Глава 6

Плотника в Белокрае тепло приняли. Ежели у кого мысль и появилась, что парень с чужих земель пришел, тот ничего не сказал — к тем, кто с войны целехонек вернулся, сельчане благоговение испытывали, как к старости мудрой. Северин за любое дело брался с охотой — истосковался по работе. Благоволение белокрайцев быстро заслужил.

Только Военег на чужака всё наговаривал. Знамо дело — завидовал сопернику умелому. Вот и сейчас, сидя на крыше одной из изб, зло наблюдал он за тем, как быстро и ладно Северин гвозди забивал в новенькую кровлю, а у самого, растяпы, все из рук падает.

Плотник остановился, засмотревшись на кого-то. Военег проследил за его взглядом.

По Белокраю, занедуживших работяг навещая, ворожея шла. Раньше в платьице сером мышкой от дома к дому перебегала, а теперь в новом зеленом — словно ящерка по тропинке спешит.

Северин поднялся во весь рост — не заметила. Пошел следом, с крыши на крышу изб да пристроек легко перепрыгивая; прямо перед девицей спрыгнул, напугав.

— Ну тебя! — махнула на него рукой Радмила. — Заикой сделаешь!

Улыбнулся, довольный выходкой озорно й. Пот со лба утер да руки упер в бока, красуясь.

— Где твоя рубашка? — шепнула ворожея. — Зря я обереги от людской молвы наложила?

— Да полно тебе, Радмила. Что ж мне твои подарки нельзя поберечь?

Растаяла девица, голову склонила, чтоб усмешку спрятать.

— Раны не тревожат?

— Да вот, хотел как раз к тебе попроситься вечером зайти…

Говорят друг с другом так, что все вокруг любуются. Все девки на статного парня засматривались, а он всё только с Радмилой, да с Радмилой. А Военег злится-дуется, места себе не находит. Слез на землю неуклюже, исподлобья на девицу смотрит, на Северина так вообще лучше глаза б не глядели…

Проходившая мимо бабка Мирина отвлекла парня от мыслей завистливых:

— Чего стоишь? Молод да пригож еще, неча чело хмурить.

— Да отстань ты от него, — проворчал ее муж, дед Ачим, ковыляя за женой. — Никак мимо молодежи молча пройти не может, всё совестью подначивает…

Взбодрился Военег, сам не заметил, как в два шага расстояние меж собой и ворожеей преодолел.

— … А живется неплохо. В хате с дедом Беримиром просторно, только ума не приложу, как это он печь не топит…

— Закаленный он, никак с Лешим в колдовском сговоре, — на грубый голос парня подошедшего Радмила вздрогнула, чуть отшатнулась. — А по тебе сразу видно: не в избе вырос, а за каменными стенами. Тяжко тебе хозяйство в деревне вести, с непривычки-то.

От колкого взгляда Северина язык заплетался, ненависть за Военега говорила:

— Чай в господских-то хоромах раздобрел бы.

Радмила покосилась на белокрайца недоверчиво, северянина же с гордостью оглядела: еще сильнее стал с виду воин с тех пор, как у ворожеи в хижине на ноги встал, излечился. Захотел бы — как пушинку девицу одной рукой бы поднял. О высоком заморыше светлоголовом Военеге и говорить нечего. Что тело, что душа — чучело.

— Пойдем, бочкарь, — промолвил Северин. — Не все еще пальцы себе отбил? А то вон, раз случай подвернулся, мазь попроси или снадобье.

Рожу скорчил Военег — не смог ничего в ответ сказать.

Кивнув милому другу, Радмила дальше по тропинке домой зашагала, а за спиной послышалось:

— Северин, а, Северин? Не залатаешь крышу амбара? Буренка-то моя уж умаялась хворать от сырости.

Нет отбоя у плотника от просителей, а ворожее и радостно на сердце, что рядом совсем Северин и хорошо ему в Белокрае.

Шумят кружевными нарядами березы, что вокруг Белокрая хороводы водят. Из-за шелеста криков не услышать. Бежит, запинаясь о подол кровавый, Голуба. Платье голубое и сорочка все изодраны, балахоном да лоскутьями болтаются на теле роженицы. Как еще ноги несут — неведомо, на слезы уж сил нет. Сердце вот-вот из груди вырвется. Из-за полосатых стволов древесных видать белые яблоньки — уж недалече спасение. За спиной все стрекот, на сорочий похожий, слышится, да обернуться Голуба боится — как бы снова в лапы к удельнице-душегубке не попасть.

Средь яблонь спокойнее стало. Дух перевела роженица, за низкие ветви придерживаясь. Саднели царапины глубокие на ногах, под платьем кровь уж загустела — сорочка вся слиплась. Провела Голуба ладонью по животу с ребенком… а его нет. От прикосновения все внутри болью скрутило, точно бритвами острыми исполосовано лоно.

Упала на колени матерь несчастная. Перед глазами миг страшный застыл: человечек крохотный, убогий; сквозь веки синюшные глаза выпуклые видать; голова в кровяных сгустках да мокроте, словно картошка с «глазками»; ручки-ножки — как у котенка; пуповина тянется плотной вервью, резким махом рвет ее мозолистая птичья лапа да младенца недоношенного от глаз скрывает.

Закричала Голуба не своим голосом, оглушила сады яблоневые. Мигом полдеревни сбежалось, причитаниями женскими окружив жертву нечисти. Ворожею тотчас позвали.

Толпа говорливая расступилась, пропуская Радмилу к старостиной избе. Сам староста еще не возвратился — с рассветом в Реченик уехал, вести о новых порядках узнать. Пламена всем заправляла, диданок полную хату созвала. Кудахтали бабы клушами, всяк свое рассуждая, а помочь дочери старостихи не могли. Ворожея протиснулась к кровати.

Голубу умыли, кровь оттерли, но все еще стонала несчастная от боли режущей, колени поджимала.

— Помоги, Радмила, — подскочила к ней бледная, как смерть, Пламена, за руки хватая, — помоги, милая! Никак зверь какой ее утащил да изодрал. Ох, что ж делать-то теперь…

— Полыни нарви — ею лежанку застелить надо, — ворожея достала из подсумка сбор травяной, заранее для матерей молодых заготовленный. — Вот это кипятком залей, дай настояться — пусть пьет четыре дня. А теперь пусть выйдут все, заговор творить буду.

Как только бабы за порогом оказались, отправленные в поле за полынью, Радмила подошла к изголовью кровати и положила ладонь на горячий лоб девушке.

— Воды подай.

Пламена повиновалась.

Радмила поднесла чашку к самым устам, чтоб шепот только вода слышала, подставила к теплу очага, потом к распахнутому окну, сельчан заинтересовав. Голуба выпила уже не простую водицу — заколдованную.

— Больно сейчас будет, раны исцеляться начнут, но дергаться нельзя, а то рожать больше не сможешь. Поняла меня?

Девица кивнула, в струнку вытянувшись, губы закусила — уже действие заговора началось.

— Ничего, сдюжишь. Тело у тебя сильное и здоровье ладное — быстро на ноги встанешь.

Голуба заплакала, зажмурилась. Тихонечко ворожея к животу ее притронулась, от лица несчастной взгляда не отрывая.

— Над морем сизым

Звезда мерцает —

С волнами играет.

Под ракушкой белой

Жемчужина сияет —

Красу девы собирает.

Погашу свечу небесную —

Уймутся кони сизые,

Отопру дверь белоснежную —

Чадо встретит матерь нежную.

Муки горькие,

Слезы соленые

Да любовь сладкая,

А роды легкие,

Дитя крепкое…

Хоть и закончила говорить Радмила, а речь как на полуслове оборвала — поняла, что не для кого шанса просить свет белый увидеть. Тут же заметила на шее роженицы ожоги полосатые. Подождала, пока боль девицу отпустит, ее руку в своей сжала.

— Ты что в лесу делала, а?

Отвела глаза в сторону Голуба, молча на стену уставилась. Резко и грубо дернула ее за локоть ворожея, не на шутку рассердившись.

— Молчишь?! Зря я стараюсь? Сама ведь в лес пошла, никто туда тебя не утаскивал! Где дитя оставила?

Старостиха, спохватившись, оттолкнула ворожею от дочери.

— Да ты что, Радмила?

Голуба захныкала, лицо руками закрыла.

— Сама ведь злыми помыслами удельниц призвала! Хотела и себя, и дитя сгубить? Вот и получила! Смалодушничала, ребенка бросила да убежала — и с кого теперь спрос? Земля из-за тебя занедужит!..

— Радмила! Перестань!

Пламена прижала ворожею к стене, так что та двинуться не могла. Хоть и моложе Радмила была, а старостиха всю жизнь свою в полях работала, спины не разгибая, все же сильнее.

— Не могла она в лес сама пойти! Да и по своей воле с жизнью расстаться — тоже.

— Не веришь? Сама всё у нее спроси. А мне теперь Белокрай от проклятья спасать.

Высвободившись, Радмила уже спокойнее со всей суровостью Голубе сказала:

— За тобой придет твой ребенок. Коли кто из родителей его не признает — досаждать деревне будет, с ума всех сведет, а сады гнилью пойдут. Как солнце сядет, кострище за яблонями соберите да козленка белого приведите. И меня ждите.

Сельчане за дверями молчанием встретили, в глазах — страх. Поняли, что беда пришла в Белокрай и спасения только у ворожеи искать надо. Никто слова не сказал, дабы не гневить понапрасну.

Чуть отошла от дома старосты Радмила — услышала стрекот над головой, задорный, заливистый, да только ничего доброго он не предвещал.

— Вон пошли!

Махнула руками на стайку сорок, что по верхушкам деревьев прыгала, крикнула ворожея, а птицам всё потеха — издеваются-смеются, с неохотой в лес улетели.

«Уже сюда пробрались… Проглядела. Всё проглядела… Врешь, Бес, по своей воле Белокрай не отдам».

Идет девица — только вперед себя смотрит, не видит никого, не слышит. Северин у дома Беримира с работы умывался, заметил, что не спокойно на душе у Радмилы, скорее за рубаху схватился, да за ней, но дед как из-под земли перед ним возник:

— Брось ты это, за ворожеей-то бегать!

Пальцем костлявым в грудь парня тычет, будто сучком проткнуть старается. Глаза блестят из-под бровей угольками-головешками — вот-вот воспламенятся.

— Ты чего, старче? Обидел я тебя чем?

— Оставь Радмилу в покое! Доколе всё от дел отвлекать ее будешь?

— От дел?

Догадался Северин, что дед знает всё про незабвенный долг ворожеи, дюже с духом собрался, хмуро на старика посмотрев.

— Не от того ты ее защищаешь. Не я ей враг. Ей сил надобно огромных, чтоб против демона стоять, а какие тут силы, если рядом даже плеча дружеского нет? Ты ей что ли поможешь в трудный час?

Опешил дед Беримир, отшатнулся, но с ответом быстро нашелся:

— Еще самую первую ворожею любовь сгубила — к Бесу с местью привела. Коль против демона стоять, надобно забыть все людское.

Давно Северин не вспоминал глаза-звезды колючие, не думал о гнилых когтях да пасти смрадной. И не видать бы их никогда боле, да память эта ему самому, как воину, сил дает.

— Сразу видно, дед Беримир, не стоял ты в этой колдовской войне, — молвил Северин с горечью. — Все бдишь, надзираешь, порядок блюдешь, а сам будто и не человек вовсе — знать не знаешь, что душе человека нужно, чтоб с силами, ему не подвластными, бороться. Один в поле не воин. Тут только любовь поможет и ничто боле, лишь тогда сердце выдержит.

Нахмурился старик. В предзакатном свете вовсе на старую древесину кожа его похожа стала. Молчит Беримир, только губы поджимает да головой упрямо качает.

Пока Белокрай суетился, следуя повелениям ворожеи, Радмила готовилась дома к тяжелому обряду очищения. В углу у дверей поставила кадку с благодатью — хотела в Солнцеворот высвободить, да, видать, сейчас оно нужнее. Сама в наряд старинный облачилась, ленты белые в косы повязала. Увидел бы ее кто в поле — за богиню бы принял. Платье белое все вышивкой шелковой да рунами расшито — блестят и искрятся древние письмена, будто каменья драгоценные на свету. На запястьях — тоненькие браслеты-кольца из серебра, звенят при движении каждом — заслушаешься. Смотрит на себя в зеркало Радмила и не узнает. Не отшельница на нее в отражении глядит, а могущественная чародейка, которой ведомы такие тайны, что людей с ума свести могут.

Баюн важно на ворожею смотрит, точно любуется. Таких нарядов хозяйка еще не надевала. Все за ней котище с подоконника следит, глаз не сводит.

Взяла Радмила большой нож да вышла из дому, перед рябинами встала.

— Простите, родные, — деревцам поклонилась девица, на колени присела. — Пришел ваш час. Не думала — не гадала, что так всё сложится. О последней услуге прошу вас: как меня от силы нечистой охраняли, так и людей от напасти поберегите.

Трудно поддается ножу ствол тонкий, второй уж лучше пошел, словно смирились стражницы со своей участью, да только все равно сердце ноет, будто с подружками верными прощается.

Подошедший к хижине Северин оторопел.

— Зачем?

— Рябина злых тварей отгоняет, — ответила Радмила, не оглядываясь. — Защита от игоши это для белокрайцев.

Вздохнул парень, молча нож из рук ворожеи вынул, сам работу за нее закончил. Из-за листвы не видать раньше стен было, а теперь заметно стало, какой домик старый. Совсем одиноким казался и беззащитным.

Взглянул Северин на девицу, очарованный красой, слова сказать не может. А она пастенью ходит, всё о своем думает. Кадку из дома вынесла. Только открыла — еще одно чудо парню явилось.

Солнце уж почти скрылось, по небу словно варенье малиновое разлив. Уж синева бездонная на него навалилась. Летят из кадки роем звездным пчелы, брюшки светятся, будто золотые. Окружили огоньками-светлячками, ярче солнца горят. На миг короткий мальчишкой себя Северин почувствовал, глядит во все стороны, глаза восторгом сияют. Даже Радмила повеселела. Как махнула рукой в сторону деревни, весь рой туда подался, да в сумерках подступивших пропал.

— Пора, — прошептала ворожея, к сложенным веточкам рябины потянулась, но парень сам все с земли поднял. — Что это ты?

— С тобой пойду.

— Зачем это?

— А кому еще за тебя перед людьми заступаться?

Ласково улыбнулась Радмила.

— Не надо тебе со мной, не ходи. Люди уж прежними после обряда не будут — душа переменится. Тебе же незачем такое видеть, да и противишься ведь ты магии…

— Причем тут магия? Для меня ты важнее…

Не дала договорить — к щеке Северина легко губами теплыми прикоснулась, забрала рябинки.

— И ты для меня важнее. Не надо, не ходи. Баюн за тобой присмотрит.

Кот уж тут как тут у ног северянина вьется, круги нарезает, будто путами обвивает. Хочет податься парень следом за девицей — та уж за березами скрылась, — да ноги точно корни в землю пустили, с места не сойти — дергайся, не дергайся.

— Баюн! Ну, пусти же, Баюн!

Уселся на порог хижины котище, глазами перемигивает — в сумраке рубином да янтарем светятся очи разноцветные.

— Ну, как друга прошу, отпусти.

Не отзывается Баюн, лапы белые вылизывает.

Постоял Северин, подумал. Совсем уж свет небесный погас, из деревни ни звука не доносится — видать, все за яблоневыми садами уж собрались.

— Давно ты у Радмилы доброхожим служишь, лесной дух?

Повел ухом в сторону кот, но не взглянул.

— Славный у нее очаг. И покормит тебя хозяйка, и приголубит. Как с другом верным говорит. А не боишься ее одну отпускать магию творить?

Зыркнули два глаза в темноте, насторожился белый силуэт.

— Ты-то привычный, труда не составит морок какой сотворить или от нечисти какой отбиться. А Радмила? Вдруг ей там помощник понадобится? Пойдем вместе? С моего росту всё видно будет, а от меня глаза людям отведешь — будто и не было нас там, всё здесь сидели. А?

Задумался Баюн, к ногам Северина подошел, сел — очами сверкает. Неожиданно кот на плечи парню запрыгнул, примастился воротником тяжелым.

— Вот и договорились, — погладил освобожденный Северин котейку да по тропинке поспешил в Белокрай вернуться.

Большую кучу хвороста крестьяне к кострищу натащили. Последние солнечные отсветы, пламя да темнота спорили меж собою, не давая ясно вокруг себя видеть, поэтому никто не заметил, как ворожея появилась. Среди людей восторженные ахи прошли, все деревенские на наряд девицы заглядывались. Из рук Радмилы с благодарностью рябиновые ветви принимали, не спрашивая, для чего они, доверяя.

Семья старосты у самого костра стояла. Голуба к матери прижалась, от людей лицо пряча. Пламена всё по голове дочь поглаживала, что-то приговаривая, на что староста Вышемир хмурился да вздыхал. На руках у него козленок мекал, нет-нет, да из младших кто подходил погладить. Только на Военега, ссутулившегося, стоявшего в тени, никто внимания не обращал. Когда Радмила подошла, поднял голову Военег, удивленно на рябину посмотрел.

— Для чего это?

— От незваных гостей.

Кивнул, в общий круг встал с деревенскими.

А к ворожее староста подошел.

— Радмила, что ж случилось-то? Я вот только приехал. Никто не знает ничего, жена говорить отказывается.

— Дочь твоя с собой покончить хотела, этим удельниц привлекла. Они и рожениц, и детей губят, в себе подобных превращают. Голуба сама убежала, а дитя бросила — я так думаю. Даром такое Белокраю не пройдет. Содеянное зло ворота земли всей нечистой силе открыло, не только мелочи всякой, кою отогнать легко. Я ворота эти закрою, но дитя за матерью сюда придет. Неизбежно это. Рябина — чтоб не тронул никого игоша.

Со всей суровостью мужчина речь ворожеи прослушал, брови насупив. Ничего не сказал, к семье вернулся, на дочь с презрением глядя, но как взглядом с женой встретился, глаза в сторону отвел.

Небо тучами заволокло — чернота непроглядная, новолуние. В яблоневом цвету бродят оранжевые отблески от кострища. Голову обносит, сердце стучит часто-часто. Тяжко ворожее к обряду приступать, будто порог какой перешагнуть надобно, через который больше одного раза не переступают.

Вдруг молвит Вышемиру:

— Кидай козленка в огонь.

Люди разом замолчали, ушам не веря. Староста остолбенел.

— Кидай.

Ужас на лице мужика появился. Расширенные глаза в темноте видно стало.

— Да ты что, Радмила! Как же мне живое создание да в огонь?

— Кидай, коли зла Белокраю не желаешь. Если ворота не заперты останутся, сгинет всё. Кидай.

Сурово на него смотрит ворожея. Не просит, не требует — повелевает, страшно что поперек ей сказать. То ли ночь колдовская сети забрасывает, то ли силы к себе колдунья притягивает — сумрак плотный сгущается, хладом веет, страх суеверный разум пленяет.

Бросил козленка Вышемир в костер, как от сердца оторвал, — не глядя, резко, нервно. Отвернулся тут же, ежась от диких воплей животного. Люди детям глаза закрывают, сами слез сдержать не могут.

Вскинула руки Радмила, ладони к огню повернув. Глаза будто сами жаром запылали.

— Кровь и кости, горите в тлен,

Злобу и боль заберите в плен!

Вспыхни, пламени яростный свет,

Сними с колодца силы запрет!

Мигом пламя фиолетовым стало, столбом к небу поднялось, точно древо; съело жизнь и потекло к яблоням, языками по земле перебираясь, словно корнями-вьюнками. Искрами зашлось, подобно горнилу кузнечному, да потухло тут же.

Стоят люди не живые не мертвые. Чудес таких отродясь в Белокрае никто не видывал.

— Небо — бездны темной очи,

Отвори чертоги ночи

И средь звезд, во мгле горящих,

Пробуди владычиц спящих!

Тени меж яблонь хороводы повели, проблески замелькали — будто море звездное на землю опустилось да заволновалось. Ворожея рукой вокруг себя повела, разгладила полотно-небосвод, да объятия раскрыла, будто приглашая кого-то. Зашуршали браслеты-кольца на запястьях, роняя серебристые искры с рун. Вторила тьма призыву: взвихрила пыль да пепел кострища, средь деревьев развеянные, подняла до росту человеческого и вылепила дев белых в таких же точно одеяниях, как ворожея. Идут призванные полуночницы, а трава под ногами не приминается; живые, вздыхают, а грудь от дыхания не вздымается. Глаза морозные, жемчужные — слепые, а головой девицы в стороны поводят — всё видят. Поклонилась им Радмила в пояс, молвила:

— Прощения прошу за сон ваш нарушенный. Отдых заслужили вы за стражу свою, но без помощи вашей мне не справиться. Одной силы-реки не удержать, а иначе никак землю оскверненную не очистить.

Голоса — ветра шепот, слова — дождя песня. Говорят ворожеи все единым гласом, но каждая по-своему головой кивает, рукой взмахнет, качнется.

— Край этот наш покой хранит, и коли замки усыпальниц сорваны, надобно вернуть их. Как при жизни нашей яблоневый цвет горел, так и после смерти вопреки всем напастям пламенеть должен.

Встали перед садами призраки, аккурат на границе самой. Руки над землей простерли, шепча никому неведомые заклинания.

Показалось крестьянам, будто вовсе свет во всем мире померк. Холодом от земли повеяло, будто от воды студеной. Пар ли, туман ли — затянуло всё саваном сизым, под которым сияющие жилы расползлись, ни дать ни взять — сияние северное. Глаз не оторвать. Но что-то подсказывало: дотронешься — сгинешь. Северин, за яблоневым стволом укрывшийся, пошевелиться боится — змейки светящиеся у самых ног снуют. Баюн же смирно на плечах сидит, даже хвостом не дергает. Только это парня и успокаивает.

Сила, из недр глубоких призванная, внимала ворожеям, слушалась и Радмилу, и полуночниц, и там, где не хватало узоров-жил, сплетала новые кружева, такие яркие, что не будь завесы туманной — ослепли бы все.

Гул далекий где-то внизу разносится, будто сама землица гневается, а ни звука не слышно, только чудится, что вот-вот под ногами почва всколыхнется, будто кто под ней столпы, твердыню подпирающие, ворочает. Могучи древние силы, страхи старые, давным-давно в людские души заложенные, пробуждают. Не смеет никто из народа шелохнуться, словно силы эти враз жизнь забрать могут.

Расцветают кружева-паутинки, переливаются, мерцают. Не то морозный узор, не то высвеченные луной радужной тени от цветущих яблоневых крон… Помнит эти узоры Северин — жизнь его в кошмаре том, из которого Радмила освободила, они хранили. Спокойно и легко на душе стало от этой мысли, будто и не было никогда никаких бед.

Вместе с мглой сияние исчезло, растаяло, как первый снег. Свет звездный рассеял призраков, будто и не было никого, а меж лепестков белых звездочки-росинки засветились — благодать в Белокрай вернулась.

Еще не успело эхо заговоров замолчать, как из-за берез плач послышался, на младенческий похожий, но что-то не так с ним было. И не стонет, и не зовет — будто песни какой подражает, приманивает.

Радмила вперед всех к лесу вышла, показав белокрайцам рябины перед собой держать. Иначе люди стали на ворожею смотреть. И шаги ее уже не казались робкими да мышиными — то была танцующая поступь всеведающей ведьмы.

— Голуба, — от строгого голоса ворожеи девушка вздрогнула, но шагу к Радмиле не ступила. — Голуба! Твое дитя — тебе и убаюкивать.

От травы высокой голуба взгляда не отрывала, побледнела вся, губы пересохли. Деревенские всё перешептывались нетерпеливо. Слухам по деревне разойтись — что сухостою вспыхнуть.

Понимал Военег, что на всю семью позор ляжет, и на него тоже. Вышел вместо жены бочкарь к ворожее. Лицо — белее лунного лика, руки от страха трясутся, но долгу родительскому верен парень.

А плач въедливый всё ближе, всё сильнее.

Средь чернильных теней зашевелились травинки, расступились, выпуская на опушку младенца. От ужаса попятились сельчане, вскрикивая.

Весь гнилой, в крови — будто в грязи; глаза — большие, черные, как вороньи; нос-огрызок сопит, слизью истекает; рот о шести рядах зубов, как откроется — точно пасть жабья; пуповина оторванная следом тянется. Перебирает проворно культями когтистыми игоша, принюхивается, осматривается — выискивает кого-то, от рябин шарахается.

Глухо заворчал Баюн на плече Северина, во все глаза глядит на мертвого младенца.

— Голуба!

Трясет матерь-отступницу, как осинку. Слезы рекой текут. Головой девица мотает — глазам своим не верит, какое зло сотворила. Белокрайцы все отворачиваются от уродца, на несчастную с жалостью смотрят — для такого чудовища силы пришлось тратить, вынашивать. Пламена с Вышемиром дочь собой заслонили. Вынул староста полено потолще из потухшего костра, рябинку отбросив, да подался на тварь мерзкую.

Немедля ворожея на его пути встала.

— Стой! Стой, говорю, коли жить хочешь! Игоша вмиг тебя задушит, замахнуться не успеешь.

— Что же делать-то? — прошептал Военег. — Не бить, так играть с ним что ли?

Спокойствие во взгляде Радмилы прибавило веры в свои силы Военегу:

— Каждое дитя, будь то зверь али человек, ласки да любви хочет.

Иначе парень на игошу взглянул. Будь то сын или дочь — мучается ведь, подумал, как бы сердце защемило, душа бы заболела. Уже без колебаний к чудищу шагнул, а младенец вдруг напружинился весь, ощетинился, из пасти рычание громкое раздалось, будто медведь это был, а не дитя.

Радмила Военега за руку к себе потянула.

— Не подходи, и тебя убить может, — на озадаченный взгляд ответила: — Не твоя это кровинушка, не ты отец, потому тебя не признает.

В молчании страшном только всхлипы Голубы слышно было. На мужа не смотрит старостихина дочь, гордость родителей, первая краса на деревне. Люд головой качает — надо ж такому с девицей невинной случиться. Военег за голову схватился — понял по лицам родичей жены, что обманом его женили, чтоб только никто в деревне о позоре не узнал, а ведь он уж привязался к жене, семью крепкую хотел…

— Не мой это ребенок! — закричала Голуба на ворожею. — Чужой он! И родитель его в Погани сгинул! Нету в отродье этом крови моей, слышала ты?

Радмила не шелохнулась, не вздрогнула. Лишь глаза засветились. От колдовского взгляда Голуба шарахнулась.

— Все беды с войной приходят, но я ни от кого не отворачивалась. Хотела бы ты от бремени нежеланного освободиться да чистой остаться — ко мне бы пришла. Нечего лукавить было. Теперь пусть все видят, что у тебя за душой — себя пожалела, а невинное дитя сгубила, — ворожея повернулась к сельчанам: — Прочь все отсюда! Да рябину с собой заберите — будет вам назидание свои беды на других не перекладывать.

Сельчане только рады были уйти поскорее, по хатам разойтись — чтоб сбежать, чтоб заснуть и забыть. Северин видел, как Радмила к игоше шагнула. Тот снова пасть разинул. Подался было парень на опушку выйти из садов, да Баюн когтями в плечо вцепился — не велит.

Песнь знакомая полилась — колыбельная, что ворожея раненому напевала. Средь яблонь, до сих пор золотыми пчелками сверкавших, соловушки ночные пению вторили. Подпустил к себе игоша ворожею. Та, как мать родная, на руки его взяла, приласкала, тихонько качая-баюкая. Улыбается ему, будто своему. И отрадно смотреть за ней, и сердце кровью обливается. Жена чуткая да мать заботливая — замечтался Северин. Только когда средь берез Радмила скрылась, повернул обратно парень к одинокой хижине. Никто его и Баюна не заметил, каков и был уговор с доброхожим.

Загрузка...