Секвойи — под охраной и в собственности государства, за кордонами национальных парков так же, как гейзеры Йеллоустоуна, озера в горах Гранд-Титон, Гранд-Каньон в долине Колорадо, Ниагарские водопады. В Америке не один десяток национальных парков и парков штатов — заповедных княжеств природы, открытых для всех за небольшую въездную плату или бесплатно, рассеченных хорошими дорогами и пешеходными тропами, с отелями, кемпингами, столами для пикников, ресторанами, кафетериями, мусорными баками возле каждой площадки-остановки, с туалетами, фотоальбомами, сувенирами, слайдами, бензозаправочными станциями и даже бумажными пакетами для мусора, которые выдают автомобилистам при въезде в парк, и даже с полуручными медведями, которые выходят на шоссе к машинам, например в Йеллоустоунском парке.
Эти заповедники — бесспорная гордость Америки. Американцы как бы вглядываются в лицо той земли, куда пришли пионеры, в девственную природу, которую люди так сложно, а порой и неблагодарно трансформировали. Там Америка даже отвергает самое себя: конкуренция и вульгарная реклама упразднены, обслуживание посетителей — отели, рестораны, бензозаправки — отданы корпорациям-концессионерам, которые регулируются и контролируются Национальной парковой службой.
...В Йосемитском парке многоликая Калифорния обернулась к нам ликом прекрасным.
Но ведь и мы транзитники.
В путь! Ведь мы все еще путешествуем и лишь двое суток, как из Лос-Анджелеса. Пора вернуться к дорожной канве, от которой так отвлекся автор, хотя многое, очень многое лежит рядом с дорогой, если вбираешь ее не только глазами: вдруг приходит в голову, например, что, может быть, тот самый «комплекс вины», который отрицает Герман Кан, и помог американцам сберечь секвойи. А госдепартамент, закрыв нам прямой путь в Сан-Франциско по тихоокеанскому побережью, вдвое удлинил наш пробег, но, слава богу, добавил соблазна побывать в Йосемитском парке, и мы сделали этот отрадный четырехсотмильный бросок к секвойям.
Теперь еще триста миль с утра до раннего вечера — сначала простились с горами, потом плодородная долина вокруг города Фресно, потом выжженное унылое плоскогорье, серые ленты дорог, маханье нефтяных качалок и солнце, ставшее горячим и безжалостным над пустыней Габиланских гор. Мы едем, и расстояние, как всегда, длиннее, чем казалось по карте. Сверяемся с номерами дорог, накручиваем мили, а не впечатления. Потерянность в пустыне, невольное опасение как бы не заблудиться, хотя где же заблудиться на нумерованных дорогах, вверх и вниз по холмам, солнце, жалящее через ветровое стекло, жаркие сиденья и в полдень сонная скука Кинг-сити, откуда — пошло, пошло, три ряда в одну, три в другую сторону — рывок по федеральной 101-й до Кармела, где остановка еще на полтора дня.
Кармел — маленький, на пять тысяч жителей, городок на берегу океана, в 130 милях к югу от Сан-Франциско. Еще один сюрприз, еще одно очарование, лирическая интермедия между двумя фактическими столицами Калифорнии. Место из тех, где к радости примешаны вина и неловкость — что сам посмотрел, понаслаждался, а жена и дети заперты в каменном мешке Манхеттена, близкие и друзья твои не видели этой прелести.
Океан в Кармеле не что-то, лежащее слева или справа от дороги и мешающее спрямить ее, не место для городской свалки.
Мы поспешили на пляж, песок был чист и мягок, но вода холодной, обжигающей, — с Тихим океаном не шути и поздней весной. Две амазонки скакали по песку, у самой воды. Игра молодости, резвости лошадей и океанской волны, такой безразличной, но в общем готовой подкатиться к копытам, обдать брызгами смеющиеся девичьи лица.
Океан работал, вздыхая и накатывая волны, шумя тем своим шумом, который но нарушает тишины.
Океан объединял, и ты уже не русский в далекой стране, а человек среди людей и возле стихии.
Океан все облагораживал: какие кругом красивые, симпатичные, грациозные люди. Пришел молодой бородач в тяжелых походных ботинках, бросился на песок, раскинул руки и успокоился, смотрит в небо, как блудный сын на потолок вновь обретенного родительского дома.
— Кармел — это состояние духа, — говорит нам мистер Плакстон.
Изречение, неожиданное для финансового клерка мэрии, но и мистер Плакстон не похож на обычного клерка. С усмешкой говорит, что, по общепринятым категориям, он — из неудачников: был водопроводчиком, торговым агентом, теперь скромный клерк. Не богат. «А разве деньги самое важное?» Неудачник, он поставил состояние духа над деньгами и обрел его в Кармеле, где, по словам мистера Плакстона, можно избежать «регламентации», то есть того жесткого действия общественного механизма, который, несмотря на всю пестроту Америки, неумолимо загоняет человека на отведенную ему полочку в соответствии с размерами банковского счета, клубом, к которому он принадлежит, кварталом, где он живет, маркой его машины, стоимостью дома и т. д. и т. п.
Брожу по Кармелу. Пожалуй, мистер Плакстон прав. Да, это состояние духа. Уютное поселение, сбегающее к океану. Низенькие домишки, изящно оформленные магазинчики, маленькие картинные галереи. Улочки, не стесняющиеся выглядеть милыми закоулками, искривившие тротуары, чтобы спасти сосны. Неоновая реклама запрещена, даже уличных фонарей нет, а бензозаправочные станции спрятаны под идиллические черепичные крыши. Здесь хорошо человеку, уставшему от голой, мертвящей функциональности городов, продиктованных автомобилем. Кармел — это не для машин, а для людей. Это опровержение Лос-Анджелеса, хотя и неубедительное, если сравнить их размеры. Это завистливая оглядка на Европу и попытка убежать от стандартной Америки. Где же истина? Приобретая что-то важное и нужное, человек всегда что-то теряет и часто — тоже важное и нужное. Так неужели спасение в том, что приходит другое поколение и просто не знает, что потеряно?
Лицо Кармела определила трагедия — сан-францисское землетрясение 1906 года. Оставшись без крова, туда переселилась группа художников, писателей и музыкантов. Они-то и решили, как гласит официальная городская история, «сохранить природную красоту и редкое очарование поселения в лесу над белым песчаным пляжем». Библиотека, клуб искусств, театр возникли в городке, сосны и кедры были посажены вдоль берега, а параллельно шли «ожесточенные битвы между культурной и деловой группами населения». В 1922 году создали первую комиссию по городскому планированию, обязав ее оградить Кармел от «нежелательных коммерческих начинаний». Едва ли не самой главной вехой было приглашение в 1928 году профессионального градопланировщика, который, спасая город от надвигавшейся гегемонии автомашины, вынес сквозную автомагистраль за его черту. Бизнесмены восстали, свергли городской совет, требуя введения дороги в город, тем не менее в 1929 году был принят городской закон, провозгласивший, что коммерческие интересы «навсегда» будут подчинены интересам жителей.
Жители Кармела, с гордостью сообщает городская справка, «посмели быть непохожими на других».
Кармел убежал от Америки, но Америка льнет к нему, и именно потому, что он осмелился быть непохожим. Боб Мартин, владелец отеля «Розита лодж», в котором мы остановились, рассказывает, что в сезон, с июня по октябрь, здесь столпотворение: машины, бампер к бамперу, сверху от дороги № 1 вниз до пляжа, и такая же вереница обратно. Медленно движется автоочередь в Кармел мили на полторы длиной, посмотрят на чудо, подивятся или вздохнут и опять в стандартную страну, но из машин доллар за долларом оседает в Кармеле — в 53 ресторанах, 46 мотелях и отелях, во всех 932 заведениях, которым выданы лицензии на бизнес. По семьдесят — восемьдесят тысяч машин проходит тогда через Кармел каждый день, говорит нам мэр. Город делает бизнес на неповторимости и артистичности. Кармелские дельцы, боявшиеся прогореть на непохожести, отменно компенсированы.
Впрочем, гарантию очарования мистер Плакстон усматривает не только в стойкости жителей, но и в опеке неких «милосердных баронов».
— Есть у нас своя клика, там на полуострове. Сэм Морс — у него контрольный пакет в компании «Дел Монте пропертиз», владеющей парком. Фиш, крупный землевладелец. Оппенгеймер тоже богатый собственник. Они не пускают аутсайдеров...
Слава растет, земля дорожает. Дом Плакстона в 1944 году стоил восемь тысяч долларов, через двадцать лет за него давали 32 тысячи. Художники и писатели, может быть, что-то еще значат, но процент их ничтожен, другие люди переняли эстафету из их рук. Мэр сообщил, что около четверти кармельцев — военные в отставке, от майоров и выше, 15 процентов — пожилые бизнесмены, удалившиеся от дел.
...В последний раз утренние сосны и густо-голубое, сохранившее ночную сочность небо Кармела. Утреннее шаркание машин по кривым улочкам, тяжелые еще со сна лица людей.
До Сан-Франциско около двух часов езды, в основном по федеральной дороге № 101. Это большой автомобильный тракт через плодородную долину, хорошо известный водителям огромных грузовиков с прицепами. Дорога — как улица. Врезается в города и городишки. Зеленые поля, виноградники, справа — порыжевшие невысокие горы. Калифорния, между прочим, производит восемьдесят процентов американских сухих вин.
Хорош Сан-Франциско, когда прилетаешь туда из Нью-Йорка, но сейчас зеленые щиты дорожных указателей и учащающийся ритм автострад летели навстречу, как петля аркана на шею коня, побаловавшегося под йосемитскими секвойями и на песке кармелского пляжа.
«Сан-Франциско — это город, который любят все».
«Сан-Франциско любят, потому что это Сан-Франциско».
«Сан-Франциско любят, потому что в нем легко забыться».
Это шуточная похвальба из одной полурекламной брошюрки, которой снабжали приезжих журналистов, чтобы они не изобретали велосипед. У каждой нации есть свои города-любимцы, в Америке Сан-Франциско любят, потому что это Сан-Франциско, хотя он и называет себя «тихоокеанским Парижем», «Багдадом на заливе», «воротами на Восток». Чем непреложнее стандарт, тем популярнее исключения, сильнее американская — и только ли американская? — страсть к любой экзотике: своей ли, будь то Сан-Франциско, или Кармел, или Нью-Орлеан с французским колоритом, Сан-Антонио и Санта-Фе — с мексиканским, или такой островок богемы среди манхеттенских небоскребов, как Гринвич-вилледж; к чужой ли — и отсюда нашествия американских туристов в Испанию, Францию, Италию, Грецию, в Африку и Азию, были бы доллары на летние отпуска, а они есть у все большего числа людей и их все еще охотно принимают всюду.
Первое мое знакомство с Сан-Франциско, состоявшееся в 1962 году, подтвердило его магнетическую прелесть. Чем привлекательны, думал я, эти сорок холмов на берегу океана и красивого залива? Открывшие в XVIII веке Сан-Францисский залив испанцы из экспедиции Гаспара де Портолы не гадали, конечно, о том, как впишется в девственную природу почти миллионный современный город. Но изначальная магия места не убита городской застройкой, в принципе осталась той же — она в игре холмов и массы воды. После просматриваемых на мили просек типичных американских улиц сан-францисские холмы как неожиданность, как тайна. Машины штурмуют склоны, как альпинисты. Что там, за гребнем? А взлетишь на асфальтированную вершину, и вот он — еще один панорамный вид на дома, холмы и могучую массу океанской воды. Пространственная мощь океана, стихия в самом богатырском ее проявлении входит в город, в человеческое поселение. Океан несет не душную потную влажность, как Атлантика в Нью-Йорке, а свежесть и хорошую меру прохлады.
Да, с природой Сан-Франциско повезло, если, конечно, не считать запоздалого открытия, что город лежит в районе незатухающей сейсмической активности, которая, если прислушаться к пессимистам, может поставить вопрос о самом его существовании...
В конце того, первого визита мы побывали у мэра Джорджа Кристофера. Американец из греков, он питал душевную слабость к единоверцам-православным, хотя и ставшим атеистами. Его призывы к хорошим отношениям между США и СССР часто раздавались в те годы, и в разговоре мэр сокрушался, что «нет прогресса в науке понимания человека человеком». Кристофер вручил нам именные ключи от города. Он, наверное, выдавал их десятками, если не сотнями, но дорого внимание. Ключ был из позолоченной фанеры, на ярлыке значилось: «Пожалуйста, возвращайтесь!»
Я вернулся — в июне 1964 года, прилетел из Нью-Йорка с друзьями-корреспондентами.
Первый житель, с которым мы перебросились парой слов еще в аэропорту, оказался студентом из Беркли, подрабатывающим на каникулах в автопрокатной фирме «Баджет». Вручая ключи от арендованного нами «мустанга», студент сказал: «Надеюсь, джентльмены, что вы сметете Голдуотера. Здесь все против него».
Аризонского сенатора Барри Голдуотера смели американские избиратели в ноябре 1964 года, а в июле очаровательный Сан-Франциско был ареной голдуотеровского триумфа. Там проходил съезд республиканской партии, выдвинувший демагога и невежду кандидатом в президенты США. Приглашая к себе съезд, местные власти думали не о политике — в ноябре большинство жителей Сан-Франциско голосовали против Голдуотера, подтвердив либеральную репутацию своего города, — а о бизнесе, вернее, о бизнесе на политике. Город внес 650 тысяч долларов в предвыборную кассу «партии слона» за право пригласить к себе ее делегатов, заполнить ими свои отели, рестораны, кабаре и авиалинии и заработать на гостях миллионы долларов. В буклетиках, которые корреспонденты получили в пресс-центре, эта арифметика разъяснялась со всей откровенностью.
Тогда в знаменитых «кабельных трамваях» мы каждый день взбирались на крутой Ноб-хилл. В отеле «Марк Гопкинс» с царским видом на город, залив и океан семнадцатый этаж был снят Барри Голдуотером, а шестнадцатый — Уильямом Скрентоном, соперником аризонца, пенсильванским губернатором-миллионером, представлявшим умеренное крыло республиканцев. На голдуотеровском этаже висели под потолком провода частной — с гарантией от подслушивания — телефонной сети на сто двадцать номеров и разгуливали дюжие молодцы в мышиного цвета форме — из частного сыскного агентства «Пинкертон».
Многое было тогда у Голдуотера. Например, пятьсот «девиц Голдуотера» — добровольных, крикливых агитаторов; в смысле женских прелестей они, правда, проигрывали «девицам Пепси-Кола», которые бесплатно поили делегатов и корреспондентов. Целая предвыборная индустрия доказывала непревзойденную маневренность американского бизнеса. Продавали полые стеклянные трости, в которых переливалась золотистого цвета вода (Goldwater переводится как золотая вода), канотье, брошки, бусы, значки, заколки для галстуков — с тем же магическим именем. Шустрые седовласые энтузиастки, по возрасту не годившиеся в «девиц Голдуотера», украшали себя большими круглыми значками: «Будь мне 21 год, я голосовала бы за Барри».
В те, лучшие дни своей жизни Барри Голдуотер имел даже разрешение на вертолетные путешествия от отеля «Марк Гопкинс» до Коровьего дворца в Дейли-сити.
Там-то в сан-францисском предместье, среди выжженных калифорнийских холмов, в Коровьем дворце, построенном в начале тридцатых годов по рузвельтовской программе борьбы с безработицей, в антракте между ежегодной скотоводческой выставкой и гастролями четырех лохматых битлов из Ливерпуля разыгрывался главный спектакль. К чести американских журналистов надо сказать, что они весьма иронически относятся к предвыборным съездам двух своих ведущих партий, но, даже предупрежденного, меня поразило собрание в Коровьем дворце. В июле 1964 года это был небезопасный балаган невежества и ненависти — глобальной и универсальной ненависти — к либералам, умеренным, неграм, коммунистам, программе соцобеспечения, кубинцам, панамцам, вьетнамцам, социалистическим странам, де Голлю, Джонсону, «миллионерам с Восточного побережья», к газете «Нью-Йорк таймс» и т. д. и т. п. Принципиальной ненависти ко всякой сложности мира, в котором отовсюду, как чудилось сторонникам Голдуотера, покушаются на их Америку, где всюду предатели, отступники и «мягкотелые».
Голдуотер шел к победе, как паровой каток, голоса были в кармане, на него работала машина республиканской партии, и разве могли подействовать на триумфатора упреки из письма растерянного Скрентона: «С откровенным презрением к достоинству, честности и здравому смыслу съезда ваши помощники фактически говорят, что делегаты всего лишь цыплята, которым можно скручивать головы... Вы слишком часто и необдуманно прописывали ядерную войну как рецепт для решения проблем беспокойного мира. Вы слишком часто стояли за безответственность перед лицом серьезнейшей опасности расовой катастрофы... Короче говоря, голдуотеризм свелся к сумасшедшей коллекции нелепых и опасных взглядов...»
Минуты публичного унижения испытал Нельсон Рокфеллер, нью-йоркский губернатор и самый известный из пяти братьев-миллиардеров. Он держался в сторонке, загораживаясь Скрентоном, на которого делал ставку старый «восточный капитал», но эта тактика не спасла его от неприязни и ненависти голдуотеровцев. На трибуне Коровьего дворца его ошикали, ему не дали говорить. «Мы хотим Барри! Мы хотим Барри!» — скандировали делегаты. «Паршивый развратник!» — визжала некая блондинка: Рокфеллер развелся с женой и вступил во второй брак года за полтора до съезда. «Это все еще свободная страна, дамы и господа!» — усовещевал Рокфеллер толпу, но не тут-то было. Ухватившийся за края трибуны губернатор был серее обычного, мускулы лица и большого, неприятно подвижного рта с трудом удерживали тренированную, легко доходящую до ушей, рокфеллеровскую улыбку.
Человека, незнакомого с американскими тонкостями, могло озадачить это публичное осмеяние Рокфеллера. Но в тамошней политической чересполосице свои точки отсчета. Заглянув в дни съезда на Мишн-стрит в штаб-квартиру ультраправой организации «Независимые американцы за Голдуотера», я узнал, что по политическим убеждениям Нельсон Олдрич Рокфеллер является «интернациональным социалистом»...
И вот третий въезд в Сан-Франциско.
Кармел позади, сдут скоростями на федеральной 101-й. Смотрю на зеленые дорожные щиты. Указатель поворота к Коровьему дворцу как право на воспоминания.
Где прежние страсти? Где он, этот Наполеон образца 1964 года, наблюдавший свой Аустерлиц по телевизору из отеля «Марк Гопкинс», а на следующий день собственной персоной явившийся в Коровий дворец — через черный ход, потому что у парадного бушевали демонстранты, на свой лад склонявшие его фамилию: «1964— Золотая вода! 1965 — Горячая вода! 1966 — Хлеб и вода!»
Он не попал в Белый дом, потерял даже сенаторскую синицу, погнавшись за президентским журавлем, и уже больше трех лет скромно сидит у себя в Фениксе — галантерейный коммерсант, а также фото-, радио- и авиалюбитель. В вечной суете своей Америка забыла Голдуотера быстpee, чем заграница, которая медленнее переваривает американские феномены. В нью-йоркские газеты он попадал редко и не ближе десятой полосы, хотя в заявлениях его была законная обида жертвы плагиата — Джонсон проводил во Вьетнаме ту самую политику, которую обещал Голдуотер. И мечтал он уже не о Белом доме, а о возвращении в сенат (чему и суждено было сбыться в ноябре 1968 года, когда аризонцы снова отправили его на Капитолийский холм).
А карусель вертится, и, черт побери, как, оказывается, легко обозреть ее с высоты всего лишь четырех лет. Снова выборный год, но уже не Сан-Франциско, а курортный Майами-Бич заангажировал республиканский съезд. Демократы, наломав дров вьетнамскими эскалациями, помогли республиканцам кое-как склеить партию, деморализованную поражением Голдуотера. Джонсон отказался баллотироваться на второй срок, дав «партии слона» дополнительный шанс провести своего человека в Белый дом. Скрентон сошел с круга, не обнаружив достаточной энергии и честолюбия. У Нельсона Рокфеллера и его жены Хэппи не зажили еще раны сан-францисского унижения. Другие люди на республиканской авансцене, и среди них — Рональд Рейган, бывший киноактер, этакий неожиданный продукт растущей голливудской безработицы. Во время баталий в Коровьем дворце Рейган еще играл ковбоев в кинопавильонах, а сейчас — губернатор Калифорнии и на роли нового Голдуотера. Но главный претендент у республиканцев Ричард Никсон, тоже калифорниец. Политические страсти вернулись на калифорнийскую землю в виде пробы, хотя и важной, предстоящих 4 июня первичных выборов. Внимание на двух демократах — Роберте Кеннеди и Юджине Маккарти.
Все это мелькает в мозгу, пока мы проносимся под зеленым щитом, направляющим желающих к Коровьему дворцу.
Нам нужен не дворец, а отель, и не корова, а мистер Лэмб, хотя по странной игре случая его фамилия переводится как «овца». Отель — и немедленный телефонный контакт с мистером Лэмбом, заведующим местным бюро «Бизнес уик», который уже заготовил программу наших сегодняшних встреч и, наверное, волнуется, потому что не привык на встречи опаздывать, наверное, ворчит на чудаков русских, не заказавших отель заранее, — нелепость для американца, выжимающего максимум из телефона, по которому в их стране можно, не вешая трубки, связаться с любым городом, и из справочников, в которых указаны и цены, и расположение отелей.
Сидя за рулем, Василий Иванович рыскал по улицам, а я — по страницам путеводителя, ставя на обсуждение названия и цены отелей. Последние строчки коротеньких аннотаций отвращали нас от буржуазных соблазнов — соляриев на крышах, от высотной жизни на изысканном Ноб-хилле, ибо пестрели эти строчки теми знаменитыми загогулинами, которыми наши карикатуристы любят метить бока, спины, манжеты и цилиндры американских толстосумов. Мы браковали отель за отелем, пока не дошли до «Губернатора». На слух? Звучит хорошо. Место? «В сердце Сан-Франциско». Цена номера? От девяти до двенадцати долларов на одного человека, от одиннадцати до шестнадцати — на пару: «прекраснейший из разумно расположенных отелей Сан-Франциско».
И мы выбрали «прекраснейший» — кирпичный параллелепипед на углу Турк-стрит и Джонс-стрит, поднялись в свои номера и сразу же поспешили вниз, где, должно быть, уже ждал нас мистер Ричард Лэмб.
Мистер Ричард Лэмб не стал для нас Диком, как стал Томом мистер Том Селф, его бывший ученик. Он остался мистером Лэмбом — сдержанным, суховатым, скорее бизнесмен, чем журналист. И очень аккуратным — от важной, мелко-дробной походки до шляпы, берегущей тщательный пробор на голове, до манеры говорить, пожевывая губами снова, будто дегустируя их.
— Разное есть отношение к вашей стране, разное, — от любви до ненависти, — неторопливо говорит он, проверяя каждое слово, с тем чтобы оно было не чересчур обидным, но и не уклончивым. — Я вам скажу откровенно, что коммунизм не является моей концепцией счастья, хотя, может быть, я недостаточно знаю о коммунизме. Что же касается вопросов мира, то, конечно, я за мир. Не скрою, у меня были подозрения насчет вашей страны, и не совсем они исчезли. Однако после карибского кризиса люди моих взглядов поняли, что когда Советы говорят о мирном сосуществовании, они имеют в виду дело.
Двое взрослых детей, уже пошли внуки. Живет в университетском городке Стэнфорде. В свой сан-францисский оффис предпочитает ездить поездом, потому что машина — это пробки и нервы.
— Зачем скрывать, я живу, как немногие американцы. Существенные приобретения. Дом. Машина. Милая жена. Милые дети. Даже если я негритянскую проблему не чувствую вот здесь, — рука на сердце, пожевывание губами, — я, как бы это сказать, понимаю их — и то, что их так долго толкали с разных сторон, и то, что теперь они грозят моему положению.
Вот мистер Лэмб — из круга избранных, знающий социальных оппонентов, с гуманизмом, тождественным самосохранению.
В глазах его за стеклами очков и в аккуратно отвисших старческих щечках я прочел еще и обиду — на нас и на ситуацию, которая связала его с нами. Я понял, что он вывел нам цену еще в холле отеля «Губернатор», в тот миг, когда на коротких два дня мы возникли друг перед другом из взаимного небытия. Его взгляд пробежал по нашим помятым дорогой брюкам и по холлу отеля «Губернатор». Прекраснейший? Мистер Лэмб, старожил Сан-Франциско, не знал этого отеля и знать не хотел, что сразу же и дал нам почувствовать. Мистер Лэмб чуть заметно поморщился, и тогда-то я заметил обиду в его глазах и подрагивании отвисших щечек. Почти детскую обиду солидного человека, который не для того лелеял свою концепцию счастья, чтобы на старости лет по указанию своего шефа из Нью-Йорка и в угоду моде на международное общение стать чем-то вроде мальчишки на побегушках у каких-то чудаков в помятых брюках, приехавших из чужой и непонятной страны. Он, правда, организовал несколько встреч, снабдил нас кое-какой справочной литературой, но через день вежливо и холодно попрощался. И отбыл на уик-энд к себе в Стэнфорд...
Отель «Губернатор» отменно расположен — не лжет его реклама. Все под рукой, все «на пешеходном расстоянии»: муниципальный центр с Сити-холлом, где обитает городская власть, Маркет-стрит — центральная магистраль, рассекающая с юго-запада на северо-восток полуостров, на котором расположен Сан-Франциско, вечная толкучка Юнион-сквер с волосатыми хиппи на гранитных барьерах, кружками спорщиков и проповедниками под небрежными взглядами постояльцев фешенебельного отеля «Св. Фрэнсис» через узкую мостовую. Недалеко и небоскребы деловой Монтгомери-стрит.
Однако возле отеля были некие достопримечательности, не поименованные на «Приветственной карте» Сан-Франциско, и я понял, почему брезгливо морщился мистер Лэмб, как будто его сунули носом в нечистоты.
Улицы тоже имеют свое социальное положение. При некотором навыке его определяешь быстро. На Турк-стрит рядом с отелем — «Арабский клуб», арабы в Америке обычно селятся в местах подешевле. Чуть подальше «татуировочное ателье» с запыленными окнами. Грязный кинотеатр, где идет фильм «только для мужчин». На Джонс-стрит в холлах дешевых гостиниц-богаделен, глядя через окна на улицу, безучастно сидят в креслах молчаливые старики. По соседству приют для одиноких старушек.
В нашем отеле официанты в кафетерии — филиппинцы, привратник, он же носильщик, — из мексиканцев, коридорная — разумеется, негритянка. Среди прохожих больше, чем обычно, обтрепанных людей с заживо гниющими лицами алкоголиков и отверженных, покорных, не бузящих и не буянящих в общественных местах обитателей американского дна. Их лица, как и окрестные заведения, открывали нехитрые секреты района, в котором жизнь спрессовала бедность, старость, одиночество, потерянность, внутреннюю капитуляцию, порок.
Отель «Губернатор» каменным оазисом возвышается над этими бедными и злачными местами. Он еще удерживается на поверхности и на страницах справочника «Американской автомобильной ассоциации», удостоверяющего его принадлежность к приличной Америке, но ведь вычеркнут его с этих страниц, исключат из этой Америки, если не снесут соседние дома и заведения, не выселят отверженных в очередном порыве коммерческой активности.
— Вот те на, — ахнул я, выглянув из окна своего номера в двенадцатом часу ночи. На Джонс-стрит, между магазином на углу и баром «Клуб 219», токовали проститутки. Вальяжно прогуливалась длинноногая негритянка, подходившие мужчины справлялись о цене. Погасив свет и отодвинув штору, я отрешенно наблюдал с восьмого этажа некий научный эксперимент по платному преодолению человеческого отчуждения. Один человеческий атом притягивал и отталкивал другие. Подошли три белые проститутки, очевидно, знакомые негритянки. Расовой вражды я не заметил, но они заняли сепаратные позиции у козырька «Клуба 219» и на углу, возле магазина. Новые и новые девицы появлялись и исчезали с мужчинами, и я уяснил, что «Клуб 219» — один из местных «джойнтов», ночная сан-францисская биржа...
А с утра никакой торговли, пустой тротуар у «Клуба 219», в самом «Клубе» — обмызганная стойка, драные табуреты, нерассеявшийся смрад дешевого порока, и каким-то своим апокалипсисом веет от рекламно огромной полупорнографической картины на стене.
Беркли — это город с населением около 150 тысяч человек, входящий, как и другие города по берегу залива, в экономический район Большого Сан-Франциско. У внешнего мира слово «Беркли» рождает, однако, ассоциации не с городом, а с университетом, живописно расположившимся на холмах окраины. Вернее, с частью Калифорнийского университета, с одним из его кэмпусов. По этому-то кэмпусу я и хожу с картой-схемой, полученной в отделе связи с прессой. Без такой карты, пожалуй, нетрудно заплутаться среди десятков зданий-холлов.
Калифорнийский университет разбросан по всему штату и имеет девять кэмпусов — университетских городков. Это public university, то есть университет штата — публичный, а не частный. Университет гордился системой бесплатного обучения, которая была введена с момента его основания в 1868 году. Недавно от нее отказались. Студенты теперь платят шестьсот долларов в год. Власти объясняли этот шаг финансовыми затруднениями, вызванными быстро растущими расходами университета (сейчас уже около миллиарда долларов в год): за шестидесятые годы число студентов удвоилось, превысив сто тысяч, с 1958 по 1966 год число профессоров и преподавателей увеличилось с 4125 до 7429. Деньги поступают из казны штата, а также — и все больше — от федерального правительства и от разных фондов и промышленных корпораций, которые заключают с университетом контракты на многочисленные, среди них и военные, исследования. Вот разительное сравнение. В 1939 году итальянский физик Энрико Ферми, нашедший пристанище в Чикагском университете, с большим трудом добился шести тысяч долларов на графит для опытов по цепной ядерной реакции — лишь после знаменитого письма Альберта Эйнштейна, предупредившего президента Рузвельта, что нацисты, овладев урановыми месторождениями Чехословакии, могут приступить к работе над атомной бомбой. Фантастической была эта сумма для физической лаборатории любого американского университета. А четверть века спустя Вашингтон выделял в год 246 миллионов долларов на содержание трех больших ядерных реакторов в Калифорнийском университете. И это уже было нормой в стране, где ежегодные федеральные ассигнования на науку превысили полтора десятка миллиардов долларов и где уже поговаривают не просто о военно-промышленном, а о военно-научно-промышленном комплексе.
За цифрами роста студенты видели и потери, за умножающимся количеством — изъяны качества, более того — покушения на личность. По выражению его президента Кларка Керра, университет стал «мультиверситетом» — огромным комбинатом в индустрии знания, работающим на потребу капиталистического общества. Процесс обучения был бюрократизирован и обезличен, профессор физически оказался недоступен для студента, а порой — для заднескамеечников— представал лишь в виде изображения на телеэкранах — выход, продиктованный циклопическими размерами лекционных залов. Чтобы запомнить и не потерять, студента занесли на перфокарту и передоверили памяти и попечению ЭВМ. На вожделенном пороге взрослой жизни молодые люди, впитавшие со школьной скамьи азбуку буржуазной свободы и индивидуализма, видели, как их затягивает некая равнодушная чудовищная машина, обтесывая, выравнивая, штампуя, — изготавливая специалистов, как конвейерный продукт на автозаводах Детройта.
Сегодня в Беркли, крупнейшем и самом известном кэмпусе, — около тридцати тысяч студентов. Это целый мир, племя младое, не совсем знакомое взрослым и не до конца познавшее само себя, но открытое, порывистое, ищущее. Там интересно побродить и постоять присматриваясь. Юноши и девушки с книгами под мышками, а то и в рюкзаках, пешком и на велосипедах курсируют между холлами. Распахнутые рубахи, грубые свитера, выцветшие джинсы. Многие босы, вызывающе ступают по нагретому асфальту и шершавому гравию дорожек. Не терпящая снисходительности старших простая, но и сложная молодежь — как эмбрион, стесненный в чреве матери. В кого он выпрямится? Что произрастет в его крутой голове?
Схемы-путеводители тут не помогут, как и официальные брошюрки о Беркли. В них академически солидные, сдержанно хвалебные и во многом обоснованные самоаттестации.
Но есть другое — что найдешь не в брошюрках для абитуриентов и гостей, а, предположим, на страницах газеты «Беркли барб» («Колючая проволока Беркли») и что хорошо известно американцам. Не профессора, а именно студенты прославили Беркли в последние годы. Ученики стали учителями, и преподанные ими уроки, не умещаясь в рамки академических программ, подтвердили мудрое изречение ибсеновского героя: «Юность — это возмездие». Именно в Сан-Франциско с его давними боевыми профсоюзными традициями и духом критического радикализма шестидесятые годы собрали обильный урожай этого возмездия. Здесь, в Беркли, Америка вступила в полосу бурных студенческих волнений, которые через несколько лет охватили кэмпусы по всей стране, возвестив появление на общественно-политической арене новой, активной, быстро растущей силы. По соседству, в Окленде, в 1966 году родилось движение «черных пантер», распространившееся в другие крупные города и вызвавшее страх правящей Америки. Наконец, Сан-Франциско избрали своей столицей хиппи — эти своеобразные критики бездушного «технотронного» общества.
Хронологически эта новая полоса началась 14 сентября 1964 года, когда один неумный университетский администратор лишил студентов Беркли возможности собирать деньги для разного рода политической деятельности и заниматься агитацией и вербовкой сторонников. Ответом было Freedom Speech Movement — движение за свободу слова, настоящая веха в активизации американского студенчества. Вскоре полиция за руки-ноги выволакивала из административного Спрол-холла восемьсот участников сидячей забастовки, которыми руководил 22-летний студент-философ Марио Савио.
«Прошлым летом я отправился в Миссисипи, чтобы участвовать в движении за гражданские права. Теперь я вовлечен в другую стадию той же борьбы — на этот раз в Беркли. Некоторым эти два поля битвы кажутся совершенно разными, но это неверное представление. В обоих местах речь идет о тех же самых правах — о праве граждан принимать участие в жизни демократического общества... Более того, это борьба против одного врага. В Миссисипи правит автократическое всесильное меньшинство, подавляя посредством организованного насилия огромное, практически бессильное большинство. В Калифорнии привилегированное меньшинство манипулирует университетской бюрократией, подавляя выступления студенчества. За этой «респектабельной» бюрократией прячутся финансовые плутократы».
Это из статьи Марио Савио в декабре 1964 года. Тогда под его словами подписались бы сотни или немногие тысячи. Спустя четыре года две пятых из шести миллионов американских студентов так или иначе участвовали в проявлениях протеста. Большинство их вряд ли разделяло радикализм Марио Савио, но для многих параллель между университетскими администраторами и миссисипскими расистами уже не казалась чрезмерно смелой. И они могли бы присоединиться к другим его словам:
«Много студентов здесь в университете, многие люди в нашем обществе блуждают без цели... Это люди, которые не научились компромиссам, которые, к примеру, поступили в университет, чтобы задавать вопросы, расти, учиться... Они должны подавлять свои творческие импульсы — это предварительное условие, чтобы стать частичкой системы... Лучшие из тех, кто сюда поступает, должны четыре года бесцельно блуждать, все время спрашивая себя, зачем они вообще здесь, сомневаясь, есть ли какой-либо смысл в том, чем они заняты, видя впереди бессмысленное существование и участие в игре, где все правила давно установлены...»
Хорошо известно, что для новых поколений американских студентов первой школой гражданственности было участие в борьбе за права негров. В летних экспедициях на Юг, в помощи окрестным гетто студенты-добровольцы находили больше смысла, чем в учебных программах, — находили причастность общественно полезному делу. Потом они обрушили свой молодой протест на бюрократов от просвещения, и в Беркли избрали своей мишенью президента университета Кларка Керра, хотя по официальной оценочной шкале он считался одним из самых уважаемых, деятельных и либеральных университетских руководителей. Этого многоопытного человека президенты США не раз использовали как арбитра в спорах между профсоюзами и предпринимателями, но он не смог сладить со студентами и впоследствии был изгнан реакционером Рональдом Рейганом, севшим в 1966 году в губернаторское кресло.
Студенческий протест развивался вширь и вглубь. Грязная вьетнамская война придала ему невиданный размах и страсть, ибо от миссисипских расистов и университетских бюрократов продлила цепочку до творцов политики в Вашингтоне. Теперь маршировали не только в Беркли и не только на Спрол-холл, но уже и на Пентагон, на Белый дом. А в Беркли полиция — такой частый гость, что ей давно не нужны карты-схемы, ориентирующие новичков. Снова и снова идут оттуда сообщения о захватах холлов, о стычках с полицией на Телеграф-авеню, о молодежных маршах на военно-морскую базу в Окленде, где некогда жил Джек Лондон и где как приманки до сих пор выставлены его фотографии в витринах припортовых ресторанчиков...
Но я отвлекся от непосредственных своих впечатлений. В те дни в Беркли было затишье, и я пришел не на площадь перед Спрол-холлом, где обычно кипят страсти, а в Вурстер-холл, где размещен колледж городского планирования.
Профессор Уильям Уитон, 53-летний декан колледжа, произвел впечатление умного и крупного человека. Видный специалист в своей области, он окончил Принстонский университет, получил докторскую степень в Чикагском, десять лет руководил Институтом исследования городских проблем при Пенсильванском университете, был директором Департамента регионального планирования в Гарвардском университете, американским представителем в комиссии ООН по вопросам жилищного строительства и планирования, консультантом госдепартамента и дюжины разных ведомств, комитетов, групп, связанных с проблемами американских городов. Теперь из кабинета на втором этаже Вурстер-холла профессор Уитон руководит крупнейшим в США колледжем, задача которого — исследования «окружающей среды» и подготовка архитекторов, планировщиков, экономистов, public administrators, то есть специалистов, пытающихся упорядочить человеческие клубки в городах, управляемых законами частной инициативы.
Клубки эти все больше запутываются, попытки обуздать стихию все актуальнее, и Уильям Уитон удовлетворен, как человек, избравший в юности малопонятную область приложения сил, а теперь, в годы «кризиса больших городов», убедившийся, насколько удачен был его выбор.
— У одаренных молодых людей все сильнее тяга к социальным наукам, — говорит он. — Ореол, окружавший в послевоенные годы физику, химию и другие точные науки, исчезает. Молодежь идет в социальные науки. Отсюда небывалый интерес и к нашему колледжу.
В 1967 году на четырех отделениях колледжа занималось более 1200 человек — вдвое больше, чем три года назад.
За пульсом американских городов профессор Уитон следит как профессионал.
Лос-Анджелес?
— Планировщики считают американские города хаотичными и рассеянными. Архитекторы находят их уродливыми с эстетической точки зрения. Но проницательные экономисты видят, что они продуктивны, и Лос-Анджелес — наиболее эффективный из всех. Экономическая база Лос-Анджелеса — авиационно-космическая промышленность, электроника и связанные с ними научно-промышленные исследования. Этот бизнес колеблется в зависимости от правительственных контрактов, и весь город находится в состоянии качающегося баланса. У его квалифицированной рабочей силы занятость стабильна, хотя место и даже вид работы могут меняться. Но житель говорит: я готов тратить 30—40 минут, чтобы добраться машиной до места работы, но иметь хороший дом и хорошую работу. В отличие от банковских центров типа Нью-Йорка и Сан-Франциско Лос-Анджелес не обязательно должен быть компактным.
Острые проблемы городов?
— Мы отстаем с жильем. Строим полтора миллиона единиц жилья (дома и квартиры. — С.К.) в год, а нужно строить два миллиона. Надо увеличить правительственные субсидии на жилищное строительство по меньшей мере на пять миллиардов — до 25 миллиардов долларов за двадцать лет. Неважно с общественным транспортом. И есть большие проблемы в развитии и планировании городских центров. Зажиточные жители, как вам известно, бегут из центра в пригороды, потому что в городах тесно, грязно и небезопасно, к тому же растут налоги — они нужны, к примеру, для покрытия расходов на полицию. Но в пригородах жители стонут от высоких налогов на содержание школ, а в городах тот же налоговый пресс все сильнее давит на бедняков, по мере того как уменьшается прослойка более богатых и платежеспособных людей, бегущих в пригороды. Получается, что прогрессивный подоходный налог, взимаемый федеральным правительством, существенно сводится на нет регрессивными местными налогами, которые ущемляют бедных больше, чем богатых.
Современные американские города населены по принципу концентрических расходящихся кругов, причем, вопреки традиционным концепциям, бедняки живут в самом их центре, который загнивает.
Сан-Франциско?
— В Сан-Франциско отчетливо видны эти концентрические круги, как и в районе Большого Сан-Франциско, включающего города по берегу залива. Посмотрите на карту: собственно Сан-Франциско, вдоль залива — Окленд, Беркли, Ричмонд. Во всем районе сейчас 13—14 процентов негров. В Беркли их около 25 процентов, в Окленде — почти каждый третий житель. Так вот, если как бы сдавить залив, то в центре опять окажутся самые бедные жители, селящиеся ближе всего к берегу.
— Власти начали было расчистку трущоб на Фултон-стрит, на других улицах негритянского района. Но сейчас эту операцию замедлили... — профессор прервал объяснение, подбирая точное и нейтральное слово, — из-за расовой ситуации. Куда девать жителей после расчистки? Приходится учитывать их протест. Теперь усилия сосредоточены на оздоровлении и ремонте трущоб.
— С неграми, как вы знаете, проблемы огромные. Идет, например, процесс перемещения судостроительной и обрабатывающей промышленности из собственно Сан-Франциско в Ричмонд и Окленд. Как быть с неграми, работающими на перемещаемых заводах? Другой пример: автосборочный завод «Дженерал моторс» переведен из Ричмонда в зажиточный Фэрмонт. Части рабочих-негров обещали сохранить работу и на новом месте. Но не все хотят уезжать из гетто, где кругом свои, кругом негры. С другой стороны, белых жителей Фэрмонта не устраивает соседство с неграми — из-за расовых предрассудков, из-за возможных убытков вроде падения цен на землю и дома, которое обычно происходит, когда район чисто белый становится смешанным, из-за экстраналогов на школы. Да и в гетто взгляды меняются. Часть негритянских лидеров против интеграции, в ней видят измену расе. Подниматься со дна — так всем вместе, а не в одиночку, — вот растущая в гетто идеология, уже не либеральная, а скорее типа марксистской...
Из шестидесяти специалистов по городскому планированию, которым его колледж ежегодно выдает дипломы магистров, треть — иностранцы. Из иностранцев половина, как правило, оседает в Штатах, на родину не возвращается. Профессор Уитон говорит, что этот факт его не радует, а тревожит, вызывает нечто вроде угрызений совести, хотя прямой его вины и нет.
— Индийцы остаются практически все. Почему? Потому что здесь с такой квалификацией их ждет приличная работа и приличная жизнь. Он сможет найти место на десять тысяч долларов в год. А что ждет его в Индии? Две тысячи долларов в год, отсутствие машины, к которой он здесь привык, и хуже всего — чиновники, с которыми невозможно сладить. В добавление ко всему, по статистике средней продолжительности жизни, — он умрет через двадцать лет. Короче, я решил не брать аспирантов-индийцев, если вижу, что у них нет гарантированной работы на родине. Я не хочу разорять эту страну.
При последних словах он иронически усмехнулся, а я подумал о некоторых истоках американского суперменства. Конечно, не в силах Уильяма Уитона разорять или не разорять Индию, но и через его кабинет тянется каналец «утечки мозгов» в Америку из многих стран капиталистического Запада и «третьего мира». И он волен приоткрывать или закрывать этот каналец. Иностранцам без острого чувства родины, со взглядами индивидуалистов и буржуа, Америка дает много приманок — в виде высоких окладов, в виде хотя бы этой привлекательной игры молодых сил в кэмпусе Беркли, ошеломляющих автострад и сонма машин, прущего отовсюду богатства. Америка манит также полем приложения сил, передовой технической и научной мыслью, зорким вниманием к новым идеям, — ведь новые идеи несут прибыль. За это надо платить моральной изменой, отказом от патриотической ответственности перед своим народом и страной, минутами острой тоски и годами нелегкого приспособления к нормам чужой жизни. Увы, находятся люди, — и, судя по статистике «утечки мозгов», их немало — которые готовы заплатить эту цену за право индивидуально попасть в развитое индустриальное общество второй половины XX века, так как считают, что на протяжении их жизни им не попасть туда вместе со своей страной и своим народом...
Хаос Калифорнии профессор Уитон раскладывал как знакомый пасьянс. Потом я подумал, что этот стратег организует стихию преимущественно в своем мозгу. В калейдоскопической картине, которую пишет частная инициатива, городские планировщики меняют лишь штрихи. В штате Калифорния нет, например, центрального планового органа, регулирующего развитие городов. Мечты Уитона скромны — усилить общественный контроль над городской планировкой, дать местным властям хоть какие-то рычаги регулирования в масштабах «метрополий», примыкающих к большим городам. Это мечта не о прямом административном регулировании, которое Уитон отвергает в принципе, считая, что динамика прогресса лучше всего обеспечивается частной инициативой. Он имеет в виду регулирование при помощи правительственных субсидий — на жилье, на школы, на целесообразное размещение индустрии, — которые смягчили бы сегодняшнее противостояние бедности и богатства и сократили бы растущие запасы социального динамита в городах.
...Вечером я снова отодвигаю занавеску и с восьмого этажа смотрю на кургузые сверху, сплющенные человеческие фигуры, сведенные к головам, плечам и ногам, к солдатским фуражкам и бутсам, к пышным прическам и лакированным сапогам проституток. Опыт по преодолению отчуждения, по образованию непрочных молекул продолжается у «Клуба 219». И я думаю: по какой долгой цепочке должны путешествовать социальные лекарства, прежде чем от профессоров дойдут до уличной проститутки?
Границы гетто не демаркированы, а концентрические круги, распирающие Сан-Франциско силой внутреннего напряжения, не имеют, конечно, геометрически правильных очертаний. Дом № 1360 по Турк-стрит вполне приличен и стоит у краешка гетто, а не в клокочущем его эпицентре. В небольшом этом доме помещается доктор Карлтон Гудлетт во всех его ипостасях — врачебный кабинет свидетельствует о профессии медика, а тесные редакционные комнатки — о том, что он издатель и редактор газеты «Сан-Рипортер» — «крупнейшей негритянской газеты Северной Калифорнии». Слово «крупнейшая» не надо отрывать от слова «негритянская»: тираж «Сан-Рипортер» — десять тысяч. Кроме того, доктор Гудлетт — член Всемирного Совета Мира и председатель «Калифорнийской конференции христианского руководства» — филиала «Конференции южного христианского руководства», которая была основана покойным Мартином Лютером Кингом.
У доктора много энергии и мало времени, в чем я и убедился, подойдя к его оффису и увидев человека, который уже нервничал возле своей машины и уже опаздывал, так как в нерабочую субботу имел две нагрузки — председателя симпозиума «Черный сегодня» и организатора бойкота телевизионной дискуссии между Юджином Маккарти и Робертом Кеннеди; с утра оба сенатора прилетели в Сан-Франциско со своими свитами, мелькали кометами по его улицам, агитируя избирателей, а в четыре дня должны были встретиться в местной телестудии для получасового ристалища на глазах нации.
Доктор Гудлетт, как, видимо, догадался читатель, — негр, из этой доминанты проистекали его гнев и сарказм в субботнее утро 1 июня 1968 года; оба сенатора охотились за голосами негров, и, однако, среди трех корреспондентов, которые должны были интервьюировать их на телестудии, не было ни одного с темным цветом кожи. Снова белые будут говорить и спрашивать о неграх. Карлтон Гудлетт хотел выставить негритянские пикеты у телестудии и организовать публичный скандал: пусть-ка они попробуют эти пикеты пересечь...
А пока он сунул меня в свою маленькую обжитую машину и, выпуская часть энергии и гнева через педаль акселератора, помчался в Дейли-сити, где на территории Сан-Францисского колледжа происходил симпозиум «Черный сегодня».
В Сан-Францисском колледже негритянская прослойка среди студентов больше, чем в Беркли, и очень активна. Они требуют изучения «черной истории», отвергая как фальсификацию ту историю Соединенных Штатов, из которой «выпадают» негры.
В руках у меня программа симпозиума, на ней черные подтеки и черные кляксы, придуманные художником-оформителем, словно стряхнутые небрежной, но сильной рукой, — бесформенные и хаотичные, как хаотично ныне самосознание американского негра. Читаю в программке: «Черный сегодня не тот — не тот, что десять лет назад, шесть месяцев назад, даже не тот, что вчера. Что же значит в этот миг истории думать, как черный, чувствовать, как черный, и быть черным? Считают, что всякий может говорить от имени черных. А вот теперь здесь находятся некоторые из самых известных в стране черных мыслителей — теоретики, преподаватели, студенты, и они сами говорят о себе».
В зале больше черных, чем белых, но это не черные рабочие, а интеллигенты. Доктор Карлтон Гудлетт за председательским столом. На трибуне доктор Натан Хар — красивый молодой негр с сильным лицом, американский негр в голубом африканском одеянии, спадающем с широких плеч, — уже в одежде вызов и разрыв с другой, белой Америкой.
Вызов и в речи.
— Я вижу здесь ряд знакомых лиц, — начинает он, оглядывая зал и выдерживая паузу, — из ФБР, ЦРУ и ККК (Ку-клукс-клана)...
Сокращенные обозначения организаций сыска, шпионажа и мщения произносит с ненавистью.
Вызов в мыслях: доктор Хар делит негров на черных, то есть настоящих, праведных, своих, и на «белых» негров — соглашателей и прислужников господствующей белой Америки, изменивших своей расе.
— Думать — значит жить. Думать, как черный, — значит жить, как черный, и главное поступать, как черный... В детстве мать пугала меня: если будешь пить черный кофе, станешь еще чернее. Так разрушается черное «я»...
Слушая и читая такие слова, я всегда испытывал смешанное чувство симпатии и раздражения: они ультрарадикальны, но эффекта от них не более, чем от заклинаний, ибо словесный радикализм — это лишь очередная форма безнадежности и безвыходности, как, впрочем, и черный расизм.
Но вот другой оратор — Бенни Стюарт, лидер созданного в колледже «Черного студенческого союза».
— Если мы хотим уничтожить нынешнюю Америку, то надо думать: что будет на ее месте? Если мы хотим уничтожить капитализм, то надо думать, какую систему мы создадим...
С доктором Гудлеттом я ехал обратно, в его оффис, кругом был город под безоблачным небом, и мне, гостю Сан-Франциско, мой гид рассказывал о симпозиуме как о новой достопримечательности, пусть не столь известной, как знаменитый мост «Золотые ворота», но отнюдь не менее интересной.
По взглядам он всего лишь либерал, но...
— Видели, как выступают молодые? Они воинственнее, чем я. Но я понимаю их. Только представьте, что ждет в будущем этих молодых черных, — отсутствие работы, дискриминация, оскорбления. Они готовы к мятежам. Умереть для них — легчайший путь.
По материальному положению он обеспеченный буржуа, но...
— Свобода относительна. Я смог использовать возможности этого общества. Но какая свобода у человека, не имеющего работы, дома, средств, чтобы прокормить семью?! А ведь в известном смысле именно этот человек определяет степень и моей свободы.
Они «ограничивают» его свободу, потому что добиваются своей, потому что в общем балансе его свобода, как и свобода мистера Лэмба, достигнута за счет свободы других, а теперь зависит от поведения этих других. Месть обездоленных и порабощенных вырывается огненной лавой социальных подземелий, потрясает и рвет все концентрические круги общества.
Доктор Гудлетт — разумный, просвещенный эгоист, черный либерал, понимающий, что надо торопиться, ибо во весь рост встает вопрос, сформулированный Мартином Лютером Кингом после негритянских мятежей 1967 года: «Куда мы пойдем отсюда — к хаосу или сообществу?»
В оффисе на Турк-стрит его ждала белая секретарша Элеонора — смешливая сухопарая старушка. Доктор не терял ни минуты даром. Стремглав влетев в помещение, стал диктовать лозунги для пикетчиков. Дело было привычное, лозунги давались ему легко:
— Маккарти и Кеннеди! Пересечете ли вы линию пикетов?
— Никаких дебатов без представительства негров!
— Вам нужны голоса! Нужны ли вам негры?
Элеонора записывала в блокноте, а потом, посмеиваясь над суматошным шефом, принялась за изготовление плакатов на листах ватмана. Маленькая мастерская американской демократии заработала полным ходом.
Доктор Гудлетт засел между тем за телефон. Он звонил в мэрию, в негритянские организации, в штаб-квартиры двух кандидатов, в редакции газет, везде драматически предупреждая, что он, Карлтон Гудлетт, покажет, черт побери, американскую кузькину мать двум именитым сенаторам и сорвет их теледискуссию, которую ждет вся нация. Когда он вешал трубку, гремели ответные звонки. Из мэрии сообщили, что пикетирование разрешено. Газеты интересовались, сколько будет пикетчиков. Гудлетт и сам не знал сколько, но всегда будьте уверены в себе, и он говорил, что около сотни.
Ему явно нравилось быть в некоем центре внимания, а заодно и показать красному репортеру, как это делается в Америке. Сквозь серьезную мину пробивался веселый, почти мальчишеский азарт.
Между тем из-под быстрой руки смешливой Элеоноры один за другим выскакивали самодельные плакаты. Шеф ее все чаще поглядывал на часы: пора было ехать.
Сложив плакаты в кучу, он понес их к машине. Я шел рядом с пустыми руками, подавляя желание помочь этому спешному делу. Я всего лишь наблюдатель и выше вежливости святой принцип невмешательства во внутренние дела другой страны. Внутренние дела в данном случае состояли в пикетировании здания на Маккалистер-стрит, где помещается телестудия Кей-Джи-Оу, сан-францисский филиал телекорпорации Эй-Би-Си. А вдруг какой-нибудь местный «охотник за ведьмами» узрит меня выносящим плакаты из редакции «Сан-Рипортер»? И моему знакомому навесят такой ярлык, что он проклянет июньский день, когда судьба свела его с красным репортером.
На что уж раскован доктор Гудлетт, но и его посетила эта мысль — вот она, телепатия в международных отношениях! Он, правда, подбросил меня почти к отелю «Губернатор», который совсем недалеко от телестудии Кей-Джи-Оу, но, припарковав машину в переулке и взяв плакаты с заднего сиденья, сказал:
— А теперь нам, пожалуй, лучше расстаться. Могут не так понять...
В студию я пришел позднее. Толпа уже заполнила все пространство между полицейскими деревянными барьерами и стеной противоположного дома. Люди плотно стояли и у здания студии, и полицейские берегли лишь проход к дверям, над которым нависали плакаты: «Очистимся с Джином!» и «Бобби — в президенты!»
Я не увидел пикетчиков Гудлетта, — наверно, их было много меньше обещанной сотни.
Мы пробились в вестибюль с помощью своих нью-йоркских пресс-карточек, и там тоже была толчея разных дам и господ и, конечно, журналистов.
— Приехали ли они? — только и слышалось в этой толпе профильтрованных, допущенных людей. Я был у лифта, когда шелест пронесся по толпе, и все головы повернулись в одну сторону и продолжали поворачиваться, пока в двух шагах от меня не возникла из-за этих голов знакомая голова Роберта Кеннеди — с резкими не по годам морщинами на лбу, с опущенными краешками верхних век, под которыми холодно поблескивали светлые глаза. Готовый к быстрой реакции взгляд и, однако, застенчивость улыбки. Рассчитанные жесты человека, который привык «выдавать» себя толпе и быть кумиром многих, хотя про себя, может быть, и не избавился от удивления, что так легко стать кумиром. На нем был темно-синий костюм в белую мелкую полоску — фамильный цвет, цвет Джона Кеннеди. А знаменитый его чуб был тщательно зачесан, как приклеен ко лбу, и оттого на лице сильнее выделялся асимметричный крючковатый нос. Чуб гипнотизировал молодых избирателей, но для старших мог быть доказательством непростительной моложавости сенатора, и потому, взвесив плюсы и минусы этого чуба, его, видимо, решили убрать на период теледебатов. Рядом с сенатором была бледная от беременности и косметики жена Этель, которую в суматохе уже успели задеть плакатом восторженные поклонники.
Толпа ужималась, освобождая сенатору дорогу к лифту. Он повернулся ко мне затылком, и меня поразило, как тщательно — волосок к волоску — был причесан этот узкий затылок.
Но тут вдруг вынырнула из толпы фигурка доктора Гудлетта и заставила Бобби повернуться в профиль ко мне настойчивым обращением: «Сенатор!» Толпа теперь смотрела на обоих, прикидывая, что же может случиться, и самые разные взгляды обежали негра в коричневом костюмчике, среди них и взгляды людей, у которых оттопырены карманы и подмышки и которые в таких вот ситуациях как бы невзначай оглаживают тебя с плеч почти до колен: не надо обижаться, этими оглаживаниями ты платишь за право быть рядом с теми, о ком говорят они.
— Сенатор! — снова сказал доктор Гудлетт, и репортеры бесцеремонно оттеснили других людей. — Почему вы не согласились допустить негра за стол дебатов?
Доктор Гудлетт волновался, хотя выглядел небрежным и невозмутимым. Он должен был идти до конца, хотя и знал, что дело не удалось. Теперь нужно было произнести еще какие-то слова, которые могли бы попасть в телевизионные новости и газетные отчеты. И срываясь с голоса, пуская петуха, он нервно крикнул:
— Вам нужны негритянские голоса, а не забота о неграх!
Все заняло секунды. В этой сценке сенатор должен был доказать быстроту реакции, что он и делал десятки раз на дню. Конечно, помощники уже известили его о возможности пикетов и, наверное, даже заготовили нужные на этот случай слова. И не выдав досады, он что-то ответил Гудлетту, спокойно, не повышая голоса, и еще что-то сказал, чтобы не подумали, что он излишне спешит и хочет уклониться, и только после этого двинулся к лифту, не забыв пропустить вперед свою жену.
— Что он сказал? Что он сказал? — переспрашивали друг друга корреспонденты.
«А как быть с американцами из мексиканцев?» — вот что сказал сенатор. И в его ответе была логика: если допустить негров к столу дебатов, то почему бы не допустить и американцев мексиканского происхождения, которых в Калифорнии не меньше, чем негров? А что, если участия потребуют и другие нацменьшинства?
На третьем этаже в коридоре и в комнатах тоже было людно и шумно. И больше всего нашего брата-корреспондента — не только американских, но и английских, французских, японских, западногерманских, итальянских и прочих и прочих, потому что, хоть и далеко Сан-Франциско, всюду следят за тем, что делается в Америке, особенно в выборный год, особенно с двумя людьми, один из которых — чем не шутит черт и избиратель? — может стать президентом США на следующие четыре года. Нас прикрепили к пресс-свите Юджина Маккарти, так как в комнате, отведенной прессе Роберта Кеннеди, яблоку негде было упасть, — все-таки из этих двух нью-йоркский сенатор считался более вероятным.
Вознесенный над людьми, столами и стульями, тускло отсвечивал с передней стены пустой пока экран цветного телевизора.
Маккарти приехал раньше Кеннеди, оба сенатора скрылись в телестудии, куда допустили всего лишь с пяток корреспондентов.
Экран ожил, все изготовились. На экране возник стол, а за ним, в цвете, два сенатора и три корреспондента Эй-Би-Си — ни одного негра и ни одного из Сан-Франциско — три аса из нью-йоркской штаб-квартиры телекорпорации.
— Добрый вечер, — начал Фрэнк Рейнольдс, главный из трех.
В Сан-Франциско был еще день, но Фрэнк говорил «вечер», и не ошибался. Он обращался к телезрителям на Атлантическом побережье, где был уже вечер. Им программу показывали «живьем», а для Сан-Франциско и всего Тихоокеанского побережья ее записывали на видеоленту, с тем чтобы прокрутить позднее, когда здесь наступит вечер и людей потянет к рычажкам телевизоров.
— Добрый вечер. Сегодня два претендента на пост президента от демократической партии находятся в одной и той же комнате, перед одними и теми же телевизорами и радиомикрофонами, чтобы включиться в обсуждение или, если хотите, споры по проблемам, с которыми американский народ сталкивается в этом году. В следующий вторник на первичных выборах демократы-избиратели Калифорнии отдадут свое предпочтение одному из двух. Оба сенатора баллотируются в этом штате, оба ведут свою кампанию широко и энергично. Мы будем задавать вопросы каждому из кандидатов. Мы разыграли очередность монеткой, и сенатору Маккарти выпало ответить первым. Итак, сенаторы, вы выступаете сегодня перед американским народом и избирателями Калифорнии как кандидаты на пост президента. Если бы вы были президентом, что бы вы сделали для мира во Вьетнаме из того, что не делает президент Джонсон? Сенатор Маккарти?
Сенатор Маккарти потянулся к столу.
— Если бы я был президентом в настоящее время, я бы сделал или по меньшей мере рекомендовал две-три вещи. Я бы деэскалировал войну во Вьетнаме, сократив некоторые наши передовые позиции, хотя и сохраняя силу во Вьетнаме... Я думаю, что следовало бы подчеркнуть следующие важные пункты: во-первых, деэскалация войны, во-вторых, признание того, что мы должны иметь новое правительство в Южном Вьетнаме. Меня не очень беспокоит, будет ли оно называться «коалицией», или «слиянием», или новым правительством иного рода. Но мы должны согласиться, что это правительство будет включать Национальный фронт освобождения. Я считаю это предпосылкой любых переговоров...
— Сенатор Кеннеди?
— Ну что ж, я продолжил бы переговоры в Париже. В то же время от правительства в Сайгоне я ожидал бы переговоров с Национальным фронтом освобождения. Я возражал бы против позиции сенатора Маккарти, если я ее правильно понял, — против навязывания коалиционного правительства властям в Сайгоне, против коалиции с коммунистами еще до начала переговоров... И я бы положил конец операциям «найди и уничтожь», которыми заняты американские войска, и возложил бы бремя конфликта на южновьетнамских солдат и войска. И со временем я бы добивался, чтобы южные вьетнамцы все больше брали на себя бремя конфликта. Я никак не могу согласиться с тем, что здесь, в Соединенных Штатах, мы призываем молодого человека и посылаем его в Южный Вьетнам сражаться и, может быть, умирать, в то время как в Южном Вьетнаме молодой человек, если он достаточно богат, может откупиться от призыва...
— Ловкий парень, — громко пробормотал кто-то в нашей комнате, выставляя оценку первому раунду. Сенатор от штата Нью-Йорк, пожалуй, выиграл очко. Оба высказались за деэскалацию войны, но Кеннеди подошел к делу практичнее: войну сразу не кончишь, никакой американский политик не пойдет на «капитуляцию», и пусть помирают вьетнамцы — ведь это их война в конце концов, но важны экстренные меры, чтобы спасти американские жизни, чтобы немедля сократить американские потери. Нужна «деамериканизация» войны. Гробы в звездно-полосатой драпировке, транспортируемые самолетами и судами через Тихий океан для погребения на национальных кладбищах, — вот что больнее всего задевает американцев. Свежих могил все больше, и здесь, в Сан-Франциско, каждый день вскрывают землю на военном кладбище возле моста «Золотые ворота»...
Пятеро за столом продолжали свой разговор спокойно и даже небрежно, но для двух это было ристалищем, проверкой выдержки, зрелости, опытности — они бились за президентство в ядерно-ракетно-электронный век.
В нашей комнате разношерстная судейская коллегия корреспондентов выставляла очки, в общем-то деля их поровну. Оба сенатора физически привлекательны. Оба католики, с ирландскими предками. Свою заявку на Белый дом Кеннеди подкрепляет тремя годами деятельности в Национальном совете безопасности и на посту министра юстиции, Маккарти — двадцатью годами в конгрессе. Оба критикуют Линдона Джонсона и его вьетнамскую авантюру. Состязаются в этой критике, и Кеннеди доказывает, что он начал критиковать Джонсона раньше своего оппонента, а Маккарти, напротив, утверждает, что у Бобби рыльце в пушку, так как первые шаги во вьетнамское болото были сделаны при Джоне Кеннеди и не без участия Бобби, который, помнится, был тогда министром юстиции и ближайшим советником брата-президента. Однако оба парламентски вежливы. Оба, конечно, за гражданские права негров, но против мятежей, — за закон и порядок. Оба за продажу Израилю пятидесяти истребителей «фантом»: ведь избирателей-евреев несравненно больше, чем избирателей-арабов. Оба против того, чтобы Соединенные Штаты были «мировым полицейским» — хватит одного Вьетнама! — но, однако, за некую разумную верность Америки ее «глобальным обязательствам».
Кеннеди более цепок и расчетлив, но, в общем, оба — политические эквилибристы и сейчас на канате перед 25-миллионной аудиторией. Симпатизируют черным, но так, чтобы не отпугнуть белых, агитируют Смита, но так, чтобы Браун не разобиделся и чтобы Джонс не подумал, что его взглядами пренебрегли.
Великая загадка блещет в бесстрастных зрачках телевизионных камер: ни один из сенаторов не знает, сколько голосов он выиграл в этой дискуссии и сколько, не дай бог, проиграл. А джонсы, брауны и смиты на диванах своих гостиных, с субботними пивными банками в руках? А их жены и непослушные взрослые дети? Могут ли они, просидев час у телевизора, решить, кто лучше, сделать свой выбор, определить для себя победителя и побежденного?
Минул час, телеэкран без секунды передышки перешел к другой программе. Из прокуренной комнаты корреспонденты кинулись в коридор к телефонам, к столам, к которым подносили одну за другой страницы стенограммы, В соседней еще более прокуренной комнате, где размещалась «пресса Кеннеди», стоял в окружении коллег обозреватель «Нью-Йорк таймс» Том Уикер, один из счастливчиков, допущенных в саму студию, где проходили дебаты. Заглядывая в блокнот, он делился кое-какими деталями. Том Уикер — серьезный и умный журналист, но и мелочи идут в дело. У Маккарти, сообщил он, был легкий грим, Кеннеди обошелся без грима. Маккарти держал себя непринужденнее, но зато пил воду, когда телекамеры переключались на его соперника. Кеннеди чувствовал себя стесненнее, но до воды не дотрагивался.
— Том, как оба парня оценили результаты дебатов?
И это было в блокнотике у Тома. Кеннеди сказал, что, на его взгляд, дискуссия была прекрасной, но что трудно сказать, как она отразится на итогах выборов, — «это предстоит решить избирателю». «Я не собираюсь анализировать, как я сыграл свою роль», — ответил Маккарти,
Я тоже слушал Уикера, но знал, что мою газету не интересует ни легкий грим на лице Маккарти, ни нетронутый стакан воды перед Кеннеди, ни вообще наделавшие шуму телевизионные дебаты. Значение событий меняется с расстоянием, при пересечении государственных границ: что велико в Сан-Франциско, бывает незаметно в Москве.
...На следующий день мои спутники расстались с Сан-Франциско, а я задержался еще на четыре дня, чтобы передать отчет об итогах калифорнийских выборов.
Читателю не догадаться о переживаниях корреспондента, который уже две недели ничего не посылал в свою газету. В киоске на углу я накупал с утра и вечером газет и журналов, загодя готовясь к двум-трем своим страничкам о первичных выборах. В Сан-Франциско происходила масса событий, но два сенатора — пришельцы из других штатов, — почти круглосуточно бодрствуя в лихорадочные последние дни, теснили всех и вся на страницах калифорнийских газет, на телеэкранах, в эфире, даже на заборах и стенах домов. Они не жалели энергии и денег, чтобы встряхнуть калифорнийцев в возрасте от 21 года и выше, зарегистрированных демократами (их было 4 347 406), ибо от этих калифорнийцев зависела политическая судьба двух сенаторов. Победитель получал в свое распоряжение 174 делегата, которых штат Калифорния посылает на съезд демократической партии.
Правда, знатоки были почти единодушны в том, что эта калифорнийская суета в принципе ничего не даст ни Кеннеди, ни Маккарти и что на съезде в Чикаго демократическим кандидатом в президенты все равно изберут Губерта Хэмфри, у которого, как у преемника Джонсона, была под контролем партийная машина в большинстве штатов. Но тактика двух сенаторов, и особенно Роберта Кеннеди, заключалась в том, чтобы утвердить репутацию «собирателя голосов» и любимца избирателей и тем самым навязать свою кандидатуру партийным боссам. Кеннеди одержал верх над Маккарти на первичных выборах в штате Индиана, но последние первичные выборы — в штате Орегон — принесли победу Маккарти. Теперь, по данным опросов, Кеннеди лидировал в Калифорнии, однако, чтобы снять шок орегонского поражения, ему нужен был по-настоящему большой перевес над противником.
Он даже прибегнул к шагу отчаянному, намекнув, что вообще выйдет из игры, если Калифорния окажется неотзывчивой. Саркастичный Маккарти назвал это «угрозой ребенка не дышать, если вы его не ублажите».
Кандидаты предлагали себя, как любая корпорация предлагает свой продукт, а выражаясь точно по-американски, — продавали себя избирателю — свой облик, взгляды, биографию, обещания, жену и детей, религию, родословную. Но кто купит продукт без рекламы, кто вообще узнает о его существовании в стране, где так много самых разных продуктов? Разумеется, обоих знали — больше Кеннеди и меньше Маккарти, но нужна была неустанная реклама, чтобы удерживать себя в сознании занятого американца. Нужны были деньги на эту рекламу.
И деньги лились рекой, и у Кеннеди река эта была куда как полноводнее. В газетах писали, что кампания в Орегоне стоила Маккарти триста тысяч долларов, Кеннеди — четыреста тысяч. В большой Калифорнии Маккарти, вернее, его доброхоты и политические меценаты истратили не меньше миллиона долларов, а Кеннеди, как писали, — больше двух миллионов, причем многое из собственного кармана. Лучшие, вечерние, куски телевизионного времени в Сан-Франциско и Лос-Анджелесе шли по цене более двух тысяч долларов в минуту, и Роберт Кеннеди вовсю закупал их. Телевизор в номере «Губернатора» на разных своих каналах не расставался с нью-йоркским сенатором — с десяток раз в день передавали его получасовой агитфильм.
К большим деньгам всегда обостренное внимание. Многие протестовали против «парового катка», которым средний брат хотел раздавить сенатора от Миннесоты, подобно тому как старший брат Джон раздавил в 1960 году другого миннесотского сенатора — Губерта Хэмфри на первичных выборах в Западной Виргинии. Критики услышали ответ от матери Роберта — Розы Кеннеди, неожиданно агрессивный в устах семидесятивосьмилетней матроны: «Эти деньги наши собственные, и мы вольны тратить их как хотим. На то он и есть, избирательный бизнес. Когда имеют деньги, их тратят, чтобы победить. И чем больше их у вас, тем больше вы тратите».
И, однако, по всем данным, сыну бостонского мультимиллионера должны были помочь голоса бедняков — негров, мексикано-американцев и других. Он был популярен среди этих пасынков Америки, энергично апеллировал к ним и сумел убедить их, что он искренне им сочувствует. Его тепло встречали в гетто, на митингах мексиканцев-издольщиков, в индейских резервациях. И он клялся искоренить бедность в Америке и покончить с несправедливостью.
Маккарти акцентировал свою независимость и принципиальность: «Человек против машины». Студенты, выдвинувшие его на предвыборную авансцену, пришедшие к нему добровольными агитаторами, скандировали: «Очистимся с Джином!» Его поддерживали многие из «среднего класса» и среди интеллигенции, люди науки и искусства. Философ Эрих Фромм поместил в газете «Сан-Франциско кроникл» платный призыв голосовать за Маккарти: «Иногда избиратель голосует, чувствуя, что у кандидата есть убеждения, то есть, что его слова идут не просто от головы, что они для него органичны, что у него есть тот стержень, который способен противостоять соблазнам оппортунизма. Я вижу этот стержень в сенаторе Маккарти». В сан-францисской штаб-квартире Маккарти, разрываясь между телефонами и студентами-добровольцами, некий мистер Холстингер горячо убеждал меня, что Маккарти — «глоток свежего воздуха», «обещание реальной перемены» и «символ того, что молодежь ищет в обществе». Мистер Холстингер торговал школьной мебелью, но война во Вьетнаме так возмутила его, что, передав заведение партнеру, он посвятил все свое время и энергию сенатору от Миннесоты.
В общем-то, разговаривая с калифорнийцами, в том числе и с политиками-профессионалами, я не видел чрезмерного ажиотажа вокруг выборов. Но в газетах гремела канонада. Известный обозреватель Джеймс Рестон, путешествуя в то время по Калифорнии, писал: «Голоса по радио, дискуссии в университетах и предвыборные речи — все хотят исправить что-то или что-то улучшить. Ежеминутно нас побуждают перейти к машине марки «крайслер» или на сторону Кеннеди, покончить с дистрофией мускулов или «Очиститься с Джином». У каждого «новая идея», и все — от Генри Форда до Ричарда Никсона — призывают нас «увидеть свет»... Что бы ни говорили об Америке сегодня, она берется за великие вопросы человеческой жизни. Она спрашивает: в чем смысл всего этого богатства? Является ли бедность неизбежной или ее нельзя долее терпеть? Какую Америку хотим мы видеть в конце концов? И в каких отношениях с остальным миром?»
Для многих это было время самокритичных вопросов и больших надежд, но кончилось оно так, как предвидели хладнокровные, не поддающиеся экзальтации прогнозисты, а именно — выбором между Ричардом Никсоном и Губертом Хэмфри, и в ноябре он был сделан в пользу первого.
Этот день запомнился, и я хочу рассказать о нем подробнее.
На календаре обычном был вторник 4 июня 1968 года.
На политическом — долгожданный день выборов в штате Калифорния.
А на дворе был просто ненастный день. С утра Великий океан нагнал нелетних туч над Сан-Франциско, и нудный дождичек, подхлестываемый ветром, кропил посеревшие улицы, сочился как некие водяные часы, словно природа с тайным своим умыслом раздробила и замедлила течение времени, намекая, что дню быть долгим.
Но как долгим?
После пяти вечера показалось мне, что день пошел на убыль. В пять вечера увидел я черный тусклый блеск парабеллума, который вдруг извлек из-под бушлата дюжий паренек, чтобы прихвастнуть игрушкой перед своей милой девушкой. Этакий безусый сосунок... Снисходительное словцо, правда, пришло мне на ум с запозданием, а не тогда, когда в приглушенном свете серого дня игрушка испускала вокруг свои матово-вороненые отсветы. Ведь может заворожить тусклый блеск парабеллума в руках незнакомца, да еще и в незнакомой квартире, да к тому же в городе, который тоже не очень знаком.
Но отсветы были без вспышек.
И впечатления вроде бы пошли на убыль, а с ними и странный день. Когда же — по календарю — положено было ему кончиться, он невиданно продлился. Бурно состыковался с ночью, «упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного». Ибо в полночь другой человек не в безвестной сан-францисской квартирке, а как бы на глазах всего мира тоже повстречал молодого незнакомца с пистолетом. И случились не отсветы, а вспышки, и человек упал — как бы на глазах всего мира...
Впрочем, по порядку.
Утром я сел в автобус и по Фултон-стрит, мимо лавок негритянских старьевщиков отправился в сторону парка «Золотые ворота» на Хейт-стрит — в «мировую столицу хиппи».
И на Хейт-стрит, застроенной невысокими и неновыми домами, обитатели не признанной в ООН столицы, не смущаясь моросящего дождя, по-американски экстравагантно явили себя длинными нечесаными волосами, босыми ногами, библейскими хламидами и мексиканскими пончо на плечах, глухими сюртуками а-ля Джавахарлал Неру, декоративными мини-веригами с брошами на гладких столбах юношеских шей. Ярко выраженный — долговечный ли? — подвид. Своеобразная партия протеста.
Они были красивы, во всяком случае на первый взгляд, красивы той силой жизни, которая сопровождает молодость, но они претендовали и на значительность. Своими молодыми бородами и библейскими хламидами они замахивались на титул вероучителей и пророков, и тут-то возникал критический вопрос об их мандате и полномочиях.
Парень лет двадцати трех стоял в нише одного подъезда, грациозно касаясь стены плечом. Лицо супермена с телеэкрана — твердый красивый подбородок, прямой римский нос, красивый овал лица. Очень отстраненно стоял парень, смотря куда-то вдаль, и это мешало мне заговорить с ним. Колеблясь, я разглядывал соседнюю витрину, за стеклом которой красовались сверхдобротные тяжелые сапоги — удачная копия с оригинала прошлого, а может, и позапрошлого века, и сыромятные сандалии, тоже тяжелые и тоже удачные, потому что такими, наверное, и были они на ногах библейских пастухов у берегов Мертвого моря и в междуречье Тигра и Евфрата. И парень, величественный, как проверенный временем товар в витрине, сокращал меня в размерах до сегодняшнего суетного дня.
Два хиппи прошли мимо. Негромко, как пароль, парень бросил им какое-то словцо. Из рук в руки перекочевала сигаретка. Он долго чиркал спичкой, отвернувшись в глубину подъезда, а когда снова возник передо мной красивый профиль, я встал на ступеньку и сказал:
— Я иностранный газетчик. Хотел бы задать несколько вопросов.
И тогда он медленно повернулся ко мне, посмотрел на меня невидящим дымчато-пустым взглядом серых глаз. И не ответил.
— Я иностранный газетчик...
Но взгляд оставался таким же прелестно-дымчатым и пустым.
— Эй, приятель, я иностранный газетчик...
Парень плыл по своим, строго индивидуальным, закодированным, не поддающимся подслушиванию волнам наркотического транса.
«Turn on, tune in and drop out» — «Включись, настройся и выпадай». Включись и настройся — посредством наркотиков — и выпадай из презренной реальности. Формула хиппи, не без насмешки позаимствовавшая технический жаргон времени.
Я оставил его в странном покое и пошел дальше по Хейт-стрит. Американские мощные машины шелестели по мостовой. Американские пожарные гидранты чугунно торчали на бровках тротуаров. Американские универсальные аптеки — драг-стор перехватывали покупателей на перекрестках. Но американские парни и девушки, одетые под индийских дервишей и гуру, под африканских негров и русских мастеровых начала века, отрицали свою страну.
Небольшая лавка называлась «Дикие цвета» — кооперативная лавка художников-хиппи. Огромные, в полматраца подушки отзывались в сердце сладкими картинками детства под эгидой бабушки, от ярчайшей желто-фиолетово-красной пестроты наволочек исходила нирвана Востока. Громадные витые свечи отменяли электросвет и посягали на мебель, ибо место таким царственным свечам на полу, у царственных подушек. Переливающиеся калейдоскопы психоделических плакатов посягали одновременно на телеэкран и живопись. Гроздья цепей и бус, цветастые пледы, грубошерстные платья, сувениры, сделанные здесь же, на Хейт-стрит, а не в Японии, которая поставляет Америке сувениры об Америке, томительный аромат восточных благовоний — все это бросало дерзкий вызов конвейерной продукции.
Юный продавец был худощав и белокур, длинные волосы подобраны сзади, как у дьячка. Голосок тонкий и деликатный, интонации мучительно искренние. Черты лица еще не отвердели. Неоперившийся птенец. Четыре года назад покинул папу-маму в Нью-Йорке и не вернулся в родительское гнездышко. Впрочем, что удивительного? Приходит время покинуть гнездо, сохранив к нему любовь и уважение. Но нет любви у нашего птенчика. «Мама — писатель», — сообщает он. О папе неохотно и стыдливо: «делает деньги». Обычная родословная хиппи. Профессию папы не уточняют, ибо существенно папино призвание — делать деньги.
Чему может научить папа, делающий деньги? Умению делать деньги. И катится колесо из поколения в поколение, как в той песенке о красивеньких домиках на склонах холмов, «маленьких боксах, где жизнь как тиканье ходиков»:
Маленькие домики все одинаковы —
Зеленые и розовые, голубые и желтые;
И во всех: тик-так-тик-так...
И люди из этих домиков поступают в университет,
Где их тоже помещают в боксы
И выпускают одинаковыми —
Докторами, адвокатами и бизнесменами.
И все они тикают: тик-так-тик-так...
Все играют в гольф
И пьют «драй мартини»,
И заводят хорошеньких детей,
И дети попадают в школы,
А потом в университет,
Где их помещают в боксы,
Чтобы выпустить совершенно одинаковыми.
Тик-так-тик-так...
Идиллия?! А чем, действительно, не идиллия? Чем не мечта? Вдруг лопается этот обруч, такой убедительно прочный на вид — мечта миллионов, щелкает катапультой, и от папы, делающего деньги, приземляется наш беглец на Хейт-стрит, среди диковинных подушек, до которых не дотянулось воображение мамы-писательницы.
Какие странные и, однако, привычные речи слышу я в лавке «Дикие цвета» из уст парнишки, рассказывающего о рецептах Марио Савио.
— Марио Савио говорил, — вторит мой хиппи словам Заратустры из Беркли, — что молодежь превращают в машины, а раз так, то надо сломать в себе механизм, чтобы он не работал. Наделайте дырочек в этих перфокартах, говорил Марио Савио, и к чертовой матери сломайте весь этот процесс. Самые решительные из нас ломают нечто в самих себе, просверливают, так сказать, дырочку в собственном организме.
Какого рода дырочку? Выбор, откровенно говоря, невелик — наркотики. Ведь если ты не на марихуане, а на героине, это всерьез, это навсегда. Путь к отступлению, назад в общество отрезан.
Так говорил паренек из лавки «Дикие цвета», заговорщически наклонясь ко мне, и в голосе его была не бравада, а отчаяние. Что же клубится в молодом мозгу и каким же ненавистно всесильным должно быть общество, если готов он на фактическое самоубийство, лишь бы нарушить тикающие ходики бессмысленной, хотя и благополучной жизни?
— А недавно так же неожиданно, как вы, пришли сюда трое черных парней, — продолжал паренек. — И приставили мне нож к груди. Странное было ощущение. Странное... Ведь я, можно сказать, пожертвовал карьерой, чтобы участвовать в движении за гражданские права. А они пришли — и нож к груди.
Он и тогда, торопясь, желая опередить этот нож у груди, прошептал им о своих симпатиях. Они выслушали и язвительно посмеялись, но не тронули нашего хиппи и не взяли ничего, кроме такой вот штучки. Отомкнув стеклянную витрину над прилавком, паренек извлек латунную брошку — значок Олдермастонского марша, популярный символ сторонников мира и ядерного разоружения.
— Почему же они взяли именно эту штучку?
— Мне кажется, это был символический жест...
Трое черных пощадили его, но, изъяв символ мира, жестоко намекнули, что не будет мира и здесь, среди обманчивой вольницы Хейт-стрит, пока рядом лежит гетто.
Теперь он думает: а не бросить ли все к черту — и эту лавочку, и эту страну? Не податься ли в Мексику, благо она недалеко и граница открыта?
Купив фотоальбомчик, в котором танцующие хиппи с гавайскими гирляндами цветов на шеях, не утратив экзотичности, выглядели коммерчески приемлемыми для среднего американца, я пожелал удачи новому знакомому и отправился туда, откуда, как грозное напоминание о другом мире, явились трое с ножом — в негритянское гетто.
И вскоре дорожными указателями возникли на стенах домов портреты Мартина Лютера Кинга — следы долгого траура по человеку, мечтавшему о братстве черных и белых в условиях равенства.
Накрапывал дождь, улицы были безлюдны и почти безмашинны...
Начиналась Филмор-стрит — центральная, прямая, как меч, улица гетто. Началась другая, так сказать, песня, другой протест — не отпрысков буржуа, а детей обездоленных. И на стенах домов у Мартина Лютера Кинга появились соперники. Портреты «апостола ненасилия» соседствовали с портретами людей, которые говорили о том, что только насилие может излечить Америку. Под портретом Стокли Кармайкла, неистового юноши с шоколадным красивым лицом, стояла вызывающе дерзкая подпись: «Премьер-министр колонизированной Америки».
Еще один черный парень глянул с портретов. Опоясанный патронташами, с винтовкой между колен, он сидел в кресле: «Хью-Ньютон — министр обороны колонизированной Америки». От его позы, кресла, похожего на трон, винтовки вместо скипетра веяло вызывающе озорным, почти потешным и отчаянно ррреволюционным.
И, наконец, во множестве пошли портреты девушки с тонким красивым лицом и по-детски насупленными бровями: «Кэтлин Кливер. Баллотируется в 18-м округе в ассамблею штата как кандидат «партии мира и свободы». Она же кандидат партии «черные пантеры». Вписывайте Кэтлин Кливер в свои бюллетени!»
К этой-то девушке я и спешил на свидание — в дом 1419 по Филмор-стрит, в штаб-квартиру «черных пантер». На деловое свидание. Красивая девушка была замужем. Элдридж Кливер, талантливый журналист и писатель, а также «министр информации» того же правительства, сидел в тюрьме, обвиненный в покушении на полицейского. А в сан-францисских магазинах продавалась его книга «Душа на льду», сборник гневных эссе, плод предыдущей тюремной отсидки.
«Чего мы хотим?
1. Мы хотим свободы. Мы хотим власти, чтобы определять судьбу черных.
2. Мы хотим полной занятости для нашего народа.
3. Мы хотим прекращения грабежа белым человеком нашего черного населения...
7. Мы хотим немедленного прекращения полицейских зверств и убийств черных...
10. Мы хотим земли, хлеба, жилья, одежды, справедливости и мира.
Во что мы верим?
1. Мы считаем, что черные не будут свободны до тех пор, пока они лишены возможности определять свою судьбу.
2. Мы считаем, что федеральное правительство обязано дать каждому человеку работу или гарантированный доход. Мы считаем, что если белые американские бизнесмены не обеспечат полной занятости, то средства производства нужно взять у бизнесменов и передать общественности с тем, чтобы каждая община могла организоваться и дать всем своим членам работу и высокий уровень жизни.
3. Мы считаем, что это расистское правительство ограбило нас, и требуем теперь выплаты давнишнего долга в сорок акров и два мула каждому. Сорок акров и два мула были обещаны сто лет назад как возмещение за рабский труд и массовое истребление черных людей. Мы примем эту плату в деньгах, которые будут распределены среди наших многих общин. Немцы выплачивали возмещение за геноцид против еврейского народа. Немцы истребили шесть миллионов евреев. Американский расист уничтожил свыше пятидесяти миллионов черных людей, и потому, с нашей точки зрения, мы предъявляем скромное требование...
6. Мы считаем, что черных людей нельзя заставлять сражаться в рядах армии ради защиты расистского правительства, которое не защищает нас...
7. Мы считаем, что со зверствами полиции в черных общинах можно покончить путем организации черных групп самообороны, в задачу которых входит защита черных общин от угнетения и произвола полиции. Вторая поправка к конституции Соединенных Штатов дает нам право носить оружие. Поэтому мы считаем, что все черные должны вооружаться в целях самообороны».
Вот коренные пункты из программы «черных пантер». Вот почему их травят в буржуазной печати, обвиняют в терроризме, преследуют и даже убивают, хотя сами «пантеры» уверяют, что никогда не нападают первыми, как и их «прототип», что лишь настаивают на праве вооруженной самообороны, защиты от зверств и преследований полиции.
...Первую «пантеру» я увидел у двери дома 1419 по Филмор-стрит. На молодом негре был кастровский берет, пятнистые штаны парашютиста и черная кожаная куртка, перепоясанная широким белым ремнем, как у военного полицейского. На ремне дубинка. Не кустарная самоделка, а фабричный продукт высокого качества, освобожденный от трещин и сучков, молодой и упругий — минимальная заявка на власть и силу за дистанцией кулака.
Я вошел и неткнулся на клинки взглядов. И я попытался отвести эти клинки, взглядом же ответив им, что намерения мои самые мирные, не более чем доброжелательное любопытство. Взгляды по-прежнему кололи меня, ведь есть и любопытство зевак в зоопарке.
Кэтлин Кливер была почти светлолицая, контур подбородка не негритянский, губы тонкие, но демонстративным стягом расы венчала лицо широкая, как папаха горца, копна жестких черных, мелко курчавых волос. Кожаная куртка с круглым значком «Освободите Хью!». Черные высокие сапоги. Обилие черного искупало неожиданно светлое лицо и серые глаза предводительницы «черных пантер». Удивленно-веселое, почти детское выражение как бы по забывчивости часто являлось на ее лицо.
Дела, однако, не ладились у юной кандидатки «партии мира и свободы». С утра газеты сообщили, что Кэтлин Кливер — самозванка, что она не зарегистрирована в ассамблею штата от 18-го избирательного округа и что голоса, поданные за нее, пропадут, будут признаны недействительными. Кэтлин избегалась по телестудиям и редакциям, доказывая, что зарегистрировалась с соблюдением всех формальностей, внеся положенные 160 долларов. Но всюду был вакуум, как на безвоздушной Луне, где нельзя ведь услышать простой, так сказать, натуральный человеческий голос, а астронавты, даже стоя рядом, разговаривают по радио; такая особая связь была в день выборов у политиков, не посягающих на устои, а голос «черной пантеры» не доходил до избирателя без усилителей телевидения и газет.
Итак, извинившись, Кэтлин исчезла по своим делам. Я разглядывал помещение. На Филмор-стрит от общества открещивались не вещами, как на Хейт-стрит, а героями, портретами Хо Ши Мина, Че Гевары, Фиделя Кастро. Из центра сан-францисского черного гетто тянулись нити — пусть скорее эмоциональные, чем осознанно политические, — к тем районам планеты, где обломалась о базальтовые камни сопротивления американская империалистическая коса.
Вернулась Кэтлин. Со стены воспаленными глазами смотрел на свою жену бородатый Элдридж Кливер.
— Мы меряем свою силу масштабами оппозиции и степенью поддержки. И та и другая растут, — говорила она мне. — Черная община хорошо нас поддерживает, так называемая большая пресса проклинает. Главная наша задача — организация и организованность....
Разговор все время прерывали.
— Поедемте ко мне домой, — предложила тогда Кэтлин.
В ее квартире, простой и чистой, тоже висели портреты революционных героев и разговаривала по телефону миловидная, небрежно босая белая девушка — меня порадовало, что знакомства Кэтлин опровергали газетные суждения о расовой нетерпимости «черных пантер». И снова воспаленными глазами смотрел на жену Элдридж Кливер, на этот раз с обложки книги «Душа на льду». Подойдя к стеллажам, я обнаружил Достоевского — «Записки из подполья», «Преступление и наказание».
— Самый мой любимый писатель, — отрекомендовала она Достоевского и, улыбнувшись, добавила: — За исключением, конечно, Элдриджа.
Я принял похвалу великому соотечественнику.
— Он лучше всего раскрыл душу western man, — убежденно сказала Кэтлин. — Все другие не добавили ничего существенно нового.
— Но не слишком ли он безнадежен?
И тогда Кэтлин взяла Достоевского под свою защиту и сказала мне с вызовом и упреком:
— А разве есть надежда на western man?
Western man — «человек Запада», а по смыслу, который Кэтлин вкладывала в эти слова, — человек, искалеченный антигуманистической буржуазной цивилизацией. Достоевский убеждал предводительницу «черных пантер», что ее взгляд на Америку правилен.
Между тем длинноволосая белая девушка, оторвавшись от телефонной трубки, сообщила Кэтлин еще одну неприятную новость: у входа в соседний избирательный участок стоит полицейский и призывает избирателей не голосовать за «партию мира и свободы», так как это коммунисты.
Чертыхнувшись, Кэтлин направилась к двери, сказав мне взглядом: видите? Какие же могут быть надежды на western man?
Защелкал лифт, и я остался в одиночестве с девушкой, опять ушедшей в телефон. Глядя, как дождевые капли мягко касаются стекла, я подумал, что, видимо, ничто большое, истинное, подвижническое не проходит даром — ни отчаянный героизм Че Гевары, ни великая боль Федора Достоевского, что ветры, гуляющие по миру, несут семена через континенты, годы и даже поколения и дают неожиданные всходы в самых неожиданных местах.
А потом раздался звонок. Открыв дверь, я увидел дюжего белого — я вынужден отмечать цвет — парня. А он увидел незнакомца наедине с девушкой — его девушкой, как вскоре догадался я, и тень подозрения мелькнула на его добродушном лице. Я постарался стереть ее, приняв прежнюю позу ожидания. В этой квартире люди не представлялись друг другу с первых слов, как принято в Америке.
Теперь нас было трое. Девушка оставила трубку в покое. Он стоял возле телевизора, бережно облокотясь на хрупкое сооружение. Она повернулась к нему, выпрямившись на стуле, откинув на спину длинные прямые волосы, поглаживая пол босыми ступнями красивых ног. Они вели деловой скептический разговор о выборах и в присутствии третьего хотели выглядеть по-взрослому умудренными, но под верхним слоем их разговора так очевиден был другой, глубинный слой. Словами они нежно касались друг друга, как касаются пальцами влюбленные.
Она прервала разговор минимальным испытанием своей власти — поручением пареньку сходить за сигаретами. И тогда он — не в силах более терпеть — расстегнул куртку и вытащил черный новенький парабеллум. С ним-то, видимо, и спешил он к девушке, им-то и хотел похвастаться.
Вдруг нас стало четверо в комнате, и от четвертого исходили матово-вороненые блики, а трое молча смотрели на них, пытаясь расшифровать будущее — с такой штукой течение будущего может быть драматичным и прерывистым.
Не скрою, мне стало не по себе. И не только потому, что не удержишь ведь внезапно выпрыгнувшую на поверхность сознания мысль: а что будет, если поблескивающий зрачок парабеллума повернется в твою сторону? Но и потому, что не полагалось мне, иностранцу, присутствовать при такой вот тайной демонстрации оружия.
Паренек нарушил молчание.
— Ничего игрушка, а? — сказал он голосом нарочито небрежным и задыхающимся от волнения. — Хороша на полицейских, а?
И передал парабеллум недрогнувшей девушке, которая положила его возле телефона.
— Подержи-ка, пока я за сигаретами сбегаю!
Ему хотелось и похвастаться игрушкой и хоть на миг освободиться от ее страшной тяжести.
Чем могла запропавшая Кэтлин дополнить это внезапное интервью парабеллума? Когда паренек вернулся с сигаретами, я стал прощаться. Он вызвался подбросить меня до гостиницы. Прощально мигнув отблеском ствола, парабеллум исчез в недрах его куртки. Мы спустились на улицу, к грузовичку паренька.
По дороге он рассказывал о себе, о верфи, на которой работает, о «сукиных сынах» из профсоюза, которые кричат о патриотизме, оправдывая вьетнамскую войну, и о том, что есть все-таки, да, есть кое-какие боевые ребята, и число их растет.
— Они думают, что мы так и будем все время сидеть у телевизора. Черта с два!
И исчез, махнув на прощанье горячей молодой рукой и оставив в моем мозгу этакое «ну и ну».
Простившись с пареньком, я остался наедине с тревожными впечатлениями и с корреспондентской нагрузкой на вечер — надо было сообщить в газету об итогах калифорнийского состязания Юджина Маккарти и Роберта Кеннеди.
Парабеллум, конечно, искушал; вот о нем бы и написать?
Но свидетельства эксцентричных Хейт-стрит и Филмор-стрит опровергались Америкой большой, основательной, кондовой.
Видишь ли ты испуг хиппи или опасный порыв паренька с парабеллумом на этих улицах, где люди идут и едут по своим делам, куда, простившись с пареньком, и ты вышел, чтобы остудить разгоряченную голову? Их нет и в помине.
Все было спокойно в подвальном немецком ресторане, куда я зашел подкрепиться. Сидели за столиками мужчины, не в кожаных куртках, а в пиджаках, не длинноволосые и совсем не испуганные, а спокойные и уверенные в себе. И уж конечно не о потрясениях и революциях думали их спутницы. Хозяин настраивал телевизор, чтобы клиенты могли следить за шансами Бобби и Джина, не спеша расплатиться.
В злачных окрестностях отеля «Губернатор» уже вышагивали независимо по тротуарам черные и белые проститутки в мини-платьицах, а в холлах дешевых пансионатов покорные старики заняли свои места у окон, провожая июньский день, безучастно глазея через стекла на улицу, утверждая с вольными девицами принцип мирного сосуществования на основе, полнейшего равнодушия друг к другу.
И дождь иссяк к вечеру.
Запасшись сигаретами и банками с кока-колой в мексиканской лавчонке на углу, я уединился в номере гостиницы, поглощенный заботой о двух-трех страничках.
И в восемь тридцать вечера на телеэкране появился мой помощник и вечный спутник в Америке — Уолтер Кронкайт, главный поставщик и координатор новостей по каналу Си-Би-Эс, без которого, как шутили позднее, во время лунной эпопеи «Аполлона-11» вдвойне пусто и одиноко даже в космосе.
Возгордясь, я назвал его своим помощником, а он как бог — вездесущий, всевидящий, всезнающий. Всем доступный и имеющий доступ ко всем, и к чему мелкие примеры, если видел я, как отчаянные репортеры Кронкайта уздой накидывали шнурочек портативного микрофона на шею самого президента США и тот на разделенном по такому случаю экране представал пред Уолтером, дирижировавшим освещением событий из своей маленькой студии на 57-й стрит Нью-Йорка. И был доволен, ибо почти половина всех американцев знает Уолтера Кронкайта — больше, чем кого-либо из супердержавы прессы и телевидения, а его вечернюю программу новостей слушают не меньше двадцати миллионов телезрителей — учтите, это при восьми работающих телеканалах. Не найдешь такого политика, которому не было бы лестно — и полезно для карьеры — показаться в программе Уолтера.
Итак, устроившись перед телеэкраном, я вызвал дух Уолтера Кронкайта, и он материализовался в облике пожилого несуетливого джентльмена с солидными усиками, которые отрастил еще до нынешней моды на усы, с морщинами у глаз — они умножились за шесть лет нашего заочного знакомства, — с энергичным, подкупающим и приятно усталым выражением лица.
На этот раз Уолтер вещал из своей нью-йоркской студии, но — разве есть для бога расстояния? — волны без помех доставили его на тихоокеанское побережье. Он был в Нью-Йорке, а выборы — в Калифорнии, на другом конце континента. Тем не менее именно от Уолтера ждали самых последних, самых оперативных сведений — не только обыкновенные телезрители, но и журналисты, политики, даже два главных действующих лица этой очередной американской одиссеи — Роберт Кеннеди и Юджин Маккарти, которые тоже наверняка сидели перед телевизорами.
Этот бог не в трех, а в десятках лиц. К его трону шли радиоволны от высокопрофессионального воинства репортеров и операторов, разместившихся в лос-анджелесских штаб-квартирах двух сенаторов, в разных калифорнийских городах и графствах, на избирательных участках, а в резерве его стояли штатные и внештатные комментаторы, профессора политических наук, директора институтов по опросу общественного мнения и т. д. и т. п. Готовые без промедления перерабатывать сырье статистики в полуфабрикаты анализа и прогнозов — аж до самих президентских выборов в ноябре.
Уолтер явился и, разведя руками по своему чистому столу, как бы смахнул все мои тревоги.
С зыбкой почвы Хейт-стрит и Филмор-стрит, от какого-то жалкого хиппи, от предводительницы «черных пантер» и паренька с парабеллумом он легко перенес меня в мир большой американской политики, где все расставлено по привычным местам, где можно даже заглядывать вперед и не наугад заглядывать, а методами научного прогнозирования.
Да, наука и прогнозирование — два идола нашего времени, и Уолтер сразу же дал понять, что и они в числе его верных слуг.
Он сообщил, что подсчитан всего один процент голосов, но — есть ли барьеры для науки?! — корпорация Си-Би-Эс на основе «профилей», сделанных в 89 «научно выбранных» избирательных участках, торжественно предсказывает победу Кеннеди (он должен получить 48 процентов голосов) над Маккарти (который получит лишь 41 процент).
Ага, значит, Си-Би-Эс всерьез раскошелилась, арендовав на день выборов электронно-счетные машины, и Уолтер Кронкайт немедля бросил на стол главный козырь, гарантируя одновременно и азарт, и электронную точность этого вечера у телевизора.
Но машины машинами, прогнозы прогнозами, а чисто человеческий элемент тоже не лишен интереса.
— Роджер Мадд, выходи! — воззвал Уолтер, приступая к поверке своего воинства.
И на экране, за его спиной, посредством какого-то технического фокуса, возник другой экран, а в нем лицо Роджера Мадда с припухшими скулами не дурака выпить и усталыми от недосыпания глазами — младшего коллеги и верного архангела Уолтера, вашингтонского корреспондента Си-Би-Эс.
Сегодня Роджер был под боком у Бобби, в лос-анджелесском отеле «Амбассадор», неутомимый, как всегда, готовый к многочасовому репортажу. Как лист перед травой по первому зову должен был он предстать перед Уолтером. И он предстал на экране в экране и в подкупающе фамильярной и, однако, точной манере доложил, что да, Уолтер, я, как видишь, в отеле «Амбассадор», сенатор пока в загородном имении одного из друзей, а не в своем номере-люкс на пятом этаже, у его свиты и сторонников, понятное дело, приподнятое настроение, но, Уолтер, как ты знаешь, подсчитан лишь один процент голосов, и мне нечего, увы, добавить к «профилям» наших всемогущих ЭВМ.
— О'кей, Роджер, — принял его рапорт Уолтер, и в дружеской интонации было заложено ненавязчивое, но властное напутствие: «Зри в оба, бди!» Хотя он знал, что старина Роджер не подкачает.
Потом он вызвал другого своего архангела, несущего вахту в лос-анджелесском отеле «Биверли-Хилтон», под боком у сенатора Маккарти, и тот так же четко и быстро воплотился за спиной Уолтера, на экране в экране, и отрапортовал, что да, Уолтер, в стане Маккарти, понятное дело, пока отказываются признавать поражение, но пессимизм уже гложет его приверженцев, изволь убедиться, — и телеоко, обегая другой зал другого отеля, нашло понурые лица.
Так началось большое телевизионное шоу под названием «Первичные выборы в Калифорнии», еще одна демонстрация своеобразного поп-арт — превращать в зрелище, перерабатывать в спектакль любое событие, которое может удержать американца у телеэкрана.
Демиург Уолтер Кронкайт творил текущую историю.
Мелькали его корреспонденты, на табло выскакивали новые цифирьки.
Мудрейшие машины удивляли людей, вдруг меняя свои прогнозы, — прогнав через полупроводниковые сочленения шесть процентов подсчитанных голосов, они зачеркнули свой первый прогноз, обещая Кеннеди уже 51 процент, а Маккарти — лишь 38.
Ах, ах, как занимательно! Как интересно! Ах, если бы я лишь вчера прилетел в Америку...
Через час-другой азарт мой иссяк, я поймал себя на раздражении. Оно росло, хотя по-прежнему я смотрел и слушал, ибо как бросить на половине зрелище, если к тому же оно нужно тебе по работе? Повторяю, что уважаю Уолтера Кронкайта как профессионала и неспроста все эти шесть лет доказывал ему свою лояльность — с семи до полвосьмого вечера по-ньюйоркски. И на нашем телеэкране мне хотелось бы видеть такие же максимально документированные, оперативные передачи новостей. Но...
Какой смысл спешить? — злился я, ерзая перед телевизором.
Какой смысл спешить, Уолтер? Что за баловство — за большие деньги арендовать электронные мозги, чтобы при одном проценте они делали один прогноз, а при шести — другой? Какой прок в прогнозах, если они отомрут через несколько часов— всего через несколько часов, когда все голоса будут подсчитаны? Что за детская игра в «угадай-ка» с применением новейшей техники и на глазах у десятков миллионов взрослых людей?
Но не будем пытать Уолтера неприятными вопросами. Я и сам могу кое-что разъяснить. Ищи деньги, а не женщину! — вот американская поправка к французской разгадке тайн, как ни банальна вся эта материя. Ищи деньги — и нешуточные. Нанимай умные машины и умных людей, используй популярность Уолтера Кронкайта и устраивай шоу из калифорнийских выборов, чтобы приманить к телеэкранам миллионы зрителей. А будут зрители — будут и корпорации, которые заплатят Си-Би-Эс бешеные деньги за рекламу своих товаров в эти интригующие часы.
Кто победит — Кеннеди или Маккарти? Эта затейливая карусель уже была насажена на ось коммерции, для которой не столь уж важно, кто победит, — кто бы ни победил, телезритель, следящий за драматическим подсчетом голосов по каналу Си-Би-Эс, запомнит мимоходом и кое-что другое. Что же на этот раз?
Исчезая с экрана, знаменитый Кронкайт время от времени уступал место безымянной и очень любвеобильной бабушке из рекламного фильма. Стоя у аккуратно выкрашенного беленького заборчика, бабушка сокрушалась, что внучек не идет гулять с ней, а мудрая ее соседка произносила магическое слово «листерин» — превосходное средство от дурного запаха изо рта. Другие кадры у того же аккуратного заборчика, но каковы перемены: наша бабушка ласково треплет льнущего к ней мальчика, обретя последнее, может быть, счастье в жизни. А почему? А потому, что благоухает бабушкин рот, старческое ее дыхание уже не озадачивает и не пугает внучка. ЛИСТЕРИН во весь телеэкран.
А то вдруг еще из одной рекламы, как из жизни, занесло на экран лохматого политикана с выпученными глазами — пародийный намек на всем известного сенатора-республиканца Эверетта Дирксена — и хриплым, натруженным, дирксеновским голосом этот новый, из небытия выпрыгнувший чертик церемонно провозглашал:
— Великий штат Кентукки с гордостью представляет нашего кандидата полковника Сандерса, который клянется обеспечить каждому избирателю жареного цыпленка каждый день!
Торжественный туш, маханье плакатами, пляска воздушных шаров — все как взаправду, как на предвыборных съездах, хотя, конечно, и не так шумно, как было, помнится, в Коровьем дворце. И к восторгу толпы, верные паладины на плечах выносят благообразного старичка в белом костюме южанина, со старомодной, клинышком, седенькой бородкой и галстучком бабочкой, у которой, усохнув, повисли длинные крылышки.
Смакуя восторги, раскланиваясь, рассылая воздушные поцелуи, старичок плывет по экрану.
«Полковник Сандерс».
Любимец народа.
Мифический творец жареного цыпленка по-кентуккски.
Я впервые познакомился с ним на его родине, в штате Кентукки, весной 1965 года. Добродушный на вид полковник кидался на нас с огромных рекламных щитов. Некуда было спрятаться от его бородки клинышком, белого галстучка и от соблазна пламенных призывов отведать — всего за 1 доллар 19 центов! — жареного цыпленка по-кентуккски.
Однажды в придорожной «стекляшке» мы поддались искусителю, ткнули в меню туда, куда он повелевал, и официантка доставила на наш стол нечто заманчиво большое по массе, но невозможно скучное на вкус — обвалянное в сухарях изделие фабричных конвейеров по производству цыплят. Так я покончил с мифом о жареном цыпленке по-кентуккски.
А полковник Сандерс с успехом продолжал крестовый поход во имя своего бройлерного цыпленка и, бывало, нападал на меня с рекламных щитов за нью-йоркскими уже поворотами, а теперь вот подстерег и на телеэкране в Сан-Франциско, приспособив к своей агитации репортаж о выборах и соперничество двух сенаторов.
Так тянулся вечер у телевизора.
Встреча с полковником позабавила, но не перебила раздражения. Хватит зрелищ и прогнозов, дайте факты — и проверенные, — кто же победил, как и почему победил? Дайте сырье фактов для двух, максимум трех страничек. А в мозгу уже привычно щелкало: здесь десять вечера — значит, в Москве восемь утра. Одиннадцать вечера — значит, девять утра, оживают редакционные коридоры. Время не терпит.
Ржавели остатки кока-колы, горки пепла и окурков росли в пепельницах, а блокнот еще чист, телефон с Москвой не заказан.
И новое препятствие, с которым не мне сладить, выросло на пути к двум-трем страничкам. ЭВМ, арендованные телевизионной корпорацией Си-Би-Эс, крутились теперь вхолостую, потому что без дела были ЭВМ, арендованные муниципалитетом Лос-Анджелеса.
Гигантский город, где почти половина калифорнийских избирателей и где не хотят отставать от технически быстрого и точного века, первым из американских городов перешел на электронную систему подсчета бюллетеней, о чем успели сегодня прожужжать все уши. Но к электронно-вычислительному центру бюллетени везли с избирательных участков на обыкновенных грузовиках, а те мешкали, держа прожорливые ЭВМ на скудной диете, да и в самом центре случились какие-то неувязки. Все застопорилось, как на реке во время лесосплава.
Потерпите? В Сан-Франциско близилась полночь, а в Москве — на исходе был десятый час утра, и строчки на второй полосе «Известий» разбирают куда быстрее, чем устраняются помехи на электронно-вычислительном центре Лос-Анджелеса.
Я проклял несостоявшиеся две-три странички и пожалел впустую пропавший вечер.
Но сенатор от штата Нью-Йорк верил прогнозам.
Он решил не откладывать ритуал victory speech — победной речи. Как и фирме, производящей листерин, ему нужна была телеаудитория, — да побольше, а между тем она катастрофически редела, разбегаясь по спальням, особенно на Восточном побережье, в штате Нью-Йорк, где было уже около трех часов ночи.
Я вдруг увидел его на трибуне Большого бального зала отеля «Амбассадор». Уверенно-усталый, он жестами рук гасил ликование толпы. Но толпа продолжала ликовать, ибо в этой экзальтации был смысл ее многочасового ожидания в зале, нагретом телевизионными юпитерами.