Глава третья

Грабли маленько холодили ему ладони. Начал Иван Егорыч от угла, где вывеска, сгребал с лужайки, между домом и оградкой, вдоль берега.

Еще только шестой час пошел, Яконур едва стал проглядывать на свет сквозь туман; на траве держалась крупная, как ягода, роса. Иван Егорыч неторопливо продвигался к дорожке, к песочницам.

Снова думал, о том, что случилось.

Три дня не унимался верховик, нагон у берега вышел небывалый, вода поднялась; да еще дожди; да тепло, снег на гольцах дотаивал и все — в ручьи…

Падь затопило.

Дом оказался в воде, ничего поделать нельзя было, вода хлынула, пошла по дому, плескалась о печь. Все мокло, коробилось, разваливалось, пропадало; кругом было разорение.

Белка застудилась; остались без коровы.

Раньше не затопляло, это теперь, — по склонам все извели, воде некуда деться, она поверху и идет, вот уж к людям кидается, перед домом не остановится.

Аня отчаялась…

Когда вода ушла, стали поправлять дом.

Поправишь разве…

Да что делать, надо поправлять.

Иван Егорыч кончил с лужайкой, подобрался к песочницам; перехватил грабли одной рукой, пошел в сарайчик, поставил грабли, взял метлу.

Позвали вот работать.

Начинал в пять, к половине седьмого управлялся. Делов! Убирал чисто. Для ребятишек…

Аня отчаялась, говорила как безумная. Он сказал ей, что для себя повторял: все, что было у них с Аней, было от Яконура, все он им дал, и все, что давал он, было одно добро, кормильцем был и поильцем; теперь — отнял; но разве справедливо добро брать от него, а злом сразу его пенять?

Кузьма и Карп привезли хорошего лесу, Оле обещали в институте гвоздей; а там и Федя узнает, приедет, Иван Егорыч не хотел сообщать ему нарочно, у Феди свои дела, но ждал, когда он сам узнает и приедет.

Под конец стояла она перед ним… платок черный, муки на лице, слезы… руки к нему тянула, кричала, что он упорствует в своей глупости, разве не видит он, дом их разрушен, хозяйство погибло, все труды их, все заботы оказались напрасными, старость они проводят в разоренном доме, вместо покоя им только горе, и все это сделал Яконур, сколько же можно терпеть от него, сколько можно в него верить…

Сказала, одна уйдет.

Он подошел к ней и обнял, она забилась в его руках, отталкивала его, потом повалилась головой ему на плечо, заплакала в голос; он стоял, держал ее, вдвоем они были в пустом отсыревшем, разоренном их доме, — следы от воды на стенах, линялые занавески и погибшие цветы; он удерживал Аню на своем плече, не мог пошевелиться; она затихла, сильнее обмякла на нем и глубже спрятала в него лицо; он боялся двинуть рукой, стоял, держал Аню, чувствуя на груди у себя ее мягкое, привычное тело, чувствуя, как ему передается ее тепло…

Едва вымел дорожку, услыхал, — радио у конторы включили.

Заспешил.

В соседних домах не чужие всё живут; вот и старался кончить раньше, чем начнут подниматься.

Прислушивался к радио.

В войну он узнал — в Европе по радио службы передают. В госпитале наслушался. Конечно, что вера у них там своя, — это дело другое…

Прошлый раз ненадолго зашел… Постоял. Женщины убирали все ветками и цветами — доставали из ведер с водой и расставляли. Кому что не нравилось — поправляли, меняли. Разговаривали: «Думала раньше прийти…» — «Ну как же мы без тебя. Вот пойди вынеси…» Кругом застелили половиками, чисто было, нарядно, празднично. Зажигали лампады; кто-то спросил: «Ну, певцы, собрались?» Четверо в хоре да трое внизу, вот и все, кто был…

Иван Егорыч вышел и на ступенях встретил знакомца из соседней пади; тут знакомец ему и рассказал, что изюбря его убили. Только ошейник на нем и остался, галстука не было; в тайге, конечно, он там носится… «Уже и секира при корне дерев лежит», — напомнил знакомец. Иван Егорыч кивнул. Знакомец вошел, Иван Егорыч все стоял на ступенях.

Батюшка начал ектению: «Миром господу помолимся…» Вот и хор вступил… Батюшка — свой, из трудной семьи, из яконурских рыбаков, молодой, но хороший; сам был рыбак, потом служил на флоте. Учится заочно, ездит экзамены сдавать; сдаст, зайдет в Москве в тир, все — в яблочко, да еще скажет: у нас в Сибири иначе нельзя, а то медведь задерет. «О граде сем, всяком граде и стране и верою живущих в них, господу помолимся…» Начинался дождь, надвигался на церковь. Кто-то затопил печь, дым стлался низко, шел на Ивана Егорыча. Он знал, чего дожидался. Вслушивался, И вот наконец: «О благорастворении воздухов, о изобилии плодов земных…» Иван Егорыч стоял на ступенях и повторял эту просьбу, молитву, заклинание, кем-то давно, совсем в другие времена и, возможно, с иным значением впервые сказанные… стоял у деревянной церкви, где молодой поп и старухи, стоял, не покрыв еще голову, под начинающимся дождем, под древесным дымом… Хор откликнулся: «Господи, помилуй!..»

По радио уже передавали про погоду. Иван Егорыч слушал, взглядывал на Яконур, прикидывал. Верно все.

Сгреб вместе сухие иглы, ветки, мусор, какой набрался. Пошел к пожарному щиту, там у него за багром хранился коробок спичек.

Если случалось вспоминать, когда ему бывало трудно, — вспоминались зимы. Как Яконур стал раньше обычного, и шли на катере через лед, борта сделались вдавленные… Как застиг ветер в заливе в торосах, а у одного кошек не оказалось, две пары на троих, тогда Иван Егорыч отдал ему свои железяки; унты скользили, ветер не давал идти, все же получалось как-то продвигаться, те двое поддерживали за ремень, но потом враз ветер сбил с ног, и все, что едва было пройдено, вмиг пропало, — его понесло по льду к торосам, прижало к ним, ударило головой, он потерял сознание; шапку унесло; пришел в себя, поднялся — и снова против ветра, и опять ветер его пересилил, повалил и прибил к торосам…

Припомнить если все, с Баранова начиная… потом что вышло с лесничеством… потом — вода… Никак не выберется он… все загоняет его… загоняет…

Тогда все ж отлежался, пошел, выбрались к берегу, а там зимовье, — упали и заснули…

Иван Егорыч поднес спичку к шиглу, он вспыхнул, за ним ветки; пламя на свету было прозрачное.

Вот уж дверь где-то хлопнула. Пора уходить. Не хотел Иван Егорыч, чтоб люди на него смотрели.

А дым был приятный, знакомый…

Туман разошелся, Яконур открылся весь; Иван Егорыч, в старом своем капитанском кителе, с коробком спичек и метлой в руках, стоял пред его глазами.

Пусть видит…

* * *

— Ну просто очертания замка! — заключил Герасим.

Капитолина только пожала плечами.

— Зубцы! Башни!

Капа аккуратно положила сигарету на край пепельницы, поднялась со стула, подошла и, перегнувшись у плеча Герасима, заглянула.

— Похоже?

— Не знаю, — ответила Капа. — Импульс как импульс.

— Валя, — позвал Герасим, — посмотрите вы!

Студент охотно бросил работу, пришел и уткнулся в тубус.

— Точно, похоже!

— Можно подумать, он видел когда-нибудь замок, — сказала Капа.

— Видел! — возразил студент.

Герасим переключил развертку. Замков стало много, они вытянулись один за другим, целое королевство, каждый следующий был чуть поменьше, последний — совсем скромный, какого-нибудь разорившегося барона.

— Действуйте, Капа! Амплитуды, длительности, интервалы…

Капитолина забрала пепельницу, спички и двинулась к осциллографу.

— А что мне?.. — спросил студент.

— Продолжайте, — ответил Герасим.

— Иди работай, — добавила Капа.

Студент пошел в свой угол.

Герасим вернулся к столу, раскрыл свой журнал. «Амбарная книга», картонный переплет и страницы в линейку; записи, — число и месяц, характеристика образца (две строчки), затем таблица (результаты эксперимента) и подклеенная миллиметровка.

Все это хоть как-то приближало его к модели…

— Герасим, у вас импульс дергался? Прямо припадочный.

Обернулся к Капитолине. Ее было едва видно за блоками, среди магнитов и генераторных шкафов.

— Пока курю — стоит… — Еще затянулась и погасила сигарету. — Нет, ничего. Терпимо.

Герасим подошел, посмотрел.

— Валяйте. Начните менять поле.

Капитолина принялась крутить рукоятки, перетыкать фишки разъемов.

Образец мерз в ампуле, ампула стояла в азоте, азот кипел, пузырьки поднимались в стеклянном сосуде, густо покрытом сверху инеем; светил полоний, накладывалось поле, что-то рождалось из осколков молекул и что-то погибало, — замки выстраивались на экране. Капа, шевеля губами, записывала цифры карандашом в тетрадь, столбиком и в строчку.

Вернулся к своему столу, занялся графиками.

Появилась Ляля, кивнула на ходу Герасиму, поздоровалась со студентом; быстро прошла к Капитолине.

Герасим занимался графиками…

— Так что, посчитать? — вполголоса говорила Ляля. — Давай цифры.

— Да я же тебе сказала, — отвечала Капитолина.

— Нет, дай таблицу.

— Ну, смотри вот здесь.

— Так, триста — это… еще на четыре…

— Непонятны мне твои сложные действия. Я думала, ты на машине посчитаешь.

— Это я для понятия. Так что, пойти посчитать на машине? Тут, в общем, и так можно прикинуть. Или ему надо точно?

— Ему надо точно.

— Да, а режим какой?

— После обеда буду знать.

— Зачем же я пойду считать? Тогда и посчитаю.

— Тоже правильно.

— Пока!

Ляля ушла.

Герасим поднялся, подошел к студенту.

Самописец зашкаливало, студент суетился; лента уползала за пульт. Герасим оторвал метра два, расстелил на подоконнике.

— Так… А вот это что, скажите мне?.. Ладно. Теперь проинтегрируйте.

— Без азота лучше работает, — сказал студент.

— А без образца!.. — откликнулась Капа.

Студент уселся за стол — с лентой, графиками, линейками. Засопел.

Да, все это понемногу приближало к модели…

* * *

Опять уложили…

Элэл нахмурился и сжал пальцы.

А ведь всех было он уговорил, убедил… Разрешали уже сидеть! У болезни его серьезное имелось преимущество перед врачами, его случай был особый, им не известный, никто не знал толком, что с ним происходит; и Элэл использовал это преимущество, болезнь, в конце концов, была его, ему принадлежала. Убедил всех, что ему лучше…

Не вышло.

На этот раз не вышло.

Ну, ничего. Так просто он не дастся.

Надо подождать какое-то время. Все будет хорошо. Он встанет на ноги. Он так решил, значит, так и будет.

Элэл прикинул, сколько осталось до симпозиума. Он хотел набросать хотя бы начерно текст доклада, просил, чтобы ему принесли последние его материалы; куда там… Теперь, после этой неудачи, он не имел тут никаких прав.

Ничего. Ничего.

Он поднимется. Уж к осени-то он поднимется в любом случае!

Что происходит у ребят? Разумеется, ему говорили, что все хорошо… Так и не успел он устранить недоразумения. Еще и вынужденная бездеятельность, в дополнение ко всему…

Нет, ничего.

Встанет — все сделает.

Встанет!

Но иногда он начинал думать, что с жизнью его что-то случилось… произошла какая-то перемена, что-то сделалось с ним… наступило для него другое, совсем иное время… Он вспоминал.

Подолгу вспоминал…

Первая после аспирантуры их встреча со Вдовиным… Нашли свободную скамейку в университетском саду… Вдовин, взявшись работать по тематике Свирского, быстро оказался в самом фарватере этого мощного направления, которое продолжало разворачиваться и нуждалось в людях; Вдовин уже заведовал лабораторией. Элэл остался в университете; комендант корпуса, где размещалась кафедра, проявил милосердие и при очередном ремонте распорядился отдать один из туалетов под лабораторию для Элэл. Это был крупный успех; теперь Элэл мог днем и ночью делать все, что хотел; все; чего он хотел, было работой над его идеей, в которую никто, кроме самого Элэл, не верил. Положение ассистента, репутация чудака… Но он был счастлив. Он был самим собой, служил от него неотделимому; то, что для большей части внешнего мира, с точки зрения общепринятой, он был чудак, или, другими словами, неудачник, нисколько его не заботило; внутри у него цвело царство божие. Да, в нем хранилось, не изменяясь со временем, свое понимание счастья, свой способ быть счастливым; другое счастье не подошло бы ему, ничто иное счастливым бы его не сделало; и вот — он владел своим счастьем. Пока он оставался верен себе, был собой — он всегда оставался счастливым… Вдовин предложил Элэл перейти к Свирскому. Элэл видел — Вдовин ему сочувствует. То, что говорил Элэл, Вдовин не соглашался принять всерьез. Несколько раз Вдовин возвращался все к тому же: они, равные по способностям, оказались в столь разных ситуациях. Под конец дал понять, что может объяснить себе Элэл только как инфантильного юнца, который питает себя мечтами о триумфе… Они еще посидели под весенним солнцем на скамеечке в университетском саду, поговорили о том о сем — и вежливо распрощались.

Когда они встретились снова, у Элэл уже были результаты, вполне убедительные. Однако к его результатам не отнеслись серьезно; прочная репутация чудака-одиночки оказалась дополнительным препятствием. У Вдовина закончился период бума, наступила пора толчеи, добора всякой цифири по мелочам, по краю тематики, все враз сделались докторами, предметом забот стала дележка пирога; кто-то занял место, на которое Вдовин рассчитывал. И вот — сидели они на той же скамейке в университетском саду… «Смотри-ка, — заключил Вдовин, — все вроде шло очень по-разному, а видишь… сколько общего в итогах…» Элэл старался поднять его настроение — и так, и этак. «Ну да, все же я доктор, завлаб…» — сказал Вдовин потом, повеселев; Элэл удалось поддержать его.

Наконец Элэл прорвался в приемную Старика. Но был последним в списке и ни на что не рассчитывал… Когда ему разрешили войти, наступил уже поздний вечер. В огромном кабинете, освещенном желтым электрическим светом, сидел за широким столом маленький сухой человек, очень старый; одной рукой он крепко обхватил за кисть другую и с усилием прижимал ее к столу. Старик, видно, не вспомнил Элэл ни по университету, ни по работам. Предложил говорить сжато. Элэл начал; рисовал на доске, раскладывал по столу таблицы и графики; Старик не перебивал, но и одобрения ничем не выказывал… Потом остановил Элэл, поднялся и зашагал к двери. Элэл смотрел, как руки Старика привычно пришли в движение… Что ж! Стал собирать свои бумаги.

Старик открыл дверь и сказал, чуть наклонившись вперед:

— Еще чаю, пожалуйста…

Добавил:

— Два стакана.

Элэл начал снова раскладывать по столу свои бумаги; прихватывал кресла и подоконники…

Вернувшись, Старик придвинул к себе телефон:

— Катя, послушай, я задержусь… Мы тут вдвоем с молодым человеком, он рассказывает интересные вещи…

Превращения, начавшиеся затем в судьбе Элэл, шли путем, пожалуй, даже банальным. Результаты его получили признание; вскоре к нему стали стекаться всяческие свидетельства того, что положение его в мире меняется; они материализовывались, обращаясь в аппаратуру, в новую лабораторию. Позвонил Вдовин: «Счастливчик ты, Ленька, просто удивительно…»

Однажды Старик вызвал и сказал: «Леня, или вы через месяц выдадите мне докторскую, или…» Элэл выдал. «Леонид, в Сибири будет новый научный центр, — сказал Старик. — Забирайте-ка своих ребят и поезжайте. Я договорился об институте для вас».

Несколько дней спустя Элэл просил согласия Старика на то, чтобы заместителем директора был Вдовин. Сначала Старик реагировал скептически: «Он проявил себя главным образом в мышиной возне… Один из ведущих пауков в банке…» Потом махнул рукой: «Валяйте! Надо спасать талантливых людей».

Тогда снова Элэл и Вдовин встретились в университетском саду. Элэл сделал Вдовину «официальное предложение». Была опять весна, они сидели на той же скамейке, под солнцем, — и говорили о будущем…

Затем были прекрасные годы!

Что же случилось?

Вот, он лежит здесь, отрезанный от всех своих…. Пытался встать — не получилось… Да не встать, всего только сесть, вот как… Дело его где-то там, без него, где-то и как-то… А сам он… Что-то случилось с ним, наступило для него другое, совсем иное время…

Из университетского сада, из старой своей лаборатории, из кабинета Старика, из прекрасных лет Элэл вернулся в палату, в тоскливое больничное утро; ныла уставшая от неподвижного лежания поясница, но Элэл не мог повернуться, горели ноги, но не смел сдвинуть одеяло, болела шея оттого, что подушка лежала неудобно, но и тут он был бессилен, — ничего не осталось в его воле изменить…

* * *

Сбросил газ; откинулся назад, рывком поднял мотор, чтоб не зацепить за дно.

Тишина вслед за последним хлопком двигателя, в ней стук металла по металлу на корме, и затем — шипение, с которым лодка прошла по песку.

Толчок.

Карп легко поднялся, один шаг — и спрыгнул в воду, еще два шага — поднялся на островок.

Студенты, пожалуй…

У двух палаток стояла девушка, в руках — полотенце, глаза еще едва смотрят.

— Долго спите! — сказал Карп. — Здравствуйте.

Огляделся, увидел по другую сторону от острова пару вешек.

— А где парни?

Между палатками увидел сороковку, похоже, рваную.

— Не надо, сам за ними схожу. А вы посмотрите, чтоб сетка отсюда не исчезла…

Пошел по острову. Ровное солнце, тепло становится, но ветерок есть. Трава хорошая.

Спустился к заводи.

Ребята без разговоров забрались в свою лодчонку, быстро обернулись к вешкам и назад. Два брата, один студент, другой на комбинате работает, девушка — студента.

Вернулись втроем к палаткам: впереди Карп, за ним — братья с пустой сетью. Девушка так и стояла с полотенцем в руках.

— Мешок есть? — спросил Карп. — Спрячьте это. И вот это… И не доставайте.

Глянул еще сверху. В протоке лодка — мичман из Кронштадта, отпускник, вот он, в плаще; всегда с утра на своем месте. Этот с удочкой.

Сбежал к воде; прыжок, переступил через ветровое стекло, дотянулся до весла, оттолкнулся, уложил весло, шагнул к корме, опустил мотор; ухватил рукой шнур стартера, рванул; порядок.

Нечего портить людям отдых.

Взялся за штурвал.

Вот если б Прокопьича удалось накрыть…

Разворачиваясь, глянул еще на островок.

Вот здесь шли на него двое, один с ружьем, другой был с ножом; у Карпа была ракетница, он пальнул вверх; эти все шли на него; Карп отступил на несколько шагов; когда между ними уж метров десять оставалось, Карп перезарядил ракетницу, выстрелил, попал тому, что с ножом, в плечо; тут инспектор с восточного участка подоспел, мимо шел на моторе…

Девушка и парни стояли у палаток и смотрели вслед Карпу. Он приложил руку к козырьку.

Вон он, за выгнутым ветровым стеклом. Лодка его быстро отходит от острова… Левая рука на штурвале, правая — у блестящего козырька форменной фуражки.

Он небольшого роста, коротконогий. Сейчас он в черной своей инспекторской форме. Планшет на боку.

У Карпа светлые голубые глаза; бесцветные, совсем выгоревшие брови и ресницы. Вот на минуту снимает фуражку; держа ее за козырек, приглаживает ладонью волосы. Простое, доброе лицо. Надел, — теперь кажется, будто он так и родился, в этой фуражке.

Достал из бардачка бинокль, подносит голубые стекла бинокля к голубым глазам своим инспекторским…

Вернулся, когда вышел в отставку, — спросили: «Профессия?» — «Военный». — «Куда направить работать?» — он и не знал, что сказать. А дома сидеть не станешь. «Ну, — сказали, — давай в охотоведы».

Сделался егерем. В общей сложности минут двадцать простоял под дулом… Одни в тайге, стоишь — уговариваешь, убеждаешь, а если что — два ствола, иди ищи… Да пока тебя найдут…

И не только это. Вот убили лося; старый отперся, молодой сознался, а на суде и этот отперся… Что сделаешь?

В чем-то разочаровался, с кем-то поцапался, доказывая свое, — не поладил.

Ушел в рыбную инспекцию.

И эта работа была опасна… Тут была и еще одна, не меньшая опасность для себя…

Он быстро оказался на лучшем счету в рыбоохране, делал полтораста протоколов за год, это почти каждый день по протоколу. Но был тут какой-то перебор, и Карп вскоре это почувствовал; явно насторожили его полторы сотни всех даже в инспекции. Он представлял себе, как о нем говорят: «Карп Егорыч? Отца родного не пощадит…»

Много это или мало — полтораста протоколов? Карп пожимал плечами: вот арифметика! Один инспектор спит, другой работает. Можно, конечно, кого-то и без протокола отпустить, обойтись разговором… Каждый инспектор решал это для себя сам, по-своему. Карп был приставлен к Яконуру, к своему участку и выполнял свой служебный долг.

В компании инспекторов Карп бывал общителен, и вроде к нему относились неплохо, — но чувствовал, что это он идет на общение, а не другие к нему…

Еще сложнее получалось с соседями; в поселке, в падях, его помнили еще по прежним временам, до его службы в армии, но потом он был вдали отсюда, только в отпуск иногда приезжал, — и теперь обнаруживались все различия, появившиеся между ним и старыми его знакомцами за немалые годы. Это одно. Другое было то, что он как бы оставался своим и сделался чужим, — инспектор есть инспектор, он своим не бывает. Разве если жулик!.. Отсюда раздвоенность в его отношениях с людьми и отчужденность, которую он чувствовал вокруг. Он знал, что ему всегда помогут в хозяйстве, и знал, что лучше не обращаться за помощью, если надо схватить за руку кого-то из местных.

И еще хуже была раздвоенность, которую он чувствовал внутри себя, — а он ощущал ее в себе, выполняя свои обязанности; при том, что считал их важными, а работу свою знал полезной. На его должности легче было бы человеку без сердца; Карп был добр и отзывчив. К этому надо еще добавить, что пришел он из армии человеком долга. Легче было бы и тому, кто не болел рыбацкой страстью; Карп испытал ее, а потому хоть и осуждал он своих нарушителей искренно, и трудно было ему простить их, но все в нем противилось наложению наказания.

Сложная жизнь его души сделала Карпа замкнутым.

Наконец, отношения с братьями. Здесь тоже все разом: и то, что мало виделись и разошлись в чем-то за столько лет, и то, что служба в инспекции отдаляла его; братья не жаловали Карпа, он был едва не чужим в семье.

Переживал из-за этого… Он тоже родился на Яконуре, и ему Яконур был родиной! Братья как запамятовали. Будто не хотел он Яконуру добра, не служил ему в инспекции рыбоохраны, будто не тратил себя, чтоб сберечь Яконур. Будто не рисковал собою. Будто не расплачивался еще и тем, что люди его сторонились! Чем больше он делал для Яконура, тем, выходит, больше сторонились… Братья не могли этого не понимать — а они как глаза и уши позакрыли, ничего не хотели ни видеть, ни слышать!

Карп знал, в общем, что говорят про него в инспекции, как о нем судят на Яконуре, что сдерживает братьев. Знал, каким его видят. Он испытывал удовлетворение, если замечал, что кто-то разделяет его представления о себе, и страдал, когда бывало иначе.

В конце концов из того, что думал он, из того, что думали другие, он составил, сложил образ самого себя, в соответствии с которым и строил свое поведение. Тут не все хорошо стыковалось, иногда и совсем не сходилось; но все же Карп мог вести дальше линию своей жизни.

Был ли он счастлив?

И задавал ли он себе этот вопрос — или только вопросы о рыбе?

Конечно, Карп спрашивал себя не только про рыбу…

Задавал.

Он остался бобылем, так что работа занимала особенно много места в его жизни и вопрос этот прежде всего относился, значит, к работе. А тут ответы получались разные… Совсем бывали разные.

Вот он опустил бинокль. Но трудно сейчас узнать что-то по его глазам. Далеко, отсюда не видно. Думает он в эту минуту только о деле.

Убрал бинокль, сел, крутанул штурвал; выйдя из виража, дал полный газ.

Небо затягивало, опять верховик задул, появилась волна.

Начался дождь; Карп остановился, поднял брезент. Уютно было в тесном замкнутом пространстве. Двинулся дальше по дождю, понесся по торчащим из воды живым, блестящим алюминиевым проволокам.

* * *

Хоть бы кто-нибудь зашел, позвонил! Захар, или Валера, или Михалыч, или, пусть, Назаров… Ни один. Будто в принципе его не существует, будто обратился он в ничто…

Герасим протянул руку к календарю, полистал.

Можно было уже подводить итоги…

Валера (долгий разговор в пустой лаборатории):

— Как видишь, я не скрываю своего отношения к тебе. Ты, конечно, для нас троянский конь, и ничего, кроме подвохов, мы от тебя не ждем. Да, мы напряжены, из-за этого, может, относимся к тебе несколько хуже, чем ты заслуживаешь. Ну, так тебе и надо! Что касается твоих личных интересов… Насчет модели, да! Какого черта ты лезешь к нам со своими разговорами? Прямо девица, которая всем навязывается! Эта твоя идея совместной работы… В принципе, конечно, красиво, — общими усилиями сделать модель! Но ты же должен понимать, что такие идеи никогда еще не встречались с восторгом. Никто, насколько мне известно, не бросал еще свое дело под впечатлением пламенных призывов… Тем более — как раз перед этим такой же клич бросал Вдовин! И после него — ты заладил. Ну, он хотел нас подвигнуть на свое, ты — на модель. Но все равно похоже, а?..

Захар (по дороге домой):

— Подумайте, Герасим, ну почему, к примеру, я… Как бы это сказать… Ну почему я вдруг займусь этим? У меня сейчас идет серия экспериментов, которые я считаю нужным поставить для темы, вы знаете ее, я занимаюсь этим давно… Это большая работа. С какой стати я должен ее откладывать?.. А, вам тоже нужны какие-то из этих экспериментов! Хорошо. Но прошу вас не торопить меня. Дождитесь моих результатов, так у нас принято… Когда я смогу сообщить их вам? Обычно мы докладываем на семинарах о своей работе за полгода… Прошу вас, Герасим, поймите меня правильно! Все это не от фанатичной уверенности, что один я на правильном пути. Поверьте, я испытываю чувство вины перед вами из-за этого разговора… Проще всего было бы уступить. Но вы представляете себе, какая поднимется буря? Вот возьмите Валеру. В последнее время он и без того нервничает. Перестал знакомить меня со своими результатами. И вообще требует, чтобы все отступились и предоставили экспериментальную часть только ему…

Назаров (выступление на совете):

— И еще, я считаю, мы должны в подготовке к симпозиуму учитывать не только традиционные направления, но и то новое, что возникает в последнее время. Вот к нам в отдел перешел Герасим. Это сложившийся ученый, и я не могу не радоваться прибавлению таких сил. Его приход, без сомнения, значительно укрепляет отдел. Меня очень обнадеживает, что это не носило характер механического перемещения, знаете, когда меняется что-то лишь на бумаге. Нет, Герасим занял активную позицию. Он выступал с крупными предложениями по тематике. Другое дело, конечно, — насколько серьезны его предложения? Это надо обсудить. Могут сказать: Назаров ревнует. Нет, это не так! Все могут сейчас констатировать, что я, напротив, предлагаю положительно решить вопрос о включении доклада Герасима в программу предстоящего симпозиума. Нужно только хорошенько рассмотреть его тему. Если я понял правильно, перевод Герасима был как-то связан с задачей концентрации сил. Отвечает ли позиция Герасима этому замыслу? Одним словом, хорошо бы, в порядке подготовки к симпозиуму, заслушать Герасима, пусть покажет, что делает, что уже сделал, и сформулировать соответствующее мнение…

Михалыч (за обедом в столовой):

— Отчего же не понять Валеру! Он человек преданный Элэл, а Вдовина он… сам знаешь… Разбродец у нас кое-какой еще есть, это от растерянности, что ли, но чем жестче давление — тем больше сплоченности, опять же сам знаешь… Да ты видел, что произошло! Молчал бы уж… Нам и без тебя ясно, что Валера со своими требованиями не помогает нашему делу. Ну и Захар бы не рассыпался, если б дал согласие на какие-то твои предложения. А Назаров… Мы это все понимаем. Но тебе давить на нас нельзя. Давить у Элэл вообще не принято. Ну, а тем более ты! Знаешь ведь, кто ты, с нашей точки зрения… Не твое дело! Даже заговаривать ни о чем таком тебе не следует… Да! Обозлились мы на Вдовина, а работает это против тебя… Конечно, если жаждешь скандала — валяй, еще услышишь…

Герасим принимал все это как непонимание, как несправедливость…

Ему отказывали в дружбе, в сотрудничестве, просто в человеческих отношениях!

Это едва не начинало уже менять его представление о самом себе…

Но у него были чистые намерения, и он говорил о них искренне!

Обиженный, уходил в старый свой отдел.

Саня:

— Сочувствую! И готов помочь. Только скажи чем. Совет, содействие — что хочешь. Расчеты, о которых ты просил, закончу к понедельнику, сразу тебе отдам. Располагай мной…

Вдовин:

— Ничего, ничего, держись! Это только на первых порах так. Все переменится. Почему? Да просто потому, что вечно так продолжаться не может! Поддерживай со мной постоянный контакт. В любом конфликте я выступлю на твоей стороне, в этом ты можешь быть уверен! Все будет решаться в твою пользу, Герасим. Я тебе палочка-выручалочка… А с ребятами ты там почетче, не мямли. И не жди, что они станут тебя на руках носить. Ты пошел гуда дело делать или в поисках бескорыстной любви? Расстраиваешься из-за каких-то сантиментов! Да они не понимают собственных интересов. Не созрели… Ты меня и тогда удивил, помнишь, прибежал чуть не ночью, отказываться из-за Якова Фомича… Не забывай, мы — нужные люди. Важно, что мы время от времени выдаем на-гора нечто существенное. Этим все оправдано. А какие у тебя случались сложные ситуации, пока ты добывал результат, — никого не интересует. Никому в голову не придет спрашивать: «А не обиделся ли кто-нибудь, когда вы получили это?» Тут такие цели, что побочных вопросов не возникает… А критика просто невозможна, Запомни это, запомни!..

Герасим решил: его аргументами должны быть конкретные дела.

Начал с кобальтовой установки. Она была нужна всем. Валере, Захару, Михалычу, Назарову; Герасиму тоже. Сооружение ее затянулось, а в последние месяцы Вдовин явно затормозил там работы.

Удалось!

Решило, правда, то, что установка требовалась для Герасима. Но это были детали. Главное — Вдовин обещал; в экспериментальном блоке началось оживление: опять появились монтажники со всем своим хозяйством.

Дальше у Герасима было намечено — добиться денег для работы на реакторе, в этом Вдовин отказывал Захару; протолкнуть в печать статью Михалыча, Вдовин задержал ее у себя; раздобыть лаборантские ставки для Валериной темы…

И тут — все замерзло.

Ничего у него не получалось!

Вдовин добродушно смеялся, хлопал его по плечу, подмигивал:

— Да, да, я понимаю!

Герасим приходил еще раз, еще…

— Да, да, авторитет надо зарабатывать, конечно, я понимаю!

Когда Вдовин уехал в командировку к Свирскому, Герасим договорился с главным бухгалтером о деньгах, отправил в журнал другие экземпляры статьи Михалыча со своим отзывом и занял у Сани лаборантов до конца квартала.

Он не брал на себя роль лидера!

Но хотел доказать свое.

Вернулся Вдовин. Вскоре Герасим узнал, что фонды оказались срочно нужны для чего-то другого, статью возвратили со многими замечаниями анонимного рецензента, лаборантов послали на сельскохозяйственные работы.

Все произошло как-то само собой, для всего были объективные причины, Герасим не был никоим образом затронут, Вдовин не сказал ему ни слова.

Герасим сам отправился к Вдовину.

— Да ты что? — сказал ему Вдовин. — Я тебя для этого туда посадил?..

* * *

Столбов перебросил тумблер.

Что безотказно, так это связь, будто самое важное в производстве — чтобы он получал плохие известия без задержки!

— Ты в курсе?

— Главный, мне вчера…

— Я не о вчерашнем. Я о сегодняшнем. Давай сюда немедленно, слышишь?

Вчера…

Сегодня…

Вчера, получив телеграмму, — из санатория в аэропорт, к утру долетел, за полчаса до смены был в диспетчерской и тут узнал о второй аварии, ночной!

В динамике щелкнуло.

— Главный, у меня…

— Знаю. Сделал? Лично проверь.

— Только вот еще с тем…

— Сделай, как я тебе сказал. И будь готов.

— А когда…

— Можешь никому не докладывать, но сделай обязательно.

— Мне бы…

— Знаю. Делай.

Он был инженером, он принадлежал своей отрасли, он был главным инженером, и все, что происходило на комбинате, касалось его лично. Он платил каждый день, такова была его работа; платил за ошибки главка, директора, проектировщиков, своих замов, рядовых инженеров, своих рабочих, за свои собственные ошибки, платил не глядя, не считая, привык к этому и готов был платить и дальше.

Динамик:

— Главный…

— Ну?

— В гармошку смяло…

— Замени и снова.

— А куда…

— Сбросишь.

— Без очистки? А савчуковские?..

— Я сказал — сбросишь!

Этот сосед по столу, который вызвался поймать такси, его любезность, его помощь, ничего не скажешь, такая нужная; а потом его вопрос, на прощанье, — отчего предприятия размещаются там, где они производительнее, а не там, где они не вредили бы природе! И его приятель, который помог поставить чемодан в багажник, а затем спросил, уже протягивая Столбову руку, почему люди едут в отпуск в Крым, в Кижи, в Бухару и не спешат осматривать химические комбинаты!.. Вот и там настигла его эта орава, суетящаяся вокруг комбината… научники, — кормятся за его счет, а пользы ни хрена… контролеры разные, мешающие работать… да все кому не лень. Для них он был монстром, нечистью, нахалом, выскочкой, врагом природы и человечества, неучем, технократом, исчадием ада… А кушать, граждане, вы иногда хотите? А голыми бегать не желаете? А кто все это будет вам делать и где?.. Он помчался на комбинат, а они остались в Ялте; надели красивые рубашки, не без его волокна, и отправились любоваться закатом!..

Первый слева тумблер.

— Бориса мне.

— Главный, это я, Галина, а Бориса нет…

— Где?

— Он в больнице, Главный… и состояние еще тяжелое…

— Ты мне будешь нужна.

— Главный, вы бы его уговорили перейти в инспекцию, что ли, нельзя ему больше на комбинате, он просто не выдержит…

— Я тебя вызову.

Опять динамик:

— Главный…

— Это ты? Чтобы к вечеру был акт. Я сегодня должен подписать.

— Да тут вот…

— Ну, до двенадцати завтра.

— Там должна была блокировка сработать, как же она могла не сработать…

— Тогда не я, тогда директор будет подписывать, понял?

Второй тумблер слева.

— Машину мне к двум. И апельсины или что там. Побольше… В больницу.

Посмотрел на электрические часы над пультом; сверил со своими.

Оглядел пустую диспетчерскую — всех выгнал, чтоб не было суеты; прошелся, встал у окна.

Дед, наладчик, первый его специалист, сидел внизу на скамейке и курил.

Плавление, варка, гидрирование, добавление щелочи и кислоты, подача водорода, нагрев, перекачка в промежуточные емкости, загрузка катализатора, окисление, ректификация, промывка, сушка, перемешивание, резка, полимеризация, обработка сероуглеродом, фильтрация, удаление воздуха, отбеливание, высаживание из раствора… все остановилось, все!

Эстакада, как засохший ствол, и на ответвлениях трубопроводов от нее, — цеха гроздьями мертвых плодов…

Снова голос в динамике:

— Главный, здесь осталось на полчаса, заканчиваем…

— Знаю.

— Будем опробовать, Главный, и…

— Сообщишь.

Стоял перед пультом…

Главный, Главный, Главный! Это слово заменяло его имя, его отчество и фамилию. Главный, Главный! Будто он запускает не комбинат, а космическую ракету. Главный! Иногда ему вправду казалось, что он запускает свой комбинат, как космическую ракету.

В лепешку разбиться, костьми лечь, только пусть пойдет это дело, пойдет, наконец пойдет… Его комбинат, его, его! Он был главным инженером; его дело находилось в его власти, ему принадлежало, он направлял его своей рукой; он был главным инженером и гордился тем, что ему удавалось сделать.

Звонок.

Снял трубку.

Что ж, главк благодарит его, желает ему успеха… Плюс непременный совет быть осторожным со стоками… Если же придется сбросить без очистки, штраф ему компенсируют, как в прошлый раз… Еще благодарность и еще пожелания.

Положил трубку. Стоял, смотрел прямо перед собой.

Он был инженером. Он принадлежал своей отрасли.

Он отдавал ей себя и взамен получал уверенность, что он — часть огромного, мощного, всеобъемлющего, набирающего скорость механизма…

Внезапно руки его поднялись, остановились в воздухе, пальцы сжались в кулаки, затем кулаки с силой опустились на пульт, и следом будто всего притянула его к пульту эта же самая тяжесть, он склонил плечи и согнулся, и замер так, словно прикованный намертво или намертво приковавший себя за собранные в кулаки свои руки к пульту диспетчерской своего комбината.

…Он был инженером, он принадлежал своей отрасли, он отдавал ей себя всего, чтобы взамен получить уверенность, что он — часть огромного, мощного, набирающего скорость механизма.

Отчего же его отрасль поступала с ним так, почему этот огромный, мощный, всеобъемлющий, набирающий скорость механизм отбрасывал его своей растущей центробежной силой куда-то на самый край, на обочину, подальше, прочь от себя, словно стал стыдиться его, Столбова?

Все явственнее становилось видно, ощутимо новое для него, неожиданное, чуждое, неестественное для него состояние, к которому он неотвратимо приближался, в которое постепенно, однако заметно был втягиваем, к которому начинала уже складываться и привычка…

Внутри него все противилось этому переходу его в иное качество, все его врожденное и обретенное им, одаренность, характер, квалификация — все; однако его личная воля ничего не могла изменить, она попросту ничего здесь не значила. Само, приводимое в движение внешними объективными причинами, происходило замещение.

Он еще знал о себе, и это знание полностью соответствовало действительности, что он делает чрезвычайно важное, чрезвычайно нужное дело; что он поставлен на самый передовой и трудный участок работы, от успеха его деятельности зависит многое очень существенное; что так помогают ему, так его поддерживают и так торопят из-за совершенства и необходимости его производства.

И он уже знал о себе, и это знание также соответствовало действительности, что он делает уходящее в прошлое, оборачивающееся ординарным, а затем и сомнительным дело; что он поставлен на участок работы, где лишь короткое время все было совершенным и передовым, а ныне теряет и окончательно утратит скоро какую-либо перспективность; что деятельность его катится от вызывающей восхищение — к оставляющей досаду, ибо успех в ней перестает быть существенным, сохранятся лишь трудности, теперь нисколько не оправдываемые, а поддерживать будут, пожалуй, только из сочувствия…

Он привык быть частью всего, что происходило на комбинате, частью всего, что делалось с людьми, всего, что делалось в механизмах, всего, что делалось с реактивами, — и это было ощущение, что его дело — в его руках! Теперь приходило чувство иное… в нечто иное он превращался… в малозначащий и послушный придаток неумолимо отчуждающегося от него, начавшего жить само по себе, необозримого, многосильного и равнодушного к нему скопления газгольдеров, ректификационных колонн, градирен, железнодорожных путей, цистерн, — всего этого собравшегося здесь вместе, чтобы являть свою собственную, независимую от него силу, холодного и жесткого металла… металл неодолимой своей тяжестью притягивал его к себе, вниз… тянулся от поверхности пульта к его пальцам, затем дальше, обтекая ладони, — и уже обхватывал, обхватывал запястья…

Была ли какая-то ошибка в определении пути развития отрасли, в разработке технологии, затем в размещении комбината на Яконуре или было это обычным, естественным и неминуемым ходом событий, где чередуются пробы, неудачи и находки, потому что многое обусловливается переменчивой скоростью прогресса в познании и в основании знаний?..

Он боролся за вчерашний день, вкладывал себя всего в ненужное дело; проигрыш, неудача, ошибка были содержанием его жизни!

Соответственно изменялись для Столбова его сущность и понимание своего места в мире.

Еще недавно он шел в авангарде, сегодня делал дело сомнительное, а завтра ему предстояло очутиться на обочине…

Таковы были для него лично последствия научно-технической революции, действующим лицом которой, активно в ней функционирующим, он был.

Такова была для него драма высококвалифицированного профессионала, вместилищем которого, всецело ему преданным, он был.

Поделиться — с кем? Шатохин считался его союзником, но относился к нему Столбов с недоверием; от других следовало скрывать, никто знать не должен, что в нем происходит… даже догадываться… нельзя было выпустить из себя свое несчастье.

Оставалось в одиночку осознавать происходящее с ним…

Как всегда открыто выходил он навстречу обстоятельствам своего производства, так он теперь открыто смотрел в лицо событиям своей жизни.

С усилием оторвал одну руку от пульта…

Перебросил тумблер.

— Главный, слушаю вас…

Тяжело опираясь о пульт другой рукой, повернул голову к окну.

Что ж…

Труба, сверкающая на солнце, туго перехваченная оранжевыми поясами, огромная, серебристая, возвышалась перед ним как космическая ракета на старте.

— Главный, слушаю, слушаю вас…

Ее было видно отовсюду. Она высоко поднималась над округой.

— Главный, я вас слушаю, слушаю вас…

Что ж!

Вскинул голову.

— Какого черта, вы там, я с самолета ночью смотрел, какого черта верхних огней на трубе не было?

* * *

Поддерживала Герасима Ольга.

От Вдовина он не мог теперь принять поддержку, от поддержки Ляли он отказался.

Все менялось, он менялся, — и все для него менялось…

Он звонил Ольге.

Когда он говорил о том, что дела его плохи, — Ольга отвечала:

— Ты мужчина!

Что он чувствовал, когда она произносила это слово? Гордость? Ответственность? Радость?

У него появлялась уверенность в себе.

И он смеялся.

— Я верю в тебя! — говорила она.

Это помогало ему больше, чем моделирование его роли, репетиции служебных разговоров, деловое партнерство.

Если он начинал что-то рассказывать, Ольга останавливала его:

— Не надо. Не хочу. Сам.

Если хотел посоветоваться с ней:

— Я так не могу…

Это была женщина.

Она улавливала каждое изменение его интонации, реагировала на малейшее колебание его настроения; в обратную сторону по старым проводам, подвешенным над берегом Яконура на деревянных столбах, шел к Герасиму ток участия и волнения за него.

Но включаться в мужскую роль она не хотела, это была женщина.

Только однажды она сказала Герасиму несколько слов о его делах.

— Раз уж так получилось, что ты перешел туда, надо теперь держаться… делать свое… добиваться, чтобы вышло по-твоему.

Это был единственный случай, когда она говорила с ним о его работе.

— Ты мужчина…

— Я верю в тебя…

И еще.

«Не хочу тебя терять», — говорила ему Ляля.

— Я не могу без тебя жить, — говорила Ольга.

* * *

Яков Фомич поднимался по лестнице, держа в руке бумажный квадратик разового пропуска.

Нарушил уговор: не стал звонить снизу; не хотел, чтоб его встречали, так будет лучше — войти и сразу увидеть…

А вдруг не узнаешь? Столько лет!

Вчера, просматривая газету, Яков Фомич наткнулся на интервью с Николой. Объявления о конкурсе, которые Яков Фомич изучал на предмет трудоустройства, перестали быть интересными. Он отложил все дела, связался с Николой по телефону и поехал.

Узнают они друг друга или нет?..

Подумать только, Никола, сто раз на олимпиадах за одной партой, — обитал в получасе езды на электричке!

Вот нужная дверь; открыл.

Узнал…

Обнялись.

Яков Фомич, спохватившись, отдалил щеку от розового лица Николы. Думал с утра побриться, потом забыл.

Разный люд, стоявший кругом, прихватил свои бумажки и испарился.

Одни…

Беглый осмотр.

Критические замечания. Вполне обычные слова о возрасте. Подсчеты…

Смеялись и вздыхали.

Воспоминания об олимпиадах. Разговор о том, кто где и кто; когда кто кого видел, кто что о ком слышал.

Потом:

— А помнишь…

— А еще помнишь…

Затем Яков Фомич принялся за Николу:

— Послушай, что это такое, как это получается: о тебе пишет вечерняя газета…

Никола смутился.

— Ты что, светская новость?

Никола махнул рукой.

— Ну, покажи, чем занимаешься!

Отправились в лабораторию.

— Эксперименты с памятью… — начал Никола. — Крысу ударяет током, она обучается и запоминает… Импульсы от нейронов, кратковременная память… Специфический белок, это уже долговременная… Память можно стереть, и крыса опять побежит на опасную половину… Механизм приема информации, запечатления, хранения и выдачи… Может, стоит сделать инъекцию, и крыса все вспомнит…

Яков Фомич здоровался, осматривался.

Распластанная белая крыса была закреплена на столе, голову ее сжимали с двух сторон какие-то металлические штуки, которые Яков Фомич назвал про себя мордодержателями, сверху, с кронштейна, спускалось к голове целое сооружение; от головы шли провода.

— Поверхностный наркоз эфиром, трахеотомия, курарезация… В теменной кости фрезеруем отверстие диаметром… Удаляем твердую и мягкую мозговые оболочки… Электрод в дорсальный гиппокамп… Сопротивление порядка нескольких мегом…

Крыса безумным глазом смотрела мимо Якова Фомича.

— Иди за мной, что ты там застрял?

Яков Фомич пошел.

— Садись.

Яков Фомич сел.

— Смотри, это я микроманипулятором подаю электрод в мозг… Сигнал на усилитель и сюда, на динамик, слушай… Тот же шум на осциллографе, смотри внимательно… Двинем поглубже… Диаметр электрода меньше микрона… Ты на экран смотри… Пики полезли, значит, близко к функционирующему нейрону…

Никола пощелкал тумблерами, покрутил рукоятки.

— Свои импульсы подадим… Один герц… Смотри, запоминает… Уберем свои… Выдает герц, запомнил, видишь… Вставай, пошли!

Яков Фомич встал.

Переступая через кабели, двинулись к блокам.

— Все это в стандартные прямоугольные импульсы — и на магнитную ленту… Поток межимпульсных интервалов — в цифровую форму… Вводим в машину… Тебя, наверное, больше интересует математическая обработка? Нет?

Яков Фомич помотал головой.

— Остается оценить статистические свойства потоков по каким-то характеристикам… Берем интервальную гистограмму первого порядка, на стандартном интервале с постоянным шагом…

— Просто, — заметил Яков Фомич.

— За стандартизацию масштаба, правда, пришлось пожертвовать некоторыми подробностями…

— Верх творенья, — произнес Яков Фомич.

— А как ты иначе посчитаешь? — возразил Никола.

Он передавал Якову Фомичу широкие ленты выдачи с машины: колонки цифр, графики.

— По логарифму функции надежности… Для сравнения распределения с экспоненциальным… Кривые функции пост-импульсной вероятности…

Вышли в коридор, двинулись обратно.

— Проблем, как говорится, вагон и маленькая тележка… работаешь с одним нейроном, а не знаешь, от него это все или от связей с другими… вторая проблема — техника эксперимента, аппаратура… ну да разные есть сложности — математические, физиологические…

Вернулись в кабинет Николы, сели в кресла.

Яков Фомич задумался, — как это сказать.

Спросил:

— Других проблем нет?

— Что?

— Других проблем, говорю, не видно?

* * *

Надо быть мужественной… Придется… Придется быть мужественной.

И раньше Тамара не думала, что это легко — быть женой Элэл, никогда она так не думала. Но и не думала, что так может случиться, так все сразу…

Если бы хоть что-то одно… Нет, что это она!

Где теперь надежность, которую она всегда в себе и вокруг ощущала… Куда исчезла… Такая нужная. Необходимая женщине… Лишилась главного.

Да что ж… все об этом…

Тамара постояла на больничном крыльце.

Вот и не знаешь, куда идти… куда себя деть тут…

Куда-то надо пойти.

Тамара вскинула голову. Поправила волосы.

Опять опустила голову.

Да, если бы хоть что-то одно… Элэл… нельзя так, все сразу… она этого не заслужила, за что… нет, не так, не то она говорит… но вправду, как же это, почему с ней так… никогда ничего подобного… и никаких предшествовавших признаков… почему это с ней… и так вдруг…

Может, она знала бы, что ей делать, как себя вести, если бы что-то одно… чувствовала бы себя как-то определенно, что ли… определеннее… если бы что-то одно… только его приступ… нет, нет, не это!.. или одно его увлечение той женщиной… нет, нет, и не это… нет!

Быть ей твердой, категоричной? Заставить Элэл выбрать — или она с дочкой, или ничего… или, вернее, та женщина… все равно, быть решительной и твердой, пусть выберет, да или нет… и никаких компромиссов, Катерины он больше не увидит, если уйдет, так и сказать ему, что я с Катькой — это целое… так и сказать…

Но так можно все разрушить! Подтолкнуть…

И потом, его состояние. Нельзя. Ни в коем случае. Ничего подобного, ни за что… Нельзя.

Нет, нет, невероятно, чтобы он хотел уйти, ну что за ерунда! Не верю! Да как можно было это подумать!

Элэл… Ее Элэл… Милый…

Опять у него фантазии… Остаться без нее… Ну, конечно, опять фантазии. Это же Элэл… Милый… Вздумал, что они могут быть счастливы друг без друга, порознь!

Пройдет… Конечно, пройдет.

Это она недоглядела, сама. Ее вина.

Отпустила его сюда…

Зачем ему нужно было — это все… Ехать сюда. Эти люди. Все эти дела здесь. Тратить себя… Зачем он это все на себя взял? Разве это стоит семьи… И того успеха, который и так был у него… У него все уже и без этого…

Не надо было отпускать.

Ее вина, конечно, ее вина, что так все получилось, что ему пришлось мучиться, колебаться, решать что-то о себе… о них…

Как же быть ей… Быть мягкой, внимательной, нежной, расположить его к себе, напомнить о том, как ему всегда хорошо с ней… Элэл, милый… Фантазии… Вечно блуждание в потемках, когда другим все ясно. Да. Расположить, напомнить. Быть внимательной… Он ведь этого ищет. Это ему всегда было нужно. Она знает. Видно, ему этого не хватало, она была далеко, а тут, без нее, тут ему этого не хватало?

Ее вина, что так все получилось…

Быть мягкой, нежной.

Только… Как он ее поймет? Не получится так, что вот все и хорошо, и обе женщины с ним?..

Быть мужественной… Надо быть мужественной.

У нее есть долг, ее первый долг, это самое главное, — Катерина, ее настроение, все, что у нее в глазах… ее будущее…

И женский ее долг — уберечь Элэл… остановить его… сделать так, как ему лучше… как ему на самом деле лучше, а не как ему в его фантазиях здесь показалось…

Ее долг — сохранить семью… ради Катьки, ради всего… ради мужа… да ради семьи! Все смочь для семьи… на все пойти… перешагнуть через себя, о себе не думать…

Что ты сделал, Элэл, что ты сделал со всеми нами!..

Я вижу ее. Вот она стоит на больничном крыльце, опустив голову. Снова поправляет волосы.

Ее руки. Они поднимаются медленно, неуверенно; затем привычно, деловито и быстро, касаются волос; падают…

Тамара делает шаг, еще один; спускается на ступеньку.

Вскидывает голову. Уже знакомое мне движение.

Присматриваюсь. Закусила губу…

Она была уже у цели! Через полгода Элэл предстояло уехать отсюда, вернуться. У нее опять были бы семья, прежний дом.

Она приехала забрать его, она извелась и приехала за ним, забрать его, пусть любыми путями. Это был ее решительный ход.

И она была уже у дели…

Я вижу, как она останавливается. Вглядывается. Быстро спускается с крыльца и решительно идет к лесу, который начинается сразу у больницы.

Смотрю вслед. Ничего не понимаю.

Идет поспешно… Словно увидела кого-то и хочет догнать…

Когда я подхожу ближе, Тамара догоняет Машу-Машеньку… Останавливает ее. Берет ее под руку.

— Я знала, что у него кто-то появился… Да как было не понять, он сам невольно… Раньше приезжал домой — и одни только дела, для Катерины минуты не было, а в последний раз — с Катькой в театр ходил, книжки ей читал… Я видела, какой он стал… Как сил у него сразу прибавилось… Тогда я и поняла, что у него кто-то есть. Но не знала, кто… что это вы… Хотела встретиться с вами…

Я ухожу.

* * *

Герасим создал модель Вдовина: его картина мира, его определение момента, его представление о самом себе, люди, на которых он ориентирован; предпосылки его поступков и его образ действий…

Решил добиваться своего, избегая открытого конфликта. Модель определяла тактику. Он маневрировал: находил точки соприкосновения со Вдовиным, использовал все, что Вдовин мог расценить как положительное для себя, заинтересовывал его, обходил острые углы, заключал выгодные соглашения, до предела исчерпывал каждую ситуацию, созданную им самим или случайно возникшую, не упускал ни единого шанса; при необходимости вступал в сговоры, давал, когда надо было, обещания, с изменением конъюнктуры — вносил коррективы в правила игры. Многое оказалось функцией того, как представить Вдовину события, как подать свою позицию. Вдовина нельзя было обмануть, но он охотно шел на эквивалентные отношения, построенные на взаимной заинтересованности. Все это не происходило автоматически; перед каждым своим шагом Герасим принужден был делать выбор; но в конце концов его выбор всегда определял результат, Герасим объяснял себе, что таковы обстоятельства жизни, а приняв решение и реализовав его, говорил: «А! Наплевать и забыть!»

Ha способности, квалификацию, время он стал смотреть как на товар, который можно предлагать Вдовину и получать в обмен то, что находится в его руках. Нельзя сказать, будто ему удавалось продумать все, — часто он поступал с ходу, вслепую, доверяясь интуиции или подчиняясь внешним давлениям, а доводы возникали уже на лестнице; удача его выручала. Постепенно он сформулировал для себя, что ни за кем нельзя наблюдать постоянно, любой человек время от времени оказывается недосягаемым, и, следовательно, существуют условия, при соблюдении которых можно не опасаться, что тебя схватят за руку. Предоставив честность в делах простофилям, он, хотя и не сделался о себе лучшего мнения, свел концы с концами в новом своем образе самого себя.

То, что он вынужден был прибегать к такого рода аргументам, уже выдавало ему сущность происходившего в нем. А фрагментарность, которая прежде едва давала знать о себе, когда он говорил на двух языках, стала теперь явно ощутимой: роль, задававшаяся целью, и роль, которую ему диктовали средства, оказывались несовместимы.

Как бы то ни было, Герасиму удавалось продвигаться к цели…

Он вернул доверие Вдовина и пошел дальше. Вскоре на отдел посыпались дары; фонды, ставки, возможности публиковаться.

Герасим был кругом в долгах, за все он платил обязательствами: верности, своего участия во вдовинских работах, влияния на ребят Элэл, в перспективе — тематического сближения отделов…

Вдовин был доволен им, видя смысл происходящего в этой перспективе; Герасим мало думал о будущем, он оставался сосредоточенным на ожидании сегодняшних результатов своих поступков.

Мнение ребят Элэл делалось между тем для Герасима все важнее, отношение их к нему начинало приобретать в сознании Герасима значение жизненное, первостепенное; в разные моменты он выступал перед разными аудиториями, но эта стала главной; его одиночество и отчужденность в отделе были столь явными, так остро им ощущались, — и многое другое сразу отошло на второй план; Герасим говорил себе, что даже успех с моделью не принесет ему радости, если он не будет уверен в том, что занял прочное положение здесь, среди ребят. В самом деле, он добивался любви!

Время шло, работа налаживалась; время шло, — отношение ребят Элэл к Герасиму не менялось…

Хоть бы кто-нибудь зашел, позвонил!

Герасим убрал руку с календаря, оперся локтем о стол, положил на ладонь голову.

Захар бы, или Валера, или Михалыч! Никто…

* * *

Эта лодчонка, едва Карп успел увидеть, — нырнула в камыши.

Заглушил мотор, стал ждать. Не показывается… Искать в зарослях, — пустое дело!

Тут заметил все же, где осока разошлась. Двинулся по этому следу. Но потом камыши сомкнулись, пришлось остановиться.

Карп ждал. Чего бы человек в камышах прятался?..

Услыхал стук, — весло ударилось о деревянный борт. Заспешил туда… Да тот не дурак, сразу в сторону, а лодчонка маленькая…

Карп ему покричал. Он откликнулся:

— Мне у тебя делать нечего, хочешь — давай сюда!.

Карп — на голос, а там уж, конечно, никого… Стал выбираться.

На чистой воде еще подождал. Ветром несло его вдоль зарослей осоки, Карп сидел, поглядывал. А вот и она… Возле сети была коряга, там Карп зацепился.

Время шло… Карп услыхал мотор; из-за мыса показался катер, хозяина Карп знал; таиться вроде уже не было смысла, Карп решил поздороваться и окликнул:

— Юра!

Не успел хозяин катера ответить ему, из камышей раздалось:

— Я тут!

И прямо на Карпа вышла лодчонка, которой он дожидался…

Теперь важно было действовать быстро, использовать первое впечатление; не каждый инспектор это умеет. Упустишь момент, дашь перестроиться — потом пеняй на себя. Споры — это ничего, а вот когда до дела дойдет… Ляжет животом на сети и заладит: «Мое! Не отдам!..»

Парень опешил, сразу выбрал сеть; двинулся к берегу.

На берегу была палатка, возле нее чистили рыбу две женщины. Рядом оказалась и другая сеть — того самого Юры.

А вот и Юра… Постарше парня лет на семь.

Карп составлял протокол, парень отвечал на его вопросы; Юра отошел в сторону и делал вид, что к нему все это не имеет отношения. Женщины зло говорили:

— Всю жись на работе да на работе, неделю света не видишь…

— Воздухом подышать поехали! Будем знать, что воздухом подышать нельзя!

Карп спросил, есть ли еще сети.

— Утопили вчера, — сказал издали Юра.

Теперь нужны были подписи. Юра не хотел взять ручку, Карп начал настаивать; женщины разом вскрикнули:

— Мы вас не торопили!..

Карп их понимал… Но откуда уж столько-то в женщинах злости?

Юра все же подписал. Карп взял у него протокол и протянул парню.

Вдруг Юра, глянув на свою подпись, схватил лист, быстро смял его — и в рот.

Карп растерялся… У Юры только кадык двинулся вверх — вниз.

— Ладно, — сказал Карп, — пусть будет без вашей подписи.

Опять присел на камень.

Новый протокол…

Будет о чем рассказать в инспекции.

Юра кричал:

— Да он на ногах не стоит!.. Я за это деньги платил, в столовой вместо гуляша котлету брал!.. На вас власть не кончается!..

Кинулся к сети с ножом… Парень его придерживал.

Карп составлял свой протокол. Он знал и то, что дальше будет…

Спросил, кто подпишет. Парень взял лист, расписался.

Карп обернулся к Юре. Юра скривил рот. Вот оно…

Юра заговорил тихо, плаксиво:

— Ведь вы тоже можете в тяжелом положении оказаться, неужто я бы вас не выручил… Можете вы понять человека…

Карп знал это все…

Стоял перед Юрой с протоколом в руке. Теперь Юра обращался ко всем:

— Да я что, разве драться лезу? Года уж мои для драки прошли. Я, видите, человек женатый…

Знал Карп все это… сперва угрозы… потом про совесть… и дальше к жалобным уговорам… знал он эту натуру. Хорошо был с ней знаком… И не чужая была она ему! Да… И оттого еще сильнее была она ему неприятна… была ненавистна… унижала и его… тягостно ему становилось.

Положил протокол в планшет.

Надо бы сфотографировать всех четверых, вместо Юриной подписи. Потом ведь отказываться будет… это Карп тоже наперед знал.

Рыба тут же лежала и сети. Все вместе получится.

Влез в свою лодку, достал фотоаппарат.

Увидел: женщина, та, что помоложе, побежала к нему.

Карп остановился.

Женщина повернулась; задрала подол.

— Фотографируй! — крикнула. — Одну возьми себе, спать не будешь!

Карп схватил весло и оттолкнулся от берега.

Юра стоял, опустив руки…

* * *

Яков Фомич подошел к киоску.

Высмотрел то, что было ему нужно; порылся в карманах, достал монету.

Купил ученическую тетрадь за две копейки.

Взял ее обеими руками; надавил большими пальцами, крутанул указательным — резко свернул вдвое; держа в одной руке, другой провел по сгибу.

Усмехнулся: новый импульс в нейронах! И специфический белок…

Сунул тетрадь в карман брюк. Двинулся к автобусной остановке.

* * *

«Вам известна, товарищи читатели, позиция профессора Савчука. Хочет того или нет т. Савчук, из его выкриков „Яконур в опасности!“ следует вывод: давайте оградим Прияконурье от стука топоров комсомольских энтузиастов, оставим природу Яконура — священной и первозданной… И такие слова говорятся в двадцатом столетии, когда в стране гудит набатом призыв — выполним грандиозные замыслы по развитию экономики! А это значит — новые города, заводы, комбинаты. Это разбуженные тайга и степь…»

Стол Ревякина был перед окном — как у всех.

И в окне — Яконур. Как у всех.

Была, как у всех, и карта — голубая яконурская капля. Да Яконур и сам был здесь; он наполнял собой лабораторию; он плескался в ней, — комната плыла в пространстве, целиком погруженная в мелко раздробленные яркие блики, отражающиеся от поверхности воды, они светились повсюду, живые яконурские волны. Озеро и лаборатория были как сообщающиеся сосуды. Они сообщались через окно.

Ревякин отложил газету.

Снова, в который раз, та же мысль: вот оно каково, брат, — жить в переломное время. Читаешь про другие, прежние переломные эпохи, — интересно, завидуешь. А своя, случается, озадачивает? Ну что ж, это не читать, это — жить! Прежнее, конечно, уже детально разобрано, понято, объяснено, описано… когда наступила пора ясности и трезвости. Тогда отчего же не судить в тишине поступки тех, кому приходилось с ходу, сгоряча, в споре, в борьбе решать для себя вопросы, которые раньше либо не существовали, либо, может, легко откладывались… Вот тебе и выпало быть действующим лицом. Действуй же!

Стал читать дальше.

«Нужно только приветствовать подвиг строителей Усть-Каракана, которые в невероятно трудных условиях продолжают возводить стены города и цехи комбината. Руководство комбината, партийная и комсомольская организации сочли необходимым ответить в печати профессору Савчуку, Ниже печатается открытое письмо к Савчуку, подписанное от имени молодежи комбината руководителями Усть-Караканского комсомола…»

Перегнул газетный лист. От него еще шел дух типографской краски.

В самом деле! Отношения людей и природы…

Вопрос не менее важный, чем самые существенные виды отношений между людьми.

Переломные эпохи всегда требовали многого.

Исследований… жизней…

«На что нацелены Ваши утверждения? Зачем они? Помочь комбинату? Или настоять на том, чтобы демонтировать комбинат, лишив народное хозяйство продукции, так необходимой в наше время? Мы не говорим, что запроектированные сооружения идеальны. Тут мы согласны с Вами. Но мы не думаем, что многотысячный коллектив ученых, создавших совместно с инженерами, техниками, рабочими космические корабли, электронные счетные машины, получивших новые породы животных и новые сорта плодов, побеждающих смерть и переделывающих природу, не справится и с этой задачей…»

Звонок, Ревякин снял трубку; Кемирчек спросил, будет ли он у себя, и сказал, что зайдет.

Дочитывал статью.

«Правительство доверило ученым Сибири принять активное участие в развитии Прияконурья, и нам думается, что Вам следовало бы идти не по пути запугивания и дезориентации общественного мнения, а включиться в работу по выдаче рекомендаций в направлении очистки промстоков. Если мы все возьмемся дружно и целенаправленно за решение этой проблемы — мы ее решим, и комбинат еще больше украсит берега озера. Красота в созидании, а не в девственном состоянии природы. По поручению комсомольской организации Усть-Караканского комбината…» Подписи.

Свернул газету. Посмотрел конверт на свет; вытянул письмо.

«Ув. тов. Савчук! Посылаю Вам нашу газету, на страницах которой опубликована статья, являющаяся ответом на Вашу позицию в отношении комбината. Думаю, что Вам, после ознакомления со статьей, следует быть на комбинате и рассказать молодежи и комсомольцам, да и нам, старикам, о своих опасениях за судьбу Яконура. Прошу сообщить, когда Вас можно ждать. Директор Усть-Караканского комбината — Шатохин».

Еще раз посмотрел конверт на свет; больше ничего. Открыл ящик стола, сложил туда письмо и газету.

Что еще за последние две недели?..

Ревякин захлопнул ящик стола. Выпрямился. Положил руку на телефонную трубку.

Вот он сидит за столом в своей лаборатории. Его большая красная рука — на телефонной трубке, сейчас он снимет трубку, будет звонить. Все решено. Все, что он будет говорить, обдумано. Он позвонит и скажет.

Его лицо: неправильные черты, все крупное — нос, рот, скулы; красная грубая кожа, изъеденная оспой. Большие красные уши. И маленькие, глубоко посаженные глаза. Одет небрежно. Производит впечатление человека сильного и замкнутого; и то, и другое верно. Когда он наберет номер и заговорит, вы услышите тихий, глухой голос; это, возможно, покажется неожиданным; но слова будут точные, формулировки определенные, логические построения — жесткие, законченные.

Он работал в Москве возчиком, а потом стал механиком в крупном гараже; его трудовая биография шла за его временем. Затем, в продолжение той же естественной последовательности, — рабфак. К началу войны у Ревякина был диплом географа. Он вернулся, да еще и с собственными руками и ногами; ему удалось сохранить привязанность сокурсницы; шло послевоенное время с его трудностями, но они уже были вместе.

Когда возникла проблема Яконура, обратились к доценту Ревякину. Он возглавил экспедицию, затем вторую, третью. Участвовал в подготовке материалов для правительства — охрана природы, рациональное использование ресурсов. Так и втянулся… И когда Савчук предложил ему уехать на Яконур, естественно было дать согласие.

Он считался специалистом прежде всего в том, что связано с методологией, техникой, математическим аппаратом. Любил сложности. Самые сложные и потому любимые проблемы охотно обсуждал с коллегами. При этом — качество, не всегда встречающееся, — к чужим взглядам относился очень терпимо.

Исключением была проблема Яконура.

Сибирские интересы сложились у Ревякина еще с самого начала, с университета. Яконур стал закономерным продолжением. И дети, закончив вузы, тоже двинулись все по сибирской тематике; Ревякин теперь виделся с ними, когда они бывали в экспедициях.

В своей научной работе Ревякин постепенно отошел от Проблемы Яконура. Это сделалось как-то незаметно. Сотрудники его продолжали и то и это, а сам он занимался уже более общими вопросами.

Второй год Ревякин был секретарем партбюро института, и вот здесь яконурская проблема в его работе оставалась главной… Он зачастую оказывался звеном, лежащим между Савчуком и областными, да и другими, организациями, включенными в уже весьма длинную цепь, начинающуюся у Яконура. Сложные случались положения… Да и вообще, и без этого должность его не была легкой. Многие ли представляют себе, что значит быть секретарем партийного бюро? А в академическом институте?

При том, что Ревякин любил общение, он сохранил склонность к некоторому отдалению. Тут, возможно, сказалось детство без родителей. Такие люди, выполнив свой долг, возвращаются к одиночеству.

Оставаясь один, он обдумывал все то, что связывало вместе его время, его Яконур и его самого. Он размышлял в масштабах истории, ее решающих событий, двигавших людьми страстей, сопоставлял с ними масштабы своей жизни и происходящего в его годы и выстраивал собственное по общечеловеческому. С этим складывались его раздумья о целях развития и о цели своего существования, а следовательно, о личной своей ответственности за все, что делается. Ему видна была полностью картина действия, происходящего вокруг Яконура, все сложности, все удачи и промахи всех, все непростые взаимосвязи большого числа людей и организаций. Он сильнее многих ощущал, насколько включен он в свою роль; и вместе с тем он меньше других склонен был оправдывать или объяснять положение дел, сваливая что-либо значительное на недостатки функционирования аппарата, на пороки сложившейся практики или нечто подобное; он считал нужным исходить из главных понятий о добре, зле, целесообразности, о честности и мужестве.

Это были размышления разные, в какие-то моменты — нелегкие. Когда-то Ревякин работал в лесхозе; директор там под видом санитарных рубок заготовлял древесину, перевыполнял таким образом план и зарабатывал премии; этими премиями всех связывал. Ревякин отказался подписать билет на вырубку двух гектаров кедра. Директор сделал, что смог, — Ревякин просидел четыре месяца предварительного следствия, когда его в любое время суток допрашивали некомпетентные люди… После этого Ревякин ушел в тайгу и прожил год, с тринадцатого мая до тринадцатого мая, один в глухом месте, где до него людей не было. Он не взял ружья. Звери к нему привыкли, под конец все уже к нему приходили: рябчики, зайцы, годовалые медведи — пестуны… Он и сейчас мог бы уехать туда и прожить там год; иногда близок был к решению так сделать…

Жена, он знал, поехала бы с ним.

А сейчас их разделяли тысячи километров… Работа и дети держали ее дома.

Он привык вычитать разницу во времени и думать о том, что делает жена… Когда он просыпался, она ложилась спать; она завтракала, когда он обедал, и обедала, когда он принимался за свой ужин.

Их жизнь оказалась разорванной в пространстве и смещенной во времени.

У них была счастливая семья, большая и дружная, — преданные друг другу родители, прекрасные взрослые дети. Фотографии лежали у Ревякина под стеклом на рабочем столе. И вот уж который год они разобщены в пространстве и времени, жена уставала ждать, жизнь откладывалась, проходили годы, каждый из которых уже на счету, — а он все не мог уехать, не мог отойти от Яконура, покинуть его, сидел на его берегу и не мог оставить свое место…

Вот сидит он в своей лаборатории, за рабочим столом, перед окном на Яконур, на самом его берегу.

Крупная рука — на телефонной трубке.

Сейчас будет звонить.

На минуту зашел Кемирчек, положил ему на стол, ни слова не сказав, густо исписанные листы.

Пока соединяли, Ревякин начал их просматривать.

«Уважаемая редакция! Мы, комсомольцы института, обсудили статью комсомольцев комбината. Как и авторы этой статьи, мы приехали в Сибирь осваивать ее необъятные богатства. И мы также любим этот край»…

Пропустив цифры, аргументы и ссылки, Ревякин заглянул в последний лист.

«Не нужно играть на чувствах комсомольцев, когда они хотят принести пользу государству, но не знают, что могут нанести вред. Никто не говорит: „Давайте не будем строить новых заводов!“ Мы говорим: давайте строить, строить больше, но строить с умом. Все озабочены тем, как наилучшим путем, рационально решить проблему использования ресурсов Яконура, и все ищут этот путь. Мы верим в творчество советских людей и надеемся, что он будет найден. В этом заключается красота созидания! По поручению общего комсомольского собрания института…»

* * *

Герасим открыл дверь лаборатории Захара и сразу увидел всех — Захара, Валеру, Назарова, Михалыча.

Кофейник на столе, чашки…

Вошел.

— Вам налить? — спросил Захар. — Кажется, ещё не совсем остыл…

Герасим подошел к столу.

Он волновался; руки его искали что-нибудь; он положил их на крупные часы, стоявшие на лабораторном столе.

Он пришел говорить.

Он очень волновался и дал своим рукам эти часы, чтобы руки занялись ими и не мешали ему.

Руки захотели что-то сделать с часами; переставить их левее или правее, ближе или дальше, что ли; часы не желали сдвигаться со своего места. Они оказались привинченными к столу.

— Да, — произнес Валера, — именно для таких случаев и сделано…

Герасим повернулся и вышел.

Никто его не окликнул.

Кажется…

Он не мог вспомнить точно.

Нет, он не слышал, чтобы кто-то его окликнул…

* * *

Итак; Тамара отправила Катерину.

Ненадолго это было ему дано…

Элэл попросил Тамару — пусть Катерина приедет, каникулы ведь начались; жена согласилась, и целых две недели Элэл виделся с дочкой, по целому часу в день. Она входила, усаживалась на стул рядом с кроватью, вкладывала свои руки в его ладонь, начинала говорить… вынимала руки из ладони Элэл и брала его пальцы в свои… перебирала его пальцы… Элэл слушал ее голос, улыбался; он был счастлив.

Вспомнил, — она так же перебирала его пальцы, когда была совсем маленькой; Элэл ставил коляску слева от своего стола, правой рукой он писал, а левую опускал в коляску, отдавал Катерине; она занималась его пальцами, Элэл работал… Тамара готовила ужин…

Еще год назад, один только год, Элэл не мог бы представить себе, что вдруг сломает тот свой мир. Согласие, покой, налаженность и ровность; полная определенность в этом своего настоящего и будущего; казалось, тут и есть его собственное, ему соответствующее, присущее.

А потом — это открытие! Он обнаружил в себе такое, что, едва сделавшись для него явным, мгновенно изменило все, и в нем и вокруг него, — и возвращение оказалось невозможным… Маша-Машенька стала источником энергии, который Начал питать его жизнь…

Итак, отправила Тамара Катерину.

Все теперь, любое слово, каждый поступок — оказывались исполненными особого значения.

Тамара не обсуждала с ним ничего, даже не заговаривала об этом, но во всем Элэл чувствовал молчаливый упрек; Тамара словно повторяла ему: мы будем для тебя теми, кем ты захочешь нас сделать, родными или чужими, но мы знаем, что ты теперь не наш, что ты нам не принадлежишь…

«Разве Катерина мало побыла с тобой?» — сказала Тамара.

«Побыла»!

Что же происходит?

Он потерял возможность работать, обречен на болезнь, на неподвижность и слабость; друзья и ученики отдалены от него; теперь он теряет и дочь?

Вот он лежит и не знает, что будет с ним дальше…

Нет, внешние события жизни мало всегда значили для него; бывали они более благоприятными или менее — это означало лишь, что они благоприятны более или менее; главное сохранялось внутри Элэл, он носил главное глубоко в себе, и то, что он унаследовал, и то, что нажил сам; содержавшееся в нем, в его душе, было для него важнее, а потому оказывалось сильнее внешних событий и независимо от них — его призвание, убеждения, пристрастия, цели, наконец, потом и его любовь; и он мог устоять при каких угодно изменениях во внешних по отношению к его душе обстоятельствах.

Так было.

Ныне же с ним стало происходить что-то такое, что могло оказаться сильнее его. Будет ли ему, чтобы устоять, не поддаться, достаточно того, что есть в нем?

Он лежит, не зная, что сделается с ним дальше…

Что же Яконур не вспомнит о нем, не возьмется за него?.. Как там его судьба, чем занята она, почему отвлечена от него?

Да, вот лежит он… И ничего не знает о том, что с ним будет дальше…

* * *

ИЗ ТЕТРАДИ ЯКОВА ФОМИЧА. «Э пр во все б степ нач с инт в ч биол п что по мн мн уч этич и соц пр с ктр в св вр столк ф-ат покаж дет заб по ср с пр воз в св с возм антиг исп компл б н (ИТФ)».

* * *

Кирилл Яснов положил трубку на место.

Сидел, повернувшись в кресле в сторону телефона, не убирая с него руки.

Тихий, глухой голос Ревякина…

Слова, на которые не возразишь.

Что ответить?..

Сидит, протянув руку к телефону. Узкая ладонь прикрывает диск, длинные пальцы — на трубке. Смотрит на телефон…

Когда Кирилл заканчивал исторический факультет, направлений на работу выпускникам у них не выдавали, — историки не были нужны. В лучшем случае он мог получить в школе шесть-восемь часов нагрузки, практически ничего. Отучившись, он приехал домой, положил перед отцом на стол свой диплом и сказал: «Здравствуй, папа, вот я приехал. Сын твой не хуже других, только работы для него по окончании института нет».

Отец был учителем. Кирилл хотел следовать ему…

И вот положил он перед отцом свой диплом, сказал эти слова. Отец ему ответил: «Не огорчайся, сын, значение идеального с каждым годом будет все возрастать».

Кирилл пошел рабочим в геологоразведку.

…Речной трамвайчик ткнется в берег, затихнет.

— Ну, тут романтики всего по колено!

Один шаг — и сапог в болоте до самого края голенища. Пытаешься вытащить ногу, дергаешь ее, а нет ожидаемого чавканья, топь держит тебя молча, упорно, накрепко. Тянешь сапог руками, выбираешься… Поднимешь голову, смотришь на других — картинка!.. До травы доковыляешь, там хоть землю под собой почувствуешь. Осока густая, высокая. Стрекозы копошатся в мокрой траве; смрад, хлюпанье. А до вышки еще далеко… Выжмешь портянки, сидя у вагончика на санях с взрывчаткой. Вагончик уже немало повидал — облупленный, ржавый, окна досками наполовину забиты, доски темные, расколотые трещинами.

Устроишься на нарах под потолком; абстрактная фреска над тобой из грязи и присохшей травы.

— Что это? — спросит кто-нибудь из новичков.

— Да затопляло.

— И до потолка вода была?

— Нет, вода не до потолка, только щепки до потолка плавали…

Кирилл был своим среди своих, он жил этой жизнью всерьез.

Любил забраться на вышку. Не спеша поднимался по узким деревянным лестницам. Подолгу стоял наверху. Смотрел: зеленая сочная равнина была вокруг, сплошь яркая поляна да озерца на ней; вниз уходили перекрестья труб и тросов. Слушал: отсюда ему слышна была первозданная тишина и в ней, очень четко, все голоса — от подъемника, от генератора, от балка…

Он колебался, когда ему предложили стать секретарем парткома. Он только что обрел новую профессию и овладел новым своим местом в жизни; согласиться — значило отойти и от этой, второй уже, специальности и опять начать сначала, попробовать себя еще раз в новой роли; он рисковал едва установившимся в нем душевным равновесием, едва лишь выстроенным внутренним миром. К тому же одно дело — геологоразведка, конкретное земное занятие, плюс ведь у Кирилла имелась уже и квалификация; и другое — выборная должность с малоизвестными ему видами деятельности. Да и никогда он не задумывался об этой работе как возможном своем призвании, он не был уверен, что это для него и что он справится. И наконец, согласие делалось нелегким и потому, что разведка шла плохо и считалась обреченной.

Был по делам в Надеждине, пошел в музей. Взял в руки темные кандалы, металл оказался холодный; положил — услышал сухой стук. Ходил по просторному деревянному дому, смотрел, читал. «Список на выдачу одежды политическим ссыльным, высланным на жительство в Надеждинский край». Письмо в «Путь Правды». Сыскной лист для полицейских управлений на тех, кто бежал. Фото: первая маевка. Страницы из адресной книги ЦК за двенадцатый — четырнадцатый годы, ее вела Крупская; быстрый, твердый почерк…

Известность Надеждина, — Кирилл помнил, — с 1596 года (Миллер, «История Сибири»); в 1774-м сюда ссылали участников Пугачевского восстания, затем пошли в Надеждино декабристы, петрашевцы, народовольцы, польские повстанцы; социал-демократы.

Главным были не вещи и не бумаги, главным были здесь лица на портретах и фотографиях; а в лицах — глаза.

Кирилл был историк, история для него была густо населена людьми; их жизни, поступки, мысли служили Кириллу образцами хорошего, дурного, великого, пустого, мелкого, достойного, тщетного, вечного, которые он вобрал в себя, чтобы примерять к ним собственные мысли, поступки, жизнь.

Он стоял перед фотографиями и вглядывался в эти глаза.

Спрашивал себя: смог бы?..

Согласился. Стал секретарем.

Реакция разных людей была разной; он услышал все соображения, какие успел обдумать.

В нефть уже мало кто верил, кроме двух-трех ученых, первыми выступивших с прогнозами, основанными всего лишь на предположениях… Надо было или упрямствовать, или сдаться фактам.

Благополучно скончался позорный бум с нефтяными включениями, обнаруженными в кернах, — оказалось, что бурильщики применяли трубы, использованные до этого в Закавказье.

Много чего хлебнул тогда Кирилл.

Разведка продвигалась на север, за Яконур, но все безрезультатно… Пришел приказ свернуть работы. Потянулись по рекам в обратный путь баржи с оборудованием. Торопили с демонтажом, погрузкой, ликвидацией… Кто-то все же продолжал еще испытывать скважины.

И тут Ремезовская опорная скважина дала фонтан горючего газа.

Баржи вернули.

Через год под Иней выкачали ведро долгожданной нефти.

Еще через год в Перфирьеве была уже целая бочка…

Потом начались фонтаны.

Это уже была промышленная нефть.

Разведчики уходили, отдавая площадки промысловикам. Торжественно, под оркестр, открыли первый вентиль.

…Вертолет зависнет на минуту, опустится, умолкнет.

Спрыгнешь — перед тобой серебристый цилиндр на пустынном берегу. Громоотводы иглами выставлены в небо. Закат горит слева, справа с ним конкурирует рваный факел попутного газа. Бок цилиндра — розовый от последнего солнца.

Кругом вода; озерки, лужи, колеи, полные до краев; топь, — все под сапогами разговаривает. Высоко на резервуаре — следы наводнений.

Подойдешь, послушаешь: нефть шумит в нем, идет из скважины, — низкие тона, да где-то, в контраст, подзванивает высоко, — в вентиле, наверное. Кирилл прикладывал руку к холодному металлу, чтобы почувствовать движение нефти, приближал ухо, чтобы различить ее урчание.

Вот и все…

Поднимался по зигзагам лесенки; там — нефтяной запах, грохот стального листа под ногами.

Вот как просто все под конец.

Когда спустился, закат уже слабел, резервуар был теперь розовым с другой стороны, — факел пересилил…

На похоронах отца Кирилл повторял себе его слова: «Вот все будут есть хорошо, все будут хорошо одеты, вот тогда к гуманитариям обратятся как к первым людям»… Отец твердо в это верил.

По возвращении с похорон Кириллу предстояло снова дать ответ на непростой вопрос.

Согласился — и в этот раз.

Первый день работы его в обкоме начался с поисков пепельницы. Не нашел, сделал из листка бумаги. Сидел в стороне от своего стола, в кресле для посетителей, курил. С пепельницей легко устроилось, теперь предстояло найти себя. Того, который сядет за стол… Отвечал на телефонные звонки. Целый день звонили друзья — из разведочных партий, из нефтепромысловых управлений; у всех одно: «Что ты сейчас делал?..»

Пошли новые проблемы: где и как строить, что сначала и что потом. Расчеты экономистов и демографов, проекты, варианты… Главным вопросом были кадры. Кириллу удалось защитить на бюро начальника управления, который снял людей с производственных объектов и бросил их на жилье; Кирилл знал, как живется нефтяникам; потом другого, истратившего фонды, предназначенные для новой техники, на покупку телевизионного ретранслятора; текучесть кадров там стала наименьшей по области.

Постепенно все устраивалось.

Жизнь стабилизировалась, добыча росла.

Нефть исправно шла в нефтепровод, уходила по двум его, огромного диаметра, ниткам. Пересекала в трубах границу области.

Остальное с ней и из нее делали в соседних областях.

Все было налажено.

И было в этом что-то досадное; что-то обидное появилось для воспоминаний Кирилла.

Не один он это почувствовал…

Тогда-то и возникла и начала циркулировать идея постройки химического комбината.

Кирилл понимал, что происходит вокруг. Он всматривался в мир как историк. Он видел, что его время идет к своей высшей точке. Кирилл различал в нем и случайные элементы, и двойственные; может быть, их стоило назвать также негативными. Но прежде всего он фиксировал перспективы положительные, человечные.

Каждая страна, каждое правительство попытаются использовать новые возможности максимально быстро и в максимальной степени.

Кирилл хотел, чтобы первой в этом была его страна.

Он размышлял об истории России, искал в ней сходные моменты; вызывал из прошлого политических деятелей, анализировал их цели, усилия и результаты. Задерживался на том, как боролись разные концепции в разные времена; как сталкивались те, кто убеждал вернуться, и те, кто звал обновляться; как оспаривались совместимости вечных ценностей и новых подходов.

Кирилл видел место Сибири в том, что происходило в стране.

Он вычислял, что могла дать Сибирь. Делал оценки — природные и экономические. Раздумывал о роли Сибири в развитии Русского государства, о ее роли в первых пятилетках, в войну и после нее. Он хотел, чтобы Сибирь включилась в новые процессы — в полной мере.

Кирилл выбирал место и для своей области.

Он знал ее — и столь же точно и в подробностях знал, какой хотел бы видеть ее в будущем. Здесь оказывалось много желаний, и все они были искренними и страстными.

Это в самом деле была страсть… Каждую дополнительную цифру по запасам нефти он встречал с волнением. Он мечтал о новых удачах — естественных богатствах, которые бы еще обнаружились в недрах области, железных дорогах, которые еще прошли бы по ее поверхности. Он молил судьбу, чтобы в области родился великий человек, — хоть один.

То, что его нефть уходила в другие руки, возбуждало в нем обиду.

Нефть была его, потому что поиски и добыча были частью его жизни, и какой частью! Нефть была его, потому что его была область; до того как уйти, нефть составляла часть его родной земли.

Он ревновал!

А там из нее делали бензин, еще что-то такое же простое. Кирилл зло повторял Менделеева: «Нефть не топливо, топить можно и ассигнациями».

Отдали свою нефть…

Не один Кирилл думал об этом.

И вот появилась идея комбината…

Кирилл тоже ездил, выяснял, решал, убеждал, согласовывал… Он снова стал счастлив. Он был благодарен жене за то, что она терпела и этот беспокойный период его жизни и не вмешивалась в его работу и его отношения с людьми.

Идея была такая: вернуть хотя бы одну фракцию из своей нефти. С крупного нефтеперерабатывающего завода, что в соседнем крае, возвращать одну фракцию в свою область; построить у себя химический комбинат и делать из этой фракции волокно.

Новое волокно!

Новая технология, новый комбинат, новый город в его области — все новое.

Кирилл нашёл тех, кого интересовало это волокно, — и у военных, и в тяжелой промышленности, и в легкой.

Он был успешен.

Совмин издал распоряжение, министерство назначило комиссию по выбору места строительства комбината, комиссия представила акт и рекомендовала устье Каракана, облисполком зарезервировал площадку под комбинат и город, министр утвердил место строительства; началось проектирование.

Кирилл придумывал название для волокна. Перебирал: капрон, нейлон, дакрон, элан, лавсан, кримплен, белан, свилоза, булон, нитрон… Химики поясняли ему: в Свитоше делают свилозу, в Бургасе — булон. Так что ж, может быть, якрон? По другой транскрипции, пожалуй не менее верной, озеро звалось Экинур. Тогда — экрон? Так будет лучше запоминаться.

Это было важно — чтоб запоминалось сразу и накрепко.

Всю страну оденем в экрон, говаривал себе Кирилл, вся страна станет в наших рубашках ходить, о нас будет помнить… А оборона, продолжал он, а тяжелая промышленность… Дадим волокну свое имя, прославим Яконур, вернем на его берега свой труд — разведку и добычу, свое богатство — нефть, какая есть в одной только нашей земле…

Проектное задание утвердили, прибыли на площадку строители, начались работы, Надеждинский райисполком присвоил поселку имя Усть-Каракан, пришло постановление об ускорении сооружения комбината; торжественно был уложен первый кубометр бетона в котлован под здание главного корпуса, а первая группа будущих операторов начала занятия.

Противников комбината Кирилл воспринимал как противников развития области. Это были для него люди, которые не видели, что происходит, не понимали, какое время на дворе. Кирилл радовался шагам своей промышленности, а они хотели помешать другим идти в ногу с веком; хотели помешать Кириллу вывести область из сельскохозяйственных в индустриальные, из второстепенных — в видные. Они не думали о том, что означает, и для многого, большой химический комбинат и еще один город. Кирилл хотел, чтобы людям в его области жилось хорошо и гордо, а эти — ставили ему палки в колеса.

Стране нужен комбинат. Тут вопросов быть не могло. А комбинату нужна вода Яконура — так сказали специалисты. Стоки? Они будут очищаться и не принесут вреда Яконуру, сказали специалисты. Они дали Кириллу гарантии, что все будет в порядке.

Кирилл сам ездил на закладку очистных сооружений…

Да никто уже и не мог бы ничего остановить, мощные ведомства поддерживали Кирилла, ведомственные интересы включились в дело.

Кирилл вовсе не думал потерять Яконур; он хотел и пустить комбинат, и сберечь озеро; он настаивал на мерах для ускорения строительства и на мерах по охране Яконура. Это не означает, будто одной рукой он делал одно, а другой — другое, замысел его был в том, чтобы совместить обе цели, он не считал их несовместимыми, и полагался он не на слепую веру, а на заключения специалистов.

Вроде все у него было правильно.

Что же…

Это ли результат, которого он добивался?

В заключениях и сейчас недостатка нет… Вот они, произведения Кудрявцева.

Кирилл взвесил их на другой руке.

Бумага.

Кто не видел стоки, может, и поверит. Кирилл — видывал…

В жизни Кирилла появился разлад, он носил его в себе, ощущая его постоянно.

Что-то надо было делать с этим разладом…

Предостережения Савчука приобретали убедительность.

Обещания Шатохина не успокаивали.

Где же выход из положения?

Где найти его Кириллу Яснову?

Он всегда строго отчитывался перед собой. Спрашивал себя, какое место он занимает в мироздании и насколько его осознает, какое занимает место в конкретных событиях и насколько осознает его.

Присматривался к себе. Он хорошо знал, что власть меняет человека, и боялся заметить однажды эти перемены. Тут был и его собственный интерес, — он не хотел потерять себя; и конечно же он понимал: чем более крупные решения должен человек принимать, тем большее значение имеют его личные качества.

Каждый его поступок был на виду и у других; и, следовательно, тотчас оценивался всеми. За Кириллом словно ходил вопрос: «А как он поведет себя вот в этой новой, сложной ситуации?»

У него не было средства от ошибок, как не было и гарантии, что он будет понят верно.

По науке, — чтобы идти в нужном направлении, достаточно делать верные шаги в половине случаев. Это по науке. А по практике?

А самое главное заключалось в том, что на Кирилле Яснове лежала ответственность. Он помнил, как говорил отец: важны не гуманитарные знания сами по себе — важно то воздействие, которое гуманитарии могут оказывать на жизнь. И есть очень важные стороны жизни…

На нем лежала ответственность гуманитария.

За настоящее и за будущее.

Вот сидит он за столом у себя в кабинете.

Здесь нет Яконура, как у Ревякина, только карта его — схема, подобие на бумаге.

Смотрит на телефон… Смотрит на карту.

* * *

— Нет, Герасим, почему я не буду с вами разговаривать? Хотите играть в эту игру — ваше личное дело. Играйте! Это каждый сам для себя решает…

И Яков Фомич пожал плечами. Но усмехнулся вполне дружелюбно.

— Вы никого не зарезали, сирот и вдов не обижали, домов ничьих не подожгли… А вместе с тем, Герасим, конечно! Роль ваша весьма, извините, неблаговидная. Под уголовный кодекс вы не подпадаете, однако… Необъяснимо! Как может молодой способный человек согласиться на такое предложение Вдовина?.. Ну на что вы надеялись? Надеялся, ха! Вы, научник, с профессиональной привычкой прогнозировать, — и не предвидели на два хода вперед! Не смогли разобраться!..

Герасим разыскал Якова Фомича в библиотеке.

Звонил ему домой, потом Лене…

Наконец, они ходили по длинному библиотечному коридору.

— Я в курсе дела, мне рассказывают… Что ж, я считаю, Герасим, вам удалось многого добиться у ребят. Главное предубеждение против вас теперь вы преодолели. Да, да, я-то знаю! Ребята увидели, что вы не со Вдовиным. И не хотите быть его отмычкой, или как это называется вообще у взломщиков. Вы смогли убедить ребят! Черт вас возьми, вы в самом деле человек незаурядный… Надеюсь, вы искренни, Герасим! За то, что вам удалось сделать для нашей работы, — примите от нас благодарность. Это серьезно, это очень серьезно!..

Герасим вздохнул.

— Ребята перестали вас опасаться. Поверьте мне! Но если вы рассчитывали заслужить их расположение… Скажите, сами-то вы понимаете, кто вы такой? Вы ловкач, Герасим! Вы очень много сделали для ребят, для нашей работы, но как? Ваши хитрые комбинации видны всем. И сколь бы ни были они эффективны… Поймите, вы! Великовозрастный ребенок! Важно не только что, но и как! Цель и средства, старая песня… Простите, я буду говорить красиво. Нельзя, понимаете, здание Элэл строить вдовинскими ударными методами, оно развалится! Так, Герасим, сооружают другой, вдовинский мир. Вот что вы вносите в жизнь и в ней утверждаете! Нет, точно, во мне пропал великий краснобай… Вы избрали неверный путь, забыли, что у нас иные люди, их мнение зависит не от количества полученных благ. А тактиков, кстати, везде не любят!.. Теперь вы, по мнению ребят, не опасны. Но… Пожалуй, и небесполезны. Но неприемлемы в их кругу… Не того поля ягода. Другая школа, да! Школа! Корни!..

Яков Фомич остановился, повернулся к Герасиму, и Герасим близко увидел усталое, бледное лицо.

— А ну скажите, Герасим, ведь только великая цель могла заставить вас пойти на это — опуститься до комбинаторства, обратить ум в умишко, разрабатывать пошлые хитрости, продавать свое нутро? Такая, чтоб стоило собою пожертвовать? А?.. Мура, мура. Вы делали все это только для себя. Для себя лично. Чтобы себя утвердить… Доказать себе свою собственную ценность… Да цель-то еще помельче средств будет!

Взял Герасима под руку, повел дальше.

— Вот есть хорошая цель — сохранить Элэл и его дело… А, только бы он ничего не узнал!

Яков Фомич привел Герасима к дверям читального зала.

— Есть ведь очень крупные цели… Хотите посмотреть мою тетрадь?..

* * *

Ольга потерлась носом о бинокуляр.

Это у нее от Косцовой. Ее привычка!

Металл прохладный…

Вгляделась. Изменила увеличение. Отрегулировала резкость.

Такие грозные… Усы, ноги — все в шипах. Множество ног и множество шипов на них. И шипы на хвосте. И на шипах — еще шипы. По бокам, по спинкам — зазубрины. Кругом колется. И в латах, — секция на секцию ловко заходит, точно на коленке у рыцаря. Глаза пуговками выпучены. Спинки выгнули, ну совсем будто кошки друг перед другом! Воинственные. А хребетики — темной дугой… насквозь свет идет через рачков!

Взяла иглу… Впрочем, у Тони ошибок не случается. Можно быть уверенной в статистике, если определяла Тоня.

Ольга положила иглу. Подняла глаза от бинокуляра.

Прямо перед ней в окне лежал Яконур.

«Ищите, может, что-нибудь найдете!» — сказал Столбов…

Находит.

Уже кое-что видно.

Днем — в лаборатории, вечерами досчитывала и писала дома, ночью, если была без Герасима, включала лампу и опять бралась за карандаш… В этих рачках заключалась самая суть, они составляли главное звено в природной фабрике по изготовлению чистой воды, которая работала в Яконуре. Едва различимые рачки поглощали все, что могло как-либо испортить озеро. Яконур был их творением и им принадлежал.

Рачки трудились ежеминутно, безостановочное они содержали в блестящем порядке десяток тысяч кубометров воды.

Однако все это оказывалось настолько хрупким, что любая малость была в состоянии все разрушить. Ветер перегонял рачков за несколько метров в ручей — и они немедленно погибали… А ведь ничто в принципе не было исключено: рачки могли измениться, найти себе другую пищу… — и сломалась бы вся природная цепь, чудом установившаяся когда-то в Яконуре.

Любое отклонение в том, что касалось рачков, могло предвещать катастрофу.

Стоки комбината, как выразился однажды Савчук, были тараном по тонкой и нежной цепи. Важно ведь не то, что в озеро сливалось какое-то количество грязной воды; все, сколько способен наработать комбинат, — для объема Яконура капля в море. Но как только перестанет действовать эта природная цепь — в тот же день Яконур, начнет превращаться в гигантскую помойную яму.

И вот в районе слива обнаружились рачки с увеличенными жабрами…

Затем выявились отклонения в численности рачков…

Специалисту понятно, что это означает!

Шатохину и Столбову ничего сообщать не стала, собрала из первых результатов самые показательные и положила на стол Савчуку. Они не говорили об этом, — но Ольга знала: они единодушны в том, как следует поступить с ее материалами.

Савчук понял, что происходит. Воспользовавшись отсутствием Ольги на очередном заседании совета, он сказал, что за последний месяц удалось сделать столько, сколько без Ольги не было бы сделано и за год.

Передала ей это Косцова… «Я вижу, Оля, как вы работаете. В вас появилось исступление. Иногда мне кажется, что и отчаяние. Я не знала в вас этого… Да, впрочем, как хотите»…

Бывало и отчаяние! Разве и так не ясно, что творится с Яконуром? Зачем весь этот трудоемкий анализ? Или недостаточно обыкновенных органов чувств плюс здравого смысла, чтобы понять, как Яконур губят: эти стоки, эти дымы — их вид, запах… Процесс, может, не скорый, но перспектива очевидна! Никакой науки тут не требуется. Если подходить принципиально — ее работу следует прекратить.

Но нет, научные обоснования были нужны. Им придавалось особенное значение; где-то в чьем-то сознании, в каких-то делах научность сообщала аргументам дополнительную силу…

Нужны такие доказательства?

Хорошо, она их представит.

Только… Опять… Ведь кто не хочет понять, что творится с Яконуром, для того и эти результаты бессмысленны, бесполезны…

Какой-то интерес в научном плане тут все же был, она могла видеть, как на существа, миллионы лет жившие в неизменных условиях, действуют внезапно появившиеся новые факторы; вообще, кстати, чисто яконурская картина… Однако принципиально новых знаний это не приносило.

Очень тяжело получилось с Виктором. Он занимался дном, от него ждали многого; вскоре выяснилось, что пробы со дна ничего не дали. «Ничего не дали?..» — поддразнивал Ревякин. Конечно, формулировка эта выказывала Ольгину позицию; да ведь Ольга и не скрывала ее. Пробы со дна не обнаружили никаких следов загрязнений!

Там, где раньше регистрировали пятно, теперь его не оказывалось.

Савчук был вне себя, устроил скандал, послал еще катер, с прямым указанием — найти пятно во что бы то ни стало… Ольга пожимала плечами. По материалам прошлых экспедиций, пятно на дне было не слишком крупное и не сплошное. И уже случалось: загрязнений вычерпывали иногда больше, иногда меньше. Но, действительно, чтобы пятно исчезло совсем… Притом Ольга понимала, — и Савчуку бы тоже должно это быть ясно: пятно могло просто занести илом и песком, ведь весна, половодье на Каракане!

Конечно, все выглядело бы иначе, если б это был не Виктор.

Исчезновение пятна сделалось одной из самых популярных тем институтских разговоров…

Савчук, разумеется, прав, когда говорит, что пятно на дне — наиболее убедительный довод против комбината, он и дураку доступен. Отсутствие пятна ставило их в трудное положение.

Возникнет вопрос: да было ли пятно?

Всё, кто колебался, сомневался, кого Савчуку удавалось тем не менее подстегивать к работе и тащить за собой, — начали теперь упираться. Столбов, конечно, скажет: институт выбрал всю грязь, Шатохин добавит: разве на ваши диссертации грязи наработаешь…

Ну что ж!

* * *

ИЗ ТЕТРАДИ ЯКОВА ФОМИЧА (расшифровка автора). «Эти проблемы во все большей степени начинают сейчас интересовать, в частности, биологов, потому что, по мнению многих ученых, этические и социальные проблемы, с которыми в свое время столкнулись физики-атомщики, покажутся детской забавой по сравнению с проблемами, возникающими в связи с возможным антигуманным использованием комплекса биологических наук (И. Т. Фролов). В наши дни мы все чаще и чаще задаем себе вопрос: должен ли человек делать все, что он может?.. Когда-то мы считали чем-то само собой разумеющимся, что отвечать на этот вопрос надо: „Да! Конечно!“ Теперь же, мне кажется, мы все больше приходим к убеждению, что отвечать надо: „Нет!“ Мы должны выбирать, что делать, а чего не делать (Дж. Уолд). Наука и техника разрушают этический фундамент цивилизации, причем это разрушение, возможно, уже непоправимо (М. Борн). Самая главная опасность состоит в том, что техника угрожает самому человеку… Меня тревожат страшные видения: наступит время, когда машины станут настолько совершенными, что они будут действовать без какой-либо помощи человека, машины овладеют всей вселенной, автомобили и самолеты победят скорость, радио населит воздух музыкой умерших голосов; последние люди, став бесполезными, неспособными дышать и жить в этой технической среде, исчезнут, оставив после себя новую вселенную, созданную их разумом и их руками (Н. Бердяев). С 1800 года число ученых в мире увеличилось более чем в 10 000 раз (Д. Прайс)»,

* * *

Николай положил ветошь на край верстака.

Ну вот, порядок… Будет крыльчатка работать дальше.

Глянул на руки.

Хорошо сделали в этот раз, надежно будет, с фланцами это они с ребятами правильно придумали, теперь даже при аварии насоса должен вал выдерживать, — хоть и длинное плечо, да химия, да температура с давлением…

Стоял у верстака, смотрел на свои руки.

А отец не возражал, когда он решил пойти на стройку… отец читал в газетах все, что писали про комбинат, ни о каких стоках тогда никто не думал… отец беспокоился только, чтоб не было драк… мама боялась за его здоровье… да он ведь недалеко от Надеждина уезжал, здесь же оставался, на Яконуре…

Заложил руки в карманы комбинезона.

А стройка-то была тогда — палатки там, где теперь комбинат, и у причала столовая. В этих палатках и жили; и дети рождались в этих палатках, как-то раз даже двойня в палатке родилась… Коридор, одеяла вместо дверей и дощатые перегородки; влезть можно было на кровать и через перегородку занять у соседей хочешь кастрюлю, хочешь книжку…

Шагнул в проход между верстаками. Змеевик надо еще наверху посмотреть.

А Соня в палатке жить не захотела, и тогда они сделали себе домик из пластов. Нашли осенью хорошее место в тайге, на берегу ручья; в глубину на метр выбрали земли, а стены из пластов поставили — нарезали от склона пластов с дерном. Крыли досками, сверху еще положили пластов. Печь сделали из железной бочки, а чтоб красивей было, он бочку сплющил и обмазал. Дом получился — Соня нарадоваться не могла. Тряпочки нарядные развесила; веселый стал дом. Хорошо было… Выйдешь утром — ручей шумит, кругом тайга… медведи еще ходили… И до работы недалеко.

Поднявшись лестницей на третий, свернул к трубопроводу.

Ну вот и здесь порядок… А было что! Главный говорит: ребята, сколько вам времени надо? Взялись за разборку; Главный выясняет, — нет нигде такого диаметра, сел у окна рассчитывать давление, клапан еще найти не могут; потом все порешили, как что ставить, начали; Главный ушел, и тут приходит Шатохин: прекратить, делать по-моему… Все видят — глупость. Приходит Главный: ребята, делайте, как я сказал. Шатохин ему: ты чего тут дуру порешь! Не специалист, авторитета нет, вот и старается покрывать чем другим. Главный ни слова, Шатохин на него кричать, а Главный ему одно только сказал: это вас не касается. Рукава закатал и давай со всеми — подшипники ставить…

Снова вышел к лестнице и поднялся на четвертый; остановился на минуту; не повернул в цех, а зашагал по ступеням дальше и поднялся на крышу.

Вот он, Яконур, совсем рядом…

Будет, будет надежно, будет вал крутиться, будет крыльчатка работать снова… все будет работать хорошо… снова пойдет все в Яконур.

Вынул из карманов руки, еще посмотрел на них… будто с них спрашивал.

Раньше здесь Яконур как книгу можно было читать, а теперь все спуталось, смешалось, не понять уже ничего… нарушилось все… а куда все подевалось… сигов мама выносила к поездам метровых, красивых, он еще горячий после копчения, и стоил он пять рублей старыми, значит, пятьдесят копеек… это все пропало, нарушилось, и что было — теперь уже не вернешь. Погоду только еще можно читать, вот погоду можно предсказывать, как отец научил. А другое все… Разве кому-то дано так с Яконуром, он ведь живой… у него и свой нрав есть… чистый он, ничего в себе не держит, если что — выбросить хочет… охранить себя старается… смотришь, на берегу и то и другое, а в воде ничего, чистая…

Прошел несколько шагов по крыше; повернулся к трубе.

Так-то вот, своими же руками!

Из института приезжали, звали местных; он тоже приходил; разговаривали с ними, мнения собирали, даже бумагу все подписывали… Он понимал, что комбинат нужен; но не мог понять, зачем обязательно на Яконуре комбинат. Может, просто поторопились… Гостили когда с Соней у ее сестры, у Ани, говорил об этом с Иваном Егорычем; да что говорить-то…

Вот Яконур; вот труба.

По телевидению показывали, как Шатохин стоки пьет. Да хоть бы тихо делали, хоть бы не показывали. Все ведь знают, эти стоки какие. И подойти к ним близко нельзя, такой запах. Все ведь это знают, так хоть бы не показывали, а то ведь вранье-то в людях остается.

Заявление подавал… Потом забрал.

Больно на это все смотреть, да что же делать… В отпуск с Соней уезжали, хорошие места видели, а еле дождались, когда обратно ехать. Родные места, родина. При всем что здесь… а все равно. Тут их место…

Работал на опалубке, потом по трубопроводам, стал слесарем. Построили поселок — квартиру дали… семья растет, вот обещали расширение… Прочат в бригадиры.

Убрал руки в карманы комбинезона.

Очистка теперь хоть получше…

Родительский дом не продал, оставил в память; теперь все выходные там… огород, за ягодами на мотоцикле… следующий отпуск — на то, чтобы подновить дом… держать его чтобы в порядке…

Еще минуту глядел Николай на Яконур; затем начал спускаться в цех, где надо осмотреть змеевик.

* * *

Герасим сильнее прижал трубку.

Наконец ее голос!

— Хорошо, послушай сказку… Вот Иванушка сидит на печи. Но наступает время, и ему надо отправляться искать. Идет он за тридевять земель… Тогда было потруднее, женщин было меньше, чем мужчин…

Треск, помехи, яконурский ветер раскачивает старые провода на деревянных столбах.

И голос Ольги.

— А сколько препятствий у Ивана! Он встречает свою суженую, а ее уносит Кощей Бессмертный…

Опять треск.

Ехать, ехать!

* * *

За деревней Карп увидел лодку у берега, свернул; заглушил мотор, ткнулся в кочки рядом.

Дед с женщиной, она его моложе лет на десять — пятнадцать, не разберешь. У деда — культя вместо правой руки; голубые глаза; грязная одежда. У женщины — худое, безразличное ко всему лицо; красные руки из коротких рукавов ватника. Лодка едва цела; ветхая сетчонка, бедный улов.

Карп сказал мирно:

— А, старый знакомый! Это ты в тот раз огородами ушел…

— Я? Когда? Не было такого!

— Да он сроду… — сказала женщина. — Может, то Сенька, тут есть один…

Карп засомневался:

— Да вроде…

Достал из полевой сумки бланк протокола, начал обычные вопросы:

— Дети есть?.. Возраст?.. Работа?..

Женщина говорила Карпу:

— Исть-то ведь тоже хочется! На звероферме я сейчас. Вот выходной у меня, думали — рыбы поисть… Ты бы на Каракан пошел, вот там сети…

Голос у нее был безжизненный, равнодушный, как ее лицо.

Карп знал эти намеки, ответил привычно:

— Да мне сети не нужны.

Старался говорить с ними помягче.

Дед вскочил вдруг, стал выбрасывать все из лодки:

— На, вот оно, забирай… И лодку забирай… Последнее…

Весла, черпак, рыба кверху брюхом закачались на мелкой волне перед Карпом.

— Забирай!.. На Каракане вот браконьеры, ты их не трогаешь, они вооружены, ты их боишься… Забирай, если у тебя совести нет… Я поймаю, так только пожрать… Где бы все это было, если б Гитлер занял… Говоришь, где мы с тобой встречались? Разве только на Курской дуге… Руку вот у меня немец отнял и все бы это отнял бы…

— Ну, — сказал Карп примирительно, — зачем так-то…

— Теперь все с дипломами руководят. Я работал, сто пятнадцать платили, а он пришел с дипломом, сто тридцать ему… Надо на прошлое оглядываться. Пригожусь еще на что-нибудь…

Карп пробовал успокоить деда:

— Не волнуйтесь…

— Здоровый был — волновался, а теперь что ж… Непродуманная жизнь у нас и идет несправедливо, нет чтобы оглянуться — топим один другого человека…

— Вы заложили сегодня, — сказал Карп.

Женщина махнула рукой:

— Да разве на эту пенсию заложишь, что вы говорите…

Карп заканчивал протокол. Ладно, бумагу потом выбросить можно… Написал: сети уничтожены на месте. Что там, такая рвань…

Торопил себя.

Тяжелый разговор… тяжелая работа.

* * *

Как она поставила перед ним тарелку…

Яков Фомич вспомнил: эта неожиданная, несвойственная Лене резкость движений и стук тарелки о стол!

Тишина читального зала, только шуршание переворачиваемых страниц… И вдруг это воспоминание о сегодняшнем утре.

Отодвинул от себя журналы.

Как это было?

Да, резкость ее движений и стук тарелки о стол…

Яков Фомич был удивлен.

Пожал плечами. Взял ложку, принялся за кашу. Лена села напротив, сложила руки на груди. Яков Фомич спросил, почему она не ест.

— Не хочется.

Он продолжал есть, ложка за ложкой. Молчал. Смотрел вниз, в тарелку.

— Яков!

Отставил тарелку. Сгорбился.

— Я устала.

Совсем он не был готов к этому…

— Яков, но так же нельзя!

— Яков, ведь я просто не знаю, что дальше.

— Яков, у меня руки опускаются!

Он посмотрел в ее лицо. Увидел нервную, растерянную женщину.

— Я всегда верила в тебя… И когда ты еще только начинал…

Его понимание Лены, его отношение к ней были полностью сложившимися, законченными, ясными; теперь, глядя в ее лицо, Яков Фомич снова осознал, как давно все это устоялось в нем, каким сделалось ему привычным и как дорога для него эта привычность, отчего он и берег ее все годы.

— Я устала! — повторила Лена. — Понимаешь ты, устала!

Он и понимал, и был в недоумении…

— Яков, ты просто ребенок, разве можно так относиться к жизни?

— Яков, скажи, сделал ты вчера что-нибудь?

— Яков, не говори мне ерунду. Ты с кем-нибудь разговаривал насчет работы?

Его доброта, снисходительность и привязанность к Лене были искренними…

— Ладно. А что ты собираешься сделать сегодня?

Он почувствовал боль внутри и закусил губу.

В нем не было любви, но доброта и привязанность были настоящие!

А его бегство из института к ней… как обнимал он ее с благодарностью…

Яков Фомич все всматривался в лицо жены.

Еще и это:

— Ты не возражаешь, если я продам кольцо?

Нет, она не хотела уязвить его, просто так она все это понимала! Так думала, и что думала, то говорила.

И снова:

— Я устала, устала!..

Яков Фомич почувствовал, как что-то привычное в нем медленно, едва заметно, с трудом и неохотой трогается с места и приходит в движение…

Он ощутил приближение опасности.

Встал, обошел стол. Шагнул к Лене. Она подняла к нему голову. Смотрела на него снизу вверх. Слезы в ее глазах…

Оба они были сейчас в опасности.

Яков Фомич перевел взгляд на руку Лены, рука ее лежала на столе, смотрел на загрубевшие, немолодые пальцы.

В нем возникла и начала набухать жалость…

Он заставил себя улыбнуться. Стоял над Леной, над ее обращенным к нему лицом и ждал, пока не возникла в ответ едва заметная, в слезах, улыбка.

Положил свою руку на руку жены.

* * *

— Так, — говорит Ляля. — Где наша колода, на месте?.. Таня, набери там. Полегче. Теперь жми. Ага, идет… пищит… мигает… Так! Встала, родимая. Что там? Ясно… Так. Давай еще. Набирай. Уж самое простое мы ей толкнем. Жми… Опять зависло. Так. Послушай, вот что. Меня смущает, почему лента не крутится. Ася! Ты где?.. Ася, меня смущает, что лента не крутится… Пусть это меня не смущает? Точно? А у меня не идет… Выразительно ты это руками делаешь!.. Фортран обновить? Слушай, а что тут в канале? Все в порядке? Ну-ка посмотрим… До чего тесно блоки стоят… Вот тут что? А почему разъем валяется? А это что? Воткнем. Пробуем снова… Так. Набери, Таня. Жми. Ну, родимая! Спокойно, сейчас она будет материться… Нет, это она не тебя. Так. Давай-ка еще раз. Она просто обиделась… Ясно. Не пробьется на прибор. Обижается. А что там наш прибор? Займемся прибором… Жутко тесно, все бока обдерешь… Ну, что тут у тебя? Не работает? Верочка, подсуетись, сколько ж можно!.. Ага, ожил. Молодец. Это я прибору… Где метка? Хорошо. Метка есть. Все отключи, пусть минут пять отдохнут, устали, бедняги, расстроились… Так. Пошли опять. Теперь толкни задачу. Вся колода вошла? Ну как там?.. Черт. Почему встали, печать выключена? Пойду сама включу… Ну-ка… Ах, милый, засветился!

Ляля уверенно идет от АЦПУ (алфавитно-цифровое печатающее устройство) к экрану дисплея (электронно-оптическая система для обмена информацией с компьютером).

Ну-ка, общнемся еще разик, кое-что Герасиму посчитаем… Давай-ка, дружок. Оцени, круглыми сутками возле тебя!.. Хотя, собственно, почему нет? Правда! Что можно сделать с мужчиной? Вот уж у кого возможности ничтожно малы, дружок, так это у мужчин. Ну, сводят тебя в кино, в лес, на пляж. Знаем. Что еще? Все. А тут простор! С тобой — делай что хочешь. Любые желания, самые безумные.

Нет, серьезно! Не сравнить…

Ляля придвигает стул, садится; берет в руку световое перо.

Вот, дружок, люди и переключаются! Да я, конечно, знаю, сколько за эти годы потеряла как женщина… Женщина должна заботиться о ребенке, муже, доме. А я — тут пропадаю! Совсем мужик. И в брюках… Зато сколько удовольствия!

Отведя в сторону провод, Ляля нацеливается пером в застывшие перед ней линии. Таня, Ася, Вера наблюдают за нею… Отличное Лялино владение техникой известно в институте. Мотив научной деятельности у нее — самый чистый: удовлетворение собственного любопытства, что означает интерес к делу; отсюда — любовь к своей работе.

Ну, поехали, дружок… Все по новой… Снова да ладом… Еще раз этак тыщу… Один вариант, другой вариант!.. Да лишь бы что-то делать для Герасима… быть его частью, тенью… подстроиться… себя уже и нет самой… пусть лепит, как ему лучше… служить ему… отдать ему что возможно… Все отдать, лишь бы принял… только бы брал!.. Уже ведь вроде все определилось; и Наташка к нему вон как; общий дом; старалась, все для него делала; все, все готова была сделать для него; читала по его взгляду, мысли его угадывала, все знала, чего ему хочется, что ему нужно; дом его ждал, когда он бывал в отъезде, вещи, казалось, его ждут, и он тоже говорил, что у него такое впечатление, будто стены его встречают; разве может жить человек без семьи, без тишины, без дома; отложить защиту собиралась, родить ему, общего хотела ребенка… и вдруг!..

Ляля нажимает на клавишу; приставляет перо к метке; ведет метку по экрану.

Что ты будешь делать, типичный, конечно, случай, естественнейшее для мужчины поведение: от женщины, которая вся к нему, для него, под него, — к женщине, которая от него убегает или как-то иначе от него чего-то требует, словом, не дает ему существовать, постоять не дает спокойно; к ней он и присыхает. Ну что ты будешь делать, — природа: охотник, инстинкт преследовать. Нормальная схема… Объяснила ему, — это у тебя пройдет, скоро, это человек другой, не твой человек, не твоего мира, только не переживай сейчас, не трать себя так… Поймет, опомнится, скорее бы только опомнился, понял, где ему хорошо, скорей бы возвращался… Может, надо немного другой быть, конечно, нет у мужчины сил без конца в зеркало глядеться на свое отражение, но как переломить себя, когда себя не помнишь. А может, пережала где-то, пытаясь руководить им, и не заметила… Только бы не любовь! Только бы не любовь это у него; с этой штукой, необъяснимой, нелогичной, не справишься… Отвлечь его хотела, на все пускалась, пробовала его переориентировать, с Верочкой его познакомила!..

Ляля возвращает перо на место и кладет пальцы на клавиатуру.

Да просто боялась за него! Что с ним без нее будет? Она его знала… Его будущее всегда заботило ее, всегда беспокоило; ему столько дано, однако ведь это надо еще реализовать, овладеть этим, добиться своего! Мужчине нужно, чтобы рядом была женщина волевая, рациональная, умеющая организовать его жизнь, помочь ему, позаботиться о нем так, как никто о нем не позаботится. И ничто эту заботу не заменит… Она же видела, видела: ему хорошо с ней, они пара, они дополняют друг друга! Радовалась, когда видела свое в его успехе, счастлива была от этого. Ему необходимо это все, он без этого не сможет… Ну как он один? Она старалась, чтобы Герасима не сбили с толку, чтобы он не потерял своего времени и не прозевал свой случай; не поддался бы на что-нибудь там. Она хотела, чтоб он был успешен, чтоб ему, следовательно, было хорошо; чтобы осуществил заложенное в нем, чтобы его место в мире было по его возможностям, чтобы не только она, все бы знали, каков он!.. А тут еще эта сложная обстановка в институте… Надо ему помочь. Он не сможет без ее помощи, не сможет без нее!.. А если не реализует себя, станет неудачником — будет несчастен и, вернувшись к ней, сделает и ее несчастной, ей ведь придется нести эту ношу, мужчина всегда перекладывает ее на женщину…

Ляля поднимается и снова идет к АЦПУ; останавливается, рассматривает широкую бумажную ленту.

Ее руки. Одной она приподнимает ленту, читая; другая машинально опускается в карман. Удивление на лице Ляли; из кармана рука появляется с листком бумаги; теперь Ляля читает записку.

На ленте, что в одной ее руке, — крупными печатными буквами:

ЖЕЛАЮ УСПЕХА

К ВАШИМ УСЛУГАМ

ДЛЯ РАБОТЫ С ЗАДАЧЕЙ НАБЕРИТЕ СЛОВО «ДАЙ» И НАЗВАНИЕ ЗАДАЧИ

ЖДИТЕ

НАБЕРИТЕ «ПУСК» ИЛИ НАЧИНАЙТЕ ОТЛАДКУ

ПУСК

В записке, что в другой ее руке, — тоже крупно, тоже печатными буквами:

МАМУЛЯ

ПРИХОДИ ПОРАНЬШЕ

КВА — КВА — КВА

МЯУ

* * *

ИЗ ТЕТРАДИ ЯКОВА ФОМИЧА. «Как и почему я не пишу о своем способе оставаться под водой столько времени, сколько можно оставаться без пищи? Этого не обнародую я и не оглашаю из-за злых людей, которые этот способ использовали бы для убийства на дне моря, проламывая дно кораблей и топя их вместе с находящимися в них людьми (Леонардо да Винчи). Научные открытия сами по себе вреда принести не могут; по крайней мере пока мы еще не знаем ни одного такого открытия… Все дело сейчас в том, чтобы развитие социальных отношений не отставало от темпа развития науки (В. Энгельгардт). И предал я сердце мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем (Книга Екклесиаста). Научный подход тоже должен иметь свои границы, возможности, пределы. Он должен применяться так, чтобы оставлять место для других подходов, например, эстетического, этического и т. д. Есть разные подходы к решению проблем, которые должны взаимно соотноситься (В. Ж. Келле). В связи с последствиями, к которым может привести использование науки, на благо человечества или во вред ему, на ученого возлагается большая ответственность, чем на рядового члена общества, главным образом потому, что научный работник, обладая знаниями, может предвидеть эти последствия (Хартия Всемирной федерации научных работников)».

* * *

Склонив голову вправо, Элэл следил через раскрытое окно, как ветер перебирает листья, — поворачивает их к себе, от себя; поднимает и отпускает; вращает на черешках…

Прислушивался.

Отчего этот шум листьев? Оттого, что они плешутся друг о друга? Но, похоже, не так уж часто они соприкасаются… Или звук идет от каждого листа отдельно — потому что он перегибается, полощется, сопротивляется ветру?

Элэл выбрал один лист.

Хотел услышать его… голос листа… из шума леса…

* * *

Опять Яков Фомич шел по лестнице, шагал с разовым пропуском в руке.

Так и пойти теперь, от одного к другому? — смотреть, спрашивать, выслушивать…

Эта лестница, в противоположность Николиной, вела вниз, он спустился в цокольный этаж и оказался в длинном полутемном коридоре. Одним концом коридор упирался в изотопную, это было видно по знаку — привычный красный пропеллер на оранжевом поле; в другом конце стояли центрифуги, похожие на стиральные машины.

Нашел нужную дверь.

Завлаб был высокий парень, отпустивший на затылке русые локоны. Стол его занимали пробирки-склянки; на полу и на стеллаже размещались ящики с дрозофилами, — мухи жили себе там по-своему, по-мушиному, пока завлаб науку делал; в шкафу стояли книги: стены увешаны были цветными схемами, а выше — портретами своих великих, Яков Фомич узнал некоторых; в углу белел холодильник, и когда лаборантка открыла его, оттуда блеснули все те же пробирки-склянки. Юную лаборантку звали Светланой, стол ее располагался перпендикулярно к завлабовскому; перед ней было много разного, опять-таки фарфорового и стеклянного, а у левой руки — телефон.

Завлаб рассказывал: гены… хромосомы… код… РНК… ДНК… генетические карты… кислоты, фракции, ферменты… клеточный уровень, межклеточный, группы клеток…

— Некоторые ферменты уже выделены, — сказал завлаб. — В общем, если чего-нибудь добавить или уменьшить, то, например, изменится крыло у мухи. И тэ пэ.

Светлана повернулась к завлабу, показала тонкую стеклянную трубочку:

— Подарите мне такую!

Завлаб открыл ящик стола, склонился, достал трубку и молча протянул Светлане.

Яков Фомич принялся расспрашивать про белок, о котором говорил Никола.

— Вроде бы… — сказал завлаб. — Да, предполагается… Может, его и вырабатывает нейрон. Может, он и имеет отношение к памяти… Все может быть. Есть у нас такая работа…

Зазвонил телефон.

Светлана сняла трубку:

— Заседание квалификационной комиссии? Когда?

Светлана посмотрела на завлаба, завлаб сделал знак рукой.

— Но его нет, он куда-то вышел…

Яков Фомич сочувственно кивнул.

— Скажу — забыл… Словом, подбирают крыс две группы, умных и глупых, по способности обучаться, — продолжал завлаб. — Ну, вводят им такую дрянь, она способна связывать этот белок, ее метят еще изотопом. И вот она у крыс в мозгу связывает белок, который вас интересует. Радиация, естественно, светит. Сейчас покажу…

Завлаб начал рыться в столе.

— Черт! Куда что девается? Свет, принесите. Пожалуйста… Мы ждем.

…Яков Фомич ходил пока по прохладному полутемному коридору.

Ходил, вспоминал.

Что сказала Лена.

И как она это говорила…

Она спрашивала его, в чем теперь смысл его существования!

Яков Фомич понимал Лену… Всегда в его существовании главным была его работа, и общую их жизнь, прежнюю жизнь его и Лены, она занимала собою едва не полностью. Теперь ее не стало. И Лена терялась, недоумевала, пытаясь осознать, что происходит и зачем все происходящее с ними; она искала цель, задачу, формулировку — какой-то центр, вокруг которого она могла бы построить их жизнь заново, новую их жизнь; ее мучила необходимость переопределить мужа, создать новый его образ — и без того, что было прежде в нем самым главным!..

Многое или все это, наверное, было бы иначе, если б жизнь их стояла на чем-то другом. Если бы такое место в их жизни занимало что-то иное… Любовь? Может, любовь… Что-то такое, что всегда оставалось бы с ними, независимо ни от чего.

Лена упрекала Якова Фомича: говорила, что жила им, ради него, в этом видела свое предназначение, — а теперь он подводит ее, лишая ее жизнь смысла…

Он перестал быть для жены тем, кем был раньше!

Он для нее попросту переставал быть, вообще быть переставал…

К тому же он безответственно снял с себя обязанности главы семьи, добавила она!

Яков Фомич понимал и это… Впрочем, он нашел уже кое-какие заработки. Они, конечно, не давали того, что выходило у него в институте, однако на двоих вполне могло хватить. А тратить себя за деньги он не собирался. Да не в этом дело… Он перестал быть для жены и главой семьи тоже.

Лена уговаривала его вернуться в институт. Доказывала, что это решило бы все проблемы…

Яков Фомич понимал, что она права. Это решило бы все проблемы в их жизни.

Но не мог же он пойти к Вдовину!

Смешно!

Нет, нельзя больше думать об этом…

Яков Фомич остановился посреди коридора. Открыл первую попавшуюся дверь, вошел.

* * *

Машина была бригадира электриков с подстанции. Плотный невысокий человек в добротном костюме, белая рубашка. Со своей бригадой — четырьмя очень разными мужичками. Они переодеваться не спешили; еще стояли кружком, мокрые, в мокрых трусах и рубашках; на головах — кепки. Пока шел разговор — стягивали трусы, выкручивали.

— Что поймали, мужики? — спросил Карп.

— Да, пожалуй, ничего, кроме насморка…

— Мешок-то откройте!

Открыли. В мешке — сеть, рыба…

Мужички снимали кепки, доставали из них папиросы, закуривали.

С ними был еще парнишка.

— Сын вот приехал сегодня в отпуск из армии, — объяснял бригадир. — Хотел сделать встречу ему… Самый младший мой.

Карп разложил бумаги на капоте. Бригадир попросил;

— Сына не вписывайте, а то в часть пойдет бумага…

Карп не стал вписывать.

— И когда ждать нам позора?

Бригадир, видно, хороший был человек.

— Три хоть штучки оставьте на уху для сына…

Карп отложил четыре. Забрал сеть, остальную рыбу — успеет еще сдать сегодня; понес к своей лодке. Бригадир приказал сыну:

— Другой мешок ему дай, сеть-то мокрая!

Сын побежал, открыл багажник; Карп поблагодарил…

Рванул на полном газу от берега, вылетел далеко. Свернул к югу.

Припомнил, что написал бригадир в протоколе в графе «Объяснение»: «Мы приехали отдыхать и хотели поймать на уху».

Вот и все. И это так. Написал честно, как есть. И разве он не прав?

Не сопротивлялся, не прятался, не грубил, не врал. Просто был в досаде, обижен на случай и на инспекцию.

А удочкой, Карп и сам хорошо знал, ничего уж теперь и не возьмешь…

Карп задавал себе вопросы… Отвечал себе на них… Не на каждый он мог ответить определенно: разные обстоятельства, случалось, разные складывали ответы, на один и тот же вопрос; случалось также, что ответ и вовсе не находился.

И Карп бы так же — уж коли поехал бы отдыхать к воде, захотел бы рыбки. А как иначе? Что это был бы за отдых у воды?

Но порядок есть порядок. Это он определил для себя твердо. Нельзя — значит, нельзя. Вот все мясо любят, а коров же не хватают! Деньги все любят, — инкассаторов ведь не убивают.

Карп объяснял себе свою работу, и свою правоту, и свою полезность.

Все выходило верно. Но для тех, на кого он составлял протоколы, это было неубедительно. Карп знал.

Ну что же! Вот взять правила уличного движения. Они для безопасности людей. Правила рыбной ловли — для сохранения среды: опять-таки для людей; в конечном-то счете для того же, для сохранения жизни. А улицу переходить где надо — разве привыкли? Так-то! И Карп в том числе… Хотя в армии все по городам служил.

Они по-старому хотят, как привыкли. А с новыми моторами все вон кругом простреливается, все места доступны; некуда рыбе деться, чтоб подрасти, потомство вывести. А снасти какие — синтетика!

Это все попадались не злостные браконьеры. Верно. Да ведь эти люди, кто хотел только на уху, каждый понемножку, — их было сколько, и сколько же они брали, если посчитать, все вместе? Вроде ни на ком из них вины не лежало, а вместе все делали они зло. Может так быть? Видно, бывает.

Но трудно перестроиться… Карп знал, как трудно.

Попробуй перестройся…

Вон на берегу чайки. За кузнечиками охотятся! Сухопутные теперь на Яконуре чайки.

Как привыкнуть?..

Пошел мимо института.

Вот он, на склоне.

Послушать разговоры о запрете, — выходит, во всем виноваты ученые. Они потребовали. Особенно Савчуку достается. Так получается, что кругом его ругают — и начальство, и яконурские рыбаки. Те грозятся выговор дать, эти — встретить в открытом Яконуре…

А что Савчук? Сами должны видеть, маломерки одни попадаются!

Да, объяснял себе Карп свою работу и свою правоту.

Все вроде сходилось. Все было в порядке в его представлениях о себе и своей работе.

Если б не дед тот с культей…

Деда этого Карп все откладывал, но теперь уж откладывать дальше было некуда… как ты длинно ни рассуждай — пришел его черед.

Что тут можно сделать?

Карп свернул в залив, к знакомому егерю, — расспросить.

…Егерь кухарил на уличной печурке. Жарил сало с луком на сковороде. Тут же суп кипел в кастрюле. Егерь надел рукавицу, снял крышку с кастрюли, пристроил крышку на камне; взял сковороду, высыпал все с нее в кастрюлю, в белый пар; набрал ложку супа, сполоснул сковороду; вылил туда же, в кастрюлю. Вернул крышку на место. Сказал:

— Уха из петуха. Хоть вода-то еще озерная…

Егерь был здоровый старик; три войны прошел — хасанскую, финскую и Отечественную, имел три контузии, — и ничего.

Карп стал расспрашивать.

Сразу все переменилось.

Егерь рассказал: этот дед недавно вышел из тюрьмы, сидел за убийство; угоняет тут лодки, пакостит; на фронте и не был; Сеньки здесь никакого нет, убегал, значит, он же…

Все сделалось просто.

Карп такое почувствовал облегчение, что смутился, подтрунивать над собой начал…

Все неприятное, мучившее Карпа, что замутило ему этот день, — враз было снято егерем.

Образ самого себя, который Карп себе составил, — сохранился в целости…

Карп распрощался с егерем и отправился дальше. Повернул к Надеждину.

Взошел ранний месяц; лежал в перистых облаках, как в неводе.

* * *

Нет, Герасим просто забыл о ней!

Ольга подняла брови… Затем отошла в сторону, чтобы он не заметил.

Две головы над листком бумаги. Кемирчек рисует аккуратненькие кружочки, квадратики, соединяет их стрелочками:

— Блок нагульного стада… Кормовая база для рыбы… Блок нерестового стада, множитель, затем икра, личинки… Линия искусственного разведения… Нерест, множитель…

Герасим достает ручку, тоже принимается рисовать:

— Видимо, кривая второго порядка… Нет, разобьем на участки… До какого-то минимального уровня рыба вообще жить не может, численность стада нулевая… Популяция — по оси ординат, корм — здесь… Затем рост стада, чем больше корма, тем больше рыбы… Интервал линейного роста… Потом наступает насыщение…

Забыл о ней.

Кемирчек:

— Конечно, это первая ступень — моделирование популяции по массе… Вторая ступень — моделирование биоценоза в целом… Природный комплекс… Энергетический баланс… Надо, скажем, знать, сколько энергии рыба тратит…

Опять Герасим берется за листочек:

— Послушай, видимо, в следующем интервале спад, обратная зависимость…

Забыл про нее!

Кемирчек:

— Точность нужна в исходных данных…

Герасим:

— Если инженерные расчеты…

Кемирчек:

— Но у вас там…

Сколько это будет продолжаться?

Конечно, это был важный пункт в ее программе — познакомить Герасима с Кемирчеком; конечно, это получилось даже удачнее, чем она предполагала; но все же…

Что, ревность?

К Яконуру!

Нет, невероятные вещи с ней происходят…

Наконец стали выбираться. Перешагивали через кабели, ящики — продвигались к выходу.

— А как вы получите данные по энергетическим затратам ваших рыб?

— Это можно показать… Ольга, не возражаете?

Кажется, дальше ее программа пойдет сама собой…

Кивнула.

В дверях Герасим все же приметил ее, вспомнил о ее существовании, сообразил, кто это такая…

Да что она, в самом деле! Вот глупость!

Герасим взял ее за локоть, хотел, похоже, что-то сказать, но промолчал.

— Что, Герасим? Ну что? Выкладывай!

Сделала ладонь горсткой, подставила к его губам.

— Знаешь…

Смутился.

— Знаешь, я сейчас только сообразил, что у меня появился интерес…

Погладила его по руке, потерлась головой о его плечо.

Ждали Кемирчека, он запирал свое хозяйство.

Из двери детского сада вышла Косцова. Ольга представила ей Герасима.

— Интересуетесь проблемой Яконура? Ничего, не стесняйтесь, драка всегда собирает зрителей… С Элэл знакомы? Вот как!.

Косцова принялась расспрашивать Герасима об Элэл.

* * *

— Бутылка коньяку, — говорил завлаб, стоя посреди лаборатории. — Согласны, Софья?

— Заметано!

Миниатюрная женщина и завлаб ударили по рукам.

— Разбейте, — попросила Софья.

Яков Фомич разделил их руки и поинтересовался, в чем дело.

— Фокус! Не верю, — сказал завлаб. — Это и на манипуляторе непросто!

Софья объяснила: она поспорила, что безо всякой хитрой аппаратуры вытащит отдельную хромосому…

Кто-то уже переносил бинокуляр на свободный стол, кто-то сомневался, хватит ли провода, кто-то включал, зажглась лампочка подсветки; из холодильника извлекли чашку со льдом, слева от Якова Фомича сказали что-то о фиксации, справа — о глицериновом буфере… Софья усаживалась, направляла зеркальце, крутила какие-то колесики.

Завлаб распорядился, чтобы Якова Фомича пропустили к столу; Софья отклонила голову, и он заглянул в бинокуляр.

Яков Фомич увидел, как в прозрачной личинке все мерцает, дышит, переливается; все находилось в сдержанном согласованном движении…

Софья взялась за стеклянные трубочки, в которых были закреплены стальные иглы. Склонилась на минуту; выпрямилась.

— Слюнную железу? — спросил завлаб.

— Конечно.

Яков Фомич посмотрел через плечо Софьи в бинокуляр и увидел каплю с хвостиком, вгляделся и разобрал ее клетки и в них чуть более темные скопления чего-то едва уловимого — ядра.

Клетки были зеленоватые, и оттого все казалось географической картой: светло-зеленые поля, разделенные межами, тропинками (оболочки клеток), и на этих полях — рощицы, стада, зеленые селения (ядра); или, вернее, то была не карта, а вид сверху, с самолета, в солнечный день… микроскоп и под ним — живые клетки… или уж со спутника…

Яков Фомич взял у Софьи иглу, осторожно подвел ее к зеленой капле; игла стала толстой, черной, концы ее виделись резко, а ближе к рукам — все более размыто. Коснулся капли… Отдал иглу Софье.

— Сколько звездочек, три? — спросил завлаб.

Софья утвердила руки на краю предметного столика… Склонилась… Выпрямилась, давая посмотреть Якову Фомичу.

Капля была разорвана с краю, и одна крупная клетка лежала особняком, едва касаясь других; ядро было хорошо видно.

— Не менее пяти, — сказала Софья.

Снова наклонилась к бинокуляру…

Выпрямилась.

— Готово?

Софья, не отвечая, посмотрела на свои локти, на ладони; утвердила их; склонилась.

— Пять — так пять, — сказал в тишине завлаб.

Софья подняла голову, не спеша, аккуратно положила иглы и встала.

Завлаб глянул и сказал:

— Вот это да!..

— Только, пожалуйста, армянский, — попросила Софья.

Яков Фомич подошел последним; увидел опавшую оболочку и рядом — россыпь скрученных хромосом.

Вышел в коридор.

Этот великий туман отдельных задач, завораживающей терминологии… туман, который окутывает все… в пределах видимости остается только интересное профессионалу. Механизм приема информации… Микроманипулятор… Интервальная гистограмма первого порядка… Заклинания.

Плюс нынешние масштабы работ — огромные лаборатории, институты, комплексы, — и каждый человек оказывается среди сотен и тысяч других, давно уже бегущих что есть сил в своем направлении, остается только включиться в их число; собственное участие растворено в коллективном, разделено на мелкие, вроде незначительные, невесомые доли…

Ну, а ты с Николой, два отличника, надежда честолюбивых учительниц?

Еще утром ни о чем подобном не думал… хотел только повидаться с приятелем по школьным олимпиадам.

И вообще не ожидал от себя ничего подобного…

Лет за полсотни до Николы начинал Шеррингтон свои работы на мозге и (говорят) отказался от них.

Часто ли так бывало? Бывало. Что это могло дать? Какие-то вещи сделали, может, чуть позднее. И только. Всегда находился человек, который говорил: «А мне интересно!» И делал.

Соблазн приоткрывания самой таинственной завесы… Личного проникновения за нее… Приобщения к сокровенному… к первооснове… Наконец, тот самый соблазн превышения власти и силы, данных человеческому роду…

Естественная жажда самореализации… Осуществления своих возможностей — дарованного тебе природой, той же природой… Осуществления себя — части природы и ее порождения…

И вот: Никола счастлив. Завлаб тоже.

Что, в науке — дурные люди?

Остановиться из-за того, что все может обернуться и злом?

При определенных условиях…

Исследования на мозге, — значит, потом использование их для воздействия на мозг с целью его усовершенствовать в том или ином направлении, которое кто-то будет выбирать по своему усмотрению, в соответствии со своими целями; следовательно, изменение человеческой природы, возможно, такое, за которым последует постепенное превращение людей во что-то вроде общественных животных, — вот как (говорят) рассуждал Шеррингтон.

И обязательно — это. Одним кажется, что дело зашло далеко и пора остановиться, когда в действительности еще только ранняя стадия исследований. Другие считают, что работа представляет лишь академический интерес, в то время как она уже ушла в практику…

…Появилась Светлана.

Яков Фомич взял в руки листок, завлаб показывал ему кривые, одну и другую:

— Вот, можно видеть, какая там скорость образования этого самого белка у глупых крыс и какая у, значит, умных…

Пошли в кабинет завлаба.

…Может, Лена и не сознавала это до конца, но Яков Фомич понимал, — знала сама Лена или нет, — да, он перестал быть для жены тем, кем был всегда.

И все она уговаривала его, все уговаривала пойти ко Вдовину, вернуться в институт…

Хотела возвратить опору, на которой стояла их семья.

Уговаривала…

Она хотела вернуть себе прежнее отношение к мужу.

Все уговаривала.

Уходя на работу, оставила ему список поручений: заплатить за квартиру, купить какие-то продукты…

Он стал вторым членом семьи.

…Светлана — с отчаянием:

— Не растворяется что-то, как это делать…

— Тереть и бить, — спокойно сказал завлаб, — бить и тереть. Да получше, да подольше.

Кабинет завлаба постепенно наполнялся молодыми людьми.

Конечно, Лена не собиралась обидеть его… Никак это не было против него направлено… Просто — так уж она все воспринимала… Она поступала по-своему естественно, да, она делала нечто для нее само собой разумеющееся…

Но неужели она не понимала?

Раньше он бы, не думая, сходил в кассу, в магазин…

Теперь все это выглядело иначе.

Ну неужели, неужели она не могла понять!..

…Завлаб сидел за своим столом, перед ним на разномастных стульях расположились его сотрудники; завлаб неторопливо вел совещание, сверяясь с листочком, лежавшим у него на краю стола. Одновременно он занимался мухами. Пола белого халата была откинута; карман брюк оттопыривался, туда были натолканы пробирки, завлаб их грел собственной ногой. Не переставая говорить, он посматривал в микроскоп — сортировал мух. Вынимал из кармана пробирки, не глядя, открывал; упаковывал туда отобранные пары.

— Одни самцы! Веня жалуется, что мухи у него не размножаются. Откуда же чему взяться…

Яков Фомич подождал, пока все разошлись.

Стали прощаться.

Перебил телефон, — Светлана, не спрашивая у завлаба, передала ему трубку.

— Ну хорошо, пусть будут французские духи… — сказал завлаб.

Светлана:

— Буквально обо всем мама должна заботиться!

— Ну, если нет хороших духов, пусть другое, купи другое…

— Это ему нужно идти сегодня на день рождения!

— Откуда я знаю, мама, что покупают молоденькой девушке…

— Можно бы и знать уже!

— Ну, если это не для девушки, купи что-нибудь для девушки…

— Имениннице не позавидуешь, правда?

— И еще, мамуль, хорошо бы цветы…

— Какой прогресс!

— Ну посмотри, может, они выросли все же где-нибудь…

Завлаб проводил Якова Фомича.

Шли по коридору, завлаб говорил:

— Вообще-то есть уже существенные результаты по части мозга. Кто-то там на что-то воздействовал, чего-то, кажется, вводил, и белка этого в мозге увеличивалось или убывало…

У выхода завлаб сказал:

— Ну, а мне сейчас — на ковер. Спросят, почему не явился заседать, — скажу, в самом деле, что-то с памятью… Белка вашего не хватает… Черт! Чтобы поработать, приходится брать отпуск!

…Яков Фомич отдал вахтеру пропуск, вышел.

Еще и эта легкость, с которой все делается… Эта лихость…

Бутылка коньяку!

Хромосома.

Как все буднично, как просто…

Да, Никола — «за стандартизацию масштаба, правда, пришлось некоторыми подробностями пожертвовать»…

Но эти уже дальше, чем Никола.

И здесь — радиация, опять радиация!

Мама еще его опекает…

Этот разговор о духах…

* * *

Молодая, нарядная водоросль стояла в тишине, смотрела, как идет вокруг жизнь совсем неотличимых от камней брандтий и хиалелопсисов, — пока не двинутся, их и не заметишь; красных и фиолетовых эулимногаммарусов, разбегающихся по своим щелям; зеленых с оранжевыми крапинками спинакантусов; таких светлых паллазеа…

Я вижу ее. Она высокая и яркая. Ее хорошо видно под тихой прозрачной водой.

Время от времени плавное перемещение воды колеблет ее, и тогда она вступает в медленное, сложное движение, и другие, все, что рядом с ней, каждая из них, также начинают медленное, сложное движение, и кажется, словно это изумрудно-зеленые живые токи неспешно восходят, стремятся по водорослям: ото дна ввысь, к поверхности Яконура.

* * *

Принесли чай.

Человек с длинными, совершенно седыми волосами предложил перейти за столик в углу его кабинета. Сели один напротив другого.

Тишина в кабинете, тихая улица за окнами. Чаинки взметнулись, поднялись беспокойным облаком; затем вошли в поток, выстроились по окружности; собрались над центром донышка, спланировали на него.

Свирский понимал, что могло означать это приглашение к человеку с длинными, совершенно седыми волосами.

Сидел выпрямившись, как всегда.

Отпил глоток чаю; положил ногу на ногу, ладонями обхватил колено. Приготовился выслушивать вопросы.

У Свирского загорелое румяное лицо, загорелая лысина. Красивые серые глаза. Одет безупречно. Моложавость в его лице, в глазах, в его фигуре, в том, как он сидит. Моложавость, энергия, бодрость. Многие не угадали бы ни его возраста, ни профессии; обычно говорят, что ему нет пятидесяти, и принимают его за режиссера, он и вправду похож на известного театрального режиссера.

Итак, Свирский приготовился слушать.

Руки — на колене.

— Расскажите, как было дело, — начал человек с длинными, совершенно седыми волосами. — Что за контакты были с главком?

Да, этого вопроса Свирский и ожидал.

Его пальцы разогнулись; затем снова обхватили колено.

Рассказал: к нему обращались, просили дать заключение; он поручил институту соответствующего профиля; работу выполнили и сдали…

Пальцы опять разомкнулись и затем опять обхватили колено.

Снова, значит, выступать ему в привычной, но нелюбимой роли. Привычно нелюбимой, — пожалуй, и это будет правильно…

Что думает о нем человек с длинными, совершенно седыми волосами?

Когда-то у Свирского были три модели самого себя. В одной он собрал и выстроил, каким он должен быть, в его тогдашнем понимании, и каких поступков для этого ему надлежит придерживаться. Во второй он был тем, кем он был в действительности, — по его представлениям. Третья модель являла собою отражение того, что, по его мнению, о нем думали и каким его видели другие.

Все три модели долго жили в нем одновременно. Они наладили какое-то сложное сосуществование. Это сосуществование не было мирным; то одна, то другая, то третья одерживала верх и, следовательно, заставляла его поступать по-своему.

Его роль… Он принял ее когда-то с радостью. Он боролся за нее — считал, что там настоящая вершина: престиж, принадлежность к определенному кругу… Добившись, был уверен, что обошел всех своих ровесников среди коллег.

Из кого-то администратор не получался, и тогда ученый оставался ученым.

Из Свирского — получился.

Погружаясь в административные игры, он терял возможность продолжать собственные работы. Это не беспокоило его поначалу, — были удачи, ими он дорожил больше: он быстро стал человеком того круга, в который стремился, умело защищал там свою программу, интересы своего направления…

Он исполнял свою роль много лет. Эти годы делились на две неравные части той неделей, когда он сформулировал для себя, что проиграл. Его административная карьера оказалась псевдокарьерой в науке или карьерой в псевдонауке. До этой недели он исполнял роль потому, что она приносила удовлетворение, а после — потому, что теперь уж выбора у него не было. Новое отношение к своей роли не мешало Свирскому все сильнее включаться в нее. Наоборот: он хорошо понимал, что теперь это единственно возможная для него роль из всех, какие он считал для себя приемлемыми; ему оставалось дорожить ею и держаться за нее.

По мере включения в роль Свирский терял свои модели. Чем сильнее Свирский в нее вживался — все меньше значила модель того, каким он должен быть, и даже та, в которой он себя видел самим собой. Все чаще его поступки определялись тем, каков, он считал, его стереотип в глазах других; это стало происходить автоматически, как бы независимо от его сознания и — на любых уровнях, общался ли он с вице-президентом или с младшими научными сотрудниками…

К концу недели, когда Свирский сформулировал свое поражение, он перестал сопротивляться.

Так ему было проще, удобнее, это позволяло находить свою позицию и принимать решения более быстро и легко. Свирский имел теперь дело не с тремя моделями, а с одной; к тому же она оказалась, из всех из них, самой определенной, самой ясной и самой удобной в употреблении. Знать, что должно, и держаться этого — требует особого и непрерывного труда; не меньшая сложность в постоянном исследовании, каков ты есть на самом деле; зато всегда вполне посильная задача — при наличии некоторого навыка взаимоотношений в своей среде, установить для себя, каким тебя видят, — исходя из того, каким ты видишь людей, — и руководствоваться этим.

Так было и гораздо эффективнее. Третья модель оказалась также самой практичной. Постепенно она незаметным образом трансформировалась и стала являть собою Свирскому не столько то, каким его видят, сколько — каким хотят его видеть, вернее, чего от него хотят… Это была значительная ценность при нынешней ситуации в жизни Свирского. Постоянное обладание таким представлением о себе помогало ему сохранять прочность своего положения, давало наибольшую возможную безопасность…

Он привык к этому своему Свирскому, к созданному им стереотипу; а затем отдал себя ему, поручил ему себя. Это его словно освободило. Он передоверил свою судьбу, дела, ответственность другому; сложил на него свою жизненную ношу; запрограммировал его играть себя и — шел за ним. Его сработанный им Свирский функционировал в реальности — слушал, говорил, решал, указывал, принимал к сведению, ездил, заседал, выступал, делал все, что требовалось; а сам Свирский лишь присутствовал при этом; вызванный им дух вселился в его плоть и завладел ею, а сам Свирский внутри себя дематериализовался.



Это важно — знать, что думает о нем человек с длинными, совершенно седыми волосами…

Следующий вопрос:

— Ответственно ли было сделано заключение?

Свирский рассказал: заключение дано на основе имеющихся научных данных…

Он устал.

Он давно уже устал…

Он все-таки порядочно уже был стар, черт возьми! — хотя и не все соглашались это понять.

Временами на него находило отчаяние.

Да, он знал, что выглядит прекрасно, сохранился, — каждому, разумеется, завидно, на последних фотографиях он такой же, как на прежних, ну да что с того? Он был стар, многое уже было тяжело для него. Он искал сочувствия к себе, ждал от людей понимания его старости, желал облегчения в своей судьбе; но все это непросто найти при том, как включен он в сотни связей с людьми, как сложно его функционирование в этой системе связей и как остро он это чувствует.

Всем он был нужен, все от него чего-то хотели…

Давай навались! Всё на Свирского! Никакого ему покоя! Все на него нагружай — советы, комитеты, защиты…

С годами он пришел к пониманию счастья как возможности сохранять, стабильное состояние.

Это также совпадало с тем, что вносила в его жизнь третья модель.

Только всегда что-то мешало: Старик со своим Элэл, Савчук со своим Яконуром…

Старик, заводной попрыгунчик, и это в его-то возрасте, беспрерывно раздражал Свирского своей неуемностью, своим несносным нравом, просто своим бесконечным существованием, наконец, — человек, который никак не может ни устать, ни сообразить, что пора бы уже угомониться!

Да, эта усталость…

Еще и то, что он на кого-то похож, на какого-то режиссера, — это тоже раздражало его.

И мало ли что еще!

В свое время Свирского взял к себе Путинцев; это было еще до того, как Путинцев заинтересовался Яконуром. У него Свирский стал крупнейшим авторитетом в своей области, он и до сих пор им является. Считал ли он себя продолжением Путинцева? Нельзя забывать, что Путинцев был человеком особенным, люди к нему тянулись, а потом, случалось, отходили от него и даже делались антагонистами. Свирский знал: одни называют его полноправным наследником, а другие — да, другие…

Еще вопрос:

— А по существу дела? Выдержит ли Яконур?

Свирский привел несколько цифр из материалов Кудрявцева.

Он готов и к этому вопросу.

Да, так все и было, — руководство главка обратилось к нему, он распорядился подготовить ответ… Задал этому сразу необходимое направление. Дело было для промышленности, по-видимому, важное; да и министерство из мощных; благоразумно избежать конфликта с ним, предпочтительнее уж ссориться с этим выскочкой Савчуком, которого никто не поддерживает, разве Старик, но его любовь к экстравагантности общеизвестна, — и, что существенно, не лишиться поддержки официальных лиц. И вообще следовало как можно быстрее и аккуратнее уклониться от этого шума, приобретающего скандальный характер. Шум обычно опасен… Включение в него не входило в замыслы Свирского, скандал не нужен был ему. Свое участие в этом деле он рассматривал как незначительный эпизод среди крупных своих игр; а Яконур был далеко.

И это также оказывалось связано с той моделью Свирского, коей он теперь твердо придерживался.

Люди, которым было направлено его распоряжение изучить вопрос, не имели отношения ко всей этой истории. Яконур оставался для них одним из водоемов, специально они Яконуром не занимались. Они добросовестно и беспристрастно сделали обычный общий анализ на основе имеющихся материалов.

После редактирования в аппарате Свирского получился вполне обтекаемый отчет. Все было выдержано в академическом стиле, как его здесь понимали.

Свирский завизировал отчет, не придавая этому особого значения.

Отчет ушел в министерство, оброс там ссылками на него, все двинулось дальше… Когда Свирский понял, что влип в скандал, уже ничего нельзя было поделать: его подпись жила теперь самостоятельной жизнью; его имя, среди других, стояло под решением судьбы Яконура.

Он, собственно, по-прежнему не видел причин для шума; задача состояла в том, чтобы найти выход из ненужной для него ситуации…

Вопрос:

— Нет ли разумных доводов у Савчука? Точнее… Я хочу сказать — вы знакомились с его аргументами?

Свирский улыбнулся и пожал плечами. Все знают, Савчук — без году неделю в проблеме Яконура, он прибежал на крик… Но сказал, что дополнительно посмотрит эти материалы.

Мальчишеское поведение Савчука раздражало Свирского и мешало ему.

Впрочем, он уважал в Савчуке настоящего противника. Он наблюдал за тем, как разворачивается Савчук, какие силы привлекает на свою сторону; Савчук все более заставлял считаться с собой, и это вызывало у Свирского искреннее уважение.

Но что было нелепо, так это постоянное приплетание Путинцева к яконурской проблеме — едва ли не главное оружие Савчука против Свирского. Конечно, Савчук действовал сознательно: стоило ему упомянуть, что Яконуру отдал жизнь Путинцев, — и Свирскому приходилось становиться в нейтральную позицию…

К увлечению Путинцева Яконуром Свирский относился, пожалуй, снисходительно. Когда ученый с мировым именем уезжает за тысячи километров от центра, чтобы умереть из-за переутомления от тяжелой работы в плохих условиях, — и не видно никаких причин, что делали бы его поступок необходимым, — тут уж надо искать объяснения в чудаковатости типа той, которой страдает Старик.

Но и не в том еще была нелепость ссылок на Путинцева. Разумеется, Свирский хорошо знал работы Путинцева, в том числе и по Яконуру. Так вот, был среди них текст доклада на конференции по развитию экономики Сибири. «Мы не можем допустить, — говорилось там, — чтобы неисчерпаемые природные ресурсы этого озера, такие, как запасы чистой воды и многое другое, были исключены из использования в народном хозяйстве в то время, как оно нуждается в них, и прежде всего наша промышленность. Яконур должен отдать человеку все, чем он богат». И так далее, цитата, выписанная еще давно, хранилась у Свирского.

Комбинат!.. Путинцев был согласен, пожалуй, и более крутые меры применить к Яконуру… и даже предлагал…

Доклады тогда же публиковались в сборнике. В те годы, конечно, Савчук был еще молод, но потом, когда он сел на Яконуре?.. Свирский был уверен — не мог Савчук не знать об этой работе.

И все же создал свой миф о Путинцеве…

Единственное, зачем он Савчуку нужен, — это для нейтрализации Свирского.

Можно было бы в один прекрасный день ответить Савчуку — вытащить цитату и пустить ее в оборот; но Свирский не решался.

Молчал.

Так и оставалось это их общей тайной, его и Савчука…

— Что ж, ладно… Я рад, что вы согласились войти в состав комиссии.

Свирский склонил голову, демонстрируя покорность судьбе и напоминая о своей и без того большой занятости.

Тут был итог работы, потребовавшей от него много времени, энергии и связей. Он использовал почти весь резерв знакомств, своих и жены, — ее и собственных родственников, приятелей, «нужников». Создавалась комиссия — надо было действовать.

Свирским двигало ощущение, от которого ему становилось не по себе… Он отчетливо видел том документов по проблеме Яконура; их, наверняка скопился уже целый том. И все эти документы, как водится, надеты на прутья скоросшивателя… и, таким образом, все подписи на этих документах, а следовательно, все люди, решившие судьбу озера, тесно собраны вместе под плотными обложками… подшиты к яконурскому скандалу…

Он не властен был над собственной подписью!

Ответственность не лежала на нем одном, она вообще не лежала на ком-то персонально; ответственность была на некотором количестве людей и, значит, была распределена между ними; а за каждым из них стояли еще люди — их эксперты, замы… имя каждого прочно зафиксировано в огромном разбухшем томе… и никто из тех, кто собран в скоросшивателе, не в состоянии изменить свою позицию, это немыслимо ни для кого из них…

Обстоятельства складывались неважно не для одного Свирского. Но от этого не делалось спокойнее.

И надо было действовать.

Лучший способ остановить — помочь. Нашелся предлог для встречи и повод для того, чтобы сказать: «Да, все-таки дело не чужое…» Ход сработал, и когда в определенном месте в определенный момент стали вспоминать, кто специалист по Яконуру, — возник разговор, что Свирский, кажется, этим вопросом занимался; а раз занимался, следовательно, компетентен.

А когда состав комиссии определился — оказалось, что, после председателя, нет в ней фигуры более солидной, чем Свирский. Как и предвидел Свирский.

К нему и обратились с просьбой взять на себя руководство подготовкой материалов.

Свирский был удовлетворен, получив известие об этом.

К тому же, выяснилось, что и другие понимали серьезность ситуации, — в списке членов комиссии он обнаружил немало людей, с которыми у него положительно найдется общий язык.

Свирский снова оценивал происходящее — участников и обстоятельства.

Даже если в чем-то Савчук прав…

Вся махина уже запущена на полную мощность, функционирует и не может остановиться или дать задний ход, это нереально…

Что, кто-то встанет и скажет: знаете, вот я допустил ошибку… признаю свою вину… давайте-ка переделаем? Во всяком случае, никто не решится сказать это первым! Честь мундира. Голова. Кресло…

Да ничего Яконуру не будет… Если и будет, то когда еще… Что будет, когда нас не будет!..

Пока еще далеко до конца этой истории, но теперь он сможет иметь информацию о ходе дела и даже, если сложится хорошо, в какой-то степени его контролировать; а там — снимет шум, связанный со своей подписью, и забудет о ней…

— Желаю вам успеха. Прошу вас, когда работа подойдет к концу, встретиться со мной.

Еще можно было передумать, поступить иначе, вдруг взять да и сказать что-то…

Дух, живший в Свирском, поднял его тело с кресла, указал ему попрощаться и вывел его из кабинета человека с длинными, совершенно седыми волосами.

* * *

В пути Карпа настигли сомнения…

Да, все оказалось просто и ясно. Выходит, мучиться было не из-за чего. День остался незамутненным.

А ведь посмотреть, — просто на этот раз обошлось. Повезло. Образ себя, который составил себе Карп, случаем уцелел…

Ну, а если бы?.. Мог попасться иной дед… или не дед… который говорил бы о себе — и то, что он бы говорил, не было бы ложью… Что тогда?

Что тогда делать с дедом? Что делать с протоколом?

Деда можно отпустить совсем. Протокол можно порвать.

Что делать с собой?

Стал думать о брате Иване…

* * *

Сига принесли в ведре с водой. Герасим смотрел, как его подхватили руками, подняли к люку; всплеск, — и сиг поплыл в прозрачной горизонтальной трубе, от одного конца к другому, от того, где стояла Ольга, к тому, у которого был Кемирчек. Повернул; поплыл обратно. Остановился.

— Давай, браток, послужи науке, — сказал парень в тельняшке.

Накрыли тот край, где сиг стоял, халатом.

— Чтоб успокоился… — сказал второй парень.

Включили двигатель, насос погнал воду, она ровно пошла на сига постоянным потоком через множество одинаковых отверстий в левом торце трубы; сиг сначала подался назад под силой потока, потом выстроился ему навстречу, заработал, поплыл вперед.

— Так уж он привык, против течения. Яконурский, — сказал еще кто-то из ребят.

Повернули слегка рукоятку автотрансформатора — прибавили скорость потока. Сиг поработал — и сдался; отступил, уперся хвостом в сетку у правого торца; затем вовсе лег на нее плашмя, забился; вода прижимала его к сетке… Сбавили. Сиг метнулся вперед, повернул, проплыл назад, опять повернул… Прибавили. Поборолся и сдался.

— Не нравится он мне…

— Уж какого нам поймали!

Сбавили. Прибавили. Установили ему совсем небольшой поток. Когда он снова собрался лечь на сетку — щелкнули тумблером, подали на нее напряжение. Еще попробовали разные обороты: больше, меньше… Следили за сигом, подстраивали приборы, смотрели, как на ленте содержание кислорода пишется.

— Не нравится он мне, — повторил парень в тельняшке. — Придется менять. Когда всем корпусом начинает работать, — парень показал ладонью, — плохо.

Выключили мотор. Сиг поплавал, потом встал как нужно. Попробовали включиться еще раз. Прибавили. Сиг держался устойчиво.

— Нет, ничего… Это он был возбужден. Пусть входит в поток, привыкает. Утром начнем работать.

Взялись за тряпки, стали вытирать пол вагончика.

Под ярким светом лампы ходил, вился за плексом искаженный преломлением блестящий хвост, — безостановочная работа, бегун на бесконечной дистанции… Вдоль пришпиленной к стене бумажной ленты с рыбьей кардиограммой было написано шариковой ручкой: «Проверь — а у тебя не так? Инфаркт!..» Ровное гудение мотора…

— Поужинаете с нами?

Вышли в сумерках, перешли в другой вагончик.

Здесь был стол из досок — во всю длину, по сторонам — нары, на них красно-синие надувные матрацы и спальные мешки. В углу у входа — кухонное хозяйство, там распоряжалась девушка, представленная как «родственница одного из нас»; девушка сказала, что ужин будет готов через полчаса.

Кто сел за стол, кто улегся на нары поверх мешка, кто помогал варить кашу… Ольга лишь иногда спрашивала у ребят о чем-нибудь, что было бы интересно Герасиму или ей самой оказывалось не вполне ясно; время от времени Кемирчек вставлял в разговор свои замечания; Герасим молчал, слушал.

— Нет, температуру измерять сложнее… Мы вживляли термопары, так наводки большие, он же весь колеблется…

— Контакт у нас с вашим институтом может быть хороший! А если Кемирчек найдет способ использовать данные по энергетическим затратам.

— Произведенную работу замеряем, плывет-то против известного нам потока, и потери веса, расход кислорода, ну и считаем. Фантастика получается!..

— Да, места колоссальные, вот я нефритовое рубило нашел, точнехонько по руке, смастерил ведь кто-то, именно здесь поселился когда-то этот человек. Но дела тут плохи, конечно…

— Уникальный водоем, такая долина! Все это десятки миллионов лет формировалось и поддерживалось. А запасы пресной воды — они же в наше время черт знает какое богатство. Сколько у нас крупных озер? Ладожское, Байкал, Яконур, Телецкое…

— Почему важен спор с комбинатом? Да Яконур сейчас, так сказать, на грани…

— Существует точка зрения, мне братан говорил, что, прежде чем сделать как надо, люди должны все испортить. А потом все исправим. Может, так?..

* * *

Что ж! Одно он знал определенно: он здесь в последний раз.

Теперь уж точно, в последний…

Никогда не был Яков Фомич особенно сентиментальным, но сейчас ему захотелось как-то попрощаться со всем этим, — как это назвать, — с оболочкой, в которой прошла его прежняя жизнь.

Шагал по коридору.

Стенные шкафы, стеклянная дверь, снова шкафы, снова дверь…

Родные стены!

Сплошные шкафы вместо стен…

И тут целесообразность одержала верх.

Провел рукой по пластиковой створке шкафа. Пластик был гладкий, холодный.

Остановился.

Поколебался минуту.

Поднялся на свой этаж. Подергал одну дверь, другую, — все было уже заперто, опечатано.

Когда-то каждый вечер допоздна просиживали.

Ну, все. Нечего здесь больше делать. Пора спускаться…

Сколько продержал его Вдовин?

Принял любезно, пустился в рассуждения, воспоминания, планы… И все — так, словно ничего никогда не случалось! Можно было подумать, что Яков Фомич заглянул к нему на чай, побеседовать о жизни.

Якову Фомичу пришлось самому сказать о цели своего визита…

И началось…

Яков Фомич физически ощущал, насколько близок предел его сил, выдержки, запаса нервной энергии; входя ко Вдовину, он надеялся, что все это не должно затянуться надолго; рассчитывал, что Вдовин если не согласится, то откажет сразу, не тратя времени, и можно будет вскоре выйти и отпустить себя, снять с себя напряжение, требовавшее от него слишком многого.

Вдовин говорил о своей ответственности руководителя, о сложной реакции коллектива, о необходимости прогнозировать возможные изменения в настроениях сотрудников…

Яков Фомич сидел на стуле у края вдовинского стола, смотрел исподлобья, теребил рукав.

Что ж, раз пришел…

Вдовин переключился на тематику, пропел свою старую песню о концентрации, консолидации и прочем; Яков Фомич решил, что сейчас с него попытаются взять какие-то обязательства, но Вдовин плавно съехал на ставки и структуру.

Пришел — терпи… Сам знаешь, что означает твой приход. Сиди теперь, дай человеку выступить перед тобой; пережди…

Вдовин закончил тем, что ему надо подумать и посоветоваться.

Больше часа Яков Фомич проболтался по лабораториям — поговорил с ребятами, даже посчитал кое-что; раскритиковал работу Валеры…

Потом — разговор со Вдовиным.

Его предложение: младшим научным сотрудником…

Ничего другого, сказал, предложить не в состоянии, — ситуация.

Почему не лаборантом, черт возьми?

Да, пришел — что ж теперь… На милость победителя!

Пошел он все-таки ко Вдовину, все-таки потащился…

Яков Фомич сказал: согласен.

Вдовин произнес речь, сказал, что понимает Якова Фомича, так и сказал: «понимаю ваше душевное состояние»; развел руками, сказал, что ему неловко как коллеге перед коллегой.

Говорил долго; стал повторяться.

Яков Фомич понял: Вдовин не рассчитывал, что он согласится. Такова была форма отказа — не то мягкая, не то, напротив, оскорбительная…

Сразу бы мог сообразить!

Но теперь уж Яков Фомич решил настаивать.

Пусть поворочается!

Яков Фомич оживился. Дело принимало, наконец-то, интересный оборот.

Это еще только начало… Вот он неожиданным согласием поставил Вдовина в трудное положение. Посмотрим, как выкрутится!.. А потом будет приказ: «…младшим научным сотрудником»; скандал! А сколько потом еще это создаст для Вдовина критических моментов… Да, тут уже интересная игра!

Вдовин попросил его подождать.

Почему Яков Фомич не придал этому значения?..

Он еще послонялся по этажам. Никому ничего не рассказывал, темнил; пусть будет сюрприз.

Затем вызов ко Вдовину, короткий разговор с ним; вдовинский отказ.

Еще какие-то слова, ссылки на ситуацию, сочувствия; Вдовин говорил, что не может взять на себя такую ответственность… известного ученого, доктора наук, оформить младшим… непредсказуемые последствия… нет, не может. И все эти знакомые:

— Вы лопух, Яков Фомич!..

— Я бы сказал вам по-русски!..

— Постараюсь все-таки сделать что-то для вас!..

Конец.

Пора спускаться…

Пройдя этаж, Яков Фомич услыхал внизу шаги, голос и понял, что это Вдовин.

Пошел медленнее.

Вот чего еще не хватало…

Когда оставался последний пролет, Яков Фомич услышал разговор в вестибюле; осторожно вышел из-за поворота лестницы.

Вдовин, Захар и Михалыч стояли спиной к нему. Вахтер тоже его не видел, отпирал дверь.

— Ждем Якова Фомича, — говорил Михалыч.

— Так он давно уже ушел от меня! — ответил Вдовин. — Проворонили! Друзья, эх… Ну, поедем, поедем!..

Вахтер выпустил их.

Яков Фомич подождал еще немного, потом спустился, попрощался с вахтером и вышел.

Вот и все…

Да, вот как быстро прошел он этот путь: от уверенности в себе — к унижению и подавленности…

До чего же немного для этого потребовалось!

Тоже плата.

Как с ним разговаривал Вдовин…

А как он сейчас воровски стоял на лестнице! Ждал, когда все они уйдут!

Что дальше?

Действительно…

Как же это могло… как случилось, что он пошел ко Вдовину?

Все было убедительно.

Казалось — убедительно.

А теперь видно: пустое…

Многое виделось теперь лишним, не имеющим никакой ценности, просто ничтожным, ерундой, выдумками, в которые он почему-то, поддавшись, поверил.

Нынешнее его положение от многого его освобождало…

Оставалась обида. Много обиды.

Лена его уговорила… она, таким образом, оказала услугу Вдовину…

Вдовин, разумеется, понимает, что рвать надо совсем.

Ничего хуже Лена не могла сделать… ничего больнее!

Уступил, поддался, поверил в чужую ему веру… Где-то тут был источник его уязвимости.

Теперь ему предстояли еще большие унижения: тревога Лены, ее искреннее сочувствие, печаль ее и жалость к нему, ее слезы от чистого сердца, ее любящий взгляд!

Нет.

Платить свою плату самому, в одиночку, не брать на себя обязательств, которые не можешь выполнить; не зависеть от внешних сил, стать неуязвимым.

Уйти, жить одному.

Разговаривал с собой вслух…

Все отрезать! Выйти из этого состояния. Не оказаться навсегда в неудачниках. Вытащить ногу из этой ловушки, пусть больно, пусть останутся шрамы… бежать!

Последовать инстинкту и сохраниться…

…Поехал домой и стал быстро собирать свои бумаги и немногочисленные вещи. Торопил себя, чтобы успеть до прихода Лены.

* * *

Дальше Ольга и Герасим пошли вдвоем, Кемирчека оставили у ребят в вагончике.

На пристани под фонарем Герасим увидел девушку в куртке и брюках, она с ходу прыгнула в лодку, оттолкнула ее от мостков, рванула шнур стартера; Герасим вгляделся и узнал Ксению.

Мотор взревел, лодка исчезла в темноте.

— Куда поехала Ксения?

— Ксения поехала к Борису. У них роман, — ответила Ольга.

* * *

Виктор сидел один в кухне; смотрел в тарелку.

Есть не хочется…

Ничего не хочется…

Голоса, кажется, совсем рядом — Нины и тестя; однако дверь за спиной притворена, можно не слушать, можно не думать.

Днем на работе проходил коридорами со страхом, что сейчас какая-нибудь дверь откроется, кто-то выйдет, пойдет навстречу, как-то посмотрит, что-то скажет…

Вечерами в чужой ему квартире, где так и не смог освоиться, сжимался весь — только бы не двигаться, не говорить, только бы скорее время прошло, остаться с Ниной и — уснуть, забыться…

Когда Савчук поручил ему искать на дне — это казалось невероятной удачей… самым большим его везеньем… да просто счастьем… это был путь из ситуации, которую он начинал уже считать безвыходной. Почему Савчук поступил так, — не рассуждал; удивления окружающих старался не замечать. Важно было, что яконурское дно досталось ему; главное было в том, что он получал теперь возможность включиться — и, следовательно, заявить о своей позиции, доказать её всем и отделить себя наконец тем самым от Кудрявцева.

Ему не однажды говорили при случае, что он хороший работник… Но этого еще было недостаточно в том, чего он хотел более всего! Он не входил в яконурском институте, у Савчука, в число людей своих, доверенных, — людей, звавшихся своими, надежными в нынешней сложной ситуации; его не принимали в этот круг; держали на расстоянии, вежливо, ни в чем не обижая, однако твердо. Любая его попытка хотя бы приблизиться — заканчивалась неудачей. А то, сколько при этом проявлялось по отношению к нему такта, лишь подчеркивало, что все считается само собой разумеющимся. Как будто его место в мире указано кем-то раз и навсегда! — и он не мог изменить его, не имелось на свете для этого способа… средства… шанса… Разделять взгляды Кудрявцева он не собирался, возможность быть с ним заодно исключил для себя; но другим словно не приходило ничто подобное в голову. Предубеждение, — как он знал, необоснованное, — стояло между ним и людьми, к которым он стремился; и даже в общении с собственными лаборантами явственно воспринималось. Оно угнетало, а со временем начало обретать власть над ним самим; стало уже руководить им. Вдруг он обнаружил, что ведет себя неестественно; подозревая, что его обычные энергия, подвижность, готовность сотрудничать не располагают к нему, а укрепляют недоверие, он пытался как-то объяснить себя другим, а в чем-то и подать себя иначе — и утвердить таким образом новое представление о себе; это не получалось, и в результате он ощущал день ото дня все большую неловкость; то, что он поминутно как бы оправдывался, извинялся перед каждым за что-то, в чем вовсе не был виноват, оказывалось ужасно для него самого и производило столь же тяжкое впечатление на окружающих…

И вот появилась надежда! Он жил ею… То, что ему предстояло ехать с Ольгой, также было большой для него удачей. Началось наконец истинное, каждый день сделался полон, настоящее казалось прекрасным, а будущее обещало исполнение всех желаний!

Итог его экспедиционной работы: никаких следов загрязнений на дне.

Скандал, который устроил Савчук, скандал, вроде не относящийся к нему лично, и нарочито без упоминания его имени: тем хуже, это лишь подчеркивало связь между ним и его результатом; разговоры, немедля разошедшиеся по институту; мгновенно установившаяся и тут же уловленная им новая, совсем уж четкая, твердая определенность отведенного ему места; чувство — вместе — невиновности и вины перед этими людьми и Яконуром; сознание, что теперь все потеряно… и — окончательно…

Он не властен был сделать что-либо, предпринять нечто такое, чем можно изменить события; существовало — объективно — яконурское дно, он взял пробы, закончил анализ и представил его в обычной форме; дальше все складывалось само собой; включившись в работу, как мечтал, он уже не имел далее влияния на то, как все сложится, здесь вступала в действие неотвратимость событий, обусловленность их, и он ничего не мог поделать.

Притом он понимал Савчука, понимал Ольгу, всех понимал; этой самой способности понять других заложено было в нем много, однако и она не в силах теперь ему помочь.

Ощущение бессчастности — всем своим существом…

Уязвленный, подавленный, лишенный веры в драгоценный шанс изменить ненавистный свой статус, он сделался еще чувствительнее ко всему, что могло быть каким-либо знаком отношения к нему окружающих. Старался избегать любых контактов, ценой чего угодно, если же встреча бывала неотвратимой — от момента, когда он осознавал эту неотвратимость, до минуты, когда снова оставался один, все было для него мукой, а затем долго еще каждое слово, каждое движение собеседника было предметом его раздумий и оценок, в которых он не щадил себя, напротив, со свойственной ему тщательностью отбирал признаки, подтверждающие его представление о том, как относятся теперь к нему, и не давал себе допускать ни малейших сомнений, будто могло это означать что-либо другое; да и не замечал ничего другого.

Еще и каждодневное ожидание, — с чем вернется повторная экспедиция, посланная Савчуком специально на поиски пятна!

Впрочем, это не могло ничего решить.

Ничто ничего не могло изменить.

Даже если последующие обстоятельства будут к нему благосклонны… милостивы…

Все более понимал он — никогда уже не преодолеть ему того, что произошло в нем; все это в нем останется. Он был бессилен против этого. Положение его оказывалось, таким образом, безнадежным.

То, что в нем произошло, — было превращение: у него начало формироваться новое отношение к себе. Его собственное отношение к себе начало формироваться по-новому. Изменение уровня собственного достоинства неизбежно стало сказываться. Он ловил себя на том, что теперь и смотрит на себя иначе, и иначе поэтому поступает. Раньше он, человек, оценивавший себя положительно, готов был работать с напряжением и добиваться своего. Сегодня он, человек, свыкающийся с собственным взглядом на себя как на существо приниженное, поставленное обстоятельствами в положение Никчемного и презираемого, не находил в себе опоры, чтобы постараться улучшить свою судьбу…

Вот он сидит, один, в кухне; смотрит в тарелку.

Руки его сложены на столе аккуратно, как на парте.

В школе Виктор был любимцем учителей, в вузе с буквальной точностью следовал указаниям преподавателей; стал специалистом высококвалифицированным и юношей интеллектуальным, однако и тот, и другой в нем сложились весьма пресными, лишенными воображения, воли, инициативы, внутренней силы. Для исследований он оказался малоперспективным, к взаимоотношениям с жизнью — не готовым, Его намерения благородны и замыслы чисты, он честен и добросовестен; вместе с тем, видимо, он поступил бы лучше, если б избрал другой путь… другую профессию… другое поле деятельности…

Дверь за его спиной отворяется; входит Нина.

Молча огибает она стол и садится напротив Виктора.

* * *

В протоке Карп вышел прямо на Прокопьича.

Оба заглушили моторы. Смотрели один на другого.

Лодки их медленно продолжали сближаться.

Карп видел — сеть с рыбой лежала на носу лодки Прокопьича.

Сближались… Вот уже рядом.

Прокопьич разулыбался, сказал сладко:

— Вы мне разрешите уж, Карп Егорыч, на моторе до милиции доехать, чтобы веслами не грестись!

Карп промолчал. Сейчас лодки коснутся бортами…

— Да я не за рыбой, Карп Егорыч! Да я от бабы отъехал, водки попить!

Карп привстал. Начал говорить и услышал, что голос у него сделался хриплый:

— Сеть-то сырая у тебя…

— А она и не просыхает! — ответил Прокопьич.

Борта сомкнулись.

Карп потянулся к Прокопьичевой сети с рыбой… сколько он хотел этого, сколько представлял себе…

Уже вроде коснулся ее рукой.

Прокопьич опередил его — веслом столкнул сеть в воду.

Смотрели один на другого…

Ладно же! Карп достал кошку, начал разматывать трос.

Прокопьич закуривал не спеша. Размял папиросу, дунул в нее.

Карп бросил кошку за борт, принялся шарить на дне.

Прокопьич курил.

Сеть попалась скоро, Карп удивился и обрадовался везенью; поднял, перевалил через борт к себе.

Прокопьич стряхнул пепел в воду.

— А я тут ни при чем, — сказал, — это не мое. А если ты пулемет вытащишь — тоже мой?

* * *

Обмеряли рыбину по специальным образом расчерченной деревяшке, тщательно обкладывали с одной стороны кусочками миллиметровки, чтоб вычислить площадь; мокрые плавники осторожно расправляли на бумаге… Укладывали несколько блесток чешуи между листками блокнота, надписывали…

Закончив, парни сняли халаты, предложили Герасиму и Ольге:

— Чаю попьем?

Расположились в их палатке на ящиках, держали в руках эмалированные кружки, прихлебывали чай. Дежурный раздал по ломтю хлеба с маслом.

— Эй, кто взял три куска сахару?

— Ну, я… У меня кружка большая.

— А ты возьми поменьше!

— В моей сегодня тензодатчик пропитывается…

Герасим разговаривал с ребятами; Ольга сидела рядом, слушала, иногда поворачивала к нему голову и так, чтобы он не заметил, вглядывалась в его лицо.

— Да, чешуя — это очень важно, вроде колец у дерева, по ней определяем, сколько рыбе лет, в который год как питалась, когда нерестилась и так далее. Это, в общем, паспорт рыбы. Верно, вся в справках ходит…

— Каждое лето здесь наша ихтиологическая экспедиция, И не одна… Нет, прежде всего нам ставят задачи исследовательские, соответственно и требуют…

— Ну, если выступать против химического комбината, тогда уж надо быть последовательным и идти дальше, отказываться от всех благ, которые дает нам цивилизация. И вообще, это означает переть против прогресса!

— Действительно, интерес к проблеме Яконура велик, и это трогает… Но надо учитывать, что много и ерунды. Яконур — красивое место, проблема модная, и если какое-то учреждение может прияконуриться и послать экспедицию — оно это делает. Включает в план и бросает якорь на Яконуре…

— Мы с комбинатом никогда не конфликтовали. Не старались нажить на этом капитал, привлечь к себе внимание, получить степени и звания. Очистка — да, нужна. А зачем конфликтовать?..

* * *

Вдовин рассказывал — как всегда.

Он всегда рассказывал сыну все, до конца, все, что он сделал, о чем думал или только начинал задумываться, и отвечал на все его вопросы.

Семь лет исполнилось его сыну.

Вдовин вернулся к Якову Фомичу, еще раз обрисовал ситуацию; объяснял свои решения и сокрушался о том, как это еще давно сложилось.

— А он что?.. А ты ему?.. А теперь он как?..

Рассказал о Герасиме.

— А где он живет?.. А какой он?..

Подробно говорил, что собирается сделать, как хочет направить все по-своему; не скрыл своих колебаний.

— А что они?.. А почему?..

Обстоятельнее, чем раньше, Вдовин рассказал о своей теме, о цели своей, про то, во что со временем она раскрутится… И опять вернулся к Якову Фомичу; и снова стал говорить о ребятах Элэл.

Его смущало не то, что делал он, — у него была достаточно крупная цель, следовательно, он был прав; его озадачивало, как поступали эти люди. Они действовали вопреки очевидным своим интересам. С точки зрения рациональности их поведение оказывалось диким, необъяснимым. Однако оно вызывало не только удивление, но и уважение. Вдовин понимал: именно такие поступки и позволяют людям оставаться тем, что они есть. И это лишало его уверенности.

Размышлял, перебирал все свои аргументы; искал в них поддержку.

— А что дядя Леня?..

В последний раз Элэл вдруг сказал ему на прощанье: «Видишь, то мне аккуратно моя норма невезенья выдавалась, а то заело что-то там, начали меня обделять по этой части, ну а теперь вот — сразу все отоварили, что причитается…» Вдовин остался; долго еще сидел в палате. Пытался подтрунивать над Элэл — и над собой; но шутки не получались. Разладилось. Трудно стало разговаривать… Нет, это настроение было, это на Элэл непохоже… Вдовин задумался. Сложные отношения, сложные чувства…

Вошла жена, принесла горячее молоко и мед. Сережа приподнялся, Вдовин подложил подушку ему под спину.

Опять — горло. Как бы до осени, до школы справиться с этими ангинами?

Сын послушно глотал мед; запивал молоком, сдувая пенку.

— Мама, а он скоро засахарится?

— Не знаю, — улыбнулась жена.

— А я скоро выздоровлю, и мы его подарим кому-нибудь, ладно?

Когда она вышла, Сережа достал из-под подушки конверт.

— Это мне от Наташи!

Вынул из конверта листок плотной бумаги.

— Знаешь, тети Лялиной Наташи…

Вдовин заглянул в листок. Деревья, домик, солнце; крупно: «Выздоравливай».

Вдовин поднялся, выключил свет, подогнул одеяло в ногах; снова сел возле сына.

— А там не выключай, ладно? А то плохо…

Вдовин провел ладонью по голове сына, еще поправил одеяло.

Уже засопел. В момент — как всегда.

Вдовин откинулся на спинку стула.

Выговорился…

Полегчало.

Это было важной частью его жизни.

Он считал, что и сыну это полезно. Но больше это нужно было Вдовину для себя.

Я вижу его.

В доме тихо, только жена что-то делает на кухне да телевизор включен совсем на малую громкость, какой-то репортаж; Вдовин сидит у кровати сына, откинувшись на спинку стула.

Сумерки, и еще — полоса света из соседней комнаты.

Вижу.

Вот теперь наконец я вижу его.

Вот он ведет руку по своему высокому лбу; у него утомленное лицо, он трет лоб, словно хочет стереть что-то, может, то, что уже успело записаться слишком прочно… Его пальцы на усталом лбу, тени от них и — морщины, как письмена, их линии особенно видны сейчас, при боковом свете от окна, от двери.

Сын стал постепенно центром, вокруг которого концентрировалось все в его жизни.

У Вдовина были заботливые родители, в нелегкие годы они создали ему обеспеченное детство, тратили на него много и времени, и не слишком больших своих заработков. Но это не была бескорыстная любовь. Они постоянно давали понять, что балуют его. Скоро он начал чувствовать себя источником их лишений. Едва ли у них была такая цель, возможно, родители действовали бессознательно, однако они внушили ему это. С годами появилось и другое: родители стали оценивать его успехи как нечто малозначительное против их ожиданий. Его способности не признавались, дела вызывали сомнение, никакие его соображения не принимались всерьез; то, что исходило от него, либо отметалось, либо подвергалось уничтожающим поправкам. Если он пытался говорить с ними о себе — они смеялись над ним, а когда ему случалось потерпеть неудачу — и злорадствовали… Нет, они не были чудовищами. Они были людьми неуверенными в себе и слабохарактерными и пытались утвердить себя, принижая других. А он оказывался ближе всех…

К тому времени, когда Вдовин стал взрослым, он уже не считал себя достойным доброго отношения. Поэтому он был подозрителен к каждому, кто шел ему в чем-либо навстречу; бескорыстие, направленное на него, казалось Вдовину неправдоподобным, и если кто-то что-нибудь для него делал, Вдовин понимал это так, что человек рассчитывает на эквивалентный обмен. Естественно было, что Вдовин и не любил себя к тому времени, когда стал взрослым; поэтому он и к другим не смог относиться сколько-нибудь хорошо. Он никому не доверял, не чувствовал себя в безопасности и никогда не ослаблял своей настороженности. Вдовин не реже любого встречал в коллегах уважение, готовность к дружбе, признание; не реже, чем всякому, ему попадались коллеги, безусловно заслуживающие доверия и ответного уважения; однако ничто не могло успокоить его. Вдовин продолжал выискивать и запоминать в своем окружении все, что подкрепляло только его собственное понимание себя и людей и своего места среди них.

Вскоре ко Вдовину пришло убеждение, что причина трудностей его внутренней жизни — его положение во внешнем мире; с тех пор он стал озабочен своим продвижением. На долгое время он всецело посвятил себя этому. Вдовин хотел занять такую позицию в обществе, которая всегда и надежно обеспечивала бы ему явные, бессомненные знаки, подтверждающие его ценность. Ему требовалась постоянная уверенность в том, что его во что-то ставят; нужны были затем напоминания о его значительности; наконец, сделалось жизненно важным чувствовать, что он может влиять на судьбы людей…

Вдовин быстро стал одним из тех, кто все взаимоотношения сводит к соотношениям рангов. Он успешно справлялся со своей ролью подчиненного: ориентировался наверх, завоевывал доверие, соблюдал символику внимания к вышестоящим; радовался их ошибкам. Роль руководителя также давалась ему хорошо, хотя здесь он увлекался. Анализ служебной лестницы Вдовин провел с профессиональной тщательностью. Мир начал существовать для него в состояниях должностей и званий, движение материи сводилось к тому, что кто-то кого-то обходил. Вдовин стал безразличен ко всему другому, искал только продвижения — любой ценой. Упорство, целеустремленность, исступление, с которыми он это делал, были прямо пропорциональны тому, что он вынес из детства. Стремление выигрывать во что бы то ни стало притупило в нем в конце концов способности ощущать пределы честной игры, а также сочувствие и благодарность. При случае он разжигал себя, рисуя в воображении коварные планы своих соперников. Всякий свой поступок, который давал нужный эффект, Вдовин оправдывал; при неудаче делался еще упорнее. Он стал равнодушен и к собственному здоровью…

Нельзя сказать, что он был лишен моральных качеств. Не взял же он Назарова! Вдовин не был начисто безнравственным, скорее можно назвать его фрагментарным. Он, например, не заваливал на защитах, если собирался дать отрицательный отзыв — заблаговременно извещал научного руководителя, дабы тот мог обойтись без осложнений, регулярно продвигал к диссертациям своих учеников и осуждал недобросовестных в этих отношениях коллег. В то же время он… Да мало ли что бывало! Но как бы ни доводилось поступить Вдовину, от других он неизменно требовал нравственности; он не ждал ее, но считал себя вправе требовать.

Проходили годы; Вдовин последовательно реализовывал свои планы. Поглощенный своим движением вовне, он все не мог обратиться к самому себе. Зато он построил некую концепцию себя, она рационально объясняла Вдовину Вдовина, соответствующим образом все квалифицируя: его агрессивность была здесь силой характера, недоверие оборачивалось проницательностью, равнодушие — независимостью. Его самооценка была свинцовой защитой, которую он хотел воздвигнуть, чтобы впредь не давать себе увидеть себя. Сблизиться с другими Вдовину также не приводилось. Он продолжал утрачивать интерес к людям, его точка зрения на них становилась узкопрагматической. Ото всех он начал отгораживаться нарочитой фамильярностью, скрывая то, что было на самом деле: он боялся людей. С одной стороны, это стало результатом продолжительного участия в конфликтных ситуациях, когда он видел в других, прежде всего, своих врагов. С другой стороны, тут был типичный случай страха перед непонятным. Нельзя понять того, чего сам не испытывал никогда. Он, например, по-прежнему не мог взять в толк поступки, движимые бескорыстием и доверчивостью. Вдовин, как и раньше, был не в ладах со всем миром, включая самого себя, и не мог обрести общего языка с теми, кто считал, что этот мир прекрасен.

Со временем все это только укреплялось в нем. Уже давно удалось ему добиться устойчивой репутации человека, чрезвычайно уверенного в себе; а он настороженно следил за тем, как реагируют на него, и заботился, непрестанно, о впечатлении, которое производил на окружающих. Он оставался столь же чувствителен к малейшим проявлениям внимания или невнимания, уважения или неуважения, к любому внешнему признаку успеха, будь то номер автомобиля, сорт бумаги или марка телефона, к каждому символу своего положения. И — всячески избегал ситуаций, в которых рисковал обнаружить себя другим.

Итак, шли годы… Обделенный многим, Вдовин, однако, был одарен умом; еще не достигнув близких уже вершин, он понял то, что оказалось, в конечном счете, очень просто: положение во внешнем мире можно сменить, но сущее внутри переменить гораздо труднее. Преследовавшее его всю жизнь — осталось в нем. Он практически занимал теперь позицию, к которой стремился, и сознавал престиж и власть, коими начал обладать; но продолжал видеть себя тем же, что и тогда, когда еще только вступал в жизнь: существом, не заслуживающим уважения и внимания… Его жажда оказалась неутолимой, он по-прежнему был обижен судьбой, нынешнее столь же не могло утешить его, сколько не могло удовлетворить прошлое, в действительности он был недоволен не положением своим в обществе, а самим собой. Он не добился того, за что сражался, на что положил себя; напротив, неудовлетворенность его лишь возросла до отчаяния.

Какая-то надежда была еще у Вдовина на новую тему, оттого она и стала его нынешней целью. Раньше он избегал бы ситуации, где надо взаимодействовать с китами, брать на себя максимальные обязательства, конкурировать с мощными фирмами. Теперь он решался на попытку руководствоваться другими критериями. Он хотел примкнуть к достойному делу и ему посвятить себя. Вдовин знал: когда человек обретает занятие безусловное, не вызывающее сомнений, признанное, — это дает ему, прибавляет ему чувство собственного достоинства. Его шаг к этой теме был борьбой за самоуважение.

Это могло бы изменить его… Впрочем, получалось, что снова он готов идти к цели — она была так важна для него — любыми путями; и к тому же, делал он все это опять для себя… (О низкие характеры! Они и любят, точно ненавидят…)

И еще. Вдовин обнаружил, что у него нет друзей. В своем устремлении вперед он отталкивал каждого, с кем вступал в контакт. Это не относилось только к Элэл — и то, возможно, лишь потому, что в период, когда Вдовин утверждал себя, Элэл был неудачником. Когда же Элэл сделался ему ровней и затем вышел вперед — Вдовин и от него начал отдаляться. Да и слишком он привык манипулировать людьми, чтобы сохранить способность иметь друзей среди коллег.

С женой у Вдовина не сложилось доверительных отношений; при том, насколько он поглощен был собой и своей карьерой, женитьба не стала таким событием в его жизни, которое могло на чем-то сказаться.

Он признавался себе, что несчастен. Он не обрел счастья внутри себя, не нашел его вовне — ни в других людях, ни в работе. Часы делили его существование: днем он являл себя деятельным, агрессивным; вечером, дома, — отпускал себя, позволял себе быть слабым духом.

И тогда центром его жизни стал сын.

Он так боялся заметить в сыне обидчивость, неуверенность, пренебрежение к собственным умениям — любые признаки того, что унаследовал он и что могло передаться дальше…

Вдовин любил сына.

Он сделал его своим ближайшим другом.

Теперь Вдовин был не одинок…

Я вижу, как сидит он возле спящего сына; ведет руку по уставшему высокому лбу.

* * *

Два красных огонька показались впереди, они вспыхивали и гасли, как самолетные.

Два всадника неспешно выехали из темноты навстречу Ольге и Герасиму.

Один узнал Ольгу, остановился.

— Здравствуй, Ольга.

— Здравствуй, Гриша.

Другой тоже остановился, Герасим ощутил совсем рядом сухое тепло и незнакомый запах лошадиного крупа.

— Что, Ольга, когда на Хыр-Хушун пойдем? — спросил Гриша.

— В сентябре пойдем с тобой на Хыр-Хушун.

Второй всадник вынул трубочку изо рта, сказал негромко:

— Что же ты, Гришка… ходишь проводником… с наукой… а комбинат допустил.

Гриша затянулся, осветились резкие морщины у рта, на щеках, вокруг узких глаз.

Помолчал. Потом ответил:

— Ума нет — беда неловка.

* * *

ИЗ ТЕТРАДИ ЯКОВА ФОМИЧА. «Исчезнули при свете просвещенья поэзии ребяческие сны, и не о ней хлопочут поколенья, промышленным заботам преданы (Е, А, Баратынский). Я питаю надежду, что мы будем свидетелями еще одного периода, когда развитие техники замедлится, но зато начнется новая волна духовного движения вперед… Можно допустить… что в следующем поколении наиболее талантливые умы и тонкие интеллекты придут к тому же выводу, что и Сократ, и решат, что самым насущным делом человека является уничтожение моральной бреши (А. Тойнби). Чтобы выжить интеллектуально и социально, ученые должны переориентировать свою работу на объекты, необходимые для общества… Фермент интереса к делам общества, который проник в среду ученых, позволяет надеяться, что, задавая правильное направление научным усилиям, человек возьмет под контроль свою судьбу (Р. Дюбо). Для меня не подлежит сомнению, что передний фронт науки перемещается теперь в область социологии, социальной психологии и вообще „человековедения“… Сейчас, углубляясь в элементарные частицы, мы оставляем непознанным гигантский океан человеческого духа и подсознания (А. Д. Александров)».

* * *

Сарайчик их был у самой воды, ветхий, весь в щелях.

Собрали мотор, проверили, не осталось ли каких-нибудь лишних частей; закрепили на козлах у стены сарая. Попытались завести. Бесполезно.

Изучали при свете карманного фонарика схему зажигания, пересоединяли провода у катушек, регулировали зазоры. Герасим тоже участвовал, в качестве крупного специалиста. Опять пробовали заводить. Теперь вклад Герасима был физический.

Ольга смотрела, как напрягаются мускулы на его руке; золотистый свет от двери и движение теней на крепкой руке со вздувающимися мышцами…

Еще регулировали зазоры, еще переключали провода.

Этот научный подход:

— Следовательно, если магнитное поле направлено… силовые линии… вектор… индукция…

И здравое предложение:

— Надо посмотреть, как у Прокопьича сделано!

Решили отложить до завтра.

Сели у костра; ребята рассказывали, Герасим слушал, Ольга наблюдала за ним.

— Наша задача — выяснить, не возникают ли мутации от стоков комбината. В озеро попадают вещества, от которых могут происходить мутации…

— Нет, для человека это, конечно, тоже не мед. Двух одинаковых людей не существует, все мы — варианты. И вот на сложившиеся вариации накладываются новые…

— Что это означает? А вот что. Если по часам тяпнуть молотком — они, как минимум, будут идти плохо. Но если по ним еще разок молотком врезать — мало надежды, что все станет на место, скорее, наоборот, механизм ваш окончательно того, к чертовой бабушке…

— В первую очередь нас интересуют мутации у организмов из биологической цепи, которая сохраняет Яконур чистым…

— Эксперимент, конечно. Помещаем их в стоки комбината или в отдельные компоненты. Затем берем образцы тканей. Жаберный эпителий годится, да все годится, где есть быстроделящиеся клетки. Аналогично поступаем с контрольной группой, их мы держим в чистой воде. Ну, а потом — анализ нарушений…

— Да вот, смотрите, тут на снимке нормальные хромосомы. А вот нарушения: разрывы, обрывы, здесь сложное соединение… У нормальных особей таких около одного процента, а у мутировавших десять, тридцать, даже до сорока…

— Пугай, пугай…

— А я не разделяю повышенного оптимизма. Проблема сложная. Политика, конечно, должна быть оптимистичной, иначе она бесплодна…

— А отрицательные моменты предоставим специалистам, а?..

* * *

Снова Элэл думал об отце.

Он умер под самый конец блокады, недолго уже оставалось, последнее — весна… О нем рассказывали его друзья, приходившие к матери. Отец был гидрограф, известный специалист; его вызвали в Военный совет: дайте путь через Ладогу. Он исследовал льды, прокладывал «Дорогу жизни» и вел непрерывные наблюдения. Весил отец тогда сорок два килограмма.

Он и жил там… Научный архив его, оставшийся в городе, сгорел при артобстреле.

* * *

Стояли Герасим и Ольга на берегу Яконура, у обрыва, за краем размытого круга света от костра, — на берегу ночи.

Множество звезд по небу, сплошные проколы в ночном хозяйстве, и сияние от них — такое, что каждый гребешок виден в яконурской ряби.

Ощущение пространства пришло к Ольге, то самое, из детства, ощущение бесконечности мира, и ожидание, сладкое, завораживающее ожидание: что-то сейчас должно произойти, через мгновение, весь огромный мир открылся разом, единым духом обнаружил себя, показал ей себя, и за этим сейчас что-то последует, за первым его словом — второе, за одним его откровением — новое, за подаренным чудом — еще более чудесное, за таким изъявлением его доброты к ней — какое-то еще…

Положила руку на плечо Герасима.

Он не повернулся к ней; смотрел в ночь, на Яконур.

Позвала его тихонько:

— Герасим!

Повернулся, взял ее руку со своего плеча, поцеловал пальцы.

Спросил:

— Куда теперь?

Она стала показывать рыжие костры по берегу:

— Вот еще… и вот экспедиция… и там… Видишь?

— Вижу… Тут действительно что-то есть такое, ты права…

Замолчал.

Нет, заговорил снова.

— Я вижу, как все собрались возле человека, с которым происходит беда…

— Головушка у тебя хорошая… Пойдем дальше? Или вернемся?

Кажется, улыбнулся. Не видно.

— Давай вернемся. Я соскучился по тебе.

Опять прикоснулась к нему, опять спросила себя: он?

Он, он…

В который раз она себя об этом спрашивает?

— И еще что-то я хочу тебе сказать… У меня, представь, появилось желание быть полезным твоему Яконуру…

Наколдовала!

Колдунья…

Все пустила в ход, всю черную и белую магию, все заклинания, всю нечистую силу, всех коньков-горбунков, китов, гномов, кощеев, серых волков, ихтиологов и генетиков. Добилась!

«Твоему Яконуру»… Ее Яконуру.

Да ведь ужасно…

Ведьма! На костер бы тебя… Нет чтобы просто любить, кого полюбила, — она принялась за него и не дала передышки ни ему, ни себе, пока не сделала единомышленником. Страшная женщина! Вычислила его, поняла, что любви к ней технарю тут не хватит, не потянет он только любовью, ему требуется еще и логика, точные данные, статистика… Вложила в него и статистику, ладно. Добилась своего…

Но все-таки! Ведь это Яконур, — что она без Яконура?

Страшная, страшная; сама себя пугаешься…

Вслух:

— Нет чтобы сказать, что любит женщину, — «я по тебе соскучился!»… Нет чтобы сказать, что полюбил Яконур, — «решил быть полезным»…

Протянула к нему руки:

— Я люблю тебя, Герасим!

* * *

…Брат отца Элэл ушел на фронт с сибирской дивизией, от Каракана — сразу под Москву, был тяжело ранен, выжил, был контужен, горел в танке и опять выжил; погиб в сорок четвертом, уже на нынешних западных землях Польши…

Он был холостяк; письма писал на Яконур, обращался в них ко всем троим — брату, невестке и Элэл. Письма сохранились — конверты и треугольники, небольшие желтые листки бумаги со скупыми вестями о себе, с наказами и пожеланиями, еще была вырезка из фронтовой газеты, неясное фото, где лейтенант уточнял с экипажем боевое задание, так говорилось в короткой подписи к снимку.

Элэл бывал у памятника на берегу Каракана, подолгу стоял и смотрел на глыбы с тысячами некрупно и тесно высеченных фамилий и инициалов. Скульптор оставил свободное место, и Элэл видел, как время от времени добавлялись новые имена, уже не по алфавиту, а просто — одно за другим.

Внизу у памятника так же тесно стояли венки, пирамидки с посвящениями, свечи — их приносили сюда для своих люди, которым некуда прийти на могилу.

Элэл находил на камне свою фамилию… Здесь были три однофамильца, и все трое — с одинаковыми инициалами, трижды повторяясь, эта фамилия и эти инициалы стояли подряд, три человека стояли в одной строке, и каждый из них навсегда был брат отца, и навсегда невозможно было узнать, кто из них — брат отца…

* * *

ИЗ ТЕТРАДИ ЯКОВА ФОМИЧА. «С одной стороны, пробуждены к жизни такие промышленные и научные силы, о каких и не подозревали ни в одну из предшествовавших эпох истории человечества. С другой стороны, видны признаки упадка, далеко превосходящего все известные в истории ужасы последних времен Римской империи. В наше время все как бы чревато своей противоположностью. Мы видим, что машины, обладающие чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд, приносят людям голод и изнурение. Новые до сих пор неизвестные источники богатства, благодаря каким-то странным, непонятным чарам превращаются в источники нищеты. Победы техники как бы: куплены ценой моральной деградации. Кажется, что, по мере того как человечество подчиняет себе природу, человек становится рабом других людей либо же рабом своей собственной подлости. Даже чистый свет науки не может, по-видимому, сиять иначе, как только на мрачном фоне невежества. Все наши открытия и весь наш прогресс как бы приводят к тому, что материальные силы наделяются интеллектуальной жизнью, а человеческая жизнь, лишенная своей интеллектуальной стороны, низводится до степени простой материальной силы. Этот антагонизм между современной промышленностью и наукой, с одной стороны, современной нищетой и упадком — с другой, этот антагонизм между производительными силами и общественными отношениями нашей эпохи есть осязаемый, неизбежный и неоспоримый факт (К. Маркс, речь на юбилее „Народной газеты“, 1856)».

* * *

…Бабушка Элэл была коренной сибирячкой, родилась на Каракане.

До глубокой старости бабушка сохраняла прекрасные волосы, длинные, густые, блестящие; рассказывая, она перебрасывала их на плечо, на грудь, доставала особенный свой гребень и любовно, неторопливо расчесывала; Элэл смотрел на струящиеся бабушкины волосы и слушал ее неспешные рассказы…

Бабушка была выпускница Бестужевских курсов, преподавала в гимназии. «Я эсдековка была, „Капитал“ читала! — рассказывала бабушка. — Даже доклады делала…» Арестовали социал-демократов в новогоднюю ночь. «Привели в тюрьму, а она занята. Нашлось нам место в пересыльной… На другой день прокурор вызывал всех, дали нам кому сколько…» Году в двадцатом к ней пришли студенты Караканского университета: они заявили в Совете, что требуют назначить ее преподавательницей истории.

Бабушка писала работу по ссыльным солдатам-декабристам. Все издания ее работы и материалы теперь хранились у Элэл.

По воскресеньям бабушка угощала пирожками и кофе. Элэл приходил, усаживался на свое место за столом; бабушка отправлялась на кухню за пирожками. «Двигаться надо, мне доктор велит…»

* * *

Герасим уперся ногами в педали сцепления и тормоза; визг тормозных колодок, короткий свист — резина по бетону; сразу занесло, потащило на обочину, дорога сама по себе круто выгнулась перед глазами; еще звуки — удары камней по днищу, затем, шипение гравия под колесами; Герасим отпускал педали и выкручивал руль, пытаясь справиться с машиной.

Вернул ее на дорогу. Выключил зажигание. Спохватившись, провел рукой по приборам: прости, брат. Поставил на ручной тормоз.

Остановка.

Да, как же это раньше не приходило ему в голову?

В самом деле, ну как он сразу не сообразил? А сейчас вмиг в памяти — это голубое сияние в черной глубине, такое знакомое: ровно светящееся собственным светом кольцо и сверкающие пылинки, как звезды… видение ясного голубого света на темном дне глубокого бетонного колодца.

Вода там никогда не портится, святой колодец, что же это сразу ему не вспомнилось?

Остановка…

Надо посидеть спокойно, сообразить. Тот самый кобальт, то, что сейчас у него монтируют. Прекрасно. Радиационная очистка стоков! Пожалуй, именно кобальт. Готовый метод очистки для Яконура… Ну, не спеши. Подумай. Не может быть, чтобы никто еще тут не копал. Поищем, посмотрим.

Свечение Черенкова, штука, которая его когда-то прямо завораживала…

И все это, главное, имеет к нему прямое отношение! Это вполне его дело.

А Яконур имеет к нему прямое отношение?

Имеет…

Герасим спросил себя весело: что его убедило — любовь или логика?

Он увидел множество людей, принадлежащих Яконуру. Ольга; ее дед; потом Иван Егорыч; Кемирчек, ребята из экспедиции; Савчук и Ревякин, с ними тоже познакомила его Ольга… Он обнаружил целый мир людей, о существовании коего не подозревал, мир для него совсем новый, незнакомый, непривычный; и мир этот вдруг раскрылся ему; а следом Герасим почувствовал, что и он должен быть в этом мире, — внутренняя потребность, которая сразу, едва он осознал ее, начала двигать его поступками. Он тоже принадлежал теперь Яконуру.

Герасим не знал еще, что он сделает, что в принципе можно сделать, что может удаться сделать ему, Герасиму. Но снова понял или почувствовал… или почувствовал и понял: он должен что-то сделать.

Он присоединился к тем, кто был у Яконура, чтобы быть с ними; затем он присоединился к тем, кто был у Яконура, чтобы вместе со всеми помочь ему.

Все это продолжало связываться у него в сознании с Элэл… Все явственнее Яконур виделся Герасиму человеком, у постели которого собрались друзья.

Все больше вбирал в себя Яконур.

Действительно, была в нем какая-то особенная сила!

Герасим вспомнил и тетрадь Якова Фомича. Суть ведь была не в одном этом комбинате… Долина Яконура постепенно разрасталась до размеров земного шара. А Яконур был теперь его, Герасима; и весь земной шар начал становиться его, Герасима… Модель мира? И опять виделось Герасиму, как собрались люди возле того, кто нуждается в помощи; это был большой совет возле того, кому надо помочь срочно. И могло тут что-то дать его, Герасима, личное участие!

Итак, он включился.

Науки тут, он видел, не будет никакой. И профессионального интереса — никакого. Но появилось нечто новое, интерес иной, прежде не принимавшийся Герасимом всерьез. Он начинал сознавать свою работу не только увлекательным плюс престижным занятием, дававшим ему естественную для него внутреннюю жизнь и соответствующее его ожиданиям положение в обществе…

Нет, он не бросал свою модель! Ни в коем случае. Но вносил в свою жизнь нечто новое.

И по-новому осознавал теперь свою работу. Ему стала ведома связь его профессии не просто с отдельными применениями в отдельных областях техники, а с проблемами мира; его личные связи с миром росли, это многое для него означало. Все больше становилось того, что имело к нему прямое отношение…

* * *

И еще Элэл вспомнил, как бабушка возила его за Шулун в деревню на святки.

По хрустящему, искристому снегу бежал он вечером с деревенскими ребятишками от дома к дому.

Стучали в тепло светившиеся во тьме окна: «Суженого-ряженого как зовут?..»

Переводя дыхание, Элэл смотрел в небо, усыпанное мерцающими звездами, перетянутое белыми полосами облаков; казалось, то было отражение нарядных святочных сугробов. И — бежал, бежал со всеми дальше…

А машкарадили, цыганили! Выворачивали шерстью наверх шубы, личины надевали, превращались — кто в медведя, кто в гуся, кто в черта, а кто в старика или старуху с клюкой, с огромными зубами из брюквы, с горбом, с бородой, лицо сажей вымазано так, что не узнаешь. «Мы люди бедные, сдалеку приезжие, устали, есть захотели, подайте что-нибудь поесть»…

Брали с собой лончака, жеребенка-двухлетка, наряжали в ленты, в мониста, увешивали платками, первоклассника Кольку сажали верхом; заводили лончака прямо в избу, желали наперебой хозяевам благополучия, приплясывали кто как, кто во что горазд, припевали: «Эх, пятка-носок, дайте сала кусок…»

На другой день рождества парни катали девушек на тройках. Вечером в большой избе начинались игрища…

Элэл прислушивался к разговорам старших, запоминал:

— На рождество снег — к урожаю.

— На крещенье снег — к урожаю.

— Темные святки — молочные коровы.

— Светлые святки — ноские куры…

Девушки гадали-ворожили. Выходили за деревню, на дорогу, очерчивали палкой круг, звали из круга: «Суженый-ряженый, подай голосок!» Просили: «Круг, круг, скажи мне сущую правду, где моя судьба!» Почудится, кто-то рубит, — муж будет плотник. Стучит топор с востока — это к худу, гроб делают. Колокольцы звенят или песни поют — хорошо, сватать приедут с бубенцами… По воде гадали, по углю, по лучинам…

«Смотри, — говорила бабушка, — смотри, запоминай». Деревня старообрядцев — вот откуда была она родом. Здесь жили потомки тех, кто бежал в семнадцатом веке после реформы Никона; потомки, семьями сосланных за Яконур, сохранявших преданность заветам протопопа Аввакума и русской старине. Их обычаи — от языческих времен… Святки завершали у восточных славян старый год и открывали новый; люди пытались перебороть время и заглянуть в завтра, преодолеть таинственную власть природы и повлиять на будущее… пусть с помощью нечистой силы, заклятиями, магией… сделать что-то такое, чтобы возрождающееся новое солнце обязательно принесло свет, тепло, урожай, удачу, благополучие. А самое главное — плодородие земли — зависело от духов предков. «Свиатки» — «души предков» на древнеславянском. Для них готовили на Новый год кутью, блины… «Вот так, — объясняла бабушка. — Смотри, — наставляла, — запоминай!»

Под конец, на крещенье, парни весело купались в проруби…

* * *

Герасим опустил глаза к приборному щитку. Что ж, через час он будет в институте.

Увидится с ребятами Элэл.

«Хочешь, расскажу тебе о человеке, которого я люблю?..» — говорила ему Ольга.

Она очень серьезно принялась за него!

«Человек, которого я люблю, всегда остается самим собой. Во всех ситуациях он руководствуется собственными стандартами. Он не сомневается в себе и успешно делает свою работу. Про него нельзя сказать, что он хочет малого. При неудаче не ищет для себя оправданий, но и не занимается самоедством. Если его не понимают — он не обижается на человечество и не разочаровывается в жизни. В то же время у него чуткая душа. Зовут этого человека — Герасим»…

Ему нравился такой Герасим, о котором она рассказывала.

«Это еще не значит, что он сразу стал собой. Он родился для добра, создан для того, чтобы хорошо и чисто делать главные дела своей жизни. И быть счастливым. Но сначала он еще не знал этого и давал сбить себя с толку. Не мог отказаться от пустых игр, от чужой ему суеты. Любил временами изобразить себя этаким современным деловым человеком, пробойным, ловким, жутко изобретательным и самым энергичным на свете. Не замечал, что тогда его легко посадить на любую мушиную липучку. Я боялась его такого. А ему казалось, что это он и есть и что в этом смысл его жизни. Будто такой он может стать счастливым…»

Герасим, о котором рассказывала Ольга, нравился ему. Хотя он и не понимал, отчего бы Герасиму не быть современным деловым человеком, сильным и энергичным, умело играющим с другими в игры.

Ольга была требовательна во всем, она многого хотела от него и от себя; он любил это в ней; и это же оказывалось и трудно.

Он слушал — и спрашивал себя: какой он на самом деле? Такой, каким хотела видеть его Ольга? Такой, каким сам он видел себя? Или и такой, и такой? И еще какой-то третий? Может, всякий? Один в нем человек или сто разных — по ста причинам?

«Такие женщины, как я, хотят, чтобы их мужчины были особенными. Они влюбляются в тех, кто подает такие надежды, — как им кажется. А раз уж отдают свою любовь — требуют. Если разочаровываются — любовь проходит…»

Всего через час он увидится с ребятами Элэл.

Он хорошо помнил, что сказал ему Яков Фомич… Не того поля! Ловкач! Вдовинский мир!

А признание у них становилось для Герасима все важнее.

Да ведь тем, что сделал он ловкачом, он многое им доказал! Ему удалось преодолеть недоверие, настороженность!

Теперь надо добиться, чтобы он стал для них своим.

Хорошо. Он будет другим. Таким, как они.

И они примут его!

Цель была ясна ему, решение обдумано.

Герасим ставил себя на место ребят Элэл; он мог реалистически оценить ситуацию и сформулировать, в чем крылась его ошибка, он знал теперь точно, каким они его видели и чего ждали от него вчера; и обращался к своему жизненному опыту и пониманию людей, чтобы прогнозировать их вероятные реакции на те или иные его поступки; отсюда следовал логический выбор способов поведения на будущее, которое начнется сегодня утром — через час… нет, уже через сорок минут…

Действительно, он добивался любви… Он продумывал это все, как настойчивый влюбленный!

Снова взгляд на часы. Минут через тридцать пять… Он готов.

Спросил себя — как тогда про Яконур: а здесь что им двигало — требования ребят или ожидания Ольги?

Достал из кармана конверт, который Ольга дала ему в дорогу; отогнул клапан, — цветок, пушистый, голубоватый, еще какие-то травинки, листочки.

Ее голос, ее дыхание, глаза у его глаз в темноте!

«Когда ты ночью поворачиваешься ко мне, у меня сразу удивление: вспомнил! — и гордость: это ко мне он поворачивается, это я с ним…»

«Мужчина должен быть любимый! Только из-за этого ушла от Бориса. Или чтобы бегом бежать к своему мужчине, или уж совсем ничего!..»

«Я, наверное, в первый вечер показалась тебе таким сухарем. Жадиной, наверное, показалась! А я ведь все время только и мечтала, кому бы себя подарить… Да, искала! Чтоб отдать все, до донышка, и сразу. И чтоб сама. Считала, сколько мне лет, сколько осталось. Выходило, что осталось не так много. И много осталось совсем никому не отданного. Каждый раз, когда хотела отдать, — не отдавалось. И вот ты пришел, и я думала: что будет? Может, ему хватает немногого? Может, ему и не надо этого всего? И когда же отдам? Кому?..»

Глянул вправо, Яконур в последний раз показался на горизонте: острова, повисшие в утреннем свете над собственными отражениями; костры по берегам.

Еще посмотрел вниз, на часы.

Итак…

Он начинает.

Загрузка...