Занятия в Высшей школе дважды подкреплялись практикой в оперативных подразделениях советской контрразведки.
В 1962 году меня направили на двухмесячную (июнь — июль) оперативную практику в УКГБ при СМ СССР по Приморскому краю.
Из всех подразделений, в которых мне поочередно пришлось побывать на практике, на меня наибольшее впечатление произвела стажировка в следственном отделении. Как раз в это время шла работа по реабилитации незаконно репрессированных, начатая после разоблачения культа личности Сталина на ХХ съезде КПСС.
Мне давали архивные дела на осужденных, я их изучал и делал заключение. Почти все фигуранты дел были обвинены в японском шпионаже, но, если судить по имеющимся в архивных делах материалам, и дураку было бы ясно, что шпионажем здесь даже не пахло и никакими враждебными делами против Советского Союза они не занимались, так как доказательства подобной деятельности просто отсутствовали.
Я добросовестно штудировал материалы и в подготовленном проекте заключения писал, что такие-то лица осуждены по такой-то статье УК РСФСР и расстреляны такого-то числа незаконно, а посему подлежат посмертной реабилитации.
Особенно меня поразило одно архивно-следственное дело в отношении 130 заключенных исправительно-трудового лагеря в Приморье, возбужденное в 1929 году. Десять фигурантов дела были приговорены к расстрелу, а остальным добавили сроки. Все они были невиновны.
Меня поразили хранившиеся в деле несколько писем заключенного Бондаренко (других его данных не помню) Сталину, которые до вождя так и не дошли, а были похоронены в этом жестоко-бесстрастном уголовном фолианте. 26-летний Бондаренко, бывший учитель, бывший член ВКП(б), активный участник партизанской борьбы с японскими интервентами, умолял вождя разобраться с клеветой на него. Но письма Сталину не дошли, а «японский шпион» был расстрелян.
На меня это дело оказало такое гнетущее впечатление, что я невольно подумал: «А зачем я сюда попал? Я буду протестовать!» Забегая вперед, скажу, что за время работы в КГБ не сделал ни одного поступка, за который мне стало бы стыдно. Хотя не раз приходилось сталкиваться с подлостью людей, пытавшихся мне насолить. Но мне повезло — то ли времена уже были не тридцать седьмого года, то ли защитили меня настоящие люди.
…Следователь Хлопов поправлял меня и говорил, что так писать нельзя, «чтобы не компрометировать органы государственной безопасности, да и начальство такое заключение не подпишет». И он исправлял заготовленный текст, указывая, что такой-то скончался такого-то числа от порока сердца или аппендицита. У Хлопова были небольшие познания в медицине, поэтому он только чередовал названия болезней. Я был шокирован и самими делами, и таким подходом к их пересмотру. Ни одного дела, где хотя бы пахло настоящим японским шпионажем, в мои руки так и не попало. «Во конспирация!» — подумал я.
Хлопов вел только одно действующее дело — в отношении перебежчика из КНДР Пака, который бежал от расправы из северокорейской деревни и сам пришел на советскую пограничную заставу. Я раза два присутствовал на допросах, которые вел Хлопов через переводчика, в роли которого выступал оперативный работник, кореец по национальности. Мне было искренне жаль молодого, измученного туберкулезом корейца, который в отчаянии бежал от деревенского старосты или партийного босса куда глаза глядят. Я поинтересовался у следователя, а какова судьба его ожидает?
— Да какая там судьба, — равнодушно отвечал Хлопов. — Что с него взять? Передадим на границе северо-корейским пограничникам.
— Но они же посадят его в тюрьму? — удивился я.
— Да нет, — успокоил меня Хлопов голосом человека, которому все надоело. — Его тут же расстреляют без суда и следствия, могут даже на наших глазах. Мы уже несколько таких беглецов передали. Так что все хорошо знаем.
— Но он же никакой не враг и ни в чем не виноват, а просто бежал, спасая свою жизнь, — пытался я вступиться за перебежчика.
— А Москве виднее, — лениво отмахнулся от меня, как от назойливой мухи, Хлопов и разъяснил, что есть соглашение между СССР и КНДР о взаимной выдаче преступников. — Вот в рамках этого соглашения мы и должны действовать.
Гнетуще на меня подействовало то, что я увидел и узнал, но что было делать?
В это время в нашей стране зрело недовольство некоторыми бездумными шагами и мерами Н.С. Хрущева. Порой это выливалось в анонимные письма и листовки, в которых выражалось недовольство перебоями в снабжении продуктами и другими недостатками. Это было малозаметное, но грозное предупреждение советским властям. Однако им было все нипочем.
В узком кругу приморских чекистов нет-нет да и пробивались недоуменные вопросы: куда же смотрит Кремль, если допускает такие серьезные проколы?
В доверительной беседе один опытный работник с горечью рассказал мне, что один крупный коммерсант-американец, который симпатизировал СССР, своевременно поставил его в известность, что на мировом рынке сложились самые низкие за послевоенный период цены на пшеницу, и предложил Советскому Союзу воспользоваться этим и закупить как можно бόльшую партию хлеба, тем более что виды на урожай у нас были неважные. Американец предсказывал, что к осени цены на пшеницу могут подскочить. Поэтому закупленное весной зерно можно не только использовать для своих нужд, но и выгодно продать и остаться с солидной прибылью.
Эта важная информация была доложена в Москву, даже рассматривалась на Президиуме ЦК КПСС, но точку на дебатах партийных боссов поставил Председатель Президиума Верховного Совета СССР Анастас Иванович Микоян, который считался главным асом в торговых делах:
— Ми нэ спекулянты, у нас золота хватыт, чтобы купит хлэб, — сказал с армянским акцентом 27-й бакинский комиссар[3]. И чтобы спасти страну от голода, советскому правительству пришлось осенью того же года заплатить за зерно в четыре раза дороже и впервые выбросить крупную партию в несколько сот тонн золота, которое добывалось в сталинское время ценой сотен жизней заключенных ГУЛАГа. Вот так и хозяйствовали наши вожди, вот так и использовали оперативную информацию.
Владивосток в тот период уже был закрытым городом, и так просто без соответствующего разрешения въехать в него было невозможно. Но, к нашему удивлению, город весь прямо кишел маленькими индонезийскими моряками, которые осваивали подаренные им Хрущевым военные корабли.
После того как они подготовились к морским сражениям, индонезийцы в тельняшках накупили разной посуды советского производства (ведер, корыт, кастрюль и т. д.), которые тогда пользовались спросом в Индонезии, загрузили все пожитки на старый линкор, даже всю палубу забили шайками, и рванули в южные моря, на родину. Рассказывают, что индонезийские моряки так раскочегарили громоздкий дредноут, что он по инерции протаранил носом пирс и надолго завис на нем.
В то время еще остро ощущался дефицит носильных вещей. А Владивосток, как крупный торговый порт, был одним из поставщиков заморских тряпок, которые из дальних стран доставляли моряки. Привезенные товары моряки сбывали спекулянтам, которые именовались фарцовщиками. Поэтому спекуляция была довольно распространенным явлением, а фарцовщики были объектами оперативных разработок и уголовного преследования, потому что они позорили советский образ жизни и незаконно наживались на временно-постоянных трудностях.
Я затронул эту тему потому, что во время нашей практики во Владивостоке шла охота за одним таким фарцовщиком, приехавшим из Москвы. Это был тогда еще малоизвестный певец Робинзон, который сочетал концерты с «деловыми» контактами с моряками. Не знаю, удачно ли действовал нелегальный предприниматель, но он благополучно избежал неприятностей и стал затем видным представителем российского бизнеса. Поимев опыт на мелкой «фарсе», сейчас он ворочает крупными делами. Робинзон еще в те времена чувствовал, что стоит на верном пути.
Во второй раз я проходил практику осенью 1963 года в Центральном аппарате в Москве. В том году в одном из павильонов парка Сокольники проходила выставка японских станков, и нас с приятелем отправили туда переводчиками-стендистами.
Меня прикрепили к одной из фирм, которая привезла на демонстрацию сверлильный и хонинговальный станки. Так как у посетителей вопросы были однообразными, а я имел опыт работы на станках, то очень скоро освоил японские агрегаты. Привезшие станки два японца иногда оставляли меня одного, а сами уходили побродить по Москве.
Однажды в мою сторону направилась большая делегация, во главе которой выступал какой-то важный чин. Это был министр приборостроения СССР Руднев, который инициативно протянул мне свою холеную руку и радостно стал трясти мою промасленную. Я ответил на все вопросы министра и продемонстрировал работу станков. Министр меня душевно поблагодарил, а затем вежливо спросил:
— Скажите, пожалуйста, а где вы так хорошо изучили русский язык? — с располагающей улыбкой спросил министр.
— Так я же русский! — простодушно сообщил я недогадливому министру.
Через мгновение я понял, что допустил непростительную оплошность, ибо важный чиновник мгновенно изменился в лице, вытащил из кармана чистый носовой платок, вытер им свои руки, бросил его под ноги и, не попрощавшись, гневно удалился, увлекая за собою свиту.
Я был одет в японскую рабочую одежду, и он ошибочно принял меня за японца. Неприятный осадок оставил высокий посетитель. Я задним умом подумал: ну почему я ему не шепнул, что учусь в какой-либо японской разведывательной школе в пригороде Токио? Глядишь, может быть, министр и Хрущеву об этом по секрету поведал бы. Мало ли как могли повернуться события.
Обе практики в оперативных подразделениях были делом полезным. Однако угнетало то, что практикантам, видимо, не очень-то доверяли. Во всяком случае, ни в одном подразделении мне не разрешили ознакомиться с делами на японских шпионов, которых, как нас уверяли во время учебы в Высшей школе, в Советском Союзе было полным-полно. «Что поделаешь, — успокаивал я себя, — конспирация!» Но, как я потом узнал, дел по «шп» (так тогда между собой называли оперативные работники такие дела) ни в Приморском УКГБ, ни в других местах вообще не было.
Во Втором главке, правда, в то время Тимофеев Виктор Павлович, который работал одно время с бежавшим в США Растворовым (см. ниже) и который вел мою практику, занимался сотрудником Министерства внешней торговли СССР Юргенсоном, который за мелкое вознаграждение сообщал одному японскому коммерсанту интересующую его информацию, в том числе по ножницам цен на предстоявших советско-японских переговорах, что позволяло японцам с лихвой окупать падкого на подаяние советского чиновника. Вскоре Юргенсон был застукан с поличным и схлопотал за это 10 лет. Вот по промышленному шпионажу японцы большие мастера. Они прямо зациклены на том, а где бы что-нибудь стырить.