Ночью проснулись: зазвенело стекло, забилось в оконной раме.
— Хыр-Хушун сердится… — шепнула Ольга. — Обними меня… Мыс Сердитого Бога… Милый мой, милый, так хочется счастья…
Герасим гладил ее волосы. Медленно вел по ним ладонью. Тепло головы. Тепло плеча.
— Каждый день я себе говорю: деловая женщина, страшная женщина… Не то ругаю себя, не то хвалю? Мне, конечно, очень приятно слышать: ах, Оленька, вы такая, вы молодец… ваш профессиональный уровень, ваши результаты, на вас надежды… Ну, конечно, приятно мне! Я люблю свою работу и без нее, наверное, была бы не та… Но слушаю и думаю: да что это вы говорите, разве вы не видите, разве не замечаете, что мне этого так мало…
Ее глаза — в темноте — рядом.
— Со всех сторон, посмотри, сколько разных обстоятельств, одно сильнее другого… И вот кому-то кажется, что ему нужна защита диссертации… а тому — новый катер… третьему — еще что-нибудь такое… и люди тратят, тратят себя, а я смотрю на них и вижу, что на самом-то деле все хотят счастья, ищут счастья, только не понимают… Я вижу это во всех, в каждом встречном… чувствую это, принимаю своими антеннами. И я знаю, что это главное, Женщине это лучше видно. Ты поверь мне… Твой девиз: Дело и Счастье. А девиз твоей женщины — Счастье и Дело…
Он погрузил пальцы в ее волосы, осторожно распутывал их.
— Это такое удивление: ждешь, ждешь… потом человек, от которого не ждешь ничего… и оказывается, что это он и есть. У меня ощущение, что самое главное наступило… то самое, что годами готовилось. Это ожидание счастья свело нас вместе… Все было еще только введение к главному… и вот главное свершилось… и теперь будет всегда…
Герасим молчал, только распутывал потихоньку ее волосы, он знал: отвечать ничего не надо, она сама чувствует, что происходит в нем, может, лучше, чем он, чувствует… Его женщина верила в счастье, во всемогущество и вездесущность счастья. И он с готовностью принимал ее веру.
Он увидел, что не весь, не полностью вмещался в свою работу. Это было, в общем, открытие. Дело, в которое он себя вкладывал, составлялось из усилий многих людей и оттого каждому из них являлось гораздо большим, чем любой человек в отдельности. Но теперь он увидел, что весь не входил в это дело, оно не могло вместить его полностью, каким бы огромным оно прежде или в будущем ни существовало. Оно не могло поглотить все, что было в нем, все, чем он был.
Он увидел прошлое как часть пути, как дорогу, на которой он спешил, искал, пытался расшифровывать свой путь; не хватало времени, себя не хватало; не хватало — как ни убеждали его внешние признаки — уверенности, нужно ли ему то, что он находил, нужен ли этот бег, правильно ли он себя понял… Но сейчас у него было точное знание, что все, он пришел; на Яконуре он отыскал то, что ему нужно. Он понял это не по внешним признакам, а изнутри, по всему, что сделалось в нем; он чувствовал полноту этого своего состояния, — ничего не мог бы к нему прибавить. Потому он был рад своему обращению. Он находился наконец у цели после долгой дороги. Значит, куда-то она все же вела! И вот он пришел.
…На рассвете они шагали к пристани, неторопливо шли по просеке, по черной полосе посреди нее, полоса то становилась шире, то сужалась, белый зимний покров был здесь разорван наскоро, неровно; они шли по земле, едва приоткрытой весной.
У берега стала видна заря; багровый край солнца поднимался над горами. Вода была темно-синей в белых берегах, и в ней стояли сияющие заледенелые камни.
— Знаешь, милый, один хороший человек написал, что женщина в Сибири так же скучна, как сибирская природа. Я хочу тебе доказать, что сибирская природа так же прекрасна, как сибирская женщина… А? Посмотри, посмотри, нет, не на меня, на Яконур смотри…
В заливе лежал лед, возникал он из открытой воды, — там вода светлела, становилась голубой, затем появлялась прозрачная кромка, она постепенно белела и делалась матовой; в трещинах, в торосах был и стальной цвет… Залив пересекала линия вешек — сосенки, вмороженные в озеро.
По натекам, по воде, собравшейся у берега, спустились на лед.
— Разве я могла не вернуться сюда? Человек не птица, а дерево. У него корни. Он привязан к месту… Смотри, смотри! Иди вперед, я за тобой, я хочу, чтоб ты сам это увидел…
Герасим прибавил шагу, потом побежал; у границы открытого льда резко остановился. Замер. Вот! Стекло в трещинах… По трещинам видно толщину льда. Герасим смотрел сквозь лед, как сквозь стекло; смотрел, наклонившись вперед, и ему казалось, будто он стоит на краю рамы, в которую вправлен залив. Камни на дне… Бревна… И наконец решился. Ступил на стекло. Зеленая глубина внизу… Шел по льду и смотрел под ноги. Отвернулся от солнца, — увидел свою тень на дне. Остановился. Лег. Прижался лицом ко льду. Каждый камушек на дне был ему виден. Каждый сучок на бревне…
— Ну что, побыл наедине с Яконуром? Кто этого не знает или не чувствует, никак не могут понять нас, считают, что мы выдумываем…
Ольга наклонилась к трещине. От неровного торца льдины отняла длинную, со множеством острых граней, сверкающую на солнце иглу. Протянула ее Герасиму.
— Это тебе от Яконура… Не забывай, в сказках герой всегда понимает язык природы, только благодаря этому он и побеждает… Помнишь, девочка спасает брата от злой силы? Река говорит: попей моей водицы, я помогу тебе. А девочка отвечает: не буду я пить твою воду. Яблоня говорит; поешь моего яблочка, я тебе помогу. А девочка: не стану я есть твое яблоко. И ее почти совсем уже настигают… А потом она пьет воду из речки, съедает яблоко у яблони, и вся природа тогда выручает ее.
Внезапно налетела метель; они оказались в белом снежном облаке. Пошли наугад, стараясь держать прямо. Солнце сделалось как далекий оранжевый свет, затем желтый, затем белый, потом исчезло совсем…
В лесу было тихо, безветренно. Они вытерли друг другу лица; делали это не спеша, осторожно, убирали тающий снег со лба, с щек, с губ, снимали пальцами, ладонями, она у него, он у нее; глаза их были серьезны.
— Посмотри, какая опушка… На ней живет Баба Яга. Не бойся. От тебя русским духом пахнет. Помнишь? Это ведь о разнице между мертвыми и живыми, разная физико-химическая характеристика…
Снегопад остановился, в тучах появились просветы. Герасим видел: Ольга следит за небом.
— Вот дед Кемирчека верил, что человек, может обратиться медведем, огнем, может разлиться рекой. Когда люди стали выделять себя из природы? Он верил, что даже камень живой: ведь есть у него тень — есть и душа, переложи камень в другое место — разве ничего не изменится?..
Показалась пристань; пошли быстрее. Шагали, взявшись за руки, по камням у самого края воды.
— Я, наверное, ведьма…. Колдуньей могла бы быть. Гадалкой. У женщин все-таки преобладает интуитивная структура… Вот за такими инквизиция охотилась! А физики, математики и вообще все вы, технари, — логический тип. Развитие, как понимаешь, долго шло за логическим типом. Ну и вот, пожалуйста, результаты!..
«Путинцев» был уже наготове; там укладывали ящики вдоль борта. Ольга остановилась.
— Ну, наговорила я тебе! Болтушка я, да? Что-то ты со мной делаешь, никогда я такой не была… Разочарован?
Они стояли далеко еще от пристани, все там были заняты своими делами; Герасим поцеловал Ольгу.
— А серьезно? Что ты думаешь о Яконуре?
— Я думаю о тебе.
— А о Яконуре?
— Я же технарь.
— Ты технарик… Вот мы с тобой разговариваем… целуемся… а в это время с Яконуром что-то делают, и никому не известно, что… Конечно, для тебя Яконур где-то, не там, где ты обитаешь. Как на другой планете… Тебе кажется, что-то может существовать отдельно от тебя… такое, что непосредственно тебя не касается. Ты забываешь, это в принципе невозможно… Потом обнаруживаешь, что давно и здорово затронуло тебя лично… Ну… Опаздывать нельзя.
Ольга двинулась к трапу; Герасим шагнул за ней и увидел Косцову.
Она шла с непокрытой головой, седые волосы растрепались; подойдя к Ольге, быстро сказала:
— Я пришла проводить вас, Оля, как у нас принято. Но я не одобряю вашего шага. Долг ученого… интеллигента… делать неустанно свое дело. А это вот, знаете… Желаю вам благополучного возвращения. Да, возвращения.
Едва договорив, отвернулась и — зашагала прочь.
Герасим видел, как изменилось лицо Ольги… Он попытался сказать что-нибудь, она его перебила:
— Не надо, молчи… А знаешь, я не могу запомнить твое лицо, глаза помню, а так — не получается… А ты меня хорошо запомнил, технарь?
На груди у себя Элэл обнаружил метки — кресты; их понаставили, видно, врачи, когда подключали к нему свои провода.
Тоже, космонавт…
Из тех, кто старым путем — без ракеты на небо.
Ну нет, так просто он не дастся!
Время пройдет — и он встанет на ноги, у него ребята, у него дела, планы; критический момент позади, теперь бы только пошло все как надо — и он поднимется.
Все будет хорошо.
Он так решил. Так и будет.
Обидно! Когда чувствуешь в себе настоящие возможности и представляется наконец случай эти возможности реализовать, обратить их в большое дело, и вот уже дело пошло, закрутилось, принесло первые плоды, и другие, распробовав эти плоды, радуются вместе с тобой и подтверждают, что дело твое стоящее…
Обидно. Когда ты счастлив, когда наконец обнаруживаешь в себе способность быть счастливым не только в работе, находишь где-то в себе дар к счастью, понять не в состоянии, как жил ты раньше, чем ты жил без этого, чем прежде была твоя жизнь, — и тебе везет еще и настолько невероятно, что тебя понимают, тебе отвечают, ты это счастье обретаешь…
Обидно.
Работать — нельзя.
Посетителей — нельзя…
Пришла старенькая нянечка, похлопотала вокруг него; уходя, остановилась в дверях:
— Знаете, я по голосу человека определяю, есть в нем жизнь или нет.
Элэл приподнял голову, хотел повернуться к ней; вспомнил, что и это ему не разрешено.
— Как глиняный горшок вот, знаете? Постучишь по нему и определишь, трещина есть или нет.
У нянечки были голубые глаза, совсем уже светлые, она не мигая смотрела на него от двери и тихо объясняла:
— У некоторых голос глухой, после душевной травмы особенно… Без энергии. Человек вроде всем интересуется, но уж только так. Знаете, без сил и без любопытства. Так только, дожить бы… У вас, я слышу, жизнь есть!
Элэл улыбнулся ей.
— По голосу слышу, — сказала нянечка и постучала по двери. — Нету трещины.
— Спасибо, — сказал академик.
Нянечка ушла. Он поудобнее устроил голову на подушке и закрыл глаза.
Открыл глаза.
Еще глянул на метки, на кресты у себя на груди.
Первое соприкосновение со смертью было у него в детстве…
Он бегал в школу в поселок; у него была обязанность по утрам, перед школой, заходить к Путинцеву, будить его, это была главная обязанность и любимая. Однажды он постучал в окно, как обычно, а Путинцев не отозвался, не зажег лампу, не помахал ему рукой; постучал еще — нет ответа… Он стал коленями на завалинку и заглянул в окно. При свете утренней луны он увидел Путинцева на стуле у рабочего стола, плечи скошены, голова опущена; он решил, что Путинцев уснул за своим рабочим столом…
Взломали дверь…
Мать Путинцева приехала к нему на Яконур из Швейцарии, везла ему юношеские его рукописи, где-то, на какой-то из границ, рукописи пропали. Путинцев пережил мать на сорок дней. Похоронили их рядом; Путинцева несли по тропе, которую он проторил в снегу для матери.
При утренней луне впервые познакомился Элэл со смертью…
Отец Элэл поехал на Яконур студентом на практику, поехал — и остался там надолго; мама стала работать на Яконуре после университета; так они встретились. Родился Элэл. Потом уехали в Ленинград; началась война, отец посадил Элэл с мамой в поезд, они вернулись на Яконур. Мама болела, мальчиком занималась Косцова, метод у нее был свой, особенный: Косцова читала ему энциклопедию.
У него остались детские воспоминания об отношениях, которые были у отца с мамой. Он успел тогда понять: это были возвышенные отношения. Теперь ему даже казалось временами, что они говорили друг другу «вы». Нет, они говорили «ты»; но были — на «вы». Как бы ни складывалась жизнь, как бы ни оказывались они заняты. А они были люди занятые. И жизнь, бывало, складывалась по-разному.
Да, он успел понять…
Когда мама стала болеть, отец перешел на другую работу, чтобы ухаживать за ней. Мама быстро, невероятно быстро подурнела, постарела, за несколько месяцев она сделалась неузнаваемой; отец продолжал находить поводы дать ей знать, что она молода и красива.
Иногда вдруг что-то вспоминалось… виделось Элэл снова…
На Яконуре мама ему говорила: здесь мы с отцом нашли любовь. Она говорила: мы нашли здесь любовь к Яконуру и друг к другу, нашли счастье, и ты здесь родился; не забывай, что такое Яконур для всех нас, для нашей семьи, для нашего рода. Она повторяла это не раз… Он привык к тому, что его судьба изначально связана с Яконуром. Пожалуй, с тех лет он все ждал чего-то от Яконура, ждал, когда же Яконур сыграет в его жизни ту роль, которую предназначила, предрекла мама; ждал, когда Яконур за него возьмется. Мама была уверена, что свою судьбу и свою любовь он найдет там, на Яконуре, — как это было у нее и у отца…
Отец погиб в блокаде, заснул, их называли заснувшими. Мама умерла вскоре после возвращения в Ленинград.
Вечерами и по воскресеньям отец делал мебель. Потомственный интеллигент, он переодевался и становился мастеровым. Тут ничего не было от праздности. Тут были убеждения, доставшиеся отцу от его родителей. Это была его пашня. В доме пахло свежеоструганным деревом, лаками… Отец радовался, когда видел, что сыну нравится помогать ему… Одно кресло чудом уцелело; Элэл взял его с собой. Было такое удовольствие сидеть в нем, в отцовском кресле с высокой спинкой, резными подлокотниками, в добротном старом, обитом кожей кресле, сделанном руками отца, для которого эта работа означала пахать…
Что бы ни случалось с Элэл, очень хорошее или очень плохое, он знал, когда ему повезло больше всего в жизни, и знал, в чем ему повезло больше всего, — так, что больше не бывает. Он вынес из детства цельность и во всей своей непростой жизни обошелся без внутренней ломки, без переходных стадий… Душа его была душой сразу.
Савчук сидел в приемной. Был наготове.
— Нина, я заказываю, — говорила в телефон пожилая женщина за секретарским столом. — Бумаги отправлены, еще вчера. — Голос у нее был низкий, красивый. — Если потребуется, можно взять копию… Здравствуйте.
Через приемную быстро прошел мужчина с длинными, совершенно седыми волосами. Савчук здоровался издали, не уверенный, помнит ли тот его. Нет, видно, помнит… Вошел в дверь, обитую красной кожей.
— Совещание, потом в Госплане. Когда? Сейчас посмотрю. Будет. Может, соединить после совещания?.. Здравствуйте.
Еще один человек быстро прошел через приемную, у него была крупная, наголо выбритая голова. Снова Савчук здоровался, не уверенный, что тот его помнит. Нет, помнит… Вошел в ту же дверь.
Савчук поднялся, пересел поближе к двери, обитой красной кожей.
Позовут или нет? Он был наготове.
Одинокая фигура у стены, в огромном пространстве приемной, портфель на коленях, руки сложены на портфеле, правым усом уткнулся в ладонь.
Женщина с красивым голосом положила телефонную трубку. Кивнула ободряюще.
Савчук выпрямился. Поставил портфель на пол.
Что же, позовут или нет?..
Потом он узнал, что происходило за этой дверью.
Очень пожилой человек с коротко подстриженными седыми волосами сказал:
— Мы много занимаемся проблемой Яконура, и никак этому конца-края нет…
Перед ним лежала папка, Савчуку было известно, что в этой папке. Карта — голубая яконурская капля. Отчеты. Акты. Заключения… Газетные вырезки: «Тяжба на Яконуре», «Размышления о судьбе Яконура», «Цена ведомственного упрямства»… И много чего еще. Папку готовили разные люди, в том числе ребята Савчука.
— Ко мне обращаются ученые, — продолжал очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами. — Они говорят мне, что проблему Яконура мы решаем неправильно. К этой проблеме, они считают, надо подходить иначе.
Очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами раскрыл папку, полистал ее и передал человеку с крупной, наголо выбритой головой.
В папке, среди прочего, помещались и такие листы — и о них Савчук знал, — которые тоже не просто так были в нее вложены. «Забота о судьбе Яконура шита белыми нитками. Задержать освоение природных богатств, помешать организации нужного стране производства — вот главная цель таких выступлений». И подпись красным карандашом: Шатохин. Да, и об этой бумаге Савчук знал… Какое действие она окажет? Среди других бумаг? Все эти бумаги вместе?.. Разное — в разных ситуациях? Какое именно — когда?.. Только не сводить все к частностям; никакая бумага сама по себе не решит этого дела, не окажет решающего действия, она — лишь один элемент в огромной системе из множества элементов… Случается, правда, решают и малые обстоятельства…
У Савчука было несколько вариантов прогнозов. Он привык прогнозировать все, располагая возможности на обычной своей шкале: от наихудшей (минус единица), через нейтральные (ноль), к самой благоприятной (плюс единица). Все было просчитано. На все имелся у Савчука набор рабочих прогнозов, все возможные варианты учтены, он был собран, готов действовать. Хотя и чувствовал себя на стуле у стены в огромном пространстве приемной тоже всего лишь одним из элементов того, что происходило…
Очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами сказал:
— Я предлагаю решить эту проблему так, как советуют ученые. Мне кажется, они говорят верно, и я склоняюсь на их сторону. Но вот мои гости как будто считают иначе. Сейчас мы их спросим.
Человек с крупной, наголо выбритой головой передал папку мужчине с длинными, совершенно седыми волосами.
Очень пожилой человек обратился к человеку с крупной, наголо выбритой головой:
— Как вы считаете?..
Человек с крупной, наголо выбритой головой ответил:
— Я считаю, что все делается правильно.
Очень пожилой человек обратился к человеку с длинными, совершенно седыми волосами:
— А вы как считаете?..
Человек с длинными, совершенно седыми волосами ответил:
— И я считаю, что делается все совершенно правильно. Ничего менять не следует.
Очень пожилой человек взял в руки вернувшуюся к нему папку, постучал ею по столу и сказал:
— Что будем делать?
Савчук, если б там был, прямо тут же и сказал бы ему, так вот, с ходу: остается вам только подать в отставку, да, потому что, выходит, вы и есть тот самый командир, который один шагает не в ногу! В общем, заключил потом Савчук, правильно, что его туда не пригласили, уж точно бы он не удержался, с его привычкой говорить все вслух, делу бы это не помогло, но уж тогда шагающим не в ногу оказался бы, естественно, он, и это ему бы пришлось подавать в отставку… это уж точно.
Очень пожилой человек с коротко подстриженными волосами сказал:
— Итак, вы считаете иначе. Как поступим? Возможно, я не прав… Хорошо. Давайте пока оставим все как есть, но назначим компетентную комиссию. Пусть комиссия разберется в этой проблеме.
Все согласились.
— Савчука будем слушать? — спросил очень пожилой человек.
— Зачем же, если комиссию создадим, — сказал человек с длинными, совершенно седыми волосами.
— Поддерживаю, — сказал человек с крупной, наголо выбритой головой.
Перешли к другим делам.
Шагая потом подземными переходами под площадью, Савчук был так же собран и готов действовать.
Значит, комиссия…
А ведь какой был шанс решить все дело!
Теперь все усложнится. Раз комиссия, — значит, выводы комиссии… Официальное постановление… Сопротивление тех, кому это может угрожать!
Такая потеряна возможность.
Ладно. Новые прогнозы. Новые варианты. От минус единицы до плюс единицы.
Что же, что не позвали! Об этом не думай.
Думай о том, что будет за комиссия.
Думай, думай. Действуй.
Ты, сказал он себе, ты, один из элементов!..
Ерунда. Ты Савчук, вот ты кто. Не забывай. И силушки у тебя еще хватит.
Так и сидели в лаборатории, не включая приборов; сигаретный дым над головами.
Вечерние сведения об анализе крови… Что сказал дядя Захара про возможности нового лекарства… Суждения Назарова о кардиограмме… Какие фрукты смог раздобыть Валера… С кем удалось проконсультироваться Михалычу…
Ученики. Школа.
Как сохранить Элэл? Что можно сделать для него?
Яков Фомич взял сигарету — за компанию.
Эти долгие утренние разговоры…
Пока не кончится пачка.
Яков Фомич затянулся неловко. Прокашлялся. Ткнул сигарету в пепельницу.
Я вижу его. Он толст, лыс, неряшлив. Бесформенность его — от мальчика некрепкого здоровья, который провел над книгами детство, юность, молодые и зрелые годы и стал обладателем всех возможных наград за успехи, ученых степеней и больного сердца. Лысина окружена пушком, незначительным, но всегда всклокоченным. Неряшливость производит впечатление нарочитой: рубашка, смотрите, перекручена, по обыкновению, на сторону, воротничок пиджака стоит торчком…
Манера говорить — вызывающая, даже с друзьями. Талант раздражать людей. Несносный нрав. Репутация мастера задеть, обидеть всякого собеседника, заставить кого угодно растеряться и покраснеть; человека заносчивого, разговаривающего резкими вопросами, несправедливыми обвинениями и абсурдными требованиями, постоянно всем что-то доказывающего; любителя сказать такое по поводу присутствующих или дорогих им людей, чего не может снести нормальный человек. И притом — неизменно добродушная улыбка. Словом, вполне понятно, почему одни любят его, а другие избегают (таких, разумеется, больше) и отчего Элэл было не просто пробить перевод Якова Фомича в свой институт.
Он и как специалист известность получил прежде всего в качестве хорошего критика: мог сразу оценить сильные и слабые стороны исследования. Славился человеком с наметанным глазом и был незаменим в трудных случаях, когда требовалось быстро найти импровизированное решение.
Родился он в деревне Деревеньки, Ручьевского района; отец не вернулся с войны, переехали в город, жили в Нахаловке. Рос тихим и нелюдимым; сидел дома, общался мало. Но под окном была у них скамейка; он слушал и запоминал — разговоры, песни, сердечные и похабные. Дома тоже все запомнилось. Отчима он не любил, отчим пил страшно; мать у него не было возможности полюбить, она всегда была занята. Он вышел из Нахаловки с твердым представлением о том, чего не должно быть; вынес из нее понятие о том, что в жизни так дальше быть не может и должно быть изменено. Взял со своей улицы и веру в необходимость этих перемен.
Он рано стал взрослым. Выбирал себе место в жизни сознательно, с пониманием, чего он хочет от будущей своей социальной позиции. Наука импонировала ему больше, чем что-либо. К своим способностям и школьным успехам он относился, разумеется, без всякого почтения. Но ученые были теми людьми, работа которых позволяла изменять многое в мире, он это видел, только дурак мог не видеть этого. Причислял он сюда, прежде других, — физиков, химиков, тех, кто занимается точными науками. В этом состояла их каждодневная работа. Тут была сфера деятельности реальной, такой, от которой можно ожидать чего-то. Выбор был сделан.
Ему не понадобилось потом много времени, чтобы понять, что желаемые изменения в технике происходят не так быстро, как ему казалось или хотелось, в условиях жизни — тоже далеко не сразу, а в людях — еще медленнее или, если это не точно, пусть будет — постепенно. Однако охлаждения не наступило. Пришла вторая любовь к профессии, пожалуй, еще более надежная. Пусть ожидания плодов переместились на будущее; появилось нечто чрезвычайно важное в настоящем, лично важное для Якова Фомича. Было это, конечно, рационально; и было, однако, любовью.
Работа предохраняла его от сверхчувствительного устройства, которым Яков Фомич был одарен от рождения… Приглушала его действие… Устройство это улавливало все признаки пустоты, жестокости, безутешности, низости, бесцельности, примитивности существования, все такие признаки, сколько их мыслимо было найти, сколько их можно было вообразить, и еще усиливало воспоминаниями детства. Формула «родимые пятна» Якова Фомича не устраивала. В грузном теле с больной сердечной мышцей очень туго были натянуты тонкие струны, которые защищала только работа да еще легкая походная броня бесцеремонности и злословия.
Яков Фомич уходил в работу от будничной жизни с теми многими ее составляющими, которые он не мог принять; он не в состоянии был смириться с ними, вынести, что они вообще есть, неважно, задевают они его самого или он стал теперь для них недосягаем; не мог постигнуть, каким образом они существуют, как продолжают сочетаться с другими составляющими жизни, теми, которые он принимал с удовлетворением.
От мира людей, в котором много оказалось для Якова Фомича неприемлемого, непонятного, эклектичного, он уходил в исследуемый им молекулярный мир. Этот мир был иным. Мало того, что он мог быть увиден, понят, объяснен, и делалось это строго объективно, и картина его была ясна, логична, имела полные, четко действующие модели. Добытое новое знание способно скорректировать что-то в моделях, но ничто никогда не в силах будет изменить главного, самого привлекательного в этом мире: все в нем можно принять безоговорочно, он полностью гармоничен, надежен, и в нем не возникает проблема справедливости.
Это занятие, этот мир требовали не только ума, но и страсти, душевных сил, и тут содержалось великое благо, потому что, следовательно, в этом мире можно было жить. Можно было жить работой. Отдаться ей совершенно. Это сравнимо только с любовью… Лена не могла дать ему этого, и отношение Якова Фомича к ней кончалось на доброте, снисходительности и привязанности, а работа — она была его первая любовь, которую он в зрелом возрасте увидел по-новому, понял, что значит она для него, и полюбил снова тем вторым чувством, какое приходит к настоящим, да еще везучим, мужчинам.
Люди, с которыми он стал работать, были еще одним миром, требовавшим исследования. Когда он начинал изучать их, ему было еще неясно, сделается ли он таким же, да и захочет ли; сначала он отделял работу этих людей от них самих. Формально тогда он уже принадлежал к их числу, передалось ему и что-то внешнее от них; однако, входя в новый для него мир, Яков Фомич жил пока в своем прошлом, в прежнем своем мире и смотрел на новых своих знакомых из окна дома, в котором провел детство. Ему понравились независимость их суждений, деятельная жизнь; да, они были те самые люди, о каких он думал. И он вступал в их общество без робости: знал, что сможет стать среди них равным и своим. Но еще не был уверен, что хочет этого.
Происходило привычное: коллеги сидели на лавочке перед домом в Нахаловке, а он выслушивал их из-за ситцевой занавески. Яков Фомич не спешил, выслушивал годами. Люди вокруг были всякие, были из таких же нахаловок, отовсюду, — но всех их уже успела объединить принадлежность к одному кругу. Многое оставалось чужим, какие-то суждения Яков Фомич не мог одобрить, чьи-то поступки истолковывал неверно. Слушал, взвешивал, спорил, соглашался или не соглашался; брал или не брал.
Хотя поначалу, некоторое время, он воспринимал коллег только как специалистов, — однако и этого было достаточно, чтобы интересоваться, как к нему относятся. Скоро он осознал, что давно борется за признание. Так Яков Фомич понял, что его решение состоялось, вхождение в этот новый мир свершилось; что он уже активно функционирует в нем.
Но все новое легло на то, с чем он вступал в жизнь, и Яков Фомич продолжал помещать людей и поступки на лавочку перед тем домом и мерить их по тому, что так дальше быть не может и должно быть изменено.
В верхнем слое много скопилось напластований, всяких — хороших, очень хороших (Элэл), дурных, причудливых. Биографию взрослого мужчины надо писать как историю государства, в ней окажутся периоды становления, объединения, расцвета, средневековых испытаний и срывов, раздробленности, упадка, возрождения, войн, прогресса видимого и духовного… Постепенно получился Яков Фомич, который сейчас гасит сигарету. Трезвый скептик, верящий только в анализ, в объективный, безжалостный анализ во всем; максималист, заинтересованный только в истине. Органически не способный к компромиссам. Резкий, зачастую до несправедливости. Получился Яков Фомич, знающий себе цену, понимающий меру своего таланта и неповторимости своей личности.
Он отдавал себе отчет в том, что за такую свою линию поведения, или нрав, или манеры — назовите как угодно — надо платить. Понимал, что человек, утверждающий свою автономность, всегда настаивающий на своем, к тому же подобным образом, должен быть готов встретить момент, когда придется по-настоящему, серьезно возразить, пойти на риск, пожертвовать чем-то, а возможно, и потерпеть поражение. Такова была цена, и Яков Фомич ее знал. Она устраивала Якова Фомича.
Все это было нелегкой ношей, но кому дано выбирать ее? Яков Фомич упрямо нес свою планету на своих слабых плечах, сердце его давало перебои, однако помощи бы он не принял, он хотел сам, один, лично держать и приводить в движение собственную планету, непохожую ни на какую другую.
Но все же была, была помощь, которой он пользовался. Никто не знал. А он часто обращался за нею. Иначе бы не смог, не вынес, что-то бы изменилось. Яков Фомич находил поддержку в воображаемых разговорах со Стариком, которого видел однажды на юбилейном заседании в президиуме, и с Элэл, которому вслух никогда не сказал ни единого слова, не относящегося непосредственно к работе.
Я вижу его. Он еще откашливается. Тычет сигарету в пепельницу. Пальцы его — белые, полные, с предельно коротко остриженными ногтями — сначала неловко мнут, а затем пренебрежительно ломают сигарету.
Сразу ветер, холод, сразу — удары крупных брызг от волны; только махнуть еще Герасиму, всем, кто остался на берегу, и скорее, не оглядываясь больше, — в рубку, и захлопнуть стальную тяжелую дверь.
Что ж, вот и началось…
Ольга опустила воротник куртки.
Никитич сам стоял у штурвала. Оборачивался к разложенной на столике потертой карте, наклонялся к компасу. Еще обернулся. Еще наклонился. Записал на дощечке курс — «241».
Затем поправил кепку и скомандовал:
— Гена! Миша!
Парни тут же исчезли.
Никитич повернул к Ольге обветренное лицо и подмигнул.
Ольга распорядилась:
— Виктор!
В рубке стало совсем просторно.
Появился Гена:
— Готово, капитан, крутится.
Никитич передал ему штурвал, включил бритву, принялся наводить красоту.
Миша вернулся со свертком, вопросительно глянул на Никитича; тот кивнул, не отрывая бритвы от острой скулы. Миша стал раскладывать рыбу на газете.
Пришел Виктор с фляжкой; потряс ее, вручил Мише. Никитич передал Виктору бритву.
Миша разливал. Гена быстро резал буханку черного хлеба. В рубке делалось теплее.
Никитич снова стал к штурвалу.
Виктор побрился, протянул Мише бритву, Миша отказался, Гена тоже; Виктор положил бритву на место.
Никитич поставил к штурвалу Гену. Сам раздал стаканы.
Приоткрыл дверь, бросил в воду кусок хлеба, плеснул за борт со дна фляжки:
— Яконуру.
Посмотрел свой стакан на свет:
— Ну! А то вы его не туда потребляете…
Ольга обожглась, задохнулась; спирт словно растекся по губам. Тоня вовремя подала ей кружку с водой.
— Я не пью, — сказал Никитич. — Ни-ни. Я выпиваю. И сколько ни выпью — все трезвый. Хошь — проверь!
За спиной в окошечке запищала морзянка, Миша уже работал; выбросил бумажку с погодой. Никитич взял бумажку, глянул:
— Сносить будет, начальник… На отстой, что ли?
Ольга кивнула.
Никитич — Мише:
— Доложи там домой, переждать надо…
Скомандовал Гене:
— Пойдем за Кедровый, спрячемся.
Зажав трубку плечом, Вдовин слушал, что говорил ему по телефону Свирский; вполне обычный звонок шефа, — текущие дела, московские новости, обязательные вопросы.
— Ну, а как вообще настроение?
Этот вопрос означал, что разговор подходит к концу.
— А как там молодцы Элэл?
Вдовин не успел ответить.
— Приглядывайте за ними… — твердо продолжил Свирский. — Конечно, у Элэл были роскошные результаты, которые и обеспечили ему взлет. Но нельзя же вечно ехать на доблестном прошлом. Видимо, это направление уже дало все, что можно было из него вытянуть. Если оно себя изжило, не надо, по крайней мере, целый отдел превращать в мумию…
Положив трубку, Вдовин принялся ходить по кабинету. Первую ночь он провел в больнице, уехал тогда только, когда Элэл очнулся… Потом еще ночи и дни в тревоге… Наконец врачи сказали, что теперь нужно только время… по крайней мере, чтобы понять, как быть дальше… все стабилизировалось.
Что хотел сказать Свирский? Впрочем, ясно, что он хотел сказать…
Вдовин вернулся к столу.
Да, беспокойство за друга улеглось.
Наступило… наступило… что наступило?
Саня смотрел на дорогу, смотрел по сторонам. Герасим вел машину надежно, об этом можно было не думать. Сообщение на конференции выглядело вполне прилично, тут тоже все в порядке. Живописная долина умиротворяла… Спокойное, приятное возвращение.
Выгреб из кармана пригоршню семечек, протянул Герасиму:
— Не желаешь?.. А я — обожаю. Там, на Яконуре, раздобыл… Вот тебе научно-техническая революция: лузгаешь семечки не на завалинке, а в автомобиле. Одновременно перемещаешься в пространстве с недозволенной скоростью…
У развилки Саня воскликнул:
— Стоп! Прекрасная незнакомка!
Девушка села, поблагодарила, сказала, что зовут ее Ксенией, и объяснила, что ей нужно на сейсмическую станцию, она опаздывает на дежурство. Саня немедленно угостил ее семечками.
Герасим:
— А, так это из-за вас стекла звенят по ночам!
— Мы только регистрируем. Это все Хыр-Хушун…
— Знаем, что Хыр-Хушун.
— Откуда ты знаешь? — спросил Саня.
— От Яконура… Значит, по вашему ведомству этот ночной звон. И часто он бывает?
— Иногда по десять толчков в сутки!
— Ну, значит, без работы не останетесь, — сказал Саня.
Герасим свернул с шоссе там, где указала Ксения, и подъехал по берегу к сейсмостанции.
Ксения отправилась на дежурство.
Саня смотрел, как она отворяет калитку, как идет по двору. Обнаружил, что Герасим заглушил мотор и выбирается из машины.
— Ты куда?
— Нужен камешек. Красивый. Для Натальи.
Сидел и ждал, пока Герасим ходил по берегу.
Саня был человеком благополучным. В жизни его, конечно, случались не только пироги и пышки, но и напряженные времена: как и другие, он шел через поиски уважения, через столкновения интересов, муки честолюбия, уступки общественному мнению, соперничество, опасения стать смешным; все бывало у него — как у многих. И при этом он всегда оставался благополучным.
Герасим наконец вернулся с добычей — разноцветными и разнокалиберными камнями, облепленными песком и снегом, Саня только пожал плечами.
Поехали. Выбрались на шоссе, помчались дальше.
Саня размышлял о Ксении.
— Как тебе эта сейсмическая девица?
Герасим ответил неопределенно.
— А у тебя, — сказал Саня, — на Яконуре, кажется, что-то произошло!
Герасим не скрывал. Разговора, таким образом, не получилось. Саня опять смотрел на дорогу, смотрел по сторонам.
У него были немалые способности, и они давали ему возможность быстро расти. Он стал одним из ближайших сотрудников Вдовина, — положение, расцениваемое Саней, как весьма желательное. Работу, которую ему поручил Вдовин, Саня делал на хорошем уровне. Это удовлетворяло Санино честолюбие и обеспечивало прочность его положения.
Они давно уже ехали молча, когда Герасим вдруг сказал:
— Саня, представляешь, — прожить счастливую жизнь!
— Что? — переспросил Саня.
Герасим рассмеялся и умолк.
Саня взял еще семечек. Дорога предстояла долгая.
То, как сложилась его судьба на работе, было немалым успехом. Остальное постепенно подстроилось. Он был благополучен в семье, с друзьями, во всем. Ему удалось добиться полного соответствия принятому им жизненному стандарту. Он был удовлетворен тем, как построил свое существование.
— Каждый человек может прожить разные жизни, — заговорил опять Герасим. — Представляешь, прожить счастливую жизнь. А?
Саня промолчал.
Дорожный разговор.
Выстроенное им существование, все им достигнутое — дороги были Сане; он был не из тех, кто способен что-либо терять, он знал это.
Герасим — снова:
— Кажется, я понял, что такое переломный возраст…
Саня вглядывался в Герасима.
— Надо что-то решать, — продолжал Герасим, — делать что-то с собой.
Саня отвел глаза.
— Можно, конечно, и не решать, и не делать, — продолжал Герасим. — Поток, в который мы с тобой попали, достаточно мощный. Так на нас жмет, так несет, что можно всю жизнь прожить по инерции… Но я вижу, что для меня это уже исключено.
Саня снова глянул на Герасима и снова отвел глаза. Он не хотел сдаваться, не хотел признаться себе… Все думал, уж сколько лет: я не Саня, я — Александр…
— Видишь ли, — продолжал еще Герасим, — не бывает так, чтобы все изменилось и все осталось по-прежнему. У меня предчувствие… чему-то пришел конец. Прекрасной инерции, может быть. Может, всему, к чему я успел привыкнуть…
Саня молчал.
Вижу его чуть одутловатое лицо, большие серые глаза; сейчас он растревожен разговором с Герасимом, смотрит в сторону, он в смятении, не знает, что сказать, что посоветовать, беспокоится за Герасима и, возможно, загоняет вглубь мысли о самом себе. Рука его протянута за окно, — шелуху выбрасывал; пальцы растопырены; ловит ветер…
Машина бежала вдоль реки, вода уже была свободна, прямо на поверхности разлеглось белое густое облако, и в нем быстро проплывали по реке крупные льдины.
Ладно, решил Саня. Пройдет.
Он закинул руки за голову и потянулся. Смотрел на дорогу, смотрел по сторонам.
Благополучное, спокойное возвращение.
Яков Фомич смотрел, как сыплется из разломанной сигареты табак.
Да, думал он, симпозиум… Надо проверить, что там с приглашениями… Захар прав… с программой и прочим…
Едва успеет человек сделать что-то и добиться признания — его уже на носилки и поволокли. Жакмен со Стариком прямо написали, открытым текстом: симпозиум задуман ими как триумф идей Элэл. И вот на тебе…
Принесли почту. Все бросились вскрывать пакеты; Элэл приучил, что к его переписке каждый относился как к своей.
Снегирев, значит, сделал попытку проверить уравнение Морисона; эти листки схватил Михалыч, вцепился в добычу, уволок в угол и замер.
Остальное — мелочи: проспекты, извещения…
Яков Фомич был недоволен собой, с утра был недоволен; он вроде все делал как надо, но мысли какие-то отрывочные, собраться не мог, не мог настроиться, что ли.
Не так уж много времени Элэл проводил обычно здесь, да и незачем было ему просиживать тут подолгу; он мог находиться в соседних лабораториях, в своем кабинете, на другом полушарии, мало ли где… Да не в больнице.
Вот — не соберешь себя никак…
Вошел Вдовин.
То, что случилось затем, Яков Фомич воспринял как происходящее далеко и не с ним… он словно смотрел со стороны… Все это было здесь, с ним и на него было направлено, — он видел все так, словно тут, в лаборатории, находился другой Яков Фомич, а он наблюдал, издали, за этим Яковом Фомичом.
Вдовину понадобилась всего минута.
Он вошел и сказал:
— Кто является на работу в девять часов, поднимите руки!
Вдовин говорил полушутя, к тому же — неожиданность его появления и необычайность, странность его вопроса; нерешительно, один за другим, поднимали руки под его взглядом. Что, новое постановление? Опять проверка?..
Вдовин помолчал, оглядывая ребят.
Подождал, пока опустили руки.
— Теперь ясно, — сказал все так же полушутя… и полусерьезно. — Кто приходит в девять, уходит в пять! Чиновничье отношение к делу…
И — вышел.
Назаров пожал плечами, Валера покачал головой, Захар снял очки и принялся тереть кулаком глаза…
Немая сцена.
Что это означало? Чего он хотел?
Ну и глупые же у тебя, Яков Фомич, вопросы… И перестань чесать подбородок. Постарайся все же собраться…
Нет, собраться не удавалось.
Наконец голос, первое произнесенное слово; это Михалыч… Ну что за болваны вундеркинды, им бы только игрушку в зубы; знай радуется, что у него с Грачом выйдет собственная проверка для уравнения Морисона.
Потом — Валера:
— Ребята, вот что я вам скажу… Я только что во втором корпусе встретил Вдовина, и он меня спрашивал, не хочу ли я перейти к нему… Нет, не так. Он сказал, не хочу ли я наконец заняться настоящим делом…
Тут только Яков Фомич взглянул на Грача; у него были круглые, совсем детские испуганные глаза.
Иван Егорыч поднимался в гору, шел медленно, грузно.
Длинное удилище с картушкой — в руке, и рюкзак за спиной.
Всего-то пути от лодки до крыльца — тропинкой на яр, потом несколько шагов до ворот и по дощатому настилу мимо огорода. Но не спешил Иван Егорыч, некуда было спешить, незачем, да и не хотелось…
Рюкзак опять легкий, такой же легкий, как на заре, когда он вышел из дому, Аня его провожала; уверен был, что уж в этот раз обернется все по-старому!
Не на моторе пошел — на гребях. К верному месту. Верховик налетел; ну, ушел в сор, переждал часа два на берегу. С верховиком не сравняешься. Один раз, восемнадцать человек было на баркасе, у самого берега стояли, с якоря оторвало и унесло на другую сторону, едва тогда жив остался… Ну, провалялся у костерка; утихло, дальше пошел. Задницу намозолил, на волне-то. Добрался к месту. Да что толку? Какая это рыбалка — две штуки…
Раньше выйдешь с утра на шитике, станешь против Кедрового мыса, и до двух часов килограмм сорок — сорок пять будет. А теперь сетями нельзя, удочкой много не наловишь; да рыбы-то нету.
Две штуки тощих!
А обещал Ане: проживем…
До чего быстро все сделалось, лет десять тому было на Яконуре как двадцать лет назад и тридцать, а потом переменилось все враз, года-то за три или четыре, — вдруг, ровно верховиком нежданно накрыло.
Иван Егорыч остановился на повороте тропинки, посмотрел на Яконур. Снял фуражку. Сунул ее под лямку рюкзака. Провел рукой по волосам.
Вижу с яра, как стоит он на тропе, длинное удилище с картушкой у него в руке и рюкзак за спиной; смотрит на Яконур. Рука его на гладко лежащих, густых, черных с сединой волосах. Нос чуть вздернут. На верхней губе шрам, Яконур когда-то поцеловал, там щетина не растет.
Да, всё произошло враз, быстро. Происходило без него, вроде помимо него, процесс был слишком большой, имел дело с людьми в целом, а не с каждым в отдельности; процесс самодвижущийся, вездесущий, и вот уже захватил и Яконур, как захватывал вообще многое. Происходило без него, а когда произошло, он обнаружил: он давно в сфере действия того, что происходило; может, и в самом центре.
А надо было жить дальше. Дело не только в хлебе насущном; надо было не потерять себя. Это означало: ему лично, ему в отдельности устоять перед тем, что произошло и продолжало происходить помимо него и не считаясь с каждым отдельным человеком. И были у Ивана для этого — здравый смысл, жизненный опыт да все, что еще оставалось в нем и в его жизни тем, его, Яконуром…
Стоял, смотрел.
Вода покрыта была рябью, хмурилась.
Две штуки, вот засело в голове, — две штуки!
Достал из-за лямки рюкзака фуражку, надел, пошел дальше.
Прожить — проживем…
Вот еще лесничество, обещали взять на работу с начала месяца.
Делов — прожить.
А вот обида, обида…
Аня ждала на пороге, сказала, уж беспокоилась, — прохладно, ветер. Не спросила, что принес. Спросила только, накрывать ли. Да Иван Егорыч сразу не ел, попьет только, и все, а ел через час, отдохнув.
На берегу залаяли вдруг собаки, Иван Егорыч сначала подумал лишь: не встретили, сорванцы, загуляли в тайге; но лай был настойчивый, его звали, случилось что-то.
И ну заколачивать серебряные гвоздики в воду!.. Облака сели на гольцы… Под порывами ветра дождь — косыми волнами, и склоны за ними, как под водой…
Ольга спустилась в кормовой кубрик, улеглась на свое обычное место. Великое удобство — полосатый матрац… Чуть двигались над головой стальные тросы рулевого управления. Слабый свет втекал в иллюминаторы, залепленные каплями. Тишина. Только дождь на палубе.
Толчок. Это «Верный» пришвартовался. Там капитаном Костя, муж Тони. Вот она идет, экспедиционная жизнь: встретятся — станут бортом к борту, перебегут друг к дружке на минуту — и в разные стороны…
…Так хочется одного с ним дома! И жить в этом доме той жизнью, по которой давно болеешь… Если б не могла вернуться вовремя, она бы забегала раньше и оставляла Герасиму на столе что-нибудь вкусное, писала бы ему записочки — самые-самые слова…
Вдовин расхаживал перед доской, говорил негромко, доверительно:
— Вы ведь знаете, у меня одно увлечение в жизни — работа. Может быть, я смотрю на вещи неверно; однако я считаю, что так должен жить каждый мужчина…
Остановился перед Капитолиной, она сидела в первом ряду.
— И каждая женщина, если уж ей выпало работать в нашем институте.
Шевеление в зале.
— Прогресс в науке у нас тоже плановый, всем вам это хорошо известно. При тех деньгах, какие жрут наши с вами эксперименты… Словом, не надейтесь найти доброго дядюшку, который бы сказал вам — занимайтесь на здоровье чем хотите. Так вот, мне кажется, я улавливаю нечто такое… Знаете, что еще не говорится, но уже носится в воздухе… Ученый обязан улавливать то, что носится в воздухе, за это ему и платят, ха!..
Яков Фомич почувствовал: настроение создано; сейчас должен быть поворот к делу.
— Когда говорят, что надо сосредоточить внимание на наиболее перспективных направлениях, вы не должны считать, будто к вам это отношения не имеет. И когда я вам повторяю, что наука в целом и каждый ученый в отдельности обязаны окупать себя, вам не следует думать: мели, Емеля, твоя неделя. Это уже не просто так носится в воздухе…
Пауза. Перестал ходить.
Яков Фомич ждал. Сейчас скажет.
— Что из этого следует? Из этого следует, что нам с вами надо дружно навалиться на одно общее дело. На одну тему. Не распыляться, как это делали лебедь, рак, щука и многие другие, а, напротив, сконцентрировать свои силы на одном направлении. На, знаете, направлении главного удара. А пока у нас и вправду ситуация как у дедушки Крылова… Поверьте, я говорю, оценив положение института со всех сторон. Важно сделать это именно сейчас. От этого зависит наша с вами судьба…
Назаров наклонился к Якову Фомичу, хотел что-то сказать; Яков Фомич остановил его.
— Сосредоточить усилия необходимо на актуальной теме, которая дала бы ощутимые результаты. Начать загодя, чтобы результаты выложить на стол, едва они потребуются. Знаете: дорого яичко ко Христову дню… Вот, помните, я говорил как-то на совете, мы у себя в отделе начали кое-что… И кое-что из этого кое-чего мы уже сделали. Там есть такой эффект, это, знаете, тоже носится в воздухе, я улавливаю, это еще не говорится, но уже… Где у нас мел?.. И вот если всем хорошенько навалиться на это дело…
Яков Фомич не считал, что замысел в принципе плох, скорее был к нему безразличен. Но ведь не о том Вдовин…
— Валерий, вы помните, мы с вами это обсуждали?
Все смотрели на Валеру.
Да, Валера помнил; и что с того?
Пауза.
— Вы, Валерий, считаете, что наука — это только то, чем занимаетесь вы сами… Михаил Михалыч, может, вы хотите что-то сказать?
Михалыч не хотел. Разве что повторить прежние свои сомнения: в этом месте уже копали…
— На первый взгляд, Михалыч, вы правы: нечего там делать даже самому хорошему старателю — единоличнику, кустарю без мотора. Ну, а если пригнать экскаватор, а?..
Все тянулось еще некоторое время; Вдовин пробовал реакцию то одного, то другого из ребят.
Якова Фомича обходил — и вопросами, и взглядом…
Ответ Капы: возможно, лучше поискать там, где трудности уже известны.
— Представьте, Капитолина, вам надо выбрать жениха из двух братьев. Про одного вы точно знаете, что он… скажем, у него не будет детей. Про другого вы еще ничего не знаете. Кого вы, Капитолина, выберете?..
Разговор стал топтаться на месте. Яков Фомич слушал рассеянно, был занят собой. Кто-то из вдовинских еще рисовал на доске, но ничего существенного. Сани не было.
Вдовин предложил формулировку: «Изучить возможность концентрации усилий…»
Обтекаемо, однако развязывает руки.
Яков Фомич все не мог собраться…
Проснулась Ольга от стука двигателя. Вскочила, взбежала по трапу на палубу.
Солнце, совершенно чистое небо, на воде — даже ряби нет, Умчался верховик!
«Путинцев» выходил на курс.
Умылась на корме под шлангом. Холодный воздух леденил мокрое лицо, Ольга растирала его полотенцем.
Снег выпал на дальних склонах, — как инеем покрылись. Или — подумала — как пирог, сахарной пудрой посыпанный… Значит, есть хочется!
Еще примерно час ходу…
Яков Фомич шел по длинному темному коридору. Стенные шкафы; стеклянная дверь; снова стенные шкафы; опять стеклянная дверь…
Черт, одышка, колоть начало, стало требовать остановиться; пошел медленнее.
Его нагнала Капитолина, ребенок раскраснелся, говорил быстро, сбивчиво; Яков Фомич потребовал повторить.
— В общем, у Вдовина еще раньше был готов приказ, он прямо так и начинается: «В целях концентрации усилий на наиболее важном направлении…» Ну и, в общем, забрать вас всех у Элэл и подключить…
Яков Фомич остановился, оглядел Капу. Вдовинская… И какая еще честолюбивая девочка. Из его отличниц. Что-то там делает у Герасима…
— Почему я прибежала? Потому что Герасим бы так сделал…
Вышли на точку, застопорили двигатель.
Спирт выпили. Ветер переждали. Можно работать.
Все — на корме.
Самой надо начать, самой в первой точке…
Ольга навесила батометр на стальной трос. Вышла к самому краю. Гена цепь поставил, чтоб не падать, хорошо. Тарахтение лебедки, батометр уходит под воду; красная лапа Никитича на переключателе, другая — на рычаге, притормаживает; плавно трос идет; цифры ловко выскакивают на счетчике, метры и десятки метров.
— Стоп, Никитич! Слегка отпусти…
Следующий батометр.
Никитич:
— Почтальона не забудь!
Не забудет.
Опять тарахтение лебедки, стоп, все сначала.
Потом еще батометр. И еще. Все.
Теперь надо очень четко…
К тому же это должно быть красиво.
Ольга нажала и отпустила кнопку; защелкнула.
— Бросай! — кричит Никитич.
Размашистый посыл вниз. Почтальон соскальзывает по тросу.
Он летит там, в воде, медленно, плавно… в одиночестве… пересекая слои… сквозь течения… встречает верхний из батометров, освобождает его, переворачивает и закрывает, — замыкает в цилиндре воду этой глубины… все бесшумно… и отрывается и летит дальше второй, к следующему батометру… и так до нижнего.
Ольга взялась рукой за трос, ждала; почтальоны не спеша работали в глубине; Ольга ладонью чувствовала удары, считала; трос все подавался книзу, напрягался.
— Время засекла? — проверил Никитич:
Все в порядке. Ольга убрала руку. Десяток почтальонов утопишь — научишься…
Вира!
Трос пошел кверху, капли с него сыпались зонтиком, сверкали на солнце — как бенгальский огонь.
Теперь важен темп.
Снять с троса… записать температуру… перелить… быстро проделать все обычные манипуляции… проверяя по делениям… Это привычное, характерное движение, когда взбалтываешь!..
Первые цифры в таблицах. Остальное — потом.
— Аппаратура! — замечает Никитич.
Снова — вира…
Вглядываешься в термометр — прижимаешь цилиндр к себе. Амазонкой надо быть! — если хочешь с мужиками сражаться. Вода по куртке… Вся уже вымокла. Ольга достала платочек, вытерла нос. Вот он откуда берется, насморк в экспедициях. Профессиональное. Как у Дуремара, продавца пиявок.
— Течением гонит… — говорит Миша.
Скорей, скорей.
Теперь, впрочем, можно уступить место Виктору. И надо посмотреть, как идут дела у Тони.
…В кубрике было тихо, тепло, уютно. Тоня, сосредоточенная, работала неслышно и быстро. Готовила фильтры, кипятила их на спиртовке, нумеровала… Все хозяйство уже разложено — чашки Петри, пинцеты, коробки, формалин, вата… Ольга постояла у распахнутой двери. Тоня подняла к ней голову, улыбнулась, лицо ее, из бесцветного сразу стало красивым.
Ольга вернулась на корму.
— Ключ! — кричал Виктор, держась за трос.
Он брал пробы с помощью собственного изобретения, Ольга перед выходом дала на это согласие; сейчас, разумеется, он обнаружил лишнюю деталь. Надо думать, каждую экспедицию он будет обнаруживать по лишней детали.
Гена принес ему разводной ключ.
Виктор повис над водой.
Никитич:
— …не урони.
Виктор:
— Не уроню.
Трос поехал вниз, Виктор пошел от него с лишней деталью в руке.
Скорей, скорей!
Гена вынимал имущество Виктора из большого деревянного сундука, разворачивал, собирал, надписывал толстым карандашом для стекла: В — 4—30 — восточная четвертая станция, горизонт тридцать метров… Посуду с пробами Виктор ставил на верхнюю ступеньку лестницы… Тоня ее забирала… Миша, склонившись, крутил ручку вакуумного насоса, старенький насос у его ног равномерно бормотал свое «чух-чух»… Подготовка к переписи населения, обитающего в пятидесяти миллилитрах воды на В — 4—30.
Ольга наблюдала за Виктором. Нет, хорошо работает… Ей нравилось. Но…
Почему все же Савчук так сделал? Конечно, Виктор толковый парень; может, и зря эти разговоры вокруг него, бабьи сплетни; а может, и не зря, и тогда, значит, ягненка поручили волку, защиту Яконура — человеку того же Кудрявцева…
Перешли к пробам грунта.
Эхолот шарил по дну, Гена выкрикивал из рубки его показания, Никитич, следя по счетчику, опускал черпатель до полной глубины, Ольга дергала трос, проверяла, лежит ли ковш на дне, дергала еще раз, сильнее, — помочь ему захлопнуться; Никитич включал лебедку, ожидание, — и над поверхностью повисал раскрытый ковш; вид у него был дурацкий, он скалил зубы на воду, нет чтобы тащить грунт со дна, как ему следовало; подтягивали на корму, искали неисправность, — тросик сорвался, блочок заело, другие сюрпризы…
— Попробуй ты, у тебя рука полегче!
Опять опускание, опять подъем. Опять пусто. Досада.
Невезенье с дном…
— Теперь ты попробуй!
Трос уже набрал воду, не сыпал больше бенгальским огнем; вода стекала по нему, падала с него тяжелыми каплями.
Наконец повезло. Ковш вылез из воды без этой своей ухмылки, челюсти его были намертво сжаты. Быстро его — на корму, раскрыли… вытрясли все… и в красную ванну, Миша подскочил со шлангом… Ольга и Тоня размешивали руками, сразу руки стали красными… Никитич помогал… в полиэтиленовый мешок добычу… и формалину… и — завязать, да не забыть про этикетку… порядок. Тоже все готово для переписи, — на одном квадратном метре дна.
Руки замерзли. Ольга отошла в сторону и растирала пальцы.
Странные решения бывают у Савчука! В любом случае — рисковать не стоило, эта работа многое может дать… Почему бы не найти другого человека? Если не полностью единомышленника, то, по крайней мере, кого-нибудь нейтрального…
Осмотрела руки. Крупные предстоят закупки крема. Как всегда.
Упрямый мужик Савчук! Верит в свою силу… Что ж, молодец…
Или решил подстраховаться? Вот, мол, работают люди разных точек зрения… Чтобы не обвинили в тенденциозности?..
Ладно. Дойдет до дела — посмотрим.
Гена включил двигатель, отправились к следующей точке.
Ольга заглянула в рубку, переговорила с Никитичем, последила за прыжками красной искры эхолота по темной окружности; вышла на палубу, взяла нож, промыла его под шлангом, открыла ящик, достала картофелину, начала чистить.
Желтая стружка завилась, соскользнула.
Двигатель смолк. Ольга бросила картофелину в кастрюлю, вытерла нож о куртку, убрала в карман. Никитич уже был у лебедки. Эта точка — прямо против сливных труб комбината…
Вспомнив, Герасим выскочил из-под душа, прошлепал к телефону и, держа трубку над головой, чтобы не натекла в нее вода, стал разыскивать Якова Фомича.
Наконец нашел.
Яков Фомич не сразу понял, чего от него хотят. Потом сказал:
— Кажется, знаю. «Женщина здесь… так же скучна, как сибирская природа»… погодите. «Она не колоритна, холодна, не умеет одеваться… не поет, не смеется, не миловидна и… и, как выразился один старожил в разговоре со мной: жестка на ощупь»… То? Нет? «Когда в Сибири со временем народятся свои собственные романисты и поэты… то в их романах и поэмах»… э… э… «женщина не будет героинею… она не будет вдохновлять, возбуждать к высокой деятельности… спасать, идти на край света»… То или не то?
— Наверное, то. А чье?
— Чехов.
— Спасибо.
— Ладно… Герасим, вы…
— Что?
Яков Фомич помолчал и спросил:
— Приехал?
— Ну, разумеется!
Яков Фомич еще помолчал, потом еще спросил:
— Вы откуда звоните?
— Из дому.
— Ну… пока.
Отпустил…
Иван Егорыч вглядывался в тайгу.
Куда там, и след уж простыл.
Начал сматывать веревки.
Собаки звали на берег неспроста, они выгнали из тайги изюбря, он — к Яконуру, а они его в воду загнали, у него ноги и закоченели… Иван Егорыч привел его во двор, Белки не было, запер в большую стайку, сена дал.
Изюбрь не ел, только ревел страшно и бил в стены.
Собаки у Ивана Егорыча охотились сами; Аскыр был такой, что загрызет да и ест, а Рыжий — загрызет и ждет, никого не подпускает и Аскыру не дает. Один раз их долго не было, Иван Егорыч уж стал тревожиться, потом Аскыр прибежал, худой, шерсть клочьями; Иван Егорыч собрался и за ним в сопки. Аскыр привел, — сидит там Рыжий возле медведя, которого они загрызли, тоже худой и облезлый, сам не трогает и ворон отгоняет. Иван Егорыч тогда ободрал медведя, мяса сварил, покормил собак и повез ихний трофей на санях домой…
Изюбрь кричал, Ивану Егорычу жалко было его; все же пошел на почту в поселок, позвонил в лесничество, вроде он уже почти на работе, вот и сделал что положено, — позвонил и спросил у начальства, выпустить или, может, в зоопарк. Ему сказали: подожди, приедем. Иван Егорыч пошел домой.
Изюбрь все раскидывал мордой сено, бил в бревна красивыми рогами и кричал.
Аня стояла и смотрела на него, Иван Егорыч встал рядом с нею; жалко было изюбря.
Крик у него был особый, отчаянный…
Иван Егорыч зашел сбоку, повязал ему ошейник из фитиля десятый номер и еще — галстук красный, пионерский, который Федя в школе носил. Чтоб видно его было в тайге.
И — отпустил.
Уже темнело; Иван Егорыч аккуратно сложил веревки, понес их во двор.
В доме засветились окна, там Аня собирала ужин. Во дворе казалось по-особенному тихо и покойно.
Вдовин смотрел на дверь.
Дверь открылась, Назаров вышел, дверь захлопнулась.
Нет, таких не берем.
Вдовин понимал, что происходит; предложение Назарова, конечно, было важным событием.
По ситуации — согласиться бы… Иметь своего человека в отделе Элэл. Или — взять к себе. Со всеми потрохами. В самый бы раз.
Но — не мог этого…
А ведь и урок бы остальным был за то, что они устроили ему сегодня; явная его, Вдовина, победа и такой знак их поражения… там уж только жди полного разброда.
Нет, не мог!
Он презирал любых подлецов; трусов, отступников; включая тех, в которых он нуждался и кого случалось ему использовать для дела.
Еще одним таким утяжелить свой обоз, еще одного терпеть каждый день?
Назаров удивился, он ведь поступал вроде точно по обстановке, к тому же, видно, знал, что утром Вдовин приглашал Валеру.
Прискакал предлагать себя. Недолго собирался…
Пусть поудивляется.
Вдовин рассмеялся. Смех был громкий, долгий, искренний. И — совершенно определенное чувство гадливости.
Встал, подошел к окну, налил в стакан воды из графина; отпил.
Вода теплая, безвкусная.
Какого хрена они так к нему относятся? Речь же идет о вполне определенном эффекте! Он не раз повторял: если эффект не дохлый, то…
Вдовин допил воду.
Для постороннего наблюдателя шел, главным образом, бум прогнозов, — снова заговорили про то, как вода морей и океанов обеспечит человечество энергией на миллионы лет; Вдовин и сам, при случае, объяснял журналистам — либо решим проблемы здесь и полетим к другим планетным системам, либо останемся при своих проблемах и никуда не полетим; как выражается Свирский, почему не поговорить о том, что будет, когда нас не будет… Для Вдовина это было время, когда все принялись расхватывать по частям новую тематику и отпускавшиеся под нее деньги.
Здесь много светило блестящих перспектив, и Вдовин боялся, что поезд уйдет без него. Киты разбирали лакомые куски; надо было искать, что еще оставалось и могло притом оказаться вполне надежным по результативности.
Поставил стакан.
Работа, черт возьми, не какая-нибудь!
Ему было обидно, что эта компания так отнеслась к его предложению. Речь шла о тематике, но… Он переносил это на себя лично, видел здесь отношение к самому себе.
Он понимал, каких ребят собрал Элэл. Вдовину хотелось их признания.
Конечно, они не сообразили, чего он добивается…
А мнение об Элэл уже сложилось. Это, кстати, произошло без его, Вдовина, участия.
Да Элэл болен, болен! И неизвестно, когда сможет вернуться.
Вот если бы они стали работать по его теме…
Вдовин уже представлял себе, что за горы можно будет своротить, что за сила будет, если всем вместе навалиться на эту работу. Сам он готов был вложить себя в нее без остатка, до конца, до инфаркта.
В конце концов, и к тому, что это работа для будущего, он тоже относился вполне серьезно… немаловажным показателем для него было, что завтрашняя необходимость ее понимается сегодня, не всегда так везет… работа для будущего человечества! — он может говорить с ними и в таком ключе, если они хотят это от него услышать.
Если хотят…
Громкие слова? Ладно…
Какая ситуация может быть лучше: работа, нужная для человечества в целом, — и с блестящими личными перспективами для тех, кто станет ее делать! Совпадение просто счастливое.
Он бы обеспечил будущее всем ребятам.
А они, похоже, считают его злодеем…
Ну что ж!
Все равно он сделает по-своему.
Он знал себя не злодеем, а сильным человеком. Он хотел делать большое дело. Вот он нашел такое дело. Он поверил в него, ввел его в свою жизнь и теперь должен привлечь к нему побольше стоящих людей, чтобы оно закрутилось как можно успешнее.
У него рождались идеи, одна заманчивее другой, он жаждал осуществить их, и добиться признания, и увидеть, как ширятся эти работы.
И китов можно будет заставить считаться!..
Другие дела — дела других — начали казаться ему менее значительными, нежели то, которое избрал он.
Он повернет все по-своему, чего бы это ни стоило.
Это не первая жесткая ситуация в его жизни.
Ему уже было известно: и плохими методами можно очень здорово продвинуть хорошее дело; маленькие компромиссы с собой дают большие результаты в отношениях с другими; столько людей, восхищающихся идеями классической литературы, выражает удивление, когда кто-либо упорно руководствуется ими в реальности…
Вернулся за стол, сел.
Когда приезжает Герасим?
Откинулся в кресле.
У него был готов новый план.
— Ну, а как твоя счетная и несчетная техника? Четная, нечетная?..
— Нормально, — ответила Ляля.
Поправила Герасиму волосы, они были еще влажные. Вгляделась в его лицо:
— Что с тобой?
— Ничего, — удивился Герасим. — О чем ты?
— Что-то с тобой случилось…
— Все вычисляешь! Нули — единицы, миллион операций в секунду…
Старался не отводить глаза.
— Скажи, что с тобой произошло?
— Перестань, пожалуйста!
— Я же вижу…
— Прошу тебя, не надо!
Еще вгляделась; приподняла плечо. Герасим улыбнулся, положил на него руку — вернул на место. Посмотрел поверх него на институтский подъезд.
Ляля сразу сказала:
— Иди, иди.
— Вдовин там?
— Кажется.
— Элэл?
— Ты еще не знаешь?..
Разговор сразу пошел круто, Яков Фомич не отказал себе в удовольствии похвалить Вдовина за государственное мышление, задал пару вопросов о том, как Вдовин представляет себе перестройку отделов, выслушал ответы с благодушной улыбкой, заманил хорошенько, это ж не за чаем, все серьезно; и затем врезал. На полную катушку.
Абсолютная, прекрасная, счастливая ясность в голове, и собранность наконец-то, и чувство облегчения; только злость не проходит, дрожат руки, и еще чувствуешь, как пульсирует в тебе кровь, но ничего, потерпи, это утихнет; потом утихнет.
Вдовин вскочил, стоял, бледный, перед Яковом Фомичом.
— Вы там!..
У Якова Фомича вертелось на языке: схлопотал? Примерно так это формулировалось в Нахаловке.
— Вы, там, со своей высокой наукой!
Яков Фомич сцепил пальцы, чтобы унять их. Сделал полный выдох, как учил его врач; задержал дыхание. Вроде лучше.
Высвободил пальцы. Отвернулся от Вдовина, подошел к его столу, взял лист бумаги.
Это не было внезапным решением, давно в нем это копилось и зрело.
Он видел немало такого, что вызывало в нем протест; душа его улавливала все, что несло отрицательный заряд, и все минусы оседали в нем и скапливались, этот потенциал рос, напряжение стало уже велико и когда-то должно было сработать.
Взрыв произошел бы раньше, если б не Элэл, присутствие Элэл все облагораживало и украшало.
Без него этот мир сразу становился иным; без Элэл он терял для Якова Фомича привлекательность, и Яков Фомич не видел своего места в нем.
А усиление Вдовина в этом мире делало его для Якова Фомича неприемлемым…
Другой рукой Яков Фомич ухватился за спинку стула, подтащил его, волоча, поближе.
Вдовин наблюдал за ним.
Сегодняшнее давление Вдовина было для Якова Фомича толчком; последней каплей; импульсом — чтобы хлопнуть дверью.
Чувствительность к регламентации темы работы составляла важную часть его уважения к себе; он не мог допустить, чтобы независимость его мысли рассматривалась кем-то как своеволие на этом научном конвейере…
Яков Фомич сел за вдовинский стол — с краю.
Отодвинул, что ему мешало.
Он добился в этом мире многих успехов: его исследовательские удачи высоко ценились, а применения своих работ в практике он даже не всегда знал, они разошлись по самым разным отраслям. Однако теперь все пошло на затухание, он ничего не мог с этим поделать: все больше сил, времени, души он раздавал на что угодно, только не на свою работу, в лучшем случае — на то, чтобы получить возможность работать; но тогда уж для работы не оставалось ничего — ни сил, ни души, ни времени…
Лист Яков Фомич положил перед собой.
Он связывал все это с ухудшением ситуации вокруг Элэл.
Что-то происходило; что-то переменилось где-то…
Из внутреннего кармана пиджака Яков Фомич вынул старую, разломанную и замотанную изоляционной лентой школьную авторучку.
Затраты на сопротивление всяческим чуждым работе играм все возрастали, Яков Фомич, вслед за Элэл, тратил себя на отстаивание тематики, своего дела… доказывал очевидное, вместо того чтобы добывать неизвестное.
Хуже стало с сердцем. Яков Фомич обращался к врачам, брал бюллетени — тахикардия, давление, — но понимал, что не в этом штука.
Вслед за Элэл, он оказался втянутым в какую-то странную, дикую для здравого смысла деятельность — большую, разнообразную, похищающую человека целиком, — казалось, безусловно важную — и не имеющую отношения к работе!
Он наблюдал, как инфекция переходит от него к другим, как распространяется эпидемия. Сначала Элэл, потом он постепенно отучались заниматься работой, затем друг за другом в это втягивались новые и новые люди…
Яков Фомич навалился на стол; прижал к нему локти, ребро ладони; все равно почерк будто не его. Но продолжал писать.
Получалась замкнутая система: внутри — бешеная активность, приводящая к инсультам, к чему угодно, а наружу она не может ничего выдать, — энергия тратится внутри…
С ужасом улавливал Яков Фомич вокруг признаки равнодушия к работе, определяя, какой величины дистанция осталась еще до того момента, когда дело совсем утратит какое-либо значение, во главу угла будут возводиться личные интересы, чины, звания, кто над кем взял верх, — а смысл работы, величина научных достижений окончательно перестанут приниматься в расчет…
Написал заявление по всей форме; внизу — число, чтобы уж ничто его не задержало.
Вдовин выхватил у него лист, размахивал им перед Яковом Фомичом, говорил быстро, громко:
— Никто не зажимает вашего Элэл! Никто его не жрет! Да поймите вы наконец!
Яков Фомич сидел на стуле, отвечал.
Вдовин:
— Неправильно!
— Неверно!
— Черт знает что!
Это все было знакомое, Яков Фомич хорошо знал это по семинарам, — чисто вдовинское, его манера. Вопрос формы, конечно, да ведь форма диктуется известно чем. Особенно это было на семинарах опасно для молодых, они рисковали с самого начала на такое нарваться.
Еще:
— Не имеет места!
— Даже близко не лежало!
Все оттуда же…
Яков Фомич поднялся со стула, пошел к двери.
Вдовин остановил его, подвел к столу, извлек из-под бумаг проект приказа, разорвал на четыре части, выбросил в корзину.
— Я не собирался давать ему ход! По крайней мере, без консультаций. В том числе и с вами. И вообще! Вы что, не понимаете? Это не я решаю, не вы и не Элэл, это компетенция Старика, Свирского!
Вдовин схватил заявление Якова Фомича, стал совать ему в руки.
— Вы лопух! Впрочем, вы это сами знаете. Я бы сказал вам по-русски… Ладно, забирайте свой фиговый листок. А я все-таки попробую что-нибудь для вас сделать…
Яков Фомич спрятал руки за спину. Пошел к двери.
Вдовин нагнал его:
— Послушайте, нельзя принимать решения в период повышенной солнечной активности, вот, например, я, посмотрите…
Яков Фомич вышел за дверь.
Не могли сообщить на Яконур!
Герасим вспомнил, — когда он сказал это Ляле, она ответила: «Ты не из его учеников».
Он работал в отделе Вдовина, он был вдовинский, да… Принимая Герасима в институт, Элэл сказал: «Вы будете не у меня, но если я понадоблюсь — дайте мне знать». Он поддержал предложение Герасима построить модель, поверил в ее осуществимость; Герасим ощущал в отношении Элэл к нему не только доброжелательность, но и что-то большее.
Когда Герасим убедился, что работает на стыке с тематикой Элэл, он почувствовал удовлетворение.
Помогал Элэл очень корректно. Его опека никогда, и ничем не могла задеть ни Герасима, ни Вдовина. Желание лишний раз подкрепить свое направление в нем начисто отсутствовало. Он в принципе не способен был заявить: вот моя тематика, и сотня моих и чужих людей в нее вгрызается, — это просто не могло прийти Элэл в голову. Никто не знал случая, когда Элэл настаивал бы, чтоб следовали за ним; напротив, он стимулировал разбегание, ему нравилось, если брали что-нибудь необычное, далеко отстоящее от его интересов. Любил и себя попробовать в таких вещах.
После долгих лет, когда Элэл трепала судьба и у него не было возможностей развернуться, — он теперь хватался за все, ему всего хотелось, он жаден был до всякой работы; все его интересовало. Это был генератор новых идей. Герасим удивлялся, завидовал, восхищался: Элэл повезло на главные качества для исследователя, — он был в состоянии отказаться от привычных категорий, увидеть старое под другим углом, истолковать результат без предвзятости, терпимо относился к любым сложностям и кажущейся путанице и всегда сохранял уверенность в том, что за неразберихой обязательно скрыт любимый природой порядок.
Идеи у Элэл случались и бредовые, существовал, применительно к нему, даже термин «шнапс-идея»; хотя Элэл никогда не выпивал больше рюмки, термин нередко оказывался подходящим. И каждая была хорошо аргументирована, была убедительна; его оппонентам и его ученикам много требовалось посуетиться, чтобы опровергнуть Элэл, годы уходили на то, чтобы показать: ничего такого там нет и быть не может. Но при этом из всех его идей в конце концов что-то получалось! Что-то чрезвычайно ценное каким-то образом вылезало, произрастало множество прекрасных непредвиденных результатов; а что было вначале?.. Сам Элэл ко всему, что делалось с его идеями, к причудам их сложной жизни относился с добродушием и юмором.
Герасим работал и с Элэл, и со Вдовиным… Элэл, бывало, отдавал Герасиму на рецензию статьи, которые ему присылали, и Герасим, возвращая их, часто говорил так, как научился у Вдовина: безобразие, болван, концы с концами не вяжутся, кто это пишет; Элэл отвечал: «Ну-ну-ну, не горячитесь, я знаю этого Толю (или Колю), он умный человек, здесь должно что-то быть…» — и переделывал резкие отзывы на более спокойные.
Имея дело то со Вдовиным, то с Элэл, Герасим как бы говорил на двух языках; и не раз попадал впросак. Особенно вначале; что-то он мог выяснить только эмпирически. Закончив первую работу, которую он делал под влиянием Элэл, Герасим пришел к нему, изложил содержание и сказал что-то вроде: ну как, подпишем?.. «Тьфу, тьфу, тьфу, — стал плеваться Элэл, — никогда в жизни я ничего по моделированию не подписывал и подписывать не собираюсь».
Да, разные языки!
Так и не было у Герасима совместных работ с Элэл. Правда, его включили в одну коллективную статью (Элэл, Яков Фомич, Захар, еще несколько ребят и Герасим). Он не знал и обнаружил это лишь недавно, обновляя по очередному поводу свой список; стал смотреть картотеку в институте и обнаружил.
Итак, «ты не из его учеников», сказала ему Ляля…
Машину следовало бы помыть, да ладно. Проскочит до больницы по проселку.
Подробности Яков Фомич не стал рассказывать, закончил Лукой Лукичом: «Не приведи бог служить по ученой части, всего боишься. Всякий мешается, всякому хочется показать, что он тоже умный человек».
Ребята молчали.
Яков Фомич махнул рукой, вышел.
Захар пошел с ним по длинному институтскому коридору.
— Вдовин дал задний ход, — повторил Захар. — Может, есть смысл теперь остаться?
Нет, не понимали они…
Не мог он остаться, не мог!
— Это же просто уход… — продолжал Захар.
До сих пор Яков Фомич ощущал, как толчками пробивается в его теле кровь; никак не утихнет.
Захар:
— Есть такой процесс, который олицетворяет Вдовин, вы должны смотреть на это, как на определенный процесс…
Разве слово что-нибудь меняет? Ладно, Вдовин — это процесс, и Яков Фомич — процесс. Что изменилось? Он, Яков Фомич, должен поступить, как Яков Фомич. Какое ему дело до того, что все это — процессы?
Захар отстал… видимо, повернул обратно.
В одиночестве Яков Фомич шагал дальше.
Это было тоже платой… В критической ситуации обнаружилось, что он меньше связан с ребятами, чем казалось.
Крупно платил он сегодня…
У выхода остановился возле вахтерского столика, набрал номер телефона Лены; едва дождался, когда она ответила, и несколькими словами объяснил, что с ним сегодня произошло.
На телетайп, значит, перешли? Шатохин придвинул листок. «Москвы… Усть-Караканский комбинат Шатохину». Допустим… «Связи с тем что наша газета намерена вновь вернуться проблеме Яконура просим вас ответить на следующий вопрос двтчк существует ли сегодня и если существует то какой именно форме и степени угроза загрязнения Яконура сточными водами комбината тчк с аналогичными вопросами газета обратилась и другим ученым научным организациям ведомствам имеющим отношение проблеме Яконура тчк очень просим сообщить ваше мнение заранее благодарны вам — и. о. главного редактора…» Понятно!
Взял красный карандаш, написал поверху крупно и размашисто: «Подготовить краткое резкое письмо. Последнее слово должно быть наше. Обязательно. Шатохин».
Отложил телекс.
Взял список, — кто приезжал на комбинат в командировку за последнюю неделю. Начал просматривать. Против инспектирующих и прожектеров ставил свою красную отметку. Затем взял лист бумаги и для каждого прикинул стоимость проезда, помножил суточные и квартирные на число дней; сложил все столбиком. Усмехнулся. Достал блокнот, раскрыл на нужной странице и к цифре, которая там была, прибавил то, что получилось в этот раз.
Еще усмехнулся. Захлопнул блокнот и бросил его в ящик стола.
Придвинул снова телекс; перечеркнул то, что написал на нем. Взял чистый лист бумаги и — сам.
Начал быстро, уверенно: «Москва… и. о. редактора… Очистные сооружения Усть-Караканского комбината работают удовлетворительно тчк достигнуты проектные показатели очистки промстоков ведутся работы по совершенствованию технологии очистки тчк реальной угрозы выдвинутой Савчуком не существует тчк комбинат начал выпускать продукцию необходимую стране тчк считаем нужным направить усилия ученых специалистов на улучшение технологии очистки промстоков решение актуальных вопросов связанных производством продукции».
Перечитал; отбросил лист, взял другой.
«Оснований сомневаться надежности системы очистки нет тчк помощь ученых будет с благодарностью принята тчк выступления подобные выпадам Савчука не являются помощью зпт основаны на неверных данных зпт вводят в заблуждение зпт не способствуют решению сложных, задач пуску важнейшего для народного хозяйства предприятия».
Взял еще лист.
«До сих пор находятся люди которые занимаются ревизией решений партии и правительства зпт выискивают различные поводы чтобы мешать пуску комбината тчк авторы тенденциозных и необъективных выступлений должны понести суровое наказание».
Бросил карандаш на стол. Сложил свои листы вместе и скрепил их.
Снова взялся за карандаш; написал на телексе: «Хранить в делах давно минувших дней».
Выпрямился; еще оглядел бумаги.
Протянул руку к звонку…
Смотрю на него.
Вот он за столом в своем кабинете; сидит очень прямо; несет руку к звонку.
Его рука; ход его руки, то, как он несет ее: сначала, когда рука отрывается от стола, это делает очень бодрый человек; затем, когда рука выбирает направление, — это человек, который бодрится; потом пальцы повисают над кнопкой, начинают опускаться к ней, и теперь, по тому, как происходит это, — ясно, что Шатохин напряжен.
Нелегкий жребий — быть человеком, который видит перед собой только одну задачу, что перед ним поставили. Нелегкий, вопреки распространенному мнению…
Он хотел единственного: выполнить то, что ему поручено; хотел справиться, оправдать доверие, которое ему оказали, выдвинув его на это место.
Повторял: комбинат должен быть построен; комбинат должен быть пущен.
Жребий нелегкий, временами для него непосильный… Его спасала его защитная реакция: он перестал замечать, почти не замечал уже, свои промахи; перестали для него существовать и какие бы то ни было признаки неодобрения его поступков. Благодаря этому он сохранил собственное уважение к себе и убежденность в своей правоте и мог по-прежнему искренне и так же настойчиво повторять и дальше: комбинат должен быть построен; комбинат должен быть пущен.
Рука его на кнопке…
Он смотрит на дверь.
На телетайп, значит, перешли… Никак уняться не могут… Мало ли что кому не нравится! Вот кое-кому тоже кое-что не нравилось… Созерцать хотят, березками любоваться. Мыто дело делаем, а другие — воду мутят… Вот еще кто пристанет — прямо спрошу: комбинат видел? город видел? ну вот, то-то!.. Что еще, интересно, Савчук выдумал? Сложное у него положение, каждый раз новые аргументы надо изобретать. Методики, то да се. У нас аргумент один, зато всем понятный: рапорты о выполнении… А если что и не так — не нашего это ума дело и не ихнего, нам страна доверила не дискуссии разводить, а плановое задание выполнить… С нас спрос сегодня. О будущем пускай ученые сами думают. Да поэты… Подписи бы под ответом собрать, так опять ведь уклоняться будут. Прошлый раз только главного технолога и заставил. Надо что-то организовать; подсказать, для начала… Тяжко одному-то. Столбов — молод, многого не доверишь, Яснов с тем берегом заигрывает, разве от них помощь?.. Эх…
Прежде чем дверь отворится, Шатохин успевает перевести взгляд, посмотреть за окно; недовольно щурится, встретив сверкание серебристой металлической трубы комбината.
К ночи опять, надо думать, язва разгуляется…
До Нового года не отпустят, — придется начать болеть.
Лена стояла над телефоном, прижав ладони к щекам…
Пальцы у нее красноватые, немолодые, успели уже загрубеть. Между ними видны морщины у глаз, на висках. Это в последнее время у нее стало привычкой держать ладони вот так, на лице, — согревать его. Да, она рано постарела. Она и не была, впрочем, красавицей. А потом ведь заботы о муже. Да она и не думала, как она выглядит. Главным в ее жизни был Яков Фомич. Все, что касалось ее самой, не имело никакого значения. Второй десяток лет она была заворожена Яковом Фомичом.
Она восторгалась мужем, переживала за него, гордилась им, для нее было радостью следовать ему слепо во всем, она уставала от этого, она была измучена постоянным поклонением своему мужу… Она чертила ему графики, варила обеды, стирала рубашки, вела его переписку; она сделалась неотъемлемой от него, частью его…
Вдруг Лена спохватывалась и всю свою энергию переносила на себя; ненадолго. Ладно, как выглядит, так и выглядит. Ладно, как была переводчицей средней квалификации, так и осталась. Ладно. Зато, она знала, — она необходима Якову Фомичу.
Детей у них не было, да тут уж ничего не поделаешь, и она с годами научилась загонять эту мысль поглубже, привыкла. Просто надо принять это, как сложилось… Зато у нее есть Яков Фомич.
Таким было ее счастье. В этом была ее жизнь. Что нужно для счастья женщине? Она гордилась тем, как сложилась ее судьба, и знала, что ей завидуют. Вот такое ее счастье, а не иное, и никакого, никакого иного ей не надо. Она понимала, что для Якова Фомича главное — его работа. Хорошо, она поможет ему в работе. Для нее главное — вот это ее счастье. Нет. Их счастье. Конечно!
Она казалась утомленной и нервной; и была такой. Она чувствовала себя благополучной и счастливой; и была и такой.
Вернулся Герасим поздно, в лаборатории уже никого не было. Сел за стол, начал разбирать бумаги.
Так! Пакет от Надин. Мама уехала, с большим трудом нашли няню (те же проблемы), чтобы полететь в Канаду, два месяца читала лекции в Монреальском университете… Набросала систему зависимостей, удалось продвинуться, но нет экспериментальных данных…
Просмотрел оттиск. Ладно… Это известно… Ладно… А это зачем?.. Ах, вот как… Забавно… Совсем здорово… Хорошо, хорошо… Теперь понятно, куда пойдет… Так и есть… Но одно с другим теперь не вяжется!.. Что это?.. Откуда?.. Ага!.. Вот это да, вот так Надин… Просто блеск!
Сложил листы.
Да, отлично!
Будь у нее экспериментальные данные, она бы уже могла делать модель.
Еще посмотрел статью. На обычном месте — обычная ссылка на Морисона…
Как обстоят сейчас дела у Морисона? Где он, в какой точке? Темнит. После его зимней удачи все ждут от него известия о том, что он построил модель… Морисон! То он тянет с опубликованием результатов, то вдруг — нечто совершенно сырое… Никогда не знаешь, что там у него.
И Снегирев на подходе к модели, у него реальные шансы выдать модель, у Снегирева…
Кто будет первым?
Коллеги, конкуренты…
Вроде немного уже осталось, вот-вот будет она, почти все для нее подготовлено, только чуть еще не хватает идей да чуть — эмпирики, и вот-вот произойдет то, что давно уже всюду ожидается.
Сотрудничество, соперничество…
Они — основа механизма науки, они повышают вероятность решения проблем — как новых связей идей…
Знаем!
От них трясет тебя и лихорадит, азарт переходит в бессонницу, стенокардию и далее. Из-за них работают круглые сутки, завидуют, ссорятся, остаются навсегда обиженными…
Вот-вот произойдет!
Может, уже произошло?
Только почта еще не принесла письмо от Надин, или Морисон решил сначала отметить очередной успех, или Снегирев отложил свой победный звонок до завтрашнего утра?
Герасим занимался механизмом химических реакций; попробую — наверное, пора — рассказать.
Какие частицы принимают участие в реакциях? На каких стадиях они образуются, как накапливаются и гибнут? Что может этому способствовать, а что мешать?..
Знать это необходимо для плазмохимии, лазерной техники, биосинтеза, аккумуляции солнечной энергии, химии верхних слоев атмосферы, термояда, катализа, космохимии…
А Усть-Караканский комбинат? Сотни, тысячи тонн металла, железобетона; множество людей у огромных установок; реакционную смесь разогревают, процессы идут при больших температурах, молекулы с высокими энергиями сталкиваются, дробятся на куски, затем осколки собираются снова, в других сочетаниях, получается пестрый набор разных веществ; в окружении многих ненужных есть один-единственный продукт, ради которого все делалось, — он присутствует там в малых количествах среди прочих, его предстоит еще извлечь из сложной смеси, выделить в сколько-нибудь чистом виде… Как проще, эффективнее, дешевле? Никому пока не известно. Не знает современная химия, как сделать иначе. Иначе умеет природа, она при температуре в тридцать семь градусов осуществляет такие разложения и синтезы, о которых химикам только мечтать!..
Постепенно складывалась теория, появлялись методы, разрабатывалась аппаратура. Древо было Старика, ветвь — Элэл. Герасим был, если продолжать пользоваться такой терминологией, ростком этой ветви. Работа его заключалась в том, чтобы построить модель, — нет, не то!.. моделировать механизм, — нет, еще слишком широко получается у меня и безответственно!.. моделировать некоторые механизмы, — нет, не так прямо!.. искать пути к моделированию, — осторожнее!.. пытаться искать пути к моделированию некоторых механизмов, — вот, пожалуй, сносно, — некоторых (опять-таки) процессов, которые идут в веществе под действием радиации.
Итак: Морисон, Снегирев, Надин…
У Герасима не было преимуществ перед ними.
Возможно, и кто-то еще что-нибудь готовит… Выложит неожиданно. Бывает.
Модель надо сделать первым, ничто иное просто не имеет смысла; едва она будет сделана, как всей этой гонке конец, здесь нет других почетных мест, вторых или третьих; сейчас есть равные участники на дистанции, потом будет первый, а прочие останутся при своих интересах…
Герасим отложил пакет.
Что там дальше?
«Виды ионизирующих излучений… Понятие о предельно допустимых дозах излучения…» Раскрыл инструкцию, листал. «Единицы измерения активности…» Это — для кобальта. «Требования к помещению, в котором производится работа с радиоактивными веществами…»
Услышал шаги в коридоре. Поднял голову.
Дверь открылась; вошел Вдовин.
— Вот он где скрывается! Привет, привет!.. Да сиди ты!
Присел на край стола.
— Что это у тебя? Ну, до кобальта еще знаешь сколько… Это дело десятой важности!
Герасим стал рассказывать о конференции.
— Да, да… Пустяк, а приятно… До чего ж славно почувствовать себя величиной, а? Ну, ладно, ладно… Понимаю…
Вдовин соскочил на пол, прошагал от стены до стены. Остановился у окна.
— Вот что, есть разговор… Да, совсем забыл! Там на тебя бумаги к симпозиуму, я подписал. Так что твои дела в порядке… Ну, так вот я о чем хотел с тобой условиться…
Герасим поднялся, подошел.
— Нет, давай лучше туда!
Отошли от окна, сели рядом на высокие трехногие табуреты у лабораторного стола.
Вдовин взял со стола пробирку, повертел в руках.
Герасим ждал.
Вдовин бросил пробирку, повернулся к столу, положил на него локти; теперь он сидел боком к Герасиму.
— У тебя, кажется, были какие-то интересы в отделе Элэл? Я всегда смотрел на это, как на твое личное дело, ты знаешь. Каждый волен сам искать себе хомут на шею… Не объясняй, ни к чему, я же сказал… Теперь ситуация изменилась. Сам понимаешь. И ты должен отнестись к ней ответственно. Увидеть свое место в новой ситуации… Короче, у отдела сейчас положение не блестящее. Элэл не скоро сможет вернуться к работе. Даже если бы его выписали завтра. Надо помочь ребятам… Да, знаю, что ребята хорошие, знаю! Но чем больше хороших… Ну уж это предоставь мне…
Вдовин повернулся к Герасиму, положил ладонь на его руку.
— Просто переведу тебя в тот отдел. Для начала… Шучу, шучу про начало. Шуток не понимаешь?.. А я тебе говорю, что целесообразно. Для отдела и для института в целом. Это с одной стороны. А с другой — тебе же лучше будет продолжать твою работу, войдешь с ними в более тесный контакт! Да дело-то ерундовое, просто я официально оформлю твои отношения с ними. Капитолину можешь забрать с собой. Больше никого не дам, потом разживешься.
Герасим колебался…
Посторонний!
Он не был своим для ребят Элэл, Герасим знал это. Он был человек из отдела Вдовина…
Со вдовинскими аргументами можно было согласиться. По крайней мере, можно уступить этим аргументам.
Он пришел бы к ребятам с чистыми намерениями. Но…
Все это и так ему всегда мешало.
Для его модели требовались некоторые результаты по работам, которые там велись… Герасим не мог никого поторопить; не мог и дублировать эксперименты; не мог использовать и то, что было, видимо, уже сделано, да почему-либо не опубликовано.
Любая неосторожность здесь вела к необратимым последствиям…
То, о чем говорил Вдовин, давало лишние поводы к возникновению недоразумений, обид, ревности!
Герасим принялся объяснять…
Вдовин выслушал. Затем переложил руку ему на колено.
— Давай помоги ребятам! И мне подсобишь. Сейчас разные могут пойти разговоры. Элэл, мол, в больнице, отдел его хиреет… От этих сплетен вред нам всем. А тут мы сразу покажем, что институт наш, наоборот, сплачивается, идет концентрация сил, консолидация и все такое прочее. По-моему, идеальный случай, — всем хорошо: институту, отделу Элэл, тебе… Согласен?
Они встретились на улице, — Лена вышла Якову Фомичу навстречу; обнялись.
Стояли, приникнув друг к другу.
Редкие прохожие огибали их на узком тротуаре.
Яков Фомич нежно, благодарно обхватил ладонью затылок жены.
Итак, в сумерках корабль подходит к вражескому берегу…
Но — измена! Чужой на борту.
Опять это… Ольга сделала себе замечание. Решила же: посмотрим.
Никитич аккуратно подвалил к пустынному берегу. Спустили лодку. Миша вызвался грести.
Лодка отдалялась от борта, Ольга смотрела, как с палубы машет им вслед Виктор; почувствовала, что напряжена.
Десант!
Когда причалили, Тоня отказалась идти, ей сделалось плохо: запахи… Даже не вышла из лодки.
Отправились вдвоем.
Пруд-аэратор, откуда сток уже прямо в Яконур, был покрыт серой пеной, от нее поднимался дурманящий запах; пена жила, она часто и глубоко дышала, это было огромное, полное сил чудовище, непонятное, враждебное, зловонное, опасное; нелепо казалось подумать, что оно не само тут появилось, а сработано людьми; и такая ты маленькая рядом с ним, растянувшимся далеко, такая маленькая на его берегу! Пену приводили в движение мешалки, плавающие на понтонах, от их электромоторов, от их турбин распространялось напряженное гудение, громкое, монотонное, страшное; оно угнетало; что могло оно произвести, кроме зловонной, странно живой, диковинной, своей жизнью живущей здесь темной пены…
Мысль о Борисе: как он тут работает, как он может?
Подошли ближе.
Воронки мутной воды…
Взяли пробы, замерили температуру.
А вот и кудрявцевский понтон с его оборудованием; что-то пустует сегодня…
Долго шли к отстойнику. Миша, кажется, скис, ни слова за всю дорогу.
Над темной поверхностью торчала широкая короткая труба; из нее изливался во все стороны мощный желтоватый поток, это было похоже… да, на лепестки цветка… из мертвого мира выросшего… смертоносного цветка… труба — как стебель, поставленный в воду.
На берегу росли ромашки…
Мысль о Герасиме: видел бы это!
Взяли пробы. Пошли к берегу.
Что такое?..
Остановились.
Две «Волги», поднимая клубы пыли, мчались к ним по пустырю. Резко затормозили метрах в двадцати. Еще пыль не отнесло, из первой машины выскочил человек и закричал:
— Чем тут занимаетесь?!
Столбов. Ясно.
— Отвечайте!
И стоит там, не подходит. В самом деле, враждующие державы.
Ольга молчала. Ждала.
Миша стал что-то объяснять: институт, экспедиция…
Столбов:
— Знаю!
Хлопнул дверцей. Подошел.
— А!..
Помнит еще.
Потом:
— Что за манера заходить в воды комбината без разрешения!.. Мои люди еще займутся этим!.. У вас вид диверсантов, которые хотят взорвать очистные сооружения, чтобы навредить Яконуру!..
Повернулся, пошел к машине. Остановился. Добавил, уже другим тоном:
— Могли бы приехать ко мне и рассказать, чем занимаетесь у меня на комбинате.
Отправился дальше.
Ольга окликнула:
— Главный…
Обернулся, смотрит.
Улыбнулась.
— Главный, — сказала, — вон та площадка, за третьим, кажется, прудом… Сверьте проект с данными гидрометслужбы. Эти сваи будет затапливать. Перенесите площадку повыше.
Сказала все-таки!
Когда заметила — не думала, что скажет…
— Ладно, — буркнул Столбов. — Спасибо.
Хотела за него добавить: «Знаю!..» Нет, лишнее. Позвала Мишу, направилась к берегу.
— Ольга!
Остановилась. Что скажет?
— Хм!..
Только и всего? Не знает, что сказать. Думает. Пусть подумает, что сказать женщине. К тому же давшей ему совет…
Сколько ж можно ждать? Кажется, придумал.
— Ищите… Может, что-нибудь найдете!
Саня захлопнул дверь и бросил портфель на пол; поддал его ногой.
— Как кенгуру! Разрешите представиться: млекопитающее из разряда сумчатых. Ну, прямо прирос к руке! Целый день с ним. Чур, я первый заметил, что человек перестал удаляться от природы и пошел на сближение с животными!
Обогнул стол, посмотрел через плечо Герасима.
— Ага, программа! А будет с чем? А, Герасим, Советский Союз?
Герасим послал его к черту. Он сам без конца задавал себе этот вопрос. Можно, конечно, представить обычный очередной доклад, можно и совсем без доклада, можно смыться в отпуск…
А кто-то, видимо, привезет модель!
В этот раз уж точно не обойдется без модели.
— Знаешь, что мы с тобой зевнули? Немного опоздали!..
Герасим слушал рассеянно, продолжал заниматься бумагами. Он никогда не относился серьезно к происходившему на заседаниях совета. В том, что рассказал Саня, Герасим не уловил ничего такого, чему стоило бы придавать значение.
— Да, мне сейчас Вдовин сказал, что ты, как надежда наша и опора…
Ну, началось!
Ладно… Терпи.
— А здорово тебя Вдовин приспособил? Смотрит на нас, как на шахматные фигурки, — кем куда пойти… Вот спроси его — чем мы отличаемся друг от друга? Начнет говорить про деловые качества… Домой едешь?.. Ну, пока!
Герасим остался один.
Потянулся. Встал. Подошел к окну.
Солнце склонилось к лесу, опустилось на вершины сосен; казалось, сейчас покатится по ним вдоль горизонта.
Какая погода на Яконуре?..
Вернулся к столу.
Вдовин…
Пусть.
Герасим складывал бумаги, наблюдая за исчезающим из виду, укрывающимся от него солнцем.
Что ж, вот еще знаки, что он входит в круг тех самых людей, туда, куда его тянуло; становится одним из них… Значит, все хорошо. Надежно. Правильно.
В кубрике горел свет. Ольга и Тоня готовились к посеву.
Двигатель выключен, тишина.
Пространство заполнялось стеклом; становилось непонятно, где все это могло поместиться раньше.
Пора.
Ольга взяла в губы стеклянную трубку, забрала воды из дневной пробы, отмерила ее по нужным колбам.
Небо наверху, над лестницей, в прямоугольнике двери.
Начало есть. Теперь еще раз девяносто. Или сколько? Не сбиться. Разные пробы по разным колбам. Разным бактериям — разную еду: кому азот, кому серу, кому глюкозиды; на любой вкус.
Прозрачный месяц над головой.
Тоня сразу заворачивает все в бумагу, складывает по ящикам.
Посев будет дозревать в термостате.
Жатва — анализ…
…Закончив, Ольга вышла на палубу, принялась выливать оставшуюся воду. Подошел Никитич:
— Выливаешь? Эх, то набираем…
День кончался. Дела иссякали.
— Довольна? — спросил Никитич.
— Да.
— И никаких благодарностей, кроме выговоров!
— Спасибо, капитан.
Обсудили с Никитичем погоду. Прогноз: шесть-семь баллов.
Пока совсем слабо тянет…
К сожалению, со стороны комбината.
Заработал двигатель. Никитич, едва отойдя от берега, потянулся мимо комбината к наветренной стороне.
Ольга стояла на палубе, куталась в шаль; смотрела на комбинат.
Дым из высокой трубы. Разноцветные дымы из труб помельче. Просто откуда-то дымы… Из-под крыш? Как печка растапливаемая, — отовсюду валит…
«Ищите, может, найдете!»
И найдет. Решение принято, первый шаг сделан; она включилась. Она рассчитывала не только на свою улыбку, она собиралась в ближайший месяц сделать столько, сколько без нее Савчуку не наработать за год. Пусть для кого-то здесь честолюбие, карьера, что-нибудь еще… Она должна показать, что делает комбинат с Яконуром. Она будет жить этим, пока не добьется своего.
Спустилась в кубрик.
Портрет Путинцева на стене… Безмятежность в глазах. Начало века…
Как объяснить Косцовой!
Уголком шали протерла стекло на портрете.
Иван Егорыч отворил воротцы, ждал, когда Белка пройдет во двор. Направил ее ладонью по светлевшему в темноте боку, приложился к теплой, чуть влажной шерсти.
Ну, что ж теперь…
Начальство приехало скоро; в обед выпустил, вечером они прикатили. Ругань была… Знали, видно, что он в них нуждается. Не знали б, так бы не понужали.
Да он и сам после того к ним не пойдет.
Не мог, говорят, подождать!.. Значит, не мог, коли не подождал.
Что сделал, то и сделал… Все же Иван Егорыч вздохнул. Да что ж теперь!
Аня ему сказала: «Проживем, всю жизнь у воды да в тайге…»
Так-то оно так. Да беда, что Яконур теперь не кормилец… Вот в чем беда.
Куда ни посмотри…
Рыбу поизвели хаповым ловом да лесосплавом; ставными неводами, капроновыми сетями; втрое бригады добычу перекрывали, пока все не вычерпали…
В тайге гусеницу травили с самолета, которая шишку объедает, ну и всех, всю живность потравили…
С комбинатом — вот уж ученые сколько упирались, а ведь даже их не послушали. Теперь что? Какая рыба осталась, ушла в Мысовой сор, а прежде там ее и не видали, значит, плохо ей сделалось там, где раньше была; Карп рассказывал, на той стороне рыба на дне лежит…
Всего не стало. Раньше рыбачил да в тайге промышлял, — и себе, и людям. Так всегда и водилось, что приработок был. Разве б понадобилась ему служба, в шестьдесят-то лет!
А что есть еще — на то запреты.
Ты даже так просто ружье в тайгу не возьми.
Запрет!..
Ну и что от этих запретов?
Раньше старики учили. Чтоб самок не бить, даже рябчиков, и разное другое. Строго учили молодых… Это был запрет. Рыбу не ловить до поры — сами между собой договаривались, когда надо…
А то ведь как? Да сиг давно бы снова был, если б вправду запрет! Нам запрет, — а кто-то приедет с бумажкой и ловит; а ведь в городе у них магазины, столовые, все там есть, и дешево, — шофер их один рассказывал, за семьдесят копеек наешься. Или указание приходит бригаде — выловить.
Вот и нету рыбы ни в Яконуре, ни в доме…
Да откуда чему взяться.
Не кормилец стал Яконур!
Иван Егорыч говорил с собой, не мог остановиться, много чего накопилось… долго отодвигал от себя, не хотел так думать, молчал… а теперь вот сказалось само это все.
Говорил…
Отчего, вправду, не говорить.
Винил Яконур. Отчего не винить, коли вправду сделался Яконур не кормилец…
И вдруг Иван Егорыч остановил себя, пресек, — то, что он подумал, представилось ему непозволительным… дурным… кощунственным… запретным.
Что ж выходит?
Яконур перед ним виноват?
Ивану Егорычу стало стыдно, что он худо сказал о Яконуре; попрекнул его, усомнился в нем. Все, что у Ивана Егорыча было, было у него от Яконура. Выходит, он соглашался брать от Яконура добро и обижался, когда Яконур ему отказывал? Его, Иванова, обида была несправедлива еще и потому, что Яконур не мог отказать ему по злобе либо жадности, — у Яконура грудные времена, он и сам в беде, оттого и не может поделиться…
Яконур давал — был хорош, перестал Яконур давать — плох стал? Отрекаться от него, хулить, жаловаться?
Всем одаривал Ивана Егорыча Яконур, чем мог, — пока мог; разве справедливо, разве позволительно пенять ему, когда он недодает, потому что сам терпит.
Да и совсем не по Ивану Егорычу было жаловаться. Чего не случалось с ним в тайге и на воде, как не щипало его. Если вспомнить… Да всегда его на все хватало. Знал он себя. Знал и то, что Аня и Федя за ним.
Так что не мог он, понятно…
…Поужинали дневным уловом.
Две штуки, надо же!
Все-таки еще прорвало…
Долго потом пил чай.
Знакомец из соседней пади не раз ему повторял, — что делается, про то все написано… и как написано, так и идет: сперва постепенно да по разным местам.
Аня ушла доить…
Иван Егорыч достал книгу, отыскал и начал читать: «И когда некоторые говорили о храме, что он украшен дорогими камнями и вкладами, Он сказал: придут дни, в которые из того, что вы здесь видите, не останется камня на камне; все будет разрушено». Наставить хотел людей… нарочно Христа для этого послал через женщину… чтоб он с людьми был, говорил с ними. Так все и идет, — повторял знакомец… сколько это еще лет осталось, немного. «Тогда сказал им: восстанет народ на народ, и царство на царство, — продолжал читать Иван Егорыч, — будут большие землетрясения…»
Позвонил раз, другой…
Никого.
Герасим открыл дверь своим ключом, вошел.
Шторы рванулись ему навстречу, зашелестели; прозвенели кольцами.
Герасим захлопнул дверь.
Снял куртку, повесил. Глянул в комнаты.
Ощущение, что все здесь ждало его. Эти комнаты, эти стулья, книги, посуда, игрушки — все смотрели на него: они уверенно его ждали, вот он пришел, они на него смотрели.
Сбежал в кухню.
Взял привычно чайник с привычного места, поставил на плиту… Протягивая руку к переключателю, он уже отворачивался от плиты и делал шаг к столу — все так же привычно…
Не сбежишь.
Пришел кот, стал тереться о штанину.
Герасим сел. Откинулся на спинку стула.
Который год уже, как он познакомился с Лялей, потом с ее дочкой…
Хлопнула дверь, опять взметнулись шторы; Наталья бросилась к нему, забралась к нему на колени:
— Приехал! Приехал!
Заговорила быстро:
— Я маме говорю — он дома сидит и нас ждет, пойдем скорее, а мама говорит, нет его там, у него дел кроме нас с тобой много, а я говорю, нет, вот увидишь, он сидит и нас ждет…
Ляля стояла рядом, улыбалась:
— Мы ходили в магазин, в парикмахерскую…
— Красивые у тебя волосы, — сказал Герасим.
— Это мой собственный цвет! — ответила Ляля из своей комнаты. — Нравится?
Герасим вручил Наталье куклу, камешки с Яконура; Наталья убежала.
Выключил плиту.
Он быстро привык возвращаться каждый вечер в эту квартиру, где его ждали. Здесь был его дом, спокойный и надежный… Они редко приглашали гостей — знали, в чем для них главное достоинство их дома. Он был закрыт для внешнего мира; он принадлежал только им…
Ляля вошла в кухню.
— Ты все сидишь на своем любимом месте?
Поцеловала Герасима в щеку.
— Молодец, что пришел.
Принялась разбирать покупки.
Наталья принесла кота, остановилась, прогнувшись назад от тяжести.
— Мама, Васька не пьет молоко из чашечки! Там, наверное, пенка!
Потом Ляля готовила; Герасим в ванной мыл руки.
Что-то он хотел посмотреть…
Да, глаза!
Ничего особенного…
Голос Ляли:
— Наташенька, ну где ты? Вот теперь, когда надо садиться за стол, ты пропала! Что ты там делаешь?
— Что делаю? Кота смешу.
Герасим спросил:
— Как это тебе удается?
— Ну, он забирается под кровать, а я его смешу, пока не вылезет.
Ляля:
— Иди сюда сейчас же! Все остывает…
Герасим присел на край ванны.
— Как ты ешь! Тебе осенью в школу, а посмотри, на кого ты похожа? Я буду зеркало ставить перед тобой! Ты ложку не умеешь держать! Растяпа!
— Ну мамочка…
— Я не буду любить тебя такую! Вот если будешь хорошая, тогда буду любить тебя. Мне нужна хорошая, послушная дочка. А такая девочка мне зачем?
Наталья заплакала.
Герасим слушал, — Наталья плачет… вот ложка упала на пол… кот спрыгнул со стула… только Лялю слышно не было.
Опять не успел…
Позвал:
— Ляля!
Она остановилась на пороге ванной.
— Что?
— Пожалуйста, — тихо сказал Герасим, — относись к Наталье бескорыстно. Люби ее просто так.
— Герасим, я не могу видеть, как она играет за столом. Ребенок до сих пор не хочет понять элементарные вещи…
— Но это ребенок.
— Предоставь мне решать, какой должна быть моя дочь…
— Пойми, это важно, это останется у нее на всю жизнь.
— Вот я и хочу воспитать в ней то, что будет ей нужно в жизни!
— Она должна знать, что ее стоит любить просто так… А не тогда, когда она бывает послушной…
Ляля повернулась, ушла.
Стук выдвигаемого ящика, хлопанье ложки о стол.
— Ешь!
Герасим поднялся. Пошел в кухню.
— Наталья! — сказал. — Зачем ты повязала Ваське бант на хвост? Он же не девочка!
Наталья шмыгнула носом.
— А я вот и хочу, чтобы он стал девочкой и родил мне котеночка.
Ляля рассмеялась.
Наталья:
— А вы почему не едите?
Ляля:
— Мы потом. Ешь. Не твое дело.
Герасим сел рядом с Натальей.
— Что нового? — спросила Ляля.
— Ничего особенного…
— Мы встретили Саню, он сказал, что Вдовин переводит тебя в отдел Элэл.
— Да, верно.
— Ты не хотел говорить мне об этом?
— Я как-то, знаешь…
— Послушайте! — сказала Наталья. — Ведь у нас есть кот. Давайте еще возьмем у кого-нибудь кошечку. Она с Васькой подружится, потом они поженятся, а потом у них родятся котятки маленькие. Давайте!
— Наташенька, хватит в квартире и одного кота.
— Ну тогда, мама, девочку маленькую роди!
— А может, Герасим мальчика хочет.
— Ну ладно, пускай мальчика! Только поскорее.
— С ним вот разговаривай.
Наталья надулась…
— Герасим, к этому переводу надо отнестись очень серьезно. Надо подумать, как представляет себе Вдовин тебя и твою роль в новой ситуации. Ты должен понимать, что это, может, самый ответственный шаг в твоей карьере…
— Мама, роди девочку! А то в магазин ходить неудобно.
— При чем тут магазин?
— Да сумку тебе таскать тяжело! А так ты ее на крючок на коляске повесишь, и удобно.
— Ах, в этом дело!
Наталья задумалась.
— А еще я ее хочу, девочку!
— Герасим, надо тщательно спланировать линию поведения. Здесь все имеет значение, каждая мелочь. Если хочешь, я тебе помогу. Давай вместе смоделируем твои разговоры со Вдовиным и с ребятами… Сейчас я уложу Наташу, поужинаем и возьмемся за дело…
— А я не хочу спать, мамочка!
— Тебя, Наташенька, никто не спрашивает.
— А девочку родишь?
— Знаешь, — сказал Герасим, — не надо сегодня…
— Ты считаешь, это можно отложить? Герасим, это очень важно для всего твоего будущего! Хорошо, я продумаю и потом обсудим…
— Вот я буду мама, у меня будет много девочек!
— А справишься? Одна будет говорить — манную кашу не хочу, другая — спать не буду…
Наталья насупилась.
— Ладно, одну рожу…
— Учти, Герасим, тебе предстоит пройти через сложную расстановку сил, но, конечно, игра стоит свеч…
— А форму купили? — спросил Герасим. — Надо бы заранее!
— На следующую неделю у меня запланировано.
Наталья начала вылезать из-за стола, неловко повернулась, упала, ударилась; горько заплакала.
Ляля прижала ее к себе; в сердцах, Герасиму:
— Лучше б я так ударилась.
Наталья вскрикнула:
— Нет!
И заревела пуще прежнего…
Потом Герасим укладывал Наталью, она упрямилась; он уговаривал, она сбрасывала с себя одеяло.
— А я все равно не засну!
— А знаешь, это ведь у тебя волшебная подушечка. Вот ты легла — и скажи ей: «Подушечка, подушечка, давай спать!» — и сразу заснешь. А утром скажешь: «Подушечка, подушечка, хватит спать!» — и сразу проснешься, и сонненькая не будешь.
Наталья:
— И умываться не надо!..
Герасим вернулся в кухню. Ляля резала печенку, сковорода уже стояла на плите.
— Ну что, родим? Как скажешь…
Герасим промолчал.
Ляля вымыла руки, достала из холодильника бутылку, поставила рюмки.
— Давай выпьем пока по одной.
— Давай, — согласился Герасим.
— За твое новое назначение.
— Потом… Потом, ладно?
— Как хочешь.
Снова занялась печенкой.
— Тебе, конечно, побольше перца?
Герасим стоял, прислонясь к стене, руки в карманах; смотрел.
Ляля заговорила опять:
— Наташка права! Посмотри на других. Я хочу, чтобы у меня было двое детей. А тебе разве не хочется своего ребенка? Представь, у нас с тобой будет ребенок. Это очень много значит в семье… Конечно, если ты не передумал. Это так помогает обоим, ведь в семье возникают и сложные ситуации. И еще, кто будет о нас заботиться, когда мы станем больными и старыми? Кстати, вот когда мы будем очень нужны друг другу… Сейчас не время, я понимаю! Это на год, на два задержит мою защиту, да и на тебе отразится. Сейчас особенно не тот момент! Ну, давай отложим, а там решим…
Снова вымыла руки.
— Пожалуй, я сразу постелю, а потом будем ужинать.
Вышла.
Герасим шагнул к столу. Налил, выпил.
Сел за стол.
Он всегда был достаточно уверен в себе. И всегда у него все ладилось.
Стал меняться, и — ощущение, близкое к предчувствию катастрофы…
Реальное внезапно исчезало в миражах, настоящее оборачивалось воспоминанием, горы рассыпались трухой, на привычном лежало табу!
Он начал открывать в себе, вокруг себя одно за другим такое, что неспособно сосуществовать, сочетаться с новым… Начал обнаруживать, что многое, составлявшее его жизнь, и многое, им двигавшее, сделалось невероятным…
Он не мог больше быть прежним. Но еще плохо представлял себе, как сможет изменить — все.
Сидел за столом, опустив плечи.
Он не раз удерживался сегодня на поверхности лишь с помощью эпизодических рывков, к которым с трудом принуждал себя.
Не раз с усилием заставлял себя следовать старой роли: он не вполне знал новую…
Ему было слышно, как Ляля достает простыни из шкафа, как разворачивает их, — этот звук, с которым отделяются друг от друга плоскости свежей, подкрахмаленной, проглаженной простыни.
Чертил пальцем по столу.
Вот женщина, любой мужик позавидует этой организованности, воле, деловитости…
Раньше это его устраивало! Нравилось ему! Его помощник, его записная книжка, его партнер, с которым молено отрепетировать сложный разговор, встречу, тактику… Счетная машина!..
Раньше он был другой.
Теперь принял новую веру.
Нет, этот дом только казался надежным, закрытым для внешнего мира; то одно, то другое, то третье, как тайные соблазнители, проникали в него и ходили здесь по комнатам днем и ночью, не считаясь с Герасимом; заманивали… Отбирали у него душу его женщины…
Неправда!
Он сам приводил сюда это все, гостей этих, полный дом; представлял их Ляле, в рот им заглядывал, сам в них верил!
Давно уже так было.
И что-то виделось уже… такое будущее…
Дом как продолжение службы, да!
Порядок, организованность…
Все регламентировано! Что говорить, когда рожать! Как жить детям! Когда идти в магазин!
Порядок, организованность.
А хотелось счастья…
Все хотят счастья, говорила ночью Ольга, только не понимают…
Вот две женщины. Каждая из них такая, какой другая быть боится.
Да нет, все логика! Смешно. Глупо. Логика и — это!
Одна хорошая, другая плохая… Не сошлись характерами… Разные интересы… И прочие слова. Символы. По сути — обозначения одного и того же.
Может, признаться себе: сменил любовь — сменил и веру? А не наоборот!
Или все же наоборот?
Черт, опять логика…
Дело просто в том, что он наконец… наконец…
Искал слово.
Нет, не искал, он знал его…
А сколько все же в них обеих общего! Искренность и эти их мечты о будущем… по-своему… их желание принести ему добро… у каждой по-своему… а какие они умницы, характеры какие, что за индивидуальности… по-своему… а как хороши собой!
Пусть верно, что все женщины равноценны, — нет, это не так! — но, допустим, что во многом или хоть отчасти…
Тем более важно, необходимо любить, чтобы быть с женщиной!
Что за ерунда, — любить за что-то… Просто любят и все…
Он продолжал чертить по столу, когда вошла Ляля.
— Выпил! Без меня! Милый мой, я очень долго, да?..
Герасим встал.
— Знаешь, я пойду.
Ляля смотрела на него, он ждал, что она скажет.
— Может, поешь?
Голос тихий, ровный.
Герасим отказался.
Пошел в коридор…
Телефонный звонок; Ляля сняла трубку, послушала, сказала:
— Тебя.
Вернулся.
Это был Михалыч, он привычно разыскал Герасима у Ляли; привычно…
Специальный вопрос; Михалыч обсуждал работу, которую прислал Снегирев, по проверке уравнения Морисона.
Герасим отвечал. Ляля стояла рядом.
Еще вопрос.
— Это лучше узнать у Якова Фомича, — сказал Герасим.
Ляля ушла в кухню.
Михалыч рассказывал Герасиму о Якове Фомиче…
С каким запозданием приходит все к нему сегодня.
Саня, видно, не знал… а Ляля не сказала. Не хотела? Не считала нужным говорить об этом?
Что же Вдовин… Понимал, что он еще ни о чем не мог слышать? Или полагал, что все Герасиму известно — и?..
Потом, когда Герасим отпирал дверь, его позвала Наталья.
— Что же ты не спишь?
— Ты тихо уйди, — шепнула Наталья, — чтоб глазки не слышали, а то заплачут. И ты их не целуй на ночь, ладно?
Снова коридор, дверь…
Ляля вышла к нему из кухни.
— Я сразу поняла, как только тебя увидела… Смотри, не будь размазней, Герасим!
Отворил дверь, шагнул за порог.
Успел увидеть еще, как шторы вскинулись вслед ему, — будто руки…
Захлопнул за собой дверь.
Из булочной Маша-Машенька пошла по бульвару; знала ведь все наперед, а пошла; брела медленно, кивками отвечая знакомым, укрыв глаза от них за темнотой и за темными очками, уклоняясь от тех, кто пытался заговорить; спрятавшись в себя глубоко…
Вот, началось. Еще афиши только показались… Началось.
В первый раз она увидела его, когда все они приехали на совещание, — Старик, Вдовин, Свирский, Снегирев… И он. Лыжную прогулку для них организовывала. Каждый был человек особенный, но Элэл она сразу выделила из всех. Думала о нем… Потом он стал директорствовать, иногда она встречала его в коридоре. И только. А потом ее позвали в другой институт, работа была там такая же, канцелярская, но старые подруги да что-то еще, совсем неважное, видно, хотелось просто перемены, — и ушла.
Встретила однажды на улице; не узнал. Ну, подумала, что же! Заслужила.
Когда был у него второй приступ — тот, который он на теннис свалил, — ухаживали тогда за ним ученики и просто чужие люди… Она потом спрашивала себя: почему не пришла? Ей надо было пойти и ухаживать за ним, не отходить от него. Пришла бы, и всё…
Вот и афиши. Держись, Маша-Машенька. Держись.
Потом, когда уже и второй приступ был у него позади и выборы в академию, они встретились здесь, в кино, она сидела позади него, через ряд. День был особенный, первое января, начало года, поворот… Он обернулся; поздоровался! «Перестали узнавать», — сказала она. «Зачем ушла?» — сказал он. Рядом с ним было свободное место, и он стал звать ее, а она сказала: «А сгонят?..» Он понял, это видно было по его улыбке, но продолжал настаивать; уже гасили свет, начинался журнал, он показал ей на два свободных места в другом ряду, встал, дотянулся до нее, взял ее за руку и повел к тем двум местам; нес ее руку… И не отпустил. Она смотрела на экран, на него и не глянула, смущена была, испугана; такой серьезный человек! Потом вышли со всеми, он не отпускал ее руку, спросил: «Где ваша дорожка?» Она после уж поняла, что это для него означало, дорожка…
Можно бы и дальше брести по бульвару, а там свернуть, но куда же от себя денешься; поднялась по деревянным ступенькам и пошла через лес той тропинкой.
Только тогда была зима… дорожка к ней глубокая была, в сугробах…
Он остановился, повернул ее к себе и поцеловал. Она совсем напугалась. «Что, — сказал он, — вы сейчас думаете: вот какой несерьезный человек этот Элэл!» А она молчала. Он сказал: «Пригласите на чашку чаю». Она растерялась, сказала поскорее: «Нет». Да у нее и беспорядок был дома, еще со встречи Нового года, все разбросано… «Хорошо, — сказал он, — послезавтра». Повел ее снова на бульвар, еще не очень поздно было, много гуляющих; катались со студентами с горки, он дурачился. «Вот, подумают, какой несерьезный человек Элэл! Ну и пускай думают!»
Была зима, он радовался, как мальчишка, каждый день все в нем ликовало, столько было счастья каждый день, столько планов. Вот весна, наконец тепло, которого ждали, скоро сирень, он лежит в проводах и трубках, столько горя, столько неизвестности…
Поднялась по ступенькам, вставила ключ в замок.
«Послезавтра»… Научник! Завтра, значит, было расписано, — встреча, совет, эксперимент; все в голове, электронная память; она потом не раз шутила…
Отворила дверь. Ключ оставила в замке, как обычно.
Наступило послезавтра, он пришел, сел вот сюда и сказал:
«Все, я пришел куда надо, и никуда я отсюда не уйду».
Еще больше перепугал ее.
Потом он ей говорил: «Я знал, что всю жизнь шел тропой к тебе…»
Свет зажигать не стала. Сняла темные очки. Закурила. Пошла за пепельницей. Отыскала ее у телефона.
Надо позвонить… Сказать что-то.
Она хорошо помнила, как он перетаскивал сюда Якова Фомича — бегал, подписывал бумаги, нажимал, уговаривал… Никто, конечно, не знал, чего это ему стоило, все привыкли: Элэл сказал, — значит, будет… Тратил себя. И было что тратить.
Было что тратить.
Было…
Звезда вплывает в иллюминатор.
Ольга поворачивается на бок, кладет голову на ладонь. Баба Варя учила: «Ручку под щечку и глазки закрыть!»
Яконур чуть плещется о борт, шепчет: говори, говори…
…Я хотела бы, чтобы в доме было много-много маленьких детских стульчиков. Четыре, шесть, десять. А на них бы сидели человечки с челками и косичками. У одного были бы твои глаза, у другой — реснички, у третьей — улыбка, у четвертого походка… Я бы складывала все это вместе. Получался бы Герасим. И даже когда ты уходил бы работать, и если бы даже долго не появлялся, — все равно я была бы с тобой, складывала бы тебя из них.
(Говорят, женщина может точно узнать, любит ли она своего мужчину, — только спросить себя, хочет ли она, чтобы у нее были от него дети. Я читала об этом или слышала, не помню, но что делать, видишь, запомнила.)
Мы бы ждали тебя. Я рассказывала бы им сказки про тридевятое царство. Мы не мешали бы тебе работать. А вернувшись, ты попадал бы в маленькое королевство зеркал. Кривых, прямых, разных. Куда бы ни глянул — узнавал себя в глазах, ресничках, улыбках. Мы бы смеялись все вместе…