к Зевсу, боксеру, лежавшему на заднем сиденье: «Зевс. Ты навонял! Что ты ел?» Если бы Зевс мог говорить, он бы стал оправдываться, сказал бы, что он тут тоже ни при чем. Однако Отец наш небесный мудро распорядился так, что животные не обладают даром речи (кроме попугая и священной майны, которые, впрочем, лишь повторяют слова, не понимая их). В общем, бедолага Зевс только и мог, что завилять хвостом, радуясь внезапному вниманию хозяев.
Но туман вдруг поднимался, сгущался, и из него появлялся угол старого каменного строения.
И тогда жена говорила: «Наверное, тут фабрика по производству удобрений, или они жгут химические отходы». И все. Но когда наконец перед их глазами возникала табличка, на которой огромными буквами было написано: «Добро пожаловать на источники Сатурнии», они наконец соображали, в чем дело, и, успокоенные, ехали дальше.
Ночью серные испарения придавали местности вид призрачный и пугающий, не хуже вересковых пустошей вокруг Баскервиль-холла, а если ночь была такой, как эта, ветреной, волки выли, дождь хлестал по крыше и молнии вспыхивали то там, то тут, тогда казалось, что ты очутился в преддверии ада.
Грациано сбавил ход, выключил музыку и свернул на разбитую дорожку, ведущую в долину, к источникам.
Флора спала, свернувшись на сиденье.
Тропка превратилась в болото, сплошные лужи и камни. Грациано ехал осторожно. Подвеска и картер двигателя могут пострадать. Он притормаживал, но машина медленно и неуклонно погружалась в грязь. Фары светились в тумане, как неоновые огни. Тут сложный поворот, но за ним — парковка и водопад. Грациано дал газу и повернул, но тачка продолжала вязнуть («И думать не хочу, как мы вылезем») и наконец остановилась у самого края дороги.
Он слегка подал назад, и оказался, сам не зная как, прямо перед площадкой.
Туман внизу окрашивался то в красный, то в зеленый, то в синий, и в нем мелькали темные тени.
Как дискотека в лесу.
Тут куча народу.
Он продолжил съезжать. Площадка, спускавшаяся к долине, была заполнена машинами, беспорядочно поставленными одна возле другой.
Гудки. Музыка. Голоса.
В сторонке — два туристических автобуса.
Да что тут творится? Праздник, что ли?
Грациано, который тут сто лет не был, не знал, что теперь здесь всегда так людно, как и во всех прелестных и выразительных уголках нашего прекрасного полуострова.
Он припарковался как смог, за одним из автобусов с сиенскими номерами. Разделся до плавок.
Теперь надо было только разбудить Флору.
Он позвал ее, но безрезультатно. Она спала как убитая. Он потряс ее и наконец вытянул из нее пару неразборчивых слов.
— Флора, я тебя привез в чудесное место. Сюрприз. Погляди, — сказал Грациано самым восторженным тоном, на какой был способен.
Флора тяжело подняла голову и поглядела секунду на цветные огни, а потом снова рухнула.
— Красиво… Где… мы?
— В Сатурнии. Давай купаться.
— Нет… Нет… Я замерзла.
— Вода горячая…
— У меня нет купальника. Ты иди. Я тут посижу. — Она схватила его за руку, притянула к себе, поцеловала неловко и снова повалилась спать.
— Ну же, тебе понравится, вот увидишь. Когда выйдешь, тебе станет лучше.
Она не реагировала.
Так, все понятно.
Он включил свет и стал ее раздевать. Снял пальто. Снял туфли. Это было похоже на возню с ребенком, который спит слишком крепко, и маме приходится надевать на него пижаму. Он усадил ее и, мгновение помедлив в нерешительности, стянул юбку и колготки. Оказалось, что на ней простые белые хлопчатобумажные трусы.
У нее были длинные стройные ноги. Очень красивые. Идеальные ноги для высоких каблуков и чулок с ажурными резинками.
Грациано начинало нравится приключение, он задышал прерывисто.
Снял с нее свитер. Под ним была шелковая блузка, застегнутая на все пуговицы.
Ну-ка…
Он начал расстегивать их одну за другой, начиная снизу. Флора что-то пробормотала, очевидно протестуя, но потом снова уронила голову на грудь. Живот у нее был плоский, без единой складочки жира, молочно-белый. Когда он добрался до груди, пульс его участился и он почувствовал, как кровь пульсирует в ушах, набрал в грудь воздуху и расстегнул последнюю пуговицу, распахнув блузку.
И замер в изумлении. У нее были потрясающие сиськи, с трудом помещавшиеся в лифчик. Пышные, призывные. Он даже попытался было вытащить их, чтобы рассмотреть во всем великолепии и облизать соски. Но не позволил себе. Где-то в глубине его существа, что странно, скрывался высоконравственный человек (хотя мораль у него была своя собственная), который время от времени давал о себе знать.
И наконец он распустил ей волосы, и они, как он и предполагал, оказались густыми и длинными.
Он поглядел на нее.
Спящая в лифчике и трусиках, она была невероятно красива.
«Она, возможно, даже красивее Эрики», — решил он.
Она была подобна розовому кусту, выросшему среди камней без чьей-либо заботы, без участия садовника, который поливал бы его, удобрял, опрыскивал средствами от вредителей.
Флора сама не знала, какое сокровище — ее тело, а если знала, то бичевала его за несуществующие прегрешения.
Тело Эрики, казалось, было создано, чтобы соответствовать нынешним модным эстетическим критериям (тонкая талия, большая грудь, попа в виде мандолины); живи она в начале прошлого века, ее тело было бы более полным, с точеными формами, как того требовал тогдашний вкус. Это тело создавалось при помощи гимнастических упражнений, кремов и массажей, оно всегда было под контролем, его всегда сравнивали с телами других женщин, оно стало знаменем, которым Эрика постоянно размахивала.
А Флора была прекрасна от природы, по-настоящему, и Грациано понял, что счастлив.
Холодно.
Очень холодно.
Слишком холодно.
Идти было мучительно. Острые камешки впивались в ноги.
И шел дождь. Ледяной дождь стекал по телу, и Флора дрожала и стучала зубами.
И вокруг отвратительно воняло.
Слава богу, Грациано держал ее за руку.
Это придавало ей уверенности.
Куда они идут? В ад?
«Чудесно. Мы идем в ад. Как там говорится? Да… Я последую за тобой даже в ад».
Да даже если это и вправду был бы ад, ей совершенно все равно.
Она понимала, что она голая. («Ты не голая, ты в лифчике и трусах.») Нет, не голая, но, будучи голой, она чувствовала бы себя так же.
Она шла с закрытыми глазами, вспоминая вкус поцелуев.
«Мы целовались в машине, это я помню».
Приоткрыв глаза, она огляделась.
Где она?
В тумане.
И этот ужасный запах тухлых яиц: такой бывает, когда в классе какой-нибудь придурок взорвет бомбочку-вонючку. И куча машин. Одни с выключенными фарами, другие с включенными, многие с тонированными стеклами — не видно, что внутри. И стереосистема, гудящая сплошными басами. Вдруг она увидела компанию ребят в плавках, они бегали, крича и толкаясь, между машинами.
Грациано тащил ее.
Флора изо всех сил старалась держаться за ним, но ноги закоченели. Перед ней возник силуэт: мужчина в халате смотрел, как она проходит мимо. Слева, на земляном холмике, стоял старый брошенный каменный дом с провалившейся крышей. На стенах надписи, сделанные баллончиками с краской. Через пустые, без стекол, окна она заметила отсвет костра и темные силуэты вокруг. Другая музыка. На этот раз итальянская. И отчаянный плач ребенка. Группа людей, укрывшихся под пляжными зонтами.
В ночи прогрохотал гром.
Флора вздрогнула.
Грациано наклонился к ней и обнял за талию.
— Мы почти пришли.
Она хотела спросить куда, но у нее так сильно стучали зубы, что она не могла говорить.
Она шли между мокрых навесов, куч мусора и размокших от дождя остатков чужих пикников.
Но внезапно она почувствовала нечто прекрасное, от чего перехватило дух. Вода! Вода под ногами была уже не холодной, она была теплой, и чем дальше они шли, тем теплее она становилась, и животворное тепло поднималось по ее ногам.
— Как хорошо! — пробормотала она.
Теперь шум водопада был громким, и вокруг толпились люди, кто в плаще, кто голый, и им с Грациано приходилось проталкиваться между ними. Она видела, что на нее смотрят, но ей было все равно, она чувствовала, как к ней прикасаются, но ее это не волновало.
Единственное, что было важно, — не отрываться от Грациано.
«Я не потеряюсь…»
Вода, текущая под ногами, стала просто горячей, такой, как в ванне. Они преодолели последнее препятствие. Немцев, судя по говору.
И оказались перед небольшим водопадом, над спускавшимися вниз, как террасы, бассейнами, большими и маленькими, в самом низу превращавшимися в темное озеро. Мощный прожектор, закрепленный на стене развалюхи, окрашивал туман в желтый цвет. Сперва Флоре показалось, что в бассейнах никого нет, но она ошиблась: приглядевшись, она рассмотрела множество темных голов, высовывавшихся из воды.
— Осторожно, не поскользнись.
Скала была покрыта слоем мокрых водорослей.
— А теперь будет классно… — прокричал Грациано, пытаясь заглушить шум водопада.
Флора попробовала ногой воду в одном бассейне, потом в другом. Это было слишком хорошо. Она попробовала присесть в одну из этих природных ванн, но Грациано ее вытащил.
— Пойдем дальше. Там глубже, в стороне от этой толпы.
Флора хотела сказать, что ей и так замечательно, но последовала за ним. Они вошли в большой бассейн, но он кишел людьми, все хихикали, брызгали друг другу в лицо грязью, парочки обнимались. Она чувствовала, как ее касаются чужие ноги, животы, руки. Они вошли в другой водоем, достаточно глубокий, чтобы поплавать, но и там было полно народу (все мужчины); все распевали: «А любим мы цыпляток, барашков и пулярок, они нежны и мягки, получше чем треска».
— Здесь сплошные педики, — скривившись, произнес Грациано.
«А, так тут еще и педики…»
В воздухе, кроме серы и пара, витала какая-то странная эйфория, бесстыдная чувственность, аромат плотской радости, и он обволакивал Флору и, с одной стороны, смущал, с другой, возбуждал, она чувствовала себя комнатной собачкой, которая потерялась и очутилась вдруг в стае охотничьих псов.
В одном из бассейнов она наконец увидела светловолосых женщин, видимо, немок, которые вылезали на берег и ныряли в воду в чем мать родила, и каждое погружение сопровождалось воплями, как на стадионе, и бурными аплодисментами. Буйствовала группка парней в плавках, надетых на головы как шапочки.
— Пойдем, не останавливайся. Вот сюда.
И они начали медленно, с трудом взбираться вдоль водопада. По огромным влажным, очень скользким камням. Флоре приходилось цепляться руками и ногами. Водопад оглушительно грохотал. Голова по-прежнему кружилась, и каждый шаг давался с трудом. Перед ней возник ровный подъем, по нему стекала вода. Она не сможет тут подняться.
Зачем?
Зачем Грациано туда идет?
«Ты знаешь зачем».
Часть ее сознания, которая сейчас отступила на задний план, но при этом оставалась ясной и была способна разгадать тайны мироздания и ее жизни, все тут же ей объяснила.
«Потому что он собирается тебя трахнуть».
История с резюме он придумал только как предлог.
Хотя она отказывалась понимать, но на самом деле поняла сразу, едва увидела его на пороге с бутылкой виски в руках.
«Значит, будем трахаться…» Ее разбирал смех.
Ни в каких самых безумных фантазиях она не могла бы вообразить, что это случится вот так, в подобном месте, с таким мужчиной, как Грациано.
Она всегда знала, что нужно это сделать. Как можно быстрее. До того, как ее целомудрие станет хроническим и обречет ее на вечное горькое старое девство. До того, как ее разум начнет шутить дурные шутки. До того, как она начнет этого бояться.
Но она мечтала о том, что ее первый раз будет совсем иным. Романтическим, с нежным мужчиной (вроде Харрисона Форда), который очарует ее, скажет ей столько всего прекрасного, поклянется ей в вечной любви в стихах.
А вот оно все как обернулось, вот кто с ней, пляжный секс-символ, мистер Кобельеро с крашеными волосами и сережками в ушах, массовик-затейник из деревушки Вальтур.
Она знала, что ничего не значит для Грациано. Просто очередное имя в бесконечном списке. Коробочка, из которой достанут бутерброд, съедят и выкинут ее на дорогу.
Но это было не важно.
Совершенно не важно.
«Я всегда буду его любить за то, что он сделал».
Внес ее в список. Как множество других (красивых, страшных, глупых, умных), согласившихся провести с ним ночь, давших его члену войти в них. Женщин, занимавшихся сексом так же просто, как евших и чистивших зубы. Женщин, которые жили.
Нормальных женщин.
«Потому что секс — это норма».
«А ты не боишься?»
«Боюсь, конечно. И даже очень. У меня ноги дрожат, я даже подниматься не могу».
Но она была уверена, что вернется изменившейся.
Какой именно?
Какой-то другой. Но точно не такой, какая она сейчас.
«А какая ты сейчас?»
«Какая-то неправильная. Не такая, как остальные».
А если это происходит без романтики, без любви, что ж. И так сойдет.
Да. Надо подниматься.
Собравшись с духом, она поставила ногу на выступающий камень и поднялась, но сильный поток горячей воды ударил ей в лицо. Она на мгновение потеряла опору и уже начала падать (а если бы упала, дело кончилось бы плохо), когда словно по волшебству Грациано схватил ее за запястье и вытащил, как куклу, наверх.
Она очутилась в необычном горячем озере. Деревья образовывали над ним купол из листвы, через которую пробивался иногда свет прожектора.
И никого кругом.
Озеро было довольно глубоким, и в нем чувствовалось течение, но по берегам торчали камни, за которые они и ухватились.
— Я знал, тут нам не помешают, — сообщил довольный Грациано и за руку вывел ее на отмель, грязевой островок, где вода была спокойной. — Нравится?
— Очень.
Грохот водопада заглушал крики купающихся.
Наконец-то Флора могла полностью погрузиться в воду и согреться. Грациано придвинулся к ней, обнял за талию и стал целовать в шею. От удовольствия у нее по спине пробежала дрожь. Она крепко сжала его плечо и увидела на правом бицепсе татуировку. Геометрический узор. Он был мускулистый и крепкий. Длинные светлые волосы, намокшие и прилипшие к голове, и пятна грязи на коже делали его похожим на дикаря из Новой Гвинеи.
«Какой он красивый…»
Она притянула его к себе, стиснула, шлепнула по щеке, вцепилась ногтями в его кожу, жадно отыскала его рот, прикусила ему губу, нашла языком его язык, нёбо, потом лизнула его и откинулась, готовая, на отмель.
А Грациано?
Грациано тоже был готов. А как же иначе!
Он оглядел водоемы в поисках Рошо и остальных, но там барахталось столько разного народа, что он их не нашел. Может, они и вовсе не пришли.
Да и наплевать. Так даже лучше. Они бы все испортили.
И он постоянно думал, что поступил глупо, дав ей «Спайдермен». Если бы он ей его не дал, было бы лучше, по-настоящему. Он и без этой таблетки сумел бы увезти ее в Сатурнию. Флора шла за ним через источники молча, как щенок за хозяином, не сопротивляясь.
Он крепко обнял ее, почти коснулся губами ее уха и стал тихонечко напевать: «О minha maconha, о minha torcida, о minha flamenga, o minha cachoeira, O minha maloka, o minha belleza, o minha vagabunda, o…»[8] Он снял с нее лифчик и взял ее груди в ладони.
Стал облизывать и покусывать ее соски, уткнулся лицом меж ее грудей, вдыхая запах серной грязи.
Он снял плавки и отвел ее туда, где было поглубже, и они расположились на больших подводных камнях.
Взяв ее руку, он положил ее на свой член.
Она держала его в руке.
Он был большой, твердый, с нежной кожей.
Ей нравилось к нему прикасаться. Как будто она держала угря. Она погладила его, и кожа отодвинулась, выпуская головку.
«Что я делаю?» Но она запретила себе думать.
Она коснулась яичек, немного поласкала их, а потом решила, что хватит, пришло время, пора заняться этим, ей ужасно хотелось.
Она стянула трусики и отбросила их на камень. Крепко прижалась к нему, ощущая животом его эрекцию, и прошептала ему на ухо:
— Грациано, пожалуйста, осторожно. Я никогда этого не делала.
Это было очевидно.
Как же он не догадался?
Тупица! Она девственница, а он не понял. Он, который женщин поимел больше, чем кусков пиццы съел, не догадался. Эти страстные и неловкие поцелуи… Он-то думал, что все из-за «Спайдермена», а это оттого, что она никогда никого не целовала.
Он возбудился как бабуин.
Подхватив ее под грудью, он вытащил ее на отмель.
Уложил.
Деликатное дело — лишение девственности. Надо сделать качественно.
Посмотрев ей в глаза, он увидел ожидание и страх, которого никогда не видел у тех потаскушек, которых обычно трахал в Романье на побережье.
«Вот это я понимаю секс…»
— Спокойно, лежи споко… — проговорил он сдавленно, откинул волосы и встал перед ней на колени. — Тебе не будет больно.
Он раздвинул ее ноги (она дрожала), правой рукой взял член, левой нашел и раздвинул ее половые губы (она была влажной) и быстрым точным движением вошел в нее примерно на четверть.
Он вошел в нее.
Флора задержала дыхание.
Вцепилась руками в землю.
Но боли, ужасной, мучительной боли, о которой столько рассказывали и которой она ждала, не последовало.
Нет. Ей не было больно. В ожидании, раскрыв рот, Флора не дышала.
А это продолжало продвигаться в нее.
— Я продолжаю… Скажи, если будет больно.
Флора задыхалась, грудь ее вздымалась и опускалась, как кузнечные мехи. Она сопела в ожидании боли, которой все не было. Разве что она чувствовала себя заполненной, и этот кол начинал давить, но не причинял боли.
Она так сосредоточилась на ожидании боли, что ей было не до удовольствия.
Его она увидела в глазах Грациано.
Он был как одержимый, глубоко дышал и двигался вперед-назад все быстрее и сильнее, и сжимал ее бедра, и нависал над ней, а Флора лежала под ним и в ней был его член. Она закрыла глаза. Обхватила его за спину, как детеныш обезьяны, и приподняла ноги, чтобы он мог войти глубже.
Прерывающееся дыхание над ухом.
Он погрузился в нее. До конца.
И Флора почувствовала. Прилив наслаждения, от которого сжалась сонная артерия и онемел затылок. Потом второй. И еще один. И если она это, если она отдавалась этому восторгу, ей казалось, что он останется в ней всегда, как радиоактивный элемент, излучающий удовольствие внутри нее, от ног вверх по позвоночнику до самого горла.
— Тебе нра… вится? — спросил Грациано, запуская руки в ее волосы.
— Да! Да…
— Не больно?
— Не-е-е…
Он перевернулся, и она с этим шестом внутри поднялась и оказалась на нем сверху. Теперь настал ее черед двигаться. Но она не знала как и сумеет ли она. Он такой большой и весь в ней. Она ощущала его в животе. Грациано положил ладони на ее грудь, но не смог удержаться и сильно сжал их.
Еще один прилив наслаждения, от которого перехватило дыхание.
Он хотел, чтобы она оставалась сверху, в этой неудобной позиции, но она наклонилась, обняла его, целовала в шею, покусывая за ухо.
Она чувствовала, что Грациано дышит все быстрее и быстрее и быстрее и…
«Нельзя… Нельзя кончать в меня. У меня ничего нет».
Надо ему сказать. Но ей не хотелось, чтобы это безумство прекращалось. Она не хотела, чтобы он прерывался.
— Грациано… осторожно… Я…
Он опять повернулся. Когда он выбирал новую позу, Флора пыталась следовать за ним, но не очень понимала, как двигаться, что делать.
— Гра…
Он поставил ее на колени. Руками в грязь. Лицом в грязь. Груди у самого рта. Дождь по спине.
«Как сука…»
А он вцепился одной рукой ей в ягодицы, а другой пытался ухватить ускользавшую от него грудь, и погружался в нее, кажется решив добраться до горла. И…
«Он не может выйти прямо сейчас!»
Он вышел из нее и, возможно, был готов кончить, а Флора думала, что умрет от разочарования. Она вдохнула. Но внезапное тепло охватило ее шею, добралось до подбородка, разлилось по вискам, по ноздрям, по ушам.
— Обоже-е-е.
Он касался ее там, над влагалищем, и она поняла, что все, что она испытывала до этого, были пустяки. Детские игры. Ничто. Его палец там был способен заставить ее забыть обо всем, довести ее до безумия.
А потом он раздвинул ей ноги, а она раздвинула их еще шире, видимо, как она надеялась, он хотел войти в нее снова.
И тут Грациано допустил ошибку.
Так же, как он ошибся, когда предложил Эрике выйти за него замуж, как ошибся, рассказав об этом всем своим друзьям, как ошибся, подсыпав Флоре «Спайдермен», как ошибался почти каждый день все свои сорок четыре года, и неправду говорят, будто на ошибках учатся, это не так, бывают люди, которые совершают ошибки, но ничему не учатся, наоборот, продолжают их совершать, уверенные в том, что они правы (или не осознающие, что они творят), и жить с такими людьми, как правило, плохо, но и это тоже ничего не значит, потому что такие люди легко переносят свои ошибки и продолжают жить, растут, влюбляются, производят на свет новых людей, старятся и по-прежнему совершают ошибки.
Такова их несчастная участь.
И такова была участь нашего бедного жеребца.
Бог знает, что взбрело ему в голову, бог знает, о чем он думал и как возникла в его голове эта злополучная мысль.
Грациано хотел большего. Он хотел получить полный набор, хотел и на елку влезть и рыбку съесть, хотел луну в ведерке, хотел найти и обезвредить, черт его знает, чего он хотел, — в общем, он хотел лишить ее девственности и спереди и сзади.
Он хотел поиметь Флору Палмьери в зад.
Раздвинул ей ягодицы, плюнул туда и ткнул членом в эту черную дыру.
Ей словно кирпич упал на голову.
Без предупреждения.
Боль поразила ее внезапно, как электрический разряд, острая, как стекло. И не там, где должно было, а…
«Не-е-ет! Он меня!..»
Она дернулась вправо и одновременно распрямила левую ногу, ударив Грациано Билью пяткой в кадык.
Грациано падал назад. Раскинув руки. Раскрыв рот. Падал на спину.
Бесконечно долго.
А потом погрузился в горячую воду. Ударившись головой о камень. И снова всплыл на поверхность.
Парализованный.
Вокруг была чернота, в которой плясали невесть откуда взявшиеся цветные огни.
За что она меня ударила?
Течение несло его к середине водоема. Он скользил по покрытым водорослям камням, как дрейфующее судно. Пятки тащились по илистому дну.
Должно быть, она попала в одну из тех особых точек, удар по которым обращает человека в неподвижный манекен, одну из тех точек, которые известны японским мастерам боевых искусств.
«Как странно…»
Он соображал, но не мог пошевелиться. Он чувствовал, как холодный дождь капает ему на лицо, и понимал, что теплый поток несет его к водопаду.
Флора присела у камня.
Дядя Армандо плавал в центре озера. Это не мог быть он. Дядя Армандо живет в Неаполе. Это Грациано. Но ей по-прежнему виделся живот дяди Армандо, торчащий, как островок, среди серного пара, и его нос, разрезающий воду, как акулий плавник.
И вода уносила дядю Армандо — или кто он там.
Дядя Армандо/Грациано с трудом поднял руку:
— Флора… Флора… Помоги мне…
«Нет, я не буду тебе помогать… Не буду тебе помогать…»
«Флора, это не дядя Армандо.»
Ну вот, наконец-то мама снова заговорила.
«Он мерзавец. Он пытался…»
— Флора, я не могу двиг…
«Он упадет в водопад…»
— Помогите! Помогите.
«Шевелись. Давай. Не дури. Живо!»
Флора на четвереньках сползла в воду. Она хваталась за ветки деревьев, чтобы ее не унесло. Но вот один сук обломился, и она оказалась на глубине; барахталась, отплевывалась, а течение уносило ее. Она пыталась вернуться на берег, но безуспешно. Оглядевшись, она увидела Грациано всего в паре метров от водопада. Он зацепился за камень, но рано или поздно течение снова захватило бы его и уволокло вниз, в пучину.
— Флора! Флора! Ты где? — Грациано звал, как слепой, сбившийся с дороги. Немного взволнованно, но без тени страха. — Флора!
— Я тут, ид… — Она глотнула мерзкой воды. Откашлялась и снова бросилась к центру озерца, гребя руками, пробралась между двумя торчавшими из воды камнями и уцепилась за подводный камень.
Грациано был в метре от нее. Водопад — в трех.
Флора протянула руку; чуть-чуть, черт побери, совсем чуть-чуть, всего каких-нибудь проклятых десяти сантиметров ей не хватило, чтобы схватить Грациано за торчавший из воды большой палец ноги.
«Я не могу его потерять…»
— Грациано! Грациано, вытяни ногу. Мне не дотянуться! — заорала она, пытаясь перекричать грохот водопада.
Он не отвечал («Он умер? Нет, он не может умереть!»), но потом до нее донеслось:
— Флора!
— Да! Я тут! Ты как?
— Ничего. Я, кажется, ударился головой.
— Извини. Прости. Я не хотела! Мне так жаль.
— Нет, ты меня извини. Я был не прав…
Эти двое, у самого водопада, посреди несущегося потока, извинялись друг перед другом как две пожилые дамы, забывшие послать друг другу рождественские открытки.
— Грациано, вытяни ногу.
— Сейчас попытаюсь.
Флора протянула руку. А Грациано — ногу.
— Я тебя держу! Я тебя держу! Грациано, я тебя держу! — крикнула Флора, ей хотелось смеяться и вопить от радости. Она держала его за большой палец ноги, она его поймала. Покрепче уцепившись за камень, она потянула его и притащила к себе, вырвав у течения, и, когда наконец он оказался рядом, она обняла его, а он обнял ее.
И они целовались.
В первые часы 11 декабря метеорологическая ситуация улучшилась.
Сибирский циклон, расположившийся над средиземноморским бассейном и обрушивший холод, ветер и дождь на весь полуостров и Искьяно Скало в частности, был вытеснен фронтом высокого давления, идущим из Африки, который очистил небо, и теперь оно было готово к новой встрече солнца, пока еще не поднявшегося над горизонтом.
В четверть девятого утра Итало Мьеле выписали из госпиталя.
Со своим разбитым носом и двумя фиолетовыми кругами вокруг глаз он напоминал старого боксера, который многих отправил в нокаут, прежде чем рухнуть на настил.
За ним приехали сын и жена, погрузили его в машину и отвезли домой.
Примерно в то же время Алима сидела в большом зале аэропорта Фьюмичино вместе с сотней других нигериек. Сидела, скрестив руки на животе, и пыталась уснуть.
Она не имела ни малейшего представления о том, когда ее рейс. Никто не взял на себя труд сообщить нелегалам о времени их вылета. Но в любом случае рано или поздно она окажется на борту.
Ей хотелось горячего молока. Но перед автоматом выстроилась километровая очередь.
Она вернется в свою деревню и увидит троих детей — единственное слабое утешение.
А что потом?
А что потом, ей и знать не хотелось.
Лючия Палмьери лежала в своей кровати. Жива-живехонька.
Флора облегченно вздохнула.
— Мамочка, как ты?
Сегодня ночью ей опять снились серебристые коалы. Они несли на плечах труп ее матери вдоль пустынной Аврелиевой дороги. А по сторонам были камни, кактусы, койоты и гремучие змеи.
Флора проснулась, уверенная, что мама умерла. Выскочив из постели, она побежала в ее комнатку, зажгла свет…
— Мамочка… Прости меня. Я знаю, уже поздно… Ты, наверное, проголодалась? Сейчас покормлю тебя.
Она бросила ее. На целую ночь мать перестала владеть ее мыслями.
Флора приготовила пюре. Накормила мать. Убрала за ней. Причесала ее. И поцеловала.
А потом встала под душ.
Кожа и волосы пропахли серой. Пришлось сполоснуть их несколько раз, чтобы избавиться от неприятного запаха. Приняв душ, она вытерлась и осмотрела себя в зеркало.
Лицо осунулось. Под глазами круги. Но таких сияющих и живых глаз у нее прежде не было никогда. Она не чувствовала усталости, хотя спала всего пару часов. И опьянение прошло, не оставив неприятных последствий. Втирая в кожу увлажняющий крем, она обнаружила на ногах и спине болезненные царапины и синяки. Должно быть, она их заработала, когда ее отшвырнуло течением на камни. Еще у нее покраснели соски. И ныли кончики пальцев.
Она села на табуретку.
Раздвинула ноги и проверила, как там. Там тоже все было в порядке, разве что слегка раздражено.
Так она и сидела в ванной, в клубящемся паре, глядя на себя в запотевшее зеркало.
В голове у нее прокручивались одни и те же сцены в красноватом свете: секс на термальных источниках.
Водоемы. Тепло. Грациано. Озеро. Холод. Люди. Музыка. Секс. Запах. Секс. Поток. Секс. Удар. Страх. Водопад. Секс. Тепло. Поцелуи.
Обрывки воспоминаний и переживаний путались в голове, а когда разум вдруг останавливался на некоторых сценах, она вздрагивала в замешательстве.
Что на нее нашло?
Но ее тело отреагировало хорошо. Оно не треснуло. Не сломалось. Не превратилось в кокон, как гусеница.
Она прикасалась к груди, ногам, животу. Несмотря на синяки и царапины, тело казалось более крепким, более совершенным, и боль в мускулах лишь доказывала, что оно живое и хорошо отзывается на определенные действия.
Ее тело вполне годилось для занятий сексом.
Последние несколько лет она сотни раз задавалась вопросом, окажется ли способна в один прекрасный момент к сексуальным отношениям, не слишком ли уже поздно, позволят ли ее тело и разум такое вторжение или отвергнут его, способны ли ее руки обнять чужое тело, а ее губы — целовать чужие губы.
У нее получилось.
Она была довольна собой.
В каком-нибудь другом, параллельном мире, Флора Палмьери, обладая тем же телом, но другим сознанием, могла бы быть совсем другим человеком. Впервые заняться любовью в тринадцать лет, любить плотские удовольствия, вести беспорядочную половую жизнь, привлекать толпы мужчин, торговать своим телом, демонстрировать свою грудь на обложках еженедельных журналов, стать знаменитой порнозвездой.
Дорого бы она заплатила за видеозапись секса с Грациано, чтобы пересматривать ее снова, и снова, и снова. Чтобы увидеть себя в этих позах. Чтобы наблюдать за выражением своего лица…
«Хватит. Остановись».
Она прогнала навязчивые образы.
Почистила зубы, высушила волосы, оделась. Черные джинсы (те, в которых обычно она ходила погулять к морю), кроссовки, белая футболка, черный свитер. Начала закреплять волосы шпильками, но потом передумала. Оставила их распущенными.
Прошла в кухню. Открыла ставни, и полоска солнца проникла в дом, согревая ей шею и плечи. День выдался ясный и холодный. Небо было голубым, как никогда, и легкий ветер колыхал ветви растущего во дворе эвкалипта. Несколько чаек сидели рядышком, словно курицы, на красных комках распаханного поля за дорогой. Зяблики и воробьи чирикали на деревьях.
Она сварила кофе, подогрела молоко и вошла в неосвещенную гостиную на цыпочках. В руках — поднос с завтраком.
Грациано спал, свернувшись клубочком на диване. Завернувшись в черно-белое клетчатое одеяло, как в мешок. На полу валялись в беспорядке одежда и обувь.
Флора села в кресло.
Фаусто Коппи был лучший в мире велогонщик. Самый быстрый. Но прежде всего — самый выносливый. Он никогда не уставал. И не уступал. Не сдавался.
Никогда.
«Ты — Фаусто Копи».
Пьетро гнал, гнал, гнал. Лицо сморщено от усталости, рот открыт. Сердце бешено гонит кровь по венам. В глазах рябит. Легкие горят.
«Едут».
Невыносимый рев глушителя.
Они приближаются?
Да. Они все ближе.
Хотелось обернуться и посмотреть. Но он не мог. Если он это сделает, то потеряет равновесие, а равновесие — все для велогонщика; если он держит равновесие и едет в правильной позе, то никогда не устанет, а вот если он обернется, потеряет равновесие и поедет медленнее, это конец. И потому он мчался вперед, надеясь, что они его не догонят.
«Забудь о них. Ты должен ехать и все. Ты стараешься побить мировой рекорд. Ты не убегаешь от них. Ты убегаешь от ветра. Ты деревянный кролик, за которым пустили борзых. Те двое сзади нужны лишь для того, чтобы ты ехал быстрее. Ты самый быстрый мальчик в мире». — Так говорит ему великий Коппи.
— Да что у тебя за мотороллер сраный? Быстрее! Быстрее, твою мать! — орал Федерико Пьерини, вцепившись во Фьямму.
— Это максимальная скорость! — орал Фьямма, в свою очередь вцепившись в руль мотороллера. — Сейчас мы его догоним. Только притормозит — и он попал.
Фьямма на самом деле был прав: стоило Говнюку притормозить, как они его поймают. Куда он денется? Дорога идет прямо по полям километров пять.
— Знал бы — взял бы разрисованный «веспино» брата. Вот тогда бы мы развлеклись, — посетовал Фьямма.
— А пистолет? Пистолет у тебя с собой?
— Нет. Я не взял.
— Дурак ты! Мы бы в него пальнули. Прикинь, какой был бы выстрел, — заржал Пьерини.
Они приближались.
А Пьетро начинал уставать.
Он старался поддерживать ровное дыхание и ритмично вращать педали, стать человеком-машиной, слиться с велосипедом и превратиться в совершенное существо, состоящее из плоти и сердца и труб, спиц и колес. Пытался не думать ни о чем. Освободить голову от мыслей. Только координация и воля, но…
Проклятые ноги начали неметь, а в голове стали крутиться всякие нехорошие картины.
«Ты Фаусто Коппи. Ты не можешь проиграть».
Он слегка прибавил скорость, и шум мотороллера стал чуть слабее.
Это была бессмысленная гонка. По бесконечной дороге. Посреди возделанных полей. С мотороллером. Когда они в конце концов догонят его, он не сможет даже на ногах держаться.
Стоит только остановиться…
«Гонщики проигрывают потому, что думают, будто у победы есть смысл. У победы нет смысла. Цель — не победа. Цель — сама гонка. Нужно гнать, пока не надорвешься». — Так говорит ему Фаусто Коппи.
Шум за спиной вновь стал сильнее.
Они приближались.
На обратном пути из Сатурнии за руль села Флора.
Грациано не мог вести машину. Голова болела, на ней вздулась шишка. Он положил руку ей на бедро и заснул.
А Флора, с мокрыми волосами, в мокрой одежде, вырулила по скользкой грязной дороге и поехала в Искьяно Скало.
В полной тишине.
Длинное путешествие, полное раздумий.
«Что за всем этим последует?»
Этот вопрос вопросов одолевал ее, пока она перестраивалась, жала на газ, поворачивала и притормаживала, преодолевая холмы, мчась через поля, минуя заросли и спящие окрестности.
«Что за всем этим последует?»
У нее в голове вертелось множество ответов. Они возникали один за другим внезапно, некоторые казались рискованными, а некоторые даже не стоило принимать всерьез (путешествия, далекие острова, домики в деревне, церкви, дет…).
Чтобы дать логичный ответ на этот вопрос, сказала себе Флора, ей следует дать себе отчет в том, кто такой Грациано и кто такая она.
Трезво.
А Флора сейчас, в три часа ночи, после всего случившегося, чувствовала, что способна мыслить трезво и логично.
Она поглядела на Грациано, спящего, прислонившись головой к окошку, и покачала головой.
«Нет».
Они слишком разные, чтобы иметь общее будущее. Грациано скоро уедет в деревушку Вальтур, а потом еще в какую-нибудь экзотическую страну, и у него будет еще тысяча приключений, и он забудет ее. А она снова будет вести обычную жизнь, ходить в школу, ухаживать за матерью, смотреть телевизор и рано ложиться спать.
Вот так обстоят дела.
«Забудь и думать, что этот мужчина изменится ради тебя…»
В общем, было ясно, что у них не будет никакого романа.
«А это так… Просто ночное приключение. Думай об этом так, так лучше. Просто секс».
Просто секс. И она улыбнулась против собственной воли.
Больно, но это так. Когда она взбиралась по камням, пусть и плохо соображая, пусть и почти ничего не понимая, она говорила себе: «Ты только одна из… и радуйся», а значит, теперь ей нечего предаваться мечтам, словно она неопытная девочка.
«Но я и вправду неопытная девочка».
Предаваться мечтам всегда рискованно. Флора привыкла сопротивляться жизненным ударам, но подозревала, что у нее имеются слабые места.
Грациано нужен был, чтобы сделать ее женщиной.
И все.
«Я должна быть сильной. Как всегда».
«Не надо с ним больше встречаться».
«Я знаю, мне не надо с ним больше встречаться».
«Никогда».
Однако когда они приехали в Искьяно Скало и ночь превратилась в утро, Флора припарковалась перед лавкой и собиралась уже разбудить Грациано и сказать ему, что вернется домой пешком, но не смогла.
Минут пятнадцать она сидела в машине и то протягивала руку к Грациано, то отдергивала ее, а потом завела мотор и отвезла его к себе.
И уложила спать на диван.
Так, если ему станет плохо, она ему поможет.
«Это у меня получается лучше всего».
Нет, не может все так кончиться.
Это было бы прескверно. Ей надо поговорить с ним в последний раз, объяснить ему, как была важна для нее эта ночь, а потом отпустить его навсегда.
Как в кино.
Удивительное дело — временное отстранение от занятий.
Вроде самое серьезное наказание, а тебя не держат в школе целыми днями на хлебе и воде, а наоборот — отправляют на неделю на каникулы.
Каникулы, прямо скажем, не лучшие, особенно после того как отец тебе заявляет, что с учителями разговаривать не пойдет.
Пьетро всю ночь мучительно пытался понять, что ему делать. Просить мать бесполезно — от Загора и то больше толку. А что, если в школу вообще никто не пойдет?
Замдиректора позвонит домой, и если к телефону подойдет отец и в тот день у него будут трястись… нет, лучше об этом не думать. А если мама, то она будет бормотать то да, то нет, всеми святыми поклянется, что придет завтра, и не придет никогда.
И те двое приедут опять.
На своем зеленом «Пежо-205» с римскими номерами.
Социальные работники — название-то совсем не страшное, но Пьетро оно пугает сильнее, чем наркодилер или злая колдунья.
Те двое.
Мужчина, худой как жердь, в шерстяном непромокаемом пальто, ботинках «Кларк», с седой бородкой и прядями волос, прилипшими ко лбу, с тонкими блестящими, словно от помады, губами.
Женщина, маленькая, в пестрых колготках и туфлях со шнурками, в очках с толстыми линзами, с волосами тонкими, как паутинки, крашенными в белый цвет и так туго стянутыми, что кажется, будто кожа на лбу и висках вот-вот разойдется, как старые обои.
Те двое, которые появились после истории с катапультой, Поппи, крышей Контарелло и судом.
Те двое, которые все время улыбались и вызвали его в учительскую, пока остальные были на перемене, и давали ему жвачку с лакрицей, а он ее терпеть не может, и тупые комиксы про Мышонка.
Те двое, которые задавали столько вопросов.
Тебе хорошо в классе? Ты любишь учиться? Тебе весело? У тебя есть друзья? Что ты делаешь после школы? Ты играешь с папой? А с мамой? Мама грустная? А какие у тебя отношения с братом? Папа на тебя злится? Ругается с мамой? Он ее любит? Он тебя целует перед сном? Он любит пить вино? Он помогает тебе раздеваться? Он ничего необычного не делает? Брат спит в одной комнате с тобой? Вам хорошо вместе?
Те двое.
Те двое хотели забрать его и увезти. В социальное учреждение.
Пьетро знал. Миммо ему рассказал: «Ты осторожно, а то они тебя заберут и увезут с собой в учреждение, где живут дети наркоманов». И Пьетро сказал, что у него лучшая в мире семья, что вечерами они вместе играют в карты и смотрят телевизор, а в воскресенье ходят гулять в лес, и Загор с ними, и что мама добрая, и папа добрый, и он не пьет, и брат его катает на мотоцикле, и что он уже достаточно взрослый и сам раздевается и моется. Что за вопросы такие?
Отвечать было просто. Рассказывая, он думал про дом на лугу.
Они уехали.
Те двое.
Глория позвонила в восемь утра и сказала, что если он не идет в школу, то она тоже не пойдет. Из солидарности.
Родители Глории уехали. Они могут провести день вместе и придумать, как уговорить синьора Морони пойти в школу.
Пьетро оседлал велосипед и поехал в сторону виллы Челани. Загор сопровождал его около километра, потом вернулся домой. Пьетро выехал на дорогу к Искьяно, светило солнце, и ветерок дул теплый, и после вчерашнего дождя было так приятно ехать медленно, под солнцем, греющим спину.
Но вдруг у него за спиной возник красный мотороллер.
И Пьетро погнал.
Сидя в кресле в гостиной, Флора смотрела на спящего Грациано.
На его приоткрытые губы. Ниточка слюны стекала из уголка рта. Он негромко храпел. От подушки на лбу остались розовые полосы.
Вот ведь как. Меньше чем за сутки ее отношение к Грациано совершенно изменилось. Когда накануне он подошел к ней в баре, она считала его пустым и вульгарным. А теперь чем дольше она на него глядела, тем более он казался ей красивым и привлекательным, привлекательнее всех мужчин, которых она встречала.
Грациано открыл глаза и улыбнулся.
Флора тоже улыбнулась.
— Как ты себя чувствуешь?
— Ничего вроде. Я не уверен. — Грациано потрогал затылок. — Шишка вроде не болит. Ты чего сидишь в темноте?
— Я тебе завтрак приготовила. Только он уже остыл.
Грациано протянул руку:
— Иди сюда.
Флора поставила поднос на пол и робко подошла.
— Сядь. — Он чуть-чуть подвинулся. Флора осторожно села. Он взял ее за руку. — Ну что?
Флора едва заметно улыбнулась. «Скажи ему», — подумала она.
— Ну что? — еще раз спросил Грациано.
— Что — «что»? — пробормотала Флора, сжимая его руку.
— Тебе понравилось?
— Да…
«Скажи ему».
— Тебе хорошо с распущенными волосами… Гораздо лучше. Почему ты всегда так не ходишь?
«Грациано, я должна тебе сказать…»
— Не знаю.
— Что случилось? Ты какая-то…
— Ничего. — «Грациано, мы не можем больше встречаться. Мне жаль». — Есть хочешь?
— Немного. Мы вчера вечером так и не поели. За мной должок…
Флора встала, подняла поднос и направилась на кухню.
— Ты куда?
— Подогрею кофе.
— Не надо. Так выпью. — Грациано поднялся, сел, потянулся.
Флора налила ему кофе с молоком и смотрела, как он пьет и есть печенье, и поняла, что любит его.
Этой ночью она не заметила, как внутри нее прорвало плотину. И чувство, запертое в дальнем углу ее существа, вырвалось и заполнило ее сердце, ее разум, всю ее.
У нее перехватило дыхание и в горле начал расти ком.
Он доел.
— Спасибо. — Взглянул на часы. — О боже, мне надо бежать. Мать там, наверное, уже с ума сошла, — отчаянно произнес он, поспешно оделся, натянул сапоги.
Флора, сидя на диване, молча наблюдала за ним.
Грациано мельком взглянул на себя в зеркало. «Я ужасен, надо срочно принять душ», — подумал он. Надел куртку.
«Он уходит».
Значит, все, о чем она думала ночью в машине, — правда, нечего больше сказать, нечего объяснять, потому что он уходит, так и должно быть, он получил что хотел, и нечего тут обсуждать, нечего добавить, спасибо большое, пока, и это ужасно, нет, так лучше, так гораздо лучше.
Уходи. Убирайся прочь, потому что так лучше.
А Говнюк прям молнией мчится.
Упорный он, ничего не скажешь. Только это ему не поможет. Рано или поздно ему придется остановиться.
«Куда ты собрался?»
Говнюк их заложил и должен поплатиться. Пьерини его предупреждал, но он поступил по-своему, он проболтался, и теперь он получит по полной.
Элементарно.
На самом-то деле Пьерини был вовсе не уверен, что заложил именно Морони. Это вполне могла быть сучка Палмьери. Но по большому счету это было не важно. Морони ему нужен, чтобы в дальнейшем проще дела улаживать. Нужно, чтобы стало понятно: Пьерини слов на ветер не бросает, его нужно принимать всерьез.
А с Палмьери он потом разберется. Без спешки.
«Дорогая Палмьери, как же не повезло твоей тачке!»
— Он тормозит. Он спекся. Готов! — радостно завопил Фьямма.
— Подъезжай. Я его толкну, и он упадет.
Флора была так холодна. Совсем другая. Как будто на завтрак проглотила кусок льда. Грациано ясно чувствовал: она хочет, чтобы он ушел. Приключению конец.
«Вчера ночью я наворотил лишнего».
В общем, надо уходить.
Но он слонялся по гостиной.
«Хватит, сейчас я ее спрошу. Ну, откажет она! Попытка не пытка».
Он сел рядом с Флорой, но не вплотную к ней, поглядел ей в глаза и осторожно поцеловал.
— Ну я пошел.
— Ладно.
— Ну пока.
— Пока.
Но вместо того чтобы выйти и испариться, он нервно закурил и заходил по комнате, как муж в коридоре роддома. Остановился внезапно посреди гостиной и, набравшись мужества, изрек:
— А может, встретимся вечером?
«Больше не могу».
Пьетро видел краем глаза, что они приближаются. Всего в десяти метрах от него.
«Сейчас остановлюсь, развернусь и уеду».
Дурацкая мысль. Но других-то нет.
Сердце в груди трепыхалось и рвалось в клочья. Легкие изрыгали пламя, обжигая горло.
«Больше не могу, больше не могу».
— Поди сюда, Говнюк! — орал Пьерини.
Вот они.
Слева. В трех метрах.
«А если рвануть через поле?»
Тоже не выйдет.
По обе стороны дороги два глубоких рва, и даже на спортивном велосипеде он бы через них не перемахнул. Свалился бы.
Пьетро увидел, как Фаусто Коппи, едущий с ним, разочарованно покачал головой.
В чем дело?
«Так не пойдет. Надо вот как: ты быстрее этого раздолбанного мотороллера. Они могут догнать тебя, только если ты притормозишь. А ты разгонись — и оторвешься метров на десять, а не станешь тормозить, они тебя никогда не догонят».
— Говнюк, я только поговорить. Я тебе ничего не сделаю, честное слово. Мне тебе нужно объяснить кое-что.
«А ты разгонись — и оторвешься метров на десять, а не станешь тормозить, они тебя никогда не догонят».
Он увидел физиономию Фьяммы. Жуткую. Губы его кривились в ухмылке, очевидно, изображавшей улыбку.
«Я приторможу».
«Если затормозишь — тебе конец».
Фьямма резко выставил вперед ножищу километровой длины в армейском ботинке.
«Они хотят меня скинуть с велосипеда».
Коппи по-прежнему огорченно качал головой: «Ты слишком много думаешь, это тебя погубит, если бы я столько думал, то никогда не стал бы лучшим, а может, и вовсе умер бы. В твоем возрасте я работал в мясной лавке, и все вокруг меня дразнили, говорили, что я кривой и смех один на меня смотреть с моим велосипедом, с которого я еле до земли доставал. Но однажды во время войны я вез еду голодным партизанам, скрывавшимся в деревенской лачуге…»
Сильный удар Фьяммы оттолкнул Пьетро влево. Склонившись вправо всем телом, Пьетро сумел удержать равновесие. И снова погнал как сумасшедший.
«… а двое нацистов на мотоцикле с коляской, который гораздо быстрее мотороллера, погнались за мной, и я помчался изо всех сил и оставил позади немцев, а ведь они едва меня не поймали. Я в какой-то момент стал все больше набирать скорость, и немцы остались позади, а Фаусто Коппи — это Фаусто Коппи — это Фаусто Коппи — это Фаусто Коппи…»
Пьерини глазам своим не верил.
— Он уезжает… Смотри, уезжает… Смотри, твою мать! Это все ты и твой мотороллер сраный.
Говнюк прирос к велосипеду и, словно ему кто-то ракету в зад вставил, стремительно помчался вперед.
Пьерини, осторожно снимая руки с боков Фьяммы, заорал ему в ухо:
— Тормози! Тормози к черту! Дай я слезу.
Мотороллер замедлил ход, скрипя тормозами. Когда он остановился, Пьерини спрыгнул.
— А теперь ты слезай!
Фьямма вопросительно поглядел на него.
— Ты что, не видишь? Вдвоем мы его не догоним. Слезай живо!
— Да наф… — попытался возразить Фьямма, но, увидев перекошенное злобой лицо приятеля, понял, что лучше подчиниться.
Пьерини вскочил на мотороллер, крутанул ручку газа и крикнул:
— Жди тут. Я его собью и вернусь.
Аврелиева дорога, один сплошной поток машин в обе стороны, была в двух сотнях метров.
Пьетро на ходу обернулся, вдыхая и выдыхая раскаленный воздух.
Он оторвался от них, но не намного. Видимо, они остановились.
А сейчас опять приближаются.
У него не было больше сил.
«Сделай что-нибудь, ну придумай что-нибудь…»
Что? Что тут придумаешь?
И тут он придумал. Придумал кое-что по-своему гениальное и героическое. Конечно, не самое выдающееся — Глория, Миммо и Фаусто Коппи (кстати, где он? У него не осталось в запасе совета на такой случай?), как и всякий мало-мальски здравомыслящий человек, запретили бы ему это делать, но сейчас он понял, что это единственная возможность спастись — или…
«Не думай об этом».
Пьетро поступил так, не сбавляя скорость, наоборот, употребив остатки сил на то, чтоб посильнее крутить педали, он рванул как безумный к дороге с отчаянным намерением пересечь ее.
Говнюк чокнутый просто. Он решил покончить с собой.
Правильно. На это Пьерини возразить было нечего.
Морони так решил, видать, понял: это самое разумное, что можно на его месте сделать.
Пьерини затормозил и бешено захлопал в ладоши.
— Класс! Молодец! Так!
Его потом ложкой с асфальта соскребать будут.
Часть там, часть тут. Голова! Где голова? А правую ногу никто не видел?
— Убейся! Мне нравится! Молодец! — орал он, не прекращая с восторгом аплодировать.
Всегда приятно видеть, что кто-то хочет убиться от страха перед тобой.
Пьетро не сбавил скорость. Лишь слега зажмурился и прикусил губу.
Если он умрет, значит, пришло его время, а если ему суждено жить, значит, он проедет через поток машин невредимым.
Все просто.
Жизнь или смерть.
Черное или белое.
Пан или пропал.
Камикадзе, вперед.
Пьетро даже не думал о промежуточных оттенках между белым и черным: о параличе, коме, страданиях, инвалидном кресле, неотступной боли и сожалениях (если у него останется способность жалеть) длиной во всю оставшуюся жизнь.
Его слишком захватил страх, чтобы думать о последствиях. Даже когда до перекрестка оставалось меньше ста метров и перед ним возник огромный, ярко освещенный желтыми огнями знак «Осторожно! Опасный перекресток», и он ощутил легкое желание нажать на тормоз, перестать крутить педали, поглядеть вправо и влево. Он просто поехал через шоссе, словно никакого шоссе и не было.
А Фабио Паскуале, позывные «Рэмбо 26», несчастный водитель грузовика, увидев, как Пьетро вдруг возник перед ним ниоткуда, как кошмар, засигналил, надавил на тормоз и за сотую долю секунды осознал, что прямо сейчас в его жизни произойдет перелом к худшему, что долгие годы он будет воевать со своей совестью (на спидометре было сто десять, а максимальная разрешенная скорость на этой трассе девяносто), с правосудием и адвокатами и с женой, сто лет долбившей ему, чтобы он бросил свою убийственную работу и шел работать в кондитерскую — зять место предлагает, — и вздохнул облегченно, когда пацан на велосипеде исчез так же, как появился, и никакого хруста костей и железного скрежета не последовало, и он понял, что Господь его помиловал, что он не переехал мальчишку, и завопил от счастья и гнева одновременно.
Пьетро, проехав перед фурой, оказался на разделительной полосе, по встречной ехал, сигналя, красный «ровер». Если он затормозит, то окажется под колесами, а если не затормозит, все равно окажется под колесами, но тут «ровер» неожиданно вильнул влево и проехал у него за спиной, в двух сантиметрах, поток воздуха качнул Пьетро вправо, потом влево; переехав дорогу и оказавшись у поворота на Искьяно Скало, он потерял равновесие, притормозил на гравии, но заднее колесо потеряло сцепление с грунтом, и он повалился, расцарапав ногу и руку.
Живой.
Грациано Билья вышел из дома, где жила Флора Палмьери, прошел по двору и остановился, пораженный красотой наступившего дня.
Небо было ярко-голубым, а воздух таким чистым, что за кипарисами, росшими вдоль дороги, и холмами проглядывали даже острые пики Апеннинских гор.
Он прикрыл глаза и подставил лицо теплым солнечным лучам, как старая игуана. Вдохнул полной грудью, и его обонятельные рецепторы уловили густой запах навоза, лежавшего по всей дороге.
— Вот это аромат! — довольно пробормотал он. Этот запах перенес его в прошлое. В то время, когда ему было шестнадцать и он работал в манеже в Персикетти.
— Вот что я сделаю…
Почему ему это раньше в голову не пришло?
Надо купить лошадь. Гнедого красавца коня. И тогда, когда он окончательно обоснуемся в Искьяно (скоро, очень скоро), в хорошую погоду, как сегодня, он будет ездить верхом. Далеко, в лес Акваспарты. На собственной лошади он сможет ездить на охоту на кабана. Только не с ружьем. Огнестрельное оружие он не любил: это как-то неспортивно. С арбалетом. Арбалетом из углеродного волокна и титанового сплава, вроде тех, с какими в Канаде ходили на гризли. Сколько, интересно, стоит такая штука? Немало, но это вещь необходимая.
Он присел три раза, пару раз повертел шеей, разминая суставы. После непредвиденного сплава по течению, удара головой о камни и сна на диване он чувствовал себя разбитым. Словно разобрали позвоночник на позвонки, а потом собрали в произвольном порядке.
Но если тело было измучено, душа — наоборот. В ней сияло солнце.
И все это благодаря Флоре Палмьери. Сказочной женщине, которую он встретил, изгнавшей из его сердца Эрику.
Флора спасла ему жизнь. Да, если бы не она, то снесло бы его в водопад, размозжило о камни — и привет.
Он ей теперь по гроб жизни будет благодарен. А тибетские монахи говорят, что если кто-то спасает тебе жизнь, он должен отвечать за тебя до конца своих дней. Теперь они связаны навечно.
Правда, он страшную глупость сделал, когда попытался отыметь ее в зад. Что на него нашло? Что за сексуальное буйство?
«Ну, с задом у тебя иногда случается…»
«Довольно. Женщина тебе говорит, что она девственница и чтобы ты с ней осторожно, а ты через пять минут пытаешься трахнуть ее в зад. Постыдился бы!»
Он почувствовал, что от ощущения собственной вины перехватило дыхание.
Пьерини ждал, когда на дороге станет меньше машин, и тут его нагнал Фьямма.
— Ты куда? — спросил приятель, задыхаясь от быстрого бега.
— Садись давай. Он на той стороне. Он упал.
Фьямму дважды просить не пришлось, он запрыгнул в седло.
Пьерини дождался, когда машины проедут, и миновал перекресток.
Говнюк скорчился на обочине, потирая лодыжку. У велосипеда был погнут руль.
Пьерини подъехал, положил локти на руль мотороллера.
— Нам едва не остались от тебя рожки да ножки, и ты чуть не спровоцировал ДТП со смертельным исходом. А теперь ты тут валяешься, сломал велик и сейчас получишь звездюлей. Сегодня, дружок, явно не твой день.
Грациано ехал на своем «Уно турбо» по Авреливой дороге и вовсю ворочал мозгами.
Обязательно надо извиниться перед Флорой. Показать, что он не сексуальный маньяк, просто мужчина без комплексов и от нее без ума.
— Пожалуй, надо подарить ей что-то. Такое, чтоб она онемела от восхищения. — В машине он часто разговаривал сам с собой. — Но что? Кольцо? He-а. Рановато. Книгу Германа Гессе? He-а. Маловато. А если… если я подарю ей коня? А что?
Отличная мысль. Подарок необычный, неожиданный и достаточно дорогой. Так она поймет, что сегодня ночью он с ней не просто развлекался, это было всерьез.
— Да. Чудесного чистокровного жеребенка, — решил он и стукнул кулаком по приборной панели.
«Чувствую, люблю я ее».
Конечно, это несколько преждевременное умозаключение. Но что человеку делать, раз он так чувствует?
У Флоры все есть. Красивая, умная, изысканная. И образованная. Рисует. Читает. Зрелая женщина, способная оценить верховую прогулку, цыганское фламенко или тихий вечер у камина с хорошей книгой.
Не то что Эрика Треттель, дура безграмотная. Эрика — самовлюбленная, капризная, тщеславная девица. Флора чувствительная, щедрая и скромная женщина.
Одним словом, учительница Палмьери — идеальная пара для Грациано Бильи.
«Может, она еще и готовить умеет…»
С такой женщиной рядом он сможет осуществить все свои мечты. Открыть джинсовый магазин или даже книжный, найти домик у самого леса, сделать из него ранчо с конюшней, а она будет ухаживать за ним с улыбкой на устах, и у них будут — почему бы и нет? — дети.
Он чувствовал, что готов завести малышей. Девочку (какая красавица получится!), а потом и мальчика. Идеальная семья.
Как он вообще мог подумать, что такая женщина, как Эрика Треттель, истеричная шлюха, распоследняя подстилка, может разделить с ним старость? Флора Палмьери — вот родственная душа, которую он искал.
Единственное, чего он не мог понять, — почему такая красивая женщина девственница в таком возрасте. Что с ней такое, отчего она мужчин к себе не подпускала? Несомненно, какие-то сексуальные проблемы. Надо разузнать, что за проблемы такие, выпытать аккуратно. Но, в конце концов, ему и это нравилось. Он будет ее учителем и покажет ей все, что сам знает. Она способная. Он сделает из нее лучшую в мире любовницу.
И он ощутил, что семь его чакр наконец сбалансировались, аура пришла в порядок и он снова в гармонии с мировой душой. Печали и страхи улетучились, и ему стало легко, словно он — воздушный шарик. И захотелось сделать столько всего!
Чего только не вытворяет с чувствительной душой это странное чувство, имя которому — любовь.
«Надо срочно повидать мать».
Надо ей сообщить, что с Эрикой покончено, и рассказать про свою новую любовь. По крайней мере, так она прекратит этот цирк с обетом, хотя и жаль немного. Немую ее легче выносить.
А потом он поедет на ферму, где выращивают лошадей, а на обратном пути может заехать в магазин для охотников и рыболовов и узнать, сколько стоит арбалет.
«А вечером — романтический ужин с учительницей», — решил он и, счастливый, включил магнитофон.
Оттмар Либерт и «Луна Негра» заиграли цыганскую версию песни Умберто Тоцци «Gloria».
Грациано включил поворотник и выехал на дорогу к Искьяно Скало.
«Какого хре…»
У дороги двое пацанов, один лет четырнадцати, второй постарше, покрупнее и с дебильной рожей, били мелкого. И, судя по всему, не шутки ради. Мелкий лежал на земле, свернувшись как ежик, а эти двое пинали его ногами.
Возможно, в другой день Грациано Билья плюнул бы на это, просто отвернулся и поехал бы себе дальше, следуя правилу: не суй нос не в свое дело. Но сегодня утром, как мы уже сказали, он чувствовал себя легким, как воздушный шарик, и ему хотелось сделать столько всего, в том числе и защищать слабых, а потому он притормозил, подъехал к ним, открыл окошко и крикнул:
— Эй! Эй, вы! Вы двое!
Двое повернулись и недоуменно поглядели на него.
Этому чего еще надо?
— А ну, оставьте его!
Тот, что покрупнее, посмотрел сперва на приятеля, а потом ответил:
— Пшел в жопу.
Грациано аж онемел на секунду, а потом переспросил раздраженно:
— Что ты сказал? Куда мне пойти?
Чтобы его оскорблял какой-то недоумок?
— Ты мне не указывай, куда мне идти, засранец, ясно тебе? — гаркнул он, выставив руку с растопыренными пальцами в окно.
Второй парень, смуглый, худой, хищного вида, с белой прядкой в челке, криво усмехнулся и, глазом не моргнув, отозвался:
— Раз ему нельзя, я тебе скажу: по-шел в жо-пу!
Грациано недовольно покачал головой.
Они не поняли.
Они ничего в этой жизни не поняли.
Не поняли, с кем связались.
Не поняли, что Грациано Билья три года был лучшим другом Тони Змея Чеккерини, чемпиона Италии по капоэйре, бразильскому боевому искусству. И Змей показал Грациано пару боевых приемчиков.
И если они сейчас же не прекратят измываться над бедолагой и не попросят смиренно прощения, он эти приемчики испытает на их слабеньких тушках.
— А ну, просите прощения, живо!
— Да вали уже, — отрезал худой, повернулся и, чтоб было понятнее, еще раз пнул парня, скорчившегося на земле.
— Сейчас мы посмотрим. — Грациано распахнул дверцу и вышел.
Война была объявлена, и Грациано Билья радовался этому, ибо в тот день, когда он не сможет поставить на место двух оборванцев вроде этих, настанет пора ему отправляться на свалку.
— Ну, сейчас мы поглядим.
Он подошел к ним походочкой орангутана и толкнул Пьерини так, что тот сел на землю. Потом поправил волосы.
— Проси прощения, гаденыш!
Пьерини в ярости вскочил и метнул в него взгляд, полный такой злобы и ненависти, что Грациано на мгновение смутился.
— Звереныши. Набрасываться вдво… — Наш храбрый рыцарь не договорил, потому что позади него раздалось «А-а-а-а-а!», и не успел он обернуться, как дебил вцепился ему в горло, намереваясь придушить. Хватка у него была крепче, чем у удава. Грациано попытался скинуть с себя незваного пришельца, но тщетно. Тот отличался изрядной силой. Худой подошел к Грациано спереди и не глядя двинул ему прямо в живот.
Грациано невольно выдохнул и закашлялся. Перед глазами поплыли разноцветные круги и пришлось напрячь все силы, чтобы не повалиться как марионетка, у которой обрезали нитки.
Да что за хрень творится?
Однажды, лет семь назад, Грациано отправился в Рио-де-Жанейро, в турне с «Бенгальским радио», интернациональной группой, в которой играл несколько месяцев. Они сидели впятером в фургоне, набитом инструментами, усилителями и колонками. Было девять вечера. В десять им предстояло играть в джазовом клубе на севере города, но они заплутали.
Чертов город, больше Лос-Анджелеса, грязнее Калькутты.
Они совершенно в нем не ориентировались. Куда их занесло?
Они съехали со скоростной дороги и оказались в каких-то трущобах, выглядевших необитаемыми. Железные сараюшки. Грязные вонючие ручейки посреди разбитой дороги. Почерневшие горы мусора.
Мерзость да и только.
Боливар Рам, флейтист-индус, ругался с Хасаном Шемирани, ударником-иранцем, когда из-за развалюх вышли ребятишки, человек двадцать. Самый младший — лет девяти, самый старший — тринадцати. Все полуголые и босые. Грациано открыл окошко, чтобы спросить у них, как отсюда выехать, но тут же закрыл обратно.
Они напоминали стаю зомби. Невыразительные пустые глаза, взгляд в никуда, худые лица, ввалившиеся щеки, бледные потрескавшиеся губы, как у восьмидесятилетних стариков. В одной руке они держали ржавые ножи, в другой — разрезанные апельсины, наполненные каким-то растворителем. Они постоянно подносили их к носу и нюхали. И совершенно одинаково закрывали глаза. Казалось, они вот-вот упадут, но потом они приходили в себя и снова медленно продвигались вперед.
— Уезжаем, живо. Не нравятся мне они, — сказал Иван Леду, клавишник-француз, сидевший за рулем. И начал сложный маневр разворота автобуса.
А ребятишки не спеша приближались.
— Быстрей! Быстрей! — требовал Грациано.
— Не могу, черт! — орал клавишник. Трое оказались перед фургоном и ухватились за дворники и решетку радиатора. — Ты же видишь, поеду вперед — задавлю их.
— Так езжай назад.
Иван посмотрел в зеркало заднего вида.
— Они и сзади. Не знаю, что делать.
Розалин Гаспарян, певица-армянка, маленькая девушка с прической из разноцветных косичек, вопила, вцепившись в Грациано.
Ребятишки снаружи ритмично колотили руками по корпусу и окнам, отчего сидящим внутри казалось, что они находятся внутри барабана.
Все «Бенгальское радио» орало от ужаса.
Окно со стороны водителя разлетелось вдребезги. Огромный камень и тысячи мелких осколков полетели во француза, поранив ему лицо, и десяток маленьких рук просунулись внутрь, хватая его. Иван визжал как сумасшедший, пытаясь освободиться. Грациано пытался бить по этим щупальцам стойкой от микрофона, но едва исчезало одно, внутрь просовывалось другое, и вот одно, самое длинное, схватило ключи.
Мотор заглох.
А они испарились.
Их больше не было. Ни спереди, ни по сторонам. Нигде.
Музыканты жались друг к другу в ожидании неведомо чего.
Пресловутое межэтническое слияние, которого так долго и безуспешно пытались они достичь на концертах, было налицо.
Потом раздался металлический скрежет.
Ручка боковой двери опустилась. Дверь медленно заскользила в сторону. И по мере того, как она открывалась, появлялись худенькие фигурки ребятишек, белые в лунном свете, с глазами темными и полными решимости получить желаемое. Когда дверь распахнулась полностью, перед ними оказалась толпа ребятишек с ножами в руках, они смотрели молча. Один из самых маленьких, лет девяти-десяти, не больше, с пустой черной глазницей, жестом велел им выходить. От этой дряни, которую он нюхал, он стал суше египетской мумии.
Музыканты вышли с поднятыми руками. Грациано помог Ивану, промокавшему бровь краем футболки.
Одноглазый показал на дорогу.
И «Бенгальское радио» пошло в бразильскую ночь, не оглядываясь.
На следующий день в полиции их уверяли, что им повезло.
Но сейчас Грациано не в Рио-де-Жанейро.
«Я в Искьяно Скало, мать твою!»
Край, где люди тихие и богобоязненные. Где ребятишки ходят в школу, играют в мяч на площади 25 апреля. По крайне мере, до этой минуты он считал так.
Увидев злые глаза парня, который готовился вновь его ударить, он засомневался.
— Ну все, хватит. — Он поднял ногу и ударил его каблуком сапога прямо под дых. Хулиган взлетел в воздух и, не сгибаясь, как Большой Джим, опрокинулся на спину в грязь. Мгновенье лежал не шевелясь, открыв рот, но потом резко повернулся, вскочил на колени, прижав к животу руки, и выплюнул что-то красное.
«Черт! Кровь! Кровотечение, — подумал Грациано обеспокоенно, но в то же время восхищаясь силой своего удара. — Что я вытворяю? Да ничего. Подумаешь, немного задел его солнечное сплетение».
Слава тебе господи, худой выблевал не кровь, а помидоры. И даже непереваренные кусочки пиццы. Прежде чем идти на дело, парень угощался пиццей с помидорами.
— Убью-ууууууууууууууууу! Убью-ууууу! — орал меж тем у Грациано над ухом умственно отсталый, вцепившись ему в плечи и пытаясь одновременно придушить его и сбить с ног.
От него мерзко воняло. Луком и рыбой.
«А этот, похоже, сожрал большую пиццу с луком и анчоусами».
Это удушливое дыхание придало Грациано сил, и он сбросил парня на землю: наклонился, схватил за волосы и перекинул вперед, как тяжелый рюкзак. Звереныш перекувырнулся в воздухе и рухнул наземь. Грациано не дал ему времени пошевелиться и пнул его в грудь.
— Получай. Ну что, приятно? — Тот истошно завопил. — Неприятно? Мотайте отсюда.
Оба, как побитые кот и лиса из сказки, поднялись и прихрамывая поплелись к своему мотороллеру.
Дебил завел мотор, худой сел сзади, но прежде чем уехать, пригрозил Грациано:
— Погоди! Много о себе возомнил. — Потом поглядел на мелкого, который уже поднялся на ноги. — А с тобой мы еще не закончили. Сегодня тебе везет, завтра — нет.
Он возник ниоткуда.
Как добрый парень из вестерна, человек с Запада, как Безумный Макс.
Дверца черной машины открылась, и вышел вершитель правосудия, одетый в черное, в солнечных очках, в развевающемся плаще, красной шелковой рубашке, — и показал им.
Пара приемов каратэ — и готовы Пьерини и Фьямма.
Пьетро знал его. «Это сам Билья». Тот, что встречался со знаменитой актрисой и участвовал в шоу Маурицио Костанцо.
«Может, он как раз ехал от Маурицио Костанцо, остановился и спас меня».
Прихрамывая, он подошел к своему герою, который стоял в стороне от дороги и пытался рукой почистить грязные сапоги.
— Спасибо вам. — Пьетро протянул руку.
— Не за что. Только сапоги испачкал, — ответил Грациано, пожимая мальчику руку. — Больно тебе?
— Немного. Мне уже и раньше было больно — я с велосипеда упал.
На самом деле бок, в который они его пинали, сильно ныл, и Пьетро чувствовал, что потом станет еще хуже.
— Почему они тебя обижали?
Пьетро сжал губы и попробовал придумать в ответ что-нибудь впечатляющее, что понравится его спасителю. Но ничего не приходило в голову, и ему пришлось признаться:
— Я их заложил.
— Как это — заложил?
— Ну… В школе. Меня заставила замдиректора, сказала, что, если я не расскажу, меня выгонят. Я устроил погром, но я не хотел.
— Ясно. — Билья поглядел, не запачкана ли куртка.
На самом деле он почти ничего не понял, да и не очень-то это его и интересовало. Пьетро обрадовался: история получилась бы длинная и скверная.
Грациано присел на корточки, чтобы стать одного роста с Пьетро.
— Послушай. С такими ребятами лучше расстаться, чем встретиться. Если однажды тебе придется поездить по миру, как поездил я, тебе попадутся и другие, гораздо хуже, чем эти оборванцы. Держись от них подальше, потому что им надо или причинить тебе неприятности, или сделать тебя таким же, как они. А ты стоишь гораздо больше их, помни об этом всегда. А главное — когда кто-нибудь нападает на тебя, не падай на землю как мешок с картошкой, это добром не кончится. Стой и встречай опасность лицом к лицу. — Он положил руки мальчику на плечи. — Смотри им прямо в глаза. И если даже ты очень боишься, не думай, что они не боятся, просто они не показывают этого. Если ты будешь уверен в себе, они ничего не смогут с тобой сделать. А потом, прости, но ты такой худенький, ты что, плохо ешь?
Пьетро покачал головой.
— Запомни главное правило: обращайся со своим телом как с храмом. Ясно?
Пьетро кивнул.
— Тебе все ясно?
— Да.
— Домой вернуться сможешь?
— Да.
— Может, тебя довезти? У тебя велосипед сломан.
— Не беспокойтесь… Спасибо. Я могу сам. Спасибо еще раз.
Грациано любовно похлопал его по плечу:
— Ну что ж, иди.
Пьетро подошел к велосипеду. Взвалил его на плечи и пошел дальше.
Его спас Билья. Что он там говорил про тело и храм, Пьетро не совсем понял, да и не важно, главное — когда вырастет, он хочет стать таким, как Билья. Никогда не ошибаться, смотреть злодеям в лицо и побеждать их в драке. А если он станет таким, как Билья, он тоже сможет помогать слабым.
Потому что так должен делать герой.
Грациано стоял и смотрел, как мальчик уходит, унося велосипед на плечах. «Я даже не спросил, как его зовут», — подумал он.
Счастливый порыв, наполнявший его душу, как ветер парус, прошел, и он чувствовал грусть и усталость. Накатила депрессия.
Всему виной взгляд парнишки, из-за него у Грациано испортилось настроение. Покорность — вот что он увидел в глазах мальчика. А покорность Грациано ненавидел всеми фибрами души.
«Совсем еще ребенок, а уже похож на старичка. Старичка, который понял, что ничего не поделаешь. Что война проиграна и от него ничего не зависит. Да как же так можно? У тебя вся жизнь впереди!»
Вильгельм Телль или кто-то другой сказал, что человек кузнец своего счастья.
Для Грациано Бильи в этом заключалась истина.
«Вот я, когда пришло время, совершил поступок… Я завязал с жизнью неудачника, сказал матери, что хватит с меня твоих навороченных соусов, и удрал. Объездил весь мир, знакомился со странными людьми, с тибетскими монахами, австралийскими серфингистами, ямайскими растаманами. Ел похлебку из бизона и масла, жаркое из опоссума, вареные яйца утконоса — и скажу тебе, мамочка, что они в сто раз вкуснее, например, твоих почек с трюфелями. Но я тебе этого не скажу просто потому, что тебе худо станет. А теперь я в Искьяно, потому что я так хочу. Потому что хочу укрепить связь с родной землей. Никто меня не заставлял. И если бы этот парнишка был моим сыном, он бы никогда не позволил этим двоим повалить его на землю, потому что я бы научил его защищаться, помог бы ему вырасти… Я бы ему… ему…»
Из бездонных глубин его сознания выплыла темная сущность, атавистическое чувство вины, связанное с повседневной нашей жизнью, сущность, сидевшая тихо и незаметно, но готовая в любой подходящий момент (нехватка денег, семейные трудности, неуверенность в своих силах и т. д. и т. п.) появиться и прогнать к черту все истины нью-эйдж, аксиомы тибетских монахов, веру в живительную силу фламенко, Вильгельма Телля, арбалеты и жеребят — всего лишь при помощи одного простого вопроса.
«А что конкретно ты сам сделал в жизни?»
И в ответ — ничего утешительного, как ни больно признать.
Грациано медленно поплелся к машине, поникнув головой, с тяжким камнем на сердце.
Кто бы сомневался, он много чего сделал в жизни. Но сделал только потому, что его во младенчестве тарантул укусил, потому что он пришел в этом мир больным пляской святого Витта, и болезнь эта не проходила и заставляла его постоянно передвигаться в поисках какого-то неясного и недостижимого счастья.
Без всякого плана.
Без конечной цели.
Он залез в машину. Уселся. Выключил магнитофон и заткнул бренчанье «Джипси Кингс».
Истина заключалась в том, что сорок четыре года у него в голове была одна фигня. Красивые картинки. Рекламные ролики. Сценки, где он был индейцем, а Эрика Треттель — необъезженной кобылкой, и он укрощал ее в тунисском оазисе.
«А я — спокойный, ответственный человек, у меня хорошая жена, лошади, джинсовый магазин, дети. Только вот когда я стану таким? Теперь пришло время играть в семью. Я могу переспать с тремя сотнями женщин за лето, но не способен установить нормальные отношения ни с одной. Я неправильно устроен.
Я один как перст».
Боль зародилась где-то внутри, в животе, он открыл рот и непроизвольно издал усталый вздох. Почувствовал себя слабым, вялым, подавленным, нищим, промотавшим все деньги. В общем, полным неудачником.
«Что Флоре делать с таким, как ты?»
«Нечего ей с таким делать».
К счастью, подобные пессимистично-экзистенциальные размышления проходили сквозь него как нейтрино, невесомые, лишенные заряда элементарные частицы, движущиеся со скоростью света и не изменяющие окружающее пространство.
Грациано Билья, как мы уже говорили, обладал устойчивым иммунитетом к депрессии. И такие моменты прозрения случались у него редко и быстро проходили, и потом, снова став слепым как крот, он мог продолжать жить по-прежнему, снова и снова, до бесконечности. Поскольку он был уверен, что рано или поздно и для него настанет вечный покой, будь он неладен.
Он достал с заднего сиденья гитару и начал тихонечко наигрывать мелодию, а потом запел: «Вот увидишь, увидишь, все изменится, может, не завтра, но в один прекрасный день. Вот увидишь, я еще жив. И я не могу сказать тебе, как и когда, но все изменится, вот увидишь».
Глория Челани лежала в постели.
И смотрела по видику «Молчание ягнят», свой любимый фильм. Рядом с ней лежал завтрак на подносе. Недоеденное пирожное. Салфетка, мокрая от пролитого капучино.
Родители уехали на выставку водного спорта в Пескару и вернутся только завтра. А значит, если не считать старого садовника Франческо, она дома одна.
Войдя, Пьетро застал ее вжавшейся в угол и натянувшей одеяло до самых глаз.
— Мамочки, страшно! Смотреть не могу. Давай садись сюда! — она хлопнула рукой по кровати. — Что так долго? Я думала, ты уже не придешь…
«Сколько раз она уже это смотрела? — грустно подумал Пьетро. — Раз сто, наверное, а трясется, как в первый раз».
Он снял ветровку, повесил ее на спинку стула, затянутого веселой тканью в сине-голубую полоску, такой же, как и стены.
Известная римская специалистка по интерьеру разработала дизайн этой комнаты (как, впрочем, и всего остального дома, и — о счастье! — их вилла попала на страницы журнала «Архитектура и дизайн», отчего синьору Челани чуть удар не хватил), она напоминала маленькую безвкусную конфетницу: розовая мебель с зелеными набалдашниками, портьеры с коровами, светлый ковер.
Глория ее терпеть не могла. Будь ее воля, она бы все сожгла. А Пьетро, относившемуся ко всему в жизни куда терпимее, эта комната даже нравилась. Конечно, портьеры не бог весть какие, но ковер мягкий и густой, как шкура енота, приятный на ощупь.
Он сел на кровать, стараясь ни к чему не прислоняться поврежденным боком.
Глория, хоть и уткнулась в экран, засекла краем глаза, как он скривился.
— Что случилось?
— Ничего. Упал.
— Как?
— С велосипеда.
Рассказать ей? Конечно рассказать. Кому же еще и рассказывать о своих несчастьях, как не лучшей подруге?
Он рассказал, как его преследовали на мотороллере, про дорогу, про падение, про побои и судьбоносное вмешательство самого Бильи.
— Билья? Это который встречался с актрисой… как ее? — Глория пришла в восторг. — И он их побил?
— Не просто побил, он из них котлету сделал. Они на него набросились, но он их раскидал как букашек. Пара приемов кунфу — и оба лежат. И они удрали, — воодушевленно говорил Пьетро.
— О, я люблю Грациано Билью! Класс! Когда я его встречу, то не знаю… но не важно… я его поцелую, правда! Хотела бы я это видеть! — Глория вскочила и принялась прыгать, изображая приемы карате и издавая китайские крики.
На ней была коротенькая хлопковая маечка, открывавшая живот и пупок, а если приглядеться, то и белые, вышитые по краям трусики. Длинные ноги, выпуклая попка, длинная шея, маленькие груди, трепыхавшиеся под тканью майки. И волосы, светлые, короткие, взлохмаченные.
С ума сойти.
Глория была прекраснее всего, что Пьетро когда-либо видел. Он это знал точно. Ему пришлось отвести от нее взгляд: он опасался, что она прочтет его мысли.
Глория уселась, скрестив ноги, рядом с ним и вдруг обеспокоенно спросила:
— Ты поранился?
— Немного. Ничего особенного, — соврал Пьетро, пытаясь принять невозмутимый вид истинного героя.
— Неправда. Я тебя знаю. Покажи. — Глория схватилась за пояс его штанов.
Пьетро отодвинулся:
— Да ладно, просто царапина. Ничего страшного.
— Глупый, чего стесняешься? Помнишь, на море?
Конечно, он стеснялся, тут ведь совсем другое дело. Они одни, в постели, и она… Короче, совсем другое дело. Но он сказал:
— Да не стесняюсь я…
— Тогда покажи. — Она расстегнула пряжку.
Ничего не поделаешь, если Глория что-то задумала, она это сделает. Пьетро не хотел, но пришлось спустить штаны.
— Поглядим, что тут у тебя… надо продезинфицировать. Снимай штаны. — Она сказала это серьезно, как мама, Пьетро впервые слышал, чтобы она так говорила.
На самом деле немного перекиси водорода не помешало бы. Внешняя сторона правой ноги была вся в царапинах и в крови. Он чувствовал, как она легонько пульсирует. Он расцарапал еще и большой палец, и предплечье, и бок болел, по которому его били. «Здорово меня отделали…» Но, несмотря ни на что, он испытывал радость, сам не зная почему. Может, потому что Глория возилась с ним, может, потому что эти ублюдки получили по заслугам, может, просто потому, что он находился в этой кукольной комнатке, на кровати, на приятно пахнущем белье.
Глория отправилась на кухню за дезинфицирующим средством и ватой. Как же ей нравилось играть в медсестру! Пока она обрабатывала раны, Пьетро хныкал, говорил, что она садистка и льет слишком много перекиси. Она сносно забинтовала его, выдала ему старую пижаму, уложила в постель, потом задернула шторы и опять включила видик.
— Сейчас мы досмотрим фильм, потом ты поспишь, а потом будем есть. Тортеллини со сметаной любишь?
— Да, — ответил Пьетро, думая, что, наверное, вот так и бывает в раю.
Больше ничего не надо.
Теплая постель. Прикосновение ноги самой красивой девочки в мире. И тортеллини со сметаной.
Не прошло и пяти минут, как он спал, свернувшись под пуховым одеялом.
Глядя издалека на Миммо Морони, сидевшего на вершине холма под раскидистым дубом, подле своего стада, зритель мог бы подумать, что оказался на картине Хуана Ортеги да Фуенте. Но, подойдя поближе, он бы обнаружил, что пастушок одет как металлист и плачет, грызя печенье со сладкой начинкой.
Так его застал Пьетро.
— Что случилось? — спросил он, уже подозревая, каким будет ответ.
— Ничего… Плохо мне…
— Ты поссорился с Патти?
— Нет, она… ме… ня… бросила, — пискнул Миммо и отправил в рот очередной шарик с нежной середкой, спрятанной в хрупкую оболочку.
Пьетро фыркнул:
— Опять?
— Да. Но теперь все серьезно.
Патриция бросала его в среднем раза два в месяц.
— А почему?
— В том-то и дело — не знаю, почему! Даже не представляю. Сегодня утром позвонила и сказала, что бросает меня, даже ничего не объяснила. Может, она меня больше не любит, может, она кого-то другого нашла. Не знаю… — Он хлюпнул носом и раскусил очередное печенье.
Причина-то имелась. И состояла она не в том, что Патриция его не любит, ни тем более в том, что появился соперник, отвоевавший ее у Миммо.
Бог знает отчего эти мысли приходят в голову первыми, когда тебя подводит партнер. Меня не любят. Нашелся кто-то лучше меня.
Если бы наш Миммо поразмыслил хорошенько о том, как прошла его вчерашняя встреча с девушкой, возможно — но совсем не обязательно, — он нашел бы причину.
Миммо вышел из дома около пяти, сел на мотоцикл и отправился на встречу с Патти.
Надо было ехать с ней в Орбано за покупками — жемчужными бусами и кремом для исправления дефектов кожи.
Увидев его на мотоцикле, Патриция стала ругаться.
Да что же такое, почему у нее одной парень без машины? То есть машина-то есть, но отец, черт бы его побрал, не дает.
А тут еще и дождь!
Но Миммо ничуть не тревожился: утром он заехал на рынок и купил армейские плащи; если их надеть, никакой дождь не страшен. Патриция в скверном настроении нахлобучила каску и вскарабкалась на драндулет, высоченный, как лошадь, вонючий, как нефтяной завод, и шумный, как… что может быть шумнее мотоцикла со специально настроенным глушителем? Ничего. Плащи вправду свое дело делали, но Миммо не мог не промчаться как сумасшедший через все лужи, которые попадались по дороге.
С мотоцикла они слезли промокшие до нитки. Настроение Патриции продолжало портиться. Они побежали, но метров через сто Миммо остановился как вкопанный перед витриной магазина охотничьих и рыболовных товаров. В витрине лежал умопомрачительный арбалет из титана и углеродного волокна. Несмотря на протесты девушки, он вошел, чтобы узнать его технические характеристики и прочее. Стоил он безумных денег. Но Миммо все рано откопал среди луков, ружей и удочек кое-что достойное. Не уходить же с пустыми руками. Дело принципа.
Пневматический пистолет по специальной цене.
Полчаса разглядывал, полчаса раздумывал, брать или не брать, между тем другие магазины закрылись.
Настроение Патриции к этой минуте стало черно, как деготь.
Убедившись, что в магазины они уже не попали (а Миммо все-таки купил пистолет), они решили съесть по пицце, а потом пойти в кино посмотреть «Мужество зваться Мелиссой», драму о скандинавской женщине, вынужденной прожить год в деревне пигмеев.
Усевшись за столик в пиццерии, Миммо вытянул ноги и принялся разглядывать свои ботинки. Он купил их утром на рынке вместе с плащами, и это приобретение очень его радовало. И принялся разъяснять Патти, что эти ботинки сделаны по новейшей технологии, что они точно такие же, какие надевали американцы во время операции «Буря в пустыне», что они такие тяжелые, потому что теоретически должны выдерживать даже взрыв противопехотной мины. И пока его девушка со скучающим видом листала меню, давая ему понять, что довольно уже нести всякую ерунду, Миммо достал из коробки пистолет, вставил пулю и пальнул себе в ногу.
И издал леденящий душу вопль.
Пуля пробила верх ботинка, носок и вошла в подъем ступни, наглядно демонстрируя разницу между теорией и практикой.
Пришлось бежать (вернее, ковылять) в пункт «скорой помощи», где врач достал пулю и наложил пару швов.
С пиццей тоже ничего не вышло.
В кино они явились в последний момент, пришлось довольствоваться местами в первом ряду, в двух сантиметрах от экрана.
Патти уже не разговаривала.
Фильм начался, и Миммо попытался было снять напряжение, взяв Патти за руку, но она отпихнула его, словно жабу какую-нибудь. Он пытался смотреть фильм, но тот оказался страшно тягомотный. Хотелось есть. Он с диким хрустом жевал попкорн. Патти его конфисковала, и тогда он достал козырь из рукава: пачку свежей клубничной жвачки. Засунул в рот сразу три штуки и стал надувать пузыри. Но под полным ненависти взглядом Патти он открыл рот и выплюнул огромный липкий шар из американской жвачки прямо на пол.
После фильма они сели на мотоцикл (под проливным дождем) и вернулись домой. Патти слезла и ушла домой, даже не поцеловав его на прощание, не пожелав спокойной ночи.
На следующее утро она позвонила и без лишних слов объявила, что теперь они оба свободные люди. На том она разговор и закончила.
Может, для многих девушек всего этого было бы достаточно, чтобы прекратить отношения, но не для Патти. Она безмерно любила Миммо, и за ночь ее гнев мог бы сойти на нет, но последней каплей стало вот что: выплюнув в кино жвачку, Миммо попал в ее шлем. Когда бедняга его надела, жвачка намертво приклеилась к ее длинным гладким волосам, которые она мазала восстанавливающими бальзамами и препаратами с экстрактом свиной плаценты.
Парикмахеру пришлось сделать ей стрижку, которую он деликатно назвал спортивной.
Но и на этот раз Патти, как обычно, посердившись недельку, простила Миммо.
Патриция Чарно в этом отношении отличалась постоянством. Если она тебя выбрала, она тебя не бросит. А все потому, что в пятнадцать лет у нее был печальный любовный опыт, от которого она так полностью и не оправилась.
К тому времени Патриция уже вполне сформировалась. Ее первичные и вторичные половые признаки выдержали массированную бомбардировку гормонами, и несчастная Патриция отныне представляла собой совокупность грудей, ног, попки, эрогенных зон, прыщей и угрей. Она стала встречаться с Бруно Мьеле, полицейским, ему исполнилось двадцать два. В ту пору Бруно не мечтал стать полицейским, он мечтал поступить в полк Сан-Марко и стать десантником, «крутым и неистовым».
Патриция очень его любила, ей вообще нравились решительные парни, но существовала одна проблема. Бруно приезжал за ней на своей «Лянче А112», отвозил ее в лес Акваспарты, там вдувал ей, а едва кончив, отвозил ее домой — и все, пока-пока.
В один прекрасный день Патриция не выдержала и взорвалась.
— Почему всех моих подруг их парни возят по субботам в Рим по магазинам, а ты меня — только в лес? Знаешь, мне это не нравится.
Мьеле, который уже тогда был излишне эмоционален, предложил ей обмен.
— Ладно. Давай так: я отвожу тебя в субботу в Чивитавеккью, а ты во время секса наденешь вот это. — И, открыв бардачок, он достал маску гориллы. Маску гориллы из шерсти и латекса, из тех, какие надевают на карнавал.
Патриция повертела ее в руках и спросила в крайнем смущении, зачем.
А как бедолага Мьеле мог ей объяснить, что при виде тела Патриции — тела порнозвезды, — ее длинных прямых волос, ее круглых упругих грудей член у него становился твердым, как ножка стола. Но стоило Бруно, к несчастью, хоть краем глаза заметить ее лицо в угревой сыпи, как его член тут же обмякал как червяк.
— Потому что…. Потому-у-у. — И брякнул: — Меня это возбуждает. В общем, я тебе не говорил, я садомазохист.
— Что такое садомазохист?
— Ну, это такой человек, которому нравятся всякие гадости. Например, чтобы его били…
— Ты хочешь, чтобы я тебя била?
— Нет! При чем тут это! Меня возбуждает, если ты будешь в маске, — пытался кое-как объяснить Бруно.
— Тебя возбуждает секс с обезьянами? — в отчаянии спросила Патриция.
— Нет! Да нет! Нет! Не спрашивай, просто надень маску! — Терпение Бруно иссякло.
Патриция размышляла над этим. Вообще-то всякие сексуальные причуды ей не нравились. Но потом она вспомнила о том, что ей рассказывала кузина Памела: ее парень Эмануэле Зампакоста, которого все звали Ману, кассир из магазина в Джовиньяно, хотел, чтобы на него мочились, это его возбуждало. И несмотря на это у них был прекрасный секс, а в марте они собирались пожениться. И Патриция решила, что на самом-то деле у Бруно вполне невинное извращение. К тому же игра того стоила. Он отвезет ее в Чивитавеккью, к тому же она очень его любит, а ради любви чего не сделаешь.
Она согласилась. С тех пор, когда они приезжали в лес Акваспарты, Патриция надевала маску, так они и занимались сексом. (Однажды ночью, в густой туман, мимо проходил Росано Куаранта, пенсионер лет шестидесяти с хвостиком и по совместительству браконьер. Заметив в зарослях машину, он, поскольку имел некоторую склонность к вуайеризму, подкрался неслышно и увидел невероятное. В машине находились парень и обезьяна. Он уже поднял ружье, готовый вмешаться, но опустил его, поняв, что боров в машине трахает гориллу. Так он и ушел, качая головой и размышляя о беспредельной низости, до которой могут опуститься некоторые люди).
Однако Бруно Мьеле договор не исполнил.
В Чивитавеккью они съездили только раз, потом он стал увиливать и в конце концов повел ее на минифутбол, где ко всему прочему делал вид, будто с ней не знаком.
В отчаянии Патриция написала длинное душераздирающее письмо доктору Иларии Росси-Баренги, психологу из еженедельного журнала «Любовные признания», и рассказала, как плохо все у нее с Бруно (историю с маской она опустила), но при этом поведала, что несмотря ни на что ужасно любит своего парня, но чувствует, что с ней обращаются как с женщиной легкого поведения.
К бесконечному удивлению Патриции доктор Росси-Баренги ответила.
Дорогая Патти!
Мы снова и снова сталкиваемся с теми же проблемами, с которыми сталкивались раньше наши матери. Но сегодня мы понимаем многое из того, чего не понимали они, и знаем гораздо больше о душе человека, а потому имеем шанс все изменить. Любовь — прекрасная вещь, и так приятно делить ее со свободным и равным партнером. Мы, женщины, конечно, более эмоциональны, возможно, твой парень просто не умеет выражать свои чувства. Но это не должно мешать тебе требовать от него того, что следует требовать. Не подавляй свое «я», заставь уважать себя. Ты еще очень молода, но именно поэтому способна выйти из подчиненного положения, и, если он действительно любит тебя, он научится со временем тебя уважать. Сегодня твой парень прекрасно знает, что может тебя контролировать, но на самом деле ты сама его в этом убедила. В любви побеждает тот, кто избегает ее! Придерживайся своего мнения и ты увидишь, что твой Бруно, у которого, по твоим словам, чувствительная душа, будет носить тебя на руках. Желаю удачи!
Патриция присовокупила к письму советы доктора. При следующей встрече она заявила, что их отношения отныне изменятся. Она потребовала, чтобы он подарил ей красные розы и отвез поужинать в паб «Дедушкин бочонок», а потом в Орбано смотреть фильм «Слова нежности-2» вместе с подругами.
Бруно открыл дверцу машины и выгнал ее со словами: «Катись отсюда, мымра. Чтобы я смотрел „Слова нежности-2“? Я еще не совсем козел». И уехал, глубоко оскорбленный.
И вот теперь Патриция, закаленная тяжелым опытом и вооруженная советами доктора Росси-Баренги, организовала свои отношения с Миммо так, чтобы не оказаться в положении брошенной дуры с разбитым сердцем.
Пьетро разыскивал брата по совершенно конкретной причине, то бишь для того, чтобы попросить его пойти поговорить с замдиректора. Это они с Глорией придумали. И это был вариант.
Сначала она пыталась его убедить, что в школу может сходить ее мама. Синьора Челани обожала Пьетро, говорила, что это лучший на свете мальчик. Она охотно пойдет. Но Пьетро не соглашался. Если туда пойдет мама Глории, это лишний раз покажет, что его родителям на него наплевать и что у него ненормальная семья.
Нет, это показалось ему плохой идеей.
В конце концов они решили, что единственный выход — послать в школу Миммо. Он уже достаточно взрослый; он может сказать, что родители слишком заняты, поэтому пришел он.
Но теперь, увидев, как Миммо распускает нюни под деревом, Пьетро усомнился в правильности этой мысли. Но все-таки стоило попробовать, выбора не было.
Он сказал брату, что его отстранили от занятий на пять дней и что учителя хотят поговорить с кем-нибудь из членов семьи. Но папа отказался и сказал, что это его не касается.
— В общем, только ты остался, пойди к ним и скажи, что я хороший, что я больше так не буду, что мне очень жаль, в общем, что обычно говорят. Это просто.
— Пусть мама пойдет, — ответил Миммо, кидая вдаль камешек.
— Мама? — переспросил Пьетро тоном, в котором читалось: ты что, издеваешься?
Мимо поднял следующий камешек.
— А если никто не пойдет, что будет?
— Ничего. Только меня оставят на второй год.
— И что? — Мимо размахнулся и бросил камушек.
— А то, что я не хочу оставаться на второй год.
— Меня вот три раза оставляли…
— И что?
— А то! Тебе-то какая разница? Годом больше, годом меньше…
Пьетро засопел. Брат придуривается. Как обычно.
— Ты пойдешь или нет?
— Не знаю… Ненавижу школу… Я туда даже войти не могу. Воротит…
— Короче, ты не пойдешь? — Пьетро стоило большого труда переспросить еще раз, но если Миммо думает, что он будет его умолять, — не дождется.
— Не знаю. У меня тут серьезные проблемы. Меня девушка бросила.
Пьетро отвернулся, спокойно сказал: «Пошел в задницу» и стал спускаться с холма.
— Пьетро, ты чего? Погоди, не бесись. Если завтра будет настроение — пойду. Правда, если я помирюсь с Патти — пойду, — идиотским голосом крикнул Миммо.
— Пошел ты в задницу. Вот что я тебе скажу.
Флора Палмьери потратила целый день, придумывая, что бы приготовить на ужин. Пролистала кулинарные книги и журналы, но так ни к чему и не пришла.
Что может нравиться Грациано?
Ни малейшего представления. Но она была уверена, что спагетти не приведут его в ужас. С кабачками и базиликом? Свежее блюдо в любое время года. Или с острыми приправами? Правда, там чеснок… Или никаких макарон, а лучше жареные баклажаны дольками? Или…
О горе, горе, на чем же остановиться?
В конце концов, отчаявшись, она решил приготовить цыпленка с изюмом, карри, яйцом и рисом. Флора готовила его пару раз по рецепту из журнала «Анабелла», получалось довольно вкусно. Блюдо необычное, экзотическое, оно должно вызвать аппетит у бродяги Грациано.
И вот она толкает перед собой тележку между полок в магазине и ищет карри. Дома его не осталось. Но вот несчастье-то, в магазине его тоже нет, а ехать в Орбано уже поздно, да и цыпленок уже куплен.
«Ладно, сделаю жареного цыпленка с салатом и молодой картошкой. Классика лучше всего».
Она прошла через винный отдел и взяла бутылку кьянти и бутылку игристого белого.
Мысль о предстоящем ужине возбуждала и вместе с тем немного пугала. Она навела порядок в доме, достала хорошую скатерть и фарфоровые тарелки из Виетри.
Погрузившись в стряпню, она попыталась заглушить звучавший в голове назойливый голосок, твердивший, что она совершает ошибку, что это добром не кончится, что она только станет питать пустые надежды, которым не суждено осуществиться, что на обратном пути из Сатурнии она уже приняла решение, а теперь изменила его, что мама будет страдать…
Ну тут светлая сущность Флоры вмешалась и решительно заперла назойливый голосок в темном чулане, пусть и ненадолго.
«Я никогда не приглашала к себе мужчину, теперь хочу это сделать. Я так хочу. Поедим цыпленка, побеседуем, посмотрим телевизор, выпьем вина — вот чем мы займемся. Никаких гадостей, не будем валяться на ковре в гостиной, как свиньи, не будем делать ничего недостойного. И это будет наша последняя встреча, погоди немного. Да, мне суждено страдать. Ну что ж, еще немного страданий… Я знаю, что права, и мама, если бы могла, посоветовала бы мне поступить именно так».
Чтобы успокоиться, она думала о Микеле Джованнини. Она около года преподавала у них в школе физкультуру. Почти ровесница Флоры, худенькая, смуглая, темнолицая девушка.
Флоре она сразу понравилась.
Во время совещаний она выделялась своей живой реакцией, от которой эти каменные статуи дар речи теряли. Микела всегда становилась на сторону учеников. А однажды накинулась, прямо как львица, на замдиректора Гатту из-за расписания, и хотя в конце концов она ничего не добилась, она все-таки высказала ей в лицо все, что думает о ее фашистских методах.
Флора так не могла.
Подружились они случайно. Как часто бывает. Флора спросила Микелу, где купить кроссовки, чтобы гулять по пляжу. На следующий день Микела принесла пару прекрасных кроссовок «Адидас».
— Они мне велики, мне из Франции привезли, купили не тот размер. Примерь, тебе должны подойти, — сказала она, протягивая Флоре кроссовки.
Флора была в нерешительности.
— Нет, спасибо, извини, но я не могу взять.
Однако Микела настаивала:
— А мне с ними что делать? Пусть в шкафу сгниют?
В общем, Флора их примерила. Точно по ноге.
Флора пригласила Микелу на прогулку, и та сразу радостно согласилась. По воскресеньям с утра они ходили через поля за железной дорогой на пляж. Гуляли там пару часов, и Микела все время пыталась заставить Флору побегать, и пару раз даже успешно. Говорили о том о сем.
О школе. О семье. Флора рассказала ей о матери и ее болезни. А Микела — о своем парне. Фульвио работал полдня чернорабочим в Орбано. Они вместе уже несколько лет. Ему только двадцать два. На три года младше Микелы. Они снимали квартирку в доме рядом с рыбной фермой братьев Франческини. Она говорила, что влюблена в Фульвио (и демонстрировала изрядную тактичность, не расспрашивая Флору о ее любовных делах).
Однажды утром Микела пришла на пляж, взяла Флору за руки, оглянулась и сказала:
— Флора, я решилась: выхожу замуж.
— Как вы будете жить без денег?
— Как-нибудь протянем… Мы любим друг друга, и это главное, так ведь?
Флора изобразила приличествующую случаю улыбку:
— Так. — И крепко обняла Микелу, и порадовалась за нее, но в то же время чувствовала, как у нее внутри все сжалось.
«А я? Почему у меня ничего?»
Она не могла сдержать слез, и Микела решила, что это слезы радости, но то были слезы зависти. Черной зависти. Позже, дома, Флора возненавидела себя — нельзя быть такой завистливой.
Микела постоянно звонила. Она хотела познакомить Флору с Фульвио, показать ей свой дом. А Флора все время находила какой-нибудь предлог (чем дальше, тем абсурднее), чтобы не пойти к ней. Она чувствовала, что ей будет не по себе. В голове крутились дурные мысли. Но в конце концов, поддавшись уговорам, скрепя сердце приняла приглашение.
Жили они не в квартире, а в какой-то дыре. Фульвио оказался совсем мальчишкой. Но у них было хорошо, в камине потрескивал веселый огонек, а Фульвио приготовил групера, которого поймал на Черепаховом Рифе. Прекрасный получился ужин. Фульвио очень заботливо относился к будущей жене (все время целовал, держал за руку. Потом они смотрели «Лоуренса Аравийского» и ели печенье с десертным вином. Флора вернулась домой к полуночи очень довольная. Даже нет, не довольная, умиротворенная.
Вот чего хотелось ей сегодня вечером.
Ей хотелось, чтобы у них с Грациано получился вечер вроде того, у Микелы. Только сегодня мужчина будет ее.
Она прошла вдоль длинного холодильника, взяла коробку мороженого и уже направлялась к кассе, когда перед ней возник Пьетро Морони. Она слегка прихрамывал, а увидев ее, улыбнулся.
— Пьетро, что случилось?
— Я хотел с вами поговорить.
Пьетро облегченно вздохнул. Наконец-то он ее нашел. Он проехал мимо дома Палмьери, но не увидел ее машины и тогда направился в город (кошмар, теперь ему приходилось передвигаться осторожно, как шпиону, чтобы не нарваться на Пьерини и его банду), но ее нигде не было. А потом, когда он уже собирался возвращаться домой, то увидел ее машину перед магазином. Он вошел, а она тут.
— Почему ты хромаешь, ты поранился? — заботливо спросила она.
— Упал с велосипеда, пустяки, — коротко ответил Пьетро.
— Что случилось?
Надо ей все рассказать, она что-нибудь придумает. Он доверял Палмьери. Посмотрев на учительницу, он, хоть и размышлял о том, что ей сказать, заметил в ней непонятные изменения. Не очень заметные. В ней явно появилось что-то необычное. Во-первых, волосы распущены — какие они густые! Просто грива. А еще она в джинсах, это тоже что-то новенькое. Он ее видел только в длинной черной юбке. А еще… он не знал, как это выразить, но у нее было какое-то странное выражение лица, какое-то… хм, он не мог понять. Просто другое.
— Ну, что ты хотел мне сказать?
Он отвлекся, разглядывая ее. «Ну же, говори».
— Мои родители не придут в школу поговорить с замдиректора, и брат, я думаю, тоже не придет.
— А почему?
Как ей объяснить?
— Мама больная и не выходит из дома, а отец… отец… — «Скажи ей. Скажи всю правду». — Отец сказал, что это мое дело, что это я сам натворил, а потому он не пойдет. Мой брат… ну, дурак он. — Он подошел к ней поближе и спросил дрожащим голосом: — Меня теперь оставят на второй год?
— Нет, тебя не оставят. — Флора присела, чтобы быть вровень с Пьетро. — Конечно, не оставят. Ты умный, я тебе уже говорила. Почему тебя должны оставить?
— Но… если мои родители не придут, замдиректора…
— Успокойся. С замдиректора поговорю я.
— Правда?
— Правда. — Флора сложила пальцы щепоткой и поцеловала. — Обещаю.
— А… эти не приедут?
— Эти?
— Социальные.
— Социальные работники? — Флора отрицательно качнула головой. — Могу тебе обещать, что не приедут.
— Спасибо, — выдохнул Пьетро, с него свалился неподъемный груз.
— Иди сюда.
Он подошел, и Флора крепко обняла его. Пьетро обвил ее шею руками, и в сердце учительницы хлынула такая нежность и беспокойство, что она даже пошатнулась. «Этот ребенок должен был быть моим сыном, — подумала она, с трудом переводя дух. — О господи…»
Надо подниматься, а то она заплачет. Она встала и взяла из холодильника мороженое.
— Хочешь, Пьетро?
Пьетро мотнул головой:
— Нет, спасибо. Мне пора домой, уже поздно.
— Мне тоже. Очень поздно. Ну, увидимся в школе в понедельник.
— Ладно. — Пьетро повернулся.
Но Флора спросила, прежде чем он ушел:
— Скажи, кто тебя воспитал таким вежливым?
— Родители, — ответил Пьетро и скрылся за полками с макаронами.