Переворот 1868 г., именуемый «реставрацией» или «обновлением» Мэйдзи, проходил под девизом «изгнания варваров» (как называли европейцев) и «возвращения власти императору». Власть императору была возвращена, самурайский режим пал. Но «изгнанию варваров» японцы предпочли ускоренную модернизацию. Под модернизацией подразумевалось переустройство общества на европейский лад, освоение западной цивилизации. В процессе увлечения Европой проявились слабые и сильные стороны национальной традиции.
Интерес к Европе диктовался не только желанием освоить новый тип цивилизации и тем самым укрепить позиции суверенного государства, но и длительной культурной изоляцией. Япония не решилась бы на политику изоляции более двухсот лет назад, не имея достаточного культурного фонда, и, видимо, она могла существовать за счет собственных резервов еще не одно столетие, не будь военного вмешательства иностранных держав [1], но ей пришлось бы обновить политическую систему. Факты говорят о том, что к началу XIX в. система токугавского сёгуната, просуществовавшая более 250 лет [2], исчерпала себя. Япония переживала состояние кризиса, о чем свидетельствуют правительственные реформы 40-х годов XIX в. [134, с.106-111]. Художественная и научная мысль пришла в противоречие с режимом. Подвергались опале ученые, проявлявшие интерес к естественным и точным наукам Запада. Всякая критика существовавших порядков пресекалась самым жестоким образом, вплоть до смертной казни. Не удивительно, что в такой атмосфере возобладала «развлекательная» литература — гэсаку.
После «открытия дверей», когда власть была возвращена императору, а не окрепшая еще буржуазия получила право свободного предпринимательства, интерес Японии к европейской цивилизации небывало возрос. Сколь горячо и непреклонно официальная Япония ранее избегала отношений с Европой, столь же горячо и настойчиво она теперь искала их. Перенималось все подряд — и что нужно, и что не нужно, начиная от конституции и кончая прическами. Но недаром Японию называют страной парадоксов. В исторических зигзагах — то «открытие», то «закрытие» страны — своеобразие ее пути. В этом отношении Японию можно уподобить морской лилии — актинии, которая, поглотив пищу, закрывает щупальца-лепестки, переварив пищу, открывается, а захватив новую дозу, вновь закрывается. Может быть, это защитная реакция, дабы острая любознательность и стремление к знаниям, что многие отмечают как характерную черту японцев, не привели к растворению национального в чужеродном, к потере самобытности? Ведь и китайскую культуру Япония заимствовала именно таким способом, время от времени прерывая связи с древним соседом.
Угроза потери самобытности вызвала реакцию — «движение за сохранение национальной красоты» или, по выражению Иэнага Сабуро, «чистых нравов и красивых обычаев» [61, с.198]. Тех, кто ратовал за освоение европейской цивилизации, можно понять только в контексте эпохи. Реформатор литературы Цубоути Сёё, с одной стороны, выступал за обновление прозы («японская повесть должна стать искусством в том смысле, как понимают его на Западе»), с другой — не считал возможным отказаться от национальной традиции. Только принимая во внимание обе тенденции — сильнейшее стремление к обновлению на европейский лад и пробуждение не менее сильного встречного течения — «охранительной» тенденции — своеобразного иммунитета против культурных вторжений, иммунитета, выработанного на протяжении всей истории Японии, — можно понять суть происходивших событий.
Процесс модернизации интересен тем, что явился своего рода испытанием как для японской традиции, так и для европейской. Он позволяет лучше понять специфику каждой из сторон. Некоторые принципы европейской литературы с трудом усваивались японской, не вписывались в ее систему. Стало быть, эти принципы не универсальны. Японцев поразили критический дух европейской литературы, сосредоточенность на социальной сущности человека, способность вторгаться в жизнь. Однако новый художественный метод освоить было не просто. Японская литература знала, как доставлять наслаждение и как исправлять нравы, но не освященный веками порядок вещей. И в этом смысле европейская литература XIX в., в первую очередь, по признанию японцев, русская, произвела революцию в их умах.
На литературу периода Мэйдзи мы нередко смотрели под углом зрения того влияния, которое оказали на нее европейские писатели. Может быть, это объясняется тем, что европейская литература, в том числе русская, в середине XIX в. действительно задавала тон мировой, а может быть, тем, что собственные законы художественного мышления японцев не были нам знакомы. Так как этот угол зрения, видимо, не много дает для понимания японцев, попробуем взглянуть на вещи с другой стороны: что стало с японской литературой как системой после встречи с европейской.
Проникнуть в сущность литературного процесса невозможно, не рассматривая его как часть целого, и литература Мэйдзи, казалось бы столь непохожая на то, что принято было считать литературой до нее, есть часть общего пути, и, чтобы понять ее характер, нужно знать весь путь. Само понятие целостности неисчерпаемо. Можно, например, рассматривать литературу Мэйдзи как часть целого в социально-психологическом плане с точки зрения тех перемен, которые произошли в психологии японцев. Литература первого десятилетия Мэйдзи свидетельствует, например, о том, что изменился лишь верхний слой сознания, а его глубинные пласты не были затронуты.
Процесс интенсивной модернизации не случайно назван исин («обновлением»). Психологически для японцев была приемлема такая форма переворота, которая не противоречила «правильному Пути» — традиционному представлению об идеальном государстве, и потому попытка «очиститься от наносного», не соответствующего этому пути не могла не встретить одобрения.
До Мэйдзи силой обладало то, что имело прецедент, было освящено прошлым. Тонкий политик, регент Мацудайра Саданобу, получив письмо от Адама Лаксмана [3] с предложением установить торговые отношения с русскими, не мог дать согласия до тех пор, пока не нашел исторический прецедент с королем Камбоджи [4]. «Мацудайра счел, что предложения русских достаточно похожи, чтобы опереться на этот пример; это давало ему возможность обращаться с русскими и по закону, и с соблюдением подобающих правил вежливости» [71, с.59].
Прецедент имел силу закона. Почти все лозунги, подготовившие переворот Мэйдзи, были древнего происхождения. Само понятие исин встречается уже в «Ши цзин» («Книге Песен») и означает не что иное, как восстановление правильного порядка древности. Девиз организаторов переворота 1868 г., самураев кланов Сацума и Тёсю, — «богатая страна, сильная армия» — также взят из древних китайских трактатов. Он обрел особую популярность, ибо имел прецедент и отвечал потребностям национального развития. Тем, кто стремился к буржуазным преобразованиям, необходимо было облечь свои требования в традиционную форму. Лозунг буммэй кайка («освоение цивилизации») тоже соответствовал своеобразному пути японцев, время от времени «открывающих двери», чтобы воспользоваться дарами соседей.
Итак, движение, которое привело Японию к модернизации, не казалось японцам чем-то из ряда вон выходящим, ибо оно соответствовало традиционным представлениям о долге и лояльности. Противники сёгуната не думали менять законы предков, а, напротив, мечтали восстановить чистоту «японского духа», потому и настаивали поначалу на «изгнании варваров». Взять у Запада технику, науки, восстановить силы и отразить его притязания, сохранив в неприкосновенности «мораль народа» — вот была их задача. И потому особую силу приобрел еще один девиз, тоже древнего происхождения: вакон ёсай («японская душа, европейские знания»). Правда, раньше он прилагался к китайским наукам (вакон кансай) и означал: взять у китайцев знания, практические науки, сохранив в неприкосновенности «японский дух». Теперь иероглиф кан («китайский») был заменен на иероглиф ё («европейский»), но принцип остался прежним: взять знания, выработанные иностранцами, но не дать им проникнуть в глубь самобытности, чтобы не пошатнулись основы японской нации.
Сторонникам новых порядков, новой системы образования, просветителям Мэйдзи, которым приходилось преодолевать трудности европейских языков и составлять из старых иероглифов новые слова, пришлось немало потрудиться, чтобы доказать невозможность модернизации Японии без модернизации сознания. Такие пропагандисты европейских наук, как Фукудзава Юкити, Накаэ Тёмин, убеждали сторонников новых порядков, что жизнь не изменится до тех пор, пока люди не научатся иначе думать, иначе смотреть на вещи. Но сами просветители, признавая публицистические трактаты, «политические повести», третировали художественную литературу как праздное занятие. Многие, ставшие впоследствии известными литераторами, вспоминали, что в те годы считалось зазорным заниматься писательским трудом. С увлечением читали Карлейля, Спенсера, Канта, Маколея, Мильтона, Эмерсона, на собственную же литературу смотрели как на ненужное и даже вредное дело. Просветитель Накамура Масанао предпослал переводу «Самопомощи» Смайлса рассуждение о «вредности романтической новеллы». И это был общий взгляд на прозу.
В таком отношении был повинен не только дух утилитаризма, но и состояние самой литературы. 15 лет спустя после начала «обновления» страны проза все еще пребывала в жалком состоянии, занимая самое низкое положение в иерархии духовных ценностей. Предубеждение против прозы было унаследовано от предшествующего периода Эдо, когда ее характер определялся вкусами купцов и ремесленников. Образованная часть общества относилась к беллетристике как к пустому делу, расслабляющему волю. Один из просвещенных людей своего времени, Кайбара Экикэн, называл знаменитые повести древности «Исэ-моногатари» и «Гэндзи-моногатари» безнравственными и не рекомендовал их для чтения. Мыслители были заняты спорами, чье учение больше соответствует пути Японии — исконное синто или учения китайских мудрецов. Можно сказать, самурайская воинственность и нетерпимость нашли себе выход в идейных битвах между сторонниками вагаку («национальной науки»), возродившей интерес к японской древности, и сторонниками кангаку («китайской науки»). Эти споры в конце концов достигли такого накала, что Мацудайра Саданобу издал указ, запрещавший все учения, кроме чжусианства, или неоконфуцианства, которое и было объявлено государственной идеологией. Чжусианство должно было укрепить пошатнувшиеся государственные устои и отвлечь интерес от европейских наук.
Так или иначе, художественная проза оказалась в распоряжении горожан, которые придали ей характер жизнеутверждающий и фривольный. Тогда-то снискала она репутацию гэсаку («развлекательной»), литературы «смеха и слез». Официальные власти время от времени запрещали отдельных писателей и отдельные жанры. Правда, непризнание обеспечило литературе гэсаку своеобразную свободу — свободу изгоев, свободу от общепринятого, дало ей возможность развиваться по своим собственным законам. (В гл.8-й остановлюсь на этом подробнее.)
К моменту «обновления Мэйдзи» литература гэсаку занимала настолько низкое положение в обществе, что буря, которая пронеслась над страной, не коснулась ее. Писатели продолжали смешить читателя. Сами авторы не претендовали ни на что большее — их устраивала роль забавников, или, по выражению Накамура Мицуо, «шутов». Они угождали вкусам широкого читателя, себя называли уничижительными именами, а свой труд — ремеслом, делом недостойным, хотя и в их мире были свои нерушимые правила, свои метры, своя иерархия. Канагаки Робун называл себя «низким человеком низкой профессии», но это не мешало ему пользоваться славой некоронованного короля гэсаку. Ни один молодой писатель не мог войти в литературу без его благословения. Каждый, кто желал испытать свои силы в литературе, становился его учеником и включал в псевдоним один из знаков его имени — иероглиф ро или бун. Однако «обновление» страны не могло пройти бесследно и для писателей гэсаку, хотя в новом они все еще искали пищу для смеха. У читателя имел успех развлекательный роман Канагаки Робуна «На своих двоих по западному миру» (1870-1876) о курьезных столкновениях японцев с европейским «кодексом» поведения. Но когда в 1872 г. министерство просвещения опубликовало указ об образовании, в основе которого лежали старые принципы сыновнего благочестия и лояльности, писатели гэсаку с готовностью откликнулись на него. Такабатакэ Рансэн заверял: «Я стараюсь довести до сведения молодежи и женщин важность лояльности, сыновней почтительности и преданности. Единственное мое желание — любыми способами искоренять зло и поощрять добродетель» (цит. по [223, с.604]). А когда стала процветать «политическая повесть», Яно Рюкэй в предисловии к своему роману «Кэйкоку бидан» («Красивое повествование об управлении государством», 1883-1884) наставлял «уводить читателя в сказочную страну страданий и наслаждений, ибо повесть, так же как живопись и музыка, должна доставлять удовольствие» (цит. по [223, с.606]). Успех его романа говорил о том, что ни вкусы, ни взгляды соотечественников существенно не изменились. «В литературном мире конфуцианские принципы все еще служили образцом для многих писателей, несмотря на влияние, оказанное западной литературой. Именно поэтому роман Яно Рюкэя пользовался таким успехом» [228, с.52-53].
Литературное обновление оказалось возможным лишь к середине 80-х годов. В 1882 г. появился сборник «Синтайсисё» («Поэзия новой формы»), а в 1885 г. — трактат Цубоути Сёё «Сёсэцу синдзуй» («Сокровенная суть сёсэцу»), возвестивший начало нового этапа в японской литературе [188].
Авторы «Синтайсисё» выступили против традиционных форм поэзии, на которые никто не посягал на протяжении пятнадцати веков (см. [102, с.47-49]). Сборник не имел успеха, но послужил началом больших перемен. Появились сторонники повой поэзии, считавшие, что невозможно вместить динамику грядущих дел в метрические формы классических танка и хокку. Составители сборника предлагали вводить в поэзию «обыкновенные слова», чтобы точнее передавать мысли и чаяния современников. Сборник «Синтайсисё» оказал влияние и на Цубоути Сёё, трактат которого, по словам Симадзаки Тосона, «как крик петуха, возвестил наступление утра». Сёё познакомил японских писателей с тогдашней европейской, в первую очередь английской, литературой и предложил перестроить собственную на новый лад. За образец он взял сочинения Шекспира, Филдинга, Смоллетта. Знакомство с английской литературой и эстетикой, по словам Накамура Мицуо, позволило ему узнать, что на Западе понятия о литературе другие, нежели в Японии.
Если мы вникнем в суть трактата «Сёсэцу синдзуй», то увидим, что принятый в нашей литературе перевод его названия — «Сущность романа» — неточен, и неточность эта имеет свои причины. Японская литература не похожа на европейскую, и прежде всего структурными признаками, разница же не всегда улавливается европейскими переводчиками.
Синдзуй — не «сущность», а «сокровенная суть», «тайные, сокровенные принципы науки и искусства», «эзотерическая доктрина». Сознание японцев не могло существенно перестроиться за 17 лет, прошедшие после переворота Мэйдзи, «открывшего» для Японии западные науки и новшества [5]. По японской же традиции эзотерический смысл искусства ценился превыше всего. А сёсэцу — не «роман». Уже само обращение к новому термину говорило о том, что речь пойдет о небывалом и японской литературе явлении. Словом сёсэцу Сёё перевел английское novel, имея в виду произведения, в основе которых лежат действительные факты: сёсэцу — это прежде всего правдивое описание. (Следовательно, трактат Сёё можно перевести как «Сокровенная суть сёсэцу [6]».)
Термин сёсэцу заимствован из Китая (кит. сяошо). Иероглиф сё (кит. сяо) означает не столько «маленький», сколько «мелкий, ничтожный» (как и в случае с человеком — сяожэнь), и употреблялся он для обозначения второстепенной литературы. «Авторы „сяо шо”, по свидетельству Бань Гу, вышли из мелких чиновников, собиравших то, что является плодом уличных пересудов и досужих дорожных рассказов. Конфуций говорил: „И среди малых троп есть достойные внимания, но остерегайся зайти по ним далеко”... В древности сяошо вызывали к себе двойственное отношение. Прежде всего пренебрежительное, ибо „сяо шо” означает малые поучения; они — удел деревенских грамотеев, а не совершенномудрых мужей. Вместе с тем конфуцианская мудрость предписывала не губить начинаний других, ибо и среди малых троп есть достойные внимания» (цит. по [4а, с.158]). Со временем в Китае отношение к ним изменилось. Так, ученый Ху Ин-линь (XVII в.) писал: «„Сяо шо” — ветвь философских сочинений, и потому они обсуждают вечные законы („ли”) и наставляют в принципах („дао”). Некоторые [из них] приближаются к каноническим книгам („цзин”). Есть также произведения типа комментариев, излагающие остатки свидетельств о минувших делах и событиях („ши”), некоторые связаны с историей» (цит. по [158, с.190]). И все же термин сяо шо в Китае обозначал прежде всего литературу «второсортную» по сравнению с книгами совершенномудрых (цзин), чтобы не путать главное с второстепенным.
В Японии термин сёсэцу появился в середине XVIII в. [7]. Поначалу сёсэцу назывались переводы и переложения китайских рассказов об удивительном. Позже он стал применяться к популярной прозе вообще.
Сёё не прибегнул ни к одному из принятых в японской литературе обозначений прозы (моногатари, ёмихон, укиёдзоси), а ввел термин сёсэцу, чтобы подчеркнуть ее новый характер: «По размеру сёсэцу бывают длинные, средние и короткие. По содержанию делятся на исторические, современные, на сказания, записи действительных событий, рассказы о душевном мире, повести о себе и популярные рассказы» [75, с.1062].
К высокой традиционной прозе типа моногатари, которую, по сути, и прозой назвать трудно, настолько она неотделима от поэзии (не потому, что стихи — обязательный компонент моногатари, а по духу своему), отношение и без того было почтительным. Сёё хотел изменить характер развлекательной литературы, чтобы она перестала быть «забавой для женщин и детей», для чего, по мнению Сёё, литературе следовало изменить свои принципы.
В предисловии к трактату Сёё излагает причины, заставившие его взяться за перо. Он отмечает, что интерес к прозе никогда еще не был так велик, но и проза никогда еще не опускалась так низко. Газеты и журналы пичкают читателя затасканными историями, книжный рынок наводнен всякой безделицей. В конце сёгуната сочинения Кёкутэй Бакина или Рютэй Танэхико пользовались большим спросом: старики и юноши, мужчины и женщины, горожане и деревенские жители с жадностью зачитывались ими, но и им было далеко до популярности сёсэцу, публикуемых после Мэйдзи исин, когда стали печатать все без разбору: неправдоподобные истории, пошлые любовные похождения, переделки старых повестей Бакина, Танэхико, Икку, Сюнсуй. В жалком состоянии литературы, по мнению Сёё, повинны безответственность писателей и неразборчивость читателя [188, с.79],
Сёё подводит к мысли о необходимости изменить характер прозы. Раньше сёсэцу служили средством «поощрения добра и порицания зла». Писатели, прикрываясь заботой о морали, стали преподносить читателю всякого рода скабрезные истории, нагромождая одну непристойность на другую. Во имя «поощрения добра и порицания зла» искажали чувства, создавали неправдоподобные ситуации. Писатели представления не имели о том, чем должна быть литература. «И я, — заключает Сёё, — увлекался в молодости литературой гэсаку. Это дает мне право судить о том, чем же новая литература должна отличаться от старой и что может служить объектом литературы. Я решил поделиться своими соображениями, ибо верю, что наша повесть не будет уступать европейской и займет достойное место на алтаре искусства наряду с живописью, музыкой и поэзией» [188, с.79-80].
Итак, в двух частях трактата Сёё дает рекомендации, какими должны стать сёсэцу. В первую часть входят главы: теория, развитие, сущность, виды и значение сёсэцу. Вторая часть трактует о принципах, стиле, законах построения сюжета, о литературном герое и методах повествования.
Когда речь о трактате заводят западные исследователи, они не забывают упомянуть, что в нем изложены более или менее известные положения викторианской критики. По-моему же, если сосредоточиться только на трактате Сёё, не имея больше ничего под рукой, можно понять всю глубину расхождений художественных систем. Дело не в том, что Сёё доказывает известные нам истины, а в том, что японцам они были неизвестны.
Стоит вникнуть в постановку вопроса в каждой из глав, чтобы понять, насколько японская литература отличалась от европейской.
В первой главе — «Теория сёсэцу» — Сёё поднимает вопрос: «Прежде чем доказывать, что сёсэцу тоже искусство, нужно знать, что такое искусство... Хотя споры об этом велись с давних пор, редко кто понимал, в чем его суть» [188, с.80].
В отличие от драмы или живописи сёсэцу воздействует через сердце. «Сёсэцу, — продолжает Сёё, — это то, что англичане называют novel, их содержанием служат человеческие чувства и нравы этого мира» [188, с.84]. Чем же они отличаются от прежней литературы? «Главное в сёсэцу — это человеческие чувства. Обстоятельства жизни, нравы и обычаи следуют за ними. Что же такое человеческие чувства? Это страсти, одолевающие людей, так называемые 108 привязанностей. Человек — животное, руководимое страстями. Даже мудрецы и добродетельные люди редко бывают лишены их...
Но как бы ни было взволновано сердце, мудрецы и совершенные, следуя правильному пути, способны успокоить его.
Задача наших писателей — проникнуть в самую глубину сердца и, ничего не утаивая, раскрывать чувства мудрецов и достойных, стариков и молодых, мужчин и женщин, добрых и злых — описывать их чувства в мельчайших подробностях. Если же автор ограничится поверхностным изображением человеческих страстей, это не назовешь сёсэцу» [188, с.91]. Писатель должен быть психологом: «Писателю следует создавать своих героев, основываясь на принципах психологии. Если же образ психологически не верен, то, как бы ни был искусен сюжет, такое произведение не назовешь сёсэцу... Например, восемь героев самого известного произведения Кёкутэй Бакина „История восьми псов”, олицетворяющие восемь конфуцианских добродетелей, совсем не отражают реальные характеры» [188, с.92].
Непосредственная задача сёсэцу, по мнению Сёё, — доставлять наслаждение, опосредованная — возвышать душу. Он пишет: «Сёсэцу — это то, что незаметное делает заметным, неясное ясным и таким образом заставляет читателя задуматься над своей жизнью...» [188, с.93-94].
Произведениям, построенным по принципу «поощрения добра и порицания зла», Сёё противопоставляет сёсэцу, в основе которых лежит принцип мося («подражания»), т.е. правдивой передачи чувств. «Такой метод дает читателю возможность представить себе этот прекрасный, удивительный, полный чудес огромный организм (букв. дайкикан — „огромный механизм”. Такое сравнение мира с огромным механизмом раньше вряд ли было возможно. — Т.Г.)» [188, с.96]. Это позволит поднять сёсэцу на уровень подлинного искусства. «Уходит весна, приходит лето, минует осень, возвращается зима — таков закон четырех времен года. Заходит солнце, наступает ночь — таков закон дня. Все вещи во Вселенной имеют свои законы. То, что создано небом, и то, что сделано человеком, — все имеет свой закон. В искусстве трудно чего-либо добиться, не следуя закону, не зная правил... И для сёсэцу существуют свои правила» [188, с.103].
О том, каковы эти правила, Сёё рассказывает в главе о сюжетостроении: «Если слишком нагромождать события, трудно проследить связь причин и следствий. Если слишком много действующих лиц, невозможно подвести все к одному заключению.
В сёсэцу в отличие от хроник или дневников должна быть согласованность между началом и концом. Через все произведение должна проходить одна линия. Если нет связи между началом и концом, причиной и следствием, то это не будет сёсэцу. Только в хронике можно просто описывать, что происходит в мире» [188, с.120-123]. Для европейцев, знакомых с этими принципами по крайней мере со времен Аристотеля, все это нечто само собой разумеющееся. Но японцам эти истины казались откровением.
В Японии, продолжал Сёё, каждому виду литературы соответствовал свой стиль: высокий, низкий и смешанный. Высоким стилем написана повесть «Гэндзи-моногатари», прославившая Мурасаки Сикибу. «Высокий стиль — явление чисто японское [8]. Ему присущи изысканность и мягкость — красота раскрывается иносказательно, но ему не хватает силы духа (ки). Он похож на тонкую иву, которая гнется под порывами ветра... Авторы сёсэцу должны отражать мир, в котором встречаются не только изящные, приятные вещи, но и грубые, досадные. Если меняются нравы, меняются чувства, может ли не меняться стиль?» [188, с.105]. Низкий стиль допускает простонародную речь. Он легок для понимания, но сфера его применения ограниченна, он не годится для исторических повестей. Поэтому писателям нового времени следует совершенствовать смешанный стиль [9]. Сёё предпочитает не отбрасывать, а обновлять традицию.
Один из самых больших недостатков современных Сёё сёсэцу — отсутствие реальных характеров. Если герой положителен, то уж чрезмерно положителен, если отрицателен, то уж законченный злодей. Однако главный герой, по мнению Сёё, должен быть привлекателен. Нельзя делать главным героем человека глупого или трусливого, хотя в комических сёсэцу допустимо и это. Наряду с положительным должен быть и отрицательный герой. Возможны два типа героев — «реальный» и «идеальный». В последнем случае характер очищается от всего лишнего в соответствии с заранее существующим идеалом. Таковы герои «Истории восьми псов» Бакина: его восемь героев полусобак-полусамураев — идеальные образы носителей конфуцианских добродетелей: дзин (человечности), ги (долга-справедливости), рэй (чуткости), ти (ума), тю (преданности), син (искренности), ко (сыновней почтительности) и тэй (покорности младшего старшему). Иначе говоря, восемь отвлеченных свойств, присущих условным же персонажам (см. [188, с.128]).
В конце трактата Сёё сравнивает методы японской и европейской литературы: «Существуют два способа описания человеческого характера, которые можно назвать способом ин (кит. инь — скрытое начало. — Т.Г.) и способом ё (кит. ян — явное начало — Т.Г.). При способе ин человеческий характер не обнажается, а дается исподволь, посредством слов, поступков, манер героя. В нашей стране писатели прибегали главным образом к этому способу. Способ ё, напротив, — явное, обнаженное описание, с применением обретенного знания. Характер раскрывается читателю. Большинство европейских писателей прибегают ко второму способу» [188, с.130]. Хотя для проникновения в глубины человеческих чувств, по мнению Сёё, более приемлем способ ё, который предполагает знание психологии, он подчеркивает благотворность сочетания обоих способов, взаимодополняющих друг друга.
Вот вкратце содержание трактата. Я еще раз хочу подчеркнуть: дело не в том, что Сёё выражает общеизвестные, с нашей точки зрения, идеи. Дело в том, почему он на них заостряет внимание. Стало быть, все это было новым для японцев. Стало быть, их искусство развивалось по каким-то другим законам. По каким? А о том, что идеи Сёё явились для японцев полной неожиданностью, свидетельствует огромный успех трактата, который стал своего рода литературным манифестом того времени.
Заслуга Сёё в том, что он обратил внимание на необходимость нового метода, увидел «сокровенную суть» сёсэцу не в «поощрении добра и порицании зла», а в проникновении в глубины чувств человека. Свой метод Сёё назвал сядзицусюги [10], что значит «описывать как есть» (на европейские языки переводится словом «реализм»). По мнению Окадзаки Ёсиэ, «показывать человеческие чувства в их истинном виде, в живой, объективной манере — это и есть сядзицусюги. То, что предлагал Сёё, во многом совпадает с современным реализмом на Западе, и это имело для Японии эпохальное значение» [223, с.612].
Итак, Сёё предложил вывести японскую прозу из того жалкого состояния, в котором она находилась, признать ее самостоятельным видом искусства, а не просто средством для «поощрения добра и порицания зла». Объектом изображения должны были стать человеческие чувства, а не лежащие на поверхности «нравы и обычаи». Чувства и обстоятельства следовало изображать как они есть, а не конструировать сюжет исходя из заданной идеи.
Сёё, видимо, не думал, что провозглашает нечто совершенно новое, иначе он не отсылал бы к примеру древних («Уж если учиться литературному мастерству, то не на образцах Бакина, а на шедеврах, которые Бакин использует в своих сочинениях, — „Гэндзи-моногатари”, „Хэйкэ-моногатари”, „Тайхэйки”» [188, с.113]), не начинал бы свой трактат с восхваления японской древности. Вряд ли японцу, воспитанному в духе следования традиции, могла прийти в голову мысль о замене одной системы ценностей другой. (Правда, в отличие от китайцев, более последовательных приверженцев традиционализма, японцы допускали возможность замены одного другим, но, как правило, не полной, а частичной, половинной: новое не приходило на смену старому, а накладывалось на старое, дополняло его.) Видимо, и Сёё имел в виду не замену одного другим, а обновление того, что было. Дух «обновления» — возрождения прошлого и освоения новой цивилизации определял направление умов. Применительно к литературе девиз вакон ёсай («японская душа, европейские знания») означал «европейская техника описания, японское чувство прекрасного».