О первые в жизни Макгайр увидел баррикаду. Только что он вел машину по широкой улице, среди лавчонок и ресторанчиков с полинявшими вывесками. Ему пришлось тащиться в хвосте за медленно ползущими французскими танками, которым доставались на долю все восторги и приветствия.
Когда виллис поравнялся с относительно малолюдной улицей, отходившей вправо, Люмис, которому проклятые танки уже давно мозолили глаза, велел Макгайру сворачивать.
— Нужно объезжать, — уверял он, — не то пропустим самое главное.
Где произойдет «самое главное» и в чем оно будет состоять, Люмис не знал. На последнем отрезке пути из Рамбуйе, у пригородов Парижа, его стала трясти лихорадка освобождения. Сейчас она достигла высшей точки.
— Крэбтриз! Мы же освободители! Освободители, чорт его подери!
В памяти его всплыли какие-то слова, слышанные в школе, на уроках истории.
Следуя приказу Люмиса, Макгайр свернул за угол и очутился перед баррикадой. Он стал ее разглядывать: опрокинутый автобус, матрацы и мешки с песком, куски железной решетки и обрывки колючей проволоки — танк прошел бы по ним, как по ровному месту, — и кое-где из этого нагромождения торчат направленные прямо на него винтовки. Он никогда не слышал о том, что такое баррикады и какие люди на них сражаются, но почему-то испытал легкое волнение и даже чувство гордости. Что за баррикадой могут скрываться враги, ему и в голову не пришло.
Зато Люмис и Крэбтриз сразу об этом подумали. Люмис решил поспешно отступить и уже хотел приказать Макгайру дать задний ход, но тут на баррикаде показался человек и, упоенно размахивая руками, крикнул: — Американцы! Ура!
Макгайр невольно рассмеялся: человек возник на этой куче хлама так внезапно, точно его выбросило пружиной; но Макгайр тотчас же понял, что он являет собой некий сигнал. В мгновение ока вся картина преобразилась. Пустынная, тихая улица наполнилась людьми. Они выбегали из домов и из-за баррикады, крича и жестикулируя, перелезали и перепрыгивали через препятствие, которое сами же возвели.
Крик «Американцы! Ура!» подхватили сотни голосов. Какая-то старуха с развевающимися седыми космами посылала Макгайру воздушные поцелуи. Детишки, пробравшись между ногами взрослых, осаждали виллис и залезали на капот, выкрикивая что-то, чего никто, даже они сами, не понимали. Мужчина в черном костюме и в котелке, видимо, считающий себя должностным лицом, преподнес Макгайру три бутылки вина и начал торжественную речь, которая тут же потонула в оглушительном реве, крике, визге, песнях — в многоголосом ликовании толпы.
Вино явилось началом целого потока подарков: женщина, за юбку которой держались два малыша, круглыми глазами уставившиеся на чужих, краснея, преподнесла им корзинку с жареной курицей; крупный мужчина в закапанном кровью фартуке — вероятно, мясник — принес еще вина; какая-то дама явилась с бутылкой ликера и, видимо, пыталась объяснить, что она знавала лучшие дни и что бутылка эта — последний тому свидетель.
А цветы! Макгайр просто не мог себе представить, откуда в этом убогом квартале Парижа могло появиться столько цветов. Розы, гвоздиками еще цветы, каких он никогда не видел, белые, желтые, синие, красные, оранжевые, лиловые! Сначала он пытался украсить цветами свою машину, но потом махнул рукой: цветы прибывали так быстро и в таком количестве, что раскладывать их было некогда и негде.
Люмис и Крэбтриз с довольным видом разукрасили цветами свои персоны, уподобившись быкам на деревенской ярмарке. Но скоро они забыли о цветах — их внимание привлекли женщины.
— Вы посмотрите! — ахнул Крэбтриз. — Нет, вы только посмотрите на них!
Молодые женщины, которым удалось, наконец, протолкаться в первые ряды толпы, колыхавшейся вокруг машины, были вызывающе красивы. Как они успели нарядиться за несколько минут, промелькнувших с тех пор, как баррикада сдалась американской машине? Или, может быть, они разоделись уже давно, в ожидании освободителей? Или всегда носили такие платья и прически? Никто этого не знал, да и не спрашивал. Они были здесь, вот и все. Волосы, зачесанные на сказочную высоту; светлые, яркие, пестрые платья, обрисовывающие грудь; юбки, открывавшие ноги выше колен, когда обладательницы их отчаянно толкались и извивались, протискиваясь к трем американцам, чтобы пожать им руки, обнять их и расцеловать! Всякое подобие стеснения исчезло без следа, как только первая девушка со смехом бросилась на шею Крэбтризу.
В лице этих молодых женщин вся улица, весь квартал, весь город отдавал свою любовь освободителям.
Люмис был в полном восторге. Он подпрыгивал на сиденье, обнимался, целовался, хохотал, а когда удалось перевести дух, хлопнул Крэбтриза по плечу и заорал: — Ну, что я вам говорил? Стоило, а?
И Крэбтриз крикнул, захлебываясь от удовольствия: — Liberte, Fratemite, Egalite!,[8] — и заткнул себе за ухо еще один цветок.
— Здорово, чорт возьми! — взревел Люмис и обхватил руками девушку, которая лезла в машину.
Это была Тереза.
Она вышла из-за баррикады, которую Мантен приказал частично разобрать, чтобы виллис мог проехать дальше, когда уляжется буря приветствий.
Сначала она глядела на веселье издали. Но толпа понесла ее вперед, и с каждым шагом общее настроение все сильнее охватывало ее. Когда она очутилась возле машины, она уже волновалась и радовалась не меньше других: начинается новая жизнь! Люди снова стали людьми, и смеются, и любят друг друга!
Она почувствовала, что взлетает на воздух. Она почувствовала, что ее обнимают сильные руки большого, веселого, смеющегося американца, — он сказал что-то, чего она не поняла, потом наклонился к ней.
Внезапно воздух прорезали выстрелы. Отзвуки их заметались между домами, где-то пуля рикошетом попала в стену, и на улицу посыпалась штукатурка.
Люмис замер. Его пронизало страшное ощущение, будто он, только он один — мишень невидимого, коварного, бьющего насмерть врага.
Инстинктивно он выдвинул Терезу вперед, а сам за ее спиной скорчился на сиденье. — Поехали! — крикнул он Макгайру. — Скорее вон отсюда! Давайте газ!
Снова раздались выстрелы. Макгайр как будто разобрал, с какой крыши стреляли.
После первого залпа люди словно окаменели. Второй вернул их к жизни. Они стали разбегаться во все стороны; женщины тащили за собой детей; дети падали, взрослые спотыкались о них…
К машине подбежал Мантен. — Помогите нам! — крикнул он на ломаном английском языке. — Фашисты! — Он указал на крышу. — Снайперы… Предатели… немцы оставляют их здесь.
— Давайте газ! — завизжал Люмис.
Макгайр обернулся и увидел, что Люмис прячется за девушкой, как за щитом. Ругнувшись вполголоса, он схватил руки капитана, судорожно вцепившиеся в Терезу, и стал отдирать их. Люмис ощерился, но разжал пальцы. Макгайр едва успел бросить девушку на дно загруженного подарками виллиса, как раздался третий залп.
Макгайр рывком пустил машину вперед, не отнимая большого пальца от кнопки клаксона.
Мантену пришлось отскочить в сторону. Он глянул вслед машине, уносившейся прочь через брешь, которую он сам приказал проделать в баррикаде. Потом закрыл, глаза, словно для того, чтобы не видеть безобразного зрелища.
Его люди еще оставались за баррикадой, под защитой автобуса и мешков с песком. Мантен собрал свой отряд и повел в здание, из которого фашисты стреляли в толпу.
Портье в отеле Скриб зарегистрировал Люмиса и Крэбтриза и сделал вид, что не заметил Терезу. Оба офицера были тяжело нагружены своим походным снаряжением и бутылками, полученными в дар от благодарного населения Парижа. Тереза несла корзину с курицей.
Она была голодна. Пока они мчались от баррикады к отелю Скриб, салфетка, прикрывавшая курицу, съехала набок; Люмис, решивший, что всякая остановка грозит ему гибелью, велел гнать, не отвечая на приветствия жителей. Тереза, забившись в машину среди полевых сумок, спальных мешков, цветов и бутылок, всю дорогу видела эту курицу и вдыхала ее запах. Время от времени она судорожно глотала слюну; она не ела с самого утра, если не считать одного серого хлебца.
Глядя на жирную, поджаристую куриную грудку, Тереза впервые за весь день осознала перемену, происшедшую в ее жизни. Перемена эта совершилась так быстро, и сама Тереза так деятельно в ней участвовала, что задуматься она успела только теперь, когда ее уносило этим новым, бурным потоком.
Стремительное движение пьянило ее. А между тем в ней жило смутное чувство: «зачем я здесь, с этими чужими людьми, с военными, — кто знает, куда они едут и что у них на уме». Баррикада, породившая такой огромный нервный подъем, все же была скалой в бушующем море, за которую можно было держаться, а она пустилась вплавь, когда еще гремели выстрелы, впрочем, нет, те выстрелы были последними, война кончилась, явились освободители, и она едет с ними в машине.
А машина мчалась так быстро, и так пьянил запах жаркого, и таким огромным казалось все, что с ней происходило, что пути назад не было. С той самой минуты, как удивительный Мантен приказал валить наземь автобус и Тереза оказалась участницей созидания нового мира, она почувствовала перст судьбы и всю невозможность противиться этой судьбе.
Все, чего ей нехватало, когда она жила, замкнувшись в своей личной жизни, теперь заливало ее горячими волнами. Плоды свободы! Давать и получать — ведь это одно и то же. Мы стали так богаты, что от изобилия сердца наши раскрываются и отдают свои сокровища, одновременно получая и обогащаясь во сто крат.
— А вы разве не пойдете с нами? — спросил Люмис.
Она еще не очнулась от своих мыслей. Люмис обнял ее за талию, вложив в этот жест и горячую просьбу, и покровительство хозяина.
— Да, я пойду с вами, — отвечала она фразой из английского учебника. Она послушно двинулась к лифту вместе с обоими американцами. Новый мир, в который она попала, все еще казался ей нереальным — мягкие ковры, теплые тона мебели, блестящая бронза. Но этот мир начинал ей нравиться.
— Это я понимаю! — сказал Люмис.
Он повалился на кровать, цепляя крючками краг о золотую вышивку синего шелкового одеяла.
«Это» включало решительно все — роскошный номер, обои с рисунком «павлиний глаз», Европу, зеркало в золоченой раме, девушку, вино и ощущение: «Наконец-то добрались и теперь попробуй кто выгнать нас отсюда!».
Крэбтриз поцеловал Терезу и смеясь объяснил, что вовремя не успел получить свою долю, — снайперы помешали.
Тереза позволила поцеловать себя — он ведь еще маленький, даже борода не растет, только пушок на подбородке и на верхней губе.
Люмис снял каску и плащ. Тереза увидела его жидкие темные волосы, слежавшиеся под каской.
Он потянулся и подмигнул Крэбтризу. Потом, приподнявшись, обнял Терезу.
Она отстранила его.
— Ты не хочешь?.. — спросил Люмис.
Она засмеялась. До чего же они прямолинейны! Чужие люди в чужой стране! Они плыли через огромный океан, им тоскливо, а она в своем новом мире так богата, она может поделиться с ними… Но зачем так сразу?..
— Я голодна, — сказала она.
Это Люмис понял. Он тоже был голоден. Они извлекли из корзинки курицу и набросились на нее. Сало стекало у них по подбородкам, по пальцам. Люмис выбрал одну из бутылок и послал Крэбтриза в ванную за стаканами. Он ударил бутылку горлышком о край стола. Горлышко отломилось, красное вино потекло на ковер, Люмис рассмеялся: он подумал о доме, что сказала бы Дороти, если бы он пролил вино на ковер в их столовой? Но он, благодарение богу, не дома!
Они чокнулись и выпили. Люмис только теперь почувствовал, как у него пересохло в горле. Он налил еще по стакану.
— Тебя зовут Тереза? Очень красиво, очень мило. Ну, пей, пей, вино хорошее, оно нам даром досталось.
Она отпила глоток.
— Да разве так пьют? Нужно до дна, вот так, понятно? У нас в Америке не полагается отставать.
Он опять засмеялся, посадил ее к себе на колени и стал поить из стакана.
Она отбивалась. Потом перестала. Он желает ей добра. Хочет угостить ее, так зачем же его обижать? Он солдат, но не простой солдат, он принес им новый мир — ей, и Мантену, и тем, кто стоял с ними за поваленным автобусом. Поэтому он и хочет с ней поделиться и вином, и курицей, и всем, что у него есть. А выражать свои чувства более деликатно ему трудно. Ведь он — солдат.
Крэбтризу очень понравилось, как Люмис откупорил бутылку, и он решил тоже попробовать. Он отбивал одно горлышко за другим, и они еще долго пили после того, как курица была съедена и кости запрятаны под ковер у кровати.
Люмис завел какой-то длинный рассказ, из которого Тереза почти ничего не поняла, — что-то про Америку, где он играет очень видную роль. Наверно, он видный человек, думала она; он приехал в Париж на собственной машине, остановился в этом огромном отеле, снял самый роскошный номер.
Он дал ей сигарету. Она давно не курила, несколько недель, а может быть, и месяцев. Она затянулась, и у нее закружилась голова. Что это он говорит? Рассказывает о женщинах, которых он знал. Вероятно, привирает, но не все ли равно? Он высокий, крепкий мужчина, конечно, он нравился многим женщинам. Он и ей как будто нравится.
Люмис откупорил бутылку коньяка; он и Крэбтриз пили коньяк из стаканов.
Тереза пыталась объяснить, что так не полагается — коньяк пьют понемножку, со вкусом, из маленьких рюмок, его нужно подержать на языке, а потом уж проглотить и почувствовать, как тепло разливается по всему телу. А так нельзя! Он же крепкий! Это не вода и не вино!
Но они не давали ей отставать, они грубо торопили ее. Как научить их в такой короткий срок? Всякий раз, как они не хотели понимать, они отвечали: «не понимай»…
— Меня зовут Виктор Люмис, понимаешь? Тебя зовут Тереза, а меня — Виктор. Называй меня «Вик».
— Виктор Люмис, — повторила она, — Вик! — И ее стал разбирать беспричинный смех. Она погладила маленького по голове, по мягким вьющимся волосам. Глупый какой мальчик, когда-нибудь попадет в беду, какая-нибудь женщина жестоко над ним посмеется. Но сейчас хорошо, что он здесь, что она не одна с Виком.
Какая тяжелая у нее голова! Хоть бы они дали ей поспать. Кровать здесь такая большая, мягкая, куда лучше, чем у нее, хоть одеяло все в грязи от башмаков американца, который велел ей называть себя «Вик».
Вик сказал что-то мальчику, она не разобрала слов, но увидела, что он указывает на дверь в ванную. Зачем Вик посылает его туда? Наверно, мальчик совсем пьян.
А потом она оказалась одна с Виком.
Люмис потянулся к бутылке с коньяком. Бутылка была пуста. У всех остальных бутылок горлышки были отбиты — значит, и они пустые. Люмис наморщил лоб, собираясь с мыслями. Наконец, он сообразил, что нужно сделать. Он шатаясь подошел к телефону и велел вызвать Макгайра.
— Мой шофер, да, конечно, он должен быть тут, — у вашего чортова подъезда, в джипе… Не знаете, что такое джип? Маленький такой автомобиль, открытый, да найдете, что там… Скажите, чтобы принес мне выпивки, говорит капитан Люмис — Л-ю-м-и-с!.. Есть у него вино, я знаю… здешние жители даром отдают, — только сиди в джипе и принимай… Свобода, равенство — ну, быстренько, понятно?
Он повернулся к Терезе.
— Видала? Стоит только приказать — и готово. Он обнял ее.
— Ах, бедное платьице, такое миленькое, а теперь все смялось, — сказал он с искренним сожалением.
Она стала вырываться.
Тогда он положил ей руки на плечи и посмотрел прямо в глаза пьяными, злыми глазами.
— Ну, знаешь ли, хватит, — сказал он. — Ты что, когда шла сюда, не знала, зачем идешь? Будет артачиться.
У нас в Америке так не играют. А тем более в Париже, чорт подери!
Она приложила палец к его губам.
— К чорту! — заорал он.
— Тише!
Маленький все не возвращался. Может быть, они сговорились?
Она указала на растворенное окно.
Он закивал понимающе, схватил со стола два стакана с остатками коньяка и, сунув один стакан Терезе, повел ее под руку к окну спускать занавеску.
Она пыталась вырваться, убежать в глубину комнаты, но он держал ее руку, как в тисках. И вдруг она увидела, что он кому-то машет рукой.
У другого окна отеля Скриб, прямо через двор, тоже стояли мужчина и женщина, совершенно голые. Мужчина, высунувшись из окна, крикнул «Хелло, Люмис!» и поднял стакан, другой рукой указывая на женщину.
— Хелло, Уиллоуби! — крикнул Люмис в восторге и тоже поднял стакан.
— Веселый денек! — воскликнул Уиллоуби. — Вы как там, хорошо проводите время?
— Неплохо, сэр, неплохо! Развлекаемся, как умеем.
И тут в комнату вошел Макгайр. Он стучал, но ему никто не ответил. Он увидел все. Увидел Люмиса и Терезу, а в противоположном окне — майора с женщиной.
Макгайр тихонько поставил бутылку на пол и вышел.
Он пожалел, что принес вино. У того парня, от которого он получил его в подарок, пока ждал у подъезда, было такое славное лицо.
Наконец, он отстал от нее, и она свободна. Терезе хотелось все забыть, но она знала, что до конца дней будет чувствовать себя опоганенной.
Когда она сказала «нет» и закричала, он пригрозил ей: «Это что за штучки? Ты не хочешь? Так я тебя заставлю».
А теперь он заснул. Из ванной доносился тихий, похожий на всхлипывания, храп мальчика.
Тереза стала одеваться. Тише, ради бога, тише, только бы не разбудить его…
Это было главное — уйти отсюда. Во рту у нее пересохло, стучало в висках, мысли путались. Да, она пришла сюда вместе с двумя американцами.
На что она рассчитывала? У нее на глазах они принимали от народа еду и вино; так с какой стати им отказываться от женщин? Но еду и вино дарили от чистого сердца, от избытка счастья и благодарности…
Мы стояли у окна и пили. В комнате было жарко или это мне было жарко — не все ли равно? Конечно, я могла бы выскочить в окно. Сколько тут этажей? Три, четыре, пять. Меня подобрали бы и увезли. И смеялись бы — «пьяная». Конечно, я была пьяная. Пей до дна! Да нет же, надо подержать коньяк на языке, прочувствовать, оценить дар божий. Дар божий! — он им не за труды достался. А за что? Приехали в Париж в своих грязно-зеленых машинах, выгнали бошей, завезли ее в отель Скриб и заснули пьяным сном. Чего же им и не лакать коньяк стаканами? Кто им запретит?
А мальчик-то! Ну, конечно, они сговорились. Но в ванной мальчику, наверно, стало плохо, и он не мог вернуться. А теперь придет и увидит — никого нет, один только Вик. Бедный малыш! Ведь плыл издалека, и все зря. Плыли в Европу как герои.
До чего они были великолепны! Солнце светило ей в лицо, когда она вышла из-за баррикады, и они, залитые светом, стояли в своей машине как победители. Кто мог устоять перед ними? Разве можно было не броситься к ним? Все так и делали. Ведь пока не явились они, залитые солнечным светом, не было жизни. Все бросились к ним — а потом раздались выстрелы. Она беззвучно рассмеялась. Ну да, вспомнила — большой американец, победитель, спрятался за ее спиной.
Свобода!
Колокольный звон, цветы, поцелуи, вино. Только сегодня мне открылась вся сладость слов, которым учила меня мать.
«Если не хочешь, я тебя заставлю. Не знаешь разве, зачем шла сюда? Нечего артачиться. Лучше выпей».
Первые донесения, полученные генералом Фарришем в его штабе на границе бассейна Саара, были отрывочны и так же туманны, как погода в эти дни. Было ясно только одно, что на участке фронта, далее к северу, между Моншо на левом фланге и Люксембургом в центре расположения американских войск, началось сильное оживление. В том секторе, где находилась его собственная дивизия, все оставалось спокойно и без перемен и, если можно было положиться на сводки Каррузерса, обещало и впредь оставаться в том же положении.
Мало-помалу сводки стали поступать чаще. Они были уже не так коротки, и картина начала вырисовываться более ясно.
Фарриш сидел над картами. Опасность была очевидна. Он видел всю простоту немецкого плана, любовался им; как образец маневренной войны вся операция представлялась ему блестящей.
— Разрезать нас пополам, только и всего! Грандиозно! — восклицал он. Потом, обернувшись к Каррузерсу, сказал: — Созовите совещание. Немедленно. Всех, вплоть до батальонных командиров. Там на дороге есть амбар, кажется, он достаточно велик и вместит всех. Прикажите осветить его и перенести туда карты.
Фарриш мог бы выбрать для совещания приличный дом, но романтический амбар показался ему более подходящим для такого экстренного случая. Стоял жестокий мороз; ветер врывался в щели между балками, а солому давным-давно почти всю растаскали. По трем сторонам амбара шли узенькие мостки. Свет был направлен прямо на карты, которые занимали большую часть передней стены, и потому видны были только ноги офицеров, сидевших на мостках. Многим пришлось сидеть на полу, и чем выше был чин офицера, тем больше ему подкладывали соломы.
Фарриш стоял перед своими картами в позе дирижера. Над собравшимися подымался пар от дыхания и слышался сдержанный говор. Все разговаривали главным образом о холодах и гораздо меньше о том, зачем их сюда позвали.
Наконец, Фарриш уверился, что пришли почти все. Он откашлялся, и все стихло.
— Господа! — сказал он, — я очень рад сообщить вам, что военные действия возобновились.
Уголки его губ иронически приподнялись.
— К несчастью, это произошло не по нашей инициативе.
Он зашагал перед картами. На поворотах он останавливался и покачивался, переступая с носков на пятки. — Кое-кто был захвачен врасплох. — Он покачался на носках. — Довожу до вашего сведения, что это не критика. — Он опять покачался. Смех в зале.
— И смеяться тут, чорт возьми, нечему! — Опять покачивание.
Мертвая тишина.
— Обстановка, повидимому, такова: немцы продвигаются где-то здесь, — его правая рука с растопыренными пальцами шлепнула по Арденнам, — на участке фронта, простирающемся вот отсюда и до сих пор… — Генерал пустил в ход обе руки, держа стэк в зубах.
— Главный удар направлен вот сюда! — Кулак Фарриша накрыл северную часть Люксембурга и Бастонь. — План, очевидно, заключается в том, чтобы пробиться на северо-запад, выйти на равнину, захватить обратно Антверпен, Брюссель взять в клеши; может быть, занять Париж.
Стэк опять у него в руках и обводит очертания клещей.
— Вот как сделал бы я; и, судя по имеющимся у меня весьма скудным сведениям, полагаю, что это и есть их план. Они пытаются отрезать англичан и Девятую армию от Первой и Третьей армий; если возможно, они попытаются уничтожить Первую армию. Должен сказать, господа, что прорыв им удался!
Лицом к слушателям, держа стэк обеими руками, он опять покачивался с носка на пятку.
— Существуют островки сопротивления. Я не знаю, сколько времени они могут продержаться. Силы неприятеля мне точно неизвестны, но они безусловно довольно значительны и весьма подвижны. Мы можем противопоставить им только тыловые части, обоз, военную полицию, бог весть что.
Фарриш выдержал паузу, давая слушателям время усвоить все значение катастрофы. Его офицеры, — он сам лично выбирал почти каждого из них, — были явно подавлены. Сидевшие на мостках перестали болтать ногами.
— Ну и дела! — сказал кто-то.
Коротким, быстрым движением руки Фарриш прекратил начавшийся было шепот.
— Господа, мне не нравилась война в эти последние месяцы. Как в Нормандии, когда мы воевали против изгородей; успехи были очень слабые, а доставались они нам дорого. Теперь немцы высунули голову, и мы постараемся, чтобы она попала в петлю. Когда генерал Паттон призовет нас затянуть покрепче эту петлю, я хочу, чтобы моя дивизия была готова первой выполнить эту задачу. Благодарю вас, господа.
Дивизия Фарриша двигалась на север.
Радисты между делом слушали сообщения обеих сторон. К тому времени как колонна подошла к Люксембургу, люди приблизительно знали обстановку. И так как слухи подчеркивали темную сторону картины, ко всему этому шепоту, ропоту и воркотне примешивались панические нотки.
Черелли заговорил о «тиграх» и заметил, что американцам нечего выставить против них. Потом добавил с глубоким вздохом:
— А помните, как мы катили по Франции? — По сравнению с настоящим это казалось увеселительной прогулкой.
Пух на подбородке и верхней губе Шийла покрылся инеем от его дыхания. Он закрывал лицо руками в перчатках, стараясь отогреть щеки, и его голос звучал глухо: — Не люблю никаких разъездов. Наездился на своем веку. Когда война кончится, я обзаведусь своим домом и буду сидеть на одном месте, да, чорт возьми, на одном месте!
Из глаз Трауба раздражающе и упорно текли слезы. Он обмотал шарф плотнее вокруг головы, надвинул ниже вязаный подшлемник и поверх всего этого нахлобучил каску.
— Ну, и вид у нас! — сказал кто-то.
— Куда мы едем? — спросил Шийл.
— Да уймитесь вы! — сказал Лестер.
Черелли затеял драку из-за того, что Шийл, повернувшись, нечаянно ударил его саперной лопаткой. Лестер перегнулся и разнял их; Клей заступился за Черелли, а Трауб кричал, что Шийл не виноват; скоро все перессорились и унялись только потому, что негде было размахивать кулаками в тряской, вихляющейся машине, битком набитой людьми и поклажей. Озябшие и усталые, они сердито глядели друг на друга, с ненавистью думая о том дне, который свел их вместе, ненавидя и сей день и все грядущие дни.
Ночь наступила рано, черно-серая, промозгло-холодная Ночь.
Сержант Лестер продвигался вперед, согнувшись над своим автоматом, едва видный Шийлу, который шел за ним. Позади них, справа и слева, молча, в шахматном порядке двигались отделения; слышно было только шлепанье ног по мокрому снегу и жидкой глине, иногда трещал тонкий лед, ломаясь под башмаками солдат. Они могли слышать друг друга, но не видели ничего, кроме смутных очертаний идущей впереди фигуры.
Они вышли из леса на оголенную, холмистую равнину, не зная, что ждет их впереди; но Трои сказал им, что они должны продвинуться вперед, что ночь и туман защищают их, так же как и немцев, и что они могут наткнуться на противника неожиданно и захватить его врасплох.
Фулбрайт был где-то в центре наступающего клина. Он старался держать связь со своими флангами и с Лестером на острие клина; по временам один из солдат выходил из строя и, отыскав в темноте лейтенанта, докладывал, что пока они ни с кем еще не повстречались.
Где-то позади них была остальная рота; она выходила из леса, следуя за клином лейтенанта Фулбрайта. Контакт надо было держать через связных и по радиотелефону, если всякий другой будет утрачен, что вполне могло случиться в темноте. Если Фулбрайт встретил бы усиленное сопротивление, он должен был отойти и подождать главные силы роты. В остальном многое зависело от решения самого Фулбрайта.
Люди медленно продвигались вперед по холмам, поднимаясь и опускаясь, словно флажки на рыбачьей сети, колеблемые течением.
Лестер был совсем один. Он прислушивался к своим шагам, словно они были не его, а чьи-то чужие. Долго ли может человек выдерживать такое, оставаясь в своем уме? Уотлингер был хороший парень, но его разорвало в клочки; говорят, видели, как его рука летела по воздуху, все выше и выше, прямо на небо. Интересно, примут ли там одну руку вместо всего человека. Душа вряд ли находится в руке, скорей она где-нибудь в сердце, в животе или в мозгу, только не в руке.
— Шийл! — прошептал он.
Шийл осторожно подвинулся вперед.
— Как ты думаешь, где у тебя душа?
— Чего?
— Ведь ты слышал!
— Совсем рехнулся, — сказал Шийл и отступил назад. Шийл окликнул Трауба, шедшего позади него.
— Эй, Трауб!
— Ну?
— Лестеру хочется знать, где у него душа.
— Черелли! — прошептал Трауб.
— Что тебе!
— Ступай к Лестеру, он хочет спросить тебя кое о чем. Черелли, спотыкаясь, пошел вперед.
— Ну, в чем дело, Лестер?
— Ни в чем. Там, сзади, что-нибудь случилось?
— Нет, все в порядке. Они говорят, тебе что-то нужно.
— Мне? Ровно ничего. Погоди минутку! Видишь ты свет — вон там.
— Нет.
— А слышишь что-нибудь?
— Нет.
— Есть какая-нибудь разница между сном и явью?
— А я почем знаю!
— Давно мы так идем?
Черелли взглянул на часы, но стекло запотело. Лестер сказал: — Ты когда-нибудь пробовал следить за своими мыслями?
— Откуда ты берешь выпивку? Уступил бы мне! Я тоже хочу встряхнуться!
— Пошел назад! — скомандовал Лестер. — Пошел назад, а не то тресну!
— Ладно, ладно!
Почва под ногами Лестера вдруг стала твердой. Он опомнился в одно мгновение. Под снегом чувствовалось что-то вроде дорожного полотна: вправо и влево уходила в темноту какая-то прямая белая полоса, а густые тени по ее сторонам могли быть и деревьями, и телеграфными столбами. Ясно, что это дорога, она тянется с востока на запад, и где-то влево она должна пересекать шоссе из Люксембурга, идущее с юга на север, по которому они ехали вчера ночью. Теперь Лестер мог ориентироваться. Он велел передать Фулбрайту, что он вышел на дорогу и что она, по-видимому, свободна.
Получив это сообщение, лейтенант приказал радисту связаться с капитаном Троем и передать ему, что они вышли на дорогу, собираются пересечь ее и двигаться дальше вперед.
Тем временем Лестер перешел дорогу, и солдаты спешили перейти ее вслед за ним. Одолев невысокую насыпь, он снова очутился среди волнистой обледенелой равнины. Он замедлил шаг и только тогда снова его ускорил, когда уверился, что весь его взвод пересек дорогу.
У человека, достаточно долго пробывшего на фронте, развивается особое чутье, предупреждающее его об опасности. Оно похоже на инстинкт боксера, который увертывается от удара, прежде чем этот удар нанесен противником.
Когда грохот гусениц донесся до солдат, никто не говорил им, да и не было никого, кто мог бы им сказать, что немецкая танковая колонна движется по той самой дороге, которую они только что пересекли с такой осторожностью.
Это была одна из тех подвижных танковых колонн, которыми немцы пробили словно пунктиром всю линию фронта и с помощью которых они углубляли прорыв. Взвод Фулбрайта был просто камешком на их пути; он неосмотрительно вырвался вперед, введенный в заблуждение тишиной ночи. А будь это пятью минутами раньше, или пятью минутами позже, их дороги никогда не скрестились бы.
Лейтенант Фулбрайт обдумывал и это, и многое другое. Он надеялся, впрочем очень недолго, что его маленький отряд ускользнет от внимания немецких танков, что темнота и туман укроют его солдат.
Но немцы их увидели. Маневрируя вокруг отряда, они отрезали его с трех сторон и начали обстреливать, без разбора поливая землю смертоносным дождем пулеметных очередей…
Капрал Клей видел, как немецкая пехота окружает со всех сторон его, Черелли, Шийла и еще нескольких солдат, оставшихся от всего взвода. Пехота, должно быть, ехала на полугусеничных машинах за немецкими танками. Немцы стреляли и подходили ближе, стреляли и подходили ближе. Капралу Клею хотелось жить. В эту минуту в нем звучал всепобеждающий голос: «Нет, нет, нет! это не конец, это не может быть конец, не здесь, не так, не теперь». Он оглянулся, ища кого-нибудь старше себя чином, кто мог бы приказывать. Если бы кто-нибудь приказал ему: «Стреляй! Дерись!», он бы стрелял и дрался, потому что был неплохой солдат, но он привык, чтобы им командовали. Но некому было приказывать, и только внутренний голос кричал ему, что лучше жить какой угодно жизнью, чем удариться о землю, об эти борозды, камни и мертвые тела, о снег, потемневший от грязи, крови, — и больше не встать.
Капрал Клей бросил свой автомат и поднял руки вверх. И другие солдаты из взвода лейтенанта Фулбрайта, те, что остались живы, тоже бросили оружие и подняли руки вверх.
Фарриш был на фронте.
Солдаты ненавидели его. Они знали, что он погонит их вперед. При нем придется итти днем и ночью; ни отдохнуть, ни присесть, ни вытянуть ноги. Леса начинали гореть, горы рушились вокруг, а люди у орудий все стреляли, пока не валились с ног; нервы у них были натянуты до предела.
Фарриш был похож на большую зловещую птицу: там, где он появлялся, смерть косила людей. Солдаты желали ему гибели, но пуля не брала его.
Медленно, медленно Фарриш продвигался на север. Нельзя было сказать, что положение на фронте изменилось. Немцы по-прежнему продвигались на запад, бросая свежие части на укрепление своего клина и углубяя его. Небо все еще было покрыто тучами, авиация оставалась прикованной к земле, и вся армия, как слепой, искала дорогу ощупью, падая и поднимаясь для того только, чтобы снова упасть.
Но и немцы далеко не достигли своей цели. Они еще не взяли Антверпена. Бронетанковые острия клина кое-где дошли до реки Маас, но нигде не закрепились, и американцы взрывали свои склады горючего, а с ними вместе погибли заветные мечты маршала Клемм-Боровского.
Фарриш побывал и в третьей роте. От нее осталось не больше половины. Кто-то из солдат сказал: — Ну его к чорту. Я ни для кого вставать не собираюсь, и для него тоже.
Фарриш и не просил никого встать.
Он прислонился к стволу дерева и носком сапога рисовал узоры на снегу.
— Я знаю, каково вам, — сказал он. — Я и сам устал, чорт возьми. Хуже этого с нами никогда не бывало. Если мы не продвинемся вперед, нам не сдобровать. Если мы отступим, нам тоже не сдобровать. Имейте в виду, исход войны решается именно здесь, сейчас. Мы должны итти вперед. Вот как обстоит дело.
Несколько позже Трои сказал ему: — Сэр, вы требуете больше, чем люди могут сделать!
— Я не спрашивал вашего мнения, капитан Трои!
Но Трои не склонен был уступать: — Сэр, я его все-таки выскажу. Это мои люди. Это не только цифры.
Фарриш посмотрел на него и усмехнулся. У него были удивительные зубы: блестящие, белые. Трою сильно хотелось выбить их кулаком.
— Это мои люди, — сказал Фарриш, — они все мои. И прошу вас не забывать этого.
В тот вечер они снова пошли в атаку, и их снова задержали.
Крэбтриз вернулся с радиостанции. Он попал под обстрел: снаряды ложились в нескольких сотнях шагов от того места, где он стоял, и теперь по его смазливому лицу было видно, до какой степени он потрясен. Он сказал Люмису: — Это было похоже на огонь снайперов, вот когда мы входили в Париж, только гораздо сильнее, гораздо больше… — Он опустился на стул и хотел затянуть пояс на своей тонкой талии, но пряжка соскочила и он так и не затянулся.
— Почему вы молчите?
— А что мне говорить? — спросил Люмис.
— Сколько времени это продолжится? Капитан пожал плечами. — Отвяжитесь от меня!
— Надо же мне с кем-нибудь поговорить!
— Зачем?
— Не знаю… Такое делается. Я чувствую себя как в западне. Не для этого я сюда ехал.
— И другие не для этого ехали.
— Там, на радиостанции все занимались своим делом, даже штатские… А я не мог. Я заперся в уборной, — но пришлось выйти; я боялся, что снаряд попадет в нее, пока я там сижу…
— И хорошая там уборная? — сказал Люмис.
Крэбтриз взглянул на него исподлобья. — Сукин сын… — сказал он и вышел.
Он долго шагал по пустым коридорам и наконец заглянул в комнату, где висели карты. Перед одной из карт стоял Иетс и пристально разглядывал ее. Линия фронта имела такой вид, словно на ней развилась подагрическая шишка, безобразная, огромная, и не требовалось сильного воображения, чтобы представить себе, сколько крови и муки она вобрала в себя.
Крэбтриз подошел к Иетсу.
— Что вы об этом думаете?
Иетс с первого взгляда понял, что творится с Крэбтриэом. Но он нисколько ему не сочувствовал. Другое дело Абрамеску, тому он постарался бы помочь, но не Крэбтризу, прихлебателю Люмиса, — этот, даже когда все шло хорошо, не стоил бумаги, на которой было напечатано его личное дело.
— Думаю, что все кончится благополучно, — равнодушным тоном сказал Иетс. — Сто первая дивизия еще держится под Бастонью. Она отрезана.
— Нас тоже могут отрезать…
— Как там на радиостанции?
— Отчаянное положение, — сказал Крэбтриз.
— А что такое? Немцы атакуют?
— Стреляют со всех сторон.
— Вот как!
— Почему бы вам самому не заглянуть туда? Вы бы тогда так не храбрились, — огрызнулся Крэбтриз.
— Потише, пожалуйста.
— Я вас терпеть не могу! — с неожиданной злостью сказал Крэбтриз.
— Подите вы, знаете, куда.
— Как не знать! — вскипел Крэбтриз. — Туда, где меня убьют из-за вас.
— Из-за меня?
— Ну да, из-за вас! Конечно! Вам ведь нравится эта война?
— Подите проспитесь.
— И пойду, и пойду! — угрожающим тоном сказал он. Крэбтриз спустился в подвал, где находилась каморка, служившая ему кабинетом. Из нагрудного кармана он достал альбомчик в переплете свиной кожи, раскрыл его и поставил перед собой на стол. На фотографии было написано: «Моему солдатику — от мамы». Он пристально смотрел на карточку своей матери, строгой дамы с резкими чертами лица, и с карточки на него смотрели критическим взглядом ее зоркие небольшие глаза.
Он не солдат, и мама это знает, но у мамы всегда были преувеличенные представления обо всем, даже о себе самой. А теперь она сидит там, в Филадельфии, и хвастает, что она тоже внесла свою лепту, что ее мальчик стал теперь солдатом. Она все-таки получила что-то от войны, все другие что-то получали, все, кроме него, который застрял тут, в Арденнах.
Он ненавидел Иетса, ненавидел Люмиса. Ему хотелось, чтобы в его власти было наказать их обоих; он придумывал разные планы, но все они никуда не годились. Все равно немцы наступают.
Отрезаны. Это начало конца. Он видел, как это будет: весь город заполонят фашисты; они ворвутся в здание радиоузла… «Очень жаль, солдатик, тебя поймали с этими людьми, вместе с ними и повесят!»
Нет, если до этого дойдет, он будет защищаться. Он достал свой пистолет, порылся в столе и вытащил шомпол и тряпку. Он взвесил оружие на руке: внушительная, надежная вещь. Мама, верно, заплакала бы, увидев его с пистолетом.
Надо быть поосторожней. Бывает, что люди себя ранят, чистя оружие, — самый обыкновенный случай. Но это противно. Говорят, человеку нужно быть очень храбрым, чтобы искалечить себя. Если тебя ранят в бою, ты не видишь, что и когда тебя ударило; а тут ты знаешь; ты сам выбираешь время… Очень практичное оружие кольт, действительно, чудо современной техники! Надо потянуть вот так, чтобы патрон вошел в барабан, — клик! — и в то же время курок взводится. Сразу видно, какое это хорошее оружие и какие меры приняты против несчастных случаев! Надо взяться за ручку таким образом, чтобы предохранитель — простая металлическая полоска, легко поддающаяся нажиму, — опустился, и только тогда можно стрелять.
Он положил пистолет на стол. Солдатик отрезан от всех, попал под обстрел, остался совсем один… Если бы думать об этом при ярком свете солнца, тогда, конечно, было бы не так тяжело, но солнца нет. Здесь внизу, в этой каморке, всегда горит электричество, а наверху унылое небо застлано тучами и, если как следует прислушаться, доносится грохот орудий.
Он вздохнул и опять взялся за пистолет. Попробовал вытряхнуть патрон, но он застрял. Он опять встряхнул пистолет и постукал им об угол стола. Он открыл его и испытующе посмотрел на круглую, блестящую, неподатливую штучку в патроннике. Он держал пистолет далеко от себя, обеими руками — дулом вниз, как предписывают правила. И вдруг что-то соскочило, громко прозвучал выстрел , отражаясь от низких стен каморки. Невыносимая боль насквозь пронизала солдатика; едкий дым плавал вокруг него. Он услышал, как оружие, выскользнув из его ослабевших рук, упало на пол. Потом и он упал, потеряв сознание.
Люмис ни на минуту не поверил, что это был несчастный случай. Крэбтриз очень метко попал себе в ногу, и доктор сказал , что , может быть, придется отнимать ее. Его отсылали в тыл, в этапный госпиталь в Вердене; дорога через Арлон была еще открыта.
Люмис удивлялся, откуда у Крэбтриза взялась такая храбрость. В самом деле, удивительно, он никогда не думал , что Крэбтриз на это способен — и очень жаль, что не знал, иначе он не выгнал бы его из кабинета. Он бы выслушал несчастного сосунка. А какой жизнерадостный малый был этот Крэбтриз! Никогда не жаловался, всегда готов был пошутить, а теперь вот он уехал.
Крэбтриз уехал, а он, Люмис , остался — как раз, когда тут заварилась такая каша и нельзя не понять, что дело дрянь. Всякий может сопоставить значки на картах с выражением лица у тех, кто отправлялся на передовую или возвращался с передовой, да и Уиллоуби приказал: «Укладывайтесь!» Люмис уложился, был готов к отправке в любую минуту. А какой от этого толк! Хоть и на вещевых мешках, а просидишь лишний час и попадешься немцам со всеми пожитками. Приходится отдать должное Крэбтризу: решился и выполнил свое решение как мужчина.
Но Уиллоуби кричал , что это позор , и пускай Крэбтриз попробует доказать, что это несчастный случай. Чистил оружие! Скажите , пожалуйста!
— Он просто хотел смыться, — унылым тоном сказал Люмис. — Это легко понять.
Уиллоуби вспылил. — Или мы все смоемся , или никто!..
У Пита Дондоло был приятный голос. Когда он еще ходил в начальную школу, учительница мисс Уокер бывало говорила: — Если бы ты мог учиться петь, Дондоло! — И при этом глядела на мальчика, склонив голову набок, точно птица, которая не знает, улететь ей или остаться. Пит нахально смотрел ей в лицо и не отвечал ни слова. Еще что — учиться петь!
Дондоло никогда не занимался своим голосом. Но в глубине души он гордился им. Он знал, как нужно переводить дыхание и как прижимать язык к нёбу, чтобы звук получился чистый и громкий, громче, чем у других. Он умел придать своему голосу такие интонации, что Лина, его жена, бледнела от страха и спешила укрыться в кухне. После рождения второго ребенка она расплылась и постарела, и он уже иначе с ней не разговаривал.
Потом он открыл в себе еще один талант. Он с легкостью мог подражать речи любого человека, его произношению, голосу, манере говорить. Когда Лина звала своего старшего сынишку Ларри, она никогда не знала, кто ей отвечает — мальчик или Дондоло, и со страху совсем перестала звать его. Однажды на предвыборном собрании в Десятом городском районе выступил кандидат оппозиции. Марчелли — политический босс Десятого района — не терпел оппозиции. Дондоло взял слово после кандидата и так ловко повторил его речь, подражая всем интонациям и жестам, извращая и переиначивая смысл сказанного, что злополучного оратора подняли насмех, и ему пришлось спасаться бегством. Даже Марчелли с трудом удалось сохранить серьезное выражение лица, и он сказал Дондоло: — Да ты прирожденный актер, Пит!
Война оборвала политическую карьеру Дондоло в Десятом городском районе. Он пытался увильнуть от службы в армии. Марчелли говорил: — Эта война — нелепость. Все равно, как если бы я стал воевать против Ши (Ши был боссом Четырнадцатого района). С какой стати мне драться с Ши, если я могу с ним сговориться полюбовно?
Марчелли пообещал заботиться о Ларри и его младшем братишке Саверио. Но Дондоло все-таки беспокоился о них. Он посылал половину своего жалованья и побочных доходов в банк, где открыл отдельный текущий счет для детей. Лина не смела трогать эти деньги, она даже не знала о них. Только Марчелли знал; у него же была и доверенность.
А потом сержанта Дондоло назначили главным поваром в отдел разведки и пропаганды. Здесь было полно людей, с которыми он никак не мог освоиться. Трудно жить в свое удовольствие и обделывать всякие делишки, если нужно все время следить за собой и соблюдать осторожность. Впрочем, он не совсем был одинок. Нашлись и единомышленники — вот хотя бы Лорд, главный механик, и Вейданек, помощник повара. Эта троица быстро нашла способ держать в руках всех остальных. Ибо большинство солдат хотели только делать свое дело и не впутываться ни в какие истории, — и это, по мнению Дондоло, свидетельствовало об их слабости.
И тут актерский талант Дондоло очень пригодился ему. У него был зоркий глаз и тонкий слух, и он не знал жалости. Он передразнивал все слова и движения своей жертвы, делал из нее посмешище, и против этого не было защиты. Как тут бороться — это же только для смеха. В случае чего Дондоло всегда мог сказать, что он просто шутил. И Люмис за него заступится. Люмис боится его; у этого капитана хороший нюх, он знает, в чьих руках сила.
В этот вечер Дондоло наметил себе в жертвы Абрамеску. После того как совещание офицеров кончилось, Крерар вызвал Абрамеску и продиктовал ему донесение Девитту. Донесение пришлось перепечатать на машинке и отправить в узел связи. Поэтому Абрамеску опоздал к ужину.
Дондоло, как всегда, подал сигнал к атаке ироническим вопросом: — Что такое?
Это «что такое?» стало его боевым кличем. Случалось, что солдаты, задумавшись, забывали о том, что они на войне, не замечали окружающего, и когда что-нибудь грубо возвращало их к действительности, они, словно со сна, спрашивали: «Что такое?». Дондоло, который никогда ничему не удивлялся и любое явление принимал, как оно есть, только думая о том, как бы извлечь из него пользу, этот вопрос смешил доупаду.
— Что такое? — повторил он, и Лорд и Вейданек, услышав сигнал, вышли из палатки, где помещалась столовая.
— Я хочу есть, — сказал Абрамеску, протягивая котелок.
— Он хочет есть! — сказал Дондоло. — Скажите пожалуйста, он хочет есть, — повторил он громче, словно обращаясь к толпе зрителей. Лорд и Вейданек засмеялись. — Является после положенного времени, и, видите ли, он хочет есть! — Дондоло подбоченился и, так сильно выставив вперед нижнюю челюсть, что жилы на его бычьей шее надулись, наклонился к Абрамеску: — Здесь не ресторан, понятно? Опоздал к ужину, жди завтрака. Что такое?
Абрамеску все еще протягивал свой котелок. Он был голоден. Он всегда был голоден. Его коренастое тело требовало большого количества пиши. Абрамеску очень заботился о своем здоровье.
Дондоло схватил половник и выбил котелок из протянутой руки Абрамеску. Котелок со стуком упал на землю. Абрамеску нагнулся и молча поднял его.
Потом, с глубоким убеждением в своей безусловной правоте, он сказал: — Солдат, который проработал целый день, имеет право поесть.
— Солдат имеет право поесть! — артистически передразнил его Дондоло. — А у сержанта нет никаких прав, так что ли? А я не работаю? Не встаю в четыре утра? Не парюсь целый день над горячей плитой? Я, значит, не имею права отдохнуть после работы? Я небось не получаю сверхурочных! А я тоже служу в армии, как и ты! Больше ужинов не выдаем!
Если бы Абрамеску разозлился, поднял крик, начал жаловаться всем на несправедливость, Дондоло, Лорд и Вейданек потешились бы всласть над толстеньким капралом и в конце концов дали бы ему поесть. Но Абрамеску молчал. Он просто протягивал котелок, требуя свою порцию. Его большие плоские ступни крепко упирались в землю, светлые глаза глядели спокойно. Это раздражало и злило Дондоло.
Для Абрамеску во всем этом не было ничего нового. Ему приходилось в детстве видеть еврейские погромы. К Дондоло он относился, как ко всякому должностному лицу, облеченному властью. К такому можно приноровиться. Но если это лицо вздумало куражиться, остается только одно: молчать, и пусть поток оскорблений стекает с тебя, как с гуся вода.
Но Дондоло воображал, что придумал нечто новое, и, не достигнув желаемого эффекта, разъярялся все сильнее.
А тут еще Вейданек подлил масла в огонь. — Да ну его к чорту! Дай ему чего-нибудь поесть, — сказал он.
Увидев такое предательство в собственных рядах, Дондоло взбеленился. Вероятно, на это Вейданек и рассчитывал.
Дондоло вышел из-за стола, на котором еще стояли остатки ужина, и толкнул Абрамеску. Не очень сильно, но все-таки капрал покачнулся и его котелок опять упал на землю.
— Так нельзя! — сказал Абрамеску. — Солдат имеет право…
— Ах, нельзя! Вот я покажу тебе…
— Дайте ему поесть, — раздался чей-то голос, — у вас осталась еда!
Уже несколько минут, как Престон Торп, бесшумно шагая по мягкой траве, подошел к ним. Он смотрел на Дондоло, и у него все нутро переворачивалось. Торп терпеть не мог, когда сильные издевались над слабыми; поведение Дондоло претило ему — оно отдавало изуверством, мракобесием, всеми предрассудками, которые его с детства научили презирать.
Дондоло зверем глядел на нового противника. Торп был выше его ростом, к тому же, как видно, жилистый. Дондоло еще ни разу не дерзнул схватиться с Торпом — это был единственный солдат их части, который побывал на войне до высадки в Нормандии. Торп воевал в Северной Африке, и притом — в пехоте.
— Вы же все равно выбросите остатки на помойку, а он имеет право…
Это переполнило чашу; Дондоло потерял голову. В том мире, к которому он привык, никто не имел никаких прав, там знали только подачки.
На дне большого оцинкованного бака возле стола поблескивали остатки черного кофе. С края бака свисал ковшик на длинной ручке. Дондоло схватил ковшик, зачерпнул и выплеснул кофе Торпу в лицо. Тепловатая жидкость залила ему глаза и на мгновение ослепила его.
И не только ослепила: как только Торп ощутил теплые струйки на своей шее, на груди, между лопаток, он весь оцепенел и обессилел. Теплые, липкие струйки — да это кровь!
Торп громко застонал. Опять! Все вернулось, все, что он старался забыть, нахлынуло на него, захлестнуло…
Тупая боль, сознание, что жизнь капля за каплей сочится из тебя, страх перед вечным мраком, надвигающееся ничто, пустота вокруг, великая бескрайняя пустота. Вот она снова здесь, и он не может ни поднять руку, ни повернуть голову, ни вымолвить слово.
Тоненькой ниточкой в мозгу тянулась мысль: схвати мерзавца, поколоти его, убей. Но ужас владел им; он смертельно боялся прикоснуться к чему-нибудь, а еще больше — как бы что-нибудь не коснулось его. Все мышцы его тела, все нервы сжимались, отказывались от борьбы, искали спасения.
Торп очнулся, почувствовав, что кто-то вытирает ему лицо.
Бинг еще позже Абрамеску пришел за своим ужином.
— Что такое? — пропищал Дондоло.
— Всыпать бы тебе за это, сукин сын, — сказал Бинг.
— А ну! — сказал Дондоло, — давай, выходи! — Он был почти уверен, что Бинг не станет драться. Это грозило бы Бингу военным судом, во всяком случае в части, которой командовал Люмис. Бинг — не такой дурак.
— Выходи! — подзадоривал Дондоло.
— Ишь, как вам не терпится! — Бинг колебался. Дондоло, вероятно, побьет его. К тому же — военный суд. А листовка, война? Важнее драться с немцами, чем с Дондоло. Германия, германская армия, нацистская партия — это миллионы таких Дондоло. Но как воевать против них, если в своих же рядах имеются Дондоло, неистребленные и неистребимые?
— Выродки несчастные! — Дондоло сплюнул. — Все они выродки. Евреи! Иностранцы! Что такое?
Дондоло вдруг осекся. Наступило неловкое молчание. Внезапно земля дрогнула под ногами; раздался глухой гул: американские орудия отвечали немцам.
— Пошли, — сказал Абрамеску. — У меня пропал аппетит.
— Вейданек! — позвал Дондоло. — Так и быть, дай им поужинать.
— Идите сюда, ребята! — крикнул Вейданек. — Получайте!
— Спасибо, не хочу, — сказал Абрамеску, — небось, все остыло.
Дондоло пожал плечами: — Сами виноваты, надо приходить вовремя.
— Я хотел бы спросить вас кое о чем, Дондоло, — Бинг захлопнул котелок и подошел к сержанту. Дондоло невольно попятился. Он знал, что зарвался. Есть вещи, которые можно думать, можно даже говорить в кругу друзей, но которые нельзя выбалтывать при всех, во всяком случае не сейчас. Что Бинг от него хочет? Бинг — хитрый, он может заманить в ловушку.
— Во имя чего, по-вашему, ведется эта война? — сказал Бинг. — И ради чего вы воюете?
Дондоло напряженно думал. Это было нелегко — бешенство, охватившее его, еще не улеглось. Дондоло не привык рассуждать после драки. В его компании в таких случаях звали полицию или бросались наутек. Но, может быть, эти люди такие трусы, что они хотят вступить в переговоры, помириться, сделать вид, будто ничего не случилось. Если Бинг идет на мировую, что ж, он не возражает. Как никак, а он зашел слишком далеко.
— Я? — уклончиво сказал он. — При чем тут я? Меня призвали — и все.
— Меня тоже призвали. По закону о мобилизации. Но вы же могли отказаться.
— Еще что! И попасть в переделку?
— Вы и так попали в переделку. Слышите, как палят! Момент — и готово. — Бинг щелкнул пальцами.
Дондоло не ответил.
— Должны же вы иметь хоть какое-то представление о том, за что вы умираете.
— Я не собираюсь умирать.
— Понятно, не собираетесь, — спокойно сказал Бинг. — Но это легко может случиться.
Лорд, главный механик, который за все время не проронил ни слова, закурил сигарету и сказал: — Дурацкие разговоры.
— Что такое? — сказал Вейданек, неестественно засмеявшись.
Снова заговорила германская артиллерия — на этот раз ближе. Канонада ясно слышалась в тихом вечернем воздухе.
— Глупые разговоры, — повторил Лорд, но без убеждения.
— Вы боитесь смерти, — сказал Бинг. — И не хотите говорить об этом. Конечно, вашим ребятишкам плохо пришлось бы.
— Оставьте моих детей в покое! Это вас не касается!
— Зато вас касается. Вы ради них воюете?
Дондоло опять начал свирепеть: Бинг ударил его по больному месту. Ларри и маленький Саверио — даже упоминать о них здесь нельзя. Ему казалось, что это накличет на них беду, и на него тоже.
— Хватит! — сказал он. — Конечно, я воюю ради детей. И я твердо намерен вернуться к ним. Только из-за таких, как вы, мне и пришлось покинуть их. Если с ними что-нибудь случится, тогда держитесь! Подумать только — тронули каких-то евреев, и вся американская армия плывет через океан! Этот их Гитлер отлично знал, что делает, и Муссолини тоже. Все — шиворот-навыворот. Нам надо было воевать вместе с ними против коммунистов. Коммунисты разрушают семью, все на свете…
— Идите сюда! — сказал Лорд, — берите ужин.
— Я сейчас подогрею кофе, — крикнул Вейданек.
— Нет, спасибо, — сказал Бинг.
Они стояли втроем на подъемном мосту и, перегнувшись через перила, вглядывались в черную поверхность рва, на которой кое-где в лунном свете белели водяные лилии. Из кухни доносились приглушенные голоса Манон и Полины.
Торп бросил в воду камешек и прислушался к всплеску. На какую-то долю секунды лягушечье кваканье умолкло.
Абрамеску хлопнул себя по щеке. — Комары, — сказал он.
— Убил? — спросил Бинг.
— Нет. — Абрамеску кашлянул. — Комары являются носителями многих болезней, например, малярии.
— Только не здесь.
— Откуда вы знаете? — Абрамеску очень интересовался болезнями. Он постоянно изучал всякие справочники и руководства по профилактике. — В наших частях есть солдаты, которые болели малярией в тропиках. Комар кусает одного из маляриков, потом кусает здорового человека. Таким образом малярия может быть занесена в Нормандию.
— Ну, так закурите. Комары боятся дыма.
— Я не курю, — сказал Абрамеску. — Я не намерен добровольно отравлять свой организм. Кроме того, я не стал бы закуривать в темноте. Ночью пламя спички видно за несколько миль. Это проверено опытным путем. Так можно выдать наши позиции германским разведывательным самолетам.
Торп снова бросил в воду камешек. — Расквакались, окаянные!
— Если залить этот ров нефтью, — сказал Абрамеску, — личинки задохнутся и комаров не будет.
— Шел бы ты спать, — сказал Торп.
Когда Абрамеску ушел, Торп зажег две сигареты и одну из них протянул Бингу.
— Не зажигать огня! — крикнул кто-то.
— Нервничают, — сказал Торп. — Все нервничают. А я нет. Не потому, что я все это уже проделал. Говорят, чем дольше воюешь, тем больше боишься. Должно быть, так оно и есть. Да я и не говорю, что мне не страшно. Но есть другое, что гораздо страшнее. Вот, как я стоял перед Дондоло и не мог сдвинуться с места. Точно у меня ноги вросли в землю, а руки прилипли к телу. С тобой так бывало? А теперь голова болит. И не могу долго смотреть на воду, эти белые пятна — все кружится перед глазами.
— Тебе надо выспаться. Хочешь, дам аспирину? Мы же никогда не высыпаемся.
— Спать я совсем не могу, — сказал Торп. — Я даже рад, когда немцы бомбят. Жужжат моторы, потом начинается дождь красных, зеленых, желтых огней. Я люблю смотреть, как они падают. Смотрю и забываю про то, другое…
— Про что это?
— Не знаю сам, как объяснить. Все стараюсь понять. Этот мерзавец Дондоло немножко помог мне… как-то яснее стало.
— Зачем ты так много говоришь, если у тебя голова болит?
— Почему ты спрашивал Дондоло, за что он воюет?
— Потому что сам я не знаю, за что мы воюем. У меня есть кое-какие мысли на этот счет, но ни одна не охватывает всего. А я должен написать об этом листовку — сказать об этом немцам. Фарриш велел.
— Фарриш?
— Чудно, правда? Такой толстокожий, что, кажется, у него не голова, а футбольный мяч. А вот поди ж ты, надумал!
— Но тебе надо знать! Что же ты скажешь немцам, если сам не знаешь?
— Мало ли лозунгов.
— А куда они годятся? — Торп ударил кулаком по перилам. — Я все их перепробовал. Повторял про себя, когда лежал в госпитале, когда видел, как люди мучаются. И мне казалось, что все такие мужественные, и только я малодушен. А потом я понял, что они притворяются, так же как и я. И все, кто и не ранен, тоже притворяются. Если бы ты был один, и никто бы тебя не видел, ни товарищи, ни офицеры, — разве бы ты не убежал? Не убежал без оглядки? Мы только потому и держимся, что никогда не бываем одни. В этом весь секрет. Это очень хитро придумано. На людях никогда не решишься сказать, что тебе страшно и что ты хочешь домой.
Из темноты выступил Толачьян. — Я был у Люмиса, — сказал он.
— Ну и как? — спросил Торп.
— Сказал, что ему не нравится мое поведение. Что я нарушаю субординацию. И еще сказал, что сам лично позаботится о том, чтобы я больше не вмешивался.
— В его отношения с французами? — Перепалка Люмиса. с мадам Пулэ уже была известна всему отделу.
— Надо думать, что так. — Толачьян почесал руку. — Кусаются, черти!
Бинг покачал головой. — Ты смотри, поостерегись. Он из-за тебя при всех в дураках остался. Этого люди не прощают. Особенно такие, как Люмис.
— Все они сволочи, — убежденно сказал Торп, — все. Толачьян оперся локтями о перила и сложил большие руки с широкими сильными пальцами. Повернув голову к Бингу, он в темноте старался разглядеть его лицо. — Пусть его, — сказал он.
— А ты подумай о себе! У тебя ведь жена дома, правда? Ты сам рассказывал, как много она работает. Разве тебе не хочется вернуться, чтобы ей было полегче?
— Хочется, — сказал Толачьян, — очень даже хочется.
С минуту все молчали. Торп, который только с трудом и то ненадолго отрывался от мыслей о самом себе, вернулся к прерванному разговору. — Ну и вот, — начал он, — превозмогаешь себя, не бежишь. А потом видишь, что то самое, против чего ты сражаешься, оказывается у тебя за спиной…
— Например?
— Не знаю даже, как назвать. Словами всего не скажешь. Несправедливость. Жестокость. Тупость. Корысть. Тщеславие. Ну и так далее.
— Дондоло, — сказал Бинг.
— Да, и он.
— А что Дондоло сделал? — спросил Толачьян, стараясь понять, с чего начался разговор.
— Что он сделал? — сказал Бинг. — Да все то же. Он и его банда измывались над Абрамеску. А потом принялись за Торпа.
— Проучить бы его надо хорошенько, — серьезно сказал Толачьян.
— Я должен был это сделать. — Торп тяжело вздохнул.
— Ты не лезь, — сказал Толачьян. — Тебе и так уж досталось за эту войну.
Торп махнул рукой. — Дондоло! — гневно сказал он. — Вот это как раз такой тип! А потом выше и выше — Люмис, Уиллоуби, Фарриш! Я помню, как Фарриш обходил наш госпиталь в Северной Африке. Там был один помешанный, после контузии. Стоит он перед своей койкой навытяжку, а Фарриш его честит и честит. Потом уж его перевели в другую палату, куда не пускают посетителей. Верьте, не верьте, а я радовался, что у меня две открытые раны на теле, которые я мог предъявить генералу.
Он тяжело перевел дыхание.
— Мне говорили, что я воюю за демократию, против фашизма. Замечательно, правда? Власть народа, именем народа, для народа. Потом поразмыслил над этим и вижу: каждый каждому волен перерезать горло.
Он замолчал, и все услышали громкое кваканье лягушек.
— У меня был друг, — сказал Толачьян. — Его звали Тони. Он был большой, сильный, а сердце имел детское. Скажи ему, что есть такой ангел, который каждый месяц отрезает серебряные ломтики от луны и раздает их вдовам и сиротам, и он поверил бы, потому что ему хотелось верить в такие сказки.
И вот однажды Тони попал в драку. Это было в Чикаго, во время забастовки. Понятное дело, каждому хочется одеть жену поприличней, и чтобы дети были сыты, и грамоте их обучить…
Дело было в воскресенье, рабочие с женами и детьми прохаживались возле завода, на Южной Стороне. Светило солнце, и все было тихо и мирно, словно это не забастовка, а праздник. Вдруг, откуда ни возьмись, со всех сторон налетели полицейские и давай избивать рабочих дубинками, а некоторые так даже стреляли.
Тони все это видел. Сам он не бастовал, он не работал на том заводе, а был наборщик, как я. Но он врезался в толпу, обхватил своими ручищами первого попавшеюся полицейского и оторвал его от женщины, на которую тот замахнулся. А потом принялся за остальных. Он расшвыривал их, точно… как его?.. Поль Бэниан; и там, где он стоял, людей не теснили.
Тогда в него стали стрелять. Я навестил его в больнице. У него лицо было круглое, румяное, а теперь осунулось — и ни кровинки в нем. «Кашель душит, — говорит он мне, — а кашлять не могу, очень больно…» Вот до чего мучился, даже кашлять не мог. Я спросил его: «Тони, — говорю, — чего ради ты ввязался в драку? Большую глупость ты сделал».
Шел второй час дня, и в кухне отеля Сен-Клу было тихо.
Сержант Дондоло сидел за чисто вымытым столом для резки мяса, машинально проводя пальцем по бороздкам, которые оставили в мягком дереве ножи бесчисленных поваров. Он читал старый номер юмористического журнала, забытый кем-то в кухне. Дондоло застрял посреди очередной истории про Дика Трэси; он полистал затрепанную книжку и обнаружил, что самых интересных страниц нехватает.
Дондоло с досадой бросил книжку на стол. Сплошные неприятности в этом паршивом отеле, где отдел обосновался, наконец, после того как несколько раз переезжал с места на место. Он поднял голову. За окнами, забранными решеткой, двигалось множество ног. Человек десять стариков и старух толпились вокруг помоек, выбирая из них остатки еды, выкинутой солдатами. Каждый день они приходили и копались в отбросах, пока их не прогоняла военная полиция.
В отеле вечно ворчат, что еда нехороша, — не ценят того, что имеют. Раз у них остается, что выбрасывать на помойку французам, — значит, сыты. Попробуй капитан Люмис еще раз сказать, что людей плохо кормят, он просто покажет ему, что творится у помойки. На Люмиса такие вещи действуют. На ближайшем сборе он разнесет солдат за вечные жалобы и тогда Дондоло оставят в покое.
Дондоло никогда не обольщался насчет французов — не такой он был человек. Те крохи восторгов, какие достались на его долю в первые дни, мало взволновали его; когда же восторги улеглись, он с легкостью приспособился к заведенному порядку, в то же время зорко высматривая выгодные возможности, которых не мог не таить в себе изголодавшийся город. Человеку, все еще произносившему слово «Париж» с мечтательным вздохом, Дондоло мог ответить только презрительной улыбкой.
Он швырнул юмористический журнал в ведро. Пора заняться продуктами для Сурира. Чудно получилось с этим Суриром — Дондоло никак не мог вспомнить, когда именно Сурир привязался к нему. Может быть, в баре на углу улицы Джианини, а может быть, гораздо позже, когда он заблудился и не мог попасть домой. Во всяком случае, он помнил Сурира отчетливо лишь с того времени, когда они вместе сидели за кухонным столом, причем у Дондоло страшно болела голова, в висках точно молотком стучало, а Вейданек поил их горячим черным кофе. Сурир со смехом уверял, что притащил Дондоло домой на руках; но едва ли, — Сурир был меньше его ростом и не такой плотный. Возможно, тут замешались и еще какие-нибудь люди, приятели Сурира. Но окружение Сурира не интересовало Дондоло, лишь бы все сошло гладко. В ту ночь, вернее, в то утро, после того как черный кофе прояснил его мозги, Дондоло заметил, что глаза Сурира так и бегают по полкам кладовой — Вейданек, когда ходил за кофе, оставил дверь отворенной, — замечая все: окорока, яичный порошок, сахар, муку, мясные консервы, — все припасы, ключи от которых хранились у Дондоло.
— Вы даже не понимаете, что у вас тут есть, — восхищенно сказал Сурир и улыбнулся, закрыв глаза.
— Так-таки не понимаю? — съязвил Дондоло.
Дальнейшие излияния Сурира Дондоло пресек, едва заметно поведя головой в сторону навострившего уши Вейданека, и Сурир сейчас же понял. Это едва заметное движение Дондоло и определило их отношения на будущее.
И теперь Сурир частенько наведывался в кухню отеля Сен-Клу. Нельзя сказать, чтобы Дондоло был совсем спокоен: то, что он сбывал в Нормандии, и в сравнение не шло с количеством продуктов, которые Сурир грузил в свои сумки и увозил на своем расхлябанном грузовичке. Но Дондоло заглушал угрызения совести просто: он говорил себе, что дома все наживаются на войне, а значит, и ему нужно вознаградить себя за упущенные возможности. Это его долг по отношению к Ларри и крошке Саверио. Всякий раз, пересылая Марчелли сто долларов, которые тот клал на его имя в банк, Дондоло думал: вот и еще на несколько месяцев ученья. Дать образование двум детям — это не дешево обходится.
Дондоло отпер дверь кладовой и оглядел полки. Как бы это получше составлять меню и в то же время бесперебойно снабжать Сурира?.. Он стал напряженно прикидывать, сколько раз в неделю можно готовить бобы вместо мяса, так, чтобы все же сохранилась видимость разнообразного питания. Разнообразие! Сурир как-то рассказывал ему, какое питание получали французские солдаты, и Дондоло даже позавидовал своим собратьям в старой французской армии; но потом подумал, что сейчас французскому сержанту — заведующему столовой, или как они там у них называются, и выбирать-то было бы не из чего.
Кто-то вежливо кашлянул у него за спиной.
— Сурир? — сказал Дондоло. — Здорово.
Сурир улыбнулся. — Как дела? — сказал он бодро. — Что пишут из дому? Как себя чувствует малютка Саверио?
— Опять не было почты! — проворчал Дондоло. — Как въехали в этот проклятый город, ни одного письма не получил.
— Получите! — утешил его Сурир. — Когда я был во французской армии в тысяча девятьсот сороковом году, мы никогда не получали почты — очень уж быстро отступали.
— Ага, — сказал Дондоло. — Но мы-то не отступаем.
— Это верно, — согласился Сурир.
— Все потому, что нет о нас заботы. Точно мы и не люди.
— В армии, — сказал Сурир, — я бы сказал в любой армии, убеждаешься в одном: каждый должен сам о себе заботиться.
Дондоло его замечание не понравилось — чересчур откровенно. Эта сволочь Сурир думает только о своей выгоде, а до малютки Саверио ему и дела нет.
— Ну, давайте начинать, — сказал Дондоло. — Сегодня я могу дать вам вот это и это. — Он жестом пригласил Сурира в кладовую и стал показывать, какие продукты считает возможным ему уделить. Сурир потянулся к окороку.
— Полегче! — сказал Дондоло. — Мне интересно, чтобы вы ушли поскорее, но вы что-то уж очень торопитесь. Сколько?
— За все?
— Да.
Сурир мысленно подсчитал и ответил: — Четыре тысячи.
Четыре тысячи франков, подумал Дондоло. Даже сотни долларов не получается. — Что я, с ума сошел? — сказал он. — Я лучше сам съем.
— А оно больше не стоит.
— Рассказывайте, — возразил Дондоло. — Я кое-где побывал. Знаю, какие сейчас цены.
— Это вы вздуваете цены! — Сурир изобразил благородное негодование. — Я думаю о тех, кто будет это покупать.
— Не беспокойтесь, купят.
Сурир не стал спорить. Он и сам знал, что купят, купят по любой цене. — Ладно, пять, — надбавил он.
— Вот так-то лучше, — сказал Дондоло. — Выкладывайте деньги.
Сурир извлек из кармана пачку линялых бумажек.
— Неудобный формат, чорт их побери, — фыркнул Дондоло, складывая тысячефранковые банкноты и втискивая их в бумажник. — И чего вы не выпускаете приличных денег? Вот, видали? — Он показал Суриру бумажный доллар, который всегда носил в кармане на память о доме и как символ своего долга перед семьей. — Это вот настоящие деньги!
Француз пощупал доллар. — Сто франков за него хотите?
— Не продается, — сказал Дондоло и прибавил: — Хватит время проводить, давайте все упакуем. Я услал Вейданека, но когда-нибудь он все же вернется.
Некоторое время Дондоло и Сурир усердно работали — лазили по полкам, складывали пакеты и банки в мешок, который Сурир принес с собой. Мешок казался бездонным.
— Думаете — снесете? — спросил Дондоло.
— Неужели нет? — сказал Сурир, отправляя в мешок вожделенный окорок. — Девушки говорят, что у меня руки как железные.
Он засмеялся.
Внезапно смех застрял у него в горле. В кухню кто-то вошел.
— Есть здесь кто? — раздался голос.
— Не шевелитесь, — шепнул Дондоло. — Может, он нас не найдет. — Но в кладовой горел свет, а дверь была открыта. Дондоло хотел было выключить свет, но это еще больше привлекло бы внимание.
Когда Дондоло сообразил, что нужно просто выйти из кладовой и запереть там Сурира, было поздно: Торп уже стоял в дверях.
Вот дьявол, подумал Дондоло, почему именно Торп? Будь это Вейданек или кто другой, можно было бы договориться, взять его в долю или что-нибудь посулить. Но Торп!.. Дондоло хорошо помнил лестницу в Шато Валер в тот вечер, когда налетели немецкие самолеты, и как он избил Торпа…
— Чего нужно? — сказал он. — Чего тебе здесь нужно? Незачем шляться на кухню. Катись отсюда к чорту.
— Я есть хочу, — сказал Торп.
— Ничего нет, — сказал Дондоло. — Есть будешь в шесть часов.
— Ну что ж, — Торп сделал шаг назад, не сводя глаз с Дондоло. — Я только хотел попросить сэндвич.
— Дайте ему сэндвич! — шепнул Сурир.
Но Торп уже уходил, все убыстряя шаг.
О господи, подумал Дондоло, что же это я делаю? Стоит ему выйти за дверь, и он поднимет крик на весь дом. — Послушай-ка, вернись! — окликнул он.
Торп остановился.
— Получи свой сэндвич.
И тут, наконец, Торп все понял. Он зашел на кухню, рассчитывая застать там Вейданека. Дондоло после двенадцати обычно уходил в город. Вейданек дал бы ему сэндвич. Но если сэндвич предлагает Дондоло, значит, у него есть на то причины, и причины эти связаны с чужим человеком в штатском и с набитым до отказа мешком. Теперь все объяснилось: и несытное питание, и слухи, которые ходят среди солдат.
Что же ему предпринять? К Люмису пойти нельзя. Зато можно поделиться с товарищами, рассказать им, что он видел, или, может быть, Иетс сумеет прекратить это безобразие.
— Вернись-ка сюда, — повторил Дондоло. — Мне с тобой поговорить надо.
Торп увидел, что сержант на что-то решился, и почуял опасность.
Можно бы убежать, подумал Торп. Но их двое, штатский и Дондоло, и они что-то против него задумали. К тому же, ему не хотелось убегать; внутренний голос удерживал его. Нужно с ними сразиться. Тогда, в Нормандии, он был бессилен, но только потому, что кофе, которым его облил Дондоло, воскресил в сознании давнишнее ранение и давнишние страхи. Он помнил, что после этого случилось что-то неописуемо-страшное и что оно связано с Дондоло. Подробности же той ночи расплылись в каком-то желтоватом тумане, который по временам заливал его сны, душил его, обволакивал, мешая разглядеть опасность, заставлял его просыпаться от собственного крика и потом в течение многих дней поминутно вздрагивать и оглядываться.
Дондоло подошел ближе и сказал: — Ты, может, думаешь, что тут дело нечисто?
Торп отступил, чтобы не стоять близко к сержанту. Он слишком поздно заметил, что Дондоло преградил ему путь к двери.
— Ну и думай, мне плевать, — рассмеялся Дондоло. — Что же ты намерен предпринять?
— Я? — переспросил Торп. — Я в ваши дела не вмешиваюсь.
Он тут же пожалел о своих словах, увидя, как скривились тонкие губы Дондоло.
— Но я скажу, что я об этом думаю, — продолжал Торп. — Эти продукты — наши. Пусть бы вы их отдали тем людям, что роются в помойке, а то ведь нет. Они достанутся спекулянтам на черном рынке. Достанутся богатым.
— Так что же ты намерен предпринять? — повторил Дондоло.
Торп не ответил. Он следил за каждым движением Дондоло.
— Давай договоримся, — предложил сержант. Он и сам, в сущности, не принимал своего предложения всерьез. Только выпусти Торпа из кухни, и пиши пропало. Но все же… может, не такой уж он честный? Не родился еще тот человек, который устоял бы, если посулить ему достаточно щедрую мзду. Может, удастся заткнуть ему рот хоть на время, чтобы Сурир успел убраться восвояси, — а Дондоло — скрыть недостачу в недельном пайке. А после этого — пойди докажи что-нибудь.
— О чем договоримся? — спросил Торп. Наверно, Дондоло просто хитрит, а сам хочет подобраться к нему поближе, избить его, а то и убить. — Чтобы я держал язык за зубами?
— Ну да, — сказал Дондоло, протягивая ему жирную руку. — Тут нам обоим хватит.
— По-вашему, выходит я — подлец?
— Ладно, — сказал Дондоло. — Не хочешь — не нужно. На мгновение Торп ощутил радость от того, что все ясно и война объявлена. До сих пор Дондоло воплощал в себе все то, что терзало Торпа, не давало ему покоя ни днем ни ночью. Теперь оказалось, что Дондоло — просто мелкий жулик. От этого он стал более понятным и менее страшным, словно из призрака превратился в человека.
Торп перехватил взгляд, который Дондоло бросил штатскому.
Тот стал приближаться к Торпу, и Торп понял, какая у них тактика: штатский будет подгонять его все ближе к Дондоло.
Торп обернулся к штатскому.
Сурир вскинул глаза на Торпа и поспешно отступил. Он пятился назад смешными шажками — маленький, перепуганный человечек. Торп усмехнулся.
И тут на него налетел Дондоло.
Напружив мускулы, Дондоло обхватил Торпа за шею и стал душить, стараясь отогнуть ему назад голову.
Но Дондоло не учел, что Торп, хоть и некрепкого сложения, выше его ростом и проворнее. Резким движением Торп сумел высвободиться из тисков. Дондоло потерял равновесие, почувствовал, что взлетает на воздух, и рухнул наземь.
Он застонал, но поднялся. Кровь бросилась ему в голову, все поплыло перед глазами; уже не один, а два, три Торпа с ненавистью смотрели на него.
Во время короткой передышки Торп мучительно думал. Не может Дондоло надеяться, что он будет молчать, если сам же Дондоло изобьет его до полусмерти. Так что же Дондоло задумал? Убить его? Но его хватятся. Абрамеску знает, что он пошел на кухню. Куда они денут его труп?
И вдруг Торп сообразил — ведь у штатского, наверно, есть машина или какая-нибудь повозка, — не на себе же он потащит краденые продукты. Ну да, его труп увезут и бросят в Сену или в сточную канаву… Нет, нет, Дондоло служит в американской армии. Американские солдаты такими делами не занимаются… Но ведь Дондоло на все способен, он фашист. Он не только убьет его, он постарается убить его медленно и будет стоять над ним и смотреть, пока последняя капля крови не вытечет из его растерзанного тела.
Торпу и в голову не пришло, что, по теории Дондоло, достаточно избить человека, чтобы заставить его молчать. Впрочем, он уже ни о чем не успел подумать, так как Дондоло снова накинулся на него с яростью человека, который борется за свою жизнь.
Дондоло исхитрился ударить кулаком по старой ране Торпа. Мгновенно боль волнами разлилась по всему телу. Дондоло вцепился в него, твердо решив, что больше не допустит никаких глупостей. А тем временем маленький француз, не переставая, чем-то колотил Торпа по спине. Сначала это только раздражало Торпа, но потом боль от ударов усилилась, слилась с болью от старой раны, и Торп, чувствуя нарастающую слабость, вдруг понял, что если не положить конец этим подлым ударам, он скоро останется совсем без сил.
Он почувствовал, что еще минута — и он потеряет голову и закричит. Он решил закричать сейчас, пока еще находится в полном сознании. Он закричал, и Дондоло одной рукой стал закрывать ему рот. Торп укусил его в руку. Рука отвратительно пахла потом и внутренностями всех животных и птиц, которых Дондоло потрошил на своем веку. Торп крепко впился в руку зубами.
Дондоло вырвал руку и, размахнувшись, с такой силой ударил Торпа по лицу, что тот отлетел далеко от него и от француза.
Торп опять закричал — на этот раз от нестерпимой боли во рту и в ушах.
Он услышал голос Дондоло: — Уймите его! — Голос звучал неясно, издалека.
И все-таки Торп знал, что не боится их; и знал, что пока нет страха, пока не вернулось то ощущение, от которого руки прирастают к бокам, а ноги к полу, — все хорошо.
Дондоло снова двинулся к нему.
Торп засмеялся — Дондоло был совсем открыт. Торп не спеша поднял ногу и ударил Дондоло в пах.
Дондоло весь скрючился, но устоял на ногах.
Теперь закричал Дондоло, и в этом крике было все — и боль, и страх, страх за себя, и за Ларри, и за крошку Саверио.
Для Торпа этот крик прозвучал музыкой. А потом все исчезло: обшитый кожей свинцовый шарик на резиновой петле, которым Сурир прежде барабанил по его спине, теперь угодил ему прямо в череп.
Торп очнулся, когда Дондоло выплеснул ему в лицо ведро воды. Рядом с сержантом стоял часовой из военной полиции, тот, что охранял отель. Второй полицейский стоял возле человека в штатском.
Сначала Торп воспринимал то, что они говорили, как тихое жужжание. Потом с усилием начал разбирать отдельные слова и складывать их в фразы.
— Крал продукты из кладовой… — расслышал он. — Черный рынок… давно замечал нехватку… поймал его с поличным…
Это говорил Дондоло.
Торп услышал голос полицейского: — Здорово вы его отделали!
Дондоло засмеялся: — Ему это не понравилось, вон, взгляните на мою руку.
Да, имение так они говорили. Торп был в этом уверен. Но смысла в их словах не было. Торп попробовал встать с пола. Он зашатался, схватился за стену.
Дондоло предостерег полицейского: — Вы с ним осторожно. Он опасный человек.
Полицейский крепко ухватил Торпа за локоть. — Пошли, приятель. И без глупостей, понятно?
Пошли? Куда пошли? Зачем? Голова у Торпа стала большая-большая, такая большая, что мысли все до одной терялись в ее просторах.
— Вы куда хотите меня вести? — спросил он. Слова сходили у него с языка медленно. Распухший рот болел. — Я ничего не сделал.
— Вы же слышали, что говорит сержант, — сказал полицейский все еще дружелюбным тоном.
Дондоло сказал: — Дурачком прикидывается.
— Знаю, знаю, — сказал полицейский. — Все они так. Думают, что это им поможет. Но это не надолго. Мы им живо вправляем мозги.
Торп тряхнул головой, пытаясь собрать мысли.
— Повторите, — попросил он.
— Что повторить? — сказал полицейский и подумал: Видно, парню и вправду досталось.
— Что вам Дондоло сказал… про меня.
— Я повторю! — выскочил Дондоло. — Я поймал его с поличным: он продавал продукты этому французу — вон полный мешок набрали! Мука, окорок, яичный порошок, сахар, консервы. Я его поймал и говорю: ага, наконец ты мне попался! А он на меня бросился — взгляните на мою руку — придется к врачу итти.
— Ну вот, — сказал полицейский. — И нечего больше рассуждать. Пошли.
Торп вырвался у него из рук.
— Стойте, — сказал он, — это он врет. Врет, чорт его возьми. Он сам все сделал, а на меня сказал. Это я его поймал, когда он продавал продукты.
Полицейский взглянул на Дондоло. — Ну?
— Да что я, о двух головах? — сказал Дондоло, — Если бы я продавал имущество армии Соединенных Штатов, думаете, я бы попался такому олуху?
Торп почувствовал, как приближается страх. Голые, ослепительно белые стены кухни качнулись, стали сдвигаться. — Это ложь! — выговорил он.
— Спросите француза, — сказал Дондоло. — Он говорит по-английски.
Полицейский вопросительно взглянул на Сурира.
Сурир и Дондоло успели сговориться за несколько секунд, когда Торп замертво свалился на пол, а полицейские, заслышавшие шум потасовки, еще не добежали до кухни.
— С кем торговали? — грубо спросил полицейский. Сурир указал на Торпа: — Вот!
— Это ложь! — прошептал Торп.
Полицейский даже не расслышал. Он опять взял Торпа за локоть.
Теперь стены кухни не только надвигались на Торпа: они стали прозрачными. Он видел, как целые армии Суриров и Дондоло маршируют взад и вперед, скалят зубы, берут на караул. Их колонны окружили его, зажали, не оставили ни лазейки. Впрочем, если бы и была лазейка, он не мог бы убежать — ноги отказывались ему служить. И он подумал: все это сон. Свернуться, сжаться в комок — и проснешься в теплых, ласковых объятиях матери. G тех пор как не стало материнской ласки, все было только сном, — как вырос, пошел воевать, был ранен. Но в то же время он знал, что это не сон. Враги одолевали его, устоять против них нехватало сил.
Он покорно двинулся к дверям, устало волоча ноги.
Дондоло пошел к Люмису. Ему не хотелось итти. В Штатах, в Десятом городском районе, их босс Марчелли всегда внушал ему, что чем меньше народу знает о каждой сделке, тем лучше для всех участников и тем больше барыши. Но у Дондоло хватило ума сообразить, что после вмешательства полиции и ареста Торпа вся история уже вышла за пределы его, сержантской, компетенции.
К тому же вполне возможно, что Сурир пойдет на попятный, когда убедится, что не так-то легко перекочевать из американской военной полиции в уютную французскую тюрьму.
Люмису Дондоло рассказал в общих чертах то же, что военной полиции.
Люмис не поверил ни единому слову. Он знал Торпа, и он достаточно знал Дондоло, чтобы представить себе, как было дело.
— А где Торп сейчас? — спросил он.
Дондоло пожал плечами. — Наверно, в военной полиции.
Больше Люмис ничего не спросил. Его тревожило другое: чего добивается от него Дондоло?
Дондоло занимал в отделе особое положение. В своей узкой сфере он с самой Англии действовал как опытный политик. Он создал себе небольшой, но крепко слаженный аппарат: завел друзей и подкреплял эту дружбу подачками по своему ведомству. Первая забота военного человека — еда, а еду выдавал Дондоло. Люмис и сам участвовал в ночных угощениях; он хорошо помнил вкусные мясные сэндвичи с прокладкой из нарезанных ломтиками соленых огурцов, которые Дондоло так ловко готовил для офицеров. Все это урывалось от солдатских пайков. Кто знает, как далеко это зашло, со сколькими солдатами и офицерами Дондоло связал себя невидимыми нитями.
— Очень скверная история, — сказал наконец Люмис. — Очень тяжкое преступление.
— Да, сэр.
— Продажа государственного имущества, нападение на младшего командира при исполнении им служебных обязанностей — воинский устав, статьи 94 и 95… Ну-ка, посмотрим… в случае осуждения пять с половиной лет как минимум.
Дондоло следил взглядом за пальцами Люмиса, листавшими страницы знакомой книжки. Плохо дело. Он уже представил себе, как будут жить Ларри и Саверио, когда отец их сядет в Ливенвортскую тюрьму. Потом он взял себя в руки, решив держаться своей версии, хотя бы это стоило жизни Торпу и кому угодно еще.
— Непонятно, — сказал Люмис. — Ну, хорошо, Торп — помешанный, но не в такой степени. И мне лично кажется, Дондоло, что продавать военные пайки будет не помешанный, а скорее очень расчетливый человек. Тут какое-то противоречие.
— Верно, сэр, — сказал Дондоло убитым голосом. Люмис приободрился, увидев, что Дондоло, обычно такой самоуверенный, сидит перед ним, потупив глаза, опустив голову, смущенно поглаживая руками колени.
— Придется вам меня выручать, — сказал Дондоло.
— Я всегда готов помочь моим подчиненным, — сказал Люмис. — Вы это знаете. Если у вас неприятности, скажите лучше прямо.
Дондоло сдержал улыбку. — Я от вас ничего не скрою, — сказал он. — Француз-то приходил ко мне…
— Какой француз? Где вы с ним познакомились?
— В баре, — сказал Дондоло. — Он по-хорошему со мной обошелся, угощал вином.
— Так, — сказал Люмис. Он понял, что роль злодея уготована французу.
— Сегодня он явился ко мне, — продолжал Дондоло, — и стал просить продуктов. Говорит, у него большая семья и они при немцах очень голодали. Двое детей, говорит, больны, — кажется, рахит или что-то в этом роде. А жена говорит, до того изголодалась, что молоко пропало, не может кормить ребенка. Два месяца ребенку-то, — добавил Дондоло.
— Здесь многим туго приходится, — сказал Люмис. — Но не раздавать же нам еду направо и налево.
— Сэр! — сказал Дондоло, и в голосе его прозвучала искренняя мольба, — прошу вас, как-нибудь после завтрака или обеда подойдите к окнам кухни и взгляните, как эти французы роются в помойках. Помои едят, отбросы! Просто сил нет на них смотреть.
Люмис прервал его причитания: — Значит, этот француз пришел к вам…
— У нас продуктов хватает, я ему кое-что дал. Что ж тут такого? Разве мы для того освободили этих людей, чтобы они сидели голодные?
— Вы деньги взяли?
— Немножко, — сознался Дондоло. — Француз мне их сам навязал. Я, говорит, не нищий, я зарабатываю, разве я могу взять продукты даром? Мне не хотелось спорить, если он предпочитает платить, — пожалуйста. Я ведь только сержант, сэр, ну, заработал несколько долларов, мне и о семье нужно думать.
— Да, да, конечно, — сказал Люмис. — Но как тут оказался замешанным Торп?
— Торп зашел на кухню. Нечего ему было там делать! — В Дондоло опять вспыхнула злоба. — Но у нас тут вечно во все суют нос.
Люмис сочувственно крякнул. Он понимал возмущение Дондоло. Толачьян тоже совал нос в чужие дела… Толачьян погиб.
— Торп, значит, пришел на кухню, — продолжал Дондоло, — увидел, что я даю французу продукты, и поднял крик: я, мол, обкрадываю армию! Я продаю их пайки! И жуликом меня обозвал, и по-всякому. Вы же знаете Торпа, сэр, он не в своем уме. Вы сами скажите, сэр, кто у нас не наедается досыта? Разве я не забочусь обо всех?
— Да, конечно, — сказал Люмис.
Дондоло продолжал: — Так разъярился, что мочи нет. Покраснел весь, потом побледнел, и как бросится на меня. Я, сколько мог, его удерживал, ну, а потом он меня вот сюда ногой пнул — может, на всю жизнь покалечил, сэр, — и тут уж я тоже из себя вышел. Наконец, явились полицейские.
— Это все?
— Все, сэр! — сказал Дондоло, вполне довольный своей выдумкой.
Получается складно, подумал Люмис. Но никто в отделе не поверит в филантропические наклонности Дондоло. К тому же он сам сознался, что взял деньги.
— Податься вам некуда, — сказал Люмис. — Вы торговали с французом и попались с поличным.
Дондоло кивнул.
— И едва ли Торп первый полез драться. Не такой он человек.
— А не все ли равно? — Дондоло обозлился. Что он без Люмиса не знает, кто кого бил?
— Мне не нравится ваш тон! — сказал Люмис. Мысли его приняли новое направление. Рано или поздно все эти любимчики обязательно являются к нему и затевают скандал. Дондоло зарвался. Пора его осадить.
— Мне не нравится ваш тон, сержант. И не вам указывать мне, все равно или не все равно то, что я говорю. Да, да, не вам мне указывать. Я достаточно наслушался жалоб на плохое питание, так что вы, видно, не в первый раз делали дела с этим французом, а может быть и другие французы производили впечатление на ваше сердце и ваш карман.
Люмис увидел, что попал в цель. — Хватит валять дурака, — сказал он.
— Да, хватит валять дурака! — подтвердил Дондоло. Его черные блестящие глазки сузились, губы были крепко сжаты, все лицо выражало наглое презрение. — Хотите вы мне помочь, капитан, или не хотите?
— Помочь вам?!
— Ну, да. Я никому зла не желаю.
Люмис медленно, словно в крайнем изумлении покачал головой. — Вы начинаете меня интересовать, Дондоло. С чего вы взяли, что я собираюсь помешать свершиться правосудию? Вот воинский устав, здесь все написано. За один ваш намек я мог бы предать вас военному суду.
— Я же сказал, хватит валять дурака, сэр, — заявил Дондоло, не повышая голоса. — Предать военному суду! Очень хорошо. Но когда меня будут судить, я обо всем расскажу, можете не сомневаться.
— О чем же вы расскажете, сержант?
— Вы что думаете, я тут один такими делами занимаюсь? Да когда я первый раз всерьез говорил с этим французом, — фамилия ему Сурир, вы, может, его знаете? — он на вас сослался. Сказал, что ведет дела только с порядочными людьми. — Дондоло усмехнулся. — Я тоже с первым встречным не вступаю в знакомство. Потом я еще справился у Лорда, главного механика. Лорд сказал, что на бензин пишут заявки в двойном размере и что часть бензина не доходит до нашего гаража — по дороге исчезает. А вы говорите — с чего я взял.
У Люмиса засосало под ложечкой.
Дондоло старался понять, какое действие возымели его слова. Он сделал рискованный ход и не был уверен, оправдался ли этот риск. Он знал только то, что слышал от Лорда, и помнил, что Люмис имеет какое-то отношение к заявкам на горючее.
— Я никому не желаю зла, сэр, — сказал Дондоло. — Я только думаю, что нам следует держаться друг за друга.
В эту минуту Люмис горько пожалел о том, что попал в Париж. В Париже все жили на широкую ногу. Более или менее приличный обед в ресторане стоил столько, сколько он получал за неделю; вино было недоступно, а на красивые вещички, которые можно было бы купить в магазинах и послать домой из Парижа, и вовсе ни у кого нехватало денег. Выходило, что без приработка не обойтись. Он не знал, как устраиваются другие; Уиллоуби, тот как будто не стесняется в средствах. Нельзя же вечно одолжаться. Стоило ли выигрывать войну, если человек как был бедняком, так и остался? А сделки с бензином сходили так гладко!
Конечно, есть много доводов, чтобы заглушить совесть. Но если вспомнить, чему тебя учили в школе, — а истории, которые рассказывают малым детям, не так уж глупы, — станет ясно, что от совести все равно не уйти.
С отчаянием в голосе Люмис сказал: — Я не знаю, что тут можно сделать.
Дондоло встал с места. Все в порядке. Ларри и Саверио, да благословит их бог, не лишатся отца.
— Не тревожьтесь, капитан, — сказал он бодро. — Вдвоем мы с вами все уладим.
Его фамильярный тон резнул Люмиса, но утешение было ему нужно.
— Если бы еще не явилась полиция! — сказал он.
— А помните, как Торп вам испортил вечеринку в Шато Валер? — Дондоло наклонился близко к Люмису. — Спятил он, это все знают. Понять не могу, почему на него еще в Нормандии не надели смирительную рубашку, — ворвался в офицерскую компанию и к лейтенанту Иетсу пристал, и всех расстроил. А с тех пор все время чудит. Воображает, что за ним следят. Его опасно оставлять на свободе.
— Ну, хорошо, — его поместят в госпиталь. А военная полиция?
— Ведь они чьи показания слышали? Мои. А Торпу кто поверит, пока врачи будут изучать, скольких у него винтиков нехватает?
— Не нравится мне это, — сказал Люмис. — Не нравится.
— Чего же вам нужно? — сказал Дондоло брезгливо. — Вы уж решайте, сэр. Если не сделаете так, Торп будет у меня камнем на шее, да и у вас тоже. Вы меня понимаете.
Люмис закрыл томик воинского устава. — Я напишу донесение, — сказал он.
Бинг устроился в пустом доме рядом с командным пунктом капитана Троя. Там было три комнаты на первом этаже — лучшую он занял для допроса пленных, в другой Дондоло стал на страже, третья оставалась пустой.
Бинг скоро покончил с допросом двух немецких солдат Они недавно были причислены к фольксгренадерам и сбились с дороги во время отступления; они не знали почти ничего, кроме номера своей роты, номера дивизии и фамилии своего лейтенанта, который сбежал первым. Они были еще более угнетены, чем остальные пленные из таких частей; говорили, что война проиграна, и чем скорей она кончится, тем лучше.
Шийл явился забрать этих двух солдат из-под охраны Дондоло. После этого Бинг вызвал старшую из двух женщин…
В соседней комнате Дондоло разглядывал Леони. Его не отпугнул ее жалкий костюм; то, что она была грязна и нечесана, ровно ничего не значило.
Леони отлично понимала, чего хочет от нее этот американец; Геллештиль иногда смотрел на нее вот таким же взглядом, словно она отдана в его полное распоряжение. Она отодвинулась подальше от солдата; взгляд ее выражал мольбу, но и страх тоже — это-то и заставило Дондоло перейти к действию.
Он загнал ее в угол, методически и не торопясь, потом схватил за плечи и прижал к стене. Она закричала.
— Молчать! — зашипел он.
Но было слишком поздно. Бинг уже вбежал в комнату. Позади Бинга Дондоло увидел старуху, которая говорила что-то непонятное. Женщин в известном возрасте следовало бы убивать, они уже ни на что не годятся.
Дондоло вызывающе оглянулся на Бинга, и в эту минуту девушка вырвалась. Она была проворна, как кошка. Дондоло видел, как она промелькнула мимо, услышал, как хлопнула входная дверь, как девушка сбежала по лестнице, потом выскочила на улицу — и все стихло.
Капли пота выступили у него на лбу. Он хрипло засмеялся и пригладил волосы.
— Вам это так не пройдет, — сказал Бинг. Губы у него побелели.
— А что вы мне можете сделать? — сказал Дондоло. — Ничего не может быть хуже места, где я сейчас нахожусь. В военно-полицейской тюрьме и то лучше.
Бинг не скрывал своих намерений. Он наспех поужинал вместе с Дондоло и за столом объявил ему, что нынче же вечером пойдет к Люмису с донесением.
— Я не хочу делать это за вашей спиной. Если желаете итти со мной вместе, — пожалуйста.
Дондоло взял остывшую сморщенную сосиску и задумчиво помахал ею перед глазами. Потом сунул ее в рот, откусил кусок, пожевал и выплюнул кожу.
— Что такое? Может, вы хотите навещать меня в кутузке?
— Нет, — спокойно сказал Бинг, — я хочу, чтобы вас вздернули.
Дондоло откинулся на спинку стула.
— Да что вы, — ответил он также спокойно, — а еще считаете себя образованным человеком. Не знаю, когда придет такое время, но когда оно придет, и вас со всеми вашими отправят куда следует, я тоже с радостью вас вздерну и переломаю вам все кости.
Бинг знал, что он так и сделает, дай ему волю.
— Как Торпу?
— Ничего я Торпу не сделал. Ровно ничего. Зарубите это себе на носу.
— Ну, идем? — спросил Бинг.
— Отчего же не пойти, — любезно ответил Дондоло. Он даже распахнул дверь перед Бингом, когда они выходили из столовой.
Они застали Люмиса одного в комнате раскладывающим пасьянс. Он собрал колоду.
— Очень хорошо, что вы зашли ко мне, ребята!
— Мы вовсе не в гости, сэр, — сказал Бинг. — Я хочу сделать донесение.
— Отдайте честь как следует! — сказал Люмис. — Я и не думал, что вы пришли в гости.
Он щелкнул колодой и, переводя глаза с Бинга на Дондоло и обратно, выслушал рассказ о покушении Дондоло на Леони. Какие пустяки! Так, значит, старуха разволновалась!.. В военное время старухам и полагается волноваться.
— Имеете что-нибудь добавить? — спросил он Дондоло.
Дондоло покосился на него с хитрой улыбкой на тонких губах.
— Да что ж, сэр! — сказал он. — Конечно, я к ней пристал. Что же тут такого?
— Это покушение на изнасилование, — сказал Бинг. Дондоло взглянул на Бинга с холодной ненавистью.
— Я не знал, что эта дамочка так нужна сержанту Бингу. Чего же он мне не сказал? Я бы мог и подождать.
Люмис опять начал раскладывать карты. — Вы понимаете, Бинг, что такое обвинение является не совсем обычным. Может быть, вы теперь облегчили душу и согласитесь, чтобы я не давал делу хода.
— Я настаиваю на том, чтобы обвинению был дан ход, — сказал Бинг. — Если б это был кто-нибудь другой, я бы взял свои слова обратно. Но не для этого человека. Не после того, что было сделано с Торпом. Ведь это Дондоло уличил Торпа — по официальной версии?
Люмис чуть было не спросил: что вы хотите этим сказать — «по официальной версии»? Но закусил губу и, отвернувшись от света, еще раз обдумал этот вопрос. Ему вспомнилась та девушка в Париже. Он понимал Дондоло, но почему с ним всегда выходят какие-то неприятности?
— Знаете, — сказал Люмис Бингу, — вам придется разыскать эту девушку — ведь у меня только ваше заявление против Дондоло.
Но тут вмешался Дондоло. С цинизмом, сбившим с толку Люмиса, он сказал: — Вы забываете, сэр, я же сознался!
— Ах, да, да — вы сознались. — Потом, повернувшись к ним обоим, закричал: — Чего вы от меня хотите?
— Чтобы вы дали ход обвинению! — настаивал Бинг.
— Мне все равно, — сказал Дондоло, глядя прямо в лицо Люмису. Господи, думал он, ну и туго же он соображает…
Люмис наконец понял. Это разрешало все его затруднения.
На минуту он обеспокоился — Дондоло уж чересчур явно дал понять, чего хочет. Ну, что ж, может быть, Бинг тоже непрочь отделаться от Дондоло.
— Хорошо! — сказал он. — Капрал Дондоло, вам объявляется строгий выговор. Вы будете отчислены из этой части и отосланы на приемный пункт пополнения. Завтра я дам об этом приказ.
Люмис взглянул на Бинга. Если Бингу этого мало, то можно обернуть дело так, что и Бингу не поздоровится. Но Бинг казался довольным. «Пункт пополнения» для него означал, что Дондоло очень скоро превратится в пехотинца.
Бинг забыл о том, о чем хорошо помнил Дондоло: по своей квалификации он сержант-повар и в самом худшем случае его отошлют на кухню в какую-нибудь другую часть. Дондоло имел основания надеяться на большее: он был уверен, что его долгий опыт службы в армии поможет ему устроиться на теплое местечко в глубоком тылу или даже вернуться в Штаты. Столько всякой гнили развелось в армии — стоит только принюхаться. В армии порядки в конце концов почти те же, что и дома, в Десятом городском районе, и ничего не может случиться с человеком, который умеет припугнуть кого надо.
А Бинг, радовался Дондоло, попрежнему будет ездить с опасными заданиями, и другой простофиля будет возить его — уже не Дондоло, слава богу. И где-нибудь уже отлита пуля с именем Бинга на ней. Дондоло надеялся, что эта пуля — крупного калибра.
Девитту не хотелось ссориться с Фарришем. Людей надо принимать такими, какие они есть; не всякий материал поддается переделке; нельзя сказать, чтобы полковник вообще стремился переделывать людей; он не считал себя для этого ни достаточно совершенным, ни достаточно авторитетным. Но когда он видел, что человек заблуждается и что его заблуждение может повредить делу, за которое этот человек отвечает, он пытался по возможности тактично образумить его.
Время для применения этого метода к Фарришу было неподходящее. Девитт беседовал с ним в последний раз в Рамбуйе, но с тех пор не терял его из вида. Фарриш, который прошел всю Францию в авангарде наступающих войск, первым почувствовал, как движение замедлилось. Теперь он застрял, не доходя Метца. У него был определенный план: быстро обойти город и окружить его, как разлившаяся река окружает остров, прежде чем скрыть его под своими волнами. Но наступление захлебнулось — подвело снабжение, и танки пришлось отвести назад за отсутствием горючего.
За собою Фарриш не чувствовал никакой вины.
— Может быть, вы перерасходовали довольствие, — вслух размышлял Девитт. — Ведь это задача по технике снабжения: столько-то людей и материальной части на столько-то миль. С цифрами не поспоришь.
Фарриш, принимавший Девитта в своем прицепе, вышел из-под горячего душа, огромный, распаренный и красный, и облачился в голубой купальный халат. — Хотите? — предложил он гостю. — Пользуйтесь, пока вода не остыла.
— Спасибо, с удовольствием, — отвечал Девитт. — Жилье у меня в Вердене вполне приличное, но водопровод какой-то допотопный.
— Полотенца вон там! — Фарриш указал на шкафчик возле кровати. — Кто говорит, что я спорю с цифрами? Цифры мне, мой милый, известны, с цифрами у меня все в порядке. Но мне противно, — понимаете, противно, — он шлепнул себя по голой ляжке, — что нужно посылать солдат в атаку на эти германские дзоты, когда я знаю, что с легкостью мог бы взять фрицев голодом, если бы мой бензин не распродали на улицах Парижа. Да, да, не говорите, что я ошибаюсь! Каррузерс был в Париже и своими глазами видел. И другие видели.
— Что? — прокричал Девитт. Струя воды, падавшая ему на спину, заглушала голос Фарриша.
— Продали! — крикнул Фарриш. — Иуды проклятые! Пусть вся кровь, какую я вынужден пролить, падет на их голову.
Девитт завернул кран и стал растирать себе грудь.
— А вы толстеете, — сказал Фарриш. — Сидячую жизнь ведете, мой милый. Я вот все время двигаюсь… сейчас, впрочем, все больше назад.
Девитт кряхтя нагнулся, чтобы вытереть ноги. — Доживите до моих лет, — сказал он, — тогда не будете хвастаться.
— За одну неделю мне два раза пришлось отвести мой КП, — сказал Фарриш. — Что-то здесь нужно сделать, и я это сделаю.
— Что же вы можете сделать? — спросил Девитт. — Разве что вывернуть наизнанку самую природу американцев?
Девитт помолчал, потом добавил: — А чего вы в сущности хотите? Чего вы добиваетесь?
Фарриш поднял брови: — Я как-то об этом не думал.
— Не уклоняйтесь от этого вопроса… генерал! — Никогда еще в разговоре с Фарришем Девитт не величал его генералом. Фарриш понял, что это значит.
— Хорошо! — вздохнул он. — Я вам скажу. Я много чего насмотрелся, и много думал, и много чего узнал. Нам нужна чистка. Нам нужно избавиться от нежелательных элементов — от жуликов, политиков, от всех этих господ, у которых всегда наготове тысячи доводов и возражений. У нас в армии чересчур много демократии, это не годится. Из-за этого мы теряем людей.
— Что же такое, по-вашему, демократия?
— А вот то самое, что я сказал: много говорят, мало делают, пускаются в политику, подсиживают друг друга, крадут мой бензин. Войну нужно вести твердой рукой…
Он заметил неодобрительный взгляд Девитта.
— Ничего не поделаешь, мой милый. Когда война кончится, пусть опять занимаются кто чем хочет — политики политикой, жулики мошенничеством. А сейчас нужно брать пример с нашего противника, хоть, может, это и неприятно. Да если бы у них в армии украли десятую часть того бензина, который наши распродали в Париже, они бы сто человек поставили к стенке, и правильно сделали бы. Сам я чист как стеклышко, и вы тоже, и еще есть много таких людей. Давайте объединимся и вычистим эти конюшни!
— Идея заманчивая, — сказал Девитт. — Но вы, конечно, знаете, как это называется.
— Называйте как хотите. Лишь бы был толк.
— А толку-то как раз и нет, — резко сказал Девитт. — Вы просто не знаете фактов. А у меня стол полон документов — захваченных документов и приказов, показаний пленных. Вы говорите — у нас коррупция, продают, покупают. Думаете, у немцев не то же самое? Сплошные политиканы и карьеристы, и в армии и вне ее. Фашизм — самая продажная система в мире, потому Гитлер и завел ее у себя.
— Я не говорил, что нам нужен фашизм, — сказал Фарриш, старательно подбирая слова. — Чтобы война закончилась победой, ее должны вести военные. «Армия граждан»… Ну, ясно, она состоит из граждан, а то из кого же? Но руководить ею должны военные, согласно военным законам, и по- военному — железным… железной…
— Железным кулаком?
— Вот-вот. Железным кулаком.
— Когда-то мы сочинили вам листовку. Вы помните, что в ней было написано?
— А как же! Она мне понравилась. Четвертое июля! Вот за это мы и воюем — за сильную Америку, чистую Америку, такую, которой можно гордиться!
— И за равенство перед законом?
— Конечно… только закон должны представлять мы. Нам нужна военная каста…
— А демократия?
— Разумеется. Но демократия должна быть как щит — сверкающая, крепкая, такая демократия, за которую каждый с гордостью пойдет воевать.
— Государство состоит не только из военных. Вы бы не продвинулись ни на милю, если бы не труд тысяч людей; вы никогда их не видели, никогда о них не слышали, но если они не работают заодно с вами, вы — ничто. У нас, как бы это сказать, индустриальное общество. То, что вы предлагаете, годилось, может быть, для Средних веков…
— В истории я слаб. Я — всего только командир дивизии. У меня пятнадцать тысяч людей, большинство из них я не знаю ни в лицо, ни по имени. Но я их заставляю действовать заодно, так? Я даже посылаю их умирать, а этого никто не требует от тех, о ком вы говорите!
— Я все же думаю, что из ваших планов ничего не выйдет. — Девитт говорил медленно, подчеркивая каждое слово. — Мы, как-никак, американцы. Мы не такой народ.
— Народ! — фыркнул Фарриш. — Народ распродает мой бензин. А я вот думаю, мой милый, не отстали ли вы от жизни?
Девитт уехал к себе в Верден. По дороге он думал: хорошо, что удалось хотя бы принять горячий душ.
Лемлейн сидел, запершись с Уиллоуби, в кабинете военного коменданта.
— Я вашу игру насквозь вижу, — сказал Уиллоуби. — И не думайте, что это вам так сойдет.
— Какую игру? — невинно удивился Лемлейн.
— Что вы там наплели генералу? — Уиллоуби сердито ездил на своем вертящемся кресле из стороны в сторону. — Генерал по доброте своей разрешил вам обращаться к нему в известных случаях. Не советую пользоваться этим разрешением.
Лемлейн развел руками: — Помилуйте, сэр, это само собой разумеется.
— Сотрудничество так сотрудничество, понятно? Можете как угодно укреплять тут в Креммене свои позиции, я не возражаю, но только под моим контролем. Никаких фокусов у меня за спиной!
— Не будет, — заверил его Лемлейн. — Я знаю свое место.
Уиллоуби узнал цитату из речи Фарриша и внимательно посмотрел на Лемлейна, стараясь определить, что кроется под этой серой оболочкой.
— По правде сказать, сэр, — с расстановкой проговорил Лемлейн, — довольно трудно не навлечь на себя ваше недовольство, постоянно подвергаясь всякого рода нажимам. Мы — побежденные, и наше дело — повиноваться, но как быть, если попадаешь в сферу противоречивых интересов?
— Слушаться нужно меня, — раздраженно заявил Уиллоуби. — Что еще там за нажимы?
Лемлейн изобразил на своем лице переживания человека, разрывающегося между долгом и совестью. — Вам, вероятно, известно, сэр. Едва ли он предложил бы мне это без вашего одобрения.
Уиллоуби подозрительно покосился на него. — Кто предложил? Что?
— Капитан Люмис, сэр! — Лемлейн, казалось, готов был рассыпаться в извинениях.
Уиллоуби пришло в голову, что Лемлейн хочет посеять раскол в рядах военной администрации. — Да? — спросил он. — Так что же капитан Люмис?
— Я об этом узнал через герра Тольберера из ассоциации поставщиков угля, — сказал Лемлейн. — Тольберер думал, что я знаю; вы слышали Тольберера на заседании, сэр, он не блещет умом.
— Да, отнюдь не блещет. Но нельзя ли ближе к делу.
— Капитан Люмис требует десятипроцентных отчислений с оборота каждого предприятия, Которому он разрешит выдать лицензию.
Уиллоуби встал и подошел к окну.
За окном четко вырисовывались развалины кремменских зданий: день был ясный и солнечный. Развалины обманчивы. Смотришь на них с высоты птичьего полета — и кажется, что никакая жизнь там невозможна. Но стоит пройтись по засыпанным обломками улицам и видишь, что в уцелевших комнатах ютятся жители, что в подвалах и пристройках уже выросли лавчонки, пробраться к которым можно только перелезая через нагромождение кирпича и щебня. Двумстам тысячам оставшихся в живых кремменцев нужно где-то торговать, нужно искать каких-то заработков, производить что-то, годное для продажи или обмена. В основу придуманного Люмисом рэкета лег простой и здравый расчет — настолько простой и здравый, что самому Уиллоуби он не пришел в голову.
Уиллоуби круто повернулся и поймал на лице Лемлейна довольную улыбку.
— Военная администрация, — веско отчеканил он, — поощряет систему отчислений такого рода. Эта система, изымая излишки наличности, ограничивает наблюдающуюся инфляционную тенденцию. Вы, немцы, должны быть благодарны за это — вспомните бешеную инфляцию 1923 года.
— Деньги следует вносить капитану Люмису? — спросил Лемлейн; от его улыбки не осталось и следа.
— Да, конечно! — Уиллоуби, казалось, был слегка раздосадован. — Капитан Люмис отчитывается
Кафе назвали «Клуб Матадор» в честь Фарриша и его дивизии, а также в расчете привлечь американских офицеров и солдат, болтающихся без дела среди развалин Креммена. Здесь торговали вином и ликерами недурного качества — поскольку они происходили из награбленных запасов, сбываемых на черном рынке, — и жиденьким пивом, которое, впрочем, не пользовалось особенным спросом. Цены даже для американских карманов были непомерные: ведь кроме дани, наложенной Люмисом, нужно было покрыть городские и общегосударственные налоги, шедшие в репарационный фонд, оправдать наценки черного рынка и оставить кое-что в пользу герра Вайнера, содержателя кафе, а также стоявшего за ним синдиката, к которому и бургомистр Лемлейн имел кое-какое отношение.
Но все же кафе было битком набито.
Чтобы попасть в него, нужно было пройти через разрушенный дом и грязный двор, кишевший мальчишками, которые приставали к вам, клянча окурки или предлагая свести к своей старшей сестре, или и то, и другое.
В вестибюле вас встречал роскошный швейцар в коричневой ливрее с золотыми эполетами и гардеробщица, костюм которой состоял из коротких шелковых штанишек, лифчика и крохотного белого фартучка; а из зала несся многоголосый немецко-американский говор, смех и томные укачивающие звуки джаза.
Оркестр приютился в углу небольшой и тесной танцевальной площадки. То и дело какая-нибудь пара, сбитая с ног в толкотне, валилась прямо на барабаны; но после короткого замешательства музыка возобновлялась, и потные, разгоряченные вином танцоры продолжали прижиматься друг к другу.
За угловым столиком, стиснутые вплотную, сидели Люмис, Марианна, Уиллоуби и напротив них две немецкие пары. Немцы сначала чувствовали себя неловко, но видя, что под действием виски американцы подобрели, они тоже приободрились, и вскоре один из них, тощий, длинноволосый субъект с зеленым лицом наркомана, и, вероятно, в самом деле наркоман, настолько осмелел, что стал уговаривать Уиллоуби купить какой-то шедевр Брейгеля вместе с документами, удостоверяющими его подлинность. Он говорил на чудовищном ломаном английском языке. Второй немец, короткий толстяк, все время молчал, держа обеими руками свой стакан. Он не сводил глаз с Марианны. Она была в новом платье, которое успела потребовать от Люмиса. Монашеская строгость высокого ворота подчеркивала нежный овал ее лица. Широкие поля ее шляпы бросали тень на глаза, вызывая желание заглянуть в них поглубже. В общем, она была весьма эффектна. Толстый немец то и дело ронял на пол платок, вилку или еще какой-нибудь предмет и, кряхтя, лез за ним под стол, чтобы полюбоваться ее стройными ногами, перехваченными у щиколотки широкими ремешками элегантных лакированных туфелек.
Люмис замечал, что Марианна все ближе и ближе клонится к Уиллоуби, и в нем еще сильней разгорались страсти, бурный прилив которых он испытывал с того самого дня, когда Марианна с рекомендательным письмом от Иетса вошла в его канцелярию и в его жизнь. Все это время он жил в угаре непрерывного блаженства и непрерывной новизны ощущений, и вся его прежняя жизнь предстала теперь в тумане сожалений об упущенном.
Ему хотелось бы спрятать ее от всего мира в комнатке, которую он для нее реквизировал. Но она настояла, чтобы он дал ей работу у себя в канцелярии. Она его любит, говорила она, но не желает быть его содержанкой. Он долго вздыхал, удрученный таким избытком нравственной щепетильности, но потом уступил — да и что еще он мог делать, как не уступать ей во всем? Со страхом он ждал минуты, когда кто-нибудь обнаружит его сокровище.
Эта минута настала, когда в канцелярию зачем-то заглянул Уиллоуби и тотчас же спросил: — Где это вы себе такую хорошенькую секретаршу отхватили? Нет ли там еще в этом роде? — Люмис повел себя как нельзя глупее; не сумел скрыть своей озабоченности и тревоги; не узнал, какое, собственно, неотложное дело привело Уиллоуби к нему в канцелярию; и не успел оглянуться, как ему навязали этот кутеж в «Клубе Матадор».
А ей, конечно, только того и нужно было!
Посмотреть лишь, как они танцуют! Как она виснет на Уиллоуби! А он-то! Физиономия так и лоснится от восторга. Впервые в жизни Люмис испытывал муки ревности, унизительное чувство своего бессилия. Вот вскочить бы сейчас, вырвать ее из объятий этого скота, дать ему в зубы, а ее избить так, чтоб на всем ее прелестном теле живого места не осталось. Уиллоуби и Марианна вернулись к столу рука об руку, усталые, запыхавшиеся. Люмис выжал на своем лице кривое подобие улыбки.
— Полковник чудно танцует, — сказала она, повысив Уиллоуби в чине.
Уиллоуби допил свой бокал и потребовал еще вина. Толстый немец, окончательно позабыв про свою даму, пробормотал что-то насчет «mem Schuh» и нагнулся завязать шнурок башмака. Наркоман снова завел речь о Брейгеле.
Люмис решил, что надо действовать. Он встал. Не дав толстому немцу времени вынырнуть из-под стола, он схватил его за шиворот и стал орать на него. Прибежал официант и с ним еще какие-то двое, по виду не то вышибалы, не то отпущенные на честное слово эсэсовцы. Американские офицеры за соседними столиками принялись подзадоривать собрата. Хозяин, герр Вайнер, в безукоризненном смокинге, проскользнул сквозь толпу и его воркующие извинения присоединились к гневной тираде Люмиса о паршивых фрицах, которые осмеливаются беспокоить даму американского офицера.
Посреди всей этой суматохи Марианна сидела с видом принцессы, чью карету остановила нищая толпа, и не то скучая, не то забавляясь, обмахивалась своей салфеткой.
Уиллоуби сказал ей: — Все они — зверье. Вы слишком хороши для них.
— Вы такой чуткий, — улыбнулась она ему. — Такой милый.
— Нет, — возразил он. — В глубине души я такой же зверь, но я из той породы, которая охотно позволяет себя приручить. Это нелегкое, но очень увлекательное занятие — приручать зверя. Хотите попробовать?
Она не все поняла из его слов. Но поняла достаточно, чтобы определить: это — предложение.
Герр Вайнер, из уважения к власти, представителем которой являлся Люмис, уладил инцидент тем, что велел выставить вон обоих немцев вместе с их дамами.
— Ну вот! — сказал Люмис. — Теперь у нас хоть есть Lebensraum.[9] Нахальство! Я заранее заказываю стол, а они мне подсаживают еще кого-то. Хотел бы я знать, кто, собственно, выиграл войну?
Снова заиграла музыка; Уиллоуби кивнул Марианне и они вклинились в толпу танцующих. Люмис мрачно озирал стол, пустые бокалы, тарелки с застывшим соусом, бледно-розовые пятна пролитого вина на скатерти. Он думал о Крэбтризе, который теперь дома и корчит из себя героя, щеголяя значком Пурпурного сердца, полученным обманным путем. Он думал обо всей этой войне, о том, как нелегко ему в ней приходилось, как его шпыняли и затирали, постоянно держа на вторых ролях, и как единственный плод, который ему лично принесла победа, вырывают теперь у него из рук.
Он встал и, протолкавшись сквозь толпу танцующих, тяжело положил руку Уиллоуби на плечо.
Уиллоуби решил, что Люмис просит уступить ему даму на остаток танца, и сказал: — Ну, ну, мы не на балу в пользу Красного Креста, здесь это не принято.
— Мне нужно поговорить с вами.
— Сейчас?
— Сейчас.
— Простите! — сказал Уиллоуби Марианне и бережно, с фамильярной заботливостью повел ее к столу.
— Ну, в чем дело? — Уиллоуби был недоволен и не пытался скрывать это. Он догадывался, в чем дело.
Люмис хотел было возвать к великодушию Уиллоуби, напомнить ему о том, сколько перед ним открыто разнообразных возможностей, сказать, что это жестоко, бесчеловечно и недостойно такого человека — отнимать у бедняка его единственное сокровище. Но, взглянув на Уиллоуби, он отказался от этой мысли; лицо начальника, суровое, несмотря на отвислые щеки и жирный подбородок, не предвещало ничего хорошего.
И Люмис просто выпалил: — Это моя девушка. Я ее нашел, я ее устроил и я ее не отдам.
Короткие толстые пальцы Уиллоуби отбивали дробь на скатерти.
— Я уже заподозрил, чем тут пахнет, когда вы подняли весь этот скандал с фрицами. Не валяйте дурака, Люмис, будьте мужчиной. В городе полно женщин, и любую вы можете получить за пачку сигарет.
Люмис поднялся. — Марианна! — скомандовал он, — Мы уходим!
Уиллоуби опустил ему руку на плечо. — Ей здесь нравится. Она уйдет тогда, когда я сочту, что вечер окончен. И уйдет со мной. — Он говорил спокойным, деловым тоном, как будто вопрос уже был решен и согласован.
— Я этого не допущу! — взвизгнул Люмис.
— Как же вы думаете помешать этому?
Люмис вдруг забыл, где он, кто он и представителем чего является. Он видел только Марианну, улыбающуюся, довольную, невозмутимую.
Он перегнулся через стол. Его рука сама потянулась и схватила Уиллоуби за ворот.
Уиллоуби взял со стола ложку и ударил его по косточкам пальцев.
— Сядьте!
Люмис почувствовал боль. Это прояснило его сознание.
— Я не хочу неприятностей, — сказал Уиллоуби. — Ни с вами, ни с кем вообще. Но если вам непременно нужны неприятности, это можно устроить. Есть вещи, о которых я знаю и молчу Я знаю, например, что сейчас мне придется переплатить по счету, потому что десять процентов с доходов предприятия идут в ваш карман. И не только этого предприятия, но и любого, функционирующего в городе.
Люмис так и сел.
— Я не возражаю против того, чтобы вы доили фрицев. Но отныне вам придется делить ваши прибыли, и делить честно, пополам. И отныне я позабочусь, чтобы вы знали свое место. Пойдем, детка, — Уиллоуби обернулся к Марианне. — Пойдем, дотанцуем.
Марианна порхнула в его объятия. Она слегка откинула назад голову; ее гладкие черные волосы блестели в рассеянном свете, и на лице была написана полнейшая покорность. Сущность ссоры от нее не укрылась; она понимала английский язык лучше, чем говорила на нем.
Для Уиллоуби выдался на редкость удачный день.
Генерал его ни разу не вызвал. Во всех отделах комендатуры все шло своим заведенным порядком, а потому ровно в пять часов он смог отбыть к себе в Гранд-Отель, где ему предстояла приватная беседа с Лемлейном. А вечером должна была приехать Марианна.
Все складывалось как нельзя лучше — частные дела следовали за служебными, удовольствия — за трудами. В такие дни все, что от человека требуется, это мелкие организационные мероприятия — распорядиться, чтобы с гражданской автобазы за Марианной вовремя была послана машина; дать Лемлейну понять, что пора выполнить данные обещания.
Лемлейн явился минута в минуту. В руках у бургомистра был светлокоричневый сафьяновый портфель с золотыми инициалами Уиллоуби на клапане.
— Этот портфель, — сказал Лемлейн, — есть знак глубокого уважения жителей Креммена к своему военному коменданту. Содержимое же, сэр, составляет своего рода репарацию. Фрау фон Ринтелен, члены ее семейства и я счастливы возвратить законному владельцу утраченные им акции ринтеленовских предприятий вкупе со всеми, необходимыми документами. Желаете просмотреть?
— А как же! — весело сказал Уиллоуби. — Мешок великолепен, но я все же хочу взглянуть на кота.
И они просидели добрых два часа, проверяя счета и расписки, — пересчитывая хрустящие листы гербовой бумаги, набрасывая длинные столбцы цифр, складывая и умножая. Косые лучи заходящего солнца озаряли лоснящиеся щеки Уиллоуби, и даже Лемлейн в этом освещении казался не таким безнадежно серым. Но вот наступили сумерки. Уиллоуби глубоко вздохнул, собрал бумаги, запер портфель и засунул его в чемодан между брюками.
— Лемлейн встал. — Мы выполнили свой долг, сэр, — сказал он торжественным, но в то же время не совсем уверенным тоном
— Да, да, мой милый Лемлейн! Теперь все в полном порядке!
— Но я все еще не…
Уиллоуби добродушно усмехнулся. — Это можно уладить. Официально назначаю вас впредь до выборов кремменским бургомистром. Надеюсь, вы достаточно разбираетесь в демократических порядках, чтобы обеспечить себе успех у избирательной урны?
— О, да, Herr Oberstleutnant. — Лемлейн не трогался с места. — Почту за честь нести эту должность, пока я могу быть полезен вам и генералу Фарришу…
Вот прилип, подумал Уиллоуби. — Ну? — Он не пытался скрыть свое нетерпение.
— Мы бы хотели получить нечто более прочное, сэр, более ощутимое.
— Письменное подтверждение, что ли?
Лемлейн вдруг перестал быть смиренным и послушным немецким чиновником. — На заводах Ринтелен все готово к возобновлению производства. Для этого мне необходимы полномочия от вас. Мы вам не мало дали, сэр. Остальное наше. Идет?
— Завтра! — сказал Уиллоуби. — Завтра все будет улажено. — И видя, что Лемлейн все еще колеблется, он решительно взял его за плечи и повернул к дверям.
Даже эта первая тень разногласий не омрачила превосходного настроения Уиллоуби. Мысль его продолжала работать, пока он брился и одевался, готовясь к свиданию с Марианной. Он обдумывал возможности поездки в Париж, к князю Березкину. Придется отложить кое-какие дела. Придется натаскать Люмиса, чтобы тот мог заменить его на время отсутствия. Придется получить у Фарриша разрешение на отпуск. Но все это не представляет особых трудностей.
Уиллоуби уже видел свой финансовый расцвет. Он прикидывал, сколько ему еще потребуется пробыть в Германии после возвращения из Парижа. Самое большее — полгода. А потом — домой, под сень фирмы Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби. Война, в общем, оказалась неплохим коммерческим предприятием. Одни занялись картинами и бриллиантами, другие собирают фотоаппараты или продают немцам мыло, шоколад и сигареты. Мелкота, нарушают закон ради грошовой наживы! Законы пишутся не для того, чтобы их нарушали, законы пишутся для того, чтоб действовать на их основе. Он всегда говорил, что война ничем не отличается от мира; только на войне крупнее ставки, шире возможности и гораздо серьезнее решения, которые приходится принимать. А в остальном — все вопрос связей и уменья рассчитывать на три хода вперед и шевелить мозгами, которыми нас наделил бог; в штате Индиана или в Руре — безразлично.
Скоро Марианна будет здесь. Нужно заказать обед на двоих, сюда, в номер…