Человек при рождении нежен и слаб, а при наступлении смерти тверд и крепок. Все существа и растения при своем рождении нежные и слабые, а при гибели сухие и гнилые. Твердое и крепкое — это то, что погибает, а нежное и слабое — это то, что начинает жить. Поэтому могущественное войско не побеждает и крепкое дерево гибнет. Сильное и могущественное не имеет того преимущества, какое имеет нежное и слабое.
На территории колледжа есть одно здание, по своей архитектуре совершенно отличное от всех других строений. За исключением лишь того, что у него стеклянные раздвижные окна вместо бумажных, его можно назвать чисто японской постройкой. Оно длинное, широкое и одноэтажное, и в нем всего лишь одно огромное помещение, приподнятый пол которого сплошь устлан циновками, уложенными в несколько слоев. У него есть японское название — Дзуйхо-кан, что значит «Зал нашей священной страны»; китайские иероглифы, составляющие это название, были начертаны рукой принца императорской крови на небольшой табличке над его входом. Внутри него нет никакой обстановки — ничего, кроме еще одной таблички и двух висящих на стене картин. На одной из картин изображен знаменитый «Отряд «белых тигров» из семнадцати отважных юношей, которые во время гражданской войны по собственной воле искали смерти во имя преданности своему даймё[122]. Другая — это портрет маслом всеми любимого профессора китайского языка Акицуки из клана Айдзу, прославленного воина в молодости, когда для того, чтобы быть воином и джентльменом, требовалось намного больше, чем в наше время. На табличке рукой графа Кацу начертаны китайские иероглифы, которые означают: «Глубокие знания — это лучшее, чем можно обладать».
Но какие же знания преподают в этом огромном зале, лишенном всякой обстановки. Это нечто, называемое дзюдзюцу. А что же такое дзюдзюцу?
Здесь я должен предупредить, что практически ничего не знаю о дзюдзюцу. Начинать занятия необходимо в ранней молодости и требуется продолжать такое учение очень долгое время, чтобы освоить это искусство сколько-либо хорошо. Чтобы стать мастером, понадобится семь лет постоянных тренировок, даже при условии обладания незаурядными врожденными способностями. Я не могу предложить здесь сколько-либо исчерпывающее описание и лишь попытаюсь изложить в общих чертах основные принципы дзюдзюцу.
Дзюдзюцу — это древнее самурайское искусство рукопашного боя без оружия. Для непосвященного оно выглядит как борьба. Случись вам войти в Дзуйхо-кан во время занятий дзюдзюцу, вы увидите толпу студентов, наблюдающих, как десяток или дюжина их гибких молодых товарищей, голоногих и голоруких, бросают друг друга на устилающие пол циновки. Царящая при этом мертвая тишина может вас удивить. Не произносится ни одного слова, не выказывается ни единого знака одобрения или удивления, нет даже ни одной улыбки ни на одном лице. Абсолютная невозмутимость строго предписывается правилами школы дзюдзюцу. Возможно, именно эта всеобщая невозмутимость и это образцовое молчание произведут на вас главное впечатление.
Но профессиональный борец увидит значительно больше. Он увидит, что эти молодые люди проявляют большую осторожность в применении своей силы и что все эти захваты, удержания и броски одновременно и необычны, и опасны. При этом он посчитает, что, несмотря на всю осторожность, это показательное выступление — довольно рискованная игра.
Однако искусство это в своем истинном виде — не занятия в зале — намного более опасно, чем даже можно предположить на первый взгляд. Его преподаватель, каким бы худощавым легковесом он ни выглядел, способен, наверное, обездвижить обычного борца за каких-нибудь пару минут. Дзюдзюцу существует не для того, чтобы его показывать, и в зале ему обучаются вовсе не для того, чтобы демонстрировать приемы широкой публике; это искусство самозащиты в самом полном смысле этого слова — это искусство войны. Мастер дзюдзюцу способен в мгновение ока полностью вывести из строя своего противника. Каким-то ужасным неуловимым мановением рук он может внезапно вывихнуть ему плечо, выбить сустав, разорвать сухожилие или сломать кость, и всё это — без какого-либо видимого усилия. Он многим более чем атлет — он также анатом. Ему известны прикосновения, которые убивают — подобно удару молнии. Но это смертоносное знание он поклялся никогда не разглашать, кроме как при условиях, когда злоупотребление им будет почти невозможно. Традиция велит, что передать его можно только людям, обладающим абсолютным самоконтролем и нравственно безупречным характером.
Я хочу привлечь внимание к тому обстоятельству, что мастер дзюдзюцу никогда не полагается на собственную силу. Ее он применяет крайне ограниченно, даже в самой экстремальной ситуации. Что же он применяет? Всего лишь силу своего противника. Сила врага является единственным средством, благодаря которому этот враг бывает повержен. Искусство дзюдзюцу учит вас полагаться для победы единственно на силу вашего соперника, и чем он сильнее, тем хуже для него и тем лучше для вас. Я помню, что был немало удивлен, когда один из величайших учителей дзюдзюцу[123] сказал мне, что для него оказалось крайне сложным обучать одного очень сильного ученика, которого я наивно посчитал самым лучшим в классе. На мой недоуменный вопрос: «Почему?», я получил ответ: «Потому что он полагается на свою огромную физическую силу и применяет ее». Само название «дзюдзюцу» означает «искусство побеждать поддаваясь»[124].
Боюсь, что я совершенно не способен объяснить это; я могу лишь провести аналогию. Всем известно, что означает «встречный удар» в боксе. Это не будет точным сравнением, поскольку боксер, который проводит встречный удар, использует всю свою силу для противодействия натиску противника, тогда как мастер дзюдзюцу делает совершенно противоположное. Тем не менее здесь усматривается подобие — в обоих случаях страдает тот, кто нападает. Я осмелюсь сказать — весьма условно, конечно, — что в дзюдзюцу существует своего рода «встречный» для любого захвата, выкручивания, рывка, толчка или перегибания. Мастер дзюдзюцу вовсе не сопротивляется таким движениям, нет — он поддается им. Но не просто поддается. Он помогает им с таким коварным умыслом, чтобы нападающий вывихнул собственное плечо, сломал собственную руку или — в самой безвыходной ситуации — даже свернул себе шею или переломил позвоночник.
Хотя мое объяснение и несколько туманно, вы все-таки, наверное, уже поняли, что самой удивительной стороной дзюдзюцу является не высочайшее мастерство самого лучшего его учителя, а неповторимая восточная идея, которая выражена всем этим искусством. Какой западный мозг мог бы разработать столь необычное учение — никогда не противодействовать силе силой, а лишь направлять и использовать мощь нападающего и повергнуть врага исключительно его собственной силой, одержав победу единственно за счет его собственных усилий? Несомненно — никакой! Западная мысль проявляется в движении вдоль прямых линий, восточная описывает удивительные кривые и порой кружит. В дзюдзюцу заключается нечто многим большее, чем наука обороны, — это философская система, это экономическая система, это этическая система (я забыл сказать, что в значительной мере обучение дзюдзюцу — чисто нравственное). Но прежде всего — это выражение национального гения, до сих пор лишь смутно понятого теми великими державами, что мечтают о дальнейшем своем проникновении на Восток.
Двадцать пять лет тому назад — и даже многим позже — чужеземцы могли пророчествовать, казалось бы, с полным основанием, что Япония примет не только одежды, но и манеры Запада; не только наши средства транспорта и связи, но также и наши принципы архитектуры; не только нашу промышленность и нашу прикладную науку, но точно так же и нашу метафизику, и наши догматы. Некоторые даже уверовали в то, что страна скоро полностью откроется для чужеземных поселений и японская нация в скором времени объявит, через императорский эдикт, о своем обращении в христианство. Но в основе подобной убежденности лежало абсолютное и, пожалуй, неизбежное незнание характера этой нации, ее глубинных способностей, ее дальновидности, ее древнего духа независимости. Что Япония может всего лишь использовать приемы дзюдзюцу, никто не предполагал ни на одно мгновенье; более того, в то время никто никогда на Западе и слыхом не слыхивал о дзюдзюцу.
И тем не менее дзюдзюцу показало себя во всей красе. Япония приняла военную систему, основанную на самом выдающемся опыте Франции и Германии, в результате чего она способна призвать под ружье двухсотпятидесятитысячное дисциплинированное войско с внушительной артиллерийской поддержкой. На основе лучших английских и французских военных доктрин она создала сильный военно-морской флот, в составе которого имеются самые лучшие крейсеры мира. Она соорудила себе судоверфи под руководством Франции, построила или закупила пароходы, чтобы возить свои товары в Корею, Китай, Манилу, Мексику, Индию и тропические страны. Она проложила как для военных, так и коммерческих целей почти две тысячи миль железных дорог. С помощью Америки и Англии она создала самую дешевую и, возможно, самую эффективную почтово-телеграфную службу из всех ныне существующих. Она построила маяки с таким великолепным результатом, что ее побережье считается оснащенным едва ли не лучше всех, и ввела в действие службу связи, не уступающую такой службе Соединенных Штатов. Из Америки она получила также телефонную систему и лучшие средства электрического освещения. Она смоделировала свою систему государственных школ на основе тщательного анализа наилучших результатов, достигнутых в Германии, Франции и Америке, но отрегулировала ее в полном соответствии со своими собственными традициями. Она учредила полицейскую систему по французскому образцу, но придала ей форму, полностью отвечающую ее собственным требованиям. Вначале она импортировала механическое оборудование для своих шахт, фабрик, оружейных заводов и железных дорог и нанимала большое число иностранных специалистов; сейчас она всех их увольняет, поскольку начинает хватать своих специалистов. Для одного только перечисления того, что она совершила и продолжает совершать, потребовалось бы много томов. Я скажу лишь, что она выбрала и усвоила всё самое лучшее из достигнутого нашей промышленностью, нашими прикладными науками, нашим экономическим, финансовым и юридическим опытом; причем в каждом случае использовалось лишь то, что дает наивысшие результаты, и все это неизменно приспосабливалось к собственным потребностям.
Следует сказать, что Япония ничего не взяла из чистого подражательства. Она приняла на вооружение только то, что способно было принести ей пользу. При этом благодаря мудрейшему законодательству она весьма бережно распоряжалась собственным прошлым. Она не приняла западный образ жизни, западную архитектуру и западную религию, поскольку принятие чего-либо из этого, особенно религии, послужило бы уменьшению, а не приращению ее силы. Несмотря на ее железные дороги и пароходные линии, телеграфы и телефоны, почтовую службу и транспортные компании, пушки и винтовки, университеты и технические училища, Япония остается такой же восточной страной сегодня, какой она была тысячу лет назад. Она оказалась способна остаться самой собой, до последнего возможного предела используя к собственной выгоде силу своего соперника. Она защищалась и по-прежнему защищается посредством самой восхитительной системы интеллектуальной самозащиты, которая когда-либо была известна, — своим чудесным национальным искусством дзюдзюцу.
Передо мной лежит альбом более чем тридцатилетней давности. Он заполнен фотографиями, сделанными в то время, когда Япония еще только приступала к своим экспериментам с иноземной одеждой и иноземными институтами. Это фотографии даймё и самураев; многие из них имеют историческую ценность, поскольку отражают самые ранние результаты чужеземного влияния на туземные моды.
Естественно, что военное сословие стало первым, попавшим под новое поветрие; по всей видимости, оно пошло на несколько курьезных компромиссов между западным и восточным стилем одежды. Более чем на дюжине фотографий запечатлены феодальные вожди в окружении своих вассалов — все в особенном, по их собственному выбору, одеянии смешанного стиля. На них сюртуки, жилеты и брюки заграничного покроя из импортного материала, но под сюртуком по-прежнему носится длинный шелковый пояс оби — по той простой причине, что он необходим для ношения мечей. Самураи никогда не были traineurs de sabre[125] в буквальном смысле; их грозное, изящно отделанное оружие никогда не предназначалось для ношения на перевязи сбоку — в большинстве случаев, кроме того, будучи слишком длинным для ношения на западный манер.
Материя костюмов — это тонкое черное сукно. Но самурай ни за что не откажется носить свой мон — фамильный герб, и люди на фотографиях всеми возможными способами стараются приспособить его к новому одеянию. Один отделал лацканы сюртука белым шелком, и его фамильная эмблема либо нарисована, либо вышита на шелке шесть раз — по три эмблемы на каждом лацкане. Все они, или почти все, носят европейские часы на броских цепочках; один с интересом рассматривает свой карманный хронометр, быть может, приобретенный накануне. На всех также западная обувь — ботинки без шнуровки. Но, по-видимому, ни один еще не принял отвратительную европейскую шляпу, которой, к сожалению, будет суждено завоевать в Японии популярность, но несколько позднее. Им по-прежнему мила дзингаса — деревянный головной убор алого или золотого цвета с лаковым покрытием. Дзингаса и шелковый пояс — единственные естественные элементы их поразительной униформы. Брюки и сюртуки плохо подогнаны; ботинки подвергают их медленной пытке — у всех без исключения, облаченных в такое одеяние, неописуемо сконфуженный, неряшливый и убогий вид. Они не просто перестали чувствовать себя свободно — они осознают, что выглядят не самым выгодным образом. Эти несоответствия недостаточно гротескны, чтобы забавлять; они всего лишь уродливы и тягостны. Какой чужестранец в то время мог бы убедить себя в том, что японцы не стоят на грани утраты навсегда своего превосходного вкуса в одежде?
На других фотографиях видны еще более курьезные результаты чужеземных влияний. Здесь изображены самураи, пошедшие на своеобразный компромисс с западной модой и пошившие свои хаори[126] и хакама[127] из самого плотного и дорогого английского сукна — материала, совершенно непригодного для такого применения по причине как своей тяжести, так и своей жесткости. На их одежде видны образовавшиеся складки, которые уже никогда не сможет разгладить ни один утюг.
Эстетическое облегчение испытываешь, когда переворачиваешь лист с этими портретами и видишь портреты приверженцев старины, не подвергнувшихся влиянию этой мании и оставшихся верными своему традиционному воинскому облачению. Здесь видишь нага-бакама[128], дзин-баори — воинские накидки, украшенные великолепной вышивкой, камисимо[129], кольчуги и полные доспехи. Здесь также различные формы кабури — необычные головные уборы, которые прежде носили в торжественных случаях даймё и самураи высокого ранга, похожие на паучью сеть из какого-то легкого черного материала. Во всем этом — достоинство, красота и ужасное изящество войны.
Но всё затмевает последняя фотография этой коллекции, на ней красивый юноша со зловеще-величественным взглядом сокола — Мацудайра-Будзэн-но-Ками в полном великолепии феодального военного облачения. В одной руке он держит украшенный кисточкой жезл полководца; другая покоится на изумительной работы эфесе меча. Его шлем — это ослепительное чудо, стальные латы, закрывающие его грудь и плечи, выкованы оружейниками, чьи имена хорошо известны во всех музеях Запада. Завязки его боевой накидки — цвета золота; изумительное одеяние из плотного шелка, подобное огненной мантии, сплошь расшитое золотыми драконами и бегущими волнами, свободно ниспадает от его закрытой кольчугой талии до самых ступней. И это не сон, — это было! — я разглядываю портрет реального персонажа средневековой жизни! Как великолепен этот человек в своих доспехах, шелках и золотом шитье, он похож на чудесного радужного жука — жука войны, который, несмотря на ослепительные переливы цвета, весь воплощенная угроза!
От княжеского великолепия феодального наряда, какой носил Мацудайра-Будзэн-но-Ками, до непрезентабельных одежд переходного периода — сколь низко падение! Несомненно, местная одежда и местные вкусы в одежде вполне могли показаться обреченными навсегда кануть в небытие. Когда даже императорский двор на какое-то время последовал парижским модам, мало кто из чужестранцев сомневался, что вся нация скоро сменит свой гардероб. И действительно, тогда в главных городах началась погоня за западными модами, что создало на время впечатление, что Япония стала превращаться в страну твидовых костюмов, цилиндров и фраков. Но сегодня в японской столице среди тысячи прохожих вы едва ли увидите одного в западном наряде, за исключением, разумеется, солдат, студентов и полицейских в форменных одеждах. Склонность одеваться по-западному в действительности была национальным экспериментом, и результаты этого эксперимента не совпали с ожиданиями Запада. Япония приняла для своих армии, военно-морского флота и полиции различные стили западной форменной одежды[130], произведя некоторые переделки, просто лишь потому, что такая одежда лучше всего подходит для подобного рода занятий. Иноземный штатский костюм также был принят японским чиновным миром, но только лишь для ношения в служебное время в зданиях западной архитектуры, меблированных современными письменными столами и стульями[131]. В домашней обстановке даже генерал, судья и инспектор полиции переоблачаются в национальную одежду. И наконец, как учителям, так и учащимся во всех школах, кроме начальных, предписано носить форменную одежду, поскольку в Японии школьное образование — отчасти и военное. Это требование, когда-то весьма строгое, было, однако, значительно ослаблено; во многих школах ношение форменной одежды сейчас обязательно только во время занятий по военной подготовке и в некоторых торжественных случаях. Во всех учебных заведениях Кюсю, за исключением педагогического училища, учащимся разрешается носить одежду, какая им по вкусу, соломенные сандалии и огромные соломенные шляпы, если они не идут на парад. Но неизменно дома после занятий, как учителя, так и учащиеся переоблачаются в кимоно с поясом из белого крепового шелка.
Коротко говоря, Япония благополучно вернулась к своей национальной одежде, и следует надеяться, что больше никогда от нее не откажется. Это не только единственное облачение, идеально приспособленное к ее традиционному образу жизни; возможно, оно также самое представительное, самое удобное и самое здоровое в мире. Впрочем, в некотором отношении в эпоху Мэйдзи японская мода претерпела изменения намного более значительные, чем за все предыдущие эпохи; причиной этому в большой мере послужило упразднение воинского сословия. В отношении форм изменения были незначительные; в отношении цветовой гаммы — весьма велики. Прекрасный вкус нации по-прежнему проявляется в прекрасных оттенках, расцветках и рисунках тех шелковых или хлопковых тканей, что ткутся для пошива одежды. Но оттенки стали бледнее, а краски темнее, чем те, что знало предыдущее поколение; весь национальный костюм во всех его разновидностях, не исключая даже ярких одежд детей и совсем юных девушек, стал намного более спокойных тонов, чем в феодальные времена. Восхитительные старинные одеяния ослепительных расцветок полностью исчезли из общественной жизни, и сейчас вы можете увидеть их только в театрах или в книгах, на тех изумительных иллюстрациях, где изображены прекрасные сцены прошлого.
И в самом деле, отказ от традиционной одежды повлек бы за собой дорогостоящую необходимость изменения почти всего образа жизни. Западный костюм совершенно не подходит для японской глубинки; для того, кто его носит, обычная для японца поза — сидеть, подогнув под себя ноги, или на коленях — стала бы чрезвычайно мучительной или, во всяком случае, создала бы неудобства. Принятие западной одежды, таким образом, повлекло бы за собой необходимость принятия западного образа жизни в повседневном быту: в доме потребовались бы стулья для сидения, столы для приема пищи, печи или камины для обогрева (поскольку способность японской одежды сохранять тепло делает эти западные удобства ненужными), ковры для полов, стекла для окон, короче говоря — массу излишеств, без которых этот народ всегда прекрасно обходился. В японском доме нет мебели (в европейском смысле этого слова) — ни кроватей, ни столов, ни стульев. В нем может быть маленький книжный шкаф или, вернее, «книжный ящик», а также почти всегда имеется пара комодов в какой-нибудь нише, спрятанной за раздвижными бумажными ширмами, но эти предметы обстановки значительно отличаются от любой западной мебели. Как правило, в японской комнате вы не увидите ничего, кроме маленькой жаровни из бронзы или фарфора для курительных целей и циновки или подушки, в зависимости от времени года, для сидения на коленях. На протяжении тысячелетий японская жизнь протекала на полу. Мягкий, как шерстяной матрас, и всегда безукоризненно чистый, пол служит одновременно диваном, обеденным столом и очень часто — столом письменным, хотя имеются также маленькие изящные письменные столики, высотой примерно в один фут. Обширная экономия от таких жизненных привычек делает крайне маловероятной возможность когда-либо отказа от них. Следует также помнить, что не существует ни одного прецедента, когда бы высоко цивилизованный народ — каким и были японцы до начала нашествия на них Запада — отказался от обычаев предков исключительно из духа подражательства. Те, кому японцы кажутся подражателями, представляют их себе дикарями. Но на самом деле они вовсе не подражатели: они лишь хорошо всё усваивающий и восприимчивый народ, и это доходит у них до степени гениальности.
Вполне возможно, что внимательное изучение западного опыта применения огнестойких строительных материалов приведет со временем к определенным изменениям в японской городской архитектуре. Уже сейчас в некоторых кварталах Токио имеются улицы, застроенные кирпичными домами. Но эти кирпичные жилища устланы циновками на старинный манер, и их обитатели следуют жизненному укладу своих предков. Будущая кирпично-каменная архитектура едва ли окажется всего лишь копированием западных построек; она, почти определенно, разработает новые и чисто восточные конструктивные особенности, представляющие необыкновенный интерес.
Те, кто уверовал в то, что японцы сплошь подвержены слепому восхищению всем западным, могут, разумеется, ожидать, что в открытых портах встретят чего-либо японского меньше (за исключением древностей), чем в японской глубинке: меньше японской архитектуры, меньше национальной одежды, национальных манер и обычаев, меньше японской религии, святилищ и храмов. Но в действительности всё обстоит как раз наоборот. Здания чужеземной архитектуры там имеются, но, как общее правило, только на территории иностранных концессий. Обычными исключениями являются огнестойкое здание почты, таможня и, возможно, несколько пивоварен и бумагопрядильных фабрик. Японская архитектура не только прекрасно представлена во всех иностранных портах — там она представлена намного лучше, чем почти в любом городе внутренних районов. Здания увеличиваются по высоте, длине и ширине, но при этом остаются даже более восточными, чем где-либо еще. В Кобэ, Нагасаки, Осаке и Иокогаме всё японское, как бы в пику чужеземному влиянию, специально подчеркивается. Всякий, кому довелось смотреть на Кобэ с крыши или балкона высокого здания, видел, возможно, то, что я имею в виду, — масштаб, необычность, очарование японского порта девятнадцатого столетия и серо-голубое море черепичных склонов с архитектурными причудами, которые не поддаются описанию. Нигде религиозные праздники не проходят так ярко, как в священном для японцев городе Киото; вряд ли вы найдете что-то подобное в японской глубинке, за исключением Никко и древних столиц Нара и Сайкё. Нет, чем больше познаёшь особенности открытых портов, тем глубже чувствуешь, что гений нации никогда добровольно не уступит западному влиянию хоть сколько-либо сверх того, что предусмотрено правилами дзюдзюцу.
Предположение, что Япония в скором времени объявит миру о своем принятии христианства, не выглядело в недавнем прошлом столь же необоснованно, как некоторые иные ожидания. Тем не менее в наши дни оно представляется совершенно беспочвенным; по правде сказать, не существовало прецедентов, на которых можно было бы основывать столь великие упования. Ни одна восточная нация никогда не была обращена в христианство. Даже изумляющие своим размахом усилия христианской пропаганды в Индии при британском правлении не смогли ничего изменить. В Китае после нескольких столетий деятельности миссионеров ненавистно само имя христианства — и небеспричинно, ибо немалое число агрессий против Китая происходило под прикрытием этой религии. В наших ближних пределах мы добились еще меньших успехов в своих усилиях обратить восточные народы в свою веру. Нет и тени надежды обратить в нее турок, арабов, мавров или любой народ, исповедующий ислам, а приснопамятное «Общество обращения евреев» способно вызвать лишь усмешку. Но даже оставляя восточные народы в стороне, мы не можем похвастать никакими обращениями. Никогда на протяжении новой истории христианский мир не был способен принудить к принятию своих догматов какой-либо народ, способный сохранять хоть какую-то надежду на национальное существование. Ничтожный[132] успех миссионеров у нескольких первобытных племен или исчезающего народа маори лишь подтверждает это правило, и если только мы не согласимся с мнением Наполеона, что миссионеры могут принести огромную пользу в политике, нам нелегко будет избежать вывода, что вся деятельность иностранных миссионерских обществ была поставлена на широкую ногу тратой энергии, времени и денег без какой-либо реальной конечной цели.
В последнее десятилетие девятнадцатого столетия, как бы то ни было, причина этого не должна вызывать сомнений. Религия подразумевает нечто намного большее, чем догма о сверхъестественном; это синтез всего этического опыта нации и во многих случаях самая ранняя основа ее самых мудрых законов, а также результат ее социальной эволюции. Таким образом, религия — это органическая часть жизни нации, и она не может быть замещена сколько-либо естественным образом этическим и социальным опытом чужого народа — то есть совершенно чужой религией. И ни одна нация в добром общественном здравии не сможет добровольно отказаться от веры, столь глубоко проникшей в ее нравственную жизнь. Нация может изменить свои догматы, она может по доброй воле принять иную веру, но она никогда добровольно не откажется от своих прежних верований, даже когда они утратили всю свою нравственную или общественную пользу. Когда Китай принял буддизм, он не отказался ни от нравственных законов своих древних мудрецов, ни от своего первобытного культа поклонения предкам; то же самое мы можем сказать и о Японии. Подобными же примерами изобилует история религий античной Европы.
Только наиболее терпимые из религий могут быть добровольно приняты нациями, совершенно чуждыми тем, кто эти религии создал; и даже тогда — лишь в дополнение к той религии, которой они уже обладают, но никогда в качестве замены ей. Этим и объясняется грандиозный успех древних буддистских миссионеров. Буддизм был поглощающей, но никогда не был замещающей силой — он включал чужие верования в свою колоссальную систему и давал им новое истолкование. Но такие религии, как ислам и западное христианство, всегда были религиями в высшей степени нетерпимыми, ничего в себя не вбиравшими и ревностно стремящимися полностью заменить собой всё и вся. Поэтому, чтобы внедрить христианство в какой-либо стране Востока, требуется разрушить не только местную веру, но также и местную общественную систему. А как показывают уроки истории, такого рода полное уничтожение осуществимо лишь силой, а в случае высокоорганизованного общества — только посредством самой грубой силы. И сила, бывшая главным инструментом христианской пропаганды в прошлом, по-прежнему стоит за спиной наших миссионеров. Только мы заменили — или делаем вид, что заменили, — разящую силу меча на власть денег и угрозы, которые время от времени приводим в исполнение — во имя коммерческих интересов и в подтверждение наших христианских обетов. Мы силой навязываем миссионеров Китаю, например, согласно условиям конвенции, к подписанию которой принудили его войной, обязуемся поддерживать их канонерками[133] и выбиваем огромные компенсации за жизни тех, кто поплатился ими за свое чрезмерное рвение. Таким образом, Китай регулярно выплачивает деньги «за кровь», и с каждым годом всё лучше понимает всю ценность того, что мы называем христианством.
Несмотря на все вышеизложенное, одно время имелось достаточное основание для надежды на формальное обращение Японии в христианство. С тех пор как японское правительство, в силу политической необходимости, полностью уничтожило иезуитские миссии шестнадцатого и семнадцатого столетий и само слово «христианин» стало в Японии объектом ненависти и презрения[134], ситуация в стране сильно изменилась, как изменилось само христианство. Более тридцати различных христианских конфессий были готовы в девятнадцатом веке оспаривать честь обращения Японии в свою веру. Из столь широкого ассортимента Япония, несомненно, могла бы выбрать форму христианства по своему собственному вкусу. Условия в стране были более благоприятными, чем когда-либо ранее, для внедрения какой-нибудь западной религии. Вся ее социальная система была дезорганизована, буддизм был отделен от государства и шатался от такого удара, синто казался неспособным к сопротивлению, великое воинское сословие было упразднено; система правления была изменена, провинции были истрепаны войной, микадо, столетиями скрытый от взоров[135], показал себя своему изумленному народу. Бурный поток новых идей грозил уничтожить все обычаи и разрушить все верования, и в это время проповедь христианства вновь была разрешена законодательно.
Более того, в час непомерных усилий по перестройке общества правительство основательно проработало вопрос христианизации — столь же тщательно и непредвзято, как оно изучило иностранные системы образования, устройство иностранных армий и военно-морских сил. Была создана комиссия, в обязанность которой вменялось подготовить отчет о роли христианства в сдерживании преступности и пороков за рубежом. Результат ее работы подтвердил беспристрастный вердикт, вынесенный в семнадцатом веке Энгельбертом Кемпфером в отношении нравственности японцев: «Они выказывают великое уважение и почитание своих богов и поклоняются им различным образом. Полагаю, что могу уверенно утверждать: в исполнении добродетели, по непорочности жизни и внешней набожности они намного превосходят христиан». Говоря коротко, было сделано мудрое заключение, что иноземная религия, помимо ее непригодности для условий восточного общества, показала себя менее эффективной на Западе по сравнению со свершениями буддизма на Востоке. Нет никаких сомнений в том, что патриархальное общество, основанное на принципе взаимных обязанностей, мало чего могло бы приобрести, но много чего потеряло бы, приняв христианское учение.
Надежда сделать Японию христианской страной одним махом — императорским эдиктом — рассеялась как дым, и с преобразованием общества шансы каким-либо образом сделать христианство государственной религией Японии стремительно падают. Возможно, что миссионеров будут еще какое-то время терпеть, несмотря на их вмешательство в дела, совершенно их не касающиеся, но они не принесут японцам никакой нравственной пользы и лишь будут в это время использоваться теми, кого они сами хотят использовать. В 1894 году в Японии насчитывалось восемьсот протестантских, девяносто два римско-католических и три греко-католических миссионера; общие расходы на содержание всех иностранных миссий в Японии должны были составлять немалую сумму. Дабы оправдать эти огромные издержки, протестанты заявляют о пятидесяти тысячах новообращенных; о таком же числе говорят католики; таким образом, остается порядка тридцати девяти миллионов девятисот тысяч необращенных душ.
Правила хорошего тона — и весьма дурного свойства — возбраняют любую недоброжелательную критику миссионерских отчетов, но вопреки им я должен выразить свое откровенное мнение, что даже вышеприведенные цифры не вполне заслуживают доверия. Что касается римско-католических миссий, то они похваляются тем, что со значительно меньшими средствами проделали такую же работу, как и их конкуренты, и что даже их недруги признают определенную основательность этой работы, которая начинается, вполне разумно, с детей. Но довольно сложно не относиться скептически к отчетам миссий, когда известно, что среди низших сословий японцев имеется множество тех, кто готов заявить об обращении ради получения денежного пособия или работы; когда известно, что бедняки делают вид, что стали христианами, ради получения возможности для обучения какому-нибудь иностранному языку; когда вы постоянно слышите о молодых людях, которые, став христианами на какое-то время, затем открыто возвращаются к своим древним богам; когда вы видите, как сразу же после раздачи миссионерами зарубежных пожертвований в помощь пострадавшим от наводнения, голода или землетрясения, появляются победные реляции о целых толпах новообращенных. Зная все это, приходится сомневаться не только в искренности этих обращенных, но и в нравственности этих методов.
Идея, что Япония настежь откроет свои внутренние районы иностранным промышленным предприятиям, бродившая в умах вскоре после начала эпохи Мэйдзи, оказалась столь же иллюзорной, как и мечта о ее внезапном обращении в христианство. Страна осталась и до сих пор остается практически закрытой для чужеземной колонизации. Само правительство никогда не проявляло склонности следовать консервативной политике и предприняло различные попытки пересмотреть конвенции таким образом, чтобы превратить Японию в новое обширное поле для вложения западного капитала. Однако национальный политический курс не определяется одной лишь наукой государственного управления, но направляется и прокладывается чем-то намного менее подверженным ошибкам, а именно — инстинктом нации.
В то время как некоторые японские политики напряженно работали над устранением любых препятствий к созданию иностранных поселений во внутренних районах страны, другие полагали, что подобные поселения будут означать свежее внедрение в еще неокрепший общественный организм раздражающих элементов, которые неизбежно приведут к негативным последствиям. Первые аргументировали свою позицию тем, что благодаря рекомендуемому ими пересмотру существующих конвенций доходы империи многократно возрастут и что вероятное число иностранных поселенцев будет весьма незначительным. Однако консервативные мыслители полагали, что истинная опасность открытия страны для чужеземцев заключалась вовсе не в опасности их неконтролируемого наплыва, и в этом инстинкт нации был с ними в полном согласии. Хотя он понимал опасность довольно смутно, но его понимание было в согласии с истиной.
Человек Запада сделал для себя открытие, что при любых честных условиях игры он не может конкурировать с человеком Востока в борьбе за существование. При этом произвол в отношении китайских или японских эмигрантов он всегда оправдывал целым сонмом абсурдных «моральных причин». Единственная же истинная причина этого может быть сформулирована в следующих восьми словах: «Человек Востока способен пережить человека Запада, довольствуясь меньшим». Но сейчас в Японии другая сторона этого вопроса была сформулирована таким образом: «Человек Запада способен пережить человека Востока[136], требуя большего, при определенных благоприятных условиях». То есть была обозначена опасность, что рано или поздно западный человек сможет найти способы и средства повелевать туземной нацией, если даже не вытеснить ее полностью — сокрушая сопротивление, парализуя конкуренцию с помощью огромных объединений капитала, монополизируя ресурсы и повышая жизненные стандарты сверх туземных возможностей. Ведь в иных местах различные более слабые нации исчезли или находятся на пути к исчезновению под англо-саксонским господством. И кто мог поручиться в стране, столь бедной, как Япония, что допущение иностранного капитала не создаст угрозу национальной безопасности? Несомненно, Японии никогда не придется опасаться военного завоевания — она выстоит на собственной территории против любой иноземной нации. Но она может с достаточным основанием опасаться, что, преждевременно открыв свои внутренние районы для иноземных поселений, обречет себя на участь Гавайев — что ее земля перейдет в чужую собственность, что ее политика будет определяться иностранным влиянием, что ее независимость станет чисто номинальной, что ее древняя империя со временем превратится в некоего рода космополитическую промышленную республику.
Тем не менее пересмотр конвенций без открытия страны казался невозможным. Было очевидным, что постоянное давление на Японию западных держав будет сохраняться. Новая конвенция с Англией, разработанная практичным Аоки[137], столкнулась с дилеммой. Согласно условиям этой конвенции, страна открывается, но британские подданные не могут владеть землей, а лишь распоряжаются ею на основе договоров аренды, прекращающихся, согласно японскому законодательству, в силу самого факта со смертью арендодателя. Им не разрешена каботажная торговля — даже ни с одним из старых договорных портов, а вся остальная торговля облагается тяжелыми пошлинами. Старые концессии возвращаются Японии, и британские поселенцы переходят под японскую юрисдикцию.
По этой конвенции Англия фактически потеряла всё, а Япония всё получила. Первая публикация ее статей ошеломила английских коммерсантов, которые объявили, что преданы своей родиной — юридически связаны по рукам и ногам и отданы в восточное рабство. Некоторые объявили о своей решимости покинуть страну, до того как конвенция вступит в силу. Что же касается Японии, то она может поздравить себя с дипломатической победой. Страна действительно должна быть открыта, но условия этой открытости должны быть таковы, чтобы всегда была возможность остановить иностранный капитал. Если подобных условий удастся добиться также от других держав, Япония с избытком вернет себе всё, что она потеряла по предыдущим конвенциям, крайне для нее невыгодным. Документ Аоки, несомненно, представляет собой наивысшее достижение дзюдзюцу в дипломатии.
Но никто не может вполне уверенно предсказать, что произойдет в дальнейшем. По-прежнему остается неясным, сумеет ли Япония добиться всех своих целей приемами дзюдзюцу, пусть даже никогда еще в истории ни одна нация не проявила такого мужества и такого гения, столкнувшись со столь грандиозным вызовом. На памяти людей, еще совсем не старых, Япония развила свою военную мощь настолько, что сейчас стоит на равных с каждой европейской державой; в промышленном отношении она быстро становится конкурентом Европы на рынках Востока; в отношении образования она также вышла на передовые рубежи, создав систему школ более дешевую, но едва ли менее эффективную, чем такая система любой страны Запада. Она достигла всего этого вопреки постоянному ограблению из-за несправедливых договоров, вопреки огромным потерям от наводнений и землетрясений, вопреки внутренним политическим раздорам, вопреки стараниям чужеземных ловцов душ иссушить национальный дух и вопреки чрезвычайной бедности своего народа.
Если Япония потерпит неудачу, это, определенно, не будет связано с каким-либо недостатком национального духа. Этим качеством она обладает в степени, которую в современности ни с чем нельзя сравнить, — в степени, которую такое избитое слово, как «патриотизм», совершенно не в состоянии передать. Хотя психолог может потеоретизировать на тему отсутствия или ограниченности собственной личности у японцев, совершенно не подлежит сомнению тот факт, что как нация Япония обладает личностью намного более выраженной, чем наша собственная. И в самом деле, мы вполне можем думать, что западная цивилизация развила свойства индивидуума до степени разрушения национального чувства.
Свой долг весь этот народ понимает одинаково. Спросите о долге японца любого школьника, и он вам ответит: «Долг каждого японца по отношению к нашему императору в том, чтобы помочь сделать нашу страну сильной и богатой, помочь защитить и сохранить нашу национальную независимость». Каждая государственная школа преподает своим учащимся курс начальной военной подготовки; в каждом городе есть свои школьные батальоны. Даже дети, слишком юные для регулярных учений, ежедневно разучивают хором как старинные, так и современные военные песни. С завидной регулярностью сочиняются новые патриотические песни, которые с одобрения правительства передаются в школы и военные лагеря. Неизгладимое впечатление слышать, как четыреста учащихся школы, в которой я преподаю, поют одну из этих песен. Молодые люди, все в форменной одежде, выстраиваются, согласно воинскому званию. Командир отдает приказание, и все ноги начинают вместе отбивать шаг. После этого запевала исполняет один куплет, и все учащиеся повторяют его с поразительным воодушевлением, делая особое ударение на последнем слоге каждой строчки, отчего звуковой эффект подобен ружейному салюту. Это типично восточная и очень впечатляющая манера пения: вы слышите пылкое сердце старой Японии, бьющееся в каждом слове. Но еще более впечатляет такое пение в исполнении солдат. В этот самый момент, когда я пишу эти строки, я слышу, подобно раскатам грома, доносящуюся из старинного замка Кумамото вечернюю песню его гарнизона, которую поют восемь тысяч человек личного состава, и в нее вплетаются протяжные сладкозвучные меланхоличные звуки сотни горнов[138].
Правительство не жалеет усилий ради сохранения древнего чувства верности и любви к своей стране. Недавно с этой благородной целью были учреждены несколько новых праздников; а старые отмечаются с нарастающим из года в год энтузиазмом. В день рождения императора во всех государственных учреждениях и школах торжественно приветствуется фотография Его Императорского Величества, с подобающими случаю песнями и церемониями[139]. Бывает, что некоторые учащиеся, по наущению миссионеров, отказываются отдавать эту простую дань преданности и благодарности на том основании, что они «христиане», и по этой причине становятся жертвами гонений со стороны своих товарищей — иногда до такой степени, что пребывание в школе становится для них затруднительным. После этого миссионеры отправляют к себе на родину, в конфессиональные газеты, сообщение о гонениях на христиан в Японии, «за отказ поклоняться идолу императора»[140]! Такие случаи, разумеется, бывают нечасто и лишь служат свидетельством тех методов, какими чужеземные проповедники умудряются погубить истинную цель своей миссии.
Их фанатичные нападки на туземный дух, туземную религию, туземный нравственный кодекс и даже на туземные одеяния и обычаи могут отчасти объяснить недавние демонстрации национального чувства самими японскими христианами. Некоторые из них выразили свое желание избавиться от присутствия чужеземных проповедников и создать новое особенное христианство, которое было бы преимущественно японским и существенным образом национальным по духу. Другие пошли намного дальше, требуя, чтобы все христианские школы при миссиях и церквях, а также иная собственность, ныне оформленная во владение (чтобы соблюсти или обойти закон) на японские имена, была передана японским христианам. Более того, в ряде случаев уже было решено передать школы при миссиях полностью под руководство японцев.
Я уже ранее писал о том восхитительном энтузиазме, с которым вся нация поддержала усилия и цели правительства в области образования[141]. Не меньше рвения и самоотречения было проявлено в оказании содействия правительственным мероприятиям в области самообороны. Поскольку сам император подал пример, передав значительную часть личных доходов на приобретение военных кораблей, никакого ропота не вызвал эдикт, потребовавший на те же самые цели десятую часть жалованья всех государственных служащих. Каждый армейский или флотский офицер, каждый профессор или учитель и почти все работники, находящиеся на государственной службе[142], вносят, таким образом, ежемесячный вклад на пользу военно-морской обороны. Министр, пэр или член парламента имеют в этом случае не больше привилегий, чем самый скромный служащий. Помимо этих взносов, установленных эдиктом сроком на шесть лет, щедрые пожертвования добровольно совершаются по всей империи богатыми землевладельцами, коммерсантами и банкирами. Ведь чтобы спастись, Япония должна быстро нарастить силу: внешнее давление на нее слишком велико, чтобы допускать возможность какого-либо промедления. Ее усилия почти неправдоподобны, но совершенно не исключено, что они будут успешны, хотя трудности на ее пути крайне велики, и она вполне может оступиться. Оступится ли она? Предсказать что-либо очень сложно. Но возможная будущая неудача едва ли будет результатом ослабления национального духа. Многим более вероятно, что это произойдет в результате политических ошибок — из-за безрассудной самоуверенности.
Остается задаться вопросом, какова возможная судьба прежних представлений о нравственности в вихре всех этих заимствований, ассимиляций и противодействий. И я полагаю, что ответ отчасти содержится в следующей беседе, которая была у меня недавно с одним студентом университета.
Она записана по памяти и поэтому не совсем дословно, но представляет интерес, поскольку отражает мысли нового поколения — свидетелей исчезновения богов:
— Сэр, каково было ваше мнение о японцах, когда вы впервые прибыли в эту страну? Пожалуйста, будьте со мной вполне откровенны.
— О молодых японцах наших дней?
— Нет.
— Значит, вы имеете в виду тех, кто всё еще следует старинным традициям и придерживается старинных форм этикета — восхитительных стариков, таких как ваш бывший учитель китайского языка, который по-прежнему воплощает старый самурайский дух?
— Да. Господин А*** идеальный самурай. Я хочу сказать, что он именно такой.
— Я думал о них как о воплощении всего лучшего и благородного. Они казались мне подобием их собственных богов.
— И вы по-прежнему думаете о них так же хорошо?
— Да. И чем больше я наблюдаю японцев нового поколения, тем больше я восхищаюсь людьми старого.
— Мы тоже восхищаемся ими. Но как иностранец, вы также должны были заметить их недостатки.
— Какие недостатки?
— Недостатки в практических знаниях западного типа.
— Судить о людях одной цивилизации на основе стандартных требований другой, совершенно иной по своей организации, было бы несправедливо. Мне кажется, что чем совершеннее человек представляет свою собственную цивилизацию, тем больше мы должны ценить его как гражданина и как джентльмена. И если судить о японцах старого закала, полагаясь на их собственные стандарты, то они представляются мне почти идеальными людьми.
— В каком отношении?
— В отношении доброты, учтивости, героизма, самоконтроля, способности к самопожертвованию, сыновней почтительности, простоты веры и способности довольствоваться малым.
— Но достаточно ли этих качеств, чтобы обеспечить практический успех в новых условиях?
— Не вполне; но некоторые из них пригодились бы.
— Качества, необходимые для практического успеха в западной жизни, это именно те качества, которых не хватает старым японцам, разве не так?
— Думаю, что так.
— Наше старое общество воспитывало доброжелательность, учтивость и щедрость и учило жертвовать собственной личностью. Западное же общество воспитывает индивидуума путем неограниченной конкуренции — конкуренции в умении мыслить и действовать.
— Думаю, что это так.
— Но для того чтобы Япония была способна занять и удержать достойное место среди наций, она должна принять промышленные и торговые методы Запада. Ее будущее зависит от ее промышленного развития, но никакого развития не может быть, если мы продолжим следовать нашим старым нормам нравственности и манерам поведения.
— Почему?
— Неспособность конкурировать с Западом означает гибель. Но чтобы конкурировать с Западом, мы должны взять на вооружение методы Запада, а они во многом противоположны старым нормам нравственности.
— Возможно.
— Не думаю, что в этом можно сомневаться. Чтобы вести бизнес в крупном масштабе, люди не должны сдерживаться мыслью, что не следует искать выгод, которые могут повредить другим людям. Там, где нет никаких ограничений конкуренции, люди, которые основываются на добросердечности, должны потерпеть неудачу. Закон конкуренции заключается в том, что сильный и активный должен победить, а слабый, глупый и безразличный — проиграть. Но наша старая мораль осуждала такую конкуренцию.
— Это так.
— В таком случае, сэр, как бы ни хороша была старая мораль, мы не сможем добиться серьезного промышленного развития и даже сохранить нашу национальную независимость, следуя ей. Мы должны отказаться от нашего прошлого. Мы должны заменить мораль законом.
— Но это нехорошая замена.
— Это было хорошей заменой на Западе, если мы будем судить по материальному величию и мощи Англии. Мы в Японии должны научиться быть нравственными, согласно разуму, вместо того чтобы быть нравственными, согласно чувству. Знание нравственных соображений закона — само по себе нравственное знание.
— Для вас и тех, кто изучает универсальное право, — это возможно. Но как быть простым людям?
— Они должны следовать старой религии и продолжать верить в своих богов. Но жизнь, возможно, станет для них более сложной. Они были счастливы в старину.
Очерк «Дзюдзюцу» был написан два года назад[143]. Последующие политические события и подписание новых конвенций обязали меня переработать его, но сейчас, когда я держу в руках пробный оттиск, события войны с Китаем[144] вынуждают внести очередные коррективы. Чего никто не мог предсказать в 1893 году, весь мир признает в 1895-м — с удивлением и восхищением. Япония одержала победу в своей дзюдзюцу. Ее самоуправление практически восстановлено, ее место среди цивилизованных наций, по всей видимости, обеспечено — она навсегда вышла из-под опеки Запада. То, что ее умения и достоинства никогда не смогли бы принести Японии, она получила первой же демонстрацией своих новых военных возможностей.
Немало было запальчиво сказано о длительной секретной подготовке к войне, проведенной Японией, и о шаткости ее предлогов для вступления в нее. Я уверен, что цели военных приготовлений никогда не были иными, чем те, которые были указаны в моем очерке. Именно для обретения своей независимости Япония неустанно наращивала военную мощь в течение четверти века. Следующие один за другим импульсы народного противодействия чужеземному влиянию на протяжении всего этого времени — и каждый последующий сильнее предыдущего — послужили предупреждением правительству о нарастающем осознании нацией своей силы и о постоянно растущем раздражении, направленном против навязанных ей конвенций. Разве не очевидно, что именно беспощадное промышленное и политическое давление на Японию объединившегося Запада вынудило ее начать эту войну — как демонстрацию силы в направлении наименьшего сопротивления? Эта демонстрация достигла своей цели — Япония доказала свою способность противостоять остальному миру. У нее нет желания разрывать свои промышленные связи с Западом, если только она не будет принуждена к этому, но почти нет сомнений, что с военным ее возрождением эпоха западного влияния на нее — прямого или косвенного — завершилась.
Война еще не окончена, но окончательная победа Японии не вызывает сомнений, и мир уже спрашивает с некоторым опасением: что будет дальше? Возможно, китайцы — самая миролюбивая и самая приверженная старине из всех наций — одновременно под японским и западным давлением будут принуждены в целях самозащиты по-настоящему освоить наше искусство войны. После этого, возможно, произойдет великое военное пробуждение Китая, который в тех же обстоятельствах, что создали новую Японию, вполне может обратить свое оружие на Юг и Запад. О возможных последствиях этого можно узнать из недавно опубликованной книги доктора Пирсона «Национальная жизнь и характер»[145].
Не следует забывать, что искусство дзюдзюцу впервые возникло в Китае. И Западу еще придется считаться с Китаем — древним учителем Японии, над неизменностью которого бесчисленные бури завоеваний пронеслись одна за другой, подобно ветру над камышовыми зарослями. Испытывая давление, Китай может быть вынужден, подобно Японии, защищать свою целостность приемами дзюдзюцу, и результаты этой невероятной дзюдзюцу могут иметь самые серьезные последствия для всего мира. Возможно, именно от Китая придет отмщение всех тех вторжений, ограблений и истреблений, в которых был повинен Запад, когда имел дело с более слабыми нациями.
Уже сейчас мыслители, обобщая опыт двух великих колонизирующих наций, — мыслители, с которыми нельзя не считаться, как французские, так и английские — предсказывают, что земля никогда не будет под полным владычеством наций Запада и что будущее принадлежит Востоку. Такие же убеждения имеют многие из тех, кто в силу долгого проживания на Востоке сумел заглянуть глубже внешней поверхности этой необычной части рода человеческого, столь далеко отстоящей от нас в своем мышлении, и понять всю глубину и силу ее жизненных приливов, понять ее неизмеримые способности к заимствованию, разглядеть ее умение приспособиться почти к любой среде обитания. По мнению таких наблюдателей, ничто менее радикальное, чем полное истребление расы, составляющей более трети населения мира, не могло бы нам сейчас гарантировать само будущее нашей собственной цивилизации.
Долгая история западной экспансии уже близка к своему завершению. Возможно, западная цивилизация опоясала земной шар лишь для того, чтобы принудить к изучению наших методов разрушения и наших методов промышленной конкуренции народы, намного более склонные применять их против нас, нежели ради нас. То, что она может внезапно разрушиться от удара социального землетрясения, давно сделалось дурным сном тех, кто обитает на самых ее вершинах. Как общественный строй она недолговечна ввиду природы ее нравственного фундамента — этому учит нас восточная мудрость.
Разумеется, результаты трудов Запада не исчезнут до тех пор, пока человечество полностью не отыграет драму своего существования на планете. Западная цивилизация воскресила прошлое, она оживила языки мертвых, она вырвала у природы бесчисленные и бесценные секреты, она изучила светила и победила пространство, она заставила незримое стать зримым, она сорвала многие тайные покровы, она создала десять тысяч систем знания, она взрастила самые благородные, но также и самые отталкивающие, формы личности, она развила самые утонченные привязанности и самые возвышенные чувства, известные человечеству, но также и формы эгоизма и страдания, невозможные в другие эпохи. Интеллектуально она вознеслась выше звезд.
Но с каждым годом она всё более и более подтверждает тот закон, что чем сложнее организм, тем более он уязвим перед роковыми случайностями. Постоянно, по мере того как возрастает активность западной цивилизации, внутри нее становится всё глубже, острей и разветвленней, подобно нервным окончаниям, восприимчивость к любому потрясению или повреждению — к любой внешней силе, способной вызвать изменение. В результате простые последствия засухи или голода в самых отдаленных уголках земли, уничтожение малейшего центра снабжения, истощение рудника, ничтожнейшая временная закупорка торговой вены или артерии, малейшее давление на любой промышленный нерв могут привести к разрушениям, которые повлекут за собой мучительные потрясения в каждой части этой гигантской структуры.
Наша цивилизация дает всё большее и большее развитие индивидууму. Но разве не развивает она его сейчас во многом так, как паровое отопление, искусственное освещение и химическое питание способны развивать растение под стеклом? Разве не ведет она к быстрой эволюции миллионов в направлении совершенно особого приспособления к таким условиям, сохранить которые невозможно — безграничной роскоши для меньшинства и беспощадного рабства для большинства? На подобные сомнения дается ответ, что общественные преобразования обеспечат средства, необходимые для противостояния всем опасностям. Мы крайне уповаем на то, что общественные реформы хотя бы на какое-то время сотворят чудеса. Но это не дает удовлетворительного ответа на один весьма важный вопрос: «Самые ли мы приспособленные для выживания?»
В чем заключается приспособленность для выживания? В умении приладиться к любой окружающей среде, в способности мгновенно найти решение в непредвиденных обстоятельствах, во врожденной способности встретить и преодолеть все неблагоприятные природные факторы. И определенно — в простой способности выживать. И именно в этой простой способности жить люди Запада стоят неизмеримо ниже людей Дальнего Востока. Человек Востока доказал свою способность изучать и осваивать достижения нашей науки, питаясь одним только рисом, и на такой простой пище, как эта, он способен научиться производить и использовать наши самые сложные изобретения. Что же до человека Запада, то он не в состоянии существовать, не имея средств, достаточных для поддержания чуть ли не двадцати жизней Востока.
Различные виды огромных и удивительных созданий, ныне вымерших, обитали на нашей планете. Не все они были истреблены естественными врагами; многие, по-видимому, погибли просто по причине огромной дороговизны их конструкций во времена, когда дары земли становились не столь обильными. Таким же образом может случиться, что западные расы погибнут по причине высокой стоимости своего существования. Свершив всё, на что были способны, они исчезнут с лица земли — и будут замещены народами, лучше приспособленными для выживания.
Подобно тому, как мы истребили более слабые расы, просто их пережив, монополизируя и забирая, без зазрения совести, всё необходимое для их счастья, таким же образом мы сами можем быть в конечном итоге истреблены расами, способными нас пережить, довольствуясь меньшим, способными монополизировать всё, что нам жизненно необходимо, — расами, более терпеливыми, более самоотверженными, более плодовитыми и значительно менее дорогими в содержании для природы. Они должны, несомненно, унаследовать наши знания, усвоить наши наиболее полезные изобретения, продолжить работу лучших из наших видов промышленности — возможно, даже сохранив всё наиболее ценное, что можно продолжить, в наших науках и наших искусствах. Но они едва ли будут сожалеть о нашем исчезновении больше, чем мы сами сожалеем об исчезновении динотерия или тираннозавра.
Кумамото, 17 января 1893 г.
Дорогой Чемберлен, пишу вам лишь по причине того, что чувствую себя одиноко; не эгоистично ли это? Однако если я сумею хотя бы немного вас развлечь, вы мне это простите. Вы были в отъезде целый год, а посему, быть может, вам захочется услышать некоторые мои впечатления за это время. Вот они.
Иллюзии исчезли навсегда, но память о многих приятных вещах останется. Я знаю о японцах намного больше, чем знал год тому назад, но я по-прежнему далек от хорошего их понимания. Даже моя собственная женушка по-прежнему отчасти остается для меня загадкой, хотя всегда самого милого свойства… Существуют национальные особенности, трудные для понимания. Хочу рассказать об одной такой. В Оки нам очень полюбился маленький мальчик-самурай, переживавший трудные времена, и мы забрали его с собой. Сейчас он у нас наподобие приемного сына, — ходит в школу и всё иное. Первое время я пытался немного приласкать его, но обнаружил, что это расходится с обычаем и что даже сам мальчик этого не понимает. Дома по этой причине я почти никогда с ним не разговаривал; он оставался полностью под присмотром женщин. Они относились к нему доброжелательно, хотя, как мне думалось, несколько холодно. Такие отношения были мне непонятны. Его никогда не хвалили и крайне редко бранили. Между ним и всеми остальными домашними установился безукоризненный кодекс вежливости, согласно степени родства и положению в обществе. Он казался крайне холодным в своих манерах и, быть может, даже не испытывал никакого чувства благодарности, насколько я мог судить. Казалось, что ничто не может поколебать его юное спокойствие; был ли он счастлив или несчастлив, его выражение лица было совершенно как у какого-нибудь каменного Дзидзо. Однажды он уронил и разбил чашку. Согласно обычаю, никто не обратил внимания на эту оплошность, дабы не причинить ему боль. Внезапно я увидел слезы, струящиеся по его лицу. Лицевые мускулы, как обычно, вполне сохраняли выражение улыбчивой безмятежности, но даже волевое усилие не могло сдержать слезы. Они шли самопроизвольно. После этого все рассмеялись и стали говорить ему всякие хорошие вещи, пока он тоже не рассмеялся. Однако какая тонкая чувствительность, о существовании которой никто, мне подобный, не мог бы и догадываться.
Но что последовало за этим, удивило меня еще больше… Однажды он не возвращался из школы в течение трех часов с обычного времени его прихода, и, к моему великому изумлению, женщины начали плакать — и плакать горестно. Я никогда не мог себе представить, что беспокойство о мальчике способно вылиться у них в столь сильные эмоции. Слуги обегали весь город в истинном, а вовсе не в притворном стремлении его найти. Оказывается, ему пришлось пойти домой к учителю по какой-то надобности, связанной со школьными делами. Как только его голос послышался возле двери, всё вновь сделалось спокойным, холодным и любезно-вежливым. А я пребывал в крайнем изумлении.
Чувствительность присуща японцам в такой мере, о которой даже не подозревают те чужеземцы, которые грубо обходятся с ними в открытых портах. В Идзумо я знал историю одной служанки, которая с улыбкой получила легкий выговор, а затем тихо ушла и повесилась. У меня есть записи о многих самоубийствах подобного рода. И это притом, что японский хозяин никогда не бывает грубым или жестоким. Как японцы вообще способны служить определенному классу чужеземцев, мне непонятно. Возможно, они не считают их вполне человеческими существами, — а скорее они[146] или, в лучшем случае, тэнгу[147].
Помимо этого, есть еще кое-что. У моего повара неизменно улыбающееся, жизнерадостное и вполне приятное выражение лица. Это симпатичный молодой человек. Когда бы я ни думал о нем, я вспоминал о его улыбке и видел перед собой маску, радостную, как одна из тех маленьких масок Оо-куни-нуси-но-Ками, что продаются в Мионосэки. Однажды я взглянул через маленькое отверстие в сёдзи и увидел его в одиночестве. Его лицо было совсем иным. Оно было худым и вытянувшимся, и на нем проявились странные линии, оставленные былыми невзгодами. И я подумал: «Он будет выглядеть именно так, когда умрет». Я вошел, и он совершенно изменился, — вновь стал молодым и радостным, и после этого я никогда более не видел это выражение озабоченности на его лице. Но я знаю, что когда он бывает один, оно возвращается к нему. Он никогда не показывает мне своего «истинного» лица; он носит маску радости, как часть этикета.
Помните ли вы ту ужасную парижскую статую, название которой я забыл, хотя ей вполне подошло бы название «Общество»? Красивая белая женщина в камне, улыбаясь, склоняется к вам. И эта ее улыбка полна прелести и очарования. После восхищения ею какое-то время, будучи с ней лицом к лицу, вы обходите ее, чтобы получше рассмотреть работу ваятеля. И тогда, подумать только! Лицо, на которое вы смотрели, оказывается вовсе не лицом; это была маска, и сейчас вы видите настоящую голову, откинутую назад, с лицом, искаженным невыразимой болью. Думаю, что могла бы быть создана и подобная восточная статуя. Этому Востоку неведомы наши более глубокие страдания, как и не может он возвыситься до наших более высоких радостей. Но у него есть свои страдания. Его жизнь не настолько солнечна, как можно было бы вообразить себе по его счастливому выражению лица. Под улыбкой его трудящихся в поте лица своего миллионов кроется страдание, мужественно скрываемое и самозабвенно переносимое; их более ограниченный умственный кругозор уравновешивается детской чувствительностью, дабы равномерно распределить страдания в вечном порядке вещей.
Поэтому я премного люблю этот народ, и всё больше и больше, чем больше я узнаю его.
И наоборот, мне отвратительны до невыразимого отвращения откровенное себялюбие, безучастное тщеславие, мелкий вульгарный скептицизм новой Японии, этой новой Японии, что разглагольствует о своем презрении к старым временам и насмехается над дорогими стариками из эпохи, что была до Мэйдзи, и что никогда не улыбается, имея сердце столь же пустое и горькое, как высохший лимон.
И на этом я заканчиваю и желаю вам доброй ночи.
Всегда искреннейше,