ГЛАВА ПЯТАЯ НЕ СОВСЕМ ОБЫЧНЫЙ АРЕСТАНТ

Огромная, построенная по последнему слову военно-инженерного искусства Варшавская цитадель была в те годы хорошо известна каждому поляку как символ иноземного угнетения его родины. Она появилась после грозных для царизма событий 1830–1831 годов и была предназначена для того, чтобы сделать невозможным их повторение. Крепость имела около 550 орудий, ее гарнизон достигал почти 14 тысяч солдат. Мрачная слава Цитадели усиливалась тем, что одна из ее построек, получившая название Десятого павильона, сразу же стала использоваться в качестве главной политической тюрьмы Царства Польского, находившейся при постоянно действующей следственной комиссии. До Домбровского здесь побывали многие известные деятели польского освободительного движения. Здесь сидели Кароль Левиту, Петр Сцегенный, Генрик Каменский, Цельс Левицкий, Генрик Краевский. Всего за 40-е и 50-е годы прошлого века через это страшное место прошло около 4 тысяч человек. Некоторые из заключенных умерли во время следствия, сотни попали после его окончания на каторгу, тысячи оказались в ссылке или были наказаны как-то по-иному.

Здание Десятого павильона сохранилось — сейчас в нем создан историко-революционный музей, аналогичный ленинградскому музею в Петропавловской крепости. Здание это двухэтажное, построенное в форме несколько растянутой буквы «П». Свободная сторона прямоугольника, образованного ее сторонами, прикрывалась караульным помещением (кордегардией) и высокой стеной, в которой было сделано двое ворот — справа и слева от кордегардии. Внутренний двор был крепким забором разделен на три части. Одна из них, примыкающая к въездным воротам, играла роль «гостиной», откуда вели двери в канцелярию следственной комиссии и к помещениям заключенных. Другая часть примыкала к выездным воротам; здесь была расположена кузница, где каторжников заковывали в кандалы перед отправкой в Сибирь. Наконец, третья часть, расположенная за двумя первыми и образующая как бы второй внутренний двор, служила Для прогулок арестантов. В левом крыле здания располагались: внизу — комната ожидания для посетителей, имеющих разрешение на свидание с заключенными, и кухня, а на втором этаже — перегороженные решеткой помещения для свиданий и канцелярия. Самую большую в здании угловую комнату наверху занимала следственная комиссия. На каждом этаже было по одному карцеру (каменная темная щель, в которой можно только стоять) и по два ретирадных места, которые, несмотря на все старания караульных, использовались заключенными для обмена записочками и потому назывались в шутку «почтовыми отделениями». Все остальное было занято камерами, выходившими с обеих сторон в неширокие коридоры. Наиболее важных с точки зрения комиссии арестантов помещали в одиночки, остальными набивали до отказа чуть-чуть более просторные общие камеры. Многочисленная внутренняя охрана из полицейских солдат и жандармов занимала место у выходов и лестничных площадок.

Камера Домбровского находилась на втором этаже; она была второй слева на внутренней стороне той части здания, которая образует верхнюю перекладину буквы «П». Окно из нее выходило на кусок внутреннего двора, отведенный для прогулок арестантов. Тогда это играло определенную роль, поскольку окна еще не были забраны изобретенными позже высокими козырьками, оставлявшими открытыми только кусочек неба. По пути в комнату следственной комиссии Домбровский проходил вдоль всего коридора второго этажа, мимо «почтового отделения», мимо лестницы, по которой заключенных второго этажа выводили на прогулку. Путь в помещения для свиданий и в канцелярию вел мимо зловещей двери карцера, из которого нередко глухо раздавались стоны и крики очередного мученика. Как офицер, вина которого еще не доказана, Домбровский содержался первое время на самом мягком режиме. В таком же положении оказался организатор Повонзковской панихиды Огородников, дневник которого излагает первые впечатления его автора от Десятого павильона.

Процедура приема узника начиналась с беседы коменданта генерал-майора Ермолова. «Когда я вошел, — рассказывает Огородников, — он сидел и писал, вероятно, приказ о принятии меня в Десятый павильон […]. Кончив писать, комендант отдал записку писарю и приказал меня посадить «к Жучковскому» […]. Комендант раскланялся, и мы вышли в сопровождении писаря, вооруженного предписанием принять меня в лоно Десятого павильона […]. Подошедши к деревянной браме […], я вспомнил [надпись] над вратами ада [у] Данте и громко произнес:- «Оставь надежду навсегда…» […]. Но благодаря судьбе надежда очень скоро возвратилась ко мне…»

«На стук, — читаем далее в дневнике, — жандармская физиономия выглянула в круглое оконце, сделанное в воротах, но сейчас же опять спряталась. Писарь пошел в правый флигель [кордегардию. — В. Д.] […]. вызвал вахмистра и передал ему о приказании […]. Вахмистр […] спустя четверть часа вернулся к нам с приглашением следовать за ним. Брама затворилась — и потом три месяца уже не отворялась для меня. Темною лестницей мы вошли в слабо освещенный одним фонарем коридор. Фаланга замкнутых номеров, жандармы и часовые, мертвая тишина мрачно подействовали на меня. Я почувствовал, что меня оторвали от чего-то дорогого, родного — от жизни! Да, в эту минуту я лишился человеческих прав, прав и обязанностей гражданина надолго».

Но вот на сцене появляется зловещая фигура главного тюремщика. «В это время, — повествует дневник Огородникова, — из одного номера вышел жандармский пожилой офицер. Внутренний голос сказал мне: вот твой опекун, знакомый тебе по слухам Жучковский […]. Эта фамилия бросает меня в дрожь и действует на меня так, как бы при прикосновении к холодному телу гада.

— Мое почтение, — сказал он мне с какою-то адски вежливою улыбкою и вместе с тем голосом необыкновенно нежным — и я вспомнил голос демона к жертве. — Как ваша-с фамилия? — еще выше тоном спросил [Жучковский] меня.

— Такой-то.

— Сделайте одолжение, подождите вот в этом покое, я сейчас кончу одно дело, — и быстро вышел.

Я вошел в нумер, дверь за мной затворилась […]. Зная, что тут будут осматривать, занялся перемещением некоторых вещей из одного места в другое. Так, деньги из кармана переложил в обшлага пальто, яд спрятал в суспензориум, ключи от квартиры положил на окно. Остальные вещи были безопасные, а потому оставил их, где они были.

Наконец жандарм повел меня в соседнюю комнату, где вооруженный серебряными очками сидел над шнуровой книгой Жучковский.

— Вы, пожалуйста, извините, у нас такой порядок, чтобы осматривать поступивших сюда, а потому извольте раздеться, — обратился ко мне Жучковский, но уже не с улыбочкой, а заботливо вперив глаза в книгу.

Я молча покорился обстоятельствам. Один из жандармов, вероятно искусный и с развитыми сильно нервами в пальцах, начал ощупывать по порядку мой костюм. Отыскал деньги, но не нашел яд. Наконец дело дошло до портмоне, набитого разного рода невинными заметками. Тут-то глаза цербера необыкновенно разгорелись и разбежались по лоскуткам бумаги […]. С какой-то жадностью пересматривал [он] каждую бумажку и записывал в книгу, но увы! — поиски были тщетны, что и отразилось на его адской физиономии».

После разговора с Жучковским и внесения необходимых данных в «шнуровую книгу» арестованного доставляли в отведенную ему камеру. Огородников, который, как и Домбровский, помещался на втором этаже, описывает свою камеру так: «Комната в семь шагов длины, в шесть — ширины, вся зеленая; окно, замазанное такою же краскою; мелкая железная решетка, и только самое верхнее стекло не замазано и форточка полуоткрыта снизу вверх. Темнота и спертый воздух были сильно ощутительны […], и я с помощью стола влез на окно. Вижу маленький дворик, где по аллее в двадцать шагов длины гуляло два штатских под присмотром часового и жандарма. Я порадовался, что позволяют арестантам гулять, и со вниманием продолжал свои наблюдения. Через десять минут увели двух штатских, в потом привели опять двух — одного военного, которого я знал (Шлиссельбургского полка Вышемирский)[22] и который был арестован в ночь по выстреле в великого князя Константина, другого — штатского. Не успел [я] хорошо всмотреться в гуляющих, как вдруг услышал сильный стук в двери. Оглядываюсь — и вижу черномазую физиономию жандарма. Я хотел сойти с окна, но в этот момент входит раскрасневшийся Жучковский.

— У нас окна не для того, чтобы лазить. Я у вас велю взять и койку и стол.

— Я этого не знал, — отвечаю ему.

— Так я вас предупреждаю, если еще раз увижу, то отберу кровать».

Рассказывая далее о первом дне своего пребывания в тюрьме, Огородников писал: «Начал по примеру предшественников вырезать на дверях свою фамилию, потом вырезал надгробный памятник с надписью фамилий рас стрелянных[23]. Инструментом для этого служил мне штифтик от пряжки брюк». На второй день Огородникова перевели в другую камеру. «Я, — говорится в дневнике, — обрадовался случаю пройтись не по комнате, да и разнообразию (в моем положении и это много значило). Последовали за жандармом и я и моя койка. Новый номер по одной выкройке. Сейчас же занялся исследованием стен; прочел зачеркнутую фамилию Сливицкого, решился и тут сделать ему памятник. В другом месте [надпись: ] «Подпоручик 6-го стрелкового батальона Монастырский», вверху ноты — артист везде [остается] артистом».

Владимир Монастырский был сослуживцем и другом Огородникова. Активный участник военной организации, он был хорошо известен и Домбровскому: в воспоминаниях Пелагии Домбровской Монастырский упомянут одним из первых в числе знакомых ей единомышленников жениха.

С момента ареста Домбровского сестры Петровские и их юная племянница начали хождение по канцеляриям различных начальственных лиц, чтобы добиться разрешения на свидание с заключенным. Сначала у них ничего не получалось — свидания разрешались только ближайшим родственникам: отцу, матери, жене и детям арестованного. Пелагия пошла к коменданту города престарелому князю Бебутову, лично знавшему Домбровского, рассказала, что он арестован, и заявила, что она его невеста. Бебутов, по-видимому, не веря в виновность своего подчиненного, посочувствовал девушке и разрешил ей свидание с женихом. «Пожалуйста, мадемуазель, — сказал князь по-французски, — идите побыстрее и утешьте своего мальчика».

Свидания, по словам Домбровской, бывали раз в неделю, и она использовала их не только и даже не столько для того, чтобы оказать нравственную поддержку своему возлюбленному (в утешениях он вовсе не нуждался), сколько для передачи ему подробной информации о том, что делается на воле. Заранее приготовленные шифрованные записочки она каждый раз умудрялась передать незаметно, придумывая для этого десятки способов, не вызывавших подозрения у присутствовавшего при свиданиях Жучковского. Ответные записки Домбровский запаковывал в маленький кусочек гусиного пера, который он заранее брал в рот и, целуя невесте руку, с помощью языка осторожно просовывал такой «пост-пакет» между дрожащими пальчиками девушки. Позже, когда было получено разрешение на передачу книг, стало легче. Теперь почта в оба конца зашифровывалась с помощью текста: условленным способом в разных местах отмечались (слегка накалывались) буквы, из которых складывались слова и целые фразы. Времени это отнимало много, но зато гарантировало регулярное сообщение Домбровского с внешним миром. Разумеется, книги не возвращались непрочитанными. Не случайно Домбровская подчеркнула в своих воспоминаниях, что познания ее мужа в значительной мере добыты или пополнены чтением, размышлениями и умственной работой во время долгого тюремного одиночества.

Какая-то часть новостей поступала к Домбровскому через вновь прибывающих арестантов и через других заключенных, которым разрешали свидания и которые как могли пользовались ими. Для передачи записок относительно невинного содержания прибегали к услугам охраны, среди которой встречались отдельные лица, помогавшие узникам либо из сочувствия, либо за деньги или выпивку. Более верным способом был обмен записками через «почтовое отделение». Заготовив и как можно компактнее упаковав записку, арестованный просился в1 уборную и, препровожденный туда конвоиром, тщательно прятал там свое послание. Адресат шел следом и брал записку, отыскивая ее по известным ему признакам или с помощью интуиции. Поскольку Жучковский и его наиболее опытные помощники ухитрялись перехватывать такую почту, ей нельзя было доверять важные тайны. Но здесь выручали шифры, пользование эзоповским языком, а также то, что в такого рода записках адресат, конечно, не назывался, текст не подписывался, а почерк изменялся до неузнаваемости.

Самым доступным и распространенным средством общения между заключенными было, однако, перестукивание. Малоопытный в конспиративных делах Огородников натолкнулся на этот способ случайно, когда не прошло и трех дней с момента его прибытия в Цитадель. «Безнадежие, — говорится в его дневнике, — сливалось с надеждою, и тихо, постепенно перелетело мое воображение в кружки друзей, где только и жил. Да, грустно […]. Грусть давила меня. Что делать? Начал стучать в боковую стену, оттуда в ответ — тоже стук. Как я обрадовался, что хотя за стеной есть человек. Бедный! Он, может быть, тоже томится, а может быть, свыкся с своим положением. Начал стучать [снова], сосед тоже стучит в стену — вот и все удовольствие».

Через короткое время в дневнике Огородникова появляется запись, показывающая, как он овладел искусством перестукивания. «Бутный[24], — говорится в дневнике, — уже вторично сидит в Десятом павильоне. Он не замедлил передать нам[25] через отверстие бумажку с алфавитом […] для разговора посредством стука в пол и стены […]. Польская азбука разбита на пять рядов, в каждом (за исключением последнего) по пять букв […]. Например, я желаю сказать соседу: «dzień dobry» (добрый день). Буква «d» в первом ряду на четвертом месте, следовательно, нужно стукнуть раз (то есть показать ряд, в каком находится буква) и после краткой паузы — безостановочно еще четыре раза (то есть показать ее место в ряду) […]. Запретное искусство беседовать посредством стука […] усваивается так легко, что новичок уже на другой день обходится без справок с бумажкой».

Другой узник Десятого павильона, Б. Шварце, описал свое первое знакомство с тюремной азбукой в стихотворении, которое озаглавлено «Сосед». Вот его перевод вместе с прозаическим примечанием о К. Левиту, сделанным самим автором:

Тишь камеры моей нарушил чей-то стук:

Собрат зовет меня, а я ответить не умею,

Пожаловался он иль утешал — не разумею

И слышу лишь глухих ударов звук.

Как уловить в них мысль, как проследить за нею?!

Сидевший здесь Гордон — я вспоминаю вдруг —

Об этом написал. О мой безвестный друг!

Стучи, еще стучи, теперь понять сумею

Тюремных стен язык. На нем ведь Левиту

Впервые, слышал я, здесь именно заговорил[26]

(Фамилию его нашел я на виду

Средь надписей о тех, кто до меня тут жил).

Но снова стук. Прислушиваясь, я к стене иду.

И понимаю вдруг: «Кто ты?» — сосед меня спросил.

Среди тюремных стихов Б. Шварце есть одно, посвященное Домбровскому. Оно озаглавлено «Локетек» и рассказывает о том, как Шварце удавалось общаться с Домбровским посредством тюремной азбуки, хотя их камеры не были соседними. Вот текст этого стихотворения:

Глухая ночь, лишь храп жандармов раздается

Да стражников шаги по коридорам сонным.

И кажется тюрьма пещерой, охраняемой драконом,

В ней каждая из жертв в углу своем от страха жмется.

Дзынь, снова дзынь. Ужели это звон

Далекой утренней зари — предвестник тягостной побудки,

С которой начинаются еще одни мучительные сутки?!

Нет, то Локетек — друг, он, он, ей-богу, он!

Нас с ним так много стон тюремных разделяет,

Что голос через них совсем не проникает.

Но я беру стакан, и раздается звон:

«Локетек, гей! Наемники царя нас не сломили,

Молчать же нас заставить может лишь могила.

Ну, а пока — ты жив, я тоже жив, и это все не сон!»

Домбровский имел гораздо больший конспиративный опыт, чем Огородников. Поэтому он, возможно, был знаком с искусством перестукивания еще до ареста. Во всяком случае, Домбровский широко пользовался этим способом связи между заключенными. Кроме других источников, это подтверждается прямым свидетельством, имеющимся в воспоминаниях его жены.

С помощью всех перечисленных средств коммуникации Домбровский был полностью осведомлен о том, что делается на воле. Более того, он продолжал оказывать немалое влияние на ход событий. А события нарастали все более быстрыми темпами.

Вновь приезжающему Варшава ранней осенью 1862 года могла показаться тихим, спокойным, смирившимся городом. Не было ни многолюдных уличных шествий, ни демонстративных богослужений и пения патриотических гимнов в костелах, ни «кошачьей музыки», которой молодежь отмечала прислужников царизма, ни многих других выражений протеста, столь обычных год-полтора назад. Большинство женщин были одеты в черное, однако уже находились модницы, рискующие носить наряды не только фиолетового и других «компромиссных» тонов, но и яркие платья. Открылись театры, устраивались балы и великосветские рауты. Правда, посещались они в основном богачами, чиновниками и офицерами, действующими по приказу царского наместника и по рекомендации маркиза Велёпольского. Остальные варшавяне продолжали бойкотировать все развлечения, выражая этим протест против существующих порядков, против сотрудничества с захватчиками. Официозная печать не переставала кричать о разгроме революционного подполья, о «благоприятных» переменах в настроении польской общественности. Тем не менее Велёпольский продолжал появляться в городе только в бронированной карете под огромным конвоем конных жандармов.

Внешнее спокойствие было обманчивым. В городе и далеко за его пределами действовала хорошо законспирированная подпольная организация партии красных, продолжавшая подготовку восстания. Пустоту, образовавшуюся в ЦНК после ареста Домбровского, заполнить было очень трудно. Временно часть его функций взяли на себя другие, а затем состоялось решение ЦНК о вызове из-за границы Зыгмунта Падлевского, который вместо Домбровского должен был возглавить варшавскую городскую организацию и осуществлять связь с организацией русских офицеров в Польше.

И вот Падлевский в Варшаве, знакомится с членами ЦНК и их заместителями: с Брониславом Шварце — высоким, очень подвижным блондином с красивым лицом и большими выразительными глазами; с Агатоном Гиллером, носившим длинные, свисающие вниз усы, которые придавали его крупному носатому лицу холодное и высокомерное выражение; с расторопным и восторженным Рольским — помощником Домбровского по городской организации, принявшим на себя часть обязанностей после его ареста. Через Рольского Падлевский устанавливает связь с руководителями и активом варшавского подполья. Теперь оно насчитывает уже около 20 тысяч человек и состоит из пяти отделов, один из которых охватывал расположенную за Вислой Прагу. Падлевский встретился с так называемыми тысяцкими, или «окренговыми», возглавлявшими конспиративные округа (в каждом отделе было по два-три округа), с некоторыми из сотских и десйтских. В большинстве своем это были опытные и энергичные конспираторы, рвавшиеся в бой и требовавшие от ЦНК решительных действий. Нелегко было завоевывать их доверие новому человеку, не очень хорошо знакомому с местными условиями. Большую помощь Падлевскому оказало то, что в конспиративных кругах скоро все узнали о его старой дружбе с Домбровским: это было для него самой лучшей рекомендацией.

Значительно быстрее и легче вошел Падлевский в круг вопросов, связанных с военной организацией. Шварце, ведавший по поручению ЦНК сношениями с ней после ареста Домбровского, начал было представлять Падлевскому руководителей кружков, но оказалось, что в этом нет надобности, так как с большинством из них Падлевский был знаком еще по Петербургу. Был знаком он и с Потебней, который после возвращения из Лондона очень часто выезжал из Варшавы. Перейдя на нелегальное положение, Потебня ходил в монашеском одеянии, отрастил бороду и стал совершенно неузнаваемым.

Очень помогла Падлевскому встреча с Сераковский, задержавшимся ненадолго в Варшаве по дороге в заграничную командировку. Для него командировка одновременно была и свадебным путешествием, поскольку всего месяц назад он отпраздновал свою свадьбу с Аполлонией Далевской. Сераковский боготворил красавицу жену. Это, однако, не мешало ему проводить значительную часть времени не с ней, а с варшавскими подпольщиками.

'Он не скрывал от жены своих конспиративных связей, кое в чем она помогала ему. Однако дел было так много, что Аполлония иногда целыми днями не видела мужа, Падлевский был одним из тех, с кем Сераковский встречался наиболее часто.

О состоянии и деятельности военной организации можно было судить по ее печатным изданиям. «Суды, арестования, обыски, подозрения» — так начиналось воззвание руководящего центра организации, датированное 18 августа 1862 года. Оно было адресовано прежде всего к участникам военных кружков. Являясь прямым откликом на арест Домбровского, воззвание стремилось предотвратить упадок духа и растерянность, которые могли появиться у его единомышленников в связи с понесенными потерями и усилением репрессий. «Не помогут казни, — говорилось в воззвании, — […], обыски не вырвут у нас мысли, перемещения[27] не расстроят общества нашего, а, напротив, помогут распространению истины». И это заявление вовсе не было пустой декларацией — рядовые члены организации воспринимали обстановку именно так. «…Положение офицеров, — писал своему другу участник кружка в саперном батальоне поручик Зелёнов, — крайне невыносимо, войска находятся под надзором полиции, недоверие, подозрения, аресты — вот все, чем награждают войска. Но это обращение служит к лучшему, оно заставляет офицеров чувствовать свое грустное, ложное положение, заставляет образовывать кружки, враждебные правительству».

Мужество и самоотверженность членов офицерской организации, созданной и окрепшей при деятельном участии Домбровского, особенно ярко проявились в составлении открытого письма царскому наместнику и кампании по сбору подписей под ним. Письмо, или адрес, как тогда называли такого рода тексты, было озаглавлено: «Его императорскому высочеству великому князю Константину Николаевичу от русских офицеров, стоящих в Польше». Написанное в спокойной и вежливой форме, письмо фактически имело характер ультиматума. Подписавшие его офицеры резко осуждали репрессии царизма против крестьян, борющихся за землю и волю, против поляков, добивающихся своей независимости, против революционеров, помогающих и тем и другим. «Еще шаг в подобных действиях правительства, — заявляли они, — и мы не отвечаем за спокойствие в войске […]. Войско не хочет быть изменником русскому народу, но прежде всего войско не хочет быть палачом, потому что это бесчестно и позорит имя русское».

Адрес опубликовали многие заграничные издания, причем начало положил герценовский «Колокол». Под опубликованным текстом подписей не было. Объясняя это, подписавшие адрес писали: «Мы скрыли наши имена не из трусости. Мы не боимся ни наказания, ни казни. Но мы не хотим им подвергнуться бесплодно, как недавно подверглись наши честные товарищи. Мы назовемся добровольно тогда, когда убедимся, что на нашем мученичестве созиждется воля и достояние русского народа, нашего народа, который мы любим, а вместе с тем предоставится свобода польскому народу, которого терзать мы не хотим».

Адрес был задуман, по всей вероятности, еще тогда, когда Домбровский находился на свободе. Воззвание от 18 августа содержало явный намек на подготовку этого смелого и нужного шага военной организации. Какое-то время заняла кампания сбора подписей, в которой особенную активность проявил Потебня и о ходе которой регулярно получал информацию Домбровский. Подписи собирались во всех войсковых частях, где существовали офицерские кружки. В Смоленском пехотном полку сбор подписей осуществлялся при участии поручика Константина Крупского.

Агитационно-пропагандистское значение и общественный резонанс адреса были очень значительны. Его текст еще до публикации знали даже офицеры, далекие от революционного подполья. Вслед за «Колоколом» адрес перепечатали многие европейские газеты, что, разумеется, не содействовало росту престижа царского правительства за границей. Напуганные этим военйые власти в Польше пустились на хитрость. Сначала был составлен верноподданнический «контрадрес», которым предполагалось с помощью насильственно собранных подписей доказать, что царские войска в Польше еще не вышли из подчинения императора. Затем был придуман совсем иезуитский ход: в части разослали секретный циркуляр, предлагающий потребовать от каждого офицера письменного заявления по поводу адреса. В ответ армейские революционеры срочно выпустили предостерегающее воззвание, озаглавленное «От Комитета русских офицеров в Польше».

Замечательно, что начинается оно словом «товарищи», подтверждающим распространенность этого столь привычного и дорогого нам обращения еще среди революционеров-подпольщиков начала 60-х годов прошлого века. Воззвание разъясняло задачу открытого письма к наместнику, констатировало успешное ее решение («вся сколько-нибудь свободная европейская журналистика перепечатала наш адрес и выразила свое сочувствие к нему»), высмеивало затею с «контрадресом» (в его честь «только несколько отупевших генералов прохрипело «ура»). Затем воззвание предостерегало относительно маневра, задуманного властями. «Цель этого ясна, — говорилось в воззвании, — принудить наиболее откровенных и смелых, чтобы они своими собственными донесениями дали возможность правительству обвинить и наказать их и таким образом лишить нас наиболее энергических деятелей». Наконец, воззвание кратко, но впечатляюще обрисовало перспективы движения. «Будем работать молча, без шума, не обращая внимания на все уловки нравительства, до тех пор, пока не пробьет час и пока мы не создадим силы, с которой будем в состоянии выступить на бой с полной уверенностью в победе […]. Мы уже видим впереди зажигающуюся зарю свободы, зарю великого будущего в России».

Домбровский многое сделал для распространения идеи о необходимости и плодотворности русско-польского революционного союза. К осени 1862 года идея эта стала среди подпольщиков достаточно популярной. Все больше ее приверженцев появлялось как в польской партии красных, так и среди землевольцев в России, не говоря уж о революционной организации русских офицеров в Польше (ее существование было просто немыслимо без твердой веры участников в эту идею). Настало такое время, когда возникли условия для организационного оформления тех отношений взаимопонимания и сотрудничества, которые постепенно складывались между русскими и польскими революционерами. Этот шаг был заветной мечтой Домбровского. Договоренность о нем в принципе была достигнута между издателями «Колокола» и Потебней еще во время июльской поездки последнего в Лондон. Там же состоялись в сентябре 1862 года переговоры об идейно-политической основе совместных действий и о ближайших практических задачах русско-польского революционного союза. С русской стороны в переговорах приняли участие Герцен, Огарев и Бакунин, польская сторона была представлена членами ЦНК Падлевским, Гиллером и уполномоченным эмигрантскою Союза польской молодежи Милёвичем. В переговорах участвовал Потебня; он, кстати, привез в Лондон для публикации в «Колоколе» подлинник адреса великому князю Константину со всеми собранными под ним подписями.

Важнейшая задача переговоров заключалась в определении той политической программы, которая могла стать приемлемой как для русских, так и для польских революционеров. Изложение программы партии красных содержалось в письме ЦНК издателям «Колокола». Написанное по-русски, оно было привезено в Лондон представителями ЦНК. Гиллер зачитал это письмо, Герцен огласил набиравшееся тогда в Вольной русской типографии обращение издателей «Колокола» к Комитету русских офицеров в Польше. Третьим документом переговоров был ответ издателей «Колокола» на письмо ЦНК. Важнейшие принципиальные положения названных документов и являлись, собственно, предметом продолжавшейся несколько дней дискуссии.

Много споров возникло, в частности, при определении требований по крестьянскому вопросу. Русские революционные демократы, верившие в военно-крестьянское восстание, высказались не только за полное юридическое раскрепощение крестьян, но и за безвозмездную передачу им всей надельной земли. Большинство польских революционеров, следовавших шляхетским традициям и боявшихся демократическим решением крестьянского вопроса отпугнуть дворянство от революции, выступали за денежную компенсацию помещикам, за оставление в их распоряжении части крестьянской земли. Опубликованный текст письма ЦНК фиксировал, что польская сторона признает «право крестьян на землю, обрабатываемую ими», при условии вознаграждения помещиков за счет будущего народного правительства. Ответное письмо издателей «Колокола» откликалось на это заявление следующими словами: «Нам легко с вами идти: вы идете от признания прав крестьян на землю, обрабатываемую ими». Тезис об обязательном вознаграждении помещиков не встретил одобрения русской стороны и потому не был повторен в ее ответе.

Еще более острые споры вызвал вопрос о литовских, белорусских и украинских территориях, входивших в независимое польское государство до 1772 года, то есть до раздела Польши между Австрией, Пруссией и Россией. Польские революционеры, боровшиеся за возрождение политической независимости своей отчизны, не признавали грабительских действий этих держав и справедливо требовали ликвидации всех договоров и конвенций, закрепляющих разделы. К сожалению, многие из них, увлекаясь, забывали о том, что значительные территории Речи Посполитой имели непольское население, которое законно претендовало на то, чтобы и его интересы не были забыты. При этом точка зрения действовавших в Польше революционеров волей или неволей оказывалась в опасной близости к позиции польских помещиков, добивавшихся восстановления страны в границах 1772 года не для чего иного, как для эксплуатации украинских, белорусских, литовских крестьян. Русские революционеры не только сочувствовали стремлениям польского народа к национальной независимости, но и готовы были оказать любую возможную помощь в ее достижении. Однако они не могли согласиться на поддержку националистического лозунга границ 1772 года и добивались, чтобы их партнеры по переговорам отказались от него публично. В результате польская сторона сформулировала свою позицию следующим образом: «Мы стремимся к восстановлению Польши в прежних ее границах, оставляя народам, в них обитающим […], полную свободу остаться в союзе с Польшею или распорядиться собою согласно их собственной воле».

Возвратившись из Лондона, Потебня и представители партии красных узнали о том, что ЦНК, оставаясь в подполье, взял на себя функции действительного национального правительства. Решение об этом, принятое еще до лондонских переговоров, стало осуществимым после того, как по сумасбродному приказанию Велёпольского в официозных газетах была опубликована программа партии красных. Расчет на то, что ее содержание устрашающе подействует на имущие слои и оттолкнет, их от подполья, оказался совершенно ошибочным. Результат был прямо противоположным: авторитет ЦНК и притягательная сила конспирации стали возрастать еще быстрее, причем осуществление решения ЦНК явно содействовало этому. «С тех пор, — рассказывает один из очевидцев и участников событий, О. Авейде, — фаланга десятков с каждым днем неимоверно увеличивалась, пропаганда делала ужасающие успехи, общественное мнение края переходило все более и более в руки комитета, делая его мало-помалу распорядителем судеб народа». В октябре национальное правительство приняло постановление о взимании налогов на нужды подготовки восстания. Интересно, что налоги платили не только те, кто сочувствовал красным, но и белые, а также многие царские чиновники, боявшиеся подпольщиков и утратившие веру в незыблемость существующих порядков.

Сразу же по возвращении в Варшаву лондонской делегации стала известна новость, которая существенно меняла всю обстановку. Велепольский побывал в Петербурге и добился от царя разрешения провести давно задуманное им провокационное мероприятие в форме так называемого «конскрипционного» рекрутского набора. Под предлогом подготовки к крестьянской реформе Велепольский настоял на освобождении от рекрутчины деревенского населения, а в городе предложил провести набор по специальным спискам (конскрипциям), составленным полицейскими инстанциями и включавшим лиц, наиболее «неблагонадежных» в политическом отношении. Таким образом, он рассчитывал сдать в рекруты, а затем удалить за пределы Польши основную массу тех рядовых участников подпольных организаций, для обвинения которых в судебном порядке у властей не было данных. «Нарыв назрел, — говорил Велепольский, — и его надо рассечь. Восстание я подавлю в течение недели и тогда смогу управлять».

Весть о предстоящем рекрутском наборе (по-польски — бранке) привела в страшное возбуждение городскую молодежь и прежде всего участников варшавской организации партии красных. Большинство считало, что задуманную Велепольским провокацию нужно сорвать во что бы то ни стало, и требовало от руководящих деятелей подполья решения о вооруженном восстании в день проведения набора. Более опытные и уравновешенные деятели указывали на недостаточную подготовленность восстания, на отсутствие вооружения, на просьбу русских революционеров отложить выступление до весны будущего года, когда оно может стать одновременным и повсеместным. Но эти трезвые голоса тонули в хоре тех, кому угрожала рекрутчина, их родственников и друзей, людей, искренне верящих в успех немедленного восстания, и просто крикунов-демагогов, число которых всегда быстро возрастает в кризисные моменты и без того нелегкое положение сильно осложнило появившееся неизвестно откуда воззвание от имени комитета. В нем говорилось, что подпольное руководство сумеет спасти молодежь от рекрутчины, и содержалось достаточно определенное заявление о том, что восстание должно вспыхнуть до начала набора. Теперь ЦНК был поставлен в такое положение, при котором отказ от объявления восстания в ответ на бранку грозил ему полной потерей авторитета, а возможно, и распадом многих конспиративных организаций.

В сложившихся условиях восстание конспираторов стало страшным, неотвратимым бедствием. Не потому, что они отказались от своих замыслов, а потому, что выбор момента вооруженного выступления оказывался фактически в руках злейшего врага революции маркиза Велёпольского. Этот иезуит, обнародовав указ о бранке, не спешил назвать день, когда она начнется. По имевшимся у ЦНК сведениям, взятие рекрутов намечалось на январь 1863 года, но срок мог быть и более ранним — во всяком случае, слухи об этом распространялись один за другим Предстоящий рекрутский набор цак дамоклов меч висел и над руководителями подполья, которым навязывался срок выступления, и над рядовыми подпольщиками, многие из которых знали, что они числятся в секретных списках будущих рекрутов. Это нервировало, толкало на поспешные непродуманные решения. Опасность взрыва стала настолько велика, что даже видные царские сановники пытались добиться отмены набора. Но Велепольский был непреклонен.

Падлевский, Потебня, Шварце прекрасно понимали, что спешить не надо, что враги революции стараются вызвать преждевременное, обреченное на разгром выступление, но не могли найти выхода из создавшегося положения. На чуть ли не ежедневных и очень продолжительных заседаниях ЦНК выдвигались десятки различных планов, тут же признававшихся неприемлемыми.

Дискуссии еще больше обострились, когда парижский агент ЦНК Юзеф Цверцякевич прислал текст адресованного ему письма Герцена, категорически высказывавшегося против объявления восстания в ответ на бранку. Герцен писал: «…Произведите набор рекрутов, но не делайте демонстрации там, где нет ни малейшей надежды на успех. Через два-три года рекруты проникнутся духом свободы; они повсюду, где бы ни оказались, постараются приобщиться к общему делу. Если вы поступите сейчас иначе, вы поведете этих бедняг на заклание, как животных, и остановите движение в России еще на полвека; что же касается Польши, то в таком случае вы ее безвозвратно погубите».

Но как же быть с бранкой? Если не выступить в день набора, то влияние конспиративной организация окажется подорванным настолько, что и весной будущего года выступление будет невозможным. Однако шансы на успех восстания в ближайшее время минимальны. Это прекрасно понимали как находившиеся на свободе Падлевский и Потебня, так и сидевший в тюрьме Домбровский. Снова и снова обдумывая ситуацию, перебирая возможные варианты, они не могли найти приемлемого выхода из создавшегося положения, особенно опасного для военной организации. В конце концов было решено, чтобы Потебня и Падлевский снова поехали в Лондон и, подробно рассказав издателям «Колокола» об изменениях в обстановке, выслушали бы их советы.

Советы Герцена и Огарева были изложены в двух документах, адресованных к офицерской организации и привезенных из этой молниеносной поездки Потебней. Один из этих документов был рукописным обращением Огарева и Бакунина к армейским революционерам. «Отклоните восстание до лучшего времени соединения сил, — говорилось в нем. — Если ваши усилия окажутся бесплодными, то тут делать нечего, как покориться судьбе и принять неизбежное мученичество». Другой документ был отпечатанным в Лондоне воззванием «Офицерам русских войск от Комитета русских офицеров в Польше». Текст его, подготовленный Потебней, возможно при участии Домбровского, был одобрен издателями «Колокола». «Вы видите, — говорилось в воззвании, — что для нас выбора нет: мы примкнем к делу свободы». А заканчивалось оно следующим призывом ко всем офицерам русских войск в Польше: «Товарищи! Мы, на смерть идущие, вам кланяемся. От вас зависит, чтоб это была не смерть, а жизнь новая!»

Вскоре после возвращения из Лондона Падлевский и Потебня снова оказались в поезде: на этот раз они ехали в Петербург одновременно, но в разных вагонах. В кармане Падлевского лежали документы на имя путешествующего по своим делам графа Матушевича, а под подкладкой большого кожаного бумажника были искусно спрятаны полученные в Лондоне рекомендательные письма Герцена и Бакунина. Позади остались Гродно и Вильно, Псков и Гатчина. Наконец поезд остановился в Петербурге. Выходя на привокзальную площадь, Падлевский издали заметил знакомую шапку Потебни; но из конспиративных соображений не подошел к нему и не нодал виду, что его знает.

Участник кружка генштабистов и один из хороших знакомых Домбровского, Коссовский, в тот же вечер известил землевольцев о приезде представителя польских революционеров и руководителя Комитета русских офицеров в Польше. Русский центральный комитет, стоявший во главе «Земли и воли», уполномочил для ведения переговоров своих руководящих деятелей Александра Слепцова и Николая Утина. На переговорах присутствовали также Коссовский как представитель столичных офицерских кружков и Лонгин Пантелеев как представитель Петербургского комитета «Земли и воли».

Круг рассматривавшихся в Петербурге вопросов почти полностью совпадал с содержанием лондонских переговоров, только обсуждение сосредоточивалось главным образом в практически-организационной сфере. Важнейшие программные вопросы были решены без особенных дискуссий в духе согласованных в Лондоне положений. В заключительном меморандуме — единственном сохранившемся документе петербургских переговоров — последнее обстоятельство было специально отмечено. Первый пункт меморандума гласил, что основные принципы, изложенные в письме Центрального комитета к издателям «Колокола», участниками переговоров «приняты за основание союза двух народов — русского и польского».

Наиболее важные практические решения, которых настоятельно требовала сложившаяся обстановка, были связаны с организацией взаимодействия в условиях надвигающегося восстания. Русская сторона снова высказалась против преждевременного выступления, но в случае его неизбежности обещала возможное содействие; польская сторона согласилась с правомерностью такой позиции. В меморандуме достигнутую договоренность зафиксировали следующим образом: «Центральный Национальный Комитет признает, что Россия еще не так подготовлена, чтобы сопровождать восстанием польскую революцию, если только она вспыхнет в скором времени Но он рассчитывает на действенную диверсию со стороны своих русских союзников, чтобы воспрепятствовать русскому правительству послать свежие войска в Польшу». Вероятно, по предложению Пацлевского и Потебни к этому добавили еще две фразы: «Он [то есть ЦНК. — В. Д.] надеется также, что умело направленная пропаганда доставит ему возможность войти в тесную связь с войсками, находящимися в настоящее время в Польше. В момент восстания эта пропаганда должна будет сосредоточиться на том, чтобы побудить войска к деятельному содействию восстанию». В свою очередь, польская сторона обязалась помогать созданию русского легиона для распространения революции в России.

В отсутствие Падлевского и Потебни ЦНК принял так называемый план дислокации взамен формально действовавшего до этого момента плана Домбровского. План дислокации предусматривал немедленный переход варшавских конскриптов[28] на нелегальное положение и от правку их из города к родственникам, знакомым или членам конспиративной организации в различных районах Польши. Осуществление плана не представляло особых трудностей, он соответствовал ожиданиям многих рядовых участников конспирации. Следуя плану дислокации, можно было, конечно, спасти тысячи людей от рекрутства, но, разъехавшись по всей Польше в одиночку или небольшими группами, конскрипты неизбежно потеряли бы связь с организацией и перестали бы существовать как серьезная сила, столь необходимая в первые дни восстания. Этого нельзя было допустить. Однако и ликвидировать план дислокации было уже невозможно. Не видя иного выхода, Падлевский вынужден был согласиться, предложив внести в план весьма существенное изменение: не распылять конскриптов, а назначить для их размещения ограниченное число удобных для партизанской войны районов — Свентокшижские горы и лесные массивы в сравнительной близости от Варшавы. Направив в эти районы будущих повстанческих командиров и снабдив собравшихся оружием, ЦНК мог создать крупные базы будущего восстания, начало которого Падлевский считал необходимым оттягивать возможно дольше.

Однако в декабре 1862 года трудно было последовательно проводить в жизнь какой-либо план, если бы даже он был принят единогласно, так как обстановка меняла сь слишком быстро и неожиданные события следовали одно за другим. 11(23) декабря царской полиции благодаря предательству удалось обнаружить подпольную типографию, помещавшуюся на улице Видок в одном дворе с ЦНК. Захватив лишь наборщика, который заявил, что работает ради денег и ничего не знает об издателях «Руха», полиция устроила засаду в помещении типографии. В этот день член ЦНК Шварце должен был зайти в типографию. Приближаясь к дому, он заметил, что его тетка, в квартире которой заседал обычно ЦНК, стоит у окна и делает ему предостерегающие знаки. Шварце повернул назад, но было уже поздно: полицейские заметили его и бросились вдогонку. У Шварце были хотя и выписанные на чужое имя, но настоящие документы, к которым полиция не могла бы придраться. Однако он нес портфель с большой суммой принадлежавших организации денег и важными конспиративными бумагами, а в кармане у него лежал револьвер. С такими вещами никак нельзя было попадаться, это грозило прокалом не только ему лично, но и многим другим.

Выбежав на улицу Видок, Шварце свернул влево и Побежал к Маршалковской, отстреливаясь на бегу. Сразу же за углом он оказался перед входом в гостиницу «Венская» и свернул туда, мимоходом успел бросить буфетчице бумажник (не зная ее, он был уверен, что не найдется варшавянки, которая отказалась бы спрятать вещи человека, преследуемого полицией, и не ошибся); затем через внутренний ход, указанный кем-то, выбежал на проходной двор, миновав который оказался на Ерозолимских аллеях. Бросившись влево, Шварце пересек мостовую, у первого поворота свернул на Братскую и далее по Княжеской улице устремился в направлении площади Трех Крестов. Ему удалось оторваться от преследователей, и у него возникла надежда, что те собьются со следа. Но не тут-то было: какой-то барчук, совершавший утреннюю прогулку верхом, заметил беглеца и, гарцуя на рысаке, указывал запыхавшимся полицейским направление до тех пор, пока не убедился, что беглеца схватят. Тем временем, пробежав по Смольной, Шварце снова оказался на Ерозолимских аллеях и повернул в сторону пересечения этой улицы с улицей Новый Свет. Здесь полицейские настигли Шварце; он был схвачен и доставлен в Цитадель.

Арест Шварце был серьезным ударом по левому крылу ЦНК, что очень скоро дало себя знать. На следующий день после провала Шварце в Варшаву дошло известие, что в Париже французской полицией арестованы Цверцякевич, Хмеленский, Милёвич, Годлевский. Французская полиция сотрудничала с полицией царской, а арестованные знали состав ЦНК и имели у себя ряд подписанных его членами документов. Следовательно, над ЦНК нависла серьезная опасность. Гиллер и его сторонники решили воспользоваться этим, чтобы нанести еще один удар по левице красных, удалив из ЦНК Падлевского. Йод предлогом возможных арестов было принято решение о роспуске старого состава комитета и создании нового, куда «для преемственности» включались лишь некоторые из заместителей бывших его членов. Реорганизацию поручили провести Авейде, который назначил своим заместителем Гиллера и кооптировал в качестве членов ЦНК трех своих сторонников. Коалиция Авейде — Гиллер готова была торжествовать победу, когда выяснилось, что решали они без хозяина. Варшавская городская организация признавала своим руководителем только Падлевского, а оставаясь на своем посту, он автоматически входил в ЦНК. Вскоре после описанных событий приехал в Варшаву и стал членом ЦНК замечательный революционер Стефан Бобровский — земляк Домбровского, старый знакомый Падлевского, один из его ближайших друзей и единомышленников в эмиграции.

Домбровский быстро узнавал и о петербургских переговорах, и о спорах вокруг «плана дислокации», и об изменениях в ЦНК, и тем более об аресте Шварце (его поместили в камеру, расположенную через коридор почти напротив камеры Домбровского). Стало ему известно и о том, что в конце декабря 1862 года, возвращаясь из заграничной командировки, в Варшаве проездом был Сераковский (это он привез весть об арестах в Париже).

На позицию левого крыла ЦНК влияло общественное мнение и то понимание ситуации, которое сложилось у большинства участников организации. Совещание комиссаров некоторых воеводских организаций, состоявшееся в конце декабря, обратилось в ЦНК с ультимативным требованием о том, чтобы восстание было назначено на день рекрутского набора. В этом же духе высказалось собрание руководящих деятелей варшавской городской организации, проводившееся несколько позже. Напротив, опрошенные поодиночке военные специалисты ответили ЦНК, что ранее весны завершить необходимую подготовку к восстанию невозможно, что более ранний срок обрекает его на поражение.

Столкновения вокруг вопроса о восстании имели два аспекта. Спор шел, во-первых, о том, как широко вовлекать в вооруженную борьбу трудящиеся слои населения и насколько серьезные задачи ставить перед восставшими. Левица красных выступала за широкое привлечение к восстанию народных масс, в том числе крестьянства, за проведение демократических преобразований и достижение независимости Польши путем решительного революционного действия. Гиллер, Авейде и их сторонники боялись массового восстания; вооруженную борьбу Они рассматривали как средство давления на царизм, надеясь с помощью иностранных держав добиться восстановления старой Польши и максимально ограничить неизбежные социальные преобразования. Спор шел, во-вторых, о сроках начала восстания. Представители левицы называли весну 1863 года — срок наиболее выгодный и с точки зрения положения дел в Польше и с точки зрения общероссийской ситуации. Для их идейных противников в ЦНК нужна была вооруженная демонстрагщя, к которой можно было готовиться кое-как, ибо она ставила перед собой ограниченные цели. Естественно, что Гиллер и его единомышленники не возражали даже против более ранних сроков.

Приезд Бобровского существенно изменил соотношение сил в ЦНК. Едва ^ли не в первый же день своего присутствия на его заседаниях он произнес большую и горячую речь, в которой резко критиковал план дислокации. План этот, говорил он, может быть, спасет часть Конскриптов, но вместо них возьмут других, а авторитет и влияние конспирации в народе будут безвозвратно утеряны. Поскольку признавалось, что восстание неизбежно, Бобровский требовал энергичной подготовки к вооруженной борьбе большого масштаба, к настоящему превращению ЦНК в национальное правительства. Во время выступления Бобровского Гиллер и Марчевский демонстративно встали и вышли из комнаты. Остальные члены ЦНК согласились с программой, изложенной Бобровским.

Домбровский в переданном на волю письме также высказался за сосредоточение всех усилий на подготовке восстания и изложил свой новый план действий на первые дни борьбы, основанный на прежних принципах, но учитывающий изменившуюся обстановку. Домбровский предлагал начать борьбу с захвата крепости Модлин силами крупного отряда восставших варшавян при содействии находившихся внутри крепости участников офицерской организации. План был рассчитан до мельчайших деталей и вполне реален. Падлевский дополнил план, предложив одновременно с захватом Модлина запланировать атаку на Плоцк, с тем чтобы освобожденный город сделать резиденцией будущего национального правительства. Члены организации и конскрипты, предназначенные для атаки на Модлин и Плоцк, должны были постепенно покидать Варшаву и собираться в Кампиносской пуще и в лесных массивах близ Сероцка. Новый вариант плана был поставлен на рассмотрение ЦНК и по настоянию Бобровского и Падлевского одобрен большинством.

Таким образом, Домбровский, даже находясь в тюрьме, продолжал оставаться в строю, оя вел борьбу с неослабевающей энергией и весьма значительными результатами. Об этом, кроме всего прочего, свидетельствует небольшая вещица, захваченная при аресте Шварце. В документах она названа «трубочкой из обыкновенного гусиного пера, в котором отверстие припечатано сургучом». Трубочка содержала таинственную записку с подписью «Мефистофель». Следствие не смогло выяснить, что все это значит. Между тем записка составляла частицу обширной тюремной переписки Домбровского, проходившей через руки его невесты. В перехваченной записке один офицер-конспиратор рекомендовался «как человек, который нетерпеливо ждет работы и на которого можно положиться», а о другом говорилось, что он «назначен на время восстания комендантом Ивангородской крепости» (разумеется, от повстанцев). А сколько таких записочек дошло до адресатов, не попав в руки к властям?! Собранные воедино, они, вероятно, показали бы, что их автор, оказавшись в тюрьме, долго еще с успехом продолжал участвовать в руководстве конспираторами, как военными, так и гражданскими.

Загрузка...