Когда лавочник выталкивал из лавки Яшку, по панели шла пожилая женщина с корзиною на голове.
— Што, Данило Ульяныч, вора поймал? — спросила она лавочника, остановясь.
— Да много их тут шатается. Кто его знает: просит милостинку, а, может, и вор.
— Так. Экой махонькой… — проговорила, женщина и сняла с головы корзинку. В корзинке оказались яблоки и лимоны.
— Тетушка, возьми меня…
— Ишь ты!.. Ну, брат, и выдумал же ты. Иди туда, откуда пришел…
— Матери у меня нету, в тюрьму взяли.
Это заставило остановиться и лавочника и женщину.
— Ишь ты! Значит, известного поля ягода, — сказал лавочник, улыбаясь.
— А кто твоя мать была? — спросила женщина.
— Нищая.
— Ах, она… И украла?.. Вот и подавай после этого… — сказал лавочник; а потом прибавил: — Да и тебя, брат, видно, тоже надо туда спровадить, недаром ты давеча в полицию просился.
— Виноват я, што ли, — огрызался Яшка, — когда у матери всего было три пальца?
Лавочник захохотал, а женщина спросила:
— Три, говоришь?
— Три. На этой… — И Яшка показал на левую руку.
— А как твою мать звали?
— Матрена.
— Матрена? Как не знать Матрены: я ей часто подавала. Только я тебя что-то не видала у нее.
— Тетушка, возьми меня, — заплакал Яшка.
— Возьми, коли знаешь его мать, — сказал лавочник.
— Кто его знает. Я у нее не видала мальчишки. Впрочем, завтра я справлюсь. Ну, мальчишка, иди.
Хозяйка, у которой жила на квартире эта торговка, стала гнать ее и мальчишку, но та показала на Яшку, который трясся от холода. Хозяйка согласилась оставить мальчишку только до утра.
Утром эта женщина справилась на паперти одной церкви и узнала, что действительно у трехпалой Матрены был этот мальчишка, что он редко стоял с нею рядом, а больше где-нибудь бегал, и что Матрена теперь сидит в тюрьме по обвинению в краже, что, говорят, на нее свалили ночлежники, которых будто бы уже выпустили.
— Ты, что ли, себе на воспитание его берешь? — спросили нищие торговку.
— Куда мне его. Я сама-то живу в угле.
— Надо его пристроить куда-нибудь, а то избалуется. Пропащий человек будет.
— Уж я пристрою.
Эта торговка имела несколько постоянных покупателей. Вот к одному из них, немцу, она и пошла с Яшкой. Дорогой она учила Яшку так:
— Ты, смотри, помни, што зовут меня Настасьей, тетушкой Настасьей Ивановной. Если будут тебя спрашивать: где мать? — ты говори: в больнице. Ты говори: вот меня тетушке Настасье Ивановне мамонька препоручила. Делай, говорила, с ним что хочешь, а главное — хорошим людям отдай.
Яшка молчал. Ему все равно было, куда бы ни попасть, лишь бы не идти в мороз.
Подошли к большому четырехэтажному с подвалами дому, на котором было много вывесок.
— А как меня зовут? — спросила вдруг женщина Яшку.
— Не знаю.
— Какой ты глупый. Тетушка, мол, Настасья Ивановна. А тебя как?
— Еким?
— Яшка!
— Ну, Яшка Петров, — и все тут.
И они вошли в квартиру немца, помещавшуюся в подвале со сводами.
В большой комнате, на скамейках около двух стен и двух окон, сидело в разных позах мальчиков восемь и, нагнувшись, что-то шили, заштопывая иголками сукно или коленкор на тиковых штанах, надетых на них; кроме штанов, на них были синие пестрядинные рубашки, сшитые на немецкий манер. На небольшом полукруглом столе, покрытом черным сукном, стояла жестяная кружка с водой, ножницы и кусок мелу.
Мальчики все были с длинными волосами, с бледными, худыми щеками; некоторые из них кашляли. При входе торговки с Яшкой они разговаривали вполголоса и с удивлением поглядели на Яшку.
— Дома, ребятки, сам-то? — спросила торговка мальчиков.
— Нету; ушел к давальцу, тут, недалеко.
Торговка ушла; через час она вернулась с Яшкой опять в эту квартиру. Немец был дома.
Это был толстенький лысый господин с высоким лбом, с рыжими волосами и одетый в серый пиджак. Когда торговка вошла в швальню, он хлестал линейкой одного мальчика.
— Не время… другой раз приходи, — проговорил немец сердито, увидя торговку.
— Я, Иван Иваныч, не за деньгами: я к вам мальчика привела.
— Не надо!
— Он из-за хлеба… Мне за него ничего не надо.
— Не надо! Пошла вон!
Торговка пошла к самой хозяйке, то есть жене немца. Сам немец помещался во втором этаже. Через посредство жены немец согласился взять к себе Яшку, который и был отведен в тот же день в швальню.
Жизнь в швальне Яшке с самого начала показалась противною. Мальчики смеялись над ним, делали на его счет нелестные замечания, называя его моченой грушей, хотя он не был корявым; острили над его манерами и над каждым его движением, как будто этим вызывая с его стороны какое-нибудь возражение; подмастерья гнали его прочь и делали вид, что они его хотят ударить или сморкнуть в его сторону. Пришел сам Иван Иваныч, кое у кого посмотрел работу, закричал на одного пятнадцатилетнего мальчика, схватил его за длинные волосы и начал возить по швальне. Остальные мальчики хладнокровно смотрели на эту сцену, двое подсмеивались, один вздрагивал. Яшке было страшно до того, что он готов был убежать. Оттеребивши одного за волосы, немец принялся тузить другого, а третьего завтра же приказал отвести в полицию и попросить отодрать розгами. Но к Яшке он обратился ласково:
— Ты, любезный, будешь учиться по линейке шить, а потом посмотрим. Иван, очисти для него место, — проговорил он пожилому худощавому человеку в пальто, только что пришедшему с улицы, — и затем немец ушел.
По уходе немца все мальчики в швальне заговорили; началась ругань. На Яшку никто не обращал внимания. Немного погодя стали ужинать, то есть хлебали какую-то бурду, но Яшку не пригласили; так он и просидел на одном месте. После ужина несколько мальчиков стали осматривать Яшку, расспрашивать его, а некоторые стали даже вызывать его на драку. Два восемнадцатилетних мальчика шили, потому что им дано было сшить на урок.
Спальня работников немца помещалась рядом с швальней, за перегородкой, в которую свет проходил сверху, так как она не доходила до потолка. За этой перегородкой, около стены, были сделаны широкие нары из досок, а на них лежали, наподобие подушек, мешки, набитые соломой; на двух нарах было два тюфяка, но те принадлежали большим мальчикам, тем, которые теперь шили. Здесь было душно, сыро. Мальчики улеглись спокойно, но Яшке места не оказалось на нарах, и ему пришлось лечь на пол, который был очень грязен, потому что мылся раза три в год, и то на деньги всех мальчиков; подостлать Якову что-нибудь никто не дал, потому что сами они под себя стлали свои халатишки.