А еще умел Макогон ругаться. Уж так хитромудро и с выкрутасами особенно при немцах, - что не всякий и слыхал на своем веку подобную брань. Любил еще принимать, угощать немцев и водиться с ними. И хотя прямых отношений с полицией не имел, но каждый полицай в селе за разные послабления попробовал-таки его дубинки. И тут уж лупил Макогон со всей силой своей крепкой руки, от сердца... Да и людей на немецкую каторгу приходилось отправлять, и коров отбирать, и поставки немцам возить... Но хуже всего - пить и гулять с ними! А плохая слава все больше и больше расходилась о нем по округе.

Но вот наконец пришло и освобождение района.

Немцы удирали, бросая на размокших и грязных дорогах машины, пушки, танки, подчас не успевая даже и поджечь. Из Новых Байраков за несколько дней перед тем сбежало одно только высокое начальство, наспех, собственноручно, перестреляв в тюрьмах жандармерии и полиции до ста человек арестованных подпольщиков, партизан и другого ни в чем не повинного люда. Перестреляли, да так и бросили в камерах. Даже припрятать не успели. Спаслось около двадцати женщин, которых подпольщикам посчастливилось освободить из женской камеры в ту страшную, памятную Яринке на всю жизнь, ночь.

...А в один мартовский день загремело из Подлесного, и с восходом солнца ворвались в Новые Байраки наши бойцы...

И сразу же, перекрывая выстрелы и рев моторов, пошел по селу говор. На одном конце села еще немцы в грязи тонут, а на другом из погребов, чердаков, укрытий уже выбежали навстречу нашим с радостным плачем, криком и шумом женщины, девушки, дети. Бежали по огородам, через плетни, по размякшим улицам, лужам... А у ворот своей усадьбы, смотрят, сам пан староста, Ефим Макогон в синих галифе стоит... Встречает... Еще даже и улыбается...

- Лю-ю-доньки! - всплеснула вдруг руками, остановившись посреди улицы, худенькая, остроносая молодица. - Макогон!.. Не успел, гад, удрать, да еще и зубы скалит!.. Солдатики наши, родненькие! Это ж он, наш дьявол-мучитель, староста стоит! Попил нашей кровушки!.. Парашютистов наших немцам выдавал!

А тут подвернулся какой-то низенький, коренастый сержант в плащ-палатке, с ног до головы грязью забрызганный, с автоматом, в каске, еще и граната в руке. Один, наверное, из тех, что уже успели побывать в камерах жандармерии...

- Ты, - спрашивает, бросившись к Макогону, - староста?!

- Староста, - улыбается странно Макогон.

- Староста Новых Байраков? - переспрашивает сержант. - Тот самый, Макогон?

- Ну, Макогон...

- Так мы же о тебе, гад, еще в Подлесном и Терногородке наслышались. И в полиции насмотрелись на твои и твоих дружков-фашистов дела!..

И не успел никто и глазом моргнуть, как сержант уже автомат Макогону в грудь наставил. Тот и сам с пистолетом в кармане и граната за поясом. Ему бы обороняться или кричать, а он... Не будет же он в своего стрелять!..

Только горло ему сдавило, и вдруг побледнел, может, впервые в жизни так смертельно побледнел, пытаясь, да, кажется, и не пытаясь или не имея сил и времени что-то объяснить... Ударил автомат, и на одно лишь мгновение приглушил окружающий гам. Блеснуло из него, как молнией, белым пламенем...

- Не задерживаться, сержант! Вперед!.. - крикнул из-за плетней молоденький лейтенант в пилотке.

Ефим Макогон схватился обеими руками за живот, согнулся вдвое, потом распрямился, широко раскинул руки, качнулся и упал на спину в мокрую, раскисшую землю, лицом к небу.

Не было ни речей, ни музыки на похоронах Ефима Макогона. Да, пожалуй, и похорон самих не было. Лежал вот так на оттаявшей сырой земле весь день, пока кто-то не зарыл его на краю огорода, не спрашивая, что и к чему. И нет, наверное, нет еще памятника Ефиму Макогону.

А может, и могилы самой нет, осела и с землей сровнялась. Только дело, за которое воевал он безымянным бойцом, жизни не жалея, живет на нашей земле и будет жить вечно.

Но все это было потом, не на Яринкиной памяти.

А пока что живой еще Ефим Макогон и Яринка Калиновская сидели в тесной кухоньке. Думали молча каждый о своем, о том, что надо что-то и как-то решать, о своей тяжелой ответственности, о том, что каждого из них ждет завтра. И как надо вести себя одному в зависимости от намерений другого.

Кто знает, уже какую по счету, но не последнюю в ту ночь сигарету докуривает Макогон. А докурив, отходит от стола и снова садится на низенький стульчик у шестка.

Яринка молчит, все еще о чем-то думает. Думает, мучается, и кажется ей, что весь мир, вся жизнь ее должны сломаться, да уже и ломаются в эту тихую ночную минуту.

Первым снова заговаривает Макогон.

- Мы не можем тебя неволить. Скажу тебе прямо, даже во имя дисциплины и данного слова не могу, не хочу тебя принуждать, а только напоминаю тебе в последний раз...

И, нагнув голову, заглядывая ей в глаза, сказал тихо, но чеканя каждое слово:

- Приглашает тебя, девушка, на свадьбу Федор...

Этими словами, которых уже никогда не надеялась

услыхать, но все еще помнила, словно обухом по темени девушку ударил. Она, как сидела, так и окаменела, ошеломленная. Как будто сам Федор Кравчук встал перед глазами и внезапно обратился к ней с этими словами.

И она сидела и молчала, не в силах и рта раскрыть.

А Макогон, обождав и сам какое-то время, совсем уже тихо и немного даже удивленно спросил:

- А что, Яринка, неужели забыла?..

И лишь после этого она опомнилась, напрягла память.

- Пускай погуляет до осени тот Федор, - сказала чуть слышно, но четко выговаривая слова. И добавила: - Нет, не забыла, дядя Макогон, как можно!

- Ну, а если не забыла, если знаешь, на что шла, если дождалась, поднялся на ноги Макогон, - тогда...

Тогда спрошу еще... Ты же комсомолка?..

- Да, - тихо отвечает Яринка.

- Ну, а я - коммунист... Так скажи мне: кто же тогда нас поймет, если мы друг друга не поймем? Правильно я говорю?

И тогда, невольно прикоснувшись рукой к отвороту расстегнутой шубки, она ощутила металлический значок.

И, соглашаясь, девушка не отвечает, а, скорее, вздыхает:

- Правильно, дядя Макогон...

- А если правильно... Если веришь мне, то уж верь до конца... Иди... Сразу и лес свой, отца с Настей, рацию этой службой прикроешь... Нет у нас другого выхода, девушка...

Иного выхода тогда у них действительно не было...

У них...

А Яринке до сих пор ни разу и в голову не приходило, что все для нее может обернуться именно так.

Но в сущности еще после смерти матери, с того времени, когда ей хотелось умереть и самой, с тех ночных раздумий над книжкой, после которых она приобрела в Скальном значок с силуэтом детской головки, она, пусть даже еще и не представляя, что такое война, не представляя своего участия в ней, подсознательно готовила себя совсем-совсем к иному.

Артур из "Овода", Павка Корчагин, даже Давид Мотузка из "Бурьяка" каждый из них, каковы бы ни были обстоятельства, шел навстречу опасности прямо, гордо, один на один... И никогда и никуда не сворачивал с прямого пути. Одним словом, тот знакомый уже максимализм был во всем. И она тоже... Раз и навсегда! Как в "Моисее" Франко... Не помнит, думала ли о тех строчках именно в ту минуту, в той кухоньке. Возможно, в тот момент о них и не думала. Но они вспомнились ей сейчас, вспоминались те строки и потом и всегда связывались с той, теперь такой далекой, ночью. Почти всегда, когда прикасалась к значку рукой, чувством, мыслью - "И пойдешь ты в странствия столетий с моего духа печатью..."

И она пошла. И шла по тому пути... И самого страшного уже не боялась и не побоялась бы. Но...

Но когда вот здесь, вот сейчас, уже соглашаясь разумом с Макогоном и осознавая всю безвыходность положения, ока машинально коснулась рукой отворота и невольно уколола себе палец... она не могла воспринять, охватить чувством, всем своим существом того положения, в котором должна оказаться, и в ту минуту искренне верила, что ей и вправду лучше пойти на какой-то самый отчаянный поступок и умереть. Наступит конец. И не надо будет выбирать.

"Да, смерть!" - снова, уже сердито и нервно дернула она себя за отворот, снова слегка укололась о булавку и вдруг (порой не знаешь, благодаря какому механизму всплывают и связываются между собой давние и настоящие, этой секунды, мысли!) подумала: "Смерть? Снова о смерти?.." Ведь когда она зашла в скальновский культмаг и взяла в руки этот значок, который давно стал для нее не просто значком, а символом, смыслом всего, за что она боролась, именно тогда, думая о нем, она и выбросила из головы мысль о смерти, преодолела впервые со времени похорон мамы отвращение к жизни, какое-то безволие, отсутствие интереса ко всему живому до самой глубины впервые в жизни пораженной смертью детской еще души. "С моего духа печатью..."

Но... У всякого своя судьба и свое представление о собственном пути. У нее оно связывалось еще и с Лесиными словами - не быть "только дождиком осенним, пылать или жечь, но не вялить", где-то на черных дорогах Уленшпигелей с горячим пеплом Клааса, что стучит и стучит в смелое и, главное, открытое сердце.

Она совсем не боялась того, что ей предлагали. Она только горько, жгуче стыдилась и просто не представляла себя в такой роли... А так... Она, собственно, почти свыклась, срослась с мыслью, что ее когда-нибудь могут и раскрыть точно так же, как и любого другого. Не она первая, не она последняя. И даже в том случае, если и не посчастливится умереть сразу, а придется... что придется, она тоже хорошо понимает! - все равно! Она готова, она знает, что сможет выдержать и выдержит это... Мысленно она всегда готова была ко всему, закаляла дух, волю, характер, приучала себя презирать смерть и презирать врага. И думала порой: "Вот хожу я, такая маленькая, незаметная, и смеюсь им в лицо. Меченные моим взглядом "леопарды", "пантеры" и "тигры", не ведая о том, идут, словно по моей воле, прямо под огонь наших пушек и наших бомб. И что они могут мне сделать? Мне - девушке, которая может подойти вот к тому самому грозному офицеру и с презрением взглянуть ему прямо в глаза.

А он и не подумает ничего... Ведь кроме того, что я девушка, я же еще и безоружная, хотя на самом деле владею оружием в тысячу раз более могучим, чем он, несмотря на то, что в эту минуту могу противопоставить ему, им только свою выдержку и характер".

И она, проходя каждый день сквозь десятки опасностей, закаляя себя, совсем перестала бояться гитлеровцев и держалась так спокойно, так уверенно и просто, что никому и в голову не приходило не то чтобы проверять, а даже заподозрить ее в чем-нибудь.

Она научилась не выдавать себя ни одним движением, тенью на лице и тогда, когда видела муки, а то и смерть своих людей. Ее хорошенькое, но строгое лицо только каменело, становилось непроницаемым, а в голове билась одна-единственная мысль: "Спокойно... Спокойно... Я должна сохранять полнейшее спокойствие и запомнить, запомнить им также и это!" Наконец, она могла позволить себе даже кому-нибудь из них усмехнуться (или скривиться где им там в этом разобраться!). Но быть постоянно с одним из них, играть свою роль ежесекундно, без перерыва и отдыха, разговаривать о чем-то с ним...

о чем-то будничном, а то и веселом... с врагом, в то время когда вокруг страдание и слезы. И главное - все будут видеть ее рядом с фашистом, все будут думать... И что самое важное - она будет знать и все время чувствовать, что они думают. И она - это понимал не только Макогон, капитан или Цимбал, - нет, она сама понимала, какая она еще молодая, зеленая для такой роли!..

Еще не увидев, не представляя себе, какой он (да и не пытаясь представить это!), Яринка люто, со всей злостью, на какую только была способна, возненавидела того крайсландвирта ненавистью, которой хватило бы не то что на одного, а может, и на всех гитлеровцев.

Ненавидела тем яростнее, что знала: другого выхода не было. Наступил такой, пожалуй, единственный в жизни момент, когда можно вслух сказать об этом самыми торжественными, самыми громкими словами: ее звала Родина!.. Действительно звала и требовала ее помощи...

Тысячи и тысячи людей, которые могли бы остаться в живых, тысячи и тысячи людей, которые могли бы благодаря Яринке, ее скромной роли не осиротеть, не овдоветь, требовали ее помощи.

Конечно, тогда, в сумрачной, до сизого тумана прокуренной Макогоном кухоньке, Яринка такими громкими словами не думала. Но ощущала и чувствовала, наверное, именно так.

Зима сорок четвертого года закончилась еще в начале января. О грунтовых дорогах, проселках нечего было и думать. Наши части наступали напрямик, по бездорожью, не разбирая ни дорог, ни меж, и не то что машины или там подводы, - кони, солдаты, пехота увязали чуть ли не до колен на размокшей стерне, зеленых коврах озими, пышных, будто пшеничное тесто, пашнях.

Страшным было для гитлеровцев это отступление.

Позади их спешенных колонн, или, собственно говоря, толп злых, измученных, по уши грязных солдат, оставались не дороги, а реки, настоящие, глубокие реки исколесозанной на метровую глубину грязи, загроможденной - по двенадцать - шестнадцать рядов на протяжении десятков километров - разбитой, обгорелой, а то и уцелевшей техникой.

На двадцать восьмое января немецкие войска, попавшие в огромный "котел" на древней, овеянной славой полков Богдана Хмельницкого, корсуньской земле, были полностью окружены нашими войсками. Советское командование начало грандиозную операцию по расчленению и полной ликвидации большой группы немецких войск, которые хотя и яростно огрызались, но уже обессилели и выдохлись.

И тогда из далеких и близких тылов на прорыв и спасениз окруженных Гитлер бросил новые, свежие подкрепления, чтобы любой ценой попытаться разорвать грозное кольцо и вывести свои части.

Районы - Подлесненскнй, Новобайракский, Терногородскпй, Скальновский стали в сущности боевой зоной, ближайшим тылом фашистских войск.

А по двум оставшимся в этой зоне мощеным и шоссейным дорогам день и ночь рвались к фронту, с ходу бросаясь в бой, батальоны, полки и механизированные корпуса, оснащенные танками, скорострельными пушками, дальнобойной и сверхмощной артиллерией, вооруженные до зубов.

И где-то там, - может, в ста километрах, а то и ближе, - советское командование должно было знать не только ежедневно, но и ежеминутно о местонахождении, количестве, вооружении, боеспособности, номерах и названиях воинских частей врага на марше, готовя им соответствующую встречу.

Одним словом, где-то здесь, в этом месте и в эти дни, на шоссе, которое перерезало Подлесное, Терногородку и Новые Байраки, должны быть глаза и уши наших армий, воевавших на корсуньском поле. И они, разумеется, были. А среди них люди Макогона, десантная группа капитана Сапожникова, которая должна была обеспечить операцию "Молния-один", бросив на разведку в зоне Новых Байраков все, что только могло быть в ее распоряжении, - несколько замаскированных групп "Молнии", иную, более глубокую разведывательную агентуру и, собственно, все население, с нетерпением ждавшее своего освобождения. Действовать приходилось в условиях жесточайшего прифронтового режима, самого бдительного надзора немецкой контрразведки и больших карательных экспедиций, которые рьяно очищали ближайшие тылы от партизан, подпольщиков, советских разведчиков и всех других, кто хоть в чем-то, хоть немного был заподозрен.

И здесь, собственно, шла война, то тихая, невидимая, как поиски разведывательных групп в лесу или на поле в глухую полночь, а то и настоящая, гулкая, прорываясь порой открытым, молниеносным боем, диверсионным взрывом, нападением на полицию или жандармерию.

...Макогон закуривает новую сигарету, и, когда выпускает из носа дым, за дымом его почти не видно.

- Ты же пойми, наконец, сейчас на это дело брошено все. Ты же не одна, но, может, одна из самых главных.

Ты только посмотри. - Он снова встает, подходит к столу и чертит на скатерти большим, согнутым пальцем невидимую карту. - Наша дорога для них, может, самая важная. Ни на пашкю, ни в речку, ни в лес немцы не полезут. А дорога идет через самый центр. Ты только погляди:

окна комендатуры и райуправы смотрят прямо на шоссейку. Сиди у Днтрнха возле окна и смотри на улицу.

Все равно у него теперь работы никакой нет. Разве что чемоданы укладывать. Напротив твоих окон - полиция.

Жандармерия немного дальше, через улицу, и по той глухой улице войска не идут. Устроить туда своего человека просто невозможно, даже мне. У них там свой переводчик: военный и настоящий немец. А тут - сиди, смотри на улицу и только запоминай. А они же идут!.. День и ночь идут... Кроме того, ты же знаешь по-ихнему. Забежит к Дитриху из колонны какой-нибудь офицер, что-то спросит, что-то скажет. Придет письмо, приказ, кто-нибудь и на ночь останется... Подслушаешь, прочтешь, увидишь... Однажды у него какой-то оберет ночевал. Чуть ли не командир дивизии... Ну, сама скажи, имеем ли мы право оставить такое место пустым?.. Одним словом, капитан приказал нам, а я, выходит, должен приказать тебе - раз; потом - я же тебя все равно "продал" и утром пообещал привести в комендатуру - два, и, может, я из-за тебя и грех на душу взял, одному только повредил, а другому жизнь совсем загубил - это тебе три.

Четвертое - не черту в зубы тебя бросают. Кучер у Дитриха, Федор Гуля, - наш. Валерик Нечитайло в полиции, напротив комендатуры, - наш. И оба подчиняются тебе.

Должны слушаться каждого слева твоего. Ну, а пятое...

Пятым должен был быть сам Макогон. Но он подумал и умолк. На него в этом деле надежда небольшая.

У него и своих забот было по горло. Одной лишь разведкой в его положении не проживешь. Все эти группы, отряды, десанты корми да перепрятывай, немецкую эвакуацию срывай, детей, если не всех, то хоть половину, от немецкой каторги спасай, семьи красноармейцев хоть как-то поддерживай... И... господи! Опять же и немцам как-то служи, не говоря о более важных заданиях. А ведь только пить с теми шефами, жандармами, комендантами и всякими проезжими грабителями - пить и не спиваться! сколько времени, сил и здоровья на это уходит!

Так...

- ...Собственно, здесь уже и не пятое... Тут еще, хочу сказать тебе, кого незнакомого, даже из десанта, сюда не возмешь. Кого-то малограмотного - хоть людей хороших и полно вокруг - не посадишь... Да и сколько их, этих десантников?! Им бы успеть подсчитать и зашифровать... - И закончил так, будто все уже было до конца решено и согласовано: - А сведения передавай, как будет удобнее: когда - Гуле, когда - Валерику, а когда-то и мне. Я у Дитриха бываю частенько, так что ты не унывай. А Гуля - ведь он только кажется с виду таким, а в голове трехзначное на трехзначное моментально перемножит!.. Так-то, Яринка!..

А какой грех на душу взял, так Макогон и не рассказал Яринке. А взять взял. Должен был, чтобы как-то определить Яринку к коменданту. Ведь ни Гуля, пристроенный кучером еще при одном из прежних комендантов, ни Валерик Нечитайло, совсем еще юный, неполных семнадцать и в полиции только недавно, такого дела, на таком важном его этапе сами обеспечить не могли.

А переводчик у коменданта, по сравнению с самим Дитрихом Вольфом, был настоящий оборотень! Будто и не бил и не калечил никого, но уж такая канцелярская душа - не человек, а пронумерованная книга с параграфами. Его, бывало, даже мертвецки пьяного не обойдешь, такой был рьяный и преданный немцам этот фольксдойч из местных кооператоров Мусий Менш.

И что самое неприятное-чересчур уж был недоверчив и осторожен. Всем не доверял, чуть ли и самому коменданту. А о нем, Макогоне, и говорить нечего!.. Взглянет как-то снизу, исподлобья, и криво усмехнется: "Что-то вы очень грамотны, пане Макогон, для сельского старосты..." Да еще и головой покачает. Уж на что заместитель Дитриха Кугель, принципиально считавший, что ьадо без предупреждения расстреливать каждую вторую "славянскую швайн", так и тот принимал Макогона за друга. А Мусий, можно сказать, "свой", только фамилия какая-то ч\жая... Ну, да хоть и недаром подозревал...

Не очень, правда, вежливо, но все-таки пришлось Макогону его убрать. Еще и вышло так чисто, будто в самом деле пьяный человек сдуру под грузовую машину угодчл. А на машине немцы ехали. Что с них возьмешь?!

Потом Дитрих нашел себе, как на грех, какую-то старенькую учительницу немецкого языка. Но стоило ей получить обычное письмо с угрозой и советом захворать, как старуха тотчас послушалась этого совета. Одно только жаль очень всерьез приняла к сердцу это письмо и захворала вправду и надолго.

Так подошла Яринкина очередь. Макогон пообещал Дитриху, который остался один после того, как Кугеля отправили на фронт, обеспечить его настоящим переводчиком. Пообещал и слово свое сдержал. Привел девушку, а не какого-то там пьянчужку. К тому же и внешне приятную, и вежливую, и образованную. И посмотреть, и поговорить, и послушать интересно в такой глуши, да и в такой тревоге.

.. Дитрих, как это сразу выяснилось, был достаточно образованный и не нацист, вроде и не хам. Наоборот, учтивый. И - если бы Яринка не так остро, еще до того, его не возненавидела - даже в чем-то приятный человек...

Одним словом, если бы для мирного времени - человек как человек.

Только от скуки и безделья, от тревог и душевной сумятицы тянуло его на разговоры больше, чем хотелось Яринке. А в разговорах (сознательно или несознательно)

он ставил ее порой в сложное положение своей, совсем ей ненужной, откровенностью. Ненужной еще и потому, что одним из важнейших правил, которого она придержкврлась по совету старших и которое и сама, если не разумом, то инстинктом поняла, было: никогда и ни о чем не расспрашивать Дитриха. Ничто, кроме служебных обязанностей, не должно ее интересовать. И особенно - фронт, положение немецких армий да и все, что касается "политики".

Живет, мол, себе такая дурочка - немного знает понемецки, зачем-то перед самым освобождением района полезла (сдуру, не иначе) в переводчицы, - пусть и живет. . Мало ли каких людей на свете не бывает!

А ему, особенно когда выпьет, в такое ее растительное существование и восприятие окружающего мира верить не хочется, и "легенду" ее о панско-трагическом происхождении он пропускает мимо ушей. А тут еще и работы, собственно, никакой, кроме символической (на всякий случаи, конечно) подготовки к эвакуации.

Вот и сидит Яринка за низеньким столиком возле окна, время от времени поглядывает на улицу, всю в лужах, залитую жидкой грязню и забитую машинами, и одним пальчиком по латинским буквам пишущей машинки отстукивает с ужасными ошибками, к чему Дитрих относится с философским спокойствием. Потом всякие приказы она все равно переведет и размножит по-украински.

"Всем! Всем! Всем! Старостам сельуправ, общественных хозяйств, государственных учреждений, мельниц, крупорушек, пекарен, магазинов, складов и т. д. Немедленно под личную ответственность привести в порядок и подготовить к полной эвакуации все подчиненные вам...

Все, что состоит в вашем распоряжении, - зерно, мука, тракторы, машины и т. д. и т. д. В случае невыполнения - расстрел на месте..."

Яринка ко всему тому, что пишет, относится так же безразлично. Во-первых, ей каждый раз надо не сбиться и после каждой сотни насчитанных военных машин поставить на клочке бумажки крошечную точку. После двадцати пушек пли танков - запятую... Эмблемы, какими немцы так любят украшать свои машины, запоминала и так. (Бывало, что целый день по улице продвигались одни "тигры".) А во-вторых, она очень хорошо знает, что у всех старост, управляющих, директоров и т. д., у каждого лично (и дома, и в учреждении) уже есть изготовленная типографским способом бумажка, начинающаяся точно так, как и эта:

"Всем! Всем! Всем!.. Председателям общественных хозяйств, госхозов и других учреждений!.. Все вы два года, по принуждению или по собственной воле, служите врагам своего народа, устраиваете себе на том сытую жкзнь... Теперь приходит этому конец. Пройдет еще некоторое время, и вы будете отвечать перед народом!

Чем вы оправдаете свою собачью службу у фашистов?..

Спасайте все от эвакуации, сохраните народное добро. Не дайте немцам вывезти машины, скот, хлеб..."

И подпись на той бумажке - "Молния".

Разница в отношении к своей работе между Яринпой и Дитрихом лишь в одном: девушка все знает, но побаивается - а что, ест и где-то найдется подлец и послушается Дитриховой бумажки, а Дитрих, побывав уже комендантом в нескольких районах, знает твердо: все немецкие машины увязли в грязи, все местные, советские тракторы, которые еще вчера были исправными, сегодня, как по команде, зышлм из строя и ждут ремонта. Выходит, альзо .. никакой эвакуации не будет. Тут бы как-то сообразить, чтобы хоть самому вовремя голову унести.

Вот почему Дитриху становится тоскливо. Он закуривает сигарету, подходит к окну, долго смотрит на забитую машинами, залитую черной невообразимой грязью улицу и, вдруг повернувшись всем корпусом к Яринке, спрашивает.

- Слушайте, фрейлейн Иринхен, вы скажите... только правду, есть ли здесь, на оккупированных территориях, хоть несколько, простите, туземцев, которые любили, понимаете, любили бы и уважали бы нас как немцев и как наци? А? Честно!..

- А почему же, - первые дни хитрила Яринка. - Я, например, очень люблю некоторые пьесы Шиллера, стихи Гёте и Гейне и немецкие романы. Ну... Келлермана, Генриха Манна, Вилли Бределя.

- Если принять во внимание наше очень недавнее знакомство, - усмехнулся Дитрих, - то.. Я совсем не знаю, кто это - Бредель?.. Слыхал о Манне, но., достаточно уже одного Гейне, чтобы считать ваш ответ слишком смелым...

Яринка в ответ на это лишь пожала плечами. А он продолжал дальше:

- Вы знаете о том, например, что Гейне еврей?..

- Для меня это не имеет значения. У нас здесь в местечке жило много евреев, и среди них у меня было много близких подруг. Над такими вопросами не было нужды задумываться, мы никогда и не задумывались

- Собственно, до какого-то времени, почти до самой войны, и я тоже... Я, как вам известно, жил и воспитывался в Чехии и сначала тоже не придавал этому значения... Однако вы не ответили на мой вопрос по существу.

- А разве отвечать на подобные вопросы входит в мои служебные обязанности?

Внутри у него что-то, бесспорно, накипало. Пробуждались, нарастали, тревожили какие-то мысли, но он не мог их как следует сформулировать. Иной раз подолгу задумывался, а иногда сам начинал рассказывать о том, что видел и слышал. Главное, что видел. Он был сравнительно еще очень молодым, но уже успел, как завоеватель, увидеть кроме Германии Чехию, Польшу, Францию, Бельгию. Побывал и в Италии и Румынии. И когда он рассказывал о Париже, Риме или Флоренции, слушать его было интересно, и Яринка, заслушавшись, порой и забывалась. Во Флоренции его внимание невольно привлекли знаменитые галереи Питти и Уффици, бессмертные творения Микеланджело и Челлини; Рим и Париж увлекли его будничной жизнью, людьми, обычаями, случаями фантастически смелых ("Теперь я имею "счастье" наблюдать такое, только в больших размерах, у вас") нападений французских патриотов на оккупантов.

- Еще у Наполеона я научился верить, что силой, даже враждебной, увлекаются, ибо она импонирует...

А тут... Меня удивляло, и я часто думал про себя, почему так яростно ненавидят сейчас в мире немцев? Прямо до смешного...

И он рассказал о случае, свидетелем которого был сам. Однажды почти все парижане ходили по городу с удилищами, так, словно все вдруг стали завзятыми рыбаками. Только значительно позже немцы узнали, что это была своеобразная демонстрация, поддержка какогото воззвания Де Голля по радио... Потому что само слово "голь" - означает что-то подобное удилищу.

- Просто удивительно, как нас ненавидят. Почему?

Вы не знаете или не хотите сказать, фрейлейн Иринхен?

- Не знаю, - категорически ответила Яринка, и он замолчал.

Когда Дитриху с Яринкой становилось скучно и позволяли его обязанности, он частенько исчезал в обществе начальника полиции Коропа, каких-то офицеров маршевых частей, кого-нибудь из жандармов и даже Макогона и возвращался не скоро и навеселе.

Но как бы он пьян ни был, веселее от этого никогда не становился. Наоборот, именно таким он ошеломлял девушку самыми неожиданными вопросами:

- Фрейлейн Иринхен, скажите, а вы не боитесь? - В его глазах загорались на один миг и сразу гасли какие-то дикие голодные искорки.

- А почему я должна бояться?

- Ну, к примеру, за меня, за...

- Это меня совсем не касается. И это "боюсь" снова же не входит в мои служебные обязанности.

- Айн момент! Вы меня не так поняли. Не за мою бедную голову, нет!.. О моей голове тут, наверное, никто не пожалеет. Но... вот за то, что вы пошли работать ко мне, что вы... как это говорят во Франции?.. (У вас для этого есть совсем другие слова!) Ага, вспомнил, коллаборационистка! И вот - придут сюда ваши, и тогда...

аллее капут! Не только таким, как я, но и вам. Да, да!..

Капут! Расстрел, смерть. В лучшем случае Сибирь или...

За меня... За то, что вы - коллаборационист и... как это у вас говорят: овтшарка! А? Вы не боитесь?

Это "овтшарка" было для Яринки словно выстрел.

И надо было приложить большие усилия, чтобы сдержаться, не дать ему пощечины или не плюнуть в пьяную, перекошенную усмешкой рожу. Но она сдерживалась.

Хотя позволяла и себе становиться на острие бритвы:

- А может, я совсем и не коллаборационистка?

- Тогда... кто же вы, дочь богатого польского помещика, расстрелянного большевиками?! - последние слова он произнес с нажимом, явно намекая на их "легендарность".

- Мало ли что! Вы сами как-то рассказывали, что среди французских партизан была даже одна русская княгиня.

- Ну и что?!

- А может, и я какая-нибудь партизанка или... разведчица? - глядя ему прямо в глаза, выпалила она.

Дитрих с минуту молчал, а потом разразился по-настоящему веселым смехом.

- А что вы думаете! - выкрикнул он сквозь смех. - Возможно, что и так! Только какой я объект для разведки? Да и наконец, фрейлейн Иринхен... Все равно!

Аллее капут, и все это меня не интересует. Это - дело гестапо, жандармов, а по мне, можете действовать прямо. Советую вам только остерегаться Бухмана, Коропа и особенно этого, как его?.. Мак-кма... Макогона... О-о-о!

Этого следует остерегаться особенно! Несмотря на то что он ваш близкий знакомый или даже друг...

И снова разразился веселым смехом.

Чем дальше, тем он чаще возвращался пьяным. Иногда предлагал выпить "чего-то легонького" и ей. И когда девушка решительно отказывалась, осуждающе махал рукой, наливал себе и снова повторял слова, которые уже стали у него навязчивыми:

- Э!.. Аллес капут!

И чем дальше, тем чаще вспыхивали в его пьяных глазах тревожные, дикие и голодные огоньки. И Яринки, когда Дитрих бывал в таком состоянии, просила Гулю, чтобы ют, управившись с лошадьми, всегда сидел в конторе, ближе к кабинету, и сразу появлялся на ее оклик.

Дитриху, когда он как-то случайно услыхал такой ее приказ, объяснила:

- Мало ли что!.. Просто для удобства пана коменданта.

- О-о-о! - посмеиваясь, поводил пальцем перед своим носом Дитрих. - Я уже и вправду начинаю верить, что вы разведчица, фрейлейн Иринхен.

- Вы просто все больше и больше пьете, - ответила ему Яринка. - Вы что, боитесь, пан комендант? Вам страшно?..

- О-о-о! Фрейлейн Иринхен, да вы читаете в людских душах... Вы же и сами не понимаете, как близко стоите к истине... Я, знаете, уже столько насмотрелся за последние два года. И в этом Корсуньском "котле" варится, кажется мне, очень плохое для нас варево!

- А меня ваши котлы и кувшины совсем не интересуют!

Иногда, больше для виду, они с Дитрихом садились в фаэтон и, преодолевая немыслимую грязь ("Такое я встретил только у вас, фрейлейн Иринхен. Такой чернозем можно мазать на хлеб вместо масла или этой, как это... руська икра!.."), ехали в какое-нибудь из готовившихся к эвакуации хозяйств или предприятий. То были самые тяжелые и самые сложные минуты в теперешней Яринкиной жизни: она вынуждена было показываться рядом с немецким комендантом в позорной роли его переводчицы, и те часы или несколько десятков часов отрывали ее от центральной дороги, от главного ее дела.

В другие часы она постоянно следила за улицей, ибо жила при комендатуре в маленькой комнатке вместе со старушкой вдовой - кухаркой.

В "общественном хозяйстве" - бывшем колхозе, на МТС, мельнице или складе Дитриха всегда льстиво встречал сам управляющий или директор, обычно какая-нибудь старая лиса - кладовщик из тех, которые всю жизнь и при любых обстоятельствах ишут себе легкой жизни, уголка потеплее да куска хлеба послаще... Они еще издалека снимали шапки или фуражки, прежде всего предлагали угощения, избегая взгляда коменданта, уверяли, что все, аллее, будет гут, что - на всякий случай - скот и имущество готовы. Они даже пробовали ухмыляться мертвыми, кислыми усмешками, поняв, что прогадали, что попали в положение, когда не только тепленького местечка, но и головы лишишься, если не от этих, то от тех.

Несмотря на угощения, льстивые заверения и улыбки, не только они, но и сам пан комендант понимал, что никакой "эвакуации" не будет, что хлеб за несколько дней обязательно куда-то уплывет, тракторы и машины окажутся все как есть неисправными, а лошади просто словно сквозь землю провалятся.

Дитрих напускал на себя строгость, ругался последними словами, угрожал кого-то избить (хотя при этом никого так и не бил), грозился всех перестрелять или лучше - перевешать... Но, садясь в фаэтон, сразу остывал, словно чайник, из которого выпустили пар, бессильно, как только управляющий исчезал с глаз, махал рукой и с безразличием и покорной безнадежностью повторял свое:

- Э!.. Все равно!.. Аллес капут!..

Поначалу ей казалось, что работать здесь не так уж и сложно. Дитрих ей не мешал. Гуля, Валерик да и сам Макогон почти всегда были под рукой. Вокруг при разных, больших и малых, боевых стычках, заметных и тихих диверсиях и гибло, и попадало в руки врага их людей, пожалуй, столько же, как и до этого. Бухману с его жандармерией - тремя пожилыми эсэсовцами - и Коропу с его полицией тем более было не до Яринки. И особенно не до Дитриха. И хоть Бухман также "головой отвечал" за готовность к "эвакуации" и "чистоту" тылов, мог ежеминутно что угодно приказать Дитриху (да и что угодно с ним сделать!), он пока еще ничего такого не делал, и ничего такого не случалось. У Бухмана было по горло работы с партизанами и подпольщиками, а подпольщиками здесь ему казались все, потому что в последнее время участились случаи распространения листовок "Молнии", повреждений армейской связи, машин, хищений имущества и поджогов. О том, что происходит в канцелярии крайсландвирта, должен был заботиться и заботился сам комендант. Тут не то что о канцелярии, но иногда не хватало минуты, чтобы пропустить чарочку с тем же Дитрихом, Коропом или Макогоном...

И Яринка "нахально" (как она говорила о себе мысленно) считала немецкие подразделения, разные там эмблемы и, смело сбалансировав, передавала для шифровки, только изредка успевая подумать об отце и маленькой Насте, которая где-то в лесных сторожках и тайниках по ночам выстукивает ее "балансы" для советского командования, наверняка и представления не имеющего о Яринке и ее работе.

Она уже на память выучила всех этих "зубров", "бизонов", "лисиц", "коней", "собак" и "тигров" и разбиралась в них, как опытный штабист, определяя по эмблемам род войск, название, а то и номер части.

Иногда ей везло просто фантастически. Особенно повезло дважды. Как-то в кабинете Дитриха ночевал немецкий генерал, и она сама отстукала двумя пальцами приказ коменданта председателю райпотребсоюза выдать 10 кг масла и 20 кг сала для нужд такой-то (номер, слушайте, номер!) немецкой части генерала Клепса...

В другой раз, когда какой-то оберет, остановившись перед крыльцом на полчаса, заедал чарку шнапса салом, положенным на ломоть хлеба, намазанный маслом, и совал коменданту какую-то бумажку, она подсмотрела и запомнила всего только три слова и два - дробью - трехзначных числа... Только это... И только за это - всего один раз за все время - Макогон передал ей благодарность капитана Сапожникова от имени неведомого далекого командования... А разные изысканно-угрожающие названия, которые она угадывала по эмблемам, полки и дивизии, иногда и батальоны "Тотенкопфов", "Адольфов Гитлеров", "Нахтигалей", "Германов Герингов" или "Эдельвейсов" даже снились ей по ночам...

А в один день... Нет, то было утром, - и утро, запомнила Яринка, солнечное, потому что февральское солнце уже поднялось высоко, а небо было чистое, - без стука, неожиданно распахнулась дверь, и в их канцелярию вошел и стал на пороге... черный офицер.

Такого офицера Яринка видела только раз, а вот теперь - второй за всю войну - офицер во всем черном, с головы до ног. Только череп и скрещенные кости на рукаве были белые, посеребренные.

Офицер был высокий, с тонкой, как у осы, талией.

И, видно, очень утомился в дороге. Его вытянутое, невыразительное, какое-то серое и вместе с тем жесткое лицо словно закостенело.

Несмотря на усталость, черный офицер вытянулся, звонко стукнул каблуками, резко выбросил вверх правую руку и так громко и четко выкрикнул свое "Хайль Гитлер" и отрекомендовался, что Дитрнх даже подскочил.

Куда и девались его вялость и ленивая неповоротливость!.. Так рванулся неожиданному гостю навстречу, так хайлькнул в ответ (правда, несколько испуганным голосом), что вышло не хуже, чем у приезжего гестаповца.

И прямо на глазах лицо Дитриха сначала посерело, а потом покрылось мертвенной бледностью.

Яринка не запомнила, зачем приходил и что требовал или о чем справлялся черный офицер. Но побледневшее лицо Дитриха запомнила. И подумала, что об этом посещении Сапожников обязательно должен знать. Тут же она поняла, что в районе появился или вскоре появится отряд настоящих гестаповцев, перед которыми дрожали не только местные жители, но и немцы, вплоть до самых высоких чинов.

Гестаповцы теперь появились в их краях второй раз за всю войну. Это говорило о серьезности положения на фронте и в ближайшем немецком тылу. Гестаповцы не только подчеркивали бессилие или неоперативность частей в серых и голубовато-зеленых мундирах, нет, они одним своим присутствием обвиняли их в том, что те преступно не справились и уже не справятся со своими обязанностями по "усмирению", "успокоению" и "радикальному очищению" прифронтового тыла, в котором для немецкой армии сложилась обстановка опасная и нетерпимая.

Тихим, каким-то бесшумным, по страшным смерчем прошел черный отряд гестаповцев вдоль и поперек их края, оставляя на своем пути пожарища, трупы, виселицы, переполненные тюрьмы. Но смерто, казнь людей гестаповцами мало кто и видел. Каратели почти невидимы, они действовали, как видно, по ночам и в застенках.

И только страшные слухи катились кровавым эхом по их с те дам.

Когда гестаповец вышел, Дитрих долго сидел у себя за столом, окаменело глядя в окно через улицу. Видно, обдумывал, взвешивал, как, каким образом притихнуть,

спрятаться, стать невидимым, пока пронесется эта черная смерть. И, наверное, не в силах подавить свою тревогу и не имея возможности поделиться ею с кем-то другим, сказал:

- Запомните, фрейлейн Иринхен, кто бы вы ни были, дочка шляхтича или советская разведчица... Эти так престо, без всякого повода, не появляются нигде...

- Знаете, пан комендант, - сухо ответила Яринка, - всякие шутки имеют предел...

- Какие там, черт возьми, шутки! - рассердился комендант. - Они появляются в самый критический момент, чтобы нагнать страху всем, сверху донизу. Понимаете, настоящего страху! А нагонять страх они умеют.

Это уж я знаю...

- Но, пан комендант, меня это совершенно не касается! И я совсем не хочу знать...

- Меня не интересует, что вы хотите знать. И не прикидывайтесь глупее, чем вы есть на самом деле. Вас это, может, и действительно не касается... Разве только так... - Дитрих криво и страшно усмехнулся, - за компанию с начальством, если оно попадет под горячую рчку... А вообще чья-то, и, наверное, не одна, голова теперь определенно полетит... И если хотите, фрейлейн разведчица, то... не какие-то там, а настоящие немецкие головы...

"Фрейлейн разведчица" на этот раз решила промолчать и лишь сердито нахмурила брови.

В тот же день, может через час после этого разговора, о появлении гестаповцев знал уже Ефим Макогон.

Но черного отряда в Новых Байраках тогда так никто и не видел. Словно офицер в черном с тонкой осиной талией был только призраком, будто он совсем не появлячся на пороге Дитрихова кабинета. А среди немцев и их ближайших друзей прошел слух о том, что из жандармерии вдруг забрали и немедленно отправили в гебит с соблюдением всех правил, как настоящего государственного преступника, заместителя начальника жандармского поста фельдфебеля Гейншке.

В тот же день под вечер к Дитриху всего на одну мин)ту забежал шеф жандармов Бухман. Бледный, испугапгып, он даже не скрывал своего испуга. О чем-то шептался с Дитрпхом, глядя на Яринку тяжелыми оловянно-водянистыми глазами, и у нее было такое впечатление, будто он совсем не видит, даже не замечает ее.

Накануне вечером, сообщил Валерик Нечитайло, в камерах жандармерии и полиции почти до полуночи, не прекращаясь ни на минуту, продолжались допросы арестованных, подвергшихся самым лютым за последний месяц пыткам.

В ту же ночь лейтенант Дитрих Вольф впервые, кажется, за время их знакомства напился, как настоящая свинья. И можно было догадаться, что пил он с Бухманом и Макогоном.

На следующий день, поздно утром, он, все еще пьяный, но, по привычке держась на ногах и почти касаясь носом глухой стены, кому-то невидимому бормотал:

- Пронесет на этот раз или... не пронесет?.. Нет, черт побери!.. Но меня интересует, чья голова, после головы этой свиньи Гейншке, на очереди?.. Неужели?.. - Он дико оглядел комнату, увидел Яринку за столом и будто немного протрезвел. - Раз уже они здесь, - проговорил, обращаясь к девушке, - они промчатся, как самум... Подолгу нигде не задерживаются... Но запомните мои слова, фрейлейн Иринхен, - после них уже ненадолго задержимся здесь и все мы...

Главный удар на этот раз пал на головы властей Новобайракского района.

В тот же день немецкие военнослужащие всего гебита получили секретный приказ-извещение о расстреле заместителя начальника жандармского поста Новобайракского района фельдфебеля Гейншке за измену рейху и великому фюреру, что проявилось в разглашении важной военной тайны и мягком отношении к подрывным элементам на подчиненной ему территории.

А на следующий день, с самого утра, в Скальном была собрана полиция из пяти районов. Для примера тут же на базарной площади в Скальном, без предварительного ареста и допроса, неожиданно был схвачен и повешен повобайракский начальник полиции Короп "за измену великой Германии и снисходительное отношение к подрывным действиям враждебных элементов".

Логики в обоих приказах было немного. Но страха для тех, кто должен был проявить особое усердие и энергию в борьбе "за великое дело фюрера и великой Германии", больше чем достаточно.

После казни Коропа в гебите во всех прилегающих к "котлу" районах начались массовые облавы, повальные аресты, стали заполняться людьми уже опустевшие к тому времени местные концлагеря. Начались неслыханные до того в этих краях массовые истязания: с востока на запад, навстречу немецким воинским частям, под усиленной охраной солдат, собак и полицаев погнали длинные колонны людей от четырнадцати до шестидесяти лет. Где-то на востоке эсэсовцы перед последующим паническим бегством создавали "зону пустыни", выжигая вокруг все, что смогли, дотла и угоняя на запад все способное к труду местное население.

В колоннах угоняемых, а также помимо них, в селах и городах, всюду, где еще оставались советские люди, расползлись под видом беженцев шпионы, переодетые полицаи и тайные агенты гестапо. Порой выдавая себя за подпольщиков или партизан, выпытывали, подслушивали, провоцировали.

Черный самум прошумел и действительно быстро исчез, оставив после себя беспощадный шквал насилия, угроз, пыток и истязаний над всеми, оставшимися в живых, со стороны местных гитлеровских властей. Шквал, который еще долго поддерживался и раздувался безумным страхом позорной смерти, которая может вернуться в любую минуту в образе офицера-гестаповца с осиной талией, страхом "котла", в котором варились, без всякой надежды на спасение, все новые и новые дивизии, страхом перед каждым местным жителем, которого хватали, за которым охотились, по заранее обдуманным планам, целыми подразделениями.

Шеф жандармского поста Бухман был как туго заведенная пружина, как готовая в любой момент взорваться, снятая с предохранителя, граната. Никому ничего не доверяя, он брал все на себя и всюду успевал. Даже не назначил нового (после Коропа) начальника полиции.

Бухман сам стал руководить полицией, обращаясь в случае надобности к одному из двух уцелевших жандармов - сержанту Гершелю, который виртуозно матерился, смешивая славянскую ругань с немецкими словами, и владел десятком предложений той языковой смеси, которой вполне хватало для объяснений с местными полицаями.

Да, собственно, в те дни Бухмзну некем было и руководить, так как основной состав полиции целыми днями, а то и неделями находился где-то в облавах.

И только кое-кто из них порой показывался в райцентре с новым "пополнением" арестованных и задержанных, чтобы потом снова надолго исчезнуть. В помещении полиции оставалось трое, иногда - пятеро полицаев для охраны прочно запертых и зарешеченных камер. Их вполне хватало для внутренней охраны. Нападения же со стороны на полицию, находящуюся в центре селения, переполненного и днем и ночью маршевыми войсковыми частями, никто себе и представить не мог.

Две камеры в полиции и одна в жандармерии ежедневно пополнялись новыми жертвами. Арестованных в эти дни и не допрашивали. Разве что в случае особенной необходимости для выявления связей. Однако задержанных по "профилактическим соображениям" систематически истязали, избивая до потери сознания, и обливали ледяной водой прямо в камерах; избивали всех, кто попадал под руку, сколько успевали за время, отведенное на такие экзекуции.

Со всем этим управлялся сам Бухман с помощью дв"х своих жандармов и нескольких особенно лютых, которым уже море крови было по колено, убийц-полицаев.

Худенький и щупленький Валерик Нечитайло, подчас издали наблюдая за экзекуцией, бледнел и каждый раз приходил в ужас при мысли, что не выдержит, а то, теряя рассудок, и сам бросится на палачей. Пока спасало его только то (правда, не радуя ни Макогона, ни Яринку), что его, как неопытного и непроверенного, в большинстве случаев ставили на наружные посты - у мостика через речку или в караулке самой полиции в паре с кем-нибудь из старших.

Еще совсем юный, мягкий характером, не задиристый комсомолец, подвернувшийся под руку Макогону в нужный момент, он, как и Яринка, чуть не плакал, готовый идти куда угодно, хоть на верную смерть, только бы не в полицию.

Теперь, встречаясь иногда с Яринкой на улице, на ступеньках комендатуры или на крыльце полиции, Валерик откровенно жаловался девушке:

- Жду не дождусь, когда это для меня хоть как-то кончится... Боюсь... Если будут посылать дежурить к камерам, просто не выдержу. О, ты себе и представить не можешь!.. Даже и подумать страшно, что это такое - дежурить возле камер...

А Дитрих за те несколько дней, как был уничтожен Гейншке и повешен Короп, - хотя и его иногда привлекали к "делам", а то и посылали на довольно опасные операции "местного значения" - словно ожил. С его лица сошла серая бледность, что не сходила с него и после того, как черный самум перекинулся в другие районы. К нему даже вернулся его мрачный юмор. Как-то он снова усмехнулся, правда, довольно кисло, и попытался по-прежнему подшутить над Яринкой:

- Слушайте, фрейлейн Иринхен, если вы не разведчица, то неужели же вы в самом деле не побоялись в такое время пойти ко мне на службу?

- Не понимаю? - уже совсем не боясь его и даже не уважая как воина и офицера, спросила Яринка.

- Ну, как же... До вас ликвидировали и убрали от меня двух переводчиков. И я уверен, что все это не так просто, что это - дело рук ваших подпольщиков...

- Я об это?"! и не подумала, - пожала плечами Яринка. - В самом деле?.. Вы так думаете? - переспросила она с притворной наивностью.

- В самом деле...

- Все равно я не боюсь... Мне все это как-то... безразлично.

- О-о-о! Фрейлейн Иринхен такая смелая? Или, может, такая пессимистка?

- Ни то, ни другое... Скорее, фаталистка.

- Вы не верите в свою смерть? Или вас поддерживает какая-то ненависть, какая-то... как бы это сказать...

идея?..

- Возможно, что и то и другое...

- А все же... Если вы не разведчица, то что же на самом деле привело вас сюда? Вы разделяете хоть немного то, что называют идеями нацизма, или?..

- Они мне безразличны.

- Тогда просто нелюбовь или ненависть к большевикам?..

- Не могу этого сказать... Ведь я воспитывалась у них, среди простых крестьян, и польской помещицей себя никогда не чувствовала и не чувствую... Еще не успела почувствовать. Просто надо как-то жить, что-то делать. А у вас нашлось место...

Дитрих умолк, задумался, то ли поверив, то ли обдумывая сказанное. Потом, казалось, забыл об этом разговоре и вдруг снова возвратился к нему.

- А вы... вот вы сами верите сегодня, сейчас, в нашу победу?.. - Его все больше и больше интересовали именно такие вопросы. - Как вы смотрите на это?

- А я не генерал, не политик и не стратег, - уклончиво ответила девушка.

- Вы очень хитрый политик, фрейлейн Иринхен, - погрозил пальцем комендант. - Можете меня не бояться.

Я хочу знать, что вы по этому поводу думаете на самом деле...

- А я просто не хочу думать о таких вещах. Об этом больше надо вам думать. Я обычная женщина. Какой из женщины может быть воин или политик?.. Войны ведут и, кстати, отвечают за них мужчины.

- О-о-о! Я не ошибся! Вы - хитрая девушка. И - все больше и больше убеждаюсь в этом - смелая девушка! И все тверже склоняюсь к мысли, что если вы случайно и не разведчица, то... подпольщица уж наверняка... Вы все тут - подпольщики, разведчики, партизаны, как говорит Бухман... Так вот, несмотря на вашу смелость, советую, однако, вам быть более осторожной.

- Спасибо, - равнодушно, иронически поблагодарила Яринка, внутренне похолодев. - Ваша воля. Думать человеку не может запретить никто и никогда... Так вот, что хотите, то и думайте...

Яринка оборвала разговор. Дитрих снова долго молчал, потом зевнул, заговорил уже будто сам с собой:

- А этих... подпольщиков и даже вооруженных партизан вылавливают и привозят сюда все больше и больше... И наших... не говоря о полицаях, в этих мелких стычках только за последнюю неделю погибло семнадцать немцев. Это - полвзвода, пани Иринхен.

События развивались с нарастающей стремительностью. Все на сотни километров вокруг жили одним событием, подчас не зная не только его подробностей, но даже общих очертаний, жили великой Корсуньской битвой и так или иначе (каждый лагерь по-своему) ориентировались на нее.

Сапожников предупредил своих разведчиков - надо быть сейчас особенно осторожными и особенно бдительными. Однако работа из-за этого не должна приостанавливаться. Наоборот, разведка должна сейчас действовать еще интенсивнее, хотя и во сто крат осмотрительней.

Людей арестовывали, везли, вели, гнали и волокли, заполняя тюрьмы в окружающих районах. И тюрьмы в конце концов всюду, как и в Новых Байраках, переполнились так, что теперь бросали туда лишь самых опасных для рейха врагов. Всех других загоняли за проволоку опустевших в то время концлагерей, сохранившихся с сорок первого года.

Больше стало прибывать колонн изгоняемого населения с востока. Теперь гнали людей из Приднепровья, ибо все Левобережье уже было освобождено. Одновременно или вперемежку с этими колоннами потянулись на запад остатки разбитых немецких частей, какие-то тыловые эвакуирующиеся учреждения, санчасти и толпы легко раненных немецких солдат, которые, не найдя места в машинах, увязавших в грязи, пробивались на запад пешком.

Поток немецких войск на восток с какого-то времени начал мелеть, словно пересыхал. Новых, свежих частей, которые бы спешили на восток, с каждым днем становилось все меньше.

Первым из известного Ярьнке и ближайшего к ней подполья еще в начале большой облавы попал в руки гитлеровцев Иван Бойко. Он уже более двух лет жил на полулегальном положении, превращаясь из подпольщика в партизана лишь в случае особой необходимости.

Его захватили в короткой стычке под Балабановкой.

Тяжело раненного. Вынести его из боя товарищам не удалось. И он, беспомощный, истекающий кровью, попал во вражеские руки. Его бросили в грузовую машину и отвезли не в Подлесное и не в Терногородку, а почему-то в скальновскую полицию.

Позднее Валерик Нечитайло услыхал от полицаев и передал Яринке, что в той машине вместе с немцами, захватившими Бойко, был и ее бывший соученик, а теперь начальник скальновской полиции Дуська Фойгель.

В том же балабановском бою был убит руководитель терногородской группы "Молния" Роман Шульга. Труп его привезли в Терногородку и бросили на страх всему селу посреди улицы, напротив концлагеря, в котором и сидит сейчас Яринка...

В те же дни, несколько позже, арестовали в Терногородке и двух совсем молоденьких участниц подполья, бывших учениц-Клаву Тараненко и Мотю Полотай.

Сначала их держали в Терногородке, потом по каким-то своим соображениям перевели в Новые Байраки.

Мотя и Клава попали в женскую камеру полиции и сидели теперь как раз напротив комендатуры. Яринка через Валерика знала почти все о девушках: и как они чувствуют себя в тюрьме, чего от них добиваются на допросах, и вообще все, что девушки могли передать через "своего полицая".

И жандармерия, и полиция требовали на допросах сведений о руководителях и командирах "Молнии", о подпольной типографии, о разведывательно-десантной группе, о советском капитане с рацией. Добивались узнать его фамилию, потому что фамилии капитана Сапожннкова, как оказалось, они не знали. Хотя и знали хорошо, чего хотят, кого разыскивают и ловят.

Мотю и Клаву в полиции, наверное, считали молодыми, еше неопытными, только начавшими распространять листовки подпольщицами. Поэтому били сравнительно редко, почти ни разу не подвергая настоящему допросу.

Обе камеры в полиции (так же, как, очевидно, и в жандармерии) были уже до предела переполнены измордованными людьми. Не было возможности лечь на полу, и люди сидели, тесно прижавшись друг к другу. А полицаи и немцы ходили, ступали прямо по людям, били по голове, по лицу, старались попасть в самые уязвимые места косками тяжелых сапог. Однако подпольщики как будто держались все, и держались стойко, надеясь на скорую ликвидацию Корсуньского "котла", быстрое наступление наших войск и освобождение.

Уже в последние дни в женской камере появилась новая, невысокая, полногрудая девушка, скорее женщина, которую били не только в камере, но и по нескольку раз в сутки водили на допросы, подвергая особенно тяжелым истязаниям. В камеру ее бросали уже без сознания.

И женщины, обтирая кровь на ней, переодевали в свое сухое, согревали и приводили в сознание. Случилось так, что больше других она привязалась к Моте и Клаве и не скрывала от них, что от нее добиваются сведений о группе капитана десантников и что она им ничего не сказала и никогда не скажет. Вероятно, Александра (так звали эту женщину) и в самом деле что-то знала, иначе жандармы не выделяли бы ее так среди других.

С каждым днем Александра слабела все больше. На каждом допросе ее пытали, замучивали чуть не до смерти. И однажды-девушки рассказали об этом Валерику, а Валерик немедля Яринке, - придя в сознание после допроса через несколько часов, она обвела камеру помутневшими, полубезумными глазами и, узнав Мотю, чуть слышно прошептала:

- Если бы... Если бы кто мог передать... отсюда...

Может, есть какая возможность... Может, нас как-то спасли бы... А то... А то... Чувствую... Боюсь... еще один, другой... такой допрос, и я... Я могу не выдержать...

Макогон приказал дать понять Александре, что ее услышали, что слова ее переданы. Что "Сорок четвертый" (вероятно, так звали кого-то из руководителей)

приказывает ей держаться до последнего, а он сам уже принимает необходимые меры.

И именно в тот день, когда ей это передали, в разных местах было получено два приказа.

Первый из гебита жандармерии в комендатуре: подготовить все необходимое к немедленной эвакуации и ждать особого распоряжения, не снимаясь с места без разрешения (за это - расстрел!) и не уничтожая (также до особого распоряжения) известных им объектов, которые не поддаются вывозу или перегону, ценностей и лиц.

Второй из штаба фронта Советской Армии капитану Сапожникову: свернуть работу в данном районе, передвигаться далее на запад, подтвердить получение приказа.

Кроме того, к вечеру в тот же день случилось еще два события разных масштабов, но одинаково важных для Яринки. В районах Подлесном, Терногородке, Новых Байраках и Скальновском началась уже последняя, наверное, большая облава с участием войсковых подразделений. И не только с целью поисков советских разведчиков, но и ради основательной расчистки пути для отступления остатков уцелевших "освободителей" Корсуньского "котла", в котором пускали уже последние пузыри, идя на дно, разрозненные группы когда-то больших и сильных немецких дивизии. Началась облава (по крайней мере, по Яринкиным наблюдениям, в Новых Байраках) в полдень. А к вечеру Макогон сообщил, что она освобождается от сбора разведывательных данных и поступает в полное его, Макогона, распоряжение для участия в освобождении арестованных из Новобайракской тюрьмы и спасения их от поголовного истребления ввиду неминуемого в ближайшие дни общего немецкого отступления.

Операция была назначена в ночь с понедельника на вторник. Надо было вообще поторопиться, да и обстановка складывалась к тому времени благоприятная. За день перед этим в районе Скального партизаны подорвали военный эшелон, и почти всю новобайракскую полицию и жандармерию бросили туда на расчистку пути и усиление облавы.

В райцентре из постоянной немецкой администрации осталось всего два гитлеровца: Дитрих Вольф и шеф жандармского поста Бухман. При них - всего какой-то десяток полицаев, кроме случайных проезжих частей, которые иногда останавливались в местечке на отдых всего на два-три часа.

Пять или шесть полицаев, находясь в личном распоряжении Бухмана, почти не отходили от помещения жандармерии. Еще пятеро под командой особо доверенного у жандармов толстяка из беглых днепропетровских полицаев Ковтуна, по прозвищу "Рыжая Смерть", дежурили в полиции. Ковтун, уже пожилой Сергей Нудлик и Валерик Нечитайло несли службу в самом помещении, а двое других должны были осуществлять наружную охрану.

Валерик Нечитайло получил на ту ночь от подпольщиков совсем, казалось, несложное задание: не спускать глаз, каждую минуту знать, у кого и где хранятся ключи от камер, и в нужный момент, около полуночи, впустить в помещение полиции переводчицу коменданта Вольфа - Яринку Калиновскую.

Операция должна была осуществляться тихо, по возможности не привлекая к себе внимания. И многое в ее успехе зависело от Яринкиной находчивости и решительности.

Макогон, зайдя в воскресенье в комендатуру, так напутствовал девушку:

- Ну вот... Считай, что служба твоя у Вольфа закончилась. Поработала ты хорошо, и волк тебя не съел...

Кончится счастливо операция, и можешь плюнуть на своего коменданта, даже не прощаясь. Точного времени для начала операции не назначаем. Приблизительно только - где-то после двенадцати ночи. Однако сигналом для ее начала будет твое появление у дверей полиции. Вообще ты будешь действовать так: с самого утра в понедельник ни на мгновение не спускай глаз с полиции. Да и вообще - с улицы. Следи за всем, что там будет происходить, и запоминай. В течение дня раза три позвони в полицию и раза три побывай там. Придумай, что удобнее будет, лишь бы тебя там видели, слыхали и, так сказать, привыкли к твоему появлению у них. Потом, когда стемнеет, Дитрих твой из комендатуры исчезнет.

(Я уж об этом позабочусь.) Выждав несколько минут.

снова позвони полицаям, спроси, нет ли там Дитриха, которого будто кто-то разыскивает. Они, разумеется, ничего не будут знать. Но ты на это не обращай внимания и через какое-то время снова запрашивай: мол, разыскивают коменданта из гебита, спать не дают, звонят и звонят.

Дитрих, если не случится чего-то непредвиденного, возвратится домой около полуночи и такой пьяный, что и на ногах не будет держаться. И тогда ты, уже заранее собравшись в дорогу, позвонишь в полицию в последний раз: "Возвратился, мол, мой комендант. Был, говорит, где-то в Подлесном, напился там и привез вам или Бухману какое-то важное письмо от тамошнего жандарма Мюллера... Сейчас я прибегу к вам и передам..." Потом, бросив пьяного шефа, который ничего из того разговора по телефону не поймет, перейдешь улицу и, если случайно теЗе откроет не Валерик, во что бы то ни стало сделан так, чтобы тебя впустили в помещение. Это - самое главное. И с твоей стороны - все... Хлопцы ворвутся за тобой в полицию так, что и словом не успеешь ни с кем переброситься... С той минуты ты уже свободна. И тогда как можно быстрее пробивайся к "Раздолью". Вот и все... А там тебя уже будут ждать... - Макогон помолчал, подумал, не забыл ли чего, и добавил: - Ну вот... счастья тебе, дочка!.. Как говорят, не поминай лихом, а я тем временем побежал!.. До встречи в новой обстановке!..

Осуществлялся план с какой-то невероятной, заранее предусмотренной и, если не учитывать трагических обстоятельств, которые знала и переживала одна лишь Яринка, страшной последовательностью.

Прохладный, солнечный, почти весенний день начался для Яринки предчувствием нового поворота в жизни, ощущением долгожданной акции, которая не пугала, а лишь подбадривала девушку своим острым напряжением. Именно такая работа была ближе ее характеру и ее боевым, если можно так сказать, наклонностям, чем будничный подсчет машин, колонн войск и (временами казалось) почти беспечная, почти не связанная с риском разведка.

Куда-то исчезал, а потом снова возвращался Дитрих.

Она уже успела дважды созвониться с Валериком и один раз сбегать в полицию, о чем-то там спросила, будто бы от имени коменданта, у Рыжей Смерти...

После обеда Дитрих поехал с Гулей, и Гуля в тот день в комендатуру больше не вернулся. Где-то около трех часов Яринка снова решила позвонить в полицию и на этот раз поговорила с Валериком. Валерик переспросил и, удостоверившись, точно ли она, Яринка, это говорит, сказал, что коменданта у них не было и что если он появится, то Валерик скажет ему или позвонит ей. И что у них все по-старому. Рыжая Смерть спит в канцелярии полиции на диване, а они с Нудликом режутся в "дурака".

Через каких-то полчаса Яринка решила снова сходить в полицию. Набросив внакидку на плечи шубку, простучав каблучками по цементным ступенькам комендатуры, она побежала через улицу, стараясь пройти по сухому и обходя глубокие, мутные, выбитые колесами машин колдобины.

День был теплый, словно в апреле. Земля, деревья, крыши домов вокруг черные и голые. А небо - чистое, синее, лишь кое-где расцвеченное сиреневыми пятнами облачков. За речкой над темными холмами низко висело красное, все еще слепящее солнце, разливая по синеве неба малиновый сок вечерней зари.

Двери в полицию были открыты. Доски на крыльце - чистые, высушенные солнцем, как будто летом. Затем - темные, пустые сенцы, за ними - дежурка: голые, исцарапанные стены, два окна, ряд винтовок у стены в деревянной "пирамидке", изрезанный глубокими ровиками - следами острых ножей старенький письменный стол, а слева - узенькие, раскрытые дверцы в канцелярию.

В канцелярии такой же стол, черный продавленный диван, телефон и тяжелый - чугунный или стальной - зеленый сундук в углу, два покосившихся фанерных шкафа.

Яринка знала: помещение полиции похоже на букву "Г" и поставлено к улице более длинной стороной. Посредине длинной стороны - крыльцо и сени, слева - дежурка и канцелярия, справа - кабинет начальника и комната следователей. Короткая сторона помещения примыкает к заросшему дерезой, бурьяном и давно уже не паханному огородику, спускавшемуся в вырубленные левады над пересохшей речушкой, или, точнее, ручейком.

(За речушкой снова огороды, холм и кривая линия сельской улицы.) И в той короткой стороне, глухой, без окон, только с маленькими зарешеченными просветами, с тяжелой дверью в темный узенький коридорчик, - две камеры, мужская и женская. В коридорчике - две двери.

Одна - узкая - в комнату следователей, а еще уже накрест окованная железными шинами - во двор...

Забежав в дежурку, Яринка сегодня уже второй раз поздоровалась, крутнулась на высоких каблучках и пожаловалась, что весь день ей нет покоя, просто житья не дают, что Дитрих пропал, как сквозь землю провалился, а телефон прямо разрывается. Звонят и звонят из гебита.

Яринка без умолку щебетала, лишь бы щебетать, приучала их к себе. И они (и не только сегодня) действительно к ней уже привыкли. Нудлик с Валериком, так и не поднимая головы, хлопали по зеленой, вернее черной от грязи и чернил, поверхности стола разбухшими, как вареники, замусоленными картами. А Рыжая Смерть, только что проснувшись в соседней комнате на скрипучем диване, чесал рукой заросшую густыми волосами раскрытую грудь и многозначительно скалил, глядя на девушку, прокуренные зубы.

- Бегай, бегай, - зевая, процедил он, - за своим Дитрихо-ом!.. Если того... Если еще не набегала...

Скривив рот, он снова широко и сладко зевнул. Яринка бросила на него сердитый взгляд, пожала плечами, тихонько сплюнула. Снова крутнувшись на каблучках, выбежала через темные сени на сухое, нагретое солнцем крыльцо и... остановилась, ослепленная лучами низкого солнца и еще тем, что она увидела, но во что поверить не могла: таким это было невероятным и страшным.

Перед ней, у самых ступенек крыльца, зеленая, забрызганная жидкой грязью стена тяжелого грузовика с откинутым задним бортом. В кузове во весь рост - два полицая с винтовками. Внизу, у откинутого борта, еще два полицая. А из кабины, хлопнув дверцей, выскочил жандармский шеф Бухман. В два прыжка он очутился на крыльце, толкнул Яринку локтем и стал рядом в дверях. Яринка пошатнулась, машинально переступила с ноги на ногу и, натолкнувшись на перила крыльца, словно завороженная, прикипела к ним немая и неподвижная.

Стояла как лунатик, смотрела перед собой широко раскрытыми глазами, веря и не веря тому, что видит.

Возле откинутого борта, на нижней ступеньке крыльца, перед Яринкой стояла, глядя на нее большими глазами на бледном худеньком личике, Настя-радистка.

В обшитых черной кожей, еще Яринкиной мамы, валенках на босу ногу, простоволосая - прямые пряди рыжеватых косичек заплетены кое-как, - в накинутом на плечи стареньком, потертом кожушке. Этот кожушок был у них всегда под рукой, когда требовалось сделать более грязную работу, и висел на гвозде в сенях возле дверей.

Взгляды их встретились на одно мгновение и сразу же разошлись.

Жандармский шеф крикнул что-то резкое, злое, один из полицаев выпрыгнул из машины прямо на крыльцо, толкнул Настю кулаком в спину, и она, пошатнувшись и еле удержавшись на ногах, поплелась мимо Бухмана к дверям.

Другие полицаи - один в кузове, а двое на земле - что-то или кого-то потащили из машины через открытый борт. Сначала показались ноги в стареньких сапогах, со сбитыми каблуками и порыжелыми, очень знакомыми голенищами, потом зеленые выцветшие солдатские штаны, короткий белый кожушок с распахнутыми полами и заломленные назад руки.

Сбросив с машины человека, не подававшего никаких признаков жизни, на влажную землю, полицаи за руку и за ногу потащили его по ступенькам на крыльцо. Одна рука человека болталась, глухо стукаясь о ступеньки.

И точно так же болталась на поле задравшегося вверх кожуха, глухо стучала о ступеньки непокрытая голова.

Голова в поредевших, с залысинами на лбу волосах.

Морщинистое, привыкшее к ветрам и солнцу и залитое кровью лицо, реденькие окровавленные усы.

Мертво стукаясь о ступеньки крыльца, голова, словно это было во сне, проплыла всего на один шаг от Яринкиных ног... Окровавленная, родная, страшная, милая голова... Голова ее отца!..

Глухо, едва слышно простучала и исчезла.

И все исчезло... Полицаи, Бухман, Настя... Даже машина отъехала так, что Яринка и не заметила. Стало пусто рядом, словно ничего и не было. Только красноватые солнечные лучи, отражаясь в лужах посреди улицы, слепили глаза, а за спиной тянуло (только в этот миг Яринка почувствовала!) ледяным холодом.

Она долго стояла, как слепая, смотрела, ничего не видя, застыв на месте, убитая и потрясенная. Стояла, не понимая, что с ней происходит, еще не веря: видела ли она все это на самом деле, или ей только показалось?..

Может, это... Может, это все еще мерещатся кошмарные видения, которые теперь временами одолевают ее по ночам?..

Где-то застучал, загрохотал мотор, вывел ее из немой пустоты, из глухого забытья. Померцав, вдруг выплыла перед ней черная колдобина, затем она увидела черный ствол кривой акации и высокие цементые ступеньки комендатуры.

Яринка, не отрывая ног от ступенек, как-то всем корпусом, головой вниз, будто в воду, ринулась с крыльца.

Действительно ли видела... Или?.. Все равно - скорее, скорее отсюда, хоть и неизвестно куда и зачем... Все равно - скорее, бегом, как-то помочь, хоть и не знает, как именно!.. К счастью, ноги ее наконец-то распрямились, поддержали падавшее тело, и она, слетев со ступенек, побежала по улице назад к комендатуре, уже не выбирая дороги, прямо через глубокие колдобины и лужи.

Ни посоветоваться, ни поделиться с кем-то, ни тем более позвонить Валерику в полицию, когда там буйствует Бухман (может, именно в эту минуту он приказывает полицаю привести к нему и ее, Яринку), нечего было и думать.

А что, если он и в самом деле пошлет за ней? И ее посадят? И она - если ей не привиделось, если она и вправду видела все это - ничем не сможет помочь ни им (она даже боялась подумать: отцу, Насте), ни в операции сегодня ночью? Может, лучше, пока еще есть время, бежать?.. Но куда и зачем? Ведь впереди эта ночь!

И она, Яринка, им будет нужна. Теперь особенно нужна... "Нет, лучше ждать здесь, - решила девушка, чувствуя под локтем во внутреннем кармане шубки твердость Грицькова пистолета. - Ждать и следить... И действовать только в случае, если..."

Все еще ошеломленная, убитая, она, почти не видя, зашла за стол, села у окна, уставившись взглядом на опустевшее крыльцо полиции. Ждала неизвестно чего.

В голове роились мысли, несбыточные, безжизненные, как сухая осенняя трава. Реальные и совсем нереальные, расплывчатые, размытые, как дождевая вода на стекле.

Мысли кружились вокруг того, что видела, или того, что мерещилось, далекие от всего этого, посторонние... Все время напоминали ей, как тиканье часов, что она ежеминутно, ежечасно должна делать, какие четкие и ясные задания должна выполнить сегодня, напоминали, какието еще детские видения, когда она была еще совсем маленькой. Школа... Дедушка Нестор... Труба Скальновского сахарного завода... Девушки... Галя Очеретная...

Черное, распростертое крыло вороны, еще живой, но уже полумертвой птицы. Фойгель... Дуська Фойгель - худощавый, злой, белоглазый парень, который все время преследовал ее и - она теперь уже знает - наводит страх во всем районе не только на взрослых, но и на детей. Жандармский палач... Начальник скальновской полиции...

Где-то там, уже вне ее мысли и сознания, в далеком и бездушном мире, заходило (потом, наверное, и зашло) солнце. Воздух за окном окутан холодной, прозрачной синевой. Стекла в окне совсем запотели. Она механически протерла одно и сидела, перебирая свои несбыточные мысли-видения, почти не ощущая ни себя, ни своего тела, ни своего существования и вместе с тем четко, выразительно помня, ни на миг не забывая, какой сегодня день и что и когда ей надо делать.

Никто за ней никого не посылал и никто не приходил.

Вероятно, того (если ей не привиделось) с ней еще вовсе не связывали. Ни то го... ни... их...

И когда уже совсем стемнело, с крыльца полиции сошел Бухман. (Выходит, было!..) А за ним несколько - двое, трое, четверо? - полицаев. Минуту постояли на крыльце, о чем-то разговаривая. Бухман закурил папиросу. Полицаи при нем закуривать не осмеливались. Постояли и все вместе исчезли в боковом переулке. Пошли в сторону жандармерии, а может, куда-нибудь еще.

Значит, за ней еще не идут. И хотя то, что она видела, не сон, она должна ждать. Должна действовать и делать все, что ей приказано. Потому что, кроме всего, только это одно - если они еще живы - может спасти также и их...

Никто - ни Дитрих, ни Гуля - так и не появились.

И, вероятно, не скоро еще и появятся.

Она неторопливо сняла трубку и позвонила в полицию. Отозвался высокий, по-юношески звонкий и как бы немного испуганный голос Валерика:

- Слушаю!..

- Ну что? Моего шефа у вас так и не было?

- Нет, - ответил Валерик и, по-видимому не найдя больше слов, молчал и часто дышал в трубку.

- Беда мне с ним. Разыскиваю целый день, - ледяным голосом сказала Яринка, и, как ни хотелось ей услышать от Валерика хотя бы одно слово еще и о и их, она даже не намекнула на это. Можно было бы спросить...

так, между прочим: кого это к вам еще привезли? Не отважилась и тихо положила трубку.

В комнате быстро стемнело. Пистолет оттягивал левый борт шубки, и она сползала с плеч. Кухарка, приоткрыв дверь, спросила, не будет ли Яринка ужинать. Она отказалась, тетя Христя, закрывая дверь, глубоко вздохнула. Яринка продолжала сидеть молча в темноте, у черного окна.

Так, молча, в темноте, просидела Яринка весь долгийпредолгий, как ей казалось, самый долгий в ее жизни, вечер.

Она сидела и только иногда, пока окно еще серело, прижималась к стеклу и поглядывала на часы. И то, что и как постепенно менялось вокруг нее в большом мире, она запоминала как-то со стороны, невнимательно и механически. Но все почему-то так глубоко врезалось в память, что казалось, останется там уже навсегда, сколько бы она ни жила. Час, сутки, неделю или десятки и десятки лет...

Солнце зашло где-то после шести.

В седьмом за окнами застыла густая, с фиалковым оттенком синева. Только над контурами холмов по ту сторону села, над горизонтом, небо еще некоторое время казалось зеленоватым.

В восьмом она еще раз, уже предпоследний, позвонила в полицию и спросила о Дитрихе. Тогда уже на притихшее село бесшумно опустилась непроглядная февральская, но уже по-апрельски теплая и звездная ночь.

Тишина, впервые за несколько месяцев, была такой глубокой, такой необычной, что случайно попавший сюда человек и не подумал бы, что еще сегодня утром в этом черном провале улицы грохотали танки, проплывали потоки машин, стонали раненые, раздавались выстрелы, - одним словом, клокотала война, - и что где-то рядом, совсем близко, в нескольких десятках километров, доходил, докипал, истекая кровью, окончательно и безнадежно, уже не первый, но и не последний, стянутый тугим стальным обручем советских войск, немецкий "котел".

Тишина и мрак поглотили одинокую девушку, и она будто растворилась в них, неподвижно оцепенев у окна, пропуская через себя в какой-то полуфантасмагоричности реальные и нереальные, почти бредовые мысли-видения. Они наплывали на нее клокочущими, то холодными, а то удушливо-горячими волнами, казалось, независимо от ее желания и воли, хотя нисколько не мешали главному - ждать. Ждать Дитриха и ждать главного, что, должно случиться в этот вечер и что должно начаться с ее появлением,словно по сигналу.

Возможно, она дремала, отдаваясь течению тех причудливых дум-видений, временами вздрагивая, отгоняла от себя зеленый грузовик с задним откинутым бортом и то, что видела, хотя до конца, всем сердцем так и не верила в случившееся. Пожалуй, и в самом деле дремала, ибо не заметила, когда напротив, через улицу, из-за неплотно прикрытой ставни, пробился и упал, задрожав в лужах, луч желтого слабенького света. Значит, там не спали. По крайней мере, кто-то не спая. "Позвонить еще раз? Или хватит?.." Она хотела посмотреть на часы, но не смогла пересилить себя, подняться и зажечь свет...

К тому же надо было опустить темную штору. А ей все это сейчас было совсем безразлично и не нужно. И то, который теперь час, в сущности, тоже не имело значения.

Ведь главное начнется тогда, когда возвратится он. А позвонить еще раз, если надо, можно и позже, когда потребуется последний, решающий звонок.

Неожиданный, тяжелый топот кованых сапог по ступенькам застиг ее врасплох, словно разбудил. Девушка встрепенулась, кровь бросилась в лицо и залила щеки.

В первое мгновение показалось, что по ступенькам вверх поднимается по крайней мере целое отделение солдат в кованых сапогах. И Яринка, на какой-то миг забыв, где она и что с ней, не зная, который теперь час, порывисто вскочила на ноги, почувствовав, как бешено застучало, быстро-быстро забилось сердце. "Тише! Спокойно!" - уже стоя на ногах, очнувшись, приказала себе Яринка, невольно вспомнив самое главное правило конспиратора: прежде всего в напряженный момент быть спокойной.

И сердце действительно постепенно начало успокаиваться.

Когда грохот из общего коридора ворвался в узенький коридорчик комендатуры, Яринка, успокаиваясь, поняла, что он - один. Один, но идет "по трем дорогам", такой пьяный, что и ноги его не несут. Сильное волнение, помимо ее воли, переходит в сдержанную напряженность всего существа. Она готова к встрече, к действию.

Всегда имея под рукой зажигалку, Яринка рассчитанным движением руки зажгла большую керосиновую лампу. Потом, так и не сбросив шубки, вскочила на стул и, разматывая, опустила на окно бумажную непроницаемочерную тяжелую штору. И когда соскочила со стула, стала спиной к окну, он уже стоял в дверях, в расстегнутой шинели, со сбитой на ухо, испачканной грязью новой фуражкой, в грязных сапогах. Стоял, пошатываясь на неустойчивых ногах, совершенно пьяный, бледный, с широко раскрытыми и все же будто слепыми глазами. Напряженно всматривался во что-то впереди себя, ничего, вероятно, из темноты на свету не различая. Затем через какое-то мгновение глаза его сузились, и он наконец увидел ее, вытянутую, словно приготовившуюся к прыжку, с порозовевшими от сдерживаемого волнения щеками и блестящими глазами. Увидел и сразу радостно, как-то растерянно, всем бледным лицом усмехнулся.

- О-о-о! - начал он, но Яринка, увидев его состояние, решила не ждать ни минуты, не дала ему закончить и сама перешла в наступление.

- О майн гот! В каком вы виде!.. А вас весь день разыскивают из гебита...

- К черту гебит! - еще шире улыбнулся Дитрих своей полубезумной усмешкой. - Капут гебит!..

Он прикрыл дверь и бросил спадавшую с плеч шинель прямо на пол.

- Меня просили, - продолжала смело Яринка, понимая, что он ничего проверять не будет, а если до чего и додумается, то будет уже поздно, просили, сразу же как только вы вернетесь, - она предупреждающе положила руку на телефон, - позвонить в полицию или к Бухману...

Бухмана Яринка назвала для важности. Ведь она собиралась звонить сама, и он бы все равно не понял, с кем и о чем она разговаривает.

- К черту Бухмана! - вдруг сердито заревел Дитрих. - К черту полицию! И, успокаиваясь, будто выдохнув с тем криком весь заряд энергии, добавил: - Все пошли к черту!.. Все... Аллес капут... Вы понимаете, аллес капут!

Он сделал три шага и тяжело, всем телом, упал на стул. А она, подыскивая глазами, куда бы отступить, так и стояла, держа руку на телефоне.

- Ал-лес кап-ут, - совсем тихо, будто прислушиваясь к звучанию и смыслу тех двух слов, снова проговорил Дитрих.

Потом тряхнул головой, словно хотел стряхнуть вместе с фуражкой - она упала и покатилась по полу к столу - и непреоборимый хмель, уставился на девушку прищуренными глазами, сосредоточиваясь, что-то припоминая.

И это ему, вероятно, на какое-то мгновение удалось, так как бледное лицо стало суровым и приобрело более или менее осмысленное выражение.

- С-с-советую вам... лучше не трогать... Бухмана...

Бухман тоже... капут и мертвец... Бухман... Бухман... - Он снова потерял свою мысль, еще раз напрягая внимание, качнулся вместе со стулом, вспомнил: - Бухман...

Ты, - вдруг перешел он на "ты". - Ты знаешь, что Бухман интересуется твоей личностью. ("Отец!.. Настя!.." - резко ударило Яринке в голову.) Т-так... твоей личностью... Пришел... пришла, понимаешь... Что-то пришло...

оттуда... как это... Скальное!.. ("Бойко!.. Очеретные!..

Дуська!..") Но... но мне все равно... Я тебе говорю... потому что... Я не наци... Нет, не наци... Бухман!.. Но теперь уже все равно.

Хмель, должно быть, снова залил его мутной волной, и он какое-то мгновение повторял, как испорченная пластинка:

- Все равно... Все равно... Все равно... Теперь уже все равно... Все капут, - произнес он раздельно каждый звук, пронизывая девушку острым, сосредоточенным взглядом. - Гитлер капут! "Котел" - капут... Бухман капут!..

Взгляд его скользнул по Яринкиному лицу, сорвался вниз, в сторону и снова уставился девушке в переносицу. И, сразу вся похолодев, она увидела, как, не прячась и не исчезая, безумно заискрились, заиграли в его глазах те дикие, чувственные огоньки, одолеть, погасить которые он уже не мог и не хотел.

- Все... Все... Аллее капут! - Он рывком вскочил на ноги. - Дойчланд капут!.. Я - капут!.. И ты - капут!..

Аллее капут!.. И теперь уже... все... совсем безразлично!..

Калут!..

Балансируя руками, решительно ступая неустойчивыми ногами, он пошел прямо на Яринку, еще больше бледнея, сковывая безумным блеском глаз и повторяя:

- Все равно... Теперь уже все равно. Аллее капут...

Именно в этой ситуации и в это мгновение она такого не ожидала. Не подумала о таком, но, смертельно перепугавшись, не растерялась и бросила ему под ноги стул. Он споткнулся, видимо, больно ударился коленом, однако не упал. С пьяной прямолинейной хитростью человека, сосредоточенного на одной мысли, на одном желании, он сначала выругался, потом громко захохотал и, вместо того чтобы слепо броситься на нее, уже подготовившуюся и настороженную, неожиданно крутнулся на месте, чуть не упав, бросился к дверям, схватился, чтобы удержаться на ногах, за ручку, повис на ней и так, вися одной рукой, с усилием повернул ключ, вырвал его из дверей и бросил в карман френча. Потом, скользя сапогами по полу, уже не торопясь, все еще бледный как мел, уверенно пошел на нее, усмехаясь пьяно-безумной усмешкой и тихо, совсем шепотом, повторяя:

- Все равно... Аллее капут... Теперь все равно всем капут... Бухман капут... Может, ты разведчица, а может, и нет... Но мне... все равно... Все равно... И ты это должна понять... Слышишь, девушка...

Да... Но ей именно теперь, именно в этот миг было совсем не безразлично, как долго будет продолжаться эта гадкая, эта пьяно-трагическая сцена. Ведь ее уже с нетерпением ждут! Кричать? Пристрелить? Мысли проносились торопливо, стремительно. Но ведь крик, выстрелы могут сорвать операцию... Она снова, бросив ему стул под ноги, прижалась спиной к стене и, схватив руками тяжелое мраморное пресс-папье, приготовилась отбиваться молча, решительно и отчаянно.

Теперь стул свалил Дитриха с ног, но ударить пресспапье по голове она так и не успела. Зато он сумел, падая, с хохотом схватить и потянуть ее за ногу.

Яринка упала, больно ударилась боком об угол стола, шубка сползла с плеч. Услыхала глухой стук тяжелого пистолета об пол, но ничего сообразить не успела. Сразу же, молниеносно поднялась. Но на ногах был уже и он...

Крепко сжав зубы, Яринка отбивалась руками. И хотя Дитрих был пьян и ноги его неустойчиво скользили по полу, какая-то дикая, прямо железная сила чувствовалась в его твердых и цепких руках. Он во что бы то ни стало пытался схватить ее за руки, обнять, стиснуть. А она упрямо отбивалась... Ей повезло. Упершись руками в грудь Дитриха, собрав все силы, отбросила его далеко от себя, но в то же время выпустила из рук пресс-папье.

Дитрих покачнулся назад, сбалансировал и, пока она нагнулась за пресс-папье, с дикой ловкостью бросился на нее. Выпрямляясь, Яринка больно ударила его головой в подбородок. Он сдержанно застонал, упал на колени и сразу (она не подготовилась к этому) обхватил ее ноги своими железными, как клещи, руками и потянул на себя.

Яринка рванулась назад, поскользнувшись, упала навзничь, ударилась затылком обо что-то твердое. Боль, от которой потемнело в глазах, сразу окутала ее мраком, и на какое-то мгновение Яринка потеряла сознание.

Сознание возвращалось быстро, молниеносными рывками-сполохами: пронзительным, далеким звоном в ушах, острой болью в висках, чем-то твердым, неудобно жавшим под левой лопаткой. И еще - руки... Крепкие, хищные руки, ледяным холодом обжигая тело, нетерпеливо рвали на ней одежду. И оттого - чувство омерзения, удушающий страх и злость.

Не успев и подумать, она инстинктивно уперлась обеими руками во что-то каменное, неподатливо-тяжелое (грудь? лицо?!) и отчаянно, изо всех сил рванулась. Острая вспышка невыносимой боли в голове ослепила и снова затуманила сознание. А затем - слабость, страшное чувство полного, отвратительного бессилия. И холодная, ужасная своей беспомощностью мысль: "Ну вот... теперь в самом деле конец..."

Мысль об этом сразу вызвала новый приступ отчаяния и гнева. Ненавидя свое бессилие, она отрывала его руки, царапала его, а он снова ломал ее, дышал в лицо смрадом водочного и табачного перегара.

- Все равно не уйдешь... Ка-апут... Слышишь? Аллее ка-апут.

В тяжком, удушливом чаду, теряя остатки сил, она всем существом яростно защищалась. Нет!.. Ни за что!

Пусть лучше смерть!.. Только не это... Нет!

Отталкивая его голову, изворачиваясь, она почувствовала, как что-то жесткое остро врезалось ей под левую лопатку. И сразу притихла. Совсем, как ему могло показаться, обессилела, сникла... Рука ее упала на пол и потянулась за плечо... "Нет!.. - забилась в ней радостная надежда. Овчарка?.. Нет! Уже нигде и никому ты не скажешь этого слова! И обо мне тоже никогда!"

Она не ошиблась. Рука нащупала твердый спасительный холод металла.

Он, наверное, ничего не успел понять.

Достав из кармана шубки пистолет, Яринка наугад ткнула им Дитриху в бок...

Выстрел раздался глухо, почти неслышно, так, словно кто-то недалеко сломал сухую ветку...

Потом, пройдя несколько шагов дрожащими ногами, не удержалась и упала на диван, откинув голову. Лежала растерзанная, не выпуская пистолета из руки, уставившись в потолок безумным взглядом широко раскрытых, помутневших глаз. Лежала, ощущая всем телом лишь одно - гадкие, которые, казалось, ничем и никогда уже не смыть, следы прикосновений его скользко-холодных рук...

Лежала, пока не превозмогла слабость разбитого тела сялой разума и долга. И затем медленно поднялась на ноги.

Пытаясь не смотреть туда, не оглядываясь, кое-как привела в порядок свою разорванную одежду. Механически пригладила ладонью волосы и, глядя себе под ноги, чтобы ничего иного, кроме клочка пела перед собой, не в-идеть, подошла к окну. Потом подняла и надела в рукава свою шубку. Достала из кармана и натянула на голову синий беретик, быстро, но старательно заправила под него волосы, будто умываясь, провела ладонями обеих рук по лицу. И только после этого подняла пистолет на уровень глаз и дослала новый патрон в патронник.

Это движение словно придало ей решимости, поставило все окружающее на ское место. Яринка, уже ничего не боясь, не остерегаясь, твердо посмотрела прямо туда.

Он распластался на полу лицом вниз. Ей видны были его приподнятые плечи, аккуратно подстриженный затылок и оттопыренное твердым воротником френча побелевшее ухо.

Страха она уже не чувствовала.

Но все же, чтобы не видеть крови, подошла к нему боком, отвернув голову, наклонилась, безошибочно в правом кармане френча нашла ключ. Только потом, выпрямившись и повернувшись к нему спиной, позвонила в полицию.

Там сразу взяли трубку. Отозвался, видно, тот самый Ковтун - Рыжая Смерть.

- Это снова я, Калиновская, - спокойным голосом сказала Яринка. Слушайте, мой шеф только что возвратился... Он пьян, как свинья .. Но у него есть какое-то письмо к пану Бухману или к вам, и он здесь бесится, требует передать его немедленно. Нет, Бухмана беспокоить не буду. Лучше перебегу через улицу. Это, наверное, не так страшно. Пусть только кто-нибудь из вас откроет двери .. Что? Хорошо, хорошо!

Она положила трубку, не оглядываясь, подошла к дверям, отперла их. Подумала, что следовало бы вернуться и погасить свет, но не отважилась. Вышла, старательно заперев за собой дверь кабинета.

Входную дверь с улиды Дитрих оставил незапертой.

Яринка плотно прикрыла ее и вышла на улицу.

В полиции, когда она поднялась на крыльцо, ее, оказалось, уже ждали.

- Кто там? - спросил в ответ на ее легонький стук а дверь Ковтун. Спросил хриплым, приглушенным голосом, явно настороженно.

- Я, я! - нетерпеливо повторила Яринка.

Открывать ей не торопились. Рыжая Смерть чего-то побаивался и держался осторожно... Стукнул железный крюк, заскрипел ржавый засов, звякнул ключ. Дверь елееле приоткрылась, и в темной щели отверстия Яринка различила белое пятно руки, которая так и не отваживалась отпустить приоткрытую половинку дверей.

- Ты, Калиновская? - еще тише и настороженнее спросил Ковтун.

Ответить ему девушка не успела.

Она ничего не знала, ничего не слышала, когда шла сюда. Не уловила тихих шагов за спиной на крыльце (люди, вероятно, уже стояли там по темным углам по обе стороны дверей и ждали ее). Она услыхала, как вдруг, словно сама собою вырвавшись из Ковтуновой руки, рванулась наружу и ударилась о стену окованная железными листами половинка двери, а сама Яринка, словно сдуло ее ветром, полетела от сильного толчка куда-то вперед и потом в сторону, в темноту. Что-то рухнуло, кто-то отрывисто крикнул и сразу захрипел, кто-то больно наступил ей сапогом на ногу, двое - друг за другом - пробежали мимо Яринки.

- Сюда! Кто-нибудь - сюда! - с удивлением услыхала она из темноты приглушенный детский писк.

Что-то грохнуло, что-то потопталось, тяжело засопело впереди, а потом послышался густой, спокойный голос:

- Все... Можешь светить.

Оказывается, те, что из-за Яринкиной спины неожиданно вырвали дверь из Ковтуновых рук, вытянув сначала себе под ноги и самого Ковтуна, толкнули девушку в сенцы, отбросили в сторону к стене и, врываясь в помещение полиции, сбили с ног.

В помещении перед тем, как Ковтун, поговорив с ней по телефону, подошел к дверям, пожилой Сергей Нудлик дремал на черном диване, а Валерик Нечитайло сидел у стола, на котором горела большая керосиновая лампа...

На стук в дверь хлопец задул, как и было ему приказано заранее, лампу и, от волнения не рассчитав, больно - "даже искры из глаз посыпались!" ударившись бедром об угол стола, бросился на оцепеневшего, ошеломленного такой неожиданностью Нудлика, который даже и не пытался сопротивляться. "Сюда! Кто-нибудь сюда!" - возбужденный и напуганный необычайностью событий, позвал Валерик, и сдавленный голос его и приняла Яринка за детский писк.

Теперь, при свете лампы, которую дрожащими руками снова зажег Валерик, первым из темноты попал Яринке на глаза он - бледный, напуганный, и вправду он показался ей совсем ребенком. И еще показалось ей сгоряча, что в канцелярии и дежурке полным-полно людей. По крайней мере десятки! Хотя на самом деле было их там пятеро или шестеро.

Приказывал всем и деловито и неторопливо распоряжался всеми кто-то невысокий, широкоплечий, в смушковой с наушниками шапке, в заношенном и жестком, как железо, брезентовом плаще и больших сапогах.

Прямо перед Яринкой на пороге дверей в канцелярию головой к сголу лежал Ковтун Рыжая Смерть. Лежал неподвижно, из-под пряди давно не стриженного яркорыжею чуба на лоб и лицо медленно ползло что-то черное, густое. Дальше, в глубине, освещенное лампой, белело совсем детское личико Валерика - острый, небольшой нос, худые, запавшие щеки. Почему-то непогашенная зажигалка прыгала в его дрожащей руке, наполняя неясными, мелькающими тенями людей все помещение ..

- Валерик, к телефону, - приказал коренастый, в брезентовом дождевике. - Да погаси ты к чертовой матери эту игрушку...

Яринка, зажмурив глаза, переступила через Ковтуна и подошла к столу. На протертом диване лежал связанный бечевками Нудлик, вытаращив на Яринку округлившиеся бельма глаз, которые, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Рот ему забили какой-то грязной тряпкой.

- Ключи! - потребовал коренастый в дождевике и терпеливо, спокойно выслушивал путаные объяснения Валерика о том, что ключи должны быть в зеленом железном сундуке, а ключ от сундука в кармане у Ковтуна.

Ключ искали где-то за спиной Яринки так долго, что, кажется, не выдержал уже и тот, в дождевике:

- Хлопцы, пошевеливайтесь быстрее!

Своим спокойствием он доводил Яринку, на которую никто не обращал внимания, до отчаяния. Она стояла, судорожно сжав кулаки, и мелко дрожала от напряженности и нетерпения.

- Подожди... Ты, хлопче, успокойся, - снова сказал Валерику широкоплечий в дождевике. - Если вдруг позвонят - отвечай так, словно здесь ничего не произошло.

А ты, Микола, если будут рваться в двери, расспрашивай, кто да что, и... тогда впускай. Ну? - обратился он снова к тому, кто где-то там, за спиной у Яринки, искал ключ в Ковтуновых карманах.

...Только теперь, сидя в холодной темноте коровника и вспоминая все, Яринка поняла, что особенно волноваться в полиции тому коренастому, в дождевике, необходимости не было. Кроме того, он ко многому уже привык; тут, на десятки километров, пока проводилась массовая облава, в которой принимала участие вся новобайракская полиция, вокруг хозяйничала "Молния". Готовая к действию, невидимая, пешая и конная "Молния". Она блокировала жандармерию (хотя Бухман с малочисленной охраной на улицу и носа не покажет), сняла наружную охрану возле полиции, караулила на дорогах за селом на случай появления какой-нибудь непредвиденной немецкой части, сторожила на улице, в огородах и левадах вокруг полиции, ожидая освобождения арестованных, чтобы сразу переправить их в надежные убежища, спасти обреченных, а когда все кончится - незаметно разъехаться, разойтись по домам и, припрятав оружие, лечь спать.

Потом... (Что было "потом", Яринке страшно было восстановить в памяти, страшно об этом даже подумать, ибо все это, не утихая ни на минуту, пронизывало ее нестерпимой болью и сейчас, уже через сутки после этого "потом".)t Ключ от железного сундука все же нашли...

В сундуке-сейфе оказалась целая связка ключей на большом кольце из стальной проволоки. И вот уже все, а с ними и Яринка, через кабинет начальника и комнату следователя бросились в темный коридорчик, в который из камер выходили две окованные железом двери.

Там, за дверьми, сначала было тихо, как в склепе.

Лишь когда в коридорчике затопали ногами по полу (как оказалось, туда зашло всего трое, и ни одного знакомого Яринке) и звякнуло железо замков, в камерах началась тихая и оттого особенно жуткая суета. Там думали, что приближается время очередного избиения или допроса, а успокаивающие слова коренастого в дождевике сквозь дверь в камеры не доходили до заключенных или люди им просто не верили...

Вначале Яринка, теряя рассудок от нетерпеливого желания скорее во всем разобраться, так и не могла понять, что же на самом деле происходит в коридорчике, что, собственно, еще случилось.

Почему подпольщики, повозившись у одних дверей, да так и не отперев их, перешли к другим? И почему они так долго там копаются? И уже значительно позже, когда открыли женскую камеру и начали выводить на улицу женщин, и когда, прижавшись к ней дрожащим худеньким тельцем, что-то растерянно и тревожно лепетала Настя-радистка, когда, наконец, вывели даже тех двух молодиц, которые ни за что не хотели бежать (зная, что за самогон и спекуляцию ничего не будет, а за побег, если снова поймают, - расстрел!), и когда все почему-то снова собрались в канцелярии у телефона (и она с Настей), - Яринка только тогда поняла весь ужас, всю страшную правду того, что случилось!

За то долгое время, пока люди возились у дверей камер, Настя, захлебываясь от волнения, глотая слова, успела второпях рассказать, как все случилось. Они - группа капитана Сапожникова - получили приказ перебазироваться дальше на запад. Настя передала в штаб последнюю радиограмму о том, что приказ принят, Яринкин отец снова спрятал в зеленый улей Настину рацию.

Улей еще с осени он держал в сарае, там же лежало сено, старнозка и два десятка еще недомолоченных снопов ржи...

Вчера после обеда бабушка Агафья со слезами начала собирать Настю в далекую неизвестную дорогу. (Ночью за девушкой должна была заехать подвода.) Нашли большую полотняную торбу, положили в нее хлеб, сало, пирожки с сахарной свеклой и калиной, налили банку меда.

Яринкин отец стоял у посудного шкафчика и немцев увидел первый. Увидел и сразу все понял...

Настя еще не сообразила, что к чему, а Калиновский, с ходу бросив: "Сидите тихо. Я сейчас...", бросился к дверям в сени. Бабушка Агафья, не послушав его, рванулась к окну. И в этот именно миг ударила по окнам автоматная очередь. Бабушка и вскрикнуть не успела, упала на лавку и уже оттуда сползла на пол.

Донес ли им кто-нибудь, выследив, или они запеленговали рацию - этого Настя не знает. Знает только, что, когда ее поставили на ноги и начали бить, допытываясь, где рация, не в сарае ли она, сарай уже горел...

Калиновский все же успел под пулями перебежать к нему и поджечь изнутри. Охваченный дымом и пламенем, старый сарай пылал со всем своим скарбом - сеном, снопами, ульями, рацией и пчелиными роями.

Яринкиного отца ввели в хату уже истерзанного, в крови. Били его нещадно. Били сильнее, чем ее - Настю. А он все твердил, пока не потерял сознания, что ничего не знает, не понимает и слова такого "рация" не слыхал. А сарай, наверное, загорелся от их пуль.

Они обшарили весь двор, хату, чердак, заглядывали в колодец, прочесали вокруг хаты кусты, а потом бросили Настю и уже потерявшего сознание Калиновского в кузов зеленой полуторки и помчались в Новые Байраки.

А когда выезжали из леса на дорогу, огонь с сарая перебросился и на хату.

Потом Настю били еше и тут, в полиции. Отец... Она так ничего и не знает о нем. Наверное, живой, но без сознания. И вот теперь, когда Настя уже здесь и осталось толькэ отпереть двери и спасти отца, оказалось, что ключей, которые всегда висели на одном стальном кольце, ключей от мужской камеры нигде нет...

Растерянный Валерик ничего не мог объяснить и твердил только одно: ключи, как и всегда, были в зеленом сейфе на стальном кольце. Сам Бухман взял это кольцо из рук Ковгуна и сам же потом возвратил Ковтуну после того, как запер в камеры арестованных. Что случилось с ключами, где они, куда исчезли, Валерик ни попять, ни объяснить не мог. Знал только: должны быть на кольце и должно быть их далее четыре - от двух внутренних замков и двух висячих - тяжелых, будто колоды, круглых, как на железных путах.

Ничего не добившись от Валерика и навеки заткнув шкворнем рот Рыжей Смерти, вспомнили наконец о Нудлике и вырвали у него изо рта кляп. Он, словно обезумев, какое-то время так и держал рот раскрытым и перепуганно водил выпученными, покрасневшими глазами.

Только после двух оплеух, которые ему щедро влепил тот, в брезентовом плаще, Нудлик икнул, в горле у него булькнуло, и он заголосил, моля о пощаде, - ведь у него малые дети.

Не запомнила Яринка, после какой оплеухи Нудлик наконец сообразил, чего от него требуют, и пояснил, что еще там, в коридорчике, когда заперли обе камеры, ничего не узнав ни от девушки, ни от человека, потерявшего сознание, Бухман подумал и собственноручно снял со стального кольца и положил себе в карман все четыре ключа от мужской камеры.

В полицейской канцелярии стало так тихо, что все услыхали, как под закопченным, треснувшим стеклом едва слышно гудит, вспыхивая на круглом фитиле лампы, присыпанный солью бензин.

И только теперь коренастый в брезентовом дождевике (и, как заметила только что Яринка, с рыжими, коротко подстриженными усами) увидел двух девушек: одну чуть постарше, а другую - совсем молоденькую.

- О!.. А вы зачем еще до сих пор здесь?

Голос у него еще и тогда (это она запомнила на всю жизнь), да, еще и тогда голос у него был спокойный.

- Никуда я... без отца, - ответила Яринка твердо, - никуда, пока камеру не откроете, не пойду.

Человек в дождевике ничего не ответил, будто согласился, сразу же обратился к кому-то из своих и приказал тоном, не допускающим возражений:

- А эта? Ты - Настя, да? Эту - немедленно! Немедленно же, Микола, веди! Ее там уже ждут знаешь как!

Кто-то оторвал Настю от Яринки и увел куда-то в темноту... Кто-то предложил поднимать двери ломом. Лома не было, они к этому не готовились, но те тяжелые двери не поддались бы даже и лому. Кто-то вспоминал Бухмана, сожалел, что взять его сейчас не хватит сил. У него в подвале в окнах три пулемета установлено, и времени уже мало... Кто-то куда-то сбегал, что-то принес. Кто-то собирался подорвать двери гранатой, а другой не позволял, считая, что это тоже ничего не даст. Суетились, бегали, чем-то бухали. Яринка едва воспринимала все, порой забывая, где она и что с ней. Стояла ошеломленная и время от времени повторяла: "Татоньку!.. Татусю!.."

- Хлопцы!.. Луна!.. Луна всходит, говорю!.. Ну, хоть стреляйся!..

Голос был тревожный, исполненный невыразимой печали, боли, совсем не похожий на голос того коренастого, в дождевике. Но произнес эти слова именно он...

Значит, они должны отходить, оставляя камеру с отцом и всеми арестованными на верную смерть. Отходить, чувствуя приближение утра и полное свое бессилие хоть чем-то помочь.

И они отошли, пристрелив Нудлика.

Яринку из коридорчика во двор просто вытянули. Она упиралась, цеплялась руками за замки на дверях камеры, за косяки, вскрикивала: "Татоньку!.. Татусю!.."

Только где-то внизу огорода, среди каких-то кустов на болоте она наконец пришла в себя и сказала:

- Идите... У меня приказ, и я сама знаю, что мне делать. Идите...

У нее и в самом деле был приказ пробиваться к "Раздолью". И сказала она об этом, не называя, правда, точного места, соврав (обманывая и себя, и их), таким твердым голосом, что они поверили. И Яринка действительно пошла. Пошла она в темень, едва начавшую сереть в свете низкой красной луны. Пошла в "Раздолье".

И может быть, даже дошла бы...

Однако ее остановили. Остановили случайно, когда она переходила дорогу возле Солонецкого хутора и не заметила заставу на размытом мостике в балке. Не заметила, потому что шла как во сне и все на свете было ей безразлично. А опасности для себя она уже нигде ни в чем не видела и не боялась.

Остановил ее полицай, вероятно, в десять часов на следующее утро. Поодаль стояло еще двое с автоматами и собакой. А возле них - толпа людей, человек десять, тоже, видно, задержанных.

В боковом кармане у нее был пистолет. И в обойме патроны - все, кроме одного, израсходованного на Дитриха. И документ на пистолет, подписанный тем же Дитрихом. Но она ничего не показала. "Как же это я вот так по-дурному влипла?" - подумала о себе безразлично, будто о ком-то совсем постороннем и чужом для нее.

А тем ответила, что документов при ней нет, а идет она из Скального в Балабановку к сестре. Ее не обыскивали. Много времени потребовалось бы полицаям и мало их было, чтобы в такое время обыскивать всех задержанных девушек и женщин.

И все же ее не отпустили, приказали: становись вон к тем, а там разберутся. И затем повели. Не в Балабановку, хотя туда вроде было и ближе, и не в Подлесное, а почему-то (верно, сами были оттуда) в Терногородку.

Добрались они в Терногородку уже к вечеру. Возле полиции какой-то низенький, сутулый, с кривыми "кавалерийскими" ногами, в хромовых сапогах, в кубанке и белом кожухе, бегло оглядев задержанных, криво усмехнулся.

- Местов, братцы, не хватает в полиции, - сказал он полицаям. - Разве в три яруса укладывать или... прямо в расход... - Какое-то мгновение он еще ощупывал острым взглядом узеньких прищуренных глаз людские лица. - Мне вон того, - показал он рукой на кого-то. - Подозрительным кажется,надо прощупать скорее. А этих всех пока что в лагерь, в коровник. Потом разберемся.

Нет, братцы, местов...

Они снова почти через все село побрели к тому ужасно знакомому ей лагерю. За проволоку их ввели уже в темноте. Одновременно с ними в широко раскрытые, оплетенные колючей проволокой ворота вливалась серая, понурая колонна с шоссе. Колонна изгнанных с Приднепровья, из задуманной гитлеровцами, хотя и далеко не везде осуществленной, "зоны пустыни".

Пока месила ногами грязь, согрелась и в лагере какое-то время просто отдыхала с дороги. Потом, остывая, почувствовала, как, пронизывая насквозь, ее измученное тело сковывает холод, а вместе с ним приходит какая-то болезненная ясность мыслей.

Теперь ей начинает казаться, что в большом мире для nee ничего не осталось. Только холод, острая боль бесси"

лия и безнадежности, понимание ужасной непоправимости всего, что случилось.

Холод проникает все глубже и глубже, оседая невидимыми льдинками где-то на самом дне души, в самом сердце. Отец! Отец, который остался там, в Новых Байраках, без сознания, может, и неживой. Она так и не смогла и, главное, уже никогда и ничем не сможет ему помочь. А спасение казалось таким близким и таким легким.

Вместе с холодом, с болью, с этими мыслями в ее сознание незаметно входит давнее, но в то же время и новое, понятное и такое естественное чувство целесообразности, даже необходимости смерти, острое отвращение к жизни. И это отвращение к жизни убивает, парализует все мысли, желания, порывы, волю. Увы! Как это давно было, когда она чувствовала что-то похожее!.. Такое сильное, такое глубокое отвращение к жизни. Тогда умерла ее мама... Теперь - отец, да в сущности и она сама тоже. И как это, выходит, все просто, ясно... Как смешно бояться когото, дрожать за свою жизнь, когда ей жизнь совсем не нужна. И совсем ей не страшно. Не страшно жить, не страшчо и умереть... Все так естественно, просто и понятно. Возможно, человек и вообще никогда и ничего не боялся бы, если бы так глубоко, как сейчас Яринка, мог заглянуть себе в душу?! Нет, разумеется, бояться, страдать, переживать можно за какое-то большое и дорогое дело, за кого-то близкого и родного, но за себя?..

А холод донимает все сильнее и сильнее, уже пронизы"

вает до костей. Вокруг в темноте копошатся, стонут, глухо переговариваются люди.

Яринка прячет подбородок в воротник, втягивает голову в плечи, плотнее запахивает полы шубы, сводит вместе отвороты и... тихо ойкает, наколовшись пальцем на что-то острое. Отдергивает руку, мгновенно вспоминает, что это, и сразу вскакивает на ноги. Поднявшись, быстро переступает условный порог и выходит на глухой, обнесенный проволокой двор лагеря. Вернее, ступает на утоптанный, как камень, хотя вокруг и грязь, клочок земли у входа, где когда-то, наверное, были двери.

Из-за темных очертаний сельских крыш совсем низко, над самым горизонтом, поднимается в гору темнокрасный серп луны, разливая над землей еле заметный, сумеречный свет. Темень постепенно рассеивается. Где-то, не так уж и далеко, было утро...

"Что ж это я! - вдруг спохватилась Яринка. - Если я не боюсь смерти, если мне все равно, то смерть, именно моя смерть, может послужить нашей победе! У меня еще столько патронов!.. А для себя и одного хватит. Да мне же приказано пробираться к "Раздолью"! Я должна, просто обязана выполнить приказ!"

Пытаясь согреться, Яринка затанцевала на месте, притопывала, била задниками нога об ногу, а неотвязные мысли все проносились в ее голове. Ведь не бояться смерти, отнестись к ней безразлично совсем не значит сдаться на и х милость! Тут другое... Если уж она вступила на этот путь, то он на этом не окончился! Может, он, этот ее путь, - кто знает - только начинается?! Ее здесь никто, никто не услышит. Среди этой темной ночной пустыни, перед ожидающей ее неизвестностью...

И потому совсем не стыдно, даже сладко подумать вслух не своими, не ею выдуманными, пусть даже и торжественными словами: "Тем путем... С моего духа печатью!..

В странствия столетий... С твоего духа печатью!.." Может, она еще и не успела ничего сделать, вступив на этот путь... Кто знает и кто скажет!.. Но сама-то она знает.

И не может она уйти вот так просто из жизни! Именно потому, что смерть ей не страшна, даже желанна, именно потому умереть должны они. И умереть от ее руки...

Заплатить кровью за эту разоренную, захламленную колючим ржавым железом родную землю, за все поругания, насилия, за отца. Именно ей, если она уже ничего - ни их, ни самой себя - не боится, ей обязательно надо выйти отсюда на свободу... Снова отправиться в путь... Да и сделать это, пока они еще не кинулись за ней, именно за ней, по следу, нетрудно. А если и кинулись? Да где им догадаться, что она сейчас по воле слепого случая, возможно, даже счастливого для нее стечения обстоятельств, находится здесь!..

В ПУТИ

Луна подымается все выше и выше. Небо становится яснее, вокруг все начинает переливаться, мерцать зеленым светом и постепенно переходит в прозрачную синеву.

За синевой наступило утро.

А с наступлением утра зашевелились, переступая с ноги на ногу, согреваясь, сбиваясь в группки, совсем незнакомые ей, чужие и в то же время свои, родные люди...

Где-то раздался свисток, зарычала овчарка. Кто-то крикнул, кто-то выругался по-немецки... Затем раздался огборный мат полицаев, и люди снова выстраиваются в колонну, чтобы двинуться дальше Дальше от своего жилья, земли, родных, в полную неизвестность.

Взошло солнце. И она, Яринка, сейчас тоже вольется в эту незнакомую толпу, вместе со всеми выйдет за колючие ворота и только один раз взглянет на то страшное место... Место, где в ту ночь... когда зацвели терногородские вишни... у столба... ее мертвый уже... ее вечно живой... ее единственный Дмитро...

И она пойдет вместе с теми людьми, будет месить грязь, молодая, сильная, вооруженная. А где-то там снова незаметно выйдет на свой путь. И пусть попробуют найти, пусть догонят, задержат ее те, кто бросил ее вчера за проволоку... Да, наконец, они ее просто и не запомнили. Зачем она им? Что она значит сейчас хотя бы вот для того мордастого полицая, который... Но почему, однако, он так внимательно присматривается к ней?.. Но нет, нет!

Это, вероятно, так, случайно. Может, странным кажется ему, что здесь девушка? Что ж, на всякий случай надо поглубже забраться в толпу. "Я, дяденька, стану за вами. Вы - высокий, а мне надо выйти отсюда так, чтобы меня не заметили. Я буду идти за вами. Спасибо, только не оглядывайтесь". А краснорожий, наверное, какой-то местный. Посмотрел, да и отошел, исчез с глаз.

Голодная, измотанная, она шла по густой степной грязи весь хоть и не очень еще долгий, но тяжелый день.

Только под вечер какой-то пожилой мужчина догадался и достал из своей еще не совсем опустевшей торбы кусок черствого хлеба и синюю, горькую-прегорькую луковицу.

Она съела все это молча, быстро, на ходу.

Грязь в том году была поистине невероятной. Густая, глубокая, вязкая. Не только силы, всю душу выматывала.

Заночевали снова в каких-то обнесенных проволокой коровниках, не дойдя километров семи до города.

Снова была холодная ночь, тяжелые думы и никаких возможностей бежать. Кажется, это легко и просто ей, женщине. Ведь в колонне одни мужчины! Но отойти на глазах у конвоиров, заметят: откуда такая взялась? Кто?

Загрузка...