Мифы Средиземноморья. — «Протоклассическая» культура Греции. — Крит и минойцы. — Великая богиня. — Ахейское нашествие. — «Златообильные Микены». — Вторжение дорийцев. — Забытые хетты. — Культ умирающего и воскресающего бога. — Финикийцы. — Египет и культ Исиды. — Апеннинский полуостров. — Загадочные этруски. — Легенда об основании Рима. — Близнечные мифы. — Источники сведений об античной мифологии. — Космогонический миф Средиземноморья. — Египетские мифы о сотворении мира. — Финикийские мифы о миротворении. — Космогонические представления хеттов. — Гесиод и его «Теогония». — Орфический миф о миротворении. — Янус как бог-творец. — Миф о расчленении первосущества. — Обустройство мира. — Миф о Золотом веке. — Завершение обустройства мира: борьба за власть среди богов. — Титаномахия и гигантомахия. — «Стабилизация» олимпийского пантеона. — Зевс. — Другие небесные божества. — Богиня-мать и ее ипостаси. — Дионис. — Римский пантеон. — Культ героев. — Мифы о Геракле. — Тесей и Персей. — Аргонавты. — «Многоумный» Одиссей. — Эпонимы. — Культ героев в классическую эпоху и в эллинистический период. — Евгемер и его теория. — Эдип. — Миф об Оресте. — Эней — «человек судьбы». — Начала «римского мифа». — Передел освоенного мира. — «Полюсы силы». — Божественный промысел в основании Вечного города. — Город как космос. — «Римский миф» у Вергилия. — Эней как основатель. — «Римский миф» у Тита Ливия. — Ромул и Рем. — Ромул-человек и Ромул-бог. — Республиканские мифы. — Эпоха Августа. — «Золотой век» Рима. — Миф как политическая концепция. — «Римский миф» в России: Москва — Третий Рим и Петербург как преемник Рима. — Вечный город-мир.
Древнейшие человеческие цивилизации в большинстве своем возникали в бассейнах крупных рек — таких, как Тигр, Евфрат, Нил, Инд, Ганг или Янцзы. И почти все они были цивилизациями монокультурными, то есть цивилизациями одного народа и одной культуры; это справедливо и для египтян, и для индийцев, и для китайцев. Что же касается цивилизации, создавшей такой исторический феномен, как Европа, цивилизации, породившей европейскую культуру, — она сложилась не в дельте какой-либо реки: ее колыбелью стало море — точнее, Mare Nostrum, Наше море, иначе — Средиземное. И, в отличие от других древнейших цивилизаций, эта цивилизация была не монокультурной, а синкретической, впитавшей в себя культуры множества народов, которые обитали в Средиземноморье; синтез этих культур произвел на свет то, что принято называть культурой классической. Как замечал выдающийся немецкий историк Теодор Моммзен: «На извилистых берегах Средиземного моря, которое, глубоко врезаясь в материк, образует самый большой из заливов океана и, то суживаясь от рассеянных на нем островов и от выступов твердой земли, то снова разливаясь на значительное пространство, разделяет и соединяет три части Старого Света, с незапамятных времен поселились народы, принадлежащие в этнографическом и лингвистическом отношении к различным расам, но в историческом отношении составлявшие единое целое. Это историческое целое и составляет именно то, что принято не совсем правильно называть историей древнего мира; в сущности это не что иное, как история культуры тех народов, которые жили вокруг Средиземного моря. В четырех главных стадиях своего развития эта история представляет собой историю коптского, или египетского, племени, жившего на южном побережье; историю арамейской, или сирийской, нации, занимавшей восточные берега и проникшей глубоко внутрь Азии до берегов Евфрата и Тигра; и историю народов-близнецов, эллинов и италиков, которым достались в удел европейские берега Средиземного моря».
К Средиземноморью абсолютно применима метафора, с легкой руки английского писателя и драматурга И. Зангвилла получившая распространение как в обиходе, так и в специальной, прежде всего — общественно-политической, сфере словоупотребления.
Зангвилл, рассуждая о Соединенных Штатах Америки, использовал выражение «плавильный тигель», чтобы подчеркнуть, что Америка на протяжении своей истории принимала в себя и «творчески перерабатывала» обычаи, традиции и ценности многочисленных разноплеменных иммигрантов, создавая на основе этого богатого материала собственные традиции и собственную культуру. Древнее Средиземноморье было точно таким же «плавильным тиглем»: хетты, хурриты, финикийцы, минойцы, эллины, отчасти египтяне, малоазийские кельты, лигуры, этруски, наконец римляне — все эти народы и племена, даже сохраняя «культурную автономию», внесли существенный вклад в формирование единой средиземноморской культуры, кульминацией которой стала культура Древней Греции и Древнего Рима.
Как писал французский исследователь Жан-Пьер Вернан, «в начале II тысячелетия по двум берегам Средиземноморья еще не проходила линия разрыва между Востоком и Западом. Эгейский мир и мир греческого полуострова были неразрывно связаны как народности и как культуры с одной стороны с Анатолийским плоскогорьем — через острова Киклады и Спорады, а с другой — через Родос, Киликию, Кипр — с северным побережьем Сирии, Месопотамией и Ираном. Отделившись от Киклад, усилив связи с Анатолией и создав в Фесте, Маллии и Кноссе первую дворцовую цивилизацию (2000–1700 гг.), Крит продолжал ориентироваться на великие царства Ближнего Востока. Между критскими дворцами и дворцами, открытыми в процессе раскопок в Алалахе, в излучине Оронта и Мари, на караванном пути, связывающем Месопотамию с морем, обнаружилось столь поразительное сходство, что их можно считать творениями одной и той же школы архитекторов, художников, мастеров фрески. Через сирийское побережье критяне вступили также в контакт с Египтом эпохи Нового царства. Между 2000 и 1900 гг. до н. э. в континентальную Грецию вторглась новая народность. Дома греков, их кладбища, оружие, орудия труда, керамика — хорошо известные минойские гончарные изделия, обнаруженные при раскопках, — все свидетельствует о том, что население не было связано с цивилизацией древнеэлладского периода. Интервенты-минойцы образовали авангард племен, которые, волна за волной, накатывали на Элладу, оседали на островах, выводили колонии на побережье Малой Азии, двигались в направлении западного Средиземноморья и к Черному морю с тем, чтобы образовать тот греческий мир, который предстает перед нами в исторический период. Спустились ли пришельцы с Балкан или явились из равнин Южной Скифии, эти предки греков, относившиеся к числу индоевропейских народов, уже различались по языку и говорили на древнегреческом диалекте. Их появление на берегах Средиземноморья не было единичным случаем. Примерно в это же время с другой стороны моря — через Анатолийское плоскогорье — Грецию теснили индоевропейские хетты из Малой Азии. На троянском побережье культурная и этническая преемственность, сохранявшаяся примерно в течение тысячелетия, от Трои I до Трои V (начало первой имело место между 3000 и 2600 гг. до н. э.), была внезапно прервана. Народ, воздвигнувший около 1900 г. до н. э. Трою VI, самую богатую и мощную царскую городскую резиденцию, являлся близким родичем минойцев Греции. Их изготовленная с помощью гончарного круга и обжигаемая в закрытых печах глиняная посуда получила распространение в континентальной Греции, на Ионических островах, в Фессалии и Халкиде».
Об истории заселения Средиземноморья речь пойдет ниже; теперь же необходимо сказать еще вот о чем: важнейшее проявление всякой древней культуры — мифология. Ведь миф — это не только и не столько баснословное предание о незапамятных временах, как трактует «школьное» понимание; миф — способ познания и освоения человеком окружающего мира. Мифологическое мышление — особая категория сознания, присущая всем без исключения древним народам. Поэтому, говоря о единой средиземноморской культуре, мы с полным основанием можем говорить и о единой средиземноморской мифологии, которая — по аналогии с той же культурой — получила наименование классической. «Академические» образцы этой средиземноморской мифологии — мифы Древней Греции и Древнего Рима, однако и в тех и в других прослеживаются влияния иных, более ранних мифологических систем.
О мифах «предшественников» греков и римлян, будь то хетты, финикийцы или этруски, известно сравнительно немного, поскольку мифологических сводов и литературных памятников этих культур не сохранилось (а в случае с этрусками — до сих пор не удалось расшифровать письменность этого народа). Вдобавок, в представлении современного человека классическая мифология — прежде всего мифология греческая и римская (ее нередко еще именуют «по совокупности» античной), поскольку «Илиада», «Одиссея», «Энеида» и другие античные тексты мифологического содержания за минувшие тысячелетия прочно вросли в европейский культурный дискурс (кстати сказать, вплоть до XIX столетия после Р. Х. в Европе были известны только античные мифы). Поэтому в последующем изложении основной упор будет сделан именно на историю и мифологию Древней Греции и Древнего Рима — с использованием, по возможности, сведений о других средиземноморских народах и с привлечением, по возможности, «соседских» мифологических сюжетов.
Как писал в своем знаменитом исследовании «Великие тайны океанов» Жорж Блон, «час Средиземного моря пробил за четыре тысячи лет до возведения пирамид». Около этого времени в Восточном Средиземноморье зафиксированы следы морского присутствия человека, причем следы, подтверждающие факт не прибрежных, а именно морских плаваний, то есть — факт морских межплеменных коммуникаций. Следовательно, к этому времени восходит и начало формирования средиземноморской цивилизации.
Эти следы принадлежали «протоклассической» культуре, язык которой, как убедительно доказал английский археолог Артур Эванс, дешифровавший линейное письмо А, не принадлежал ни к индоевропейским, ни к семитским. Культуре, которую принято называть критской (по ее географическому центру на острове Крит) или минойской — по имени легендарного царя Миноса, который, согласно греческим мифам, правил на Крите, а после смерти стал в аиде одним из трех судей загробного мира. Представителей же этой культуры сегодня именуют минойцами, тогда как античные авторы называли их пеласгами — по имени мифического родоначальника.
Критская культура считается древнейшей культурой Средиземноморья. Как уже упоминалось, ее первый расцвет приблизительно совпадает по времени с расцветом Шумера, среднеминойский период («эпоха первых дворцов») — с вторжением на Балканы протоэллинских племен, позднеминойский период — с господством на материке ахейцев. По словам польского исследователя К. Куманецкого, первоначально «успешно развивались, скорее, восточная и южная части острова, затем центр власти и культуры переместился в Кносс, Фест и Маллию. Дворцы, постоянно перестраивавшиеся и становившиеся все более пышными на протяжении двух с половиной веков, украшены колоннадами и фресками. Монументальная архитектура дворцов и фресковые росписи — главные черты, отличающие Крит от современных ему кикладской и элладской цивилизаций, носивших куда более примитивный характер. В расцвете фресковой живописи, наивысшее развитие которой приходится уже на эпоху „вторых дворцов“ (XVII в. до н. э.) и на позднеминойский период, справедливо видят проявление характерной для критян любви к ярким краскам. Еще в первых дворцах в Кноссе и Фесте некоторые стены покрыты были разноцветными рисунками. Довольно рано появились и изображения человеческих фигур.
Влияние Крита на Европейский континент в эпоху „первых дворцов“ еще очень слабое даже там, где такое влияние должно было бы быть наиболее ощутимым. Это связано с передвижениями народов, ареной которых стали на рубеже III–II тысячелетий до н. э. балканские земли. Весь Восток затронули последствия этих крупных миграций. Начало правления XII династии в Египте (около 2000 г. до н. э.) ознаменовано тяжелой борьбой за оборону страны; в тот же период пала Троя II. Протоиталийцы вторглись на Апеннинский полуостров, протоэллины — на Балканы. Ахейцы остановились в Фессалии, подчинив себе местных пеласгов. Период догреческий, или раннеэлладский, всюду завершается руинами и пожарами, что ясно указывает на приход новых народов. В среднеэлладскую эпоху возник обычай хоронить мертвых в так называемых шахтных гробницах, появились также новые формы керамики. Изготовлявшаяся тогда в Центральной Греции керамика отличается от раннеэлладской не только составом глины, характерной блестящей черно-серой или желтой поверхностью с весьма скупым орнаментом, но прежде всего сильно расчлененной формой сосудов, напоминающих металлические».
Обнаруженные при раскопках критских дворцов стенные росписи, предметы роскоши и керамические сосуды позволяют сделать ряд предположений о мифологии и религии пеласгов, отзвуки которых слышны в греческих мифах и греческом культе. Так, на многих критских геммах и перстнях встречается изображение богини со щитом, которую вполне логично представить прообразом Афины. Среди других изображений — богиня между двумя львами на вершине горы (в ней видят прообраз Артемиды) и богиня с голубем (прообраз Афродиты). На фресках также часто встречаются изображения ритуальных игрищ и процессий. Среди игрищ особое место занимает тавромахия — поединок с быком; в греческой мифологии тавромахия была переосмыслена как поединок Тесея с Минотавром в кносском лабиринте. Участники ритуальных процессий, как правило, изображаются несущими лабрис — топор с двумя лезвиями, символ Великой Богини-матери; позднее лабрис стал считаться символом Зевса, рожденного, по преданию, титанидой Реей в пещере на Крите.
С культом Великой богини связаны и представления о куретах, которые пересказывает Страбон: «По словам тех писателей, которые передают сказания из истории Крита и Фригии, куреты — это некие демонические существа или слуги богов; причем эти предания у них переплетаются с рассказами об известных священных обрядах, частью мистических, частью связанных с воспитанием младенца Зевса на Крите или с оргиями в честь Матери богов, справляемыми во Фригии и в области троянской Иды. В этих рассказах обнаруживается незначительное разнообразие: так, по одним сказаниям, корибанты, кабиры, идейские дактили и тельхины отождествляются с куретами, в других — эти племена изображаются родственными, с некоторыми незначительными отличиями между собой. Говоря кратко, их всех считают чем-то вроде людей боговдохновенных и пораженных вакхическим безумием, которые в образе служителей божества при совершении священных обрядов устрашают людей военной пляской, исполняемой в полном вооружении под шум и звон кимвалов, тимпанов и оружия в сопровождении флейты и воплей… На Крите справлялись особые обряды в честь Зевса с оргиями: в них принимали участие и служители, какими в культе Диониса являлись сатиры. Их называли куретами; это были какие-то юноши, которые исполняли упражнения в доспехах в сопровождении пляски, представляя при этом мифическую историю о рождении Зевса; в этой сцене они изображали Кроноса, обычно пожиравшего своих детей тотчас после их рождения, и Рею в хлопотах утаить свои роды, чтобы, удалив новорожденное дитя, по возможности спасти его. Для этого богиня, как говорят, берет себе в помощники куретов, которые, окружив богиню бубнами и тому подобными шумовыми инструментами, должны были военной пляской и шумом устрашить Кроноса и незаметно похитить его ребенка. По преданию, они и воспитали младенца Зевса столь же заботливо. Оттого-то куреты и были удостоены этого почетного имени, что либо оказали эту услугу, будучи сами молодыми и юными (κυροι), либо воспитали ребенка Зевса. Они являются чем-то вроде сатиров у Зевса».[65]
Талассократия («морское владычество») критян была уничтожена в результате двух событий — вторжения ахейцев и разрушительного землетрясения, которое стерло с лица земли многие дворцы. В том числе — на острове Санторини, в котором многие современные ученые, основываясь на археологических и археографических данных, видят «прототип» платоновской Атлантиды.
Однако зерна культуры, посаженные минойцами, не погибли; ахейские и дорийские завоеватели с севера оказались чрезвычайно восприимчивы к критскому влиянию.
Универсальность мифа о Великой богине, на которой настаивал Грейвс, представляется достаточно спорной; недаром английский мифолог Дж. Керк отозвался о Грейвсе как о человеке «блистательном, но полностью введенном в заблуждение своей теорией».
Культуру, пришедшую на смену критской, обычно называют микенской (или крито-микенской) — по названию города Микены в Арголиде, стольного града воспетого Гомером царя Агамемнона. К слову, многие места, описанные Гомером в «Илиаде», оказались по результатам раскопок центрами микенской культуры. Что касается самих Микен, то, как писал К. Куманецкий, «около 1700 г. до н. э. в Арголиде — центре власти микенских правителей — стали особенно сильно ощущаться влияния минойской культуры, шедшие с Крита. Женщины начали одеваться наподобие критянок, появились святилища критского типа, в которых приносили жертвы богине с Крита. Испытывая воздействие более развитой цивилизации, ахейцы сохраняли, однако, несмотря на это, многие черты культуры, принесенной ими с севера. В отличие от критян они продолжали носить усы и бороды, жили в мегаронах с постоянным очагом. Если обитатели Крита господствовали на море и потому не опасались вторжений на их остров, то ахейцы строили мощные оборонительные сооружения против возможных нападений с севера и восстаний покоренного ими населения. Женственной, изысканной минойской культуре противостояли суровость и мужественность нарождавшейся микенской цивилизации.
Все это нашло свое выражение как в монументальной архитектуре, так и в тематике стенных росписей в материковой Греции того времени, где излюбленными оставались сцены войны и охоты. Символами могущества местных царей были крупные укрепления на возвышенных местах, обнесенные прочными стенами. Конструкция этих укреплений отличается от конструкции критских построек. Чтобы понять это, достаточно постоять в Микенах у знаменитых Львиных ворот, украшенных рельефом с изображением двух львиц в окружении огромных, громоздящихся один на другой каменных блоков. Греки сами считали, что стены эти воздвигли циклопы — одноглазые великаны; на самом же деле то был результат тяжелого труда тысяч людей, свободных и рабов, которых ахейцы захватывали в своих далеких военных походах. Пройдя Львиные ворота и коридор, мы оказываемся на широкой круглой площади, обнесенной стеной. Здесь находилось кладбище, и именно здесь в 1876 г. Шлиман раскопал древнейшие так называемые шахтные гробницы, выдолбленные в скале. В гробницах вместе с костями умерших было найдено множество необычайно ценных предметов: сосуды, украшения, оружие и, что самое интересное, золотые посмертные маски, запечатлевшие для нас усатые и бородатые лица микенских владык. Поистине прав был Гомер, говоря о богатых золотом Микенах. Глазам изумленного археолога открылись золотые царские короны, украшенные богатым орнаментом, бронзовые мечи, инкрустированные серебром и золотом, золотая „бижутерия“ в форме бабочек, осьминогов, грифонов, пластинки из золота с вытисненными на них звездами, наконец, золотые и серебряные кубки. Но пришло время, когда „шахтные гробницы“ перестали удовлетворять микенских правителей, могущество которых в конце XIV в. до н. э. значительно возросло. „Шахтные гробницы“ их предков оказались теперь в пределах дворцовых укреплений, для себя же микенские цари воздвигали величественные „купольные гробницы“, или толосы. Среди них археологи выделяют старшие и младшие. К младшим и наиболее пышным усыпальницам следует отнести „гробницу Агамемнона“, воспетую польским поэтом Юлиушем Словацким. Как в этой гробнице, так и в других поражает прежде всего монументальность самой постройки: такой не встречалось и на Крите. Массивные двери, высотой более пяти метров, перекрыты сверху двумя громадными каменными блоками, один из которых весит, предположительно, 120 тонн. Над блоками располагается треугольное отверстие, призванное облегчить нагрузку на дверной проем и закрытое порфировой плитой. Внутри усыпальницы обращает на себя внимание величественный купол, выложенный из 33 каменных колец, в которых первоначально находились бронзовые розетки. Однако собственно склеп, куда вел вход из купольного сооружения, был высечен в скале. Подобные „купольные гробницы“, или толосы, относятся к позднемикенской эпохе, т. е. к 1400–1200 гг. до н. э. Это был период полного преобладания ахейцев в эгейском мире и возросшего могущества микенских царей, которые поддерживали непосредственные отношения с Египтом».
В отличие от Крита, где очевиден матриархат (почитание Великой богини, схожее с культом Великой Матери у малоазийских племен), микенская культура была патриархальной; микенцы поклонялись мужскому божеству и чтили предков и племенных вождей (базилевсов). По замечанию И. М. Тронского, «микенская эпоха сыграла решающую роль в оформлении греческой мифологии. Действие важнейших греческих мифов приурочено к тем местам, которые являлись центрами микенской культуры, и чем значительнее была роль местности в микенскую эпоху, тем больше мифов вокруг этой местности сосредоточено, хотя в позднейшее время многие из этих местностей уже потеряли всякое значение. Очень возможно даже, что среди греческих героев имеются реальные исторические лица (в недавно разобранных документах хеттов прочитаны имена вождей народа „аххиява“, т. е. ахейцев, похожие на имена, известные из греческих мифов, — однако чтение и толкование этих имен нельзя еще считать вполне достоверными).
Микенская эпоха является исторической базой основного ядра греческих героических сказаний, и сказания эти заключают в себе много элементов мифологизированной истории, — таков бесспорный вывод, вытекающий из сопоставления археологических данных с греческими мифами; и здесь „минувшая действительность оказывается отраженной в фантастических творениях мифологии“. Мифологические сюжеты, сами по себе зачастую восходящие к гораздо более глубокой древности, оформлены в греческом предании на материале истории „микенского“ времени. О более древней культуре Крита греческая мифология тоже сохранила воспоминание, но уже гораздо более смутное. Блестящие результаты раскопок Шлимана и других археологов, отправлявшихся в своей работе от греческих преданий, объясняются тем, что в этих преданиях запечатлена общая картина соотношений между греческими племенами во второй половине II тысячелетия, а также многие детали культуры и быта этого времени.
Отсюда можно сделать вывод, имеющий большое значение для истории греческой литературы. Если гомеровские поэмы, отделенные от микенской эпохи рядом столетий, все же воспроизводят многочисленные черты этой эпохи, претворив ее в мифологическое прошлое, то, при отсутствии письменных источников, это может быть объяснено только прочностью эпической традиции и непрерывностью устного поэтического творчества от микенского периода до времени оформления гомеровских поэм. Истоки греческого эпоса должны быть возведены во всяком случае к микенской эпохе, а может быть, и к более ранним временам».
К. Куманецкий добавляет: «Микенские документы — таблички, найденные в материковой Греции и на островах — принесли с собой немало открытий и в области истории религии, но одновременно поставили исследователей перед новыми загадками. В длинном списке богов встречаются Зевс, Гера, Посейдон, Афина и Артемида. Не хватает, правда, Аполлона и Ареса, но в Кноссе на Крите им соответствовали божества Пеавон (ср. греческий Пеан как одно из имен Аполлона) и Энувалиос (ср. Эниалий — эпитет Ареса). Богиней-покровительницей Пилоса считалась Потния, или Пани. Неожиданностью для ученых оказалось существование женских соответствий: Посейдону — богини Посидеи и Зевсу — богини Дивии, которых классическая Греция не знала, подобно тому как не было в классический период „жрицы ветров“, упоминаемой в кносских текстах. Но самым большим открытием явилось существование уже в ту эпоху культа Диониса, ибо имя это мы находим на табличках, но как имя человека, а не бога.
О формах религиозного культа, об обряде жертвоприношения микенские документы сообщают много подробностей в связи с культом Посейдона в Пилосе. Кроме того, в Кноссе удалось отыскать фрагменты календаря, где речь идет о жрецах, о празднествах и о жертвах, которые полагалось приносить в те или иные месяцы. Функции верховного жреца исполнял, как предполагается, сам царь, хотя бесспорных доказательств тому нет. Таблички говорят о некоем жреце — „иерурге“, о жрице, называемой ключницей, — „клавифорос“. Материальную базу святилищ и религиозных объединений составляла находившаяся в их распоряжении земля, а также рабы».
Ахейцы активно колонизировали острова в бассейне Эгейского моря и даже проникали в Малую Азию. Вполне вероятно, что предание о Троянской войне — отголосок имевшего место в действительности завоевательного похода ахейцев на малоазийское побережье. Согласно хронологии греческих мифов, разрушение Трои произошло около 1184 г. до н. э., т. е. именно в тот период, к которому относят главенство ахейских племен в Восточном Средиземноморье.
Впрочем, это главенство, в отличие от критского, не было продолжительным. На рубеже XII–XI вв. до н. э. вооруженные бронзовыми мечами и копьями ахейцы вынуждены были отступить перед нашествием северных племен, располагавших железным оружием, — дорийцев.
Вторжение дорийцев на Балканы пришлось на период гибели в Малой Азии царства хеттов, уничтоженного, по всей видимости, фригийцами, и на переселение иллиров с берегов Дуная на побережье Адриатики. Под натиском новых переселенцев рухнули крепости в Микенах, Тиринфе, Амиклах. Прежнее население было оттеснено в центральный горный массив Аркадии, только там и сохранился старый, сложившийся до дорического завоевания диалект, родственный кипрскому и памфилийскому. Вскоре практически весь Пелопоннес усвоил диалект дорян. Другие северогреческие племена овладели Акарнанией и Этолией. Установив свою власть над Пелопоннесом, доряне двинулись затем на Киферу и Крит, заняли Южные Киклады: Мелос и Теру, в дальнейшем Родос и Кос, а позже переправились и в Малую Азию, захватив мыс Книд и полуостров Галикарнас. Подобно ионийским и эолийским городам, города дорические образовали союз, центром которого стало святилище Аполлона на Триопском мысе около Книда; членами союза были три города на Родосе, Книд, остров Кос и Галикарнас.
«Для развития греческой культуры, — писал К. Куманецкий, — было важным то, что дорическая волна миновала Аттику, издавна населенную ионийскими племенами. Их культуре суждено было в будущем возвеличить и прославить всю Элладу».
Собственно, после дорийского завоевания и сформировался как таковой народ эллинов, и сложилась эллинская культура — составная часть грядущей классической культуры Средиземноморья.
С расселением дорийцев в Греции совершился переход от родового строя, характерного для микенской эпохи (вспомним многочисленных племенных вождей в поэмах Гомера), к государственной организации полисного типа — на смену племенным поселениям пришли города-государства. Приблизительно в тот же период, получивший в литературе наименование Гомеровского, произошло «упорядочение» греческой мифологии, сложился олимпийский пантеон — и были записаны, по всей видимости, «Илиада» и «Одиссея». Заслуги Гомера в «мифологизации» греческой культуры неоспоримы; еще Геродот писал, что богов грекам сотворили Гомер и Гесиод.
Сущность религиозных верований эллинов этой эпохи может быть выражена в немногих словах: эллины верили, что существует множество божественных существ, которые имеют власть над миром и человечеством, от которых происходят добро и зло и благорасположение которых можно заслужить поведением им приятным, а отвратить — неприятным. Приятное богам поведение состоит отчасти в соблюдении богослужебных обрядов, издревле установленных самими богами, отчасти же в честном образе жизни и исполнении обязанностей к государству и ближним, или предписанных богами и боговдохновенными людьми древних времен, или открытых каждому его собственным разумом и совестью. Каких богов следовало почитать преимущественно перед другими и какие способы почитания были им особенно приятны, об этом каждый узнавал практически — в своем доме, обществе и государстве. Догматически установленного религиозного учения и систематического наставления в сущности и обрядах религии у эллинов не было. Прочно установлены были только обычные в каждом государстве или доме культы, о формах и обрядах которых в случае надобности можно было узнавать от жрецов.
Точно так же и представления о самих богах, их сущности, личных качествах, взаимных отношениях, участии, принимаемом каждым из них в управлении миром и человеческой жизнью и т. п., не составляли одного стройного учения. Если эти воззрения были в большей или меньшей степени сходны между собою у разных эллинских племен или в разных государствах и городах, то это согласие обусловливалось преимущественно влиянием поэтов, произведения которых распространялись по всей Элладе и придавали известное единство и определенность религиозным представлениям. Кроме поэтов имели известное влияние в этом отношении оракулы, особенно Дельфийский, который в качестве религиозного центра Эллады, без сомнения, в значительной степени содействовал установлению единства ее религии. Платон в своих «Законах», между прочим, говорит, что ни один разумный человек не дерзнет изменять религиозных установлений, определенных в Дельфах, Додоне или у оракула Аммона.
Однако, несмотря на влияние оракулов и поэтов, в религиозных верованиях эллинов было много разнообразия в частностях: относительно каждого божества, его положения среди других, значения и деятельности, способов почитания и пр. в разных местах существовали разные взгляды. Так, например, во многих местах мы встречаем 12 наиболее почитаемых богов, но в других (даже в Дельфах) нет никакого следа этой системы; даже к кругу двенадцати не везде причислялись одни и те же боги; например, в Афинах в числе двенадцати были: Зевс и Гера, Посейдон и Деметра, Аполлон и Артемида, Гефест и Афина, Арес и Афродита, Гермес и Гестия; между тем в Олимпийской «дюжине» вместо Деметры, Ареса, Афродиты, Гефеста и Гестии являются Крон с Реей, Дионис, речной бог Алфей и хариты (так как последних было несколько, то в «дюжине» было, собственно говоря, более двенадцати богов). Далее, несмотря на то, что Зевс в мифологии является верховным богом, нередко в государственных культах другие божества пользуются большим уважением, нежели он, как, например, в Афинах — Афина, в Дельфах — Аполлон, у ионийцев — Посейдон, в Аргосе и на Самосе — Гера; в некоторых местах в качестве главных богов почитались даже те, которые не принадлежали к числу верховных двенадцати, например Гелиос на острове Родос, Эрот в городе Феспии, хариты в Орхомене Беотийском и т. д.
В некоторых местах были почитаемы такие божественные существа, которые другим совершенно не были известны; некоторые из них даже не обозначались собственными именами, а только общими выражениями, как, например, Λνακτεη παιδεη в локридском городе Амфиссе, θεοι καθαροί в Аркадии у Паллантия и θεοη αγαθοη там же в Мегалополе, наконец άγνωστοι θεοί в Афинах и Олимпии. Случалось также, что люди создавали себе новых богов и учреждали их культы. Так, Тимолеонт Сицилийский в благодарном признании удачи, сопровождавшей все его предприятия, установил в своем доме культ богини Λυτοματια, а этолийский пират Дикеарх (состоявший на службе у македонского царя Филиппа V), человек безбожный и беззаконный, ставил алтари богиням Λσεβεια и Παρανομία.
Даже одним и тем же богам в разных местах придавались разные имена, прозвища или атрибуты, указывавшие на весьма разнообразные представления об этих богах и своим происхождением иногда обязанные сугубо местным причинам. Вследствие разнообразия этих прозвищ и атрибутов неоднократно высказывались даже сомнения, действительно ли они принадлежат одной и той же божественной личности, или разным, только носящим одно и то же имя. «Я не знаю, — говорит Сократ у Ксенофонта, — одна ли Афродита или две — Небесная и Всенародная: ведь и Зевс, которого признают за одного и того же бога, имеет много прозвищ». Поэтому неудивительно, что древние богословы — отчасти по указанной причине, отчасти вследствие многих несогласуемых противоречий в сказаниях об одних и тех же богах, — решительно утверждали, что нужно принимать по нескольку Зевсов, Гер и т. д.
Из сознания зависимости людей от богов и потребности в божествах естественным образом вытекало сознание необходимости богопочитания. Человек исполнял религиозные обряды, отдавал богам часть своего имущества в виде жертв или даров, но взамен просил у них того, в чем нуждался; он высказывал благодарность богам потому, что боялся неблагодарностью навлечь на себя их немилость. «Тем не менее, — как писал отечественный историк античности В.В. Латышев, — мысль о человеколюбии богов не была чужда эллинской религии». Гомер называет Зевса отцом богов и людей не потому, что он был их творцом, а потому, что он отечески правит миром и печется о нем. Стоик Хрисипп представляет общепризнанным положение, что боги благодетельны и человеколюбивы. «Совершать нечестивые деяния или говорить беззаконные речи, — говорил Платон, — может только тот, кто или вовсе не верит в богов, или думает, что они не пекутся о людях или могут быть тронуты жертвоприношениями и молитвами». «Впрочем, в самой сущности многобожия, вытекавшего из обоготворения природы, лежит причина того, что чистое и высокое понятие о божестве не могло проникнуть в сознание массы людей и сделаться господствующим: среди множества богов по необходимости было немало таких существ, которые вовсе не соответствовали этому понятию, но тем не менее, как существа высшей природы, признавались за богов, имеющих силу причинять человеку добро и зло» (Латышев). У Гомера называется богиней морское чудовище Скилла; Химера, Эхидна, сирены и прочие суть также божественные существа. По народным верованиям, даже высшие божества не были свободны от нравственных слабостей и недостатков, их природа была сходна с человеческой в том отношении, что в ней добро было смешано со злом, они могли поступать справедливо и несправедливо и не всегда относились к людям милостиво и благосклонно.
Давая характеристику религиозно-мифологическому мировоззрению греков, В.В. Латышев замечал: «Впрочем народное верование, не зная безусловно добрых и милостивых богов, не знало и прямо противоположных им: в эллинской религии нет абсолютно злых духов, деятельность которых была бы прямо и исключительно направлена к вреду человека, которые толкали бы его на путь греха и неправды. Такие божественные существа, которые по представлению эллинов беспощадно карали людей за содеянные уже грехи, были представителями не зла, а неизменного нравственного добра, на котором зиждется устройство мира, и олицетворяли собою мучения нечистой совести; таковы, например, Ερινυεη (или Ευμενιδεη).
Кроме богов в собственном смысле религиозные верования эллинов признавали еще многочисленный класс высших существ, стоявших, так сказать, посередине между людьми и богами, по большей части в качестве служителей и помощников последних. Общим именем для таких существ было δαιμονεη; впрочем, употребление этого слова в таком значении еще не встречается в гомеровских поэмах, да и впоследствии оно употреблялось иногда и в более широком смысле, обозначая собою все вообще высшие существа, подобно выражению το θείον. В гомеровских поэмах уже встречается представление о подчиненных, низших божествах (например, Протей называется служителем Посейдона), но между понятиями θεοη и δαίμων заметно только то различие, что последнее слово употребляется преимущественно тогда, когда поэт желает указать не столько на личность божества, сколько на его силу и деятельность, причем нередко даже не имеется в виду определенное божество, а вообще выражение божественной силы или воли. Гесиод уже употребляет название δαίμονεη для обозначения подчиненных служителей верховных богов. К их числу принадлежали, например, сатиры, силены, куреты и корибанты, считавшиеся служителями Диониса, Зевса и Кибелы. В свите Афродиты было несколько мужских и женских даймонов, как, например, Εροη, Ιμεροη, Ποθοη и др.
Без сомнения, также в виде демонических существ, хотя и не подчиненных отдельным верховным божествам, эллины представляли себе значительное число олицетворений разных нравственных свойств человека или состояний и явлений человеческой жизни, которым также воздавали божеские почести. Таковы были, например, Λίδωη, Φίλία, Ελεοη, Είρηνη, Φημη, которым были посвящены жертвенники в Афинах, Φοβοη и Γελωη, почитавшиеся в Спарте, Ομονοία и Καίροη — в Олимпии. В основании их обоготворения, без сомнения, лежала та мысль, что эти свойства и состояния происходят от божественного влияния; но так как трудно было решить, какое именно божество производило то или другое из них, то люди и представляли их себе в виде отдельных существ, действовавших или по поручению верховных богов, или самостоятельно. Но представления о таких существах были еще более неопределенны, нежели о богах. Например, Νίκη обыкновенно признавалась отдельным божеством; но афиняне, приписывавшие все свои победы и успехи своей покровительнице Афине, почитали ее под именем Νίκη. Богиня здоровья Υγίεία обыкновенно считалась супругою или дочерью Асклепия; но у афинян это было также и прозвище Афины. В ней же афиняне олицетворяли свое государственное устройство (Λθηνα Δημοκρατία). Во всех областях природы и во всех проявлениях человеческой жизни, по верованию эллинов, действовало рядом с богами или под их ведением множество существ, которые можно причислить к демонам. Всякому известно, например, что леса, воды, горы, долины и гроты в представлении эллина были населены нимфами, которые служат богам и составляют их свиту, но в то же время требуют себе поклонения и жертв от людей. Ветры почитались или все вместе, или отдельно, как, например, Борей. Хотя они и не называются прямо демонами, но все-таки, скорее всего, могут быть причислены к их разряду.
Другой вид посредствующих между богами и людьми существ составляют ηρωεη, вера в которых принадлежит уже послегомеровским временам. В гомеровских поэмах название „герой“ обозначает вообще всякого лучшего, т. е. храбрейшего человека, и поэтому иногда придается даже выдающимся личностям из низшего сословия, хотя уже замечается различие между обыкновенными людьми и выдающимися богатырями, особенно в том, что последние обыкновенно происходят от богов в ближайшем или отдаленном колене. У Гесиода героями или полубогами (ημίθεοί) называются специально такие люди высшего происхождения; некоторые из них, избегнув общей смертным участи, прямо перемещены Зевсом на Острова блаженных, где и ведут беспечальную жизнь; но и у Гесиода нет еще никакого следа верования в известное влияние героев на жизнь людей и в необходимость поклонения им.
Зато в более поздние времена такое верование было широко распространено по всей Элладе. Героями признавались люди, души которых после смерти получали высшую участь и обладали силой творить людям добро и зло. Повод к такому верованию мог быть подан прежде всего тем, что выдающимся богатырям древности обыкновенно приписывалось высшее происхождение от браков богов со смертными, а потому и души таких полубогов постигала иная участь, нежели души обыкновенных смертных. Вера в возможность такого соединения богов с людьми существовала не только в героические времена, но и в исторические, и легко объясняется широко развитым антропоморфизмом эллинской религии. Затем некоторые люди, не отличаясь божественным происхождением, могли до такой степени превосходить других своими деяниями и заслугами, что казались современникам высшими существами и потому после смерти удостаивались почестей наравне с полубогами. Герои такого рода нередко являлись и в исторические времена. Известно, например, что в колониях удостаивались геройских почестей их основатели; если действительный основатель не был известен, то на его место ставили какого-нибудь подходящего богатыря из мифических сказаний.
Иногда героями считались не действительно существовавшие люди, а вымышленные, как, например, эпонимы фил и демов или предки благородных и жреческих родов в Аттике (Эвмолп, Гесих, Бут и др.). В каждом государстве и каждой местности Эллады были почитаемы те или другие герои, и некоторые из них преимущественно перед другими считались покровителями страны (ηρωεη εγχωρίοί); таковы были, например, в Спарте Диоскуры, на Эгине — Эакиды и т. п. Наконец, отдельные роды и семьи учреждали геройский культ (αφηρωίείν) своим умершим предкам как покровителям рода. В позднейшие времена название ηρωη часто обозначало всякого умершего и почти вполне соответствовало нашему слову „покойник“. Множество примеров названия героями умерших встречается в надгробных надписях поздних времен».
Другим важнейшим элементом средиземноморской культуры и средиземноморской мифологии была культура малоазийская, синкретическая по сути, объединявшая в себе традиции как индоевропейских (хетты, ионийцы), так и семитских (хурриты, финикийцы) племен.
По утверждению античных авторов, эллинские племена осели в Малой Азии приблизительно в XII–XI вв. до н. э. Первыми из греков в Малую Азию пришли эолийцы, за ними — ионяне и последними дорийцы. Греческие племена покорили малоазийских пеласгов (троянцев «Илиады») и, как говорит Страбон, основали множество городов. Что касается пеласгов, они, по словам того же Страбона, «были племенем, постоянно кочевавшим и весьма подвижным: оно достигло большого могущества и затем сразу пропало, как раз во время переселения эолийцев и ионийцев в Азию».
На основании археологических и лингвистических данных, которыми располагает современная наука, можно предположить без боязни ошибиться, что малоазийские пеласги Страбона — не кто иные, как индоевропейцы-хетты, чье царство было уничтожено фригийцами около 1170 г. до н. э.
О хеттах упоминается в египетских текстах и в Библии («сыны Хета»), однако долгое время не удавалось обнаружить никаких следов существования этого народа. Как писал Э. Добльхофер, «сведения о египтянах дошли до нас, пройдя сквозь тысячелетия; греческая литература и драма воздвигли вечный памятник персам; но хеттов как народ пришлось открывать заново!»
Это «открытие» состоялось благодаря раскопкам близ турецкой деревни Богазкей, когда археологи наткнулись на руины Хатусаса — столицы хеттского царства. При раскопках были найдены десятки глиняных табличек, по которым удалось расшифровать хеттскую письменность и получить представление о военной и хозяйственной деятельности хеттов и об их духовной жизни.
В пантеоне хеттов мы встречаем немало традиционных для средиземноморской мифологии божеств — богов и богинь солнца и луны, бога-пастуха, бога плодородия, богов подземного мира; некоторые из них имеют выраженное индоевропейское «происхождение» — бог-защитник Пирва, бог светлого времени суток Сиват, бог грозы Тархунт; некоторые же — не менее выраженное семитское, объясняющееся прежде всего влиянием географических соседей хеттов — хурритов и лувийцев: таковы «отец богов» и бог зерна Кумарби, бог грозы Тешуб, богиня любви и плодородия Шавушка (вавилонская Иштар), боги судьбы Хутена-Хутеллура и др. Как отмечал Вяч. Вс. Иванов, «в составе „1000 богов“ Хеттского царства наряду с хаттскими, древнехеттскими, несийскими, хурритскими и немногочисленными лувийскими божествами выделяются персонифицированные воплощения стихий… В конце перечислений богов пантеона помещались боги изгоев — людей хабиру (по-видимому, наименование ряда древнеханаанейских племен) и лулахи (слово хурритского происхождения, связанное с восточнокавказским обозначением мужа, невольника)».
Вполне возможно допустить, что именно от пеласгов-хеттов, чьи анклавы в Малой Азии продолжали существовать еще некоторое время после гибели Хеттского царства, пришельцы с севера «позаимствовали» один из распространеннейших в мифологии Средиземноморья сюжетов — миф об умирающем и воскресающем боге плодородия. Этот сюжет известен не только «морским народам» Средиземноморья, он присутствует и у египтян (миф об Осирисе), и у шумеров (миф об Инанне и Думузи). В хеттской традиции бог плодородия носил имя Телепинус. Разгневавшись, он покинул дом (= умер); с его уходом очаги окутались дымом, домашний скот перестал приносить потомство, природу поразила засуха. Другие боги пытались отыскать Телепинуса, но их усилия были тщетны. Наконец пчела, посланница богов, обнаружила Телепинуса спящим близ священного города Лихцина. Проснувшись от укуса пчелы, Телепинус разгневался сильнее прежнего и навлек на страну и на ее жителей разрушение и гибель. Лишь богине Камрусепе удалось смягчить гнев Телепинуса заклинаниями, и Телепинус вернулся, принося с собой плодородие.
Отголоски мифа о Телепинусе звучат в греческом мифе о похищении Персефоны. Вероятно, что хеттское «происхождение» имеет и другой греческий миф — о похищении Зевсом Европы: во всяком случае, на хеттских печатях-цилиндрах встречаются изображения нагой богини, сидящей на быке (в этих изображениях, как и в самом греческом мифе, современные ученые видят отражение исторического факта — похищения ахейцами кумира малоазиатской богини в эпоху падении Хеттского царства).
Если хеттское влияние на классическую мифологию в известной мере гипотетично (оно не столько доказывается, сколько реконструируется), то влияние западносемитское не подлежит сомнению. Торговая экспансия западносемитских племен, прежде всего финикийцев, привела к установлению в начале I тысячелетия до н. э. тесных контактов между семитами и греками. Результатом этих контактов стало, в том числе, проникновение в Элладу западносемитских мифологических сюжетов (итогом этого проникновения в эллинистическую эпоху явилось полное отождествление финикийских божеств с греческими). Среди этих сюжетов — миф об умирающем и воскресающем боге плодородия (Балу, Мелькарт, Адонис), о богине любви и плодородия Астарте-Атаргатис (оргиастический культ последней описан Лукианом в трактате «О Сирийской богине»), о богине охоты и битвы Анат.
Помимо ряда мифологических сюжетов, греки переняли у финикийцев алфавит и письменность, в которую внесли принципиальное изменение: финикийское письмо было консонантным, то есть его знаки обозначали только согласные звуки; греки же придумали особые знаки и для гласных, совершив тем самым революцию в истории письменности. Именно письменность — это уникальное изобретение человечества — сохранила до наших дней многие древние тексты, в том числе «Илиаду» и «Одиссею» — неисчерпаемый источник сведений по классической мифологии.
Наряду с финикийцами и другими западносемитскими народами к формированию средиземноморской культуры и средиземноморской мифологии причастны в известной мере и египтяне. Несмотря на то, что Египет долгое время оставался для греков «вещью в себе», его влияние на духовную жизнь Греции не подлежит сомнению. Геродот приписывал египтянам такие деяния, как установление продолжительности года и деление года на двенадцать частей, а также «изобретение» имен двенадцати богов-олимпийцев, которые затем были заимствованы эллинами. «Египтяне, — прибавляет Геродот, — также были первыми, кто стал воздвигать богам алтари, статуи и храмы и высекать изображения на камне». Страбон же говорит, что египтяне ввели деление общества на три класса: воинов, земледельцев и жрецов, и придумали геометрию, тогда как «счет и арифметика возникли у финикийцев благодаря их торговле».
Как писал в своей работе «Религия древнего Египта» выдающийся отечественный ученый М.А. Коростовцев, «проникновение египетских религиозных представлений в средиземноморский бассейн начинается приблизительно с VI в. до н. э., то есть со времени более или менее тесного соприкосновения Египта с греками. На двух этрусских вазах того времени изображено существо явно египетского происхождения: это человеческая фигура с головой животного (голова, несомненно, воспроизводит голову Анубиса с типичными для него ушами) и с большим ножом в левой руке. Тот факт, что египетское религиозное влияние имело место и на Апеннинском полуострове, доказывается и небольшой бронзовой статуэткой богини Уаджет в музее Болоньи (приблизительно того же времени)… VII в. до н. э. — знаменательная веха в истории египетской культуры. Именно в это время, в правление второго фараона XXVI династии Псамтика I, греками была основана колония на территории Египта, в Дельте, к юго-западу от Саиса. Здесь возник большой город Навкратис (как бы предшественник Александрии), сыгравший важную роль в сближении египетской и греческой культур. Из Навкратиса в бассейн Средиземноморья устремился поток египетских изделий, в немалой части культовых, а вслед за ними стали просачиваться и египетские религиозные представления… Уже в VII в. до н. э. в Греции сложилась орфическая космогония, согласно которой началом мира было яйцо, оплодотворенное ветром. Этот образ заимствован из гермопольского варианта египетской космогонической системы. Культы египетских богов встречаются и в материковой, и в островной Греции, например на острове Делос.
Основная струя египетского влияния — распространение культа Исиды. Представление об Исиде явилось серьезным вкладом египетской религии в религии стран античного мира. Культ Исиды проник даже в дохристианскую Германию, его следы обнаружены в Кельне, Майнце, Аугсбурге и Трире. Тацит сообщает, что свебы почитают Исиду среди своих богов… Другие данные, приводимые автором, свидетельствуют о глубоком проникновении египетского влияния на германские земли вплоть до польской Померании (недалеко от берегов Балтики). Вполне понятно, что в Греции, Галлии, на Апеннинском и Иберийском полуостровах, в Британии и т. д. Исида имела местный облик, во многом отличавший ее от Исиды египетской. Но вместе с тем у них было и что-то общее…
Вряд ли можно сомневаться в том, что универсальный характер Исиды в основном плод мышления греков эпохи эллинизма. Исида торжественных песнопений — божество интернациональное, и исторически это вполне закономерно. Крушение полисного мировоззрения в странах греческого языка, а также умаление значимости номов в птолемеевском Египте создали предпосылки для возникновения новых богов или преображения полисных и номовых богов во вселенские. На исходе эпохи независимости авторитет Исиды в Египте неизмеримо возрос, и ко времени религиозно-культурного становления здесь эллинизма она стала одним из великих вселенских божеств. С возникновением Римской империи, поглотившей и включившей в свои границы всю ойкумену эллинизма, влияние Исиды быстро приобрело точки опоры как в самом Риме, так и в подвластных ему странах, по сути дела чуждых эллинизму, каковыми были Италия, Испания, Галлия, Британия, Германия и т. д. Исида стала религиозной модой, и распространение культа богини определялось не только ее вселенским характером, но и в значительной мере нравственными запросами народов, подготовивших почву для возникновения христианства. Никакая другая религия стран древнего Востока, разумеется, кроме христианства, не отвечала этим запросам в такой мере, как египетская, или, вернее, порожденный ею культ Исиды…
Для античного мира культ египетской богини был особенно привлекателен. Греческие боги, как и простые смертные, подчинялись слепой судьбе, по египетским же представлениям судьбы людей вершили боги. Перспектива заступничества всемилостивой и всемогущей богини — вот что влекло к Исиде всех, кто искал утешения и спасения от опасностей, таящихся в окружающем грозном мире. Именно в этом плане популярность Исиды понятна и объяснима.
Однако победоносное шествие Исиды по странам античного мира не было беспрепятственным. Оно встречало сопротивление римских властей, но при императоре Домициане культ Исиды не только стал дозволенным, но и поощрялся самим императором…
Можно с уверенностью сказать, что культ Исиды в какой-то мере расчистил путь для христианства. Распространению египетского влияния в античных странах активно способствовали и сами египтяне. Например, в греческом тексте Оксиринхского папируса содержится призыв „ко всему миру греческого языка“: каждый грек да благословит Имхотепа, сына Пта. Пропагандистская направленность этого текста очевидна. Без сомнения, существовало немало и других подобных произведений».
Начав с Крита и Балканского полуострова, мы описали почти полный периметр средиземноморского бассейна — Малая Азия, Лувия, Финикия, Египет, финикийские колонии в Северной Африке (Карфаген) и Иберии, на Сицилии и Сардинии, греческие — на Иберийском полуострове, в южной Галлии и на той же Сицилии. Нам осталось охарактеризовать последний источник средиземноморской классической культуры — культуру народов Апеннинского полуострова.
Апеннинский полуостров омывается с запада Тирренским, с востока Адриатическим морями. Северную часть полуострова большим полукругом опоясывают Альпы; несмотря на высоту этих гор, они не были преградой для народов Центральной Европы, издавна многажды вторгавшихся через альпийские перевалы на Ломбардскую низменность, в необычайно плодородную долину реки Пад (современная По). Апеннины, опирающиеся на западе на дугу Морских Альп, тянутся на юго-восток, доходя до Адриатического моря в районе Римини и отделяя очень четко северную часть полуострова от Италии Центральной и Южной. Эта самая богатая урожаями часть полуострова лишь позднее стала называться Италией, ибо первоначально это название относилось только к южным районам Калабрии, населенным племенами, которых греки именовали италами. В V в. до н. э. в долину По переселились галлы, вытеснив оттуда этрусков, и край этот получил в Риме название «Цизальпинская Галлия». Она включала в себя Галлию Циспаданскую (правобережье По) и Галлию Транспаданскую (область к северу от реки).
Собственно Италия начинается к югу от Апеннин. Важнейшую роль в истории культуры сыграла западная часть Центральной Италии, во многом благодаря своему рельефу. Здесь находятся три равнины: Этрусская, где лежит Флоренция; Латинская, центр которой — Рим; и Кампанская, с Капуей и Неаполем.
Археологические раскопки подтверждают, что люди заселили Италию еще в эпоху палеолита. Около 1800 г. до н. э. на полуострове появились пришедшие с севера новые поселенцы, принесшие с собой так называемую культуру террамаре (по-итальянски — черная, жирная земля). Они строили дома на сваях прямо на воде или же у кромки моря, окружали свои селения валами и рвами, возводили мосты. Не исключено, хотя и не установлено окончательно, что носителями этой культуры были говорившие на индоевропейском языке италики, разделившиеся позднее на латинян, умбров и самнитов.
Около 1000 г. до н. э. появилась новая волна переселенцев, принесших культуру Вилланова (по названию местности близ Болоньи, где найдены наиболее показательные памятники этой культуры), например зооморфические сосуды для оливкового масла. Представители культуры Вилланова, как и культуры террамаре, в отличие от своих предшественников, не хоронили мертвых в земле, а сжигали их и складывали пепел в погребальные урны.
Ко времени основания Рима в VIII в. до н. э. населением страны были уже, безусловно, италики, делившиеся на две группы по диалектам италийского языка — латинско-фалийскую и оскско-умбрийскую. Латиняне жили поначалу на территории древнего Лация, границами которого были реки Тибр и Аниен, Апеннины, Вольские горы и Тирренское море. Умбры обитали в верховьях Тибра, около Ассизи. Самниты, также делившиеся на ряд племен, — в Самнии, северной Кампании, Апулии, Лукании и Бруттии. Помимо основных двух групп италиков существовали и такие племена, как вольски, жившие к югу от Лация и близкие по диалекту к умбрам, и сабельские племена (сабиняне Вергилия). На левобережье Атерна (ныне Пескара) поселились вестины, на правом берегу — марсы, пелигны и марруцины.
Как писал К. Куманецкий, «уклад жизни, общественные отношения у всех этих племен были еще совершенно архаическими, как и у племен неиталийского происхождения, например у живших на северо-западе страны лигуров, представлявших собой, очевидно, древнейшее население Италии до прихода туда италиков. Так же обстояло дело и у венетов, народа, по-видимому, иллирийского происхождения, давшего название городу Венеция, и у тавринов, от имени которых получил свое название Турин.
Более высокий уровень развития общества, основанного уже на использовании труда несвободных, был присущ на территории Италии в тот период лишь грекам, финикийцам и этрускам. Не удивительно, что ранний период истории Италии прошел под знаком преобладания этрусков и их войн против греков за господство над морем. Период этот охватывает VIII–VI вв. до н. э. и служит как бы предысторией к возвышению Рима».
Этруски — народ-загадка, еще более таинственный даже, нежели хетты. Их письменность дешифрована, однако язык этрусков до сих пор остается недоступным пониманию — при том, что существует около 10 000 памятников этрусского языка, этой «загадки всех италийских загадок». Тайной окутано и происхождение этрусков; впрочем, в последние десятилетия сложилось мнение, подкрепленное археологическими находками и данными сравнительно-исторического анализа мифов, о том, что этруски пришли на Апеннинский полуостров из Малой Азии: их сакральные символы сходны с малоазийскими, а космогония этрусков во многом перекликается с космогониями Египта и Вавилонии.
Этрусский пантеон включает множество богов, но в большинстве своем эти боги известны лишь по именам — и по месту, занимаемому каждым из них на бронзовой модели гадательной печени, обнаруженной в 1877 г. в Пьяченце. Принято выделять так называемую верховную триаду божеств — это громовержец Тин, его супруга и высшее женское божество Уни и богиня ремесел Менрва. Иногда небесной триаде противопоставляют триаду подземную: бог виноделия и безумства Мант, богиня преисподней Мания и богиня плодородия, имя которой пока не установлено. Свиту громовержца Тина составляли двенадцать богов — бог стад и посевов Аплу, бог-проводник душ умерших Турмс, бог-кузнец Сефланс, бог моря Нефунс, бог растительности и плодородия Фуфлунс, бог города Вольсинии Волтумн, бог законности и порядка Сатре, богиня плодородия Туран, бог растительности Селванс, божества преисподней Аита и Ферсифай, бог плодородия Марис (италийский по происхождению). Все эти боги со временем «переместились» в римский пантеон, изменив имена в соответствии со строем латинского языка и по аналогии с греческими божествами: Тин стал Юпитером, Уни — Юноной, Менрва — Минервой, Аплу «превратился» в Аполлона, Турмс — в Гермеса — Меркурия, Сефланс — в Вулкана (так трансформировалось его второе имя — Велханс); Нефунс стал Нептуном, Сатре — Сатурном, Селванс — Сильваном, Марис — Марсом (причем в этом случае произошла смена не только имен, но и функций: божество растительности преобразилось в бога войны).
Расцвет культуры этрусков приходится на VII–VI вв. до н. э., когда они подчинили себе Кампанию и Лаций и даже — несмотря на упорное молчание римских историков относительно этих событий — наверняка захватили Рим (возможно, намек на владычество этрусков содержится в предании о правлении в Риме этрусских царей). Вступив в союз с Карфагеном, этруски ввязались в войну с греками за владение Тирренским морем; поначалу перевес был на стороне союзников, но к исходу VI в. до н. э. этрусков вытеснили из Кампании и из Лация (ср. легендарное предание об изгнании из Рима последнего этрусского царя Тарквиния Гордого, изложенное у Тита Ливия). Время этрусков заканчивалось, наступала эпоха Рима.
По легенде, окончательно оформившейся к I в. до н. э. и сохранившейся в пересказах Ливия, Дионисия Галикарнасского и Плутарха, Рим был основан в 754/53 г. до н. э. Основание Вечного города неразрывно связано с именем Энея, чьи путешествия описаны в «Энеиде» Вергилия. По этой легенде, троянец Эней, сын богини Афродиты и смертного Анхиза, уцелел при разрушении Трои. Вместе с сыном своим Асканием (Юлом) Эней бежал и после долгих странствований прибыл к берегам Лация. Там правил тогда Латин, царь местного племени «аборигинов». Он дружески принял Энея и выдал за него замуж свою дочь Лавинию. После смерти Энея Асканий—Юл основал новый город Альбу Лонгу и стал там царствовать. По другому варианту легенды, Юл был сыном Энея и Лавинии. Во всяком случае, по обоим вариантам именно он был основателем Альбы Лонги и родоначальником царствовавшего там рода. Через несколько поколений после Юла в Альбе Лонге воцарился Нумитор. Но его свергнул с трона его младший брат Амулий и воцарился в Альбе Лонге сам, а дочь Нумитора Рею Сильвию отдал в весталки. Весталки — жрицы богини Весты — должны были давать обет безбрачия. Однако Рея Сильвия от бога Марса родила двух близнецов, за что была осуждена Амулием на смерть, как нарушившая свой обет. Близнецов царь приказал бросить в Тибр. Но рабы, которым это было поручено, оставили корзину с близнецами на мелком месте, так как из-за разлива реки им трудно было подойти к глубокой воде. Когда разлив спал, корзина очутилась на сухом месте. На плач близнецов прибежала волчица, спустившаяся с окрестных гор к реке, чтобы напиться, и накормила их своим молоком. Вскоре детей нашел царский пастух Фаустул. Он принес их домой и отдал на воспитание своей жене Ларенции. Близнецам дали имена Ромула и Рема. Повзрослев, они кроме охоты стали заниматься еще тем, что нападали на разбойников, отнимали у них добычу и делили ее между пастухами. В конце концов, тайна происхождения братьев раскрылась, они убили Амулия и восстановили на троне своего деда Нумитора. Сами они не пожелали остаться в Альбе Лонге, а решили основать новый город в тех местах, где были найдены. При основании его братья поссорились, и Ромул убил Рема, а город назвал своим именем (римляне название Roma производили от имени Romulus).
В первоначальном варианте легенды, восходящем к V в. до н. э., основателем Рима назывался сам Эней. Однако возникли трудности с временным приурочением: период в 670 лет между разрушением Трои (1184 г.) и изгнанием Тарквиния Гордого, последнего римского царя (510 г.), был слишком велик для того, чтобы туда можно было поместить только семь традиционных царей. Поэтому пришлось отнять у Энея роль основателя города и между ним и Ромулом вставить ряд промежуточных персонажей. В первоначальном варианте легенды в качестве основателя города, по-видимому, фигурировало одно лицо: Ром (Rhomos), затем под воздействием этрусских родовых имен превратившийся в Италии в Ромула (Romulus). «Во время странствований легенды из Греции в Италию и обратно, — говорится в одном исследовании римской культуры, — личность основателя удвоилась: Ромул столкнулся с Ромом, ставшим потом Ремом. Так появилось двое братьев-близнецов».
На самом деле легенде о Ромуле и Реме вовсе не требовалось «странствовать из Греции в Италию и обратно», чтобы приобрести «канонический склад». В этой легенде звучат отголоски близнечного мифа, столь характерного для индоевропейской мифологии: братья-близнецы, соперничающие между собой, выступают как родоначальники и культурные герои. Волчица, выкормившая Ромула и Рема, — несомненный тотем, присутствие которого в легенде доказывает ее древность: известно, что в мифологии италийских племен — «предшественнице» римской мифологии — тотемические представления занимали весьма важное место. По замечанию А. И. Немировского, наименования многих италийских племен произошли от их тотемных предков: луканы, вероятно, от lycos («волк»), пицены — от picus («дятел») и т. д. У италиков, вдобавок, были весьма распространены и близнечные мифы: культ близнецов как богов плодородия зафиксирован во многих италийских поселениях. Кроме того, легенда о Ромуле и Реме носит ярко выраженный этиологический (объяснительный) характер. Ромул выступает как герой-эпоним, а его происхождение от Энея подчеркивает обоснованность притязаний Рима на роль духовного наследника греческой культуры.
Что касается исторического Рима, археологические данные свидетельствуют о том, что город зародился на одном из своих знаменитых холмов, а именно на Палатине, где издревле существовало поселение протолатинов. Известный отечественный историк античности С. И. Ковалев писал: «Довольно надежная традиция дает нам четыре этапа расширения Рима в царский период. Первый этап — „Квадратный Рим“ (Roma quadrata). Этим названием некоторые римские писатели обозначали древнейшее поселение на Палатине начала I тысячелетия. Второй этап — „Город семи холмов“, память о котором сохранилась в празднике „Семихолмия“. Вероятная дата его существования — VIII в. Точные границы Рима в этот период не вполне ясны. Предполагают, что „семь холмов“ — это две вершины Палатина (собственно Палатин и Цермал), далее седловина, соединявшая Палатин с Эсквилином (Велия), три выступа Эсквилина (Цеспий, Фагутал и Оппий) и, наконец, Целий. Является спорным, образовывал ли тогда город действительно единую общину, обнесенную одной системой укреплений, или это был только союз семи автономных поселков. Никаких следов оборонительных сооружений от этого периода не сохранилось. Но как бы там ни было, этап „семи холмов“ отражает рост палатинского „города“ в сторону Эсквилина и подготовляющийся синойкизм[66] латинских и сабинских поселков. Более прочной стадией объединения является „Город четырех округов“ (вероятно, VII в.). Четыре округа — это палатинский, субуранский (Целий), эсквилинский и коллинский (Квиринал и Виминал). Таким образом, город расширяется на север, в сторону Квиринала и включает теперь пять главных холмов: Палатин, Эсквилин, Целий, Виминал и Квиринал. Два других холма — Капитолий и Авентин — в VII в., по-видимому, еще не были заселены или, по крайней мере, еще не входили в священную черту города (померий). Наконец, последний этап — „Город Сервия Туллия“ (VI в.). Традиция говорит, что при Сервии Туллии Рим был обнесен стеной, и действительно среди остатков крепостных сооружений IV в. можно установить следы более древней постройки, может быть, VI в. В эту эпоху Капитолий вошел в городскую черту, и город занимал шесть главных холмов: Палатин, Капитолий, Эсквилин, Виминал, Квиринал и Целий. Что касается Авентина, то его заселение произошло, по-видимому, только в середине V в.».
Из всех традиций, составивших в итоге классическую культуру Средиземноморья, римская была одновременно наименее самостоятельной и наиболее заимствующей: в ней рано выделился главный миф, который условно можно назвать «мифом о Вечном городе», в остальном же она представляла собой комбинацию италийских, этрусских и греческих мифов; позднее на эту комбинацию наложились почерпнутые на Востоке мистические учения и культы. Как писал, характеризуя раннюю римскую культуру, С. И. Ковалев, «для древнейшей римской религии, как и вообще для религии италиков, характерен примитивный политеизм, очень недалеко ушедший от самых грубых форм анимизма. В представлении римлянина каждый предмет и каждое явление имели своего духа, свое божество. Каждый ручей, лес, дорога, перекресток, дверь, петля, порог каждого дома имели своего бога. У каждого человека был его гений, дух-покровитель, каждый дом имел свою Весту, богиню домашнего очага. Каждый момент какого-нибудь процесса имел свое божество. Например, зерно, брошенное в землю, находилось в ведении бога Сатурна, растущим хлебом ведала богиня Церера, цветущим — Флора, созревшим — Конс.
Было 43 бога детства: бог первого крика ребенка, бог восприятия новорожденного, бог девятого дня, бог первого шага, бог колыбели и т. д.
Правда, в дальнейшем начался обобщающий процесс. Так, наряду с богами каждого отдельного леса появился общий бог лесов Сильван; наряду с бесчисленным количеством богов дверей и ворот появился бог Янус, ставший покровителем всякого начала; наряду с местными Вестами, богинями очага каждого дома, появилась общегосударственная Веста, богиня государственного очага. Однако появление этих общих божеств нисколько не мешало существованию старых, узколокальных.
В связи с этой примитивной конкретностью стоит другая черта ранней римской религии: отсутствие определенных образов богов. Римские божества не отделялись от тех явлений и процессов, которыми они ведали. Например, богиня растущего хлеба Церера не существовала вне растущего хлеба, она с ним сливалась.
Первые изображения богов появились в Риме сравнительно поздно, а раньше существовали только их символы. Марс изображался в виде копья, Юпитер — в виде каменной стрелы и т. п. Только в VI в., под этрусско-греческим влиянием, началась антропоморфизация римских божеств.
Родовой и семейный культ играл большую роль при крепком укладе римской патриархальной семьи, при наличии сильных элементов родового строя. Души предков почитались под именами пенатов, ларов и манов, между которыми сами римляне не всегда могли провести резкую границу.
В связи с конкретностью римской религии и дробностью божеств находился ее узкопрактический характер. Конечно, во всякой религии есть известный элемент утилитаризма, и чем примитивнее религия, тем этого утилитаризма в ней больше (связь между человеком и божеством строится по принципу: „do, ut des“ („я даю тебе, чтобы ты дал мне“)). Но нигде практицизм не достиг такой степени, как в римской религии. Боги не были отделены от человека непроходимой пропастью. Они окружали его со всех сторон, обитали в каждом предмете, руководили каждым явлением природы, каждым моментом социальной жизни. Естественно поэтому, что человек чувствовал себя под непрерывным воздействием божественных сил, которое носило непосредственный, практический, мелочно-прозаический характер.
Поэтому, быть может, ни в одной религии в такой степени не выступал формально-договорный характер, как в римской. Все основывалось на договоре между божеством и человеком, все сводилось к формальному выполнению обрядов. Если обряд был выполнен, то молящийся был твердо убежден в том, что божество обязано со своей стороны сделать все то, что человек у него просит. Нужно было точно знать, к какому богу обратиться в каждом данном случае, какие слова произнести, потому что малейшая ошибка нарушала действенность самой молитвы».
Итак, географический и исторический фон очерчен — по необходимости кратко, — и приспела пора перейти к предмету — к собственно классической мифологии античного мира. Но прежде следует хотя бы в нескольких словах рассказать об источниках сведений об этой мифологии — ведь они наряду с мифологическими сюжетами и dramatis personae составляли и продолжают составлять неотъемлемую часть «культурного багажа» Европы.
Сведения о греческой мифологии дошли до нас в огромном количестве памятников литературы, среди которых выделяются прежде всего две поэмы Гомера, «Илиада» и «Одиссея», а также «Теогония» Гесиода, так называемые Гомеровские гимны, «Аргонавтика» Аполлония Родосского, «Деяния Диониса» Нонна Панополитанского, «Энеида» Вергилия, «Метаморфозы» Овидия и оды Пиндара, драмы великих греческих трагиков — Эсхила, Софокла и Еврипида. Из прозаических пересказов греческих мифов нужно отметить «Мифологическую библиотеку» Аполлодора и «Мифы» Гигина. Отсылки к мифологии и изложения мифологических сюжетов встречаются в трудах историков и географов (Геродот, Полибий, Диодор Сицилийский, Ксенофонт, Страбон) и в философских сочинениях (Платон, Порфирий, Плотин, Цицерон), равно как и в биографических трактатах Плутарха, в «Описании Эллады» Павсания и в едких сатирах Лукиана.
Римская мифология не может похвалиться столь же значительным количеством источников. Упоминания о древнейших римских божествах и ранние мифологические сюжеты встречаются в жреческих книгах («Индигитаменты»), в гимнах коллегий Арвальских братьев и салиев (жрецов Марса), в комментариях Сервия и Макробия к «Энеиде», в «Естественной истории» Плиния Старшего, у Проперция, у Тита Ливия — первого певца Вечного города, в «Энеиде» Вергилия, «Фастах» и «Метаморфозах» Овидия и в философских трактатах Цицерона.
Сочинения позднейших авторов — как, впрочем, и того же Овидия, к примеру, — не разделяют греческую и римскую мифологии и посвящены уже окончательно оформившейся синкретической классической мифологии Средиземноморья.
Всякая мифология начинается с космогонии, то есть со сказаний о том, как был создан и упорядочен мир. И мифология средиземноморская здесь, разумеется, не является исключением. Более того, она предлагает несколько вариантов космогонии — имеющих, безусловно, нечто общее, но все же во многом различающихся.
Начнем с древнейшего из космогонических мифов Средиземноморья — с мифа египетского. Известно, что египетская мифология «дробится» на мифологии номов (областей), в каждом из которых почитались собственные божества; лишь с началом эпохи Среднего царства в Египте начал формироваться общий мифологический свод (впрочем, главные божества страны менялись в зависимости от того, фараон какой династии находился на престоле). Поэтому египетская мифология содержит несколько «местных» версий космогонического мифа.
Гелиопольская версия этого мифа гласит, что в начале был Хаос (Нун) — бескрайняя, неподвижная студеная водная гладь, окутанная темнотой. Однажды из Нуна возник Атум — первый бог во вселенной. Атум стал искать в Первозданном Океане твердое место — какой-нибудь островок, но вокруг не было ничего, кроме неподвижной воды. И тогда бог создал холм Бен-Бен — Изначальный холм. (Согласно другому варианту этого мифа, Атум сам был холмом. Луч бога Ра достиг Хаоса, и холм ожил, став Атумом.)
Обретя под ногами землю, Атум стал размышлять, что делать дальше. Прежде всего требовалось создать других богов. Атум изверг семя себе в рот, оплодотворив сам себя, и вскоре выплюнул изо рта Шу, бога ветра и воздуха, и Тефнут, богиню мирового порядка. Дети Атума потерялись в Первозданном Океане, поскольку света еще не было. Атум послал на поиски Шу и Тефнут свое Око. Пока оно бродило по водной пустыне, бог создал новое Око и назвал его «Великолепным». Старое Око тем временем разыскало Шу и Тефнут и привело их обратно. От радости Атум заплакал. Его слезы упали на холм Бен-Бен и превратились в людей.
Старое Око очень разгневалось, увидев, что Атум создал новое на его месте. Чтобы успокоить Око, Атум поместил его к себе на лоб и поручил ему великую миссию — быть хранителем самого Атума и установленного им и богиней Тефнут-Маат миропорядка.
С тех пор Солнечное Око в виде змеи-кобры — урея — стали носить на коронах все боги, а потом фараоны, унаследовавшие от богов земную власть.
В некоторых вариантах гелиопольского космогонического мифа упоминается изначальная божественная птица Бенну, как и Атум, никем не сотворенная. В начале мироздания Бенну летал над водами Нуна и свил гнездо в ветвях вербы на холме Бен-Бен.
На холме Бен-Бен люди впоследствии построили главный храм Гелиополя — святилище Ра-Атума.
От брака Шу и Тефпут родилась вторая божественная пара: бог земли Геб и его сестра и жена, богиня неба Нут. Нут родила Осириса Гора, Сета, Исиду и Нефтиду. Атум, Шу, Тефнут, Геб, Нут, Нефтида, Сет, Исида и Осирис составляли Великую гелио-польскую Эннеаду, или Великую Девятку богов.
По мемфисской версии, в начале существовал лишь Первозданный океан. Птах, который сам был землей, решил воплотиться в божество. Усилием воли он создал из земли свою плоть-тело и стал богом.
Воссуществовав, Птах решил сотворить мир и других богов. Сперва он создал их Ка («дух») и знак жизни «анх», затем — творческую силу будущих богов, дабы они, родившись, сразу же обрели могущество и помогли Птаху в творении. Так как других материалов для деятельности у Птаха не было, он решил, что будет создавать все сущее из себя — из земли, которая была его плотью.
В сердце бога возникла мысль об Атуме, а на языке — слово «Атум»; бог произнес это имя — и в тот же миг Атум родился из Первозданного Хаоса. Он стал помогать отцу в деле творения, однако действовал не самостоятельно, а лишь исполнял волю Птаха, был ее проводником. По воле Птаха Атум создал Великую Девятку; Птах же дал всем богам могущество, наделил их мудростью.
Птах построил города, основал номы, поставил каменные изваяния богов в их святилища и ввел обряд жертвоприношения. Боги вселились в свои статуи в храмах.
Плоть и дух этого великого бога пребывают во всем живом и неживом, что есть в мире. Он почитается как покровитель искусств, ремесел, кораблестроения и зодчества. Птах, его жена — богиня-львица Сохмет и их сын — бог растительности Нефертум составляют мемфисскую Триаду.
По гермопольской версии, в начале был Хаос, в котором царили силы разрушения: Бесконечность, Ничто, Небытие и Тьма.
В некоторых источниках к «отрицательным» изначальным силам Хаоса причисляются три пары божеств: Тенему и его женская параллель Тенемуит (Мрак, Исчезновение), Ниау и Ниаут (Пустота, Ничто), Герех и Герехт (Отсутствие, Ночь).
Разрушительным силам Хаоса противостояли созидательные — четыре пары божеств, олицетворяющих стихии, — Великая Восьмерка, Огдоада. Мужские божества Восьмерки — Хух (Бесконечность), Нун (Вода), Кук (Темнота) и Амон («Невидимый», т. е. Воздух) — имели облик людей с головами лягушек. Им соответствовали женские пары: Хаухет, Наунет, Каукет и Амаунет — богини со змеиными головами.
Боги Великой Восьмерки плавали в Первозданном Океане. Из земли и воды они создали Яйцо и возложили его на Изначальный холм — «Огненный остров». И там, на острове, из Яйца вылупился бог солнца Хепри — «молодой Pa».
По другой версии, солнечное божество, осветившее землю, пребывающую во мраке, родилось из цветка лотоса, который вырос на Изначальном холме; от радости младенец Ра заплакал, и из его слез, упавших на Холм, возникли люди. Эта версия была распространена во всем Египте. В «Книге мертвых» сохранились фрагменты еще одной мифологической версии, связанной с космогонической доктриной Гермополя (но восходящей, очевидно, к древнейшим, архаическим представлениям): яйцо, из которого родился бог Солнца, снес на Изначальном холме Великий Гоготун — белая птица, которая первой влетела во тьму и нарушила вековечное безмолвие Хаоса. Великий Гоготун изображался в виде белого гуся — священной птицы бога земли Геба.
Ра создал Шу и Тефнут — первую божественную пару, от которой произошли все остальные боги.
Выдающийся отечественный исследователь истории и культуры древнего Египта М. Э. Матье писала: «Во многих сказаниях в роли божества, рождающего солнце и творящего мир, выступает животное или птица. Так, сохранились следы предания, по которому считалось, что Солнце было рождено в виде золотого теленка небом, которое представлялось огромной коровой с рассыпанными по всему ее телу звездами. Еще „Тексты Пирамид“ говорят о „Pa, золотом теленке, рожденном небом“, а позднейшие изображения показывают эту Небесную Корову с плывущими по ее телу светилами».
Отклики этого сказания, бывшего, по-видимому, некогда одним из основных египетских мифов о происхождении мира, мы находим и в других текстах и на ряде изобразительных памятников, причем иногда миф о Небесной Корове сохраняется в переработанном виде, а иногда он даже сплетается с другими сказаниями. Так, Небесная Корова встречается в сценах рождения солнечного младенца из лотоса: на многих ритуальных сосудах видны две Небесные Коровы, стоящие по сторонам лотоса, на котором сидит новорожденное Солнце. Упоминание о Небесной Корове сохранилось и в тексте, повествующем о том, как непосредственно после своего появления на свет солнечный младенец сел на спину Небесной Коровы Мехет-Урт и поплыл по горизонту. Долгое время существовало представление о ежедневном рождении и умирании светила. Согласно ему, богиня неба Нут, принимая облик коровы Мехет-Урт, утром рождает золотого теленка (розовый цвет зари — это кровь богини при родах); за день теленок взрослеет, становится Быком-Ра; вечером Бык совокупляется с Небесной Коровой — Нут, после этого богиня проглатывает солнечного Быка, а утром рождает опять, и все повторяется; с этим представлением связаны распространенные эпитеты Ра «Бык своей матери» и «Тот, кто воскресает в своем сыне». Пережитки древнейших представлений о том, что зачатие происходит и в результате проглатывания, живут очень долго в религии исторического Египта, и вплоть до поздних периодов мы встречаем изображение небесной богини, утром рождающей солнце, а вечером проглатывающей его, чтобы, вновь зачав, вновь родить его на рассвете следующего дня, а египетские фараоны, уподобляясь солнцу-Ра, изображают себя сынами Небесной Коровы то в виде младенца, сосущего ее молоко, то в виде зрелого мужа, стоящего под ее защитой.
По иным преданиям, возникновение мира было связано с другими животными; например, существовал миф, по которому небо представлялось свиньей, а звезды — рожденными ею поросятами. Различные животные или пресмыкающиеся вообще часто встречаются в космогонических сказаниях в разных ролях. Так, на изображении рождения Ра из лотоса позади Небесной Коровы можно увидеть обезьян, приветствующих солнечного младенца поднятием рук. Существовали рассказы о том, что солнце — это огромный шар, который катит по небу солнечный жук подобно тому, как навозные жуки катят свои шарики по земле.
В других сказаниях создателями мира являются не животные и птицы, а боги и богини. В одной из таких легенд небо мыслится в виде богини-женщины Нут, тело которой изогнуто над землей, а пальцы рук и ног опираются на землю. Нут рождает солнечного младенца, творящего затем богов и людей. «Тексты Пирамид», несмотря на то, что в них господствующим представлением является уже единоличное сотворение мира богом-творцом, все же хранят строки, следующим образом прославляющие богиню Нут, некогда почитавшуюся величайшей матерью и самого солнца, и всей вселенной.
По другому сказанию, бог-творец Хнум вылепил весь мир на гончарном круге и таким же способом создал людей и животных. Это представление живет вплоть до позднейших времен, и мы видим изображения Хнума, лепящего на гончарном круге тела и души новорожденных детей.
Географические соседи египтян финикийцы рассказывали о сотворении мира, если следовать автору «Финикийской истории» Филону, следующее. В начале были только Первородный Хаос и мрачный Воздух. Воздух возлюбил себя, и из него произошла водянистая гниль Мот — одновременно смерть и воскресение после смерти. Из Мот впоследствии возникли семена всего сущего. Вместе с Мот произошли и небесные тела, которые вскоре воспламенились, отчего загорелись плывшие в Хаосе моря и земли. Начались землетрясения, все сущее закружилось в вихре, в котором самые разные вещи и существа сталкивались друг с другом. Из этого вихря родились люди, которые дали имена ветрам, освятили плоды земли и стали им поклоняться.
Согласно сидонской традиции (Филон излагал, по-видимому, традицию библскую), в начале всего были Время, Страсть и Облако; от любви последних родились Воздух и Ветер, а от них, в свою очередь, — мировое яйцо. Когда это яйцо раскололось, верхняя его часть стала небом, а нижняя — землей. Иная версия библской традиции гласит, что в начале были Эфир и Воздух, породившие Улом — Время. От Улома произошли бог Хусор и мировое яйцо: Хусор расколол яйцо, и так появились небо и земля.
Наконец, третья традиция (не локализованная) утверждает, что в начале было Море, породившее гору — бога Хусора. С горы потекла река (Евфрат), а на вершине вырос кедр — мировое древо. После Хусора море произвело семь яиц, из которых вылупились семь богов. Среди них были Владычица мира и Юноша — первая космическая пара, создавшая людей.
По замечанию И. Ш. Шифмана, «в эллинистическую эпоху финикийские боги были отождествлены с греческими; древние традиции сохранялись лишь в храмах и ученой среде». Мифологический синтез затронул не только божественных персонажей, но и их деяния; так, греческие стоики совершенно очевидно переняли у финикийцев предание о мировом пожаре и вселенской катастрофе.
Что касается хеттов, их мифология сохранилась весьма отрывочно; космогонические тексты до нас не дошли. В табличках «богазкейского архива» присутствуют списки богов и различные варианты теогонии — происхождения божеств, однако о сотворении мира не упоминается. Говорится лишь, что мир делился на три сферы — населенное молодыми богами небо, землю и подземный мир, где обитали старшие божества (подобное противопоставление богов «верха» и «низа» характерно для шумеро-аккадской мифологии, от которой хеттская многое позаимствовала). Кроме того, в хеттских мифах присутствует сюжет о смене поколений богов: Ану свергает Алалу, Кумарби изгоняет Ану, Тешуб побеждает Кумарби и т. д. Вполне вероятно, что отголоски этих хеттских преданий о смене поколений божеств встречаются нам в греческой мифологии — в мифах о победах олимпийцев над титанами и гигантами. Как писал Ж. -П. Вернан, «моменты сходства между греческой теогонией и азиатским мифом о творении мира не случайны. Гипотеза о заимствовании, сформулированная Ф. Корнфордом, была подтверждена (при одновременном уточнении и дополнении) недавним открытием двойного ряда документов: с одной стороны, финикийскими табличками из Рас-Шамры (начало XIV в. до н. э.), а с другой — хеттскими клинописными текстами, которые воспроизводят хурритский эпос XV в. до н. э. Почти одновременное восстановление этих двух теогонических мифов обнаружило целый ряд совпадений, которые объясняют наличие в ткани Гесиодова повествования деталей, представлявшихся неуместными или казавшихся ранее необъяснимыми».
Греческий космогонический миф, подобно египетскому, также существует в нескольких вариантах — и все они, при внимательном рассмотрении, обнаруживают черты того самого «заимствования», которое представляется вполне реальным в условиях тесных торговых и информационных контактов народов Средиземноморского бассейна.
Пожалуй, самое известное космогоническое предание греков изложено у Гесиода в «Теогонии»:
Прежде всего во вселенной Хаос зародился, а следом
Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный,
Сумрачный Тартар, в земных залегающий недрах глубоких,
И, между вечными всеми богами прекраснейший, — Эрос.
Сладкоистомный — у всех он богов и людей земнородных
Душу в груди покоряет и всех рассужденья лишает.
Черная Ночь и угрюмый Эреб родились из Хаоса.
Ночь же Эфир родила и сияющий День, иль Гемеру:
Их зачала она в чреве, с Эребом в любви сочетавшись.
Гея же прежде всего родила себе равное ширью
Звездное Небо, Урана, чтоб точно покрыл ее всюду
И чтобы прочным жилищем служил для богов всеблаженных;
Нимф, обитающих в чащах нагорных лесов многотонных;
Также еще родила, ни к кому не всходивши на ложе,
Шумное море бесплодное, Понт. А потом, разделивши
Ложе с Ураном, на свет Океан породила глубокий,
Коя и Крия, еще — Гипериона и Напета,
Фею и Рею, Фемиду великую и Мнемосину,
Златовенчанную Фебу и милую видом Тефию.
После их всех родился, меж детей наиболе ужасный,
Крон хитроумный. Отца многомощного он ненавидел.
Также Киклопов с душою надменною Гея родила, —
Счетом троих, а по имени — Бронта, Стеропа и Арга.
Молнию сделали Зевсу-Крониду и гром они дали.
Были во всем остальном на богов они прочих похожи,
Но лишь единственный глаз в середине лица находился:
Вот потому-то они и звались «Круглоглазы», «Киклопы»,
Что на лице по единому круглому глазу имели.
А для работы была у них сила, и мощь, и сноровка.
Также другие еще родилися у Геи с Ураном
Трое огромных и мощных сынов, несказанно ужасных, —
Котт, Бриарей крепкодушный и Гиес — надменные чада.
Целою сотней чудовищных рук размахивал каждый
Около плеч многомощных, меж плеч же у тех великанов
По пятьдесят поднималось голов из туловищ крепких.
Силой они неподступной и ростом большим обладали.[67]
Р. Грейвс называет миф о творении, изложенный Гесиодом, «философским» и замечает, что у Гесиода «перечень абстракций почему-то вдруг содержит нереид, титанов и гигантов, которых автор посчитал нужным сюда включить».
Другой «философский» миф о творении содержится у Овидия в «Метаморфозах»:
Не было моря, земли и над всем распростертого неба, —
Лик был природы един на всей широте мирозданья, —
Хаосом звали его. Нечлененной и грубой громадой,
Бременем косным он был, — и только, — где собраны были
Связанных слабо вещей семена разносущные вкупе.
Миру Титан никакой тогда не давал еще света.
И не наращивала рогов новоявленных Феба,
И не висела земля, обтекаема током воздушным,
Собственный вес потеряв, и по длинным земным окоемам
Рук в то время своих не простерла еще Амфитрита.
Там, где суша была, пребывали и море и воздух.
И ни на суше стоять, ни по водам нельзя было плавать.
Воздух был света лишен, и форм ничто не хранило.
Все еще было в борьбе, затем что в массе единой
Холод сражался с теплом, сражалась с влажностью сухость,
Битву с весомым вело невесомое, твердое с мягким.
Бог и природы почин раздору конец положили.
Он небеса от земли отрешил и воду от суши.
Воздух густой отделил от ясность обретшего неба.
После же, их разобрав, из груды слепой их извлекши,
Разные дав им места, — связал согласием мирным.
Сила огня вознеслась, невесомая, к сводам небесным,
Место себе обретя на самом верху мирозданья.
Воздух — ближайший к огню по легкости и расстоянью.
Оных плотнее, земля свои притянула частицы.
Сжатая грузом своим, осела. Ее обтекая,
Глуби вода заняла и устойчивый мир окружила.
Расположенную так, бог некий — какой, неизвестно —
Массу потом разделил; разделив, по частям разграничил —
Землю прежде всего, чтобы все ее стороны гладко
Выровнять, вместе собрал в подобье огромного круга.
После разлил он моря, приказал им вздыматься от ветров
Буйных, велел им обнять окруженной земли побережья.
После добавил ключи, болота без края, озера;
Брегом извилистым он обвел быстроводные реки,
Разные в разных местах, — иные земля поглощает,
К морю другие текут и, дойдя, поглощаются гладью
Вольно разлившихся вод, и скалы им берегом служат.
Он повелел разостлаться полям, и долинам — вдавиться,
В зелень одеться лесам, и горам вознестись каменистым.
Справа пояса два и слева столько же неба
Свод обвели, и меж них, всех прочих пламенней, пятый.
Сводом объятую твердь означил умысел бога
Точно таким же числом: земля — с пятью полосами.
На серединной из них от жары обитать невозможно.
Две под снегом лежат глубоким, а двум между ними
Бог умеренность дал, смешав там стужу и пламень.
Воздух вплотную навис над ними; насколько по весу
Легче вода, чем земля, настолько огня он тяжелое.
В воздухе тучам стоять приказал он и плавать туманам,
И разражаться громам, смущающим души людские,
Молниям он повелел и ветрам приносить охлажденье.
Но не повсюду владеть позволил им мира строитель
Воздухом. Даже теперь нелегко воспрепятствовать ветрам,
Хоть и по разным путям направляется их дуновенье,
Весь наш мир сокрушить. Таково несогласие братьев!
Эвр к Авроре тогда отступил, в Набатейское царство,
В Персию, к горным хребтам, озаряемым утренним светом.
Запад и те берега, что солнцем согреты закатным,
Ближе к Зефиру, меж тем как в Скифию и в Семизвездье
Вторгся ужасный Борей; ему супротивные земли
Влажны всегда от туманов сырых и дождливого Австра.
Сверху же, выше их всех, поместил он веса лишенный
Ясный эфир, никакою земной не запятнанный грязью.
Только лишь расположил он все по точным границам, —
В оной громаде — слепой — зажатые прежде созвездья
Стали одно за одним по всем небесам загораться;
Чтобы предел ни один не лишен был живого созданья,
Звезды и формы богов небесную заняли почву.
Для обитанья вода сверкающим рыбам досталась,
Суша земная зверям, а птицам — воздух подвижный.
Только одно существо, что священнее их и способней
К мысли высокой, — чтоб стать господином других, — не являлось.
И родился человек. Из сути божественной создан
Был он вселенной творцом, зачинателем лучшего мира,
Иль молодая земля, разделенная с горним эфиром
Только что, семя еще сохранила родимого неба?
Отпрыск Япета, ее замешав речною водою,
Сделал подобье богов, которые всем управляют.
И между тем как, склонясь, остальные животные в землю
Смотрят, высокое дал он лицо человеку и прямо
В небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи.
Так земля, что была недавно безликой и грубой,
Преобразясь, приняла людей небылые обличья.[68]
По замечанию Р. Грейвса, это миф, «который встречается только у Овидия, был заимствован позднейшими греками из вавилонского эпоса о Гильгамеше». Впрочем, текст Овидия обнаруживает не только и не столько вавилонское, сколько египетское и западносемитское (финикийское) влияние — тем паче, что Египет и Финикия гораздо ближе к Элладе, нежели Вавилон.
Классический миф о творении, изложенный Гомером и Аполлодором, говорит о происхождении мира от неба-Урана и земли-Геи, от которых произошли сторукие великаны, киклопы и титаны. Титан Крон оскопил отца, из крови которого произошли Эриннии. От Крона и его супруги Реи ведут свой род олимпийские боги во главе с Зевсом. Как писал тот же Р. Грейвс, «брак Урана с матерью-землей указывает на раннее нашествие эллинов в северную Грецию, что позволило людям, поклонявшимся богу-пастуху, утверждать, что их бог был отцом местных племен, признавая при этом, что он — сын матери-земли».
Наконец, необходимо упомянуть еще об одном греческом мифе творения, который часто называют орфическим (орфики — последователи позднего религиозно-мистического учения, вобравшего в себя многое из учений Востока). Отрывочное изложение этого мифа сохранилось у Аполлония Родосского и у Гигина. В «Аргонавтике» Аполлония Орфей начинает песнь, чтобы унять ссору товарищей:
Пел он о том, как когда-то и суша, и небо, и море,
Раньше друг с другом в одну перемешаны будучи форму,
В гибельной распре затем отделились одно от другого
И средь эфира свое неизменное заняли место
Звезды, а также луна и пути неуклонные солнца.
Пел он, как горы взнеслись, как громко шумящие реки
С нимфами вместе возникли, а также и всякие гады.
Пел и о том, как сперва Офион и с ним Евринома
Океанида над снежным Олимпом владыками были,
Как, побежденный насильем, он отдал почетное место
Крону и Рее — она, и как в глубь океана низверглись.
Те ж средь Титанов, блаженных богов, лишь дотоле царили
Зевс не возрос, пока, по-младенчески мысля,
Жил он в Диктейской пещере, киклопы ж, земли порожденье,
Силу его укрепить не успели грозным Перуном,
Громом и молнией, коими множится Зевсова слава.[69]
Офион — божественный змей, овладевший океанидой Евриномой; последняя родила от Офиона мировое яйцо, из которого вышли солнце, луна, планеты, звезды, земля, горы, деревья и живые существа. Упоминание о мировом яйце — явный отзвук западносемитских (финикийских) и египетских мифов, оказавших значительное влияние на космогонию и теогонию орфиков.
Кроме того, орфическая традиция выделяла среди божеств Эрота, представляя его всевластной мировой силой: отсюда его прозвища Фанет («явленный»), Фаэтон («сияющий»), Протогон («перворожденный») и др. Гесиод называл Эрота в числе четырех космических начал:
Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный,
Сумрачный Тартар, в земных залегающий недрах глубоких,
И, между вечными всеми богами прекраснейший, — Эрос.
Сладкоистомный — у всех он богов и людей земнородных
Душу в груди покоряет и всех рассужденья лишает.
Представление об изначальном Хаосе, возникновение из Хаоса первобожества, вселенский пожар, абстрактные первоначала миротворения — очевидно, что греческая мифология заимствовала эти элементы из мифологий восточных народов. Как выразился современный исследователь, греки «лишь слегка видоизменили и расцветили восточную традицию, но сделали это столь талантливо, что многократно превзошли первоисточник».
Что касается мифологии римской (и ее этрусской и италийской предшественниц), в ней мифов о миротворении не сохранилось, если не считать содержащегося в комментариях Сервия и Макробия к «Энеиде» упоминания о том, что двуликий бог Янус некогда мыслился как первобытный хаос, из которого возникло все живое. Эту версию мифа приводит и Овидий в «Фастах»:
Хаосом звали меня в старину (я древнего рода),
Слушай, какие дела прошлых веков я спою.
Светлый сей воздух кругом и все вещества остальные —
Пламя, вода и земля были одним веществом.
Но разлучил их раздор, и они разделили владенья,
А разделивши, ушли каждое в область свою.
Пламя взлетело наверх, растекся поблизости воздух,
А посредине нашли место земля и вода.
Я же, сгустившийся в шар и безликою бывший громадой,
Всем своим существом богу подобен я стал.
Ныне же, малый храня былого подобия образ,
Сзади и спереди я виден единым лицом.
Знай же причину еще моего такового обличья,
Чтоб хорошенько понять, в чем состоит мой удел.
Все, что ты видишь, — земля, небеса и моря, и туманы —
Власти моей подлежит, крепко я это держу.
Все это я сторожу один на пространстве вселенной,
Круговращеньем всего мира заведую я.
Если желаю я Мир из-под мирного выпустить крова,
Невозбранимо по всем он растечется путям;
Но переполнится все в смятенье тлетворною кровью,
Если рванется Война из-под тяжелых замков.
Кроткие Оры при мне вратами ведают неба,
Даже владыке богов вход я и выход даю.
Янус поэтому я.[70]
Впрочем, миф о Янусе-миротворце в других римских источниках, сохранившихся до наших дней, не зафиксирован. Вероятно, у этого обстоятельства, помимо причин объективных (далеко не все мифы уцелели в круговороте времени), есть и две субъективные: во-первых, римляне сравнительно рано переняли греческие мифологические представления, в том числе и олимпийский миф творения; во-вторых, в римской мифологии уже в республиканский период истории Рима центральным космогоническим актом стало основание самого Вечного города.
Любопытным «продолжением» античного космогонического мифа является сюжет о сотворении мира из тела первосущества (первобожества). Этот сюжет имеет несомненную индоевропейскую основу, что подтверждается его присутствием и в иранской, и в скандинавской, и в индийской мифологиях и в мифологических системах других индоевропейских народов. В частности, в индийской «Ригведе» рассказывается о жертвоприношении первочеловека Пуруши, которого расчленили на составные части, а из последних возникли основные элементы социальной и космической организации: глаз Пуруши стал солнцем, дыхание — ветром, пуп — воздушным пространством, голова — небом, ноги — землей, уши — сторонами света; кроме того, изо рта Пуруши произошли брахманы, то есть жрецы, из рук — кшатрии, или воины, из бедер — вайшьи, или земледельцы, а из ног — шудры, иначе «неприкасаемые», низшая индийская каста. В скандинавской мифологии мир создается из тела первосущества Имира, и т. д.
Греческая теогония не упоминает о принесении первосущества в жертву, однако в орфическом гимне Зевсу находим «наложение» образа бога богов на образ первосущества-жертвы:
Зевс — владыка и царь, Зевс — всех прародитель единый.
Стала единая власть и бог-мироправец великий,
Царское тело одно, и в нем все это кружится:
Огнь и вода, земля и эфир и Ночь со Денницей,
Метис-первородитель и Эрос многоукладный —
Все это в теле великом покоится ныне Зевеса.
В образе зримы его голова и лик велелепный
Неба, блестящего ярко, окрест же — власы золотые
Звезд в мерцающем свете, дивной красы, воспарили.
Бычьи с обеих сторон воздел он рога золотые —
Запад вкупе с Востоком, богов небесных дороги.
Очи — Солнце с Луной, противогрядущею Солнцу.
Царский же ум неложный его — в нетленном эфире,
Коим слышит он все и коим все замечает…
Тела же образ таков: осиянно оно, безгранично,
Неуязвимо, бездрожно, с могучими членами, мощно.
Сделались плечи и грудь, и спина широкая бога
Воздухом широкосильным, из плеч же крылья прозябли,
Коими всюду летает. Священным сделались чревом
Гея, всеобщая мать, и гор крутые вершины.
В пахе прибой громыхает морской, тяжелогремящий,
Ноги — корни земли, глубоко залегшие в недрах…[71]
Когда процесс миротворения был завершен, мир — во всех версиях античного мифа — оказался поделен на три сферы: небо — обитель богов, землю — обитель людей и подземное царство Аида. Боги избрали своим местопребыванием вершину горы Олимп (отсюда их прозвище — олимпийцы); люди считали центром земли Дельфы, где находился омфалос («пуп земли») — камень, проглоченный Кроносом вместо Зевса, а затем извергнутый. Аид, которым правил одноименный бог, делился на несколько частей: Элизиум (Елисейские поля) — место пребывания блаженных (древнегреческий рай), Эреб и Тартар — области наказания грешников. «География» греческой преисподней знает Стигийские болота, в которые впадают реки Кокит, Стикс и Ахеронт; огненную реку Флегетон (Пирифлегетон), реку забвения Лету. Вход в Аид, по Гомеру, находился где-то на крайнем западе, за рекой Океан; позднейшие авторы локализуют несколько входов в преисподнюю на территории Греции и Италии — в частности, озеро Аверн. Именно через Аверн, по Вергилию, сумел попасть в преисподнюю Эней:
Так очутились они возле смрадных устий Аверна…
Шли вслепую они под сенью ночи безлюдной,
В царстве бесплотных теней, в пустынной обители Дита, —
Так по лесам при луне, при неверном свете зловещем,
Путник бредет, когда небеса застилает Юпитер
Темной тенью и цвет у предметов ночь отнимает.
Там, где начало пути, в преддверье сумрачном Орка
Скорбь ютится и с ней грызущие сердце Заботы,
Бледные здесь Болезни живут и унылая Старость,
Страх, Нищета, и Позор, и Голод, злобный советчик,
Муки и тягостный Труд — ужасные видом обличья;
Смерть и брат ее Сон на другом обитают пороге,
Злобная Радость, Война, приносящая гибель, и здесь же
Дев Эвменид железный чертог и безумная Распря, —
Волосы-змеи у ней под кровавой вьются повязкой.
Вяз посредине стоит огромный и темный, раскинув
Старые ветви свои; сновидений лживое племя
Там находит приют, под каждым листком притаившись.
В том же преддверье толпой теснятся тени чудовищ:
Сциллы двувидные тут и кентавров стада обитают,
Тут Бриарей сторукий живет, и дракон из Лернейской
Топи шипит, и Химера огнем врагов устрашает,
Гарпии стаей вокруг великанов трехтелых летают…
Дальше дорога вела к Ахеронту, в глубь преисподней.
Мутные омуты там, разливаясь широко, бушуют,
Ил и песок выносят в Коцит бурливые волны.
Воды подземных рек стережет перевозчик ужасный —
Мрачный и грязный Харон. Клочковатой седой бородою
Все лицо обросло — лишь глаза горят неподвижно,
Плащ на плечах завязан узлом и висит безобразно.
Гонит он лодку шестом и правит сам парусами,
Мертвых на утлом челне через темный поток перевозит…
К берегу страшной реки стекаются толпы густые:
Жены идут, и мужи, и героев сонмы усопших,
Юноши, дети спешат и девы, не знавшие брака,
Их на глазах у отцов унес огонь погребальный.
Мертвых не счесть, как листьев в лесу, что в холод осенний
Падают наземь с дерев, иль как птиц, что с просторов пучины,
Сбившись в стаи, летят к берегам, когда зимняя стужа
Гонит их за моря, в края, согретые солнцем.
Все умоляли, чтоб их переправил первыми старец,
Руки тянули, стремясь оказаться скорей за рекою.
Лодочник мрачный с собой то одних, то других забирает,
Иль прогоняет иных, на песок им ступить не давая…
Лежа в пещере своей, в три глотки лаял огромный
Цербер, и лай громовой оглашал молчаливое царство.
Видя, как шеи у пса ощетинились змеями грозно,
Сладкую тотчас ему лепешку с травою снотворной
Бросила жрица, и он, разинув голодные пасти,
Дар поймал на лету. На загривках змеи поникли,
Всю пещеру заняв, разлегся Цербер огромный.
Сторож уснул, и Эней поспешил по дороге свободной
Прочь от реки, по которой никто назад не вернулся.
Тут же у первых дверей он плач протяжный услышал:
Горько плакали здесь младенцев души, которых
От материнской груди на рассвете сладостной жизни
Рок печальный унес во мрак могилы до срока.
Рядом — обители тех, кто погиб от лживых наветов.
Но без решенья суда не получат пристанища души;
Суд возглавляет Минос: он из урны жребии тянет,
Всех пред собраньем теней вопрошает о прожитой жизни.
Дальше — унылый приют для тех, кто своею рукою
Предал смерти себя без вины и, мир ненавидя,
Сбросил бремя души…
Краткий пройден был путь — перед взором Энея простерлась
Ширь бескрайних равнин, что «полями скорби» зовутся:
Всех, кого извела любви жестокая язва,
Прячет миртовый лес, укрывают тайные тропы,
Ибо и смерть не избавила их от мук и тревоги…[72]
По другой версии мифа, обитель праведников — Элизиум — находится не в аиде, а где-то в мировом океане, на Островах блаженных. Так, Гесиод говорит:
Многих в кровавых боях исполнение смерти покрыло;
Прочих к границам земли перенес громовержец Кронион,
Дав пропитание им и жилища отдельно от смертных.
Сердцем ни дум, ни заботы не зная, они безмятежно
Близ океанских пучин острова населяют блаженных.
Трижды в году хлебодарная почва героям счастливым
Сладостью равные меду плоды в изобилье приносит.
Творение людей античная мифология приписывает титану Как говорит Аполлодор, «Прометей, смешав землю с водою, вылепил людей». Гесиод рассказывает о многочисленных благодеяниях, оказанных Прометеем людям; важнейшее из этих благодеяний — похищение с небес божественного огня.
Другая версия мифа гласит, что люди возникли из золы испепеленных Зевсом титанов, которых верховный бог покарал за растерзание младенца Загрея — сына Зевса и Персефоны. Наконец миф о Девкалионовом потопе говорит, что первое поколение людей — очевидно, созданных Прометеем, — прогневило Зевса своими прегрешениями, и бог затопил землю водой, предполагая избавиться от человечества. Спасся лишь царь Фтии Девкалион, предупрежденный своим отцом Прометеем и укрывшийся на ковчеге вместе с женой Пиррой, дочерью Эпиметея, брата Прометея. По окончании потопа, в котором погибли все живые существа, Девкалион и Пирра узнали от посланного к ним Гермеса, что Зевс больше не держит зла на людей и потому готов выполнить любое их пожелание. Услышав повеление божества: «Покройте головы ваши и бросайте кости праматери чрез голову!», Девкалион и Пирра принялись бросать камни. Из камней, брошенных Девкалионом, появлялись мужчины, а из камней, брошенных Пиррой, — женщины.
Р. Грейвс, комментируя этот миф, замечал: «Миф о Девкалионовом потопе, очевидно, был принесен из Азии и имеет тот же источник, что и библейская легенда о Ное… Миф о разозлившемся боге, который решил наказать человека за жестокость, наслав потоп, представляет собой довольно позднее греческое заимствование, имеющее финикийские или древнееврейские корни, однако упоминание различных гор в Греции, Фракии и на Сицилии, к которым якобы приставал ковчег Девкалиона, говорит о том, что мы имеем дело с наложением более поздней легенды о потопе в северной Греции на миф о всемирном потопе… Превращение камней в людей, вероятно, является еще одним заимствованием, принесенным элладцами с востока. Иоанн Креститель упоминает аналогичную легенду, когда обыгрывает древнееврейские слова banim и abanim, заявляя, что господь может сотворить детей Авраамовых из камней пустынных (Мф 3:3–9; Лк 3:8)».
В римской мифологии, как полагают исследователи, основываясь на комментариях Сервия к «Энеиде», существовал миф — ныне утраченный — о происхождении людей от дуба.
Изложение античного мифа о миротворении и мироустроении будет неполным, если не упомянуть о мифологическом сюжете «пяти поколений» — иначе концепции «Золотого века». Как писал видный отечественный этнограф С. А. Токарев, в этой концепции «сказывается обычный мифологический мотив — „от противного“ (прежде все было не так, как сейчас, притом, как правило, — лучше), который и лег в основу развития мифологемы Золотого века. Этот мотив, видимо, с особой силой сказался в эпоху разложения первобытнообщинного строя, в эпоху постоянных междоусобных войн, когда прошлое, более мирное время должно было, по контрасту с жестокой действительностью, казаться беззаботной, счастливой порой».
На греческой почве миф «пяти поколений» изложил в «Теогонии» Гесиод:
Создали прежде всего поколенье людей золотое
Вечноживущие боги, владельцы жилищ олимпийских,
Был еще Крон-повелитель в то время владыкою неба.
Жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою,
Горя не зная, не зная трудов. И печальная старость
К ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны
Были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили.
А умирали, как будто объятые сном. Недостаток
Был им ни в чем неизвестен. Большой урожай и обильный
Сами давали собой хлебодарные земли. Они же,
Сколько хотелось, трудились, спокойно сбирая богатства, —
Стад обладатели многих, любезные сердцу блаженных.
После того как земля поколение это покрыла,
В благостных демонов все превратились они наземельных
Волей великого Зевса: людей на земле охраняют,
Зорко на правые наши дела и неправые смотрят.
Тьмою туманной одевшись, обходят всю землю, давая
Людям богатство. Такая им царская почесть досталась.
После того поколенье другое, уж много похуже,
Из серебра сотворили великие боги Олимпа.
Было не схоже оно с золотым ни обличьем, ни мыслью.
Сотню годов возрастал человек неразумным ребенком,
Дома близ матери доброй забавами детскими тешась.
А наконец, возмужавши и зрелости полной достигнув,
Жили лишь малое время, на беды себя обрекая
Собственной глупостью: ибо от гордости дикой не в силах
Были они воздержаться, бессмертным служить не желали,
Не приносили и жертв на святых алтарях олимпийцам,
Как по обычаю людям положено. Их под землею
Зевс-громовержец сокрыл, негодуя, что почестей люди
Не воздавали блаженным богам, на Олимпе живущим.
После того как земля поколенье и это покрыла,
Дали им люди названье подземных смертных блаженных,
Хоть и на месте втором, но в почете у смертных и эти.
Третье родитель Кронид поколенье людей говорящих,
Медное, создал, ни в чем с поколеньем несхожее прежним.
С копьями. Были те люди могучи и страшны. Любили
Грозное дело Арея, насильщину. Хлеба не ели.
Крепче железа был дух их могучий. Никто приближаться
К ним не решался: великою силой они обладали,
И необорные руки росли на плечах многомощных.
Были из меди доспехи у них и из меди жилища,
Медью работы свершали: никто о железе не ведал.
Сила ужасная собственных рук принесла им погибель.
Все низошли безыменно: и, как ни страшны они были,
Черная смерть их взяла и лишила сияния солнца.
После того как земля поколенье и это покрыла,
Снова еще поколенье, четвертое, создал Кронион
На многодарной земле, справедливее прежних и лучше, —
Славных героев божественный род. Называют их люди
Полубогами: они на земле обитали пред нами.
Грозная их погубила война и ужасная битва.
В Кадмовой области славной одни свою жизнь положили,
Из-за Эдиповых стад подвизаясь у Фив семивратных;
В Трое другие погибли, на черных судах переплывши
Ради прекрасноволосой Елены чрез бездны морские.
Если бы мог я не жить с поколением пятого века!
Раньше его умереть я хотел бы иль позже родиться.
Землю теперь населяют железные люди. Не будет
Им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя,
И от несчастий. Заботы тяжелые боги дадут им.
Дети — с отцами, с детьми — их отцы сговориться не смогут.
Чуждыми станут товарищ товарищу, гостю — хозяин.
Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то.
Старых родителей скоро совсем почитать перестанут;
Будут их яро и зло поносить нечестивые дети
Тяжкою бранью, не зная возмездья богов; не захочет
Больше никто доставлять пропитанья родителям старым.
Правду заменит кулак. Города подпадут разграбленью.
И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель,
Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею
Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.
Стыд пропадет. Человеку хорошему люди худые
Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся.
Следом за каждым из смертных бессчастных пойдет неотвязно
Зависть злорадная и злоязычная, с ликом ужасным.
Скорбно с широкодорожной земли на Олимп многоглавый,
Крепко плащом белоснежным закутав прекрасное тело,
К вечным богам вознесутся тогда, отлетевши от смертных,
Совесть и Стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды
Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет.
Следом за Гесиодом, уже на римской почве, схожую картину рисует и Овидий — правда, сокращая количество поколений и веков до трех:
Первым век золотой народился, не знавший возмездий,
Сам соблюдавший всегда, без законов, и правду и верность.
Не было страха тогда, ни кар, и словес не читали
Грозных на бронзе; толпа не дрожала тогда, ожидая
В страхе решенья судьи, — в безопасности жили без судей.
И, под секирой упав, для странствий в чужие пределы
С гор не спускалась своих сосна на текущие волны.
Смертные, кроме родных, никаких побережий не знали.
Не окружали еще отвесные рвы укреплений;
Труб небывало прямых, ни медных рогов искривленных,
Не было шлемов, мечей; упражнений военных не зная,
Сладкий вкушали покой безопасно живущие люди.
Также, от дани вольна, не тронута острой мотыгой,
Плугом не ранена, все земля им сама приносила.
Пищей довольны вполне, получаемой без принужденья,
Рвали с деревьев плоды, земляничник нагорный сбирали,
Терн, и на крепких ветвях висящие ягоды тута,
Иль урожай желудей, что с деревьев Юпитера пали.
Вечно стояла весна; приятный, прохладным дыханьем
Ласково нежил зефир цветы, не знавшие сева.
Боле того: урожай без распашки земля приносила;
Не отдыхая, поля золотились в тяжелых колосьях,
Реки текли молока, струились и нектара реки,
Капал и мед золотой, сочась из зеленого дуба.
После того как Сатурн был в мрачный Тартар низвергнут,
Миром Юпитер владел, — серебряный век народился.
Золота хуже он был, но желтой меди ценнее.
Сроки древней весны сократил в то время Юпитер,
Лето с зимою создав, сотворив и неверную осень
С краткой весной; разделил он четыре времени года.
Тут, впервые, сожжен жарой иссушающей, воздух
Стал раскаляться и лед — повисать под ветром морозным.
Тут впервые в домах расселились. Домами служили
Людям пещеры, кусты и лыком скрепленные ветви.
В первый раз семена Церерины в бороздах длинных
Были зарыты, и вол застонал, ярмом удрученный.
Третьим за теми двумя век медный явился на смену;
Духом суровей он был, склонней к ужасающим браням, —
Но не преступный еще. Последний же был — из железа,
Худшей руды, и в него ворвалось, нимало не медля,
Все нечестивое. Стыд убежал, и правда, и верность;
И на их место тотчас появились обманы, коварство;
Козни, насилье пришли и проклятая жажда наживы.
Начали парус вверять ветрам; но еще мореходы
Худо их знали тогда, и на высях стоявшие горных
На непривычных волнах корабли закачались впервые.
Принадлежавшие всем до сих пор, как солнце и воздух,
Длинной межою поля землемер осторожный разметил.
И от богатой земли не одних урожаев и должной
Требовать стали еды, но вошли и в утробу земную;
Те, что скрывала земля, отодвинувши к теням стигийским,
Стали богатства копать, — ко всякому злу побужденье!
С вредным железом тогда железа вреднейшее злато
Вышло на свет и война, что и златом крушит, и железом,
В окровавленной руке сотрясая со звоном оружье.
Люди живут грабежом; в хозяине гость не уверен,
В зяте — тесть; редка приязнь и меж братьями стала.
Муж жену погубить готов, она же — супруга.
Страшные мачехи, те аконит подбавляют смертельный;
Раньше времени сын о годах читает отцовских.
Пало, повержено в прах, благочестье, — и дева Астрея
С влажной от крови земли ушла — из бессмертных последней.
В греческой мифологии Золотой век связывался с Кроносом как благодетельным владыкой. В мифологии римской Золотой век считался царством Сатурна, отождествлявшегося с Кроносом как олицетворение хода времени и низвергнутого в преисподнюю своим сыном Юпитером (греческим Зевсом). Интересно, что представление о Золотом веке встречается и в мифологии этрусков, где правителем мира в «благодатную эпоху» называется бог Сатре. Вполне возможно, что здесь налицо заимствование этрусками сюжета греческой мифологии: известно, что между владениями этрусков и греческими колониями в Италии существовали тесные контакты. Как писал К. Куманецкий, «греки принесли с собой более совершенные методы земледелия, алфавит и полисную форму государственного устройства. Алфавит греков восприняли не только этруски, но и — через их посредство — также умбры, оски и латиняне. Греческий город-государство послужил образцом для жителей древней Италии в момент, когда наступило разложение архаической племенной организации. Италийцы и этруски, кроме того, охотно заимствовали греческих богов, отождествляя их с собственными местными божествами. Латинский Вейовис, вооруженный луком и стрелами, был уподоблен греческому Аполлону, а в латинской Венере увидели сходство с греческой Афродитой. Довольно рано в Италии начали распространяться греческие мифы, особенно миф о бежавших за море троянцах во главе с Энеем».
Творение мира и его обустройство во всякой мифологии признаются важнейшими деяниями богов. После того как мироздание установлено, среди богов начинается борьба за власть. Подобные мифы встречаются и у египтян (Ра и Исида), и у шумеров (Мардук и Тиамат), и у финикийцев (Эл и Баалшамем); за пределами Средиземноморского бассейна мы находим этот миф у скандинавов (асы и ваны) и у кельтов (Племена богини Дану и фоморы). В античной традиции этот миф раскрывается в сказаниях о борьбе олимпийских богов с титанами и гигантами.
Впрочем, первоначально и сами титаны выступали «богоборцами» — они восстали против собственного отца Урана. Как говорит Гесиод:
Дети, рожденные Геей-Землею и Небом-Ураном,
Были ужасны и стали отцу своему ненавистны
С первого взгляда. Едва лишь на свет кто из них появился,
Каждого в недрах Земли немедлительно прятал родитель,
Не выпуская на свет, и злодейством своим наслаждался.
С полной утробою тяжко стонала Земля-великанша.
Злое пришло ей на ум и коварно-искусное дело.
Тотчас породу создавши седого железа, огромный
Сделала серп и его показала возлюбленным детям,
И, возбуждая в них смелость, сказала с печальной душою:
«Дети мои и отца нечестивого! Если хотите
Быть мне послушными, сможем отцу мы воздать за злодейство
Вашему: ибо он первый ужасные вещи замыслил».
Младший среди титанов Кронос, о котором Гесиод говорит, что он ненавидел отца, напал на спящего Урана и оскопил его. За это деяние титаны признали Кроноса своим владыкой, а из крови оскопленного Урана родились богиня любви и красоты Афродита, богини-мстительницы Эриннии и ясеневые нимфы Мелии.[73]
Перед смертью Уран предрек, что Кроноса свергнет один из его сыновей. Поэтому, взяв в жены свою сестру Рею, Кронос одного за другим проглатывал всех детей, которых она рожала: Гестию, Деметру, Геру, Гадеса (Аида), Посейдона. Рее удалось скрыть от мужа только Зевса, которого она спрятала на Крите в Диктейской пещере; Кронос же проглотил вместо Зевса обернутый пеленками камень. Возмужав, Зевс собрался отомстить отцу. Неузнанный, он прислуживал Кроносу виночерпием и подсыпал отцу в медовое питье горчицу и соль: это заставило Кроноса изрыгнуть сначала запеленутый камень, а затем — братьев и сестер Зевса. Гесиод говорит:
Перехитрил он отца, предписаний послушавшись Геи:
Крон хитроумный обратно, великий, извергнул потомков,
Хитростью сына родного и силой его побежденный.
Первым извергнул он камень, который последним пожрал он.
Зевс на широкодорожной земле этот камень поставил
В многосвященном Пифоне, в долине под самым Парнасом,
Чтобы всегда там стоял он как памятник, смертным на диво.
Братьев своих и сестер Уранидов, которых безумно
Вверг в заключенье отец, на свободу он вывел обратно.
Благодеянья его не забыли душой благодарной
Братья и сестры и отдали гром ему вместе с палящей
Молнией: прежде в себе их скрывала Земля-великанша.
Твердо на них полагаясь, людьми и богами он правит.
Когда Кронос узнал, что его обманули, между ним и его детьми началась война, причем на стороне Кроноса выступали все титаны (олицетворения хтонических сил). Война продолжалась десять лет; перелом в ней наступил благодаря совету Матери-Земли Геи, которая подсказала Зевсу призвать на помощь заключенных в преисподней сторуких великанов — гекатонхейров. Трое братьев — Зевс, Посейдон и Гадес — убили Кроноса, а сторукие победили остальных титанов. Побежденных, как говорит Гесиод, заключили в Тартар:
И Титанов отправили братья
В недра широкодорожной земли и на них наложили
Тяжкие узы, могучестью рук победивши надменных.
Подземь их сбросили столь глубоко, сколь далеко до неба,
Ибо настолько от нас отстоит многосумрачный Тартар:
Если бы, медную взяв наковальню, метнуть ее с неба,
В девять дней и ночей до земли бы она долетела;
Если бы, медную взяв наковальню, с земли ее бросить,
В девять же дней и ночей долетела б до Тартара тяжесть.
Медной оградою Тартар кругом огорожен. В три ряда
Ночь непроглядная шею ему окружает, а сверху
Корни земли залегают и горько-соленого моря.
Там-то под сумрачной тьмою подземною боги Титаны
Были сокрыты решеньем владыки бессмертных и смертных
В месте угрюмом и затхлом, у края земли необъятной.
Выхода нет им оттуда — его преградил Посидаон
Медною дверью; стена же все место вокруг обегает.
По словам выдающегося отечественного ученого А. Ф. Лосева, «титаны — архаические боги, олицетворявшие стихии природы со всеми ее катастрофами. Титаны не ведают разумности, упорядоченности и меры; их орудие — грубая сила. Первобытная дикость титанов уступает место героизму и мудрой гармонии космоса олимпийского периода греческой мифологии; в этом процессе отразилась борьба догреческих богов балканского субстрата с новыми богами вторгшихся с севера греческих племен».
Однако титаномахия была не единственным сражением олимпийских богов за «новый мировой порядок». Прежде чем этот порядок был установлен на века, им пришлось выдержать еще одну битву — на сей раз с гигантами, детьми Геи и Урана, рожденными после низвержения в Тартар титанов (Аполлодор). По Аполлодору, гиганты обладали «огромным ростом и необоримой силой. Они внушали ужас своим видом, косматыми густыми волосами и длинными бородами. Нижние конечности их переходили в покрытые чешуей тела драконов». Миф гласит, что гиганты восстали против олимпийских богов и принялись «метать в небо скалы и горящие деревья». В сражении с гигантами Зевс — по совету Афины — призвал на помощь героя Геракла, который убил нескольких противников выстрелами из лука. Зевс сражался своим перуном, Дионис — тирсом, Аполлон стрелял из лука, Гефест метал раскаленные камни; Афина обрушила на одного из убегавших гигантов остров Сицилию и т. д. Как замечает А. А. Тахо-Годи, «в основе гигантомахии (как и титаномахии) лежит идея упорядочения мира, воплотившаяся в победе олимпийского поколения богов над хтоническими силами, укрепления верховной власти Зевса».
Наконец, окончательная победа над хтоническими силами была одержана Зевсом, одолевшим великана Тифона, порождение Геи и Тартара.[74] По Аполлодору, Тифон имел «смешанную природу человека и зверя. Часть его тела до бедер была человеческой и своей огромной величиной возвышалась над всеми горами. Голова его часто касалась звезд, руки его простирались одна до заката солнца, другая — до восхода. Они оканчивались ста головами драконов. Часть его тела ниже бедер состояла из огромных извивающихся кольцами змей, которые, вздымаясь до самой вершины тела, издавали громкий свист. Все тело его было покрыто перьями, лохматые волосы и борода широко развевались, глаза сверкали огнем». Тифон притязал на владычество над миром, но был побежден Зевсом, который решил исход поединка, придавив противника горой Этна.
Змеиная природа Тифона и образ Зевса как повелителя неба и метателя молний (перунов) позволяют предположить в поединке Зевса с Тифоном традиционный сюжет индоевропейской мифологии — борьбу бога-громовержца со змеем. Тот же сюжет, кстати сказать, но уже на «местном» уровне, присутствует в мифе о победе Аполлона над чудовищным змеем Пифоном, опустошавшим окрестности Дельф: одолев Пифона, Аполлон основал на месте древнего святилища Геи свой храм и учредил Пифийские игры.
С победой над Тифоном завершился «героический период» деятельности олимпийских богов. Мир обрел стабильность и даже незыблемость и более не требовал космического вмешательства. Боги отныне могли заниматься (и занимались) исключительно «внутрисемейными» делами, подвиги же (даже космические по своему масштабу, как, например, деяние Геракла, вместо Атланта державшего на своих плечах небесный свод) стали уделом полубогов-героев и обыкновенных людей.
По замечанию А. Ф. Лосева, формирование олимпийского пантеона совпало с окончательным переходом от матриархата к патриархату, поэтому на небе (на Олимпе) сформировалась божественная «патриархальная община» во главе с отцом-Зевсом. «Прежде он сам был и ужасным громом, и ослепительной молнией, не было никакого божества, к кому можно было бы обратиться за помощью против него. Теперь же гром и молния, равно как и вся атмосфера, стали не больше как атрибутами Зевса. Греки стали представлять, что от разумной воли Зевса зависит, когда и для каких целей пользуется он своим перуном.
Характерно окружение Зевса на Олимпе. Около него Ника („Победа“) — уже не страшный и непобедимый демон, но прекрасная крылатая богиня, которая является только символом мощи самого же Зевса. Фемида… была страшным законом стихийных и беспорядочных действий земли. Теперь она воспринимается как богиня права и справедливости, находящаяся возле Зевса как символ его благоустроенного царства. Детьми Зевса и Фемиды являются оры — веселые, прелестные, благодетельные, вечно танцующие богини времен года и государственного распорядка, справедливейшим образом ниспосылающие с неба атмосферные осадки… Рядом с Зевсом также и Геба — символ вечной юности… Даже мойры — страшные и неведомые богини рока и судьбы, управлявшие всем мирозданием, трактуются теперь как дочери Зевса и ведут блаженную жизнь на Олимпе».
Классический олимпийский пантеон насчитывал двенадцать божеств — шесть мужских и шесть парных им женских: Зевс и Гера, Аполлон и Афина, Гефест и Афродита, Арес и Артемида, Посейдон и Деметра, Гермес и Гестия. Иногда к пантеону относили (как «небожителей») Диониса, Пана и «младших» божеств — Эйрену, Эриду, Муз, Харит и др., в том числе позднее причисленного к богам Геракла. У римлян олимпийским божествам греков соответствовали Юпитер и Юнона, Аполлон и Минерва, Вулкан и Венера, Марс и Диана, Нептун и Церера, Меркурий и Веста.
С формированием олимпийского пантеона на небесах и на земле воцарились стабильность и гармония и окончательно сложилась та «светлая и радостная» (Дж. Фрэзер) классическая мифология, которая стала основой европейской культуры.
Если у индийцев и по сей день нет согласия в том, кто именно из богов занимает место во главе пантеона, греки всегда признавали статус верховного божества за Зевсом,[75] следуя в этом индоевропейской традиции, которая помещала на вершину пантеона небесного бога-громовержца. Зевс — внук Неба-Урана и Земли-Геи, брат богини плодородия Деметры и богини домашнего очага (огонь) Гестии, отец мудрости (Афина), искусства (Аполлон), охоты (Артемида), виноделия (Дионис), торговли (Гермес), ремесла (Гефест) и войны (Арес); иными словами, он так или иначе связан со всем, что существует и происходит в мире. Гомер вкладывает в уста Зевса такие слова:
Слушайте слово мое, и боги небес, и богини:
Я вам поведаю, что мне в персях сердце внушает;
И никто от богинь, и никто от богов да не мыслит
Слово мое ниспровергнуть; покорные все совокупно
Мне споспешайте, да я беспрепятственно дело исполню!
Кто ж из бессмертных мятежно захочет, и я то узнаю,
С неба сойти, пособлять илионянам или данаям,
Тот, пораженный позорно, страдать на Олимп возвратится!
Или восхичу его и низвергну я в сумрачный Тартар,
В пропасть далекую, где под землей глубочайшая бездна:
Где и медяный помост, и ворота железные. Тартар,
Столько далекий от ада, как светлое небо от дола!
Там он почувствует, сколько могучее всех я бессмертных!
Или дерзайте, изведайте, боги, да все убедитесь:
Цепь золотую теперь же спустив от высокого неба,
Все до последнего бога и все до последней богини
Свесьтесь по ней; но совлечь не возможете с неба на землю
Зевса, строителя вышнего, сколько бы вы ни трудились!
Если же я, рассудивши за благо, повлечь возжелаю, —
С самой землею и с самым морем ее повлеку я
И моею десницею окрест вершины Олимпа
Цепь обовью; и вселенная вся на высоких повиснет —
Столько превыше богов и столько превыше я смертных![76]
Основные мифы, в которых участвует Зевс, — это мифы миротворительные и мироустроительные: низвержение титанов, сокрушение гигантов, установление справедливости (индоевропейского вселенского закона) и т. д.; по замечанию А. Ф. Лосева, «Зевс постепенно преобразует мир, порождая богов, вносящих в этот мир закон, порядок, науки, искусства, нормы морали и пр…. Зевс Олимпийский — покровитель общности людей, городской жизни, защитник обиженных и покровитель молящих… Начала государственности, порядка и морали у людей связаны, по преданиям греков, как раз не с дарами Прометея, из-за которых люди возгордились, а с деятельностью Зевса, который вложил в людей стыд и совесть, качества, необходимые в социальном общении. Зевс, который мыслится „огнем“, „горячей субстанцией“ и обитает в эфире, владея небом как своим домом, является организующим средоточием космической и социальной жизни на Олимпе, где земля сходится с небом и где небо переходит в огненный тончайший эфир».
Зевс — небесный бог, очевидно схожий с индийским Индрой (хотя этимологически его имя восходит к имени другого индийского божества — Дьяуса). Однако в небе властвуют и другие божества, прежде всего бог солнца Гелиос и богиня луны Селена. «В божественном небе божественны и его обитатели, и прежде всего, конечно, его великие светила, Гелиос-солнце и Селена-луна, — писал известный отечественный исследователь античности Ф. Ф. Зелинский. — О природе Гелиоса общепринятых убеждений нет. Многие думают и поныне, что это — божественный юноша, разъезжающий на золотой колеснице по небесной „тверди“, и что тот ослепительный свет, который мы видим — именно сияние ее кузова. Загадкой является, как это он, заходя на западе, поднимается с востока; раньше думали, что он ночью совершает переезд обратно на восток по кругосветной реке Океан, но теперь достаточно удостоверено, что он вместе с прочими светилами погружается под горизонт и во время нашей ночи освещает обитель блаженных на отвращенном от нас облике нашей земли. Для нас Гелиос прежде всего — бог очищающий; как его ярые лучи обезвреживают своей палящей силой всякий тлен, так и его дух разгоняет всякую скверну, всякое наваждение ночных страхов. Мы встречаем его приветствием и молитвой при восходе и рассказываем ему привидевшиеся нам тревожные сны, чтобы он очистил от них нашу душу.
Селену мы уважаем и любим за то, что она освещает нам ночи своим ласковым светом; по ней мы считаем дни нашей жизни, исправно начиная каждый месяц с новолуния и кончая им же. Он распадается поэтому на время растущей, время полной и время ущербной луны — приблизительно по десяти дней. Влюбленным предоставляется, сверх того, поверять ей свои радостные и горестные тайны: она, добрая, не откажет им в совете. О дальнейшей ее силе можно спросить колдуний, особенно фессалийских, которые своими песнями умеют сводить Селену с ее небесной стези и заставлять служить своим чарам, это — область нечестия, справедливо преследуемого в благоустроенных государствах.
Полно чудес ночное небо… Вот „вечерняя звезда“ Геспер, прекраснейшая из звезд, „сопрестольница Афродиты“ — почему, знают те же влюбленные. Вот семизвездие Плеяд; это как бы небесные нимфы. Они как „голубицы“ приносят Зевсу амброзию; они же и прекрасные богини, дочери титана Атланта, супруги богов, как та Майя, которая родила Зевсу Гермеса на вершине Киллены. Вот Большая Медведица, в нее Зевс обратил свою избранницу, нимфу Каллисто, которую перед тем ревнивая Гера превратила в дикое четвероногое того же имени. Не понравилась небесной царице эта почесть, оказанная ее сопернице, и она выговорила у бога кругосветной реки Океан, чтобы он не разрешил ей освежать себя погружением в его светлые струи. Вот Арктур, или Боот: он приставлен охранять Медведицу. Вот Орион: это страстный любовник, осмелившийся посягнуть на Артемиду. И много, много таких рассказов ходит про значение таинственных фигур, в которые собираются небесные звезды; но все это — „поэтическая религия“, скорее игра воображения, чем предмет веры. Исключение составляют только небесные Близнецы — Диоскуры, Кастор и Полидевк: когда после морской бури тучи разрываются и на лоскутке ночной синевы показывается приветливый свет этих двух звезд — пловец с горячей благодарностью возносит к ним свои руки: он спасен этим появлением своих всегдашних заступников.
Говоря о небесных явлениях, нельзя умолчать и о ветрах: они тоже божественны. Их различают по направлению и соответственно характеризуют: „загорный“ ветер Борей приносит стужу, но зато разгоняет тучи; в Аттике он пользовался особым почетом, так как дул из Фракии, на которую у этого государства были особые политические виды. Его противник, Нот, дует с раскаленных пустынь Африки и, проносясь над морем, забирает с собой его влагу, которую и опускает в виде дождя. Западный, Зефир, в Греции не имеет обязательно того значения весеннего ветра, которое ему придали римляне; это, скорее, — ветер страстный и бурный, так же как и его противник, восточный Евр. Повелевает ветрами Эол; сам Эол не бог, но боги ему подвластны».
Водной стихией повелевал брат Зевса Посейдон, а земля считалась уделом богинь — Матери-Земли Геи, богини плодородия Деметры и ее дочери Персефоны. Все эти, равно как и многие другие женские образы греческого пантеона восходят к древнему культу Богини-матери, распространение которого на греческой почве прекрасно описано Ф. Ф. Зелинским:
Гея — древнейшая в сонме олимпийских богов; много храмов построила ей Греция, просто как Матери (Μετερ) — в Афинах, в Олимпии — задолго до того, как из Малой Азии был принесен культ родственной, но все же варварской богини, Великой матери богов, или Кибелы. Изображали ее полногрудой женщиной материнского облика, лишь верхней половиной своего тела возникающей из своей родной стихии.
Удивительна ли после этого та гордость, которую испытывали афиняне при мысли, что они «автохтоны», т. е. что их предки были в буквальном смысле рождены той землей, которую они поныне населяют? Эта мысль обязательно встречается в каждом хвалебном слове в честь Афин, и в стихах, и в прозе — видно, как она была дорога гражданам Аттики. И не случайно был афинянином и тот мыслитель, который облек ее в форму философского учения, — правда, распространяя ее на все человечество, — Эпикур. Мать-Земля теперь уже отрожалась, она более не производит ни людей, ни других живых существ, кроме низких пород. Но в пору ее плодовитой молодости было иначе: тогда она произвела и первых людей непосредственно из своего лона. И тотчас после этого акта рождения в ней произошло то же явление, что и в теле родительницы-женщины: избыток соков обратился в молоко, повсюду возникли бугры, из которых полились живительные струи для новорожденного.
Символический образ Матери-Земли не един, даже он существует в мифах, и в особенности в культах в двух, так сказать, ипостасях: как Мать и как Земля. Понятно, что эти две ипостаси и подавно сознаются как родственные и поэтому тяготеющие к слиянию; но все же и мифы, и культы их разъединили. Мы здесь оставляем пока в стороне Землю, всецело коренящуюся в религии природы; займемся только Богиней-матерью. Ее культ принадлежит к самым запутанным проблемам древнегреческой религии. С одной стороны, мы должны различать чисто греческую Богиню-мать; ее нам представляет уже доисторическая критская культура II, если не III тысячелетия: это — женская фигура на вершине горы с копьем в руке, по обе ее стороны стоят львы, вблизи — символы критского Зевса, перед ней — адорант в экстатической позе. Так как Крит и позднее считался родиной Зевса и местом культа его матери Реи, то соблазнительно присвоить это имя безыменной, как и все доисторические фигуры, древнекритской богине львов, особенно, если согласиться с тем, что само имя Реи означает «горную» богиню; но этим создаются известные трудности. Эта Богиня-мать, но не под именем отличаемой от нее Реи, и в раннее историческое время пользовалась культом в Греции; в Афинах, как и в Олимпии, ей были посвящены старинные храмы, Metpoa, из коих афинский служил государственным архивом, и благочестивый Пиндар выстроил ей капище у своего дома, в котором он чествовал ее вместе с божествами природы, Паном и нимфами.
От греческой Богини-матери мы должны отличать азиатскую, чтимую в Греции и греками под тем же именем. В самом чистом, но именно азиатском виде, ее культ правился в Пессинунте, в той области анатолийской Фригии, которая в III в. была занята пришлыми галльскими племенами; но на религиозном сознании коренной Греции этот азиатский образ с окружающим его своеобразным культом долгое время действовал не непосредственно, а через свои сильно эллинизованные претворения в греческой Азии. С чрезвычайной опаской подходим мы к этому вопросу: свидетельства о культе матери в греческих колониях Анатолии многочисленны, но очень лаконичны. Они большей частью устанавливают только наличие в данной общине нашего культа, ничего не говоря ни о его характере, ни подавно о его филиации с пессинунтской матерью, с одной стороны, и с ее культами в коренной Греции, с другой. Оставляя в стороне тернистый и неблагодарный путь культо-исторического и культо-топографического исследования, которому здесь не место, ограничимся общей характеристикой религии этой азиатско-греческой матери, средней между чисто греческой и чисто азиатской — той, которую знала коренная Греция V и IV вв.
Эта азиатско-греческая мать, называемая иногда, подобно своему пессинунтскому первообразу, Кибелой, представлялась все превосходящей по своему могуществу богиней, как и подобало той, которая родила Зевса.
Таинственный символ заклания быка — точнее, растерзания быка львом — проходит через всю греческую религию от ее зародышей до позднейших времен, поскольку она находилась под азиатским влиянием; что он означает здесь, тщетно спрашивать — это было одной из тайн мистического культа. Непосвященные знали только, что торжествующий над быком лев сам был покорен Великой Матери: прирученный, он ластился к ее ногам, смирно лежал на ее коленях, — но еще чаще пара или четверка этих хищников везла колесницу, на которой разъезжала их повелительница — Одна? В Греции — да; но если она и сидела в недостижимом величии, одинокая, на своей чудесной колеснице, то ее окружали демонические прислужники — корибанты. Кто они — опять тщетно спрашивать; их роль напоминает роль сатиров в оргиастическом культе Диониса: но в то время как наше почтение к божественности сатиров приправлено доброй долей насмешливости, по отношению к корибантам никакой юмор неуместен: их впечатление — безумие и ужас. Не обрадуется тот, кого в безлюдии встретит Царица гор со своею шумною свитою корибантов: не скоро вернется к нему спугнутый их внезапным появлением разум. Правда, и здесь «ранивший исцеляет»: чтобы вылечить обезумевшего, прибегали к помощи корибантов. Сами они, конечно, на зов не являлись; их заменяли «корибантствующие», смертные жрецы или священнослужители Великой Матери. Обступив связанного и осененного покровом больного, они плясали вокруг него, сопровождая свою пляску оглушительной музыкой на кимвалах и тимпанах. Эта дикая пляска должна была вызвать в больном искусственный экстаз, а затем, по охлаждении пыла, вместе с этим новым безумием его покидало и прежнее — так, по крайней мере, надеялись.
Этой надежде культ Великой Матери был обязан значительной частью своей популярности. Как видно из сказанного, он был экстатическим: «оргии» Великой Матери упоминаются в литературе. Были ли они оргиями также и в нашем смысле слова? Об этом знали точнее справлявшие их, но слава их была не безукоризненна, и законодательница пифагореизма Финтия не допускала для порядочных женщин участия в мистериях Великой Матери. Действительно, оргиастический культ был в то же время и мистическим, т. е. участие в нем обусловливалось предварительным посвящением; это его сближало, с одной стороны, с элевсинским, с другой стороны — с дионисийским. С первым он разделял особу центральной богини, нередко отождествляемой с Деметрой; но больше точек сближения было со вторым. Уже упоминалось о сходстве корибантов с сатирами; но и весь оргиазм, весь орхестически-музыкальный элемент был общей чертой обоих культов. Еврипид полагал даже, что тимпаны от культа Матери попали в культ Диониса; и действительно, там они были исконны. Сама Мать часто изображается с тимпаном в руке.
Прибавим, раз речь зашла об изображениях, что она изображается сидящей на престоле; легко понять происхождение этого воззрения от представления о ней как об обожествленной Земле. Во всяком случае, это сидение и этот престол для нее характерны; посвященные ей обрядовые песни называются «престольными»: таковые для нее сочинял Пиндар, тот самый, который основал ее культ у себя в Фивах. На то же родство с обожествленной Землей указывает и ее головной убор — цилиндрический сосуд, первоначально — хлебная мера, характеризующий ее как богиню плодородия и урожая. Из этого сосуда развился со временем стенной венец; мать Кибела стала богиней-покровительницей укрепленных городов.
Таковы положительные черты, отличающие эту азиатско-греческую Кибелу, с одной стороны, от чисто греческой Матери, с другой — от чисто азиатской; на практике пограничная линия не везде проходила достаточно четко. Зато одна отрицательная черта резко отличает греко-азиатскую Кибелу V–IV вв. от ее пессинунтского первообраза; это — отсутствие рядом с ней ее пессинунтского спутника, Аттиса.
Но до Пессинунта нам еще далеко; вступая на почву Анатолии, мы первым делом сталкиваемся с культами Матери в ее прочно эллинизованной части, и прежде всего — в Троаде. И здесь нас положительно дразнят совпадения с далеким Критом, не объясняемые сколько-нибудь ясными для нас путями культового общения между обеими странами. Возвышающаяся над Троей гора Ида дала имя «Идейской матери»; но Иду, и притом в культовой близости с матерью-Реей, имеем мы и на Крите. Там — корибанты, здесь — куреты, тоже демонические существа, заглушавшие некогда своей шумной пляской и музыкой крик новорожденного Зевса; разницу между ними установить можно, но факт тот, что уже древние их отождествляли. Критскую мать зовут Реей, и она, как «Зевеса матерь самого», заняла прочное место в генеалогиях; положим, имя Реи для Идейской матери в Трое непосредственно не засвидетельствовано. Но, во-первых, если мы правильно истолковали это имя как «горная», то оно уже заключено в имени Идейской, так как Ида означает именно «лесистая гора» или «нагорный лес». А во-вторых, мы встречаем его в римском отпрыске Идейской богини в Трое, матери близнецов-основателей, Реи Сильвии: ведь и «Сильвия» — не что иное, как перевод греческого Ιδαια, «лесная».
Но вот что еще более поражает: Идейская мать, пусть не Рея, но зато Кибела, согласно свидетельствам греков исторической эпохи — главная богиня Трои; казалось бы, она должна была быть главной покровительницей своего народа в его борьбе с пришлым врагом. Об этой борьбе повествует «Илиада» — и вот, «Илиада» совершенно умалчивает об Идейской матери. Как это объяснить? Должны ли мы допустить, что культ Матери на Иде или под Идой, еще неизвестный Гомеру, был введен в эпоху, отделяющую его от V в.? Но ведь эта эпоха была эпохой усиленной эллинизации анатолийского побережья; возможно ли, чтобы результатом этой эллинизации было введение на Иде азиатского культа, между тем как в гомеровскую эпоху там нераздельно царили боги греческого Олимпа?
Последнее обстоятельство и дает нам, думается, ключ к разгадке. Гомер был великим эллинизатором: как он, лишь скрепя сердце, удерживает местами имя троянской реки Скамандр, оставшееся за нею и поныне, и предпочитает на «языке богов» называть ее Ксанфом, так он, мы можем быть уверены, и троянских богов представляет под их принятыми в Греции именами. С какими же греческими богинями отождествлялась азиатская Мать? Мы можем назвать даже нескольких. Во-первых, Деметру, что после сказанного неудивительно; это отождествление произошло в Кизике, мистерии которого были слиянием элевсинских мистерий с мистериями Великой Матери. Но Деметры Гомер почти не знает; о причинах много спорят, но факт несомненен. Во-вторых, Артемиду; уже давно установлено, что недевственная «великая Артемида Эфесская» — лишь греческая перелицовка местного материнского божества. Артемиду Гомер знает, и притом в ряду сочувствующих Трое богов, но особенно он и ее роли не выдвинул. Наконец, в-третьих, Афродиту; с нею отождествлял азиатскую Мать историк Харон из Лампсака, что для нас особенно драгоценно ввиду близости Лампсака и Трои. И, конечно, внимательный читатель Гомера не станет сомневаться, что это и есть искомое божество: никто так любовно, так страстно не заступается за обреченный город, как именно она.
Итак, Афродита — Мать? И Мать Идейская? Да, именно Мать — мать Энея, прежде всего, того Энея, который пережил Трою и стал царем-родоначальником Энеадов, сначала под той же Идой, а затем и в других местах, кончая Римом.
После падения Трои Эней, сын Анхиза и Афродиты, согласно местному преданию, остался в Троаде под Идой; там и царствовали его потомки, а при них расцвел и культ их богини-родоначальницы, которая вне горизонта гомеровской поэзии, разумеется, сохранила свое исконное имя Матери — Матери Идейской, пожалуй, и Кибелы. Священным мифом этой Матери была ее любовь к пастуху Анхизу и его расслабление.
Поселки Энеадов под Идой влачили, по-видимому, довольно жалкое существование в раннеисторическую эпоху, и Идейская мать нам известна гораздо лучше из упоминаний греческих поэтов, чем по непосредственным свидетельствам о ее местном культе. Но не очень далеко от разрушенной Трои, на Пропонтиде, лежал довольно значительный ионийский город Кизик. Он славился, во-первых, как один из анатолийских центров элевсинского культа Деметры; рассказывали, что Зевс дал его Коре в приданое по случаю ее свадьбы с Аидом, похитившим Кору именно здесь; о ее мистическом имени как Спасительницы уже говорилось. Этот культ элевсинских богинь в Кизике тем более замечателен, что для Милета, его метрополии, он вовсе не засвидетельствован; придется допустить, что он был занесен туда в историческое время прямо из Элевсина.
Причину его занесения нам объяснит, быть может, наличность в Кизике культа Великой Матери, о котором вскользь было упомянуто выше. В его исконности не может быть сомнения: его учреждение приписывается самому Ясону, посетившему со своими аргонавтами эту страну фригийских долионов, задолго, разумеется, до основания в ней города Кизика. Это обстоятельство заставляет внимательнее отнестись к кизикским мифам об аргонавтах; правда, древнейший источник — Аполлоний Родосский (III в. до Р. X.), но на его добросовестность положиться можно. Итак, рассказывается, что аргонавты на пути в Колхиду заехали в страну долионов на Пропонтиде и были радушно приняты ими и их молодым царем Кизиком, сыном Энея и Энеты (двойное созвучие с именем сына Анхиза и Афродиты-Матери на Иде). Все же, вследствие рокового недоразумения между обеими дружинами, возникла битва, в которой пал молодой царь. Ясон с аргонавтами должным образом почтил память погибшего, учредил годичное траурное празднество в его честь, и по этому поводу, можем мы добавить, соединяя две разрозненные у Аполлония ветви предания, учредил также культ Великой Матери, грозной владычицы безумия. Точно так ведь тот же Ясон на Лемносе искупил страшный «лемносский грех» женщин-мужеубийц учреждением у них мистерий кабиров, о которых речь была выше. Нельзя ли, кстати заметим, предположить, что и кизикский культ Великой Матери принял в себя кабирический элемент?
Связь культа героя Кизика с культом Матери нам кажется несомненной: они объединяются личностью мифического основателя Ясона. А если так, то интересно, что рядом с Матерью почитается и юный герой, погибший во цвете лет, и почитается плачем. Кизиком он называется, разумеется, только здесь, в том городе, который якобы был назван в его честь: его исконное имя, как спутника Великой Матери, должно было быть другим.
Об этом кизикском культе Матери мы еще нечто узнаем и притом для нас очень интересное. Скиф Анахарсис, рассказывает Геродот, «объездив значительную часть земли и усердно приобщившись ее мудрости, возвращался в свою родную Скифию. Плывя через Геллеспонт, он останавливается в Кизике. Случилось, что как раз тогда кизикцы очень торжественно справляли праздник в честь Матери богов; и вот Анахарсис дал Матери обет, что если он здравый и невредимый вернется на родину, он справит в честь нее торжество по тому же уставу, по какому его справляли кизикцы, и отпразднует панихиду (т. е. „всенощную“). Когда, поэтому, он вернулся в Скифию, он удалился в так называемую Лесную (а это местность близ Ахиллова ристалища, и она изобилует всякого рода деревьями) — удалившись туда, он справил богине празднество во всей его полноте, имея в руке тимпан и увешавшись священными изображениями. Но вот один из скифов подсмотрел, что он делает, и донес царю Савлию; тот явился сам и, увидев, что Анахарсис действительно делает то, что про него говорили, убил его выстрелом из лука».
Греческий историк приводит это предание в доказательство нетерпимости, с которой скифы относились к чужестранным, особенно же к греческим, обычаям; мы бы его охотно спросили о другом. Был ли кизикский культ Матери мистическим? В пользу этого говорит аналогия, затем таинственность, с которой его справляет Анахарсис в Скифии (хотя тут возможно и другое объяснение), тимпан и священные изображения. Правда, пришлось бы допустить, что скифский путешественник в свою краткую и, по-видимому, случайную побывку в Кизике дал себя посвятить; но это вполне возможно. На приобщение кабирических элементов указывает одна подробность: обет Анахарсиса на случай невредимого возвращения домой — а возвращался он морем; мы знаем, что кабирические мистерии обещали посвященным именно счастливое плавание на море; этому обстоятельству они и были обязаны своей популярностью среди моряков. И еще хотели бы мы узнать, в каких отношениях находился этот мистический культ Матери с мистическим же культом Деметры и Коры; что заставило кизикцев, уже обладавших первым, еще послать в Элевсин за вторым? На этот вопрос мы никакого ответа не получаем и должны удовольствоваться самим фактом существования обоих. Деметра и траур по Коре — Великая Мать и траур по Кизику: там — воссоединение и «лучшая участь», а здесь?
Еще отметим, что и кизикская мать, подобно Идейской, была «горной»: она так и называется Идейской также и в Кизике (а насколько это считалось важным, видно из того, что Анахарсис в Скифии, где гор нет, справлял свое празднество в «Лесной»), но еще популярнее было ее прозвище «Диндимена», по имени горы Диндима, возвышающейся над Кизиком. Так же называлась и пессинунтская гора; ясно, что и имя горы вместе с самим культом было занесено в Кизик из Пессинунта, вероятно, задолго до основания там греческой колонии. Но если так, то как же могло явиться предание, что культ был учрежден Ясоном? Очень вероятно, что этот «Ясон» был не столько учредителем самого культа, сколько соединителем с ним тех кабирических элементов, о которых была речь; недаром Аполлоний причиной учреждения выставляет бурю, мешавшую отправлению аргонавтов. Другими словами, в «Ясоне» придется признать первого пророка-эллинизатора пессинунтского культа… А вторым, быть может, был тот, который перенес в Кизик культ элевсинской Деметры? Быть может, догадка дозволена, не следует только выдавать ее за факт. Мы еще не кончили нашего изложения; возможно, что в дальнейшем некоторые вопросы получат и более определенные ответы.
И вот, наконец, мы в Песеннунте; от Матери-Афродиты и Матери-Деметры переходим к их первообразу, к Матери-Кибеле, как гласит ее исконное имя. Пессинунт — город жрецов, подобно Мекке или Лхасе, управляемый старшим из жреческой коллегии, своего рода далай-ламой. Политические перевороты оказались бессильными перед этой сакральной организацией; даже дикие галлы, занявшие всю страну, преклонились перед таинственным обаянием святыни, покорившей их — быть может, своей непонятностью, но, быть может, и тем, что она напомнила им друидов их далекой родины.
Итак, величественный храм странной азиатской архитектуры и посад при нем, кругом горы — Агд, Диндим. Посад омывает речка по имени Галл, она после короткого течения вливается в реку Сангарий, сохранившую свое фригийское имя. Мы в самой родине религиозного экстаза, в самом сердце Анатолии, проявившем свою чрезмерную чуткость и в «пелузских святых» раннего христианства, и в мусульманском дервишизме. По мифу, сила Зевса во время его сна стекает на землю; оплодотворенная Земля рождает страшное двуполое существо, получившее от места своего рождения, горы Агда, имя Агдистис. Его разрушительная удаль заставила богов принять меры; по их постановлению, Дионис налил вина в источник, из которого чудовище утоляло свою жажду, последствием чего был глубокий сон опьяненного. Тогда Дионис тонкой веревкой привязал его мужской детородный член к его же ноге, так что оно, проснувшись, сильным и быстрым движением само себя оскопляет.
Из просочившейся на землю крови вырастает миндальное дерево; один его плод срывает Нана, дочь речного бога Сангария, и прячет в своем лоне. Миндаль внезапно исчезает, Нана же становится беременной и рождает дитя — Аттиса. Аттис расцветает юношей неземной красоты; Агдистис, теперь уже только женщина, влюбляется в него, делает его своим товарищем на охотах и вообще всюду берет его с собой. Но и царь страны, Мидас, обращает на него внимание и назначает его мужем своей дочери — Ии, как ее называют некоторые источники. Во время свадьбы врывается ревнивая Агдистис; при ее виде всеми овладевает безумие. Аттис схватывает свирель Агдистис, бежит в горы и там под сосной сам себя оскопляет. За этим самоизувечением следует смерть. Тогда Агдистис раскаивается в своей ревности: она просит Зевса вернуть жизнь ее любимцу. Это, однако, оказывается невозможным; единственное, что он может ей даровать, это — нетленность его тела: его волосы продолжают расти, его мизинец продолжает двигаться. Агдистис хоронит тело Аттиса в Пессинунте и учреждает в его честь, как бога, ежегодное празднество и жреческую коллегию — тех оскопленных «галлов» (местных, пессинунтских, названных так от реки), которых мы там встречаем.
Этот миф об Аттисе мы заимствуем из христианской апологии Арнобия (III в.), который, в свою очередь, ссылается на Тимофея, известного богослова, почерпнувшего свои сведения, как он сам говорит, из заповедных старинных книг и из самой глубины таинств, а также и на «других не менее сведущих людей». Это значит, если принять во внимание распространенный у древних метод цитирования: «моим источником был позднейший компилятор, называющий в числе своих источников также и Тимофея». Для нас здесь традиция Тимофея имеет исключительный интерес; ее мы выделили из рассказа компилятора и представили в чистом виде.
Но и в этом чистом виде традиция Тимофея носит на себе следы согласовательской работы; самый явный — рассказ об исходе самого героя. Одержимый безумием, он бежит, оскопляет себя под сосной и там же умирает. Это — обычное в подобных случаях удвоение мотива, если автору традиции угодно было заставить Аттиса умереть, самооскопление было излишним; если он хотел, чтобы Аттис, в пример жрецам-галлам, жил оскопленным слугой своей богини, ему не следовало отправить его тотчас же на тот свет. Всматриваясь в эти два соединенные Тимофеем мотива, мы легко убедимся, что один из них греческого происхождения, другой — азиатского. В самом деле, сосредоточимся на первом. В прекрасного пастуха Аттиса влюбляется богиня Агдистис, она берет его с собою на охоту — не так ли и Артемида сопутствовала прекрасному охотнику Ипполиту? Но юношу не удовлетворяет любовь богини: он ей изменяет ради царевны и становится жертвой ревнивого гнева, лишая себя жизни под влиянием насланного богиней безумия — не так ли и Дафнис, променявший божественную нимфу на смертную царевну, стал жертвой ее ревности? Но Агдистис раскаивается в своей суровости: она ищет своего возлюбленного, ищет его, ищет… и находит наконец во власти смерти — не так ли и Деметра искала свою дочь, пока не нашла ее во власти царя мертвых? — «Она хотела вернуть ему жизнь, но Зевс воспротивился». Знакомый прием при рудиментарном мотиве: «неосуществленное намерение». Уже по этому одному мы можем догадаться, что первоначально Агдистис своею любовью вернула жизнь возлюбленному. Но это подтверждается и другими источниками: исходом Аттисовых мистерий было воскрешение их героя.
Не правда ли, какой прекрасный греческий миф мы обнаружили под неприглядной оболочкой пессинунтского сказания? И главное: какое сходство по исходу и смыслу с элевсинским мифом! Любовь побеждает смерть — любовь любовницы здесь, любовь матери там. И в обоих случаях эта победа содержит в себе утешительную уверенность.
Греки во многих городах справляли мистическую службу своей горной Матери, но ей одной, без Аттиса и подавно без его оскопленных последователей-галлов; именно их и признавали фригийцы, имевшие свой религиозный центр в Пессинунте.
Само собою разумеется, что Агдистис — не более как прозвище Матери, владычицы горы Агда над Пессинунтом, вполне понятное там и непонятное в других местах. Отсюда искажения: Agdistis, Angdistis, Angistis, Angissis — все эти правописания в надписях встречаются. Кроме искажений, были возможны и перемещения, раз связь с горною Матерью была утрачена: далеко ли от Angissis до Anchises, до того пастуха, которого полюбила Идейская Мать-Афродита?
Великая Мать прежде всего и везде — горная богиня; в этом ее первоначальное значение. И ее праздник везде и всегда — весенний праздник. Теперь представим себе, что такое весна на горе, и исконный смысл таинств Матери на почве религии природы станет нам понятным. Здесь, на горе, грознее, чем где-либо, бушуют бури равноденствия, громче, чем где-либо, раздается безумный свист, вой и рев южного ветра, несущего с собой, вместе с тем, душистую влагу теплого моря и этим наполняющего душу сладким чаянием какого-то неведомого блаженства. Из этих двух чувств, безумия и чаяния, рождается основное состояние для мистического восприятия божества — экстаз.
Да, это царица гор, Великая Мать, разъезжает по своему царству в сопровождении шумной свиты, под звуки кимвалов, тимпанов и флейт; это ее львы оглашают гору своим рычанием — не забудем, что мы в Азии, — это они запускают когти в дрожащую плоть своей любимой добычи, дикого тура, чтобы отведать его горячей крови. Блажен, кто может душой приобщиться к блаженной свите! Путь указуют мистерии Великой Матери; они родственны мистериям Диониса, особенно же его фракийского двойника, Сабасия, почему и сливаются с ними очень легко. Великая Мать сопоставляется с Сабасием; для какого общего действия? Откуда нам знать! Греки, и среди них афиняне, поддерживали оживленные сношения и с фригийцами, и с фракийцами; частные религиозные кружки, уже начиная с V в., принимают их таинства, возбуждая этим насмешки не только комедии, но и серьезных государственных деятелей, вроде Демосфена, не упустившего случая уязвить своего противника Эсхина двусмысленной ролью его матери в распространении двусмысленных оргий фрако-фригийских божеств.
А там, в недоступной глуби Фригии, таинства Матери справлялись с жестокой, кровавой обрядностью. Не в виде ласковой женщины с символом плодородия изображалась горная Мать: ее кумиром был черный камень, хранимый в пещерном храме горы. И экстаз участников весеннего праздника принимал грозный вид исступления: острыми камнями, черепками, ножами они наносили раны друг другу и себе и в крайнем разгаре страсти доходили до самооскопления. Это было симпатическим чествованием любимца богини, Аттиса, впервые принесшего ей эту неслыханную жертву.
Но вот реформа Тимофея и эллинизация семитской обрядности; Великая Мать любит прекрасного Аттиса, он изменяет ей ради Ии — ее имя, к слову сказать, означает «фиалка» — она своим ревнивым гневом доводит его до самоубийства, до смерти… и это конец? Нет, только начало; хотите узнать конец, дайте себя посвятить. Обряды посвящения были таковы, что христианский апологет Фирмик Матерн в них признал учение дьявола: «В некотором храме человек, чтобы быть допущенным в святая святых и там принять смерть, говорит: я поел с тимпана, я напился с кимвала, я стал мистом Аттиса. Дурно, несчастный, сознаешься ты в допущенном грехе: ты впитал в себя снедь смертоносной отравы, ты под наитием нечестивого безумия вылакал чашу гибели; за такой пищей следует смерть и кара… Иная та пища, которая дарует спасение и жизнь». Видно, апологет вспомнил христианское причастие и усмотрел козни дьявола в его кощунственном предварении для мистов Аттиса. У них тоже полагалась священная трапеза, они ели с тимпана и пили с кимвала.
Тем временем, в эту святая святых, — по-видимому, пещеру-усыпальницу под храмом — внесена сосна с привязанным к ней изображением Аттиса: он ведь погиб под сосной. Фирмик и в этом обряде видит козни врага человеческого рода: «Нечестивый палач установил, чтобы его служба всегда возобновлялась с помощью древа: зная, что человеческая жизнь, прильнув к древу креста, будет скреплена узами бессмертия, он хотел обмануть обреченных гибели людей подобием древа. В фригийском культе Матери богов ежегодно срубается сосна и к середине ее ствола привязывается изображение юноши». Следует погребение Аттиса — и, как с правдоподобием заключают из других свидетельств, симпатическое погребение его мистов: они ведь после священной трапезы, по вышеприведенным словам Фирмика, для того и были введены в усы пальницу, чтобы там «принять смерть». Это и был момент «страха и трепета», о котором рассказывают посвященные: их зарывали в землю до головы, их отпевали, все среди глубокого мрака подземной усыпальницы.
Но послушаем опять Фирмика: «Еще один символ должны мы привести, чтобы обнаружить нечестие оскверненной мысли: необходимо развить весь ее порядок, дабы все убедились, что закон Божьего устава был извращен порочным подражанием дьявола. В определенную ночь изображение лицом вверх кладется на ложе и оплакивается жалобной песнью. Затем, после того как люди насытились притворным плачем, вносится свет. Тогда жрец намащает горло всех плакальщиков; а по окончании этого обряда намащения тот же жрец тихим шепотом произносит слова:
Воспряньте духом, мисты: бог спасен!
И мы обрящем от трудов спасенье.
Что это? Идола хоронишь ты, идола оплакиваешь, идола выносишь из гробницы — и, несчастный, сделав это, ликуешь! Ты освобождаешь твоего бога, ты слагаешь лежащие члены истукана, ты исправляешь бесчувственный камень: пусть же твой бог отблагодарит тебя, пусть он воздаст тебе одинаковыми дарами, пусть уделит тебе самого себя: умирай, как он умирает, живи, как он живет. Да, и вот еще: горло намащается маслом. Кто не презрит этого обряда, убедившись в его тщете? Есть, значит, и у дьявола свои помазанники».
Не все здесь ясно, но сосредоточимся на главном; а главное — это воскрешение Аттиса как залог воскрешения также и умиравших с ним мистов. Воскрешение кем? Фирмик этого не говорит, но мы извлекаем это из других свидетельств: самой Матерью, любовь которой побеждает смерть.
Имя Великой Матери, а тем более Матери богов, и древним давало повод к обильным насмешкам: сборщику пожертвований «для Матери богов» киник Антисфен ответил: «Ничего не дам; пусть боги сами содержат свою мать». Это бы еще ничего; но дело в том, что и в мифе и в культе эта Мать выступает не столько матерью, сколько любовницей. Это был большой соблазн, и пересмешник Лукиан в своих «Разговорах богов» не отказал себе в удовольствии его развить очень основательно. У него Афродита журит своего сына Эрота: «Дерзкий, ты самое Рею, богиню уже пожилую и притом мать стольких богов, влюбил в того фригийского мальчишку. И вот она по твоей милости безумствует: запрягши своих львов, взяв с собою своих корибантов, тоже довольно шалые существа, она с ними мчится взад и вперед по Иде, причем она с воем кличет Аттиса, из корибантов же кто ранит себя мечом в локоть, кто с распущенными волосами исступленно мечется по горе, кто гудит в рог, кто стучит в тимпан, кто звенит на кимвале, и вообще вся Ида оглашена шумом и безумием».
Видно, идейский миф поступил в духе эллинского богопонимания, заменив Великую Мать — Афродитой и пастуха Аттиса — пастухом Анхизом, причем от самооскопления любимца богини остался только один слабый след, его бессилие, да и то не в действительности, а в его опасении; тем же богопониманием была подсказана и реформа Тимофея, сохранившего, однако, поневоле издревле установленные имена. Но что сказать об исконном пессинунтском культе? Следует помнить, что там не только Мать была «матерью», но и ее сопрестольник Аттис «отцом» — таково значение имен Attis, Attes, Atys — и еще более — его другого имени Papas. Видно, это древнейшее понимание родительской четы было оттеснено перенесением на «отца» того обряда, который был в ходу у его почитателей. Старший галл всегда носил имя Аттиса: это было в духе восточного отождествления посвящаемого с его богом. А раз Аттис-человек был скопцом, то и о его образцебоге пришлось допустить то же самое. Матерью же «богов» пессинунтская Кибела стала вследствие своего сближения с критской Реей, матерью Зевса и его братьев и сестер.
Итак, здесь Мать-любовница; а там, в Элевсине, Деметра-мать. Не будем торопиться с выводами; наш круг еще не закончен. Оставляем пока анатолийскую религию; но прежде чем оставить, доведем ее до принятого нами исторического предела, т. е. до I в. до Р. X.
Решающая реформа Тимофея, как мы видели, должна была состояться около 300 г. по почину Лисимаха, тогдашнего царя фрако-фригийской области по обе стороны проливов. Состояла она в проникновении религии Великой Матери религией Деметры элевсинской; очень вероятно, что базисом для реформы послужил город, в котором оба культа существовали рядом, самый крупный из старинных городов в царстве Лисимаха, Кизик, роль которого в культуре античного мира была вообще очень велика. Правда, и Пергам не исключен: и он имел свой храм Великой Матери (Megalesion), а его святилище Деметры и Коры восходит как раз к эпохе Лисимаха. Но царство Лисимаха было недолговечно: сам он пал в 281 г., вслед за тем нагрянули кельты, занявшие весь северо-запад Анатолии с пессинунтской областью включительно. Наступил сорокалетний хаос, из которого лишь мало-помалу выделяется и достигает политической самостоятельности царство Атталидов в Пергаме, основанное казначеем Лисимаха Филетером. Атталиды постепенно расширяют свою область, занимают Иду, наносят галлам (кельтам) поражение в верховьях Каика, навязывают им свой протекторат. К концу III в. пергамские цари уже прочно держат в своих руках наследие Лисимаха, между прочим, и как покровителя культа Великой Матери. С Римом, победителем Ганнибала, они поддерживают дружбу: когда торжествующий город решает и у себя учредить культ Великой Матери, он обращается к пергамскому царю. Черный камень переносится из Пессинунта в Рим. Это вряд ли обошлось без смут, но мы о них ничего не знаем. Мы можем себе представить дело по аналогии перенесения чудотворных икон в христианскую эпоху: благодать не оставляет своего первоначального места, пессинунтский храм и впредь остался анатолийской Меккой. Наступил II век, время высшего расцвета Пергама за счет униженной Сирии Селевкидов; Великая Мать тоже процветала под соединенными ласками Пергама и Рима, тем более что и идейский центр ее культа был дорог Риму, потомку старинной Трои. А к последней трети столетия отношение становится еще непосредственнее: пергамское царство, под именем «провинции Азии», переходит во власть Рима. Последствием был новый подъем культа Великой Матери около 100 г. до Р. X.
Прошли те времена наивной и восхищенной веры, когда люди искали в замкнутой долине Нила таинственных истоков мистицизма, ревниво охраняемых молчаливой кастой жрецов и лишь путем посвящения или предательства ставших уделом также и чужеземных гостей. Чем более разбирались древние записи, смущавшие и подстрекавшие фантазию сторонних зрителей загадочностью своих прихотливых письмен, тем более трезвого, холодного света проливалось на сущность египетской религии. Развеялись соблазнительные и жуткие призраки египетской ночи; то, что нам показал ворвавшийся свет еще только утреннего солнца, оказалось довольно бесцветным, житейско-практическим, убогим богопониманием, вряд ли даже составлявшим предмет тайного учения. С одной стороны, неопределенные и малоотличимые друг от друга местные божества, произвольно сплетаемые в троицы или девятерицы по местным соображениям соседства, — божества, награждающие своих поклонников и карающие врагов; с другой — ряд других с определенными функциями, управляющих путями солнца или нарастанием Нила и принципиально недоступных просьбам и угрозам людей.
Что могла дать эта религия ищущей душе чужеземных народов и особенно греков? То, что она им действительно дала: почти ничего. Уже одно то, что Египет представлял себе небо женским и землю мужским началом, делало понимание египетской религии природы невозможным для эллина с его исконным и основным дуализмом оплодотворяющего неба и оплодотворяемой Матери-Земли. Вольно было Геродоту — с доверчивостью любознательного ребенка, прислушивавшегося к рассказам не очень сведущих, как оказалось, толмачей — объявлять чуть ли не весь греческий Олимп сколком с египетского пантеона; на самом деле общение Эллады с негостеприимной страной фараонов дало ей папирус и другие полезные товары, но не откровения о богах и религиозных началах мироздания. Ра и Птах, Нейт и Себек так и остались у себя дома.
Одно только божество, выделяясь из их среды, оплодотворило греческую религиозную интуицию — правда, лишь после того, как оно само было оплодотворено ею; это божество, которое мы и поныне называем его эллинизованным именем, не будучи в состоянии произнести исконно-египетского, — Исида. Она, в то же время, единственная, о которой имеется настоящий миф, а не только мифообразная формула; правда, связным пересказом этого мифа мы опять-таки обязаны греку Плутарху, между тем как Египет нам его сохранил в отрывках, подобно растерзанному телу Осириса; но так как эти клочки укладываются в целое, которое нам дает Плутарх, то мы и относимся с полным доверием к его знанию и добросовестности. Своим же исключительным воздействием на эллинское религиозное сознание Исида была обязана, в низменных сферах, тому, что была волшебницей среди богов и учительницей магии; а в более высоких — тем ее качествам, о которых пойдет речь ниже.
Итак, Исида — дочь отца-земли и матери-неба, Геба и Нут; это антифизическое сплетение жреческой теологии не важно, важно то, что она — мать молодого солнца Гора. Как таковая, она богиня восточного небосклона; богиней западного стала ее сестра Нефтида, их братьями были дневное, надземное солнце, Осирис, и ночное, подземное, Сет — Тифон. Братья и в то же время мужья: Исиды — Осирис, Нефтиды — Сет.
Это — в плоскости религии природы; а в плоскости истории — Осирис был древним царем Египта, мужем Исиды и братом остальных. Но брак Сета и Нефтиды был бесплоден, что легко объясняется в плоскости религии природы; Нефтида устроила так, что Осирис совокупился с нею, приняв ее за Исиду, и родила ребенка. Родив, она, однако, из страха перед мужем, бросила сына; Исида, зная о происшедшем, его отыскала и воспитала; это был Анубис, отныне ее верный страж.
Сет возненавидел своего брата и решил его погубить; для этого он воспользовался следующей хитростью. По размерам тела Осириса (которые он, надо полагать, узнал от Нефтиды) он заказал ларец; затем, устроив у себя пир и пригласив к нему и брата, он объявил, что подарит ларец тому, кому он придется впору. Стали пирующие поочередно в него ложиться; когда очередь дошла до Осириса, друзья Сета подбежали и заколотили ларец, после чего бросили его в Нил.
Узнала о случившемся Исида; отрезав свои волосы и одевшись в траурные ткани, она отправилась искать своего мужа. Тем временем Нил отнес ларец в море, а море выбросило его у Библоса (египетского) на берег; на месте, куда он был выброшен, быстро выросло дерево-эрика и охватило его своим стволом. Библосский царь срубил дерево и, не заметив находившегося в нем ларца, сделал из него столб для своего дворца. Исида после долгих блужданий «по божественному наитию» пришла и в Библос.
Пропустим подробности, слишком уж напоминающие службу Деметры у Метаниры и, по-видимому, уже после эллинизации Исиды заимствованные из элевсинского мифа; конец был тот, что Исида, выслужив столб, извлекла из него ларец и из ларца — труп Осириса. Она ласкает, оплакивает его; но что-то ее отзывает, она должна его бросить, а тем временем злой Сет подоспевает и находит тело своего брата. Чтобы предупредить его — не то оживление, не то похороны, он разрывает тело на четырнадцать частей и разбрасывает по всей земле. Приходит Исида; новое отчаяние, новые поиски; она находит разрозненные части, собирает их; Нефтида присоединяется к ней, они вдвоем оплакивают погибшего. Но этого мало: Исида научилась волшебству, своими магическими средствами она возвращает покойному и целость, и жизнь.
Тем временем подрос и Гор, сын Осириса и Исиды; он требует к ответу убийцу своего отца. Ответ в плоскости истории происходит перед судом, но в плоскости религии природы в пространстве, — в «день ужасов», в виде поединка Сета и Гора. Сет превращается в разных чудовищ; ему удается вырвать глаз у Гора (намек на затмение солнца), но и у него его противник вырывает ядра. К сражающимся является Исида; своими магическими средствами она возвращает сыну его глаз, но когда она таким же образом исцеляет и его врага, своего брата, возмущенный Гор отсекает ей голову… эта «ужасная черта» не встретила доверия со стороны благочестивого Плутарха, но мы тем более должны считать ее исконной. Гермес-Тот, в свою очередь, исцелил Исиду, и при посредничестве богов спор между всеми участвующими был улажен.
Знакомый с греческим мифом читатель признает тут первообраз или, по крайней мере, параллель с трагической историей Атридов: Осирис — Агамемнон, Сет — Эгисф, Гор — Орест; Исида соответствует Клитемнестре, и для этой параллелизации мотив ее обезглавливания сыном особенно драгоценен.
В египетской религии миф об Осирисе был прототипическим для обрядности похорон умерших в видах их оживления на том свете. Исида указала для этого путь; соблюдая примененные ею магические практики, всякий покойник становился Осирисом, с каковой целью ему и давалась в качестве путеводителя на том свете знаменитая книга мертвых.
Внимательный читатель не мог не заметить, что в пересказе Плутарха встречается явное удвоение: Сет дважды злоумышляет против брата, Исида дважды его находит, дважды оплакивает. Прибавим тут же, что древнеегипетский миф этого удвоения не признает: у него Исида только раз спасает Осириса, воссоединяя его тело. Вероятнее всего, дело обстояло так: Исида находит труп Осириса в ларце, она хочет возвратить ему жизнь, но для этого ей надо научиться магии. Спрятав дорогое тело, она отправляется к Гермесу-Тоту и становится его ученицей (на это имеются намеки в мифах). Опытной волшебницей она возвращается туда, где спрятала труп Осириса, — но его тем временем нашел и растерзал Сет. Она вторично его ищет и т. д.
Так, вероятно, передавал дело источник Плутарха; но при всем том удвоение остается удвоением. И читатель не затруднится припомнить, что мы такое же удвоение на том же, так сказать, месте рассказа нашли и в мифе об Аттисе. И там мы установили его происхождение и смысл: причиной возникновения был вариант, введенный Тимофеем Элевсинским в подлинный пессинунтский миф, а целью введения было желание дать ему приемлемую для эллинского сознания форму. Как увидит читатель, то же самое случилось и здесь и притом по почину того же Тимофея.
Заговорив о чествуемом в Александрии Сараписе, Тацит следующим образом рассказывает о происхождении этого культа. Когда Птолемей I устанавливал богослужение в новооснованной столице своего царства, ему явился во сне юноша неземной красоты и роста и потребовал, чтобы он перенес с Понта его кумира на благо своему царству, после чего, окруженный огнем, вознесся на небо. Птолемей сообщил свое сновидение египетским жрецам; но так как они Понта и вообще чужих земель не знали, то «он обратился к Тимофею афинскому из рода Эвмолпидов, которого еще перед тем выписал из Элевсина, чтобы сделать его руководителем обрядов». Тимофей, на основании рассказов бывалых людей, устанавливает, что разумелся понтский город Синоп и его пригородный храм Аида. Отвлеченный другими заботами, Птолемей не сразу воспользовался указанием своего советника; тогда тот же сон приснился ему вторично и уже в угрожающей обстановке. Пришлось повиноваться; Птолемей посылает сначала в Дельфы и после полученного там благословения — в Синоп, к царю Скидрофемиду. Не сразу согласился царь расстаться со своей святыней; но тут и ему приснился страшный сон, подтвержденный болезнью и другими явными признаками божьего гнева. Народ, узнав о происходящем, сплошной массой обступил храм, чтобы не допустить похищения кумира. Тогда сам бог покинул храм и через пораженную ужасом толпу проследовал на египетский корабль, который после невероятно быстрого плавания на третий день приходит в Александрию. Здесь и был построен величественный храм новому богу, как Сарапису, «на месте старинного храма Сараписа и Исиды».
Мы узнаем здесь обычного типа «ареталогию», т. е. храмовую легенду, имеющую целью прославить «доблесть» (αρετε) чествуемого бога; такая же точно рассказывалась и про перенесение в Рим пессинунтского кумира Великой Матери. Чудесные прикрасы нетрудно выделить; в результате получится важная религиозная реформа, произведенная родоначальником новой династии египетских царей.
Таковые в Египте обычно отмечали свое восшествие на престол учреждением нового культа; египтяне ничего не могли иметь против возобновления старинной традиции. Но Птолемей преследовал еще другую, более важную цель: он хотел под знаком объединяющей религии сплотить между собою оба элемента своего народа, греческий с туземным. Для этого он обратился к Тимофею Элевсинскому с поручением насадить в Александрии его родные мистерии; но культ чисто греческой Деметры, охотно принятый подданными-греками, ничего не говорил чувству египтян. Тогда был сделан дальнейший шаг: по свидетельству добросовестного Плутарха, «эксегет Тимофей с его заседателями и Манефон-себеннит доказывают Птолемею, что синопский кумир, который ему был привезен, представляет собою не кого-либо иного, а именно египетского бога Сараписа». Итак, Птолемей образовал комиссию из представителей греческого и египетского жречества для учреждения нового, общего для обеих наций культа; представителем греческого был тот же Тимофей, учредитель элевсинских таинств в Александрии, успевший за время своей деятельности в этом городе присмотреться и к египетской среде, и египетский жрец Манефон, написавший по-гречески историю своего народа и, стало быть, освоившийся с пришлой, греческой частью александрийского населения. Их общим делом были культ и религия Сараписа, кумир которого был привезен из греческого города Синопа, имя же было заимствовано из недр египетского символизма, обозначая «ставшего Аписом — Осириса».
Итак, кумир — греческого, имя — египетского происхождения; этим обе нации были удовлетворены. Имя имело для египтян решающее значение: из него они путем этимологических хитросплетений выводили свои богословские построения, им они пользовались для своих магических практик; от имени они бы никогда не отказались. Напротив, особенностью греков было именно то, что они видели в имени лишь безразличную, меняющуюся ризу божественного естества. Пусть им предложат поклоняться богу с негреческим именем Сараписа: они не затруднятся это сделать, видя в нем своего родного бога Плутона.
Так Птолемей разрешил религиозную проблему, поставленную ему его призванием на обновленный эллинизмом престол фараонов; решение было блистательным. Это доказала, во-первых, поразительная живучесть нового культа, культа Исиды и Сараписа: он пережил все остальные культы в Египте и был истреблен лишь императором Юстинианом в VI в., да и то только по видимости. Это доказала его еще более поразительная притягательная сила, проявленная в прозелитизме, его быстрое распространение по греко-восточному, греческому, греко-римскому и римскому миру. Это доказало, наконец, его обаяние среди чутких к мистическим восприятиям умов новой Европы; ведь не египетская богиня с непроизносимым именем, сопрестольница Себека, Птаха, Хатор и др., заворожила эти умы, создавая «жриц Исиды» вплоть до последних времен, а богиня эллинистическая, Исида Тимофея, эллинистическое претворение Деметры Элевсинской.
Было бы, однако, ошибочно утверждать, что Исида до этого претворения была совершенно чужда внеегипетскому и специально греческому миру. Морские гавани, места прихода и ухода иностранных судов, были естественными местами оседлости также и для иностранных «колоний» в нашем смысле слова. Как в египетском Навкратисе была эллинская колония, отгороженная довольно прочной стеной от остального египетского мира, так, наоборот, в афинском Пирее жила колония египтян. Разница, правда, состояла в том, что Навкратис был самоуправляющейся общиной, имевшей, естественно, и свои собственные культы, между тем как египетская колония в Пирее жила среди прочих жителей этого города. Но таким иностранным поселенцам предоставлялось при соблюдении известных условий образовать корпорации, которые были общинами в общине. И вот мы читаем в одной случайно сохранившейся надписи, относящейся к 333 г. — как раз накануне основания Александрии: «По предложению (оратора) Ликурга, сына Ликофрона, из рода Бутадов и вследствие признанного законным прошения китийских (на Кипре) купцов, чтобы им было разрешено приобретение участка земли для постройки храма Афродите, постановляется: разрешить китийским купцам приобретение участка земли для постройки храма Афродите на тех же основаниях, на каких и египтяне построили храм Исиде».
Итак, египетская «колония» в Пирее еще до птолемеевской эллинизации имела храм своей излюбленной богини; не следует, однако, преувеличивать значение этого факта. Современная ему афинская литература, очень живо откликнувшаяся на введенные частным образом чужеземные культы Адониса, Сабасия, Котит-то, совершенно молчит об Исиде; очевидно, внутри египетской общины поклонников, при их строгой отчужденности от «варваров», эта богиня не имела той жажды и силы прозелитизма, которую приобрела после реформы Тимофея. Зная отношение эллинов, и специально афинян, к чужеземным культам, и египтян к неегиптянам, мы можем утверждать, что пирейский храм Исиды, — вероятно, наглухо замаскированный гражданскими пристройками, — ничем не возбуждал внимания посторонних; египетского кумира с его непривычными скульптурными формами и не видел афинский глаз, как никакое афинское ухо не слышало литургических причитаний в ее честь. А если и слышало, то ничего не понимало: причитания были на египетском языке.
Теперь все изменилось: в Александрии, гостеприимном греческом городе, в роскошном Сарапее рядом с кумиром бога, изваянным рукою эллина Бриаксида, стояла его супруга Исида, в которой каждый эллин должен был признать свою Деметру — действительно, чтобы это дополнить, раскопки на Делосе доказали, что Исида Тимофея первоначально изображалась в виде Деметры, пока для нее не нашли специально греко-египетской формы. Вся литургия была на греческом языке — для египтян был выстроен особый Сарапей в Мемфисе, более приноровленный к их религиозным нуждам — и вперемежку с переделанными по египетским образцам молитвами слышались пэаны — да, именно пэаны Деметрия Фалерского, ученика Аристотеля и бывшего правителя Афин, ныне советника царя Птолемея; пэаны, сочиненные им в честь новых богов в благодарность за исцеление от болезни глаз. Эта Исида, конечно, уже иначе действовала на религиозное чувство. Первым делом она привилась среди греческого населения самой Александрии: следовать примеру великого афинянина Деметрия ни для кого не было зазорно. А затем — Птолемеи поддерживали морские сношения с собственно Грецией, их флот ходил по Архипелагу — Исида получила новое значение как охраняющая на море богиня, значение, какого за ней не знали боявшиеся моря египтяне. Операционным базисом Птолемеев на Архипелаге были Киклады; и вот Делос, по-видимому, первый заводит у себя Сарапей — в III в., прежде, чем Птолемеи потеряли свою власть на море. Политика их была антимакедонской; это их особенно сблизило с Афинами, которые были главным предметом завоевательных стремлений македонских царей. Птолемей II оказывает им помощь против Антигона Гоната; благодарные афиняне основывают новую филу в честь его, Птолемаиду, и, по-видимому, в то же время строят — уже не в Пирее, а в самих Афинах, недалеко от Акрополя — храм в честь Сараписа и Исиды.
Другим средством распространения культа было наемничество. Как популярна была военная служба у Птолемеев, видно из стихотворений Феокрита. Из греческих наемников многие, конечно, оставались в Египте, получая земельный надел в тамошних военных поселениях — лучшее средство эллинизаторской политики, которым располагали греческие цари Египта; но многие возвращались на родину и там, понятно, не переставали служить той богине, которая их охраняла в чужой стране. Так возникли культы Исиды на Крите, в Этолии и, по-видимому, во многих других местах.
Деметра Элевсинская не делала разницы между свободными и рабами, всех одинаково принимая в свой храм посвящений; эту свою гуманную черту она, естественно, передала и александрийской Исиде. Отсюда возник один обычай, несомненно, увеличивший популярность богини в низших слоях общества: обычай отпущения рабов на волю путем посвящения их Исиде. Это делалось таким образом: сумма денег на выкуп, собранная или самим рабом, или его покровителями, или в видах юридической фикции объявленная самим хозяином, вносилась последнему от имени Исиды, которая, таким образом, становилась как бы госпожой отпускаемого. Это не стесняло его свободы, а только скрепляло ее, так как хозяин в случае нарушения оной подвергался не только светскому, но и духовному взысканию; но понятно, что освобожденный таким образом становился в особенно близкие отношения к своей госпоже, делался особенно ревностным ее слугой.
Одновременно с восточным греческим миром был завоеван и западный. Кирена была более или менее подвластна Птолемеям, Сиракузы же через своего тирана Агафокла вступили с ними в родственные отношения. Это случилось еще в III в.; из Сицилии же богине нетрудно было перекочевать и в Южную Италию, в ее главную гавань Путеолы и дальше. Посетителям Помпеи памятен тамошний внушительный — не по размерам, а по загадочной архитектуре и не менее загадочным фрескам — храм Исиды. Он был построен уже после землетрясения, незадолго до гибели города, но на месте более древнего, заложенного еще во II в. до Р. X. А обосновавшись в Южной Италии, Исида стала настойчиво стучаться и в ворота Рима, пока не добилась своей цели.
Чего же искали и что нашли новые поклонники египетской богини и ее супруга в их полувосточной, полугреческой службе?
Во-первых, каждый грек, откуда бы он ни происходил, нашел в Исиде свою родную богиню, в Сараписе — своего родного бога. Что Исида была Деметрой, это мы уже видели; но она же была Афродитой Морской для коринфского купца, которого благословляла в опасный путь через Архипелаг; она же Герой Вершительницей охраняла брачную жизнь замужних женщин, она Артемидой облегчала их родильные муки, и так далее; даже с Великой Матерью она дала себя отождествить, когда прозелитизм также и этой анатолийской богини повел к столкновению с ней. Столь же всеобъемлющим божеством был и ее супруг Осирис-Сарапис. Кумир, как мы видели, изображал его как Аида-Плутона; но этот бог не пользовался в Греции особенно распространенным культом и даже в самом Элевсине играл довольно второстепенную роль. Там мужским членом троицы был, как мы видели, Дионис; и действительно, Диониса признал в Осирисе еще Геродот задолго до учреждения александрийского культа. Это значение осталось за Осирисом-Сараписом и впредь, причем орфики могли припомнить, что и их первозданный Дионис-Загрей был растерзан титанами, как Осирис — Тифоном, и молиться на том свете, чтобы «Осирис уделил им холодной воды» памяти и сознания. Но, кроме того, он был по своему первоначальному значению Гелиосом-Солнцем, и это значение со временем опять станет преобладающим — недаром он, явившись во сне царю Птолемею, в пламени вознесся к небесам. Он же и Посейдоном охраняет пловцов во время их плавания; он Асклепием исцеляет ищущих его помощи больных; он, наконец, превышает всех остальных богов своей силой, будучи Зевсом, супругом Исиды-Геры: «един Зевс-Сарапис», читаем мы много раз на передающих его любимое изображение резных камнях. «Един Зевс-Сарапис» — стоит запомнить эту формулу: она характерна и для этой эпохи, стремящейся уже к единобожию в иной форме, более простой и откровенной, чем та, в которой осуществила эту идею и исконная греческая религия и позднейшая религия Деметры. Сохранилась легенда, что в самый момент возникновения александрийского культа кипрский царь Никокреонт, обратившись к новому богу с вопросом, кто он, получил от него ответ: «Небо — моя глава, море — мое чрево, в землю упираются мои ноги; мои уши реют в воздухе, мои очи сияют солнцем». Это не очень наглядно, но идея Сараписа-всебога выражена ясно.
После древнегреческой радуги божественных проявлений, после собирания богов под укромной сенью деметриных таинств эта теокрасия — «смешение богов» — была следующим неизбежным шагом. Культ Исиды первый его совершил; при данном настроении эллинизма это был один из залогов его успеха.
Во-вторых, верующие нашли в культе Исиды и хорошо организованное, сильное и умное жречество, естественное наследие фараоновского Египта. Жречество было, оно требовало значительных затрат, и необходимостью изыскать соответственные средства объясняется поразительный прозелитизм культа Исиды. Часть правды этим высказана, но интереснее другая. При многочисленности жреческого персонала было возможно гораздо более интимное, личное отношение жреца к посвящаемому, чем в древнегреческих культах с их немногими жрецами и жрицами; то, что там было случайным явлением, здесь могло стать правилом. Мы нарочно не привлекаем самого подробного и яркого описания культа Исиды, которое сохранилось, — одиннадцатой книги «Метаморфоз» Апулея: будучи написана к концу II в. по Р. X., эта книга изображает нам культ богини в его последней римско-вселенской фазе и, несомненно, содержит элементы, чуждые эпохе эллинизма. Но позволительно будет сослаться на слова героя о посвятившем его жреце, на его сыновнюю к нему нежность и сыновнее почтение — несомненно, представление о жреце как о духовном отце впервые осуществляется в культе Исиды.
Помимо ежедневной службы Исида имела свои ежегодные праздники. Не будем предвосхищать того, что нам подлинно известно только для эпохи римской империи: мы не можем быть уверены в том, что веселый всенародный праздник «корабля Исиды» существовал уже в интересующую нас эпоху. Но зато, несомненно, существовал праздник мистерий Исиды; и эти мистерии и были тем третьим и главным, чего в ее культе искали верующие.
Главным оно было, конечно, и для Тимофея, влившего дух своего родного элевсинского культа в мистический культ египетской богини. И здесь душа посвящаемого настраивалась созерцанием священной драмы, героями которой были Осирис и Исида, а содержанием — страдание, смерть и воскрешение первого, горестные поиски и самоотверженный подвиг последней. Посвящаемый переживал вместе со страдальцем странствие через ужасы мрака к блаженству вечного света; «я дошел до пределов смерти, я коснулся своей стопой порога Персефоны; пройдя через все стихии, я вернулся обратно; среди ночи я увидел солнце, сверкающее белым светом; к богам и неба и подземной глубины я подошел и вблизи сложил им дань своего благоговения» — так говорит герой Апулея; и кто читал изображение элевсинских таинств в «Лягушках» Аристофана, тот знает, что в кратком рассказе Апулея, по крайней мере, столько же греческого, элевсинского, сколько и египетского.
Такова была религиозная реформа Тимофея, проведенная им по почину царя-эллина Птолемея Спасителя, при дружелюбном содействии слуги Исиды, эллинствующего жреца Манефона. Ее последствия были неисчислимы. Благодаря ей Исида действительно завоевала весь культурный мир: но это была эллинизованная Исида: египетские украшения, которые она взяла с собою с берегов Нила, так же мало изменили ее эллинское естество, как и «канопские» узоры третьего помпеянского стиля — его эллинскую основу: в своеобразных, но все же не древнеегипетских льняных ризах — жаждущих мистического откровения поклонников утешала все та же Деметра Элевсинская, богиня тайн о синем покрове.
Мы изучили вклады Анатолии и Египта в религию античного мира. Переходя теперь к третьей греко-восточной области, к Сирии, мы должны прежде всего заметить, что ее роль как оплодотворительницы античной религии почти вся еще впереди. В эпоху эллинизма она сама является полем усиленной эллинизации со стороны своих царей Селевкидов; но, покоряясь им внешне, она в то же время ревниво бережет про себя своих презираемых западным миром кровожадных ваалов, в ожидании того, еще далекого момента, когда этот мир, униженный и расслабленный, и их призовет к себе.
Только одно сирийское божество уже с давних пор сумело доставить себе доступ в круг эллинской религии, использовав чувство ее носителей, в котором заключалась их и сила, и слабость — чувство красоты: это была Астарта с ее любимцем Адоном. Но, быть может, и это исключение лишь подтверждает правило: дело в том, что для этой четы Сирия была только переходной областью, родиной же — древняя Вавилония. А так как вавилонская религия к тому же и лучше известна, чем сирийская, то с нее целесообразнее будет начать.
В древневавилонском пантеоне богиня Иштар занимает особое место, как богиня самостоятельная и яркая, а не бледное женское дополнение к мужскому божеству. В силу коренного астрально-природного дуализма вавилонской религии и роль Иштар двойная: она и душа одной из семи планет, той самой, которая поныне, после двойной лингвистической метаморфозы, сохранила ее имя — вечерне-утренней звезды Венеры, — и богиня земного плодотворения и его условия, чувственной любви. В этом втором своем естестве она чествовалась безудержным половым разгулом, сакральным выражением которого была религиозная проституция; но созданный ею буйный урожай весны обречен гибели, разрушительное время года срывает одно украшение за другим у вянущей природы, снимает с нее под конец зеленую ризу и отдает обнаженную богиню во власть смерти. Так возник в сознании вавилонянина образ юного бога природы, Таммуза, любимца Иштар. Причина его гибели именно в плодотворении — «причина смерти — любовь», можно сказать и тут. А царица любви — Иштар: это она своими ласками обольстила Таммуза, она стала причиной его гибели.
И вот Таммуз покинул свет дня, стал жителем преисподней, где царствует Нергал и его грозная супруга Эрешкигаль. Тут начинается для нас один из любопытнейших памятников вавилонской религии, «Сошествие Иштар», как его принято называть. «Стала мыслить Иштар о стране без возврата»; отправляется туда, находит стража у первых врат, посылает его к царице Эрешкигаль: «Пришла Иштар, твоя сестра». Закручинилась владычица мрака, жалеет она богиню и ее неотвратимую судьбу. По ее приказанию страж пропускает Иштар через семеро врат, снимая с нее последовательно украшение за украшением, под конец даже ризу стыда; обнаженной является она к Эрешкигаль. Та заражает болезнью ее глаза, чресла, ноги, сердце, голову, всю ее — и с этого мгновения прекратилось всякое плодотворение на земле, вся живая природа заснула. Испугались высшие боги; создав слугу, они посылают его к Эрешкигаль с властным словом. Эрешкигаль проклинает слугу, но переданное им слово исполняет; по ее приказу прислужник Намтар окропляет Иштар живой водой, ведет обратно через семеро врат, возвращая ей у каждых последовательно отнятые украшения. Конец гимна плохо сохранился и загадочен, но все же видно, что и Таммузу уделяют живой воды, что он воссоединяется с возлюбившей его богиней. Опять весна на земле.
И красиво и странно сплелись в этом мифе оба естества астрально-природной Иштар: мы узнаем богиню плодотворения, обрекающую гибели особь ради продления жизни породы, но узнаем и лучезарную звезду, спускающуюся через рубеж небосклона под землю, где предполагается царство мрака. Умирающая и воскресающая природа странно раздвоена в Таммузе и Иштар как natura naturata и natura naturans; первая в своем мужском, вторая в своем женском естестве, что уже совсем странно. Но мы, может быть, неправильно поступаем, рассуждая по-нашему в вавилонской атмосфере. Во всяком случае, Таммуз — символ расцветающей и увядающей природы. «О, пастырь! — поется в жалобном гимне в честь него, — ты — семя, не отведавшее влаги в борозде, зародыш, не принесший плода в поле, деревцо, не посаженное у орошающей струи, деревцо, корни которого подрезаны, лоза, не отведавшая влаги в борозде».
Одним из центров культа Адона и Астарты был город Библ в Финикии. Адон был ранен вепрем на охоте в роще Ливана и умер от раны; на память об этом библийцы ежегодно справляют «оргии» с плачем и ударами в грудь, после чего приносят ему заупокойные жертвы как мертвому. А на следующий день они выносят его изображение (из усыпальницы?) на воздух, объявляют его живым и чествуют отрезанием своих волос и религиозной проституцией. В эти дни будто бы и протекающая мимо Библа река, тоже носящая имя Адона, окрашивает свои волны в багровый цвет.
Местом столкновения и слияния финикийского и греческого элементов был остров Кипр; здесь финикийская Астарта превратилась сначала в «кипрскую богиню» (Киприду), а затем в Афродиту; здесь была помещена и родина ее любимца. Миф о нем получил следующую форму. У кипрского царя Кинира была прекрасная дочь, по имени Мирра. Воспылав нечестивой любовью к своему отцу, она путем обмана достигла своей цели, но под конец обман обнаружился, Кинир с мечом в руке бросился преследовать оскверненную осквернительницу — но боги, по просьбе Мирры, превратили нечестивицу в дерево, то самое, с которого сочится благовонная смола, носящая ее имя. Через десять месяцев кора дерева лопнула и выдала младенца — Адониса. Воспитанный пастухами, он и сам стал пастухом. Божественной красотой он покорил сердце самой Афродиты, и она сделала его своим товарищем и любимцем. Однажды он отправился на охоту. Исход был для него роковым; вепрь, встретившись с ним, ранил его в бедро, и он от этой раны умер. Безутешно было горе Афродиты; оплакав своего любимца, она спустилась за ним в преисподнюю и добилась его частичного возвращения себе. По решению Зевса, он отныне треть года должен был проводить в преисподней, треть с Афродитой, а треть, где захочет сам — но он, конечно, и эту треть подарил своей божественной подруге.
Из Кипра культ Адониса рано проник в Грецию как колониальную, так и коренную. Самым ранним свидетельством о нем мы обязаны Сапфо (VI в. до Р. X.); она сочиняла обрядовые песни для праздников Адониса. В пятом веке мы встречаем Адонии уже в Афинах; справляют их там плачем и жалобами суеверные женщины к великому неудовольствию властей — пришлый характер праздника живо чувствуется в этом к нему отношении представителей государства. Вообще, нигде в Греции до падения ее самостоятельности Адонии не получают официального характера: справляют их частные кружки вроде того, для которого Сапфо писала свои богослужебные песни. И притом преимущественно, если не исключительно, кружки женщин: вторая после Сапфо даровитая стихотворица греков, Праксилла, тоже писала адонические песни.
Но тот же культ — вряд ли из Финикии, а скорее, непосредственно из Вавилона — проник и в семитскую Анатолию, главным образом, в Лидию, и там существенным образом изменил местный миф и культ Великой Матери и Аттиса. Имена остались местные; но была введена одна подробность, сближающая Аттиса с Адонисом: его самооскопление было заменено смертью на охоте, и притом именно от поранения клыком вепря. В этом, действительно, отличие лидийского Аттиса от того фригийского, о котором была речь выше. И это проникновение должно было состояться в очень ранние времена; оно успело повлиять на легенду о лидийских царях и создать тот ее вариант, который мы знаем благодаря пересказу Геродота. Здесь Аттис является сыном царя Креза, и гибнет он от руки Адраста («Неизбежного», т. е. бога смерти) во время охоты на вепря.
Но это мимоходом; не в первый раз мы встречаем слияние Афродиты с Великой Матерью. Возвращаемся к настоящему Адонису. Мы проследили его судьбу в древнем Вавилоне, в семитской Сирии и в Греции эпохи независимости; теперь перед нами последний вопрос: роль культа Адониса и Афродиты в религии эллинизма.
Она именно такая, какой мы ее ожидаем при греко-восточном характере этого эллинизма: Адонис, не допущенный до тех пор в греческий пантеон, принимается в него теперь, его культ из частного становится государственным. Доказательств мы ищем прежде всего в царстве Селевкидов, взрастившем во времена оные религию Адониса и передавшем ее собственно Греции. С другой стороны, мы знаем эллинизаторские тенденции Селевкидов, их нелюбовь ко всему варварскому, особенно в религии. Но культ Адониса был достаточно эллинизован своим долгим сожительством с эллинской Афродитой: в этой греческой — уж, конечно, не финикийской, — форме его можно было принять в цикл государственных культов. И действительно, он был принят; мы заключаем это, правда, из очень немногословного свидетельства, оно состоит буквально из одного только слова, но это слово вполне доказательно. Это — имя месяца Λδονισιος в Селевкии — неизвестно, какой, но, конечно, основанный Селевкидами. Значима форма — Λδονίσίος, не Λδονίος; отсюда видно, что чествовался греческий Адонис, а не семитский Адон.
Этого мало; ничего не поделаешь. Красноречивее наши источники для третьего из греко-восточных царств, для птолемеевского Египта — точнее говоря, один источник, но зато первостепенный, — лучший поэт эллинизма, Феокрит. Он навестил Александрию в правление Птолемея II Филадельфа, в 60-е годы III века, был свидетелем праздника Адониса, справленного царицей Арсиноей в ее дворце — праздника царского, а, стало быть, при тогдашней форме правления, государственного — и описал виденное им в одной из своих прелестнейших идиллий, в «Сиракузянках».
Там — вот так диво для глаз — возлежит на серебряном ложе
Он, у кого на губах чуть первый пушок золотится,
Трижды любимый Адонис, любимый во тьме Ахеронта…
Рядом с престолом твоим красавца Адониса место:
Это — Киприды престол, здесь сидит Адонис румяный…
Ныне, Киприда, ликуй, обладай своим мужем любимым!
Завтра же ранней зарей по росе мы, все вместе собравшись,
К волнам его понесем, заливающим пеною берег.
Волосы с плачем размечем и, с плеч одеянья спустивши,
Груди свои обнажив, зальемся пронзительной песней…
Милостив будь к нам, Адонис, в грядущем году благосклонен,
Дорог приход твой нам был, будет дорог, когда ты вернешься…
Радуйся, милый Адонис, и к нам возвращайся на радость![77]
И эти эллинистические Адонии, впрочем, не имели мистического характера: все, кому угодно, смотрят на беседку блаженной четы, все слышат посвященный ей гимн, все «толпой» выйдут завтра на морской берег — почему именно туда, мы не знаем — оплакивать ее разлуку. И радость, и плач имеют только симпатическое значение: залогом воскресения также и чествующих обряды Адоний не служили, почему мы никогда не слышим о «мистах Адониса» наподобие мистов Деметры, Аттиса или Исиды. Благочестивые люди приходили на праздник Адониса и уходили с него, прощаясь с ним так, как это делают наши мещанки.
Все же для оценки религии эллинизма и этот государственный праздник Адониса имеет свое значение, так же как и мистерии Деметры, Аттиса и Исиды. Об этом значении и придется теперь поговорить.
Оставим в стороне коренную разницу между культом Адониса, с одной стороны, и Аттиса и Сараписа, с другой, — а именно ту, что первый не был мистическим, между тем как оба последних открывали свою завесу только для посвященных; ведь и по сю сторону завесы эти два культа представляли достаточно интересного для обыкновенных смертных. Возьмем то чувство, которое находило себе удовлетворение одинаково во всех трех — чувство «симпатии» в отношении божества, т. е. непосредственного переживания его судьбы. В чем заключалось его содержание?
Думается, если читатель сравнит «Сиракузянок» Феокрита с гимном Каллимаха в честь Деметры, он будет поражен сходством религиозного настроения. И здесь и там повышенная участливость, тот же, можно сказать напрямик, религиозный сентиментализм. И именно вследствие этого совпадения здесь и там, при совершенно ином характере религиозного чувства в гимнах Древней Греции, этот религиозный сентиментализм поставлен в счет не Каллимаху, а именно религии эллинизма. Не будем считать его преходящим явлением: мы найдем его в гимнах и размышлениях католической церкви, имеющих своим предметом страдания Спасителя и печали Богородицы.
Мы могли это удостоверить для культа эллинистической Деметры и Адониса, так как случайно сохранились стихотворения Каллимаха и Феокрита; и, конечно, мы не сомневаемся в том, что нашли бы его и в гимнах в честь Аттиса и Сараписа — пеанах Деметрия Фалерского, например, — если бы они до нас дошли; явление это, таким образом, и всеобщее в нашу эпоху и, как доказывает только что приведенная справка, очень живучее. Сравним же на этой почве древний культ Деметры, хотя бы и эллинистической — с этими тремя новыми, хотя и эллинизованными; найдем ли мы разницу?
Там Деметра тоскует по Коре; здесь Великая Мать — по Аттису, Исида — по Осирису-Сарапису, Афродита — по Адонису: тоска — мотив общий, вызывающий симпатию участников празднества. Да, только там это была святая тоска матери по утраченной дочери — здесь тоска любовницы по тому, с кем она делила сладкие, но слишком земные утехи чувственной любви. Элемент эротизма — законный где угодно, но только не в религиозном чувстве, и совсем отсутствовавший в чистых мистериях Деметры, сильно расцветал в этих новых культах.
Тут, правда, напрашивается одно возражение, и даже два. Во-первых, можно сказать, что и в исконно греческих мистериях этот элемент имелся налицо, если не в элевсинских, то в орфических: ведь и Орфея любовь к невесте, к Эвридике, заставила спуститься в преисподнюю. Это верно, и мы охотно пользуемся этим красивым мифом в подтверждение нашего догмата, что «любовь — привратница бессмертия». Но миф об Эвридике — не содержание орфических мистерий, а только рамка, и не тоска Орфея, а страдания первозданного Диониса предлагались симпатии верующих.
А во-вторых, можно попытаться выделить хоть таинства Исиды из этого круга: она была все-таки не любовницей, а супругой убитого Осириса-Сараписа. И все же на практике эротизм не был исключен, и мистерии Исиды стали не менее соблазнительны, чем мистерии Кибелы и Аттиса. Практика была очень красноречива; и мы имеем право утверждать, что религиозный эротизм вырос на почве именно этих эллинизованных восточных культов. Появилось полное соблазна мнение, противоположное тому, которое некогда создало религиозное скопчество: мнение, что чувственный экстаз — лучший путь к религиозному экстазу.
Ясно, что мы не можем проследить всего подповерхностного развития религиозных практик, да еще тайных. Мистерии Диониса в породившей их варварской стране сопровождались половым разгулом; это было понятно, так как они имели первоначально значение приворожения плодоносности к земле. Греция, приняв мистерии, очистила их от этого нежелательного элемента; можем ли мы поручиться, что это ей удалось вполне? Но, во всяком случае, в самих мистериях, поскольку они были греческими, этот эротизм не находил почвы; с перенесением в греческий мир этих восточных культов, он ее получил. Как религиозное скопчество, так и религиозная хлыстовщина выросла в соблазнительной укромности восточных таинств. Сравним нижеследующее надгробие нашей эпохи (I в. до Р. X.) в честь одной такой духовной особы, причастной к культу и Великой Матери, и Афродиты с Адонисом — надгробие, имеющее к тому же автором философа, хотя и эпикурейской школы — Филодема:
Здесь шаловливое тело Тригонии нежной зарыто,
Здесь упокоила персть цвет сабакейских гетер.
Были сродни ей беседка и шум вдохновенных кимвалов
И беззаботный задор, Матери милый богов.
По сердцу женская служба была Афродите влюбленной;
Чары Лаиды-красы ей открывались одной.
Почва святая, шипов не рождай над любимицей Вакха:
Белым левкоем, прошу, камень ее увенчай.
Надо ли настаивать на том, что и здесь эллинский дух покрыл тлен восточной распущенности обычным белым левкоем своей неотъемлемой красоты? Он остался верен себе; и все же это была опасная, роковая приправа. Сами ревнители культов это поняли, и позднее, уже в эпоху империи, постарались их очистить; принцип «развратом спасешься» так и не удалось вырвать из сознания людей. Он заразил и раннее христианство, и молодой церкви стоило немалого труда его искоренить — насколько она его действительно искоренила.
Образы большинства божеств греческого пантеона содержат в себе архаические черты «стихийно-демонической», по выражению А. Ф. Лосева, мифологии, постепенно вытесненной мифологией героической. В последней грозные архаические божества становятся мироустроителями, покровителями всевозможных человеческих предприятий, от ремесла и торговли до искусства. Видный отечественный историк античности В. В. Латышев писал: «Переходя от охотничьего быта к скотоводческому, человек почувствовал потребность и эту отрасль своего труда посвятить богам, и ее облечь в форму богослужения. Первый долг благодарности должен был быть уплачен тому богу, который дал руководимому им человечеству достигнуть этой более высокой ступени его культуры; это Гермес, бог Аркадии — той страны, которая, оставшись и в историческое время преимущественно скотоводческой, лучше других сохранила традиции скотоводческой эпохи. Это он похитил с Олимпа первое коровье стадо и дал его смертным — похищение же это имело первоначально глубокий смысл, подобно похищению огня Прометеем, и лишь дурная слава, которой покрыли себя аркадцы в историческое время как бродяги и воры, позволила певцам обратить и это благодетельное деяние их бога в ловкую воровскую проделку — ведь „много певцы измышляют, чему и сами не верят“». В других местах пастухи воздавали честь Аполлону: он сам некогда, искупляя убиение Пифона (или киклопов), согласился в течение целого года быть пастухом фессалийского царя Адмета; хорошо жилось при таком пастухе и стадам, и их владельцу. Пана мы уже знаем; и его родиной была Аркадия, где этого бога считали сыном Гермеса. Но необходимыми помощниками всех этих богов были «влажнокудрые нимфы весенних лугов», доставлявшие влагу пастбищам в знойные летние дни; им пастухи тоже воздвигали непритязательные капища и чествовали их молитвами, приношениями и жертвами.
И еще чествовали — и их, и прочих пастушьих богов — игрой на лире или свирели и песнями. Лиру изобрел Гермес, найдя однажды высохший остов черепахи — прекрасный резонанс для струн, как он сразу сообразил. Ею он выкупил у Аполлона похищенное стадо, и с тех пор ею владеет Аполлон, наравне с кифарой, которая, в сущности, была лишь усовершенствованной лирой. Свирель — по-гречески сиринга — была инструментом Пана. Пастушья жизнь с ее привольем располагала к игре; она и тешила душу играющего, и была полезна стаду, которое, прислушиваясь к знакомым звукам, не подвергалось опасности заблудиться; но из нее развилась особая отрасль труда — труда умственного — и поэтому о ней речь будет дальше.
Богиня земледельческого труда — Деметра, — собственно, одна из разновидностей Матери-Земли, указание на которую она сохранила, по-видимому, в своем имени (Δεμετερ, «почва-мать»). Для эллина она была символом зреющей нивы, в волнах которой мы и поныне можем ее чувствовать. И поэтому у этой «матери» есть «дочь» — Кора (Персефона), символ тех зерен, из которых взойдет нива будущего года. Из этого таинства возрождаемого хлеба вещий ум эллина вывел дальнейшее таинство бессмертия души; на этом изумительном синтезе основано самое священное из празднеств Деметры — Элевсинии с их мистериями; но все же это был первоначально праздник посева, почему ему и предшествовал праздник пахоты (προεροσια). Священным было и преполовение бытности Коры у ее подземного властелина; но еще священнее праздник самой жатвы. И тут ум эллина не остановился на одном физическом значении акта: даровательница урожая предстала перед ним как основательница оседлой жизни вообще с ее прочным браком и семейственностью — он видел в ней свою «закононосицу» (τηεσμοπηοροσ), первоначальный праздник жатвы стал для него глубокомысленным праздником семейной жизни вообще, Фесмофориями, празднуемым исключительно хозяйками.
За работой землепашца — работа виноградаря, важность которой на юге очень велика; посвящена она Дионису. В сущности, Дионис испытал в Греции развитие, противоположное развитию Деметры: та из скромной богини, зреющей нивы, развилась в богиню-закононосицу и в богиню тайн загробной жизни; Дионис пришел в Грецию как бог творческого экстаза, приносящий своим посвященным также и весть о бессмертии их души; но в гражданском культе пришлось и его праздник приурочить к человеческой работе — и ему поручили виноделие, родственное даруемому им экстазу, но первоначально от него независимое.
Правда, забота о благословении Диониса растущей, цветущей и плодоносной лозе было делом частного культа; государство заботилось о винограде лишь с момента его снятия. Цикл праздников Диониса открывался веселыми Осхофориями, т. е. «ношением гроздьев». Носили их избранные от отдельных фил — всех было десять — эфебы, и притом из храма Диониса в Афинах в храм Паллады в Фалере: гроздья были даром от Диониса богине-покровительнице страны. Остальные праздники были приурочены к различным стадиям брожения молодого вина; то были сельские Дионисии в декабре, Ленеи в январе и Анфестерии в феврале. Все они были обставлены отчасти веселой, отчасти серьезной обрядностью и расцвечены прелестными мифами и легендами; но прекраснейшим из всех дионисийских праздников были учрежденные тираном Писистратом Великие Дионисии в марте. Учредитель понял чествуемого бога в его первоначальном значении как бога творческого экстаза: вино отступает на задний план, первенствует песнь и в ее области — песнь из песней, трагедия. Друг человеческой культуры должен преклониться перед Великими Дионисиями: они дали повод к возникновению величайших произведений аттического гения, творений Эсхила, Софокла и Еврипида.
На пороге исторической жизни Греции новый культ, резко несовместимый с всегдашним чувством меры и предела, проник в нее из страны буйных сил и бурных страстей, из Фракии, — культ Диониса. Первоначально это было, вероятно, магическое воздействие на плодородие земли, и в необузданной варварщине половой разгул как симпатическое средство побуждения земли к плодородию не был ему чужд; при переходе, однако, на почву «благозаконной» Эллады, этот элемент должен был отпасть; осталось, как характерная черта новых таинств, исступление, достигаемое при помощи оглушительной музыки тимпанов, кимвалов и флейт и главным образом — головокружительной «оргиастической» пляски. Особенно подвержены чарам исступления были женщины; вакханки составляли поэтому главную свиту нового бога; в своих «небридах» (ланьих шкурах), препоясанных живыми змеями, с тирсами в руках и плющевыми венками поверх распущенных волос — они остались незабвенным на все времена символом прекрасной дикости, дремлющей в глубине человеческой души, но прекрасной лишь потому, что красотой наделила ее Эллада.
В исступлении пляски душа положительно «выступала» из пределов телесной жизни, преображалась, вкушала блаженство внетелесного, слиянного с совокупностью и с природой бытия; на собственном непреложном опыте человек убеждался в самобытности своей души, в возможности для нее жить независимо от тела и, следовательно, в ее бессмертии; таково было эсхатологическое значение дионисизма. Он завоевал всю Грецию в VIII–VII вв. в вихре восторженной пляски. Эрвин Роде убедительно сравнивает с этим явлением «манию пляски», обуявшую среднюю Европу после великой чумы XIII в. Конечно, умеряющая религия Аполлона постаралась сгладить излишества нового культа: Дионисовы «оргии» были ограничены пределами времени и места, они могли справляться только на Парнасе и притом раз в два года (в так называемых «триетеридах»). В прочей Греции дионисизм был введен в благочиние гражданского культа; его праздники приурочивались к работе винодела, и лишь в играх ряженых и поэтическом преображении Дионисова театра сохранились следы первоначального исступления.
По-видимому, это укрощение первобытного дионисизма вызвало новую его волну из той же Фракии, отмеченную именем Дионисова пророка Орфея. И эта волна подпала умеряющему воздействию Аполлоновой религии; результатом этого воздействия были Орфические таинства, состоящие из трех частей: космогонической, нравственной и эсхатологической.
Космогоническая часть орфического учения примыкала к более старинному мифу о победе Зевса над титанами и основанном путем насилия царстве богов. Чтобы иметь возможность передать его из запятнанных насилием рук в чистые, Зевс делает матерью царицу подземных глубин Персефону, и она рождает ему первого Диониса — Загрея. Но мстительные титаны завлекают младенца Диониса к себе соблазном его отражения в их зеркалах и, завлекши, разрывают на части, которые и поглощают. Сердце спасает Паллада и приносит Зевсу; поглотив его, он вступает в брак с Семелой, дочерью Кадма, и она рождает ему (второго) Диониса. От испепеленных титанов же произошел человеческий род.
Здесь к космогонической части, в которой первобытная фракийская дикость так странно преображена греческим глубокомысленным символизмом, примыкает нравственная. Раз мы происходим от поглотивших первого Диониса титанов, значит, наше душевное естество состоит из двух элементов — титанического и дионисийского. Первый тянет нас к телесности, к обособлению, ко всему земному и низменному; второй, наоборот, к духовности, к воссоединению в Дионисе, ко всему небесному и возвышенному. Наш нравственный долг — подавить в себе титанизм и содействовать освобождению тлеющей в нас искры Диониса. Средством для этого служит объявленная в Орфических таинствах посвященным «орфическая жизнь».
Из нравственного учения вырастает эсхатологическое. Живой Дионис, сердце Загрея, жаждет воссоединения со всеми частями его растерзанного тела. Целью жизни каждого человека должно быть поэтому окончательное освобождение той его частицы, которая в нем живет, и ее упокоение в великой сути целокупного Диониса. Но путь к этому очень труден. Титанизм является постоянной помехой, соблазняя к новому воплощению. И вот мы рождаемся и умираем, и вновь рождаемся, все снова и снова замыкаем свою душу в «гробу» ее «тела», все снова и снова воплощаемся — между прочим, и в звериных телах, и нет конца этому томительному «кругу рождений», пока мы, наконец, не внемлем голосу Диониса, не обратимся к «орфической жизни». И тогда мы спасемся не сразу. Трижды мы должны прожить свой век безупречно и здесь, на земле, и в царстве Персефоны, пока наконец не настанет для нас заря освобождения, воссоединения и упокоения.
Пребывание в царстве Персефоны перед новым воплощением понимается как время очищения от грехов жизни; ее обитель — для большинства людей чистилище. Кто безгрешно провел земную жизнь, тот и на том свете проводит жизнь в блаженстве, во временном раю — пока голос необходимости не призовет его обратно на землю для новых испытаний. Но есть и такие, которые запятнали себя «неисцелимыми» злодеяниями; для них нет очищения, они терпят вечную кару в аду. Вот почему каждую душу после смерти ждет загробный суд; строгие и неподкупные судьи должны определить, в которую из трех обителей ей надлежит отправиться.
Орфические таинства, в отличие от элевсинских, не были прикреплены к какому-нибудь городу: повсюду в Греции, особенно в колониальной, на западе, возникали общины орфиков, жившие и справлявшие праздники под руководством своих учителей. Конечно, от личности последних зависели и чистота, и духовный уровень самого учения; и если с этой точки зрения большинство «орфеотелестов», пугавших простой народ ужасом загробных мучений, и вызывало подчас насмешки просвещенных, то, с другой стороны, серьезные проповедники учения сумели поднять его на такую высоту, что не только поэты, подобно Пиндару, но и философы подчинялись его обаянию. Великий Пифагор сделал орфизм центральным учением своего «ордена». И через пифагорейцев, и независимо от них подпал орфизму и Платон; правда, в специально догматической части своего учения он не делает ему уступок, но в тех фантастических «мифах», которыми он украсил своего «Горгия», «Федона» и в особенности последнюю книгу «Государства», сказывается в сильнейшей степени влияние орфической эсхатологии. И оно им не ограничилось: отчасти через широкое русло платоновской философии, но более посредством подземных струй, лишь ныне отчасти раскрываемых, она вливается и в христианство. Церковь иногда старалась воздвигнуть против нее плотину Евангелия, — иногда же и нет, находя, что те или другие частности (например, учение о чистилище) не противоречат ему и даже, пожалуй, им рекомендуются. Как бы то ни было, орфизм в значительной степени скрасил христианские представления о загробном мире: без Орфея и Данте немыслим.
Из прочих отраслей земледельческого труда древоводство вообще было посвящено тому же Дионису как «Дендриту», богу приливающих весенних сил; но маслину афинянин посвятил своей богине-покровительнице, Палладе Афине. Она ведь ее подарила своему народу в тот знаменательный день, который решил его участь. Посейдон, желая показать свою силу, ударом трезубца извлек источник морской воды из скалы Акрополя; но Паллада показала людям, что не сила, а благость — высшее проявление божественности; по ее мановению там же выросла бессмертная маслина, почтенная прародительница вековых маслин в долине Кефиса. Почтенны, впрочем, и они: их зовут «мориями», т. е. древами рока, ибо рок настигает того, кто коснется такого дерева святотатственной рукой.
Спартанцы соблюли этот завет в Пелопоннесскую войну: как люди благочестивые, они не тронули священных морий Паллады. Впрочем, не удивительно, что в Афинах культ Паллады как богини-покровительницы всего государства затмил ее культ как покровительницы маслины: на роскошном празднике Панафиней оливковое масло играет роль только приза победителям в состязаниях, которым государство дарило в красивых глиняных амфорах, тоже афинского производства, с символическим изображением и надписью «Я — с афинских состязаний» — на вечную память.
Палладе же был посвящен и труд ремесленника в его полном объеме — на то она была Афиной-Эрганой («ремесленницей»), имела как таковая свою ограду на Акрополе перед Парфеноном и свой ежегодный праздник в октябрьское новолуние. Но из всех ремесел одно было ей как богине особенно близким: это было самое выдающееся по художественному совершенству среди женских ткацкое мастерство. Зато на ежегодном празднике Панафиней ей посвящался на Акрополе сотканный лучшими афинскими мастерицами пеплос, и его передача в храм Афины была центральным актом всего торжества.
Из других ремесел она особенно опекала гончарное, гордость Аттики. Зато в кузнечном ремесле Паллада имела товарища: искусным кузнецом считался тот, кого научили этому искусству «Гефест и Паллада Афина». Гефест как бог вулканического огня был тут необходим. Афины особенно его уважали; они воздвигли ему прекрасный храм — вероятно, тот самый, который сохранился поныне и обыкновенно называется «храмом Тесея», — и чествовали его вместе с Палладой ежегодным праздником (Гефестиями и Халкиями, т. е. «праздником кузнецов») в конце октября, перед наступлением зимы, когда было особенно уместно вспомнить о благодетельной силе огня. Впрочем, богом огня был для эллинов также их благодетель Прометей; и он по праву говорит про себя в одноименной трагедии Эсхила:
От Прометея все ремесла людям.
Это не повело к расколу: афиняне почитали обоих, и притом схожим образом. Центром праздников обоих богов огня был ночной факельный бег.
Торговля, как в известном смысле и поныне, имела своим покровителем Гермеса: бог-странник, знаменитый жезл которого — керикейон, жезл со змейками — обеспечивает странникам безопасность на больших дорогах, естественно призывался и владельцами торговых караванов. Отсюда, однако, значение Гермеса распространилось в двух направлениях. Вообще торговля распадалась у древних на две отрасли: во-первых, на крупную ввозную и вывозную (εμπορικε) и, во-вторых, на мелочную на местах (καπελίκε): первая была в почете, вторая не особенно. Покровительство Гермеса также и второй с ее органическим мошенничеством не могло не уронить значения самого бога; во всем своем величии он являлся как покровитель первой, соединенной с опасностью для жизни, притом не только в сухопутной, но и в морской ветви. И здесь нужен был Гермес как оплот против пиратов; но все же чаще приходилось торговцу-мореходу подвергаться опасности со стороны самого моря — и поэтому усердно молиться всем его божествам, о которых была речь выше.
А так как благодаря устроению эллинской земли морская торговля была много значительнее сухопутной, то работа торговца почти совпадала с работой судовщика. Ее важность была огромна в Элладе: «Труды и дни» Гесиода ограничивают свою тему земледелием и судовым промыслом. И равным образом в системе греческих праздников мореходство занимает следующее по значению место непосредственно после земледелия. Понятно, что самым удобным временем для праздников мореходства было начало и конец сезона, дни непосредственно после весенних бурь и перед осенними. В Афинах это были Дельфинии в начале апреля и Пианопсии в октябре: оба эти праздника были поставлены в красивую связь со знаменательным для города Паллады, хотя и не торговым плаванием — а именно с плаванием Тесея и обеих его обреченных Минотавру седьмиц юношей и девушек на остров Крит. С трепетом провожали их отцы и матери, с трепетом ждали их возвращения — понятно, что обрядность обоих праздников сохранила память об этих чувствах.
После ноябрьского ненастья наступала тихая, ясная погода, во время которой труженики Посейдона могли вернуться к своему промыслу и привести домой отрезанные бурей в чужих гаванях суда. И греческая религия природы не затруднилась объяснить это странное явление. Дело в том, что в это время священная птица морского бога, алкиона, высиживает своих детенышей в своих плавучих гнездах — почему эта птица и поныне называется по-русски «зимородком»; так вот ради нее Посейдон и сглаживает своим трезубцем морские волны, чтобы они не заливали надежды его любимицы. Отсюда красивая греческая притча об «алкиониных днях» как о затишье после бури; отсюда также и греческое имя декабря — посейдеон.
Возвращаясь, однако, к Дельфиниям и Пианопсиям, может показаться странным, что эти два главных праздника мореходства посвящены не столько Посейдону или Гермесу, сколько богу, ничего общего как будто не имеющему с торговлей и морем, — Аполлону. Это, несомненно, стоит в связи с тем, что весь цикл праздников, как мы видели, был установлен греческими общинами при содействии и с благословения Дельф; вполне понятно, что их жреческая коллегия отвела своему богу первенствующее место во всем цикле. Это сказывается в особенности в обрядности только что упомянутых Пианопсий. Они были не только праздником завершения мореходства: совпадая с концом также и земледельческих работ, они были самым значительным праздником труда вообще. И первое место в их обрядности занимало нечто поразительное по своей осмысленности: в торжественной процессии миловидный мальчик, оба родителя которого были живы (αμπηιτηαλεσ), нес масличную ветвь, увешанную плодами, булочками, кувшинчиками с елеем, медом и вином, одним словом, дарами и Деметры, и Диониса, и Паллады; это была «иресиона». И нес он ее к храму Аполлона как хозяина праздника, как бога труда. При этом участники шествия исполняли веселые песни.
В тот же день и в частных хозяйствах происходили свои приношения иресионы — и, конечно, здесь-то и зародился этот обряд, на почве религии Деметры, а не Аполлона. Иресиона прикреплялась к стене дома, которому она служила охраной до следующего урожая; что с ней делали потом, мы не знаем, но есть основание предполагать, что ее с молитвой сжигали на домашнем очаге.
Мы говорили до сих пор главным образом о физическом труде; само собой разумеется, однако, что и умственный имел в Элладе свое религиозное освящение. Вначале его главным проявлением и как бы совокупностью была поэзия — точнее говоря, раз мы на греческой почве, хорея, т. е. соединение поэзии, музыки и пляски, триединая зародышевая ячейка позднейших обособленных искусств.
Афиняне гордились тем, что именно чистота их горного воздуха приспособляет их к умственному труду, к поэзии: там, на высоких склонах, проясняется ум, окрыляется душа, черпается творческое вдохновение. Его богини поэтому — горные нимфы; «нимфолептами» называют и прорицателей, получивших свой вещий дар от самих дочерей вещей природы. Горных нимф мы называем «ореадами» (от οροσ «гора»); но как вдохновительницы поэтов они удержали более древнее имя, родственное с латинским mons — имя муз. Имела и Аттика свой «холм муз», здесь, по местному преданию, они даже родились как дочери Гармонии; но это предание не могло соперничать с более старинными, освященными именами Гомера и Гесиода, согласно которым музы, дочери Мнемосины (Памяти), жили либо на Олимпе (Гомер), либо на Геликоне (Гесиод).
Музы покровительствовали всему умственному труду человека — αμυσοσ называли того, кто к нему был неспособен: «да не доведется мне жить среди амусии», — молился некогда Еврипид. Они покровительствовали человеку с первых же неуверенных шагов ребенка на его поприще, с уроков грамоты: в классной комнате стоял обязательно кумир муз, со своим свитком или складнем в руках они были в глазах малыша как бы образцом того трудного искусства, которому его обучали. И неудивительно, что свое первое достижение он посвящал именно музам, что он первым делом учился склонять священное имя: Μυσα, Μυσεσ в греческой грамматике, Musa, Musae в латинской были примерами «первого склонения».
Вырастет мальчик, посвятит себя умственному труду — музы и подавно станут его покровительницами. О поэтах известно всем; в пору античной религии они исправно перед проявлением своего искусства молились музам — в новейшее время их некогда живое имя стало лишь классическим привидением. К ним приобщали и других радостных божеств — Аполлона, Гермеса, Палладу (последнюю, отождествив со своей Минервой, специально римляне), — но главное место принадлежит все-таки музам. И не в одной только поэзии — «музыка» унаследовала их имя, и обе они вместе с пляской стали называться «мусическими» искусствами, в отличие от изобразительных, развившихся из ремесел. А когда египетский династ Птолемей Сотер в III в. до Р. Х. основал в Александрии первую в истории академию наук — он вполне правильно назвал ее Μυσειον, каковое имя в суженном значении поныне сохраняет «музей».
Если мифология греков складывалась под несомненным влиянием мифологических традиций Малой Азии, то римская мифология очевидно испытала на себе «двойное воздействие»: сначала — соседних с племенем латинов италиков и этрусков, а впоследствии — тех же греков. В римский пантеон вошли древние италийские божества — Палес, Диана, Эгерия, Керра (римская Церера), Диовей, он же Иовис (римский Юпитер), Матута, Фортуна, Маворс (римский Марс) — и божества этрусков — Уни (римская Юнона), Менрва (Минерва), Велханс (Вулкан), Сатре (Сатурн), Селванс (Сильван), Геркле (Геркулес).
Как писал отечественный историк античности С. Н. Ковалев, «с римской религией в ее древнейшем виде мы знакомимся по списку праздников, который составлен был еще в то время, когда ни одно греческое божество не получило места среди римских. Первое место занимают в нем праздники Юпитера и Марса, затем идут праздники земледельческие и винодельческие, за ними уже пастушеские: приносились жертвы кормилице-земле, богине плодородия Церере, богине размножения стад, божеству изобилия, Юпитеру как покровителю виноделия, покровителю стад, совершались праздники в честь морских богов, в честь Тибра, в честь бога огня Вулкана, наконец, справлялся ряд домашних праздников: богини дома Весты, Пенатов, умерших и т. д».
В то время как греки представляли себе всякое божество личностью, наделяли его ярко определенною индивидуальностью и около каждого бога создавали целый цикл глубоких и поэтических мифов, римляне старались выяснить себе все сколько-нибудь значительные явления, действия, свойства и затем, признав за каждым из них своего бога, стремились только узнать, как именно к этому богу обращаться, чтобы вернее и легче склонить его на свою сторону. Римская религия была отмечена характером задушевности и искренности, но не отличалась возвышенностью, идеальных элементов в ней немного, совершенно чуждо римлянам и обожествление героев. Идея, что земные преступления суть проступки пред божеством и что божество примиряется только с наказанием преступника, была распространена и у римлян, но человеческих жертвоприношений, общих другим народам, у них не было — только слабые следы таких жертвоприношений можно видеть в некоторых примерах казни уже обвиненных преступников и в тех случаях, когда в битве какой-нибудь великодушный человек бросался на верную смерть, которая должна была привлечь на сторону его войска милость богов.
Римская религия была основана главным образом на привязанности к земным благам и уже в гораздо меньшей степени на страхе пред грозными силами природы. Боги внушали римлянину и страх, но не тот, который охватывает душу при мысли о всемогущей природе или вседержащем божестве. Римлянин искал от своих богов помощи, но прежде всего помощи в своей действительной, трудовой жизни. Римлянин как бы вступал в договор с божеством и ждал, что боги будут к нему благосклонны в каждом случае, когда он со своей стороны точно и добросовестно исполнит пред ними свои обещания и обязательства. Римлянин и старался их исполнить, но и тут он оставался точным и деловитым: ни излишняя роскошь богослужения и жертвоприношений, ни излишняя фантазия в поклонении не были в духе римлян.
Для исполнения всего нужного по отношению к богам у римлян издревле существовали жрецы и особые их коллегии для служения Марсу и Юпитеру — «Марсов возжигатель», «скакуны», «куриальные возжигатели» и «возжигатели Юпитера», получившие впоследствии первое место. Наряду с жрецами у римлян существовали еще авгуры, понтифики, фециалы: это были совершенно самобытные латинские учреждения, представлявшие собою коллегии сведущих людей, специально занятых общими богослужебными порядками, изучением способов, как лучше всего сноситься с богами, понимать их волю и знамения. Эти люди не служили богам, не приносили жертв, но они учились истолковывать, что предвещают те или другие явления, наблюдавшиеся при жертвоприношении; когда угодно божеству начало того или другого предприятия. В частности, авгуры занимались гаданием по полету птиц, понтифики были хранителями точных знаний — мер, весов, счисления времени, почему впоследствии на них было возложено вообще наблюдение за богослужебными порядками, фециалы хранили международные договоры и законы. Ни один жрец, ни один понтифик не мог никогда претендовать на какое-либо значение в делах управления, они могли советовать лишь тогда, когда их спрашивали, и были обязаны наравне со всеми гражданами повиноваться должностным лицам.
Римская религия, в противоположность греческой, не только не содействовала развитию художественной и философской деятельности, но подавляла их. Неолицетворенные римские боги не нуждались в художественных изображениях, и когда такие изображения появились, они были встречены первое время с осуждением. Отсутствие всякого творчества, всякой фантазии в сфере религиозной было причиной, что и впоследствии фантазия не развивалась и римская поэзия и римская философия никогда не поднялись над уровнем посредственности. Но римская религия именно потому, что была низведена к обыденным понятиям, была для всякого понятна и доступна. Она удовлетворяла глубоким духовным потребностям простых людей и благодаря своей простоте и наивности держалась твердо даже и тогда, когда греки утратили всякую веру, разрушенную тем самым развитием наук, искусств и философии, которое было призвано к жизни прежде всего творчеством в области религии. Насколько греки остаются недосягаемым образцом всестороннего развития человеческого духа — настолько римляне велики строго самобытным развитием своего духовного уклада. Римская религия не была исключительна и не препятствовала усвоению и чужих богов: уже в самой глубокой древности у римлян распространилось поклонение разным латинским богам, а затем и греческим — Аполлону, Гермесу, Геркулесу, Асклепию, Артемиде-Диане.
У римлян были божества, заведовавшие всеми отдельными действиями человека: они принимали его при рождении и сопровождали до могилы. Partula присутствует при первых родовых болях; Lucina заведует самим рождением; Diespiter дарует ребенку свет; Vitumnus — жизнь, Sentinus — чувства; Vaticanus, или Vagitanus, открывает рот и производит первый крик новорожденного; Leuana поднимает его с земли и представляет отцу, который признает его своим; Cinina охраняет колыбель; Rumina приучает его сосать грудь, которую древние называли ruma; Nundina — богиня девятого дня — напоминает, что через девять дней после рождения мальчик, очистившись, получив имя и снабженный амулетами, которые должны оберегать его от дурного глаза, действительно вступает в жизнь; рядом с ней Ceneta, Mana и Fata сулят ему счастливую судьбу.
Ребенок растет. В течение некоторого времени кажется, что боги меньше занимаются им, предоставляют его исключительно на попечение кормилицы. Но вот его отняли от груди — тотчас являются новые божества, которые окружают ребенка: Educa и Potina учат его есть и пить; Cuba следует за ним, когда он переходит из колыбели на кровать. Ossipaga укрепляет его кости, a Carna — мускулы. Ему нечего бояться упасть, когда он станет ходить: Statinus, Statilinus и Statina помогут ему держаться на ногах; Abeona и Adeona научат его идти вперед и возвращаться назад; Iterduca и Domiduca — ходить вне дома.
Вместе с тем развивается и душа ребенка, и тоже при помощи разных божеств: Farinus разверзает уста и помогает испускать первые звуки; Fabulinus учит словам; Locutius — целым предложениям. Вслед за тем появляются у ребенка разум, воля и чувства: разум вместе с Mens, Mens bona, богиней ума и в особенности здравого смысла, вместе с Catius — богом сметливости; Consus — богом мудрых решений; Sentia — богиней мудрых советов. Воля образуется при помощи Volumnus, Volumna или Voleta, которые, по-видимому, играют ту же роль, что и божества, способствующие принятию решений; Stimula, которая возбуждает и увлекает; Peta — заведующая первым внешним проявлением воли; Agonilis, Agenoria, Peragenor — приводящие в исполнение задуманное действие; Strenia — возбуждающая мужество, необходимое для преодоления препятствий; Pollentia и Valentia — помогающие продолжать начатое дело; Praestana или Praestitia — закончить его. Чувства рождаются при помощи Lubia или Lubentina и Liburnus — божеств удовлетворения; Volupia — богини наслаждения; Cluacina, которая была, вероятно, божеством грубых страстей; Venilia — богини надежд, которые осуществляются, и противоположной ей Pauentia — богини смущения и страхов.
Особые божества заканчивают нравственное и телесное развитие ребенка, превращая его из подростка в юношу: Numeria учит его считать; Camena — петь; Minerva заканчивает дело богини Mens, укрепляя его память; Juventas — юность и Fortuna barbata — бородатая фортуна — оживляет тело юноши, вступающего в зрелый возраст.
Римское богословие не позволяет ни на одну минуту остановиться в этом бесконечном перечислении божеств. Тотчас за богами юности появляются божества брака: во главе их находится Juno Juga или Pronuba — в качестве богини, заведующей, по-видимому, вообще всем этим событием; потом Afferenda — занятая приданым; Domiducus, Domitius и Manturna — три божества, которые следуют друг за другом: первое, чтобы привести новобрачную к супружескому дому; второе, чтобы помочь ей решиться войти в этот дом; третье, чтобы заставить ее остаться там жить. Unxia — напоминает, что порог дома умащен благовониями, что составляет хорошее предзнаменование.
После свадьбы уже встречаем гораздо меньше божеств, потому ли, что римляне считали человека с этого времени более способным к самостоятельной жизни, или же просто потому, что до нас не дошли их имена. Время от времени, впрочем, попадаются божества отдельных моментов семейной жизни: Tutanus и Tutilina, — помогавшие во время нужды; Viriplaca, которой молились в дни супружеских размолвок; Orbona, к которой обращались бездетные родители.
К этому же периоду жизни относятся, без сомнения, и те боги, которые дают человеку почести, богатство, счастье и здоровье: Fessona — богиня утомленных людей; Pellonia — обезоруживающая врагов; Quies — доставляющая покой; Redicuhis, который первоначально был, вероятно, богом возвращения. Материальное благосостояние находится под покровительством богов выгоды и корысти (dii Lucrii), а в особенности Pecunia, Argentinus, Aesculanus — божеств денег, серебра и бронзы, и Arculus — бога шкатулок. Honorius был богом почести и общественных должностей.
У изголовья умирающего человека стояло столько же богов, сколько их было у колыбели новорожденного: Caecutus — лишавший света его глаза; Viduus — отделявший душу от тела; Mors — которая заканчивала дело смерти; Libitinа — участвовавшая в погребальном шествии; Nenia — в оплакивании покойника.
Ко всем этим божествам следует причислить также и тех, которые, как говорит Варрон, касаются не самого человека, а различных вещей, имеющих отношение к нему, как, например, пищи, одежды и вообще всего необходимого для жизни.
Во главе их нужно поставить божества плодов земных: Janus и Saturnus, которые открывают покров земли и осеменяют ее; Seia Semonia или Fructiseia — питающая посеянное зерно в земле, и Segetia — после того как оно пустит росток; Proserpina, которая была первоначально богиней прозябания; Nodutus — заведующий ростом стебля; Vohitina — окружающая колос предохранительным покровом; Patelana — помогающая колосу развернуться; Panda — богиня колосьев, развернувшихся и открытых; Hostilina — выравнивавшая колосья. Затем идут Flora — богиня цветения хлебных злаков; Lactans — бог колосьев, зерна которых еще налиты молоком; Matuta — способствовавшая созреванию. Sterquilinus дает силу растениям, удобряя землю; Robigus и Robigo заботятся о том, чтобы ржа не испортила хлеба; Spiniensis уничтожает колючки и репейник. Призывают еще Runcina, когда хлеб снят или, вернее, когда он очищен от сорной травы; Messia — охраняющую жатву спелого хлеба; Tutelina — сберегающую его после жатвы; Noduterensis — заведующего молотьбой; Pilumnus, который мелет зерно.
Существовала особая богиня для плодов — Pomona, другая, Flora, для цветов, третья, Meditrina (относительно которой, впрочем, существует сомнение), для виноградной лозы. Уход за пчелами был поручен богине меда Mellona Из божеств, покровительствующих скоту, известны имена троих: Pales — богиня овец и ягнят, ВиЬош — быков, Ерош (кельтского происхождения) — лошадей.
Кроме того, мы знаем богов различных местностей и частей земли, на которых живет или ходит человек. Ascensus и Cliuicola напоминают о спусках и тропинках по склонам холмов и гор, Jugatinus и Montinus — о вершинах гор и горных равнинах. Coltatina — богиня холмов, Vallonia — долин, Rusina — окружающей местности. Порог человеческого жилища охраняла Jana; Arquis был богом сводов, Forcutus — дверей; Cardea — дверного крюка; Limentinus — камня у порога, рядом с ним была его подруга — Lima. Внутри был Lateranus — бог домашнего огня.
Список всех этих божеств был помещен в Indigitamenta — древних книгах понтификов. Это были не простые эпитеты, не отвлеченные понятия. Перечисленные выше боги действительно существовали по представлениям римлян. Они были вполне определенными существами; им поклонялись и молились, как божествам, действительно существующим отдельно друг от друга.
У римлян были весьма своеобразные представления об отношениях между человеком и божеством. Если кому-нибудь казалось, что один из богов разгневался на него, он смиренно просил у него мира, и можно думать, что между ними тогда заключался своего рода договор или сделка, одинаково обязательная для обеих сторон. Человек должен купить покровительство небес молитвами и жертвами; но со стороны бога было бы в высшей степени неловко, если бы он, приняв жертву благосклонно, не даровал просимой милости. Римляне были уверены в том, что благочестие дает право на счастье. В самом деле, вполне естественно, что боги любят больше тех, кто им воздает должное поклонение, а «если кого любят боги, тому все удается». Если обнаружится, что боги не исполнили всех условий договора, на них сердятся и с ними начинают дурно обращаться. Иногда возникает спор насчет подробностей договора, и тогда обе стороны, как ловкие сутяги, стараются поддеть друг друга. Раз договор заключен, справедливость требует, чтобы его условия соблюдались свято и ненарушимо: нужно отдать богам то, что было им обещано, это — священный долг, но не следует ничего преувеличивать. Все, что превышает установленное правилами религии, — грех, который называется «superstitio»; и истый римлянин к подобному «суеверию» отнесется с таким же ужасом, как и к нечестию. Он ведет аккуратно свои счеты с богами: он не хочет оставаться их должником, но и не желает также давать им больше, чем следует.
Обряды этого чисто формального культа были так многочисленны и так сложны, что было чрезвычайно трудно не пропустить чего-нибудь. И робкие люди приближались к алтарю с трепетом; римляне часто говорили, что религия и страх неразлучны. Зато к услугам граждан была тонко разработанная казуистика, при помощи которой можно было благополучно выбраться из какого угодно затруднения в деле религии. Известно, например, что религия устанавливала множество праздников, во время которых и земледелец, и вол должны были оставаться без дела, что не могло не отражаться вредно на полевых работах. Поэтому постарались сократить насколько возможно этот вынужденный досуг. Обратились к понтифику Сцеволе с вопросом, что можно делать в праздник. Он отвечал: «Всякое дело, вследствие неисполнения которого может произойти большой убыток». Сначала решили, что, значит, можно, не совершая греха, вытащить в праздник быка из канавы, в которую он упал, или подпереть дом, который грозит падением. Но впоследствии стали позволять себе расчистку рвов под тем предлогом, что иначе может произойти наводнение на лугах; купать скот, чтобы предохранить его от болезни, и даже кончать какое-нибудь начатое дело, приостановка которого могла его испортить. Существовали дни, когда запрещалось сражаться, но богословы прибавляли, что если враг сам нападет, то «все дни хороши для спасения своей жизни и защиты чести своего отечества».
Наряду с божествами и греки, и римляне поклонялись и их потомкам — полубогам-героям.
Оба полюса европейского мифологического пространства — мрачный нордический Север и утонченный средиземноморский Юг — непредставимы без героической традиции. Несмотря на всю разницу в мировосприятии этих народов — студеное безлюдье с редкими хуторами у скандинавов и напоенные солнцем, плодородные, густо заселенные земли Средиземноморья, — героические сказания тех и других одинаково трагичны; впрочем, если Север фактически безысходен (достаточно вспомнить таких героев, как Сигурд, Гуннар или Хельги), то Юг иногда дарует надежду и эта надежда исполняется (как в случае с Гераклом или Энеем). Северу свойственна «предустановленная эсхатологичность»: вся мифология скандинавов, все действия богов и героев подчинены единому, разворачивающемуся во внутреннем мифологическом времени эсхатологическому сюжету о гибели мира в языках пламени. В Средиземноморье не то; не будет преувеличением сказать, что эта традиция не знает эсхатологии, что она поступательно бесконечна (недаром именно в ней возник миф о Вечном городе). Поэтому средиземноморские боги и герои — созидатели, творцы, но никак не разрушители; это утверждение справедливо даже в отношении столь «роковых» фигур, как Орест или Одиссей: вопреки всем своим прегрешениям и нарушениям «божеских и людских законов» они в конце концов получают оправдание — и от богов, и от людей, поскольку их поступки ведут в итоге к преодолению хаоса и упорядочению мироздания.
Деяния средиземноморских героев целиком и полностью подпадают под определение эстетической категории «героического», которая представляет собой «проявление прекрасного и возвышенного в их единстве». Героическое как категория подразумевает совершение выдающегося по своему значению деяния, требующего от человека высшего напряжения духовных и физических сил, мужества и самоотверженности. Героическое совершается в силу крайней необходимости, оно требует предельных и запредельных условий. «Именно поэтому героическое занимает одно из высоких мест в шкале общечеловеческих ценностей, через него человек наглядно познает меру, точнее, безмерность своих возможностей, через него он создает себя в качестве общезначимой личности» (Ю. Борев).
Античная мифология знает целый ряд «героических» циклов. Прежде всего, это миф о Геракле, затем миф о Тесее, фиванский цикл (Семеро против Фив), миф об Оресте, примыкающий к троянскому циклу, и сам этот цикл, миф об аргонавтах, мифы о Персее и Беллерофонте, миф об Одиссее и, наконец, миф об Энее. Кроме того, бытовали многочисленные «местные» мифы о героях — основателях городов, учредителях празднеств и т. п.
Изложение героических мифов античности не входит в нашу задачу; при необходимости читатель может узнать основные сюжеты этих мифов, обратившись к глоссарию или к многочисленным пересказам античных мифов, например к книге «Легенды и мифы Древней Греции и Древнего Рима». Мы же намерены дать «личностную» характеристику центральным персонажам этих мифов и показать взаимосвязь героических сюжетов античной мифологии.
В мифологии как науке принято различать собственно героя — таковыми, к примеру, являются гомеровские Ахилл и Гектор, истинные «рыцари без страха и упрека», — и героя культурного, добывающего или создающего те или иные культурные блага. Деятельность культурных героев представляет собой прямое продолжение деятельности богов по упорядочению мира — правда, уже не на стихийно-космическом, а на «полукосмическом» уровне. Боги упорядочивают мир в целом; культурные герои упорядочивают, осваивают и обустраивают мир, в котором обитают люди. Тем не менее им еще приходится сталкиваться со стихийными, хтоническими силами, этим «наследием» времен миротворения; одолевая эти силы и наделяя людей различными благами, культурные герои «старшего поколения» изгоняют хаос из человеческого пространства.
Первым среди таких героев античной мифологии следует, безусловно, назвать Геракла.[78] Геракл — полубог, сын Зевса и смертной женщины Алкмены, которому клятвой отца предназначено властвовать над Микенами и соседними землями. Уже в колыбели он проявил свою героическую натуру — задушил двух чудовищных змей, подосланных Герой (богиня ревновала своего божественного супруга к Алкмене и стремилась извести ее потомство[79]). Иными словами, еще во младенчестве Геракл совершил первый подвиг мироустроения — победил хтонических животных, олицетворявших и по сей день олицетворяющих хаос. Самое известное героическое деяние Геракла — знаменитые двенадцать подвигов, совершенных на службе у царя Эврисфея. Геракл вновь побеждает хтонических чудовищ (немейский лев, лернейская гидра, стимфалийские птицы, критский бык, эриманфский вепрь), добывает сокровища (керинейская лань, пояс царицы амазонок, золотые яблоки Гесперид, коровы Гериона), усмиряет стихии (кони Диомеда, Кербер, расчистка Авгиевых конюшен); совершая эти подвиги, он также принимает на время на свои плечи небесный свод, ставит на выходе из Средиземного моря две стелы — Геракловы столпы, означающие конец обитаемого мира, становится, по Геродоту, родоначальником скифов, вступив в брачную связь с девой-змеей, враждует с Аполлоном, одолевает морского бога Нерея и речного бога Ахелоя (вновь победа над стихиями), освобождает Прометея и т. д. Все эти свершения носят выраженный «цивилизаторский» характер, причем не столько на человеческом, сколько на космическом (или почти космическом) уровне. Неудивительно, что в значительной части Средиземноморья Геракл был причтен к божествам (известно, что в ряде местностей ему воздавались божественные почести, а в других местах его продолжали почитать как героя; по мнению Диодора Сицилийского, культ Геракла впервые появился в Афинах).
Несомненную божественность Геракла подчеркивает то обстоятельство, что именно его, единственного среди героев божества, призвали на подмогу в канун гигантомахии. По рассказу Аполлодора, в сражении Геракл убил гиганта Алкионея, поразил стрелой Порфириона и добил многих других раненных богами гигантов. Обо всех этих подвигах Геракла гласит торжественная песнь Пиндара:
…Скольких на море умертвит он немирных чудовищ,
И кого из людей
На кривой дороге гордыни
Настигнет его жестокая казнь;
И о том,
Как в равнинной Флегре
Гиганты, восстав войной на богов,
Под ударами его стрел
С прахом смешают сияющие свои кудри.
… И о том, как мирный и неизменный
Обретет он покой от великих своих трудов,
Несравненного удостоясь воздаяния —
В блаженных чертогах
Цветущую Гебу примет он на ложе свое,
И на брачном пиру
Пред Зевсом Кронидом
Восславит его державный закон.[80]
С другой стороны, Геракл занимает промежуточное положение между богами и людьми; это подчеркивается и его статусом полубога (сына божества и смертной), и поздними подвигами, традиционными уже не для культурного, но для эпического героя — военными походами, взятиями городов, рождением детей, которые впоследствии становились основателями родов и племен и пр. В частности, один из «историко-эпических» мифов гласит, что Геракл воевал с троянским царем Лаомедонтом и взял Трою штурмом. По замечанию Р. Грейвса, «эта легенда повествует о разграблении пятой, или доэллинской, Трои, возможно, микенцами, то есть этолийскими греками, поддержанными отрядом лелегов, чьи предки помогали строить стены этого города».
В историческом контексте Геракл окончательно утратил божественность и превратился в героя-родоначальника. Известно, что дорийцы обосновывали свое владычество в Пелопоннесе тем, что ведут свой род от Геракла, потомка аргосских царей (мать Геракла Алкмена была супругой аргосца Амфитриона); согласно Паросской табличке, переселение дорян во главе с Гераклидами (прямыми потомками Геракла) в Пелопоннес произошло в 1128 г. до н. э.
Известно, что греки отождествляли Геракла со многими чужеземными богами. Как говорит по этому поводу Цицерон в трактате «О природе богов»: «Притом я очень хотел бы знать, какого Геркулеса нам следует почитать? Ибо те, которые исследуют тайные и малоизвестные письмена, сообщают, что Геркулесов было много: древнейший был рожден Юпитером, тоже древнейшим (потому что из древних греческих писаний мы узнаем, что и Юпитеров было много). От этого, стало быть, Юпитера и Лисифои и родился тот Геркулес, который состязался с Аполлоном за треножник. А другой Геркулес, египетский, был рожден Нилом.
Третий — из дигитов горы Иды, ему жители Коса приносят жертвы в честь подземных богов. Четвертый — сын Юпитера и Астерии, сестры Латоны, особенно почитаемый жителями Тира, которые считают, что Карфаген был ее дочерью. Пятый — в Индии, носит еще имя Бэл. Шестой — тот, который произошел от Алкмены и Юпитера, но Юпитера третьего, потому что и Юпитеров тоже много».
Характерный пример — отождествление Геракла с финикийским Мелькартом (четвертый Геракл в классификации Цицерона). Мелькарт, западносемитский бог солнца, мореплавания и торговли, считался божеством-покровителем финикийского города Тир. Греки по созвучию имен отождествили Мелькарта с Меликертом, сыном царицы Ино, которая вместе с ребенком бросилась в море, спасаясь от ревности богини Геры, и превратилась в морское божество: под именем Левкофеи и Палемона им поклонялись как помощникам терпящим бедствие. С Гераклом Мелькарта отождествили по сходству «функций»: и Мелькарт, и Геракл считались воинами и покровителями торговли. Кроме того, поздняя античная традиция приписала Гераклу деяния Мелькарта, а именно победу над змеем Тифоном (Йамму — над западно-семитским богом моря); согласно мифу, в этой схватке Геракл-Мелькарт погиб, но был воскрешен Эшмуном, богом умирающей и возрождающейся растительности (в греческом варианте — Иолаем, племянником и возничим Геракла). Это «объединение» Геракла и Мелькарта пытался использовать в своих интересах Александр Македонский, выводивший, кстати, свой род именно от Геракла. По сообщениям античных историков, Александр просил разрешения принести жертву Гераклу-Мелькарту в храме Нового города, на что тирийцы предложили царю совершить жертвоприношение в Палетире (Старом городе): ведь Александр наверняка войдет в город не один, а в сопровождении армии, чего они, стремясь сохранить нейтралитет между македонянами и персами, никак не могли допустить. Разумеется, жертва Гераклу и в самом деле была только благовидным предлогом со стороны македонского царя. Что касается тирийцев, уже в древности их ответ трактовался как двуличный: Арриан говорит, что они продолжали сомневаться в исходе войны между македонянами и персами, а Диодор прямо заявляет, что тирийцы рассчитывали «услужить Дарию, приобрести прочную его благосклонность и получить богатые дары за свою услугу: отвлекая Александра длительной и опасной осадой, они давали Дарию возможность спокойно готовиться к войне».
Плутарх передает забавные легенды. В начале осады Александр увидел сон: Геракл стоит на тирской стене и дружески машет рукой своему потомку. Этот сон был истолкован как предвестие падения города после долгой и упорной осады. Другой сон приснился кому-то из тирийцев: будто Аполлон (очевидно, тот же Мелькарт, отождествлявшийся с Аполлоном как солнечное божество) сказал, что он перейдет к Александру, так как ему не нравится то, что происходит в городе. Тогда, словно человека, пойманного с поличным при попытке перебежать к врагу, тирийцы опутали огромную статую бога веревками и пригвоздили ее к цоколю, а затем привесили на шею статуе табличку с надписью «Александров прихвостень».
Эти меры предосторожности Тиру не помогли — город был взят штурмом и разрушен, а статую Геракла-Мелькарта вывезли в Грецию.
Другие герои-«установители» не могут сравниваться с Гераклом масштабом своих подвигов; тем не менее с каждым из них связан собственный цикл мифов и каждый из них внес свой вклад в обустройство мироздания. Так, Тесею мифы приписывают победы над чудовищами (Минотавр, кентавры), объединение аттических поселений в единый город Афины (синойкизм), учреждение праздника Панафиней, разделение афинских граждан на сословия и т. д. С хтоническими чудовищами (Грайи, Горгоны, морской змей) сражается и Персей — кстати сказать, одновременно сводный брат Геракла по отцовской линии и дед по материнской; как пишет А. А. Тахо-Годи, подвиги Персея способствовали «утверждению власти олимпийцев на земле через своих потомков». Несколько особняком в этом ряду стоит последний из великих героев «старшего поколения» Беллерофонт — победитель химеры и укротитель Пегаса: согласно мифу, он дерзнул покуситься на божественное — взлететь на Олимп — и был низвергнут богами; возможно, в Беллерофонте видели стихийную силу (потомок морского бога Посейдона, он иногда изображался с трезубцем в руке). Однако его победа над химерой, которая уже в древности толковалась как олицетворение времен года (сочетание льва, козы и змеи как сочетание трех времен года — весны, лета и зимы), позволяет причислить Беллерофонта к героям-мироустроителям.
Когда мир был избавлен от порождений хаоса (хтонических чудовищ), наступила пора его освоения. Упорядочение космоса сменилось упорядочением локуса, миф стал плавно «перетекать» в эпос. Героические деяния этой поры — деяния героев не столько культурных, сколько эпических: военные походы, присоединение к своим землям новых территорий, основание городов, проникновение за пределы освоенного и т. п.; тем не менее присутствуют и деяния культурного свойства, связанные с добыванием тех или иных предметов человеческого обихода, по выражению А. А. Тахо-Годи, «интеллектуализация героизма». Герои этой поры — многочисленные эпонимы, Семеро, выступившие против Фив, ахейцы и троянцы, воевавшие за Трою; с другой стороны, среди них присутствуют искусный мастер Дедал, поэт Орфей, прорицатель Тиресий, строители фиванских стен Зет и Амфион. А в роли своеобразной «перемычки» между теми и другими — аргонавты, участники знаменитого похода из Иолка в Колхиду за Золотым руном.
Практическое «назначение» Золотого руна — шкуры золотого летучего барана — в мифах не разъясняется, но по тому, что хранится эта шкура у царя Ээта, сына бога солнца Гелиоса, и по тому, что золото издревле ассоциировалось с солнцем и солнечным светом, можно предположить, что поход за Золотым руном метафорически трактовался как «поход за весной». Р. Грейвс со ссылкой на ряд античных авторов утверждает, что миф об аргонавтах следует понимать как описание мистериального ритуала посвящения. По мнению же А. И. Зайцева, «рассказ об аргонавтах сложился в виде не дошедшей до нас эпической поэмы с характерной для эпоса систематизацией, гиперболизацией и проекцией в мифическое прошлое рассказов о первых плаваниях греков в Черное море и в западную часть Средиземного моря, отсюда запутанный маршрут аргонавтов».
Добывание Золотого руна — безусловно, действие культурного героя, отчасти еще космическое по духу, как и препятствия на пути аргонавтов — сирены, Скилла и Харибда, гарпии; тем не менее, если принять версию о «географическом содержании» мифа об аргонавтах, мы здесь имеем дело с освоением уже не космического, а человеческого пространства.[81]
Аналогичное освоение пространства мы находим в мифе о скитаниях Одиссея после взятия ахейцами Трои. Правда, в отличие от аргонавтов, Одиссей скитается не по своей воле — его гонит по морю гнев богов, точнее, Посейдона, которому Одиссей ненавистен. Но «многоумие» Одиссея в конце концов приводит его домой — через множество испытаний и «вопреки судьбе». Как писал А. Ф. Лосев, «жестокость и суровость Одиссея — достояние архаической героики, поэтому они отступают на задний план, давая место новому интеллектуальному героизму, которому постоянно покровительствует Афина, как своему любимому детищу, и который направлен на познание мира и его чудес. Характерно противопоставляются в „Одиссее“ древний страшный мир, где царят людоеды, колдуны, магия, дикий Посейдон с таким же диким сыном Полифемом — и умная, острая, богатая замыслами Афина, ведущая героя на родину вопреки всем препятствиям». Другими словами, Одиссей выступает одновременно и как герой «интеллектуальный», и как олицетворение нового «благосозданного» мира, пришедшего на смену архаической дикости.
Необходимо упомянуть также мифы о героях-эпонимах, то есть основателях поселений, дававших им свои имена. Так, финикиец Кадм основал Фивы, и его имя носит фиванский акрополь — Кадмея; Лакедемон (Спарта) считал своим основателем героя Лакедемона, Коринф — героя Коринфа и т. д. Любопытные сведения о героях-эпонимах и о культе героев (в основном в эллинистический период) содержатся в работе Ф. Ф. Зелинского.
«…Таковы почести, воздаваемые спартанской общиной ее царям при их жизни; после же их смерти происходит следующее. Всадники возвещают по всей Лаконике о случившемся, и город обходят женщины, ударяя в котел. По этому сигналу необходимо, чтобы из каждого дома двое свободных, мужчина и женщина, присоединились к скорбящим — не исполняющим эти требования грозят тяжелые пени. Закон же лакедемонян, касающийся смерти царей, совпадает с тем, который соблюдают варвары в Азии. А именно: после смерти лакедемонского царя, чтобы изо всей Лаконики, не считая спартиатов, определенное число периэков по принуждению отправилось на похороны. И вот, когда они, а равно и илоты и сами спартиаты, вместе со своими женами, много тысяч, сойдутся в одно место, они ударяют себя усердно в лоб и издают нескончаемые стоны, называя в каждом данном случае последнего умершего царя лучшим изо всех. А если кто из царей погибнет на войне, они изготовляют его подобие и выносят его на украшенном ложе. После же похорон у них в течение десяти дней пустует площадь и не происходит выборных собраний: эти дни посвящены скорби».
Так описывает Геродот похороны царей у спартанцев, отмечая сходство их обычая с персидским; а так как Спарта — единственное греческое государство, в котором уцелела царская власть, то мы вправе распространить сказанное им на похороны греческих царей вообще. А Ксенофонт, имея в виду эти самые почести, выражается так: «…спартанские законы определяют царям выдающиеся почести, равняющие их уже не с людьми, а с героями».
Что же такое эти герои? Этимология слова темна; из нее ничего вывести нельзя, кроме вероятного родства с именем богини Геры, которое, однако, прибавляет только новую загадку к прежним. По смыслу же герои — избранные среди покойников, ставшие предметом не только семейного, но и общественного или государственного культа. Этот культ, таким образом, усиленный культ душ. Подобно последнему, он отсутствует у Гомера; подобно ему, он существовал, однако, в предшествовавшей Гомеру и современной поэту Греции; подобно ему, он и у Гомера выдает свое существование несколькими непоследовательностями; подобно ему, наконец, он получил широкое распространение в послегомеровской Греции до позднейших времен.
Первоначальные герои — по-видимому, те, о которых говорит Геродот, покойные цари. Оно и понятно. Чем любой гражданин был для своей семьи, тем царь был для всей общины; семейному культу соответствовал поэтому государственный культ. Можно, однако, предположить, что среди этих героев особенно почетное место занимали цари-родоначальники, те, о которых повествует «героический» эпос; это — единственные, которых знает как героев еще Гесиод.
В послегомеровскую эпоху круг героев значительно расширился — несомненно, в связи с аристократизацией, а затем и демократизацией Греции: царей-героев не стало, а между тем нежелательно было лишать общину тех потусторонних сил, которые представлялись воплощенными в героях. Возник поэтому обычай считать героями тех, которые оказали общине выдающиеся услуги. А это были в первую голову основатели — для древних общин обязательно люди мифической старины. Хорошо, если таковые были известны, подобно Кадму в Фивах; если же нет, то сочиняли имя по имени самой общины; Лакедемон основал герой Лакедемон, Коринф — «сын Зевса Коринф». Значило ли это, что в реальность возводилась фикция? Вовсе нет. Ведь кто-нибудь должен быть основателем Коринфа; ему, реальному лицу далекого прошлого, и воздавали честь под этим именем. При греческих представлениях об относительности имен это было вполне естественно: как бы ни назывался герой, мы будем почитать его под этим именем. Тем более что таково, вероятно, и было его имя: основатель ведь называл по своему имени основанный им город — так, по крайней мере, полагали. Но города основывались также и в историческую эпоху, в виде ли колоний, подобно Амфиполю, или путем синойкизма, подобно Мессене; в таком случае и исторические основатели (в Амфиполе, например, Агнон, сподвижник Перикла) после смерти получали героические почести.
Своего рода государствами в государстве были меньшие группы — будь то политические, т. е. филы и фратрии, или общественные, т. е. кружки, корпорации и т. д. С первыми дело было ясно: каждая такая политическая единица имела своего героя-архегета, по имени которого она называлась; со вторыми затруднений было больше, и признание героев-архегетов корпораций не стало всеобщим обычаем.
Эпоним и архегет были как бы отцами основанных ими политических единиц. Но по античным воззрениям, как греческим, так и римским, спаситель (Soter) почитался наравне с родителями, и праздник спасения был как бы вторым днем рождения. Неудивительно поэтому, что и общины воздавали героические почести наравне с основателями также и своим спасителям. Таковыми были прежде всего законодатели, спасшие своими установлениями общину от гражданской смуты и обеспечившие ей священное для грека «благозаконие»; затем герои в нашем смысле слова, принявшие смерть на поле брани за отечество. Леонид был на все времена героем в Спарте; еще дальше пошли в этом отношении демократические Афины — все павшие под Марафоном были признаны героями для своего отечества.
А раз причиной героизации была признана заслуга перед общиной, то тем самым открывался новый длинный ряд кандидатов в герои. Заслуги были возможны в самых различных областях. Они признавались за боголюбезными жрецами и прорицателями, за вдохновенными поэтами — Гомером, Гесиодом, Пиндаром; за теми, кто — характерное для античности воззрение — своими изобретениями поднял человеческую жизнь на более высокую ступень. Но разве они были известны? Это, согласно вышесказанному, не так важно. Гончарное дело (керамика) несомненно полезное изобретение… воздадим же честь «герою Кераму». Мельники пусть поклоняются «герою Милету», рудокопы — «герою Алету» и т. д.; боги уж разберут.
Таким образом, определяется круг, очень широкий круг героев; это — те же, которым позднее Вергилий назначает место в своем Элисии:
Воины, ревностно кровь за отчизну пролившие в битве,
Чистые сердцем жрецы, соблюдавшие долг свой при жизни,
Лиры владыки святой, оправдавшие Феба заветы,
Изобретатели, чьим наша жизнь стала выше искусством,
Все, кто делами любви благодарную память оставил.
Но это уже позднейшее представление; по исконно греческому представлению культ героя был прикреплен к его могиле — это и естественно, раз данный культ был усиленным заупокойным культом. Понятно, однако, что лишь в редких случаях могила героя, которому учреждался культ, была известна; как же было поступать, если ее не оказывалось в наличии?
Этот вопрос связан с другим: как учреждался в историческое время культ героя? Ответ: по указанию оракула, почти всегда дельфийского. К нему обращались по поводу беды, постигшей государство или угрожающей ему; оракул тогда советовал воздать почести такому-то герою, чтобы замолить его гнев или приобрести его милость. Следующим вопросом было: а где найти его останки? Оракул и на сей счет давал указания; останки находили по приметам (например, сверхчеловеческому росту) и торжественно переносили на место окончательного упокоения; так, в 478 г. усердием Кимона были перенесены из Скироса в Афины останки Тесея. Это перенесение останков было первым праздником в честь нового героя. Если же найти их было невозможно, то герою сооружалась «пустая могила» (кенотаф), в которую, путем сакральных обрядов, призывалась душа.
Спрашивается: как понимать эту руководящую роль оракула? Во всяком случае, очень серьезно. «Бог не измышляет новых героев, он не увеличивает собственным могуществом и произволом сонма местных святых — он только находит их там, где человеческие глаза не могут их видеть; он, сам все проникающий своим взором, как дух, узнает духов и видит их действующими там, где человек ощущает только последствия их деятельности» (Э. Роде). Но, конечно, эта централизация, так сказать, в руках Дельф всего дела героизации не могла не усилить их обаяния, подобно самой катартике (т. е. очищению от скверны), с которой она была в значительной степени связана. И Дельфы охотно пользовались этим могучим рычагом религиозной деятельности: время их расцвета было и временем распространения культа героев по Греции. И когда они в начале V в. пожелали замкнуть не в меру расширившийся круг, объявив новогероизованного Клеомеда «последним героем», это оказалось уже невозможным: движение, ими поддерживаемое, переросло их собственные силы, и они оказались не в состоянии соблюсти свое собственное постановление.
Над могилой героя сооружалось капище (ηεροον), формы и размеры которого были различны: для особенно многочтимых, вроде Тесея, оно могло вырасти в настоящий храм. Здесь и совершались жертвоприношения в честь героя. Они были принципиально отличны от жертвоприношений в честь богов: те происходили днем, эти — ночью или в сумерки; для тех брались светлые, для этих черные животные; там жертвы приносились на высоком алтаре, здесь на низком «очаге»; там по сожжении символических частей остальная туша служила угощением для живых, здесь животное сжигалось совсем, и никто не должен был даже отведать его мяса. Одним словом, там жертвоприношение имело олимпийский, здесь — хтонический характер.
Жертвы приносило государство, если герой был, подобно Тесею, общегосударственным; или же непосредственно заинтересованная политическая или социальная группа. Но независимо от этого существовал в Греции красивый обычай, свидетельствовавший особенно ярко об интимном, задушевном характере этого культа: обычай трехкратного возлияния перед началом пиршества. Первое и третье возлияния полагались в честь Зевса, но среднее между ними, второе — в честь родных героев; они приглашались каждый раз разделить радость радующихся.
Взамен воздаваемого ему почета герой оказывал важные услуги как общине в ее совокупности, так и отдельным ее членам. Как существо среднее между богом и смертным, т. е. как полубог, он был для людей призванным посредником в их сношениях с богами, благодаря его заступничеству, они легче могли найти милость у них. Но, помимо того, полагали, что после смерти он преображался как телесно (т. е. в своем внешнем виде), так и духовно. Он становился существом сверхземного роста и красоты. Но и силу получал он выше той, которая сопутствовала ему при жизни. Это была прежде всего сила вещая: как познавший тайны дух, он мог внушать хорошие решения тем, кто с верой подходил к его могиле. Лишь разновидностью этой вещей силы была сила целебная: почти все герои были героями-целителями, хотя у некоторых из них — Асклепия и других — эта сила, доведенная до высшей степени, превосходила все другие. Герой дома оказывал свое покровительство его благочестивым хозяевам; комедия нравов не упустила этого благодарного мотива незримого покровителя обижаемых сирот, как можно заключить по началу комедии Менандра, носившей именно это заглавие — «Heros». Этот образчик озарил светом важную сторону семейной жизни греков; здесь особенно наглядно сказался уютный, так сказать, характер их религии. Но величавее была, конечно, та помощь, которую герои оказывали всей общине, притом в самую трудную годину ее жизни — в годину военной опасности. Полагали, что герои самолично вступают в бой против ее врагов; Фемистокл, конечно, выражал всеобщее чувство, когда он после Саламинской победы смиренно заявил, что верх одержали не они, эллины, а их боги и герои.
Эта помощь была последствием силы героев; но откуда же получалась у них эта сила? Дельфийский оракул, как мы видели, только удостоверял ее наличие, наделял их силой не он. Софокл отвечает: боги. Он же называет и имя этой силы: ξηαρισ, «благодать».
Конечно, иногда и человеческий ум мог проникнуть в тайны божьей воли, и даже довольно часто: мы ведь видели, какую роль играли заслуги покойного перед общиной как повод к его героизации. Нетрудно было поверить, что и боги, освятившие человеческое общежитие, принимали во внимание гражданские заслуги человека при наделении его благодатью. Но вот Эдип, изгнанный из своей фиванской отчизны, нищий слепец, является в Афины — и тут он рачением богов становится источником благодати для приютившей его страны, будущим ее оплотом в военную грозу; за что? Поэт подсказал нам ответ: за страдания, сделавшие богов как бы его должниками. А Одиссей, которому Тиресий предвещал:
Тебе же вне моря
Смерть суждена, и постигнет она, благосклонная, долгой
Жизнью тебя утомленного, вдруг. А кругом тебя люди
Счастливы будут…
Тоже за страдания? Вероятно. Гомер и называет его «многострадальным».
Чтобы понять те черты веры в героев, о которых пойдет речь ниже, надо твердо помнить, что культ их либо развился из культа душ, либо, во всяком случае, с ним тесно связан. А между тем в представлении об оставившей тело душе совмещаются два, друг другу прямо противоположных: она и блаженный дух, охраняющий своих близких, и страшное привидение, от которого спасаются заклятиями и чарами. Само собою разумеется, что и душа, вообще благодетельная, будет карать своих оскорбителей; соответствующую деятельность мы встречаем и у героев. Из тех же противоречащих друг другу основных представлений о душе развиваются два представления о герое, столь же резко друг другу противоречащие: это, выражаясь по-нашему, герой-святой и герой-вампир. О первом была речь выше; поговорим и о втором.
Мы не будем удивлены, убедившись, что представление о нем развивается преимущественно в низах общества; здесь оно становится даже преобладающим. Гиппократ в своем замечательном по широте взглядов сочинении «О священной болезни» борется с предрассудками людей, воображающих, что болезненное состояние души, заставляющее людей вскакивать по ночам с постели, — последствие «наваждения героев». Полемику в другом роде имеем мы у баснописца Бабрия, писавшего в самую эпоху расцвета магии и вампиризма: у него герой является во сне своему почитателю: «О благе моли ты богов, мы же посылаем только зло; поэтому, если тебе понадобится зло, обращайся смело к нам: зол мы пошлем тебе много, даже если ты попросишь только об одном». Шутливая греческая поговорка, которой человек отклонял от себя подозрение в злом умысле — «я не из этих героев» — тоже свидетельствует о наличности класса принципиально, так сказать, злых героев. Интересно присмотреться к их деятельности — причем мы, повторяю, оставляем в стороне наказания, посылаемые добрыми героями за понесенные ими оскорбления (героя Анагира, например, за порубку его священной рощи), которое обыкновенно с нею смешивают.
В южноиталийском городе Темесе стало одно время появляться по ночам страшное существо, все черное и облаченное в волчью шкуру: бросаясь на прохожих, оно душило их до смерти. Никакие меры не помогали, стали уже помышлять о том, чтобы покинуть всей общиной нечистое место. Все же решили предварительно вопросить дельфийский оракул. Оракул ответил, что чудовище — дух Ликаса, забредшего некогда в Темесу, совершившего здесь насилие над девушкой и за это убитого возмущенными жителями. Он ответил далее, что Ликас успокоится не раньше, чем ему как герою будет воздвигнуто капище и будет ежегодно отдаваема самая прекрасная девушка в городе. После этого прошло несколько лет; ночные нападения прекратились, темесейцы могли оставаться в своем городе, но и ужасный ежегодный выкуп уплачивался исправно. Но вот в 170 г. в Темесу пожаловал некто Евфим, уроженец соседних италийских Локров, на обратном пути из Олимпии, где он победил в кулачном бою; это было как раз тогда, когда новая жертва в капище Ликаса ждала своего мучителя. Захотелось ему проведать «темесейского героя»; он дал себя отвести в капище. Вид несчастной девушки внушил ему и сострадание, и любовь: он дождался ночи, и когда «герой» пришел, он был неприятно поражен, увидев перед собой вместо обычной легкой и сладкой добычи кулачного бойца. Но Евфим не дал ему опомниться: вступив с ним немедленно в бой, он выгнал Ликаса из храма, преследовал до взморья и загнал наконец в святую пучину, обезвреживающую всякую нечисть. Тогда он вернулся, отпраздновал свадьбу с освобожденной красавицей и жил с ней счастливо до глубокой старости; а затем, не изведав смерти, и сам стал героем.
Нетрудно узнать в этой красивой сказке храмовую легенду («ареталогию»), прикрепленную к капищу героя Евфима; возможно, что ее возникновение было отчасти обусловлено и соперничеством между Темесой с ее злым и Локрами с их добрым героем. Но поражает здесь роль Дельф — факт, что народная совесть могла приписать «общему очагу Эллады» установление такой безнравственной службы. Для его объяснения возьмем другой пример: он касается вышеупомянутого «последнего героя», Клеомеда из Астипалеи.
Он тоже, подобно Евфиму, был кулачным бойцом, но ему не повезло: участвуя в Олимпийских играх в 496 г., он неправильным ударом убил своего противника, вследствие чего венок ему присужден не был. Вернувшись на родину с позором вместо ожидаемой чести, он обезумел и опрокинул столб, на котором держался потолок местной школы. Потолок обрушился и похоронил под собою детей. Преследуемый разгневанными гражданами, убийца бросился в храм Афины и, увидев в нем пустой ларец, спрятался в нем, захлопнув крышку над собой. Преследующие стали открывать ларец; это им долго не удавалось; когда же наконец под их руками крышка отскочила, в ларце не оказалось никого. Удивленные граждане сообщили в Дельфы о таинственном исчезновении преступника; им было, однако, отвечено:
Астипалеец отсель Клеомед — из героев последний.
Жертвами чтите его: непричастен он смертной уж доле.
И пришлось астипалейцам соорудить капище тому, которого они хотели побить камнями.
Это уже не сказка, а быль; тем более напрашивается вопрос: что это за странный носитель «подземной благодати»? Нечестивый убийца невинных детей, в лучшем случае — невменяемый безумец: на какие благочестивые мысли может навести культ такого человека? Мы можем догадываться, что именно нравственная сомнительность этого героя подсказала Дельфам мысль о том, чтобы замкнуть героев вообще; но что же ответили бы они, если бы их спросить о причине этой странной героизации?
«Дарованная нам вещая сила дает возможность установить возведение того или другого покойника в сонм героев и таким образом наделение его превосходящим могуществом; но причина этого возведения — тайна самих богов. Считаясь с этим, мы отвечаем на вопросы людей, что им следует сделать для того, чтобы новообъявленная сила стала для них если не благотворной, то как можно менее злотворной: все наши ответы направлены на то, чтобы людям было лучше; а лучшим является меньшее из двух зол». Во всяком случае, приведенные примеры доказывают скорее искренность и убежденность дельфийской жреческой религии; вероятно, в ее экзегетике имелись приметы, по которым можно было установить героический характер покойника; и среди них, вероятно, было отмечено и таинственное исчезновение его тела. На это имеются указания; достаточно сравнить легенду об Эмпедокле и его прыжке в кратер Этны.
До сих пор наша характеристика культа героев относилась в одинаковой мере и к древнегреческой, и к эллинистической религии. Но именно в эллинизме культ героев стал почвой, на которой зародились новые, хотя и не очень утешительные, религиозные формы.
Для них имеют особенную важность два класса героев: герои-эпонимы и герои-спасители. Хотя обряды культа героев и отличаются существенно от обрядов культа богов, но для отдельных просветленных существ граница между тем и другим классом была довольно зыбкой: Гераклу поклонялись где как герою, где как богу; то же самое приблизительно касалось Асклепия, Диоскуров, Амфиарая, Левкофеи и др. Иные становились героями после своей смерти, иные и не изведав смерти, вроде только что рассмотренного Клеомеда. Но никогда человек при жизни не становился ни героем, ни тем более богом; пока Эллада была еще настоящей Элладой, это правило соблюдалось строго.
И все же зародыши его разложения были налицо. В самом деле, города основывались и в историческую эпоху — в 437 г. Агнон, друг Перикла, основал колонию Амфиполь на Стримоне. Представим же себе психологию этого человека, знавшего еще при жизни, что после смерти он станет «героем» этого города; или, что еще интереснее, психологию амфиполитов, знавших, что через несколько лет они будут обращаться с молитвами и жертвоприношениями к тому самому человеку, которого теперь видят в своей среде! Не ясно ли, что он уж теперь должен был стать для них как бы полугероем?
Агнону, впрочем, недолго пришлось пользоваться героическими почестями в основанной им колонии: отношения между Амфиполем и Афинами испортились во время Пелопоннесской войны, спартанская партия получила перевес, и когда в 424 г. спартанский полководец Брасид взял Амфиполь, его там приветствовали как «спасителя». А так как вскоре после этого подвига он пал под стенами освобожденного им города, то уже ничто не мешало, устранив Агнона, учредить героический культ Брасида как «героя-спасителя». Обращались ли в Дельфы, не знаем; но препятствий оттуда быть не могло: Дельфы в Пелопоннесской войне сочувствовали Спарте.
Политика вторглась в религию; это было нехорошо и стало вскоре еще хуже. Афинский морской союз был разрушен спартанским полководцем Лисандром, разбившим в 405 г. афинян при Эгоспотамах; в благодарность за это «спасение» Иония стала воздвигать ему алтари не то как герою, не то как богу, а соседний с ней Самос даже праздник своей богини-покровительницы, Гереи, переименовал в Лисандрии. Новшеством здесь было то, что эта героизация (или апофеоз) была постановлена в честь живого человека; вряд ли можно признать случайным то обстоятельство, что не коренная, а азиатская Греция первой решилась на такую меру. Об ее авторизации со стороны Дельф ничего не слышно, и она крайне невероятна.
Это случилось в конце V в. В начале IV столетия поразительные успехи Агесилая, первого носителя новой спартанской гегемонии, побудили фракийских фасосцев чествовать его таким же образом; сам царь, скромный в своей спартанской простоте, об этих почестях не помышлял. Более серьезную попытку сделал в середине столетия Филипп Македонский: он был родоначальником династии Филиппов и в качестве потомка Геракла имел руку в основанных последним Олимпийских играх. Действительно, он после Херонеи велел соорудить в Олимпии капище, «Филиппей», с драгоценными статуями, изображавшими и его, и его семью, и распорядился, чтобы в процессиях его кумир следовал за кумирами олимпийских богов. Но это не был еще апофеоз и к Македонии Филиппа не относилось; там он по-прежнему жил, пил и напивался со своими приближенными, почти как равный с равными.
Решающий шаг был сделан его сыном, Александром Великим; после своих сказочных побед он потребовал божеских почестей не только от отдельных городов — а был он ведь основателем и, стало быть, героем тридцати и более Александрий, которые вряд ли стали дожидаться его смерти, чтобы почтить Александра как такового, — но и от главных греческих общин, а также и от своих приближенных. Причины этого образа действий для нас поныне загадочны. Был ли он актом глубокой политической мудрости, подсказанным желанием объединить разнообразных подданных под знаком единой, хотя бы и кощунственной религии? Или простым сумасбродством, в котором выразилось опьянение собственными успехами? Или он был внушен Александру населением отвоеванной у персидского царя области, где подобно иудеям и другие порабощенные народы мечтали об идеальном царе-боге, имеющем вернуть своему племени и всему миру желанное величие? Так или иначе, отклик его требования встретили различный.
В Афинах правящей македонствующей партии нетрудно было при угрюмом молчании друзей Демосфена добиться льстивого народного постановления; Спарте скорее удалось соблюсти свое достоинство в ее «лаконическом» декрете: «Если Александр желает быть богом, да будет он богом»; наибольшую стойкость, однако, обнаружили македонцы, как непосредственные приближенные загостившегося на чужбине царя, так и оставленный им в Македонии наместник Антипатр, наотрез отказавшийся признать высокомерные притязания своего повелителя.
В одном историки, впрочем, согласны между собою: как бы они ни объясняли психику самого Александра — в его почине они признают попытку ориентализации греческой религии. Предшествовавший в самой Греции культ героев-эпонимов и спасителей дал только внешнюю зацепку; сама идея живого царя-бога была восточного происхождения.
Мы встречаем ее в двух различных формах в обеих главных частях монархии Ахеменидов — ярче всего в Египте, в более смягченном виде в Персии. В Египте божественность властителя принадлежит к исконным догматам. Только в двух пунктах царь отличается от настоящих богов: в то время как Ра, Осирис или Тот носят эпитет «великих богов», фараон при жизни довольствуется титулом «благого бога» и лишь после смерти получает также и другой эпитет. А во-вторых, он при жизни, по крайней мере в более раннее время, еще не пользуется настоящим культом с храмами, жертвоприношениями и жрецами.
На помощь догмату приходила легенда. Полагали, что когда новая царица «сидела в красоте своего дома», к ней являлся в образе ее мужа величайший бог местности. Она просыпалась от окружающего его благовония и улыбалась ему. Тогда он приближался к ней в своем настоящем виде, и она ликовала по поводу его красоты. Он «делал с ней все, что ему угодно было», и затем покидал ее с обещанием, что она родит сына, который будет царем Египта. Таким образом, фараон был действительно «сыном Ра», как он официально назывался, и Александр Великий принял только наследие своих египетских предшественников, поощряя легенду о навещении его матери Олимпиады Зевсом-Аммоном, т. е. Амоном-Ра.
Что касается Персии, то ее царь, по мнению греков, тоже был богом:
Бога ты женой у персов, бога матерью слывешь, —
обращается хор у Эсхила к царице-вдове, супруге покойного Дария и матери Ксеркса — «бога дочерью», прибавил бы он, вероятно, если бы знал, что его героиня была Атоссой, дочерью Кира. Подлинные персидские грамоты не подтвердили этой греческой теории: «подобно царям Вавилона и Ассура и персидские не были пребывающими на земле богами наподобие фараонов» (Э. Мейер). Теория эта была, вероятно, заключением из того чрезмерного, по греческим представлениям, почета, которым персы окружали своего владыку, и прежде всего, из его внешнего знака, так называемой «проскинезы», т. е. обычая падать ниц при встрече с ним. Именно проскинеза была тем, в чем Александр пожелал быть преемником побежденного монарха и чем он возбудил наибольшее возмущение у своих македонских подданных: проскинеза считалась символом обожествления.
При диадохах наступил период ознакомления с нравами народов Востока; поэтому неудивительно, что настоящий апофеоз возник не на персидской, а на египетской почве. Все же не сразу: непосредственные преемники Александра слишком живо помнили свое собственное возмущение притязательностью царя, чтобы последовать его примеру. С их стороны мы поэтому никаких попыток в этом направлении не встречаем. Правда, они все были основателями городов и поэтому кандидатами в герои всех этих Кассандрий, Лисимахий, Антигоний, Деметриад, Селевкий и Птолемаид; про некоторых мы знаем даже, что они пожелали при жизни предварить свою героизацию. Но это были муниципальные культы, державшиеся более или менее старинных греческих рамок; государственная религия ими затронута не была.
Драгоценное тело умершего в Вавилоне Александра досталось Птолемею I; трудно сомневаться в том, что он с самого начала имел в виду похоронить его в Александрии, но для этого требовалось, чтобы еще только строившийся город принял более или менее готовый вид и, главное, чтобы был окончен величественный храм-памятник, который Птолемей сооружал в честь своего покойного полководца и царя. Тело Александра было поэтому временно похоронено в Мемфисе, и Птолемей успел умереть, не исполнив своего намерения. Исполнить его пришлось сыну и наследнику, Птолемею II Филадельфу; но если династический интерес и заставлял его внимательно относиться к памяти основателя эллинистического Египта, то личный интерес еще более привязывал его к тому, через которого египетский венец достался ему самому.
Птолемей I еще при жизни получил от благодарных родосцев, которым он помогал в их героической обороне против Деметрия Полиоркета, почетное прозвище Спасителя (Soter). Его наследник не был старшим сыном: своим престолом он был обязан той любви, которую его отец питал к своей второй жене, его матери Беренике. Вполне понятно поэтому, что он учредил в Александрии и их культ рядом с культом царя-основателя, и притом обоих как «царей-спасителей». Все же это был культ мертвых; до полной египтизации было далеко.
Но тот же Птолемей II вторым браком был женат, согласно египетским обычаям, на своей родной сестре Арсиное; по ее смерти он и ей как дочери обоготворенных Сотеров посвятил храм (или придел) под культовым прозвищем «богини братолюбицы» (τηεα Πηιλαδελπηοσ). И это еще не нарушало традиции. Но сестра незаметно притягивала к себе и брата: египетские воззрения, как мы видели, этому благоприятствовали, сам царь вряд ли особенно противился — мало-помалу храм «богини Филадельфы» превратился, еще при жизни царя-участника, в храм «богов Адельфов». Свершилось роковое для западной культуры событие: кощунственная идея царя-бога была принята в греческую религию. Остальное прошло уже гладко: за «богами /Фил/адельфами» последовала при третьем Птолемее чета «богов-Эвергетов», за ней «богов-Филопаторов» и т. д. О титулатуре дает нам представление начало Розеттской надписи — той самой, которая послужила нам ключом для разрешения проблемы иероглифов: «В правление молодого, принявшего венец от отца, владыки венцов, великославного, установившего Египет и благочестивого в служении богам, победителя супостатов, исправившего человеческую жизнь, владыки тридцатилетий подобно великому Гефесту (т. е. Птаху), царя подобно Гелиосу (т. е. Ра), великого царя верхних и нижних мест, отпрыска богов-Филопаторов, которого Гефест одобрил, которому Гелиос доставил победу, живого образа Зевса, сына Гелиоса, Птолемея присносущего, возлюбленного Птахом…», причем разумеется Птолемей V Эпифан (т. е. Явленный /бог/), тогда, т. е. в 136 г., 12-летний мальчик. Все же царь пока только допускает, чтобы его называли богом, сам не пользуясь этим эпитетом в своих указах; но вскоре, еще в том же II в., и этот последний остаток скромности был утрачен.
В царстве Селевкидов были сдержаннее. Селевк I официально игнорировал дафнейскую легенду о происхождении от Аполлона, оказывая всякого рода почести своему земному отцу Антиоху; лишь после смерти он получил от своего сына божеские почести, зато чрезмерные, как — даже не просто «бог», а «Зевс-Победоносец» (Ζευσ Νικατορ). Кто видит в своем отце Зевса, тот себя как бы проводит в Аполлоны; и действительно, этот сын, очень деятельный и дельный Антиох I, был после смерти обожествлен, как «Аполлон-Спаситель». Но при жизни впервые его сын Антиох II, современник и враг Птолемея Филадельфа, последовал примеру последнего и установил в своем царстве для себя божеские почести со жрецами, храмами и жертвоприношениями; особого культового имени он не получил, а был назван просто «богом», каковым именем его впервые приветствовали милетцы за то, что он признал их независимость, освободив от тирана. Все же сам себя называет богом впервые Антиох IV Эпифан — тот самый, неудачная политика которого в Иудее повела к восстанию Маккавеев около середины II в.
Пример Селевкидов повлиял, в свою очередь, на царей Пергама; но здесь это движение остановилось. Македония осталась верна здравым традициям Антипатра и Антигона Гоната, и Сиракузское царство, несмотря на все свое сходство с эллинистическими монархиями, тоже осталось свободным от неутешительной аберрации религиозного чувства. Если, таким образом, оставить в стороне явно льстивые заявления некоторых общин коренной Греции, относившиеся исключительно к чужим, а не к своим властителям, то эту аберрацию можно будет ограничить варварской территорией эллинизма.
Но все же она существовала и требует себе объяснения. Группе в своей рационалистической истории греческой религии говорит, что «человек, обожествляя себя, не столько человека возвышает к богам, сколько богов низводит к людям»; это заявление, подкупая своей эпиграмматичностью, не оправдывается историей: мы встречаем апофеоз в эпохе не падения, а, наоборот, подъема религиозного чувства. Было бы неправильно видеть здесь своего рода Ruckbildung, уродливый продукт старческой немощи; надо искать иного объяснения. Для него нам открывается несколько путей.
Одним из сынов возрожденной Эпаминондом и просветленной таинствами Деметры Мессенской был знаменитый Евгемер; родившись вскоре после основания Мессены, он стал приближенным македонского царя Кассандра, вообще жаловавшего философов. Уже после его смерти он написал свое главное сочинение, находясь, быть может, в тогдашнем убежище выдающихся литераторов, на острове Кос.
Этим сочинением была «священная запись». В ней автор рассказывал об одном из своих «многочисленных путешествий, предпринятых по поручению Кассандра»; оно завело его на группу островов Индийского океана, один из которых, остров Панхея (т. е. по-дорически «всепрекрасный») и привлек его особое внимание. Евгемер описывал внешний вид острова и нравы его жителей — трезво и деловито, чуждаясь обычных в утопических романах того времени преувеличений и прикрас, чем и заслужил доверие серьезных людей также и в главной части своего сочинения, для которой описание самого путешествия было только внешней рамкой.
Дело в том, что в главном храме Панхеи Евгемер прочел на золотом столбе запись, имевшую своим составителем древнего царя страны, Зевса; ее содержанием были деяния как деда и отца составителя, Урана и Кроноса, так и его собственные. Они все были благодетелями человечества, создав своими трудами его культуру; между прочим, первый, Уран, установил также почести «небесным богам» и был, таким образом, творцом религии. Взамен этих благодеяний Зевс установил божеские почести также и им, благодетелям, притом деду и отцу после их смерти, а самому себе еще при жизни. Когда он в свою очередь умер— а именно на Крите, где и показывается его могила, — его дело продолжали дети, как об этом свидетельствовало продолжение записи Зевса, составленное Гермесом; все они были удостоены звания богов, кто за одни, кто за другие заслуги.
Такова «история»; а вот какова заключающаяся в ней религиозная философия. Почитаемые Элладой боги — не что иное, как обоготворенные люди. Значит ли это, что Евгемер был атеистом? Вовсе нет. Во-первых, он признавал наличность «небесных богов», именно тех, которым учил поклоняться Уран — правда, не говоря, по-видимому, кто они такие. А во-вторых, что же из того, что Зевс, Аполлон, Гермес были некогда людьми? Это не мешало им быть теперь настоящими богами. Именно ознакомление с египетской религией подсказывало такое решение вопроса. Ведь, согласно ей, и Осирис, и Исида, и Гор, и Тот были некогда людьми; несмотря на то, они египтянами почитались как боги, и притом такие, выше которых нет. Как люди они «упорядочили Египет». Да и грекам эта мысль не была совсем чужда: Дионис, сын смертной Семелы, жил некогда среди людей и за принесенный им дар вина был удостоен высших почестей — это не мешало ему быть полноправным богом наравне с высшими. Конечно, строгая философия требовала — в силу принципа «всякому происшедшему будет конец» — предвечности для вечных богов; Гесиод, например, в своей «Теогонии» держался иных взглядов, и многие шли за ним.
Одним словом, прямого атеизма в учении Евгемера еще не было; все зависело от ответа на вопрос: «суть ли обоготворенные настоящие боги или только считаются таковыми?». И, по-видимому, он имел благоразумие ответа не давать.
А раз положительный ответ был логически возможен — евгемеризм мог дать настоящую философскую и историческую подкладку самообожествлению Птолемея Филадельфа и его последователей. Величайшие благодеяния может оказать стране ее царь; этим путем он становится богом на вечные времена. Желательно только, чтобы эти благодеяния были настоящими благодеяниями, чтобы действительность не опровергала образа, созданного верою и любовью; и вот это-то удавалось далеко не всегда, несмотря на благотворную силу «пафоса дистанции».
Другой друг Кассандра, Деметрий Фалерский, философ-перипатетик, правил по его поручению Афинами от 317 до 307 г., правил умно и благополучно, но все же в духе поддерживаемой Македонией аристократической партии. Когда поэтому его тезка, Деметрий Полиоркет, «освободил» Афины от Кассандра, ликованию демократов не было конца. Этому Деметрию с его отцом Антигоном был определен божеский культ под именами «боговспасителей», их позолоченные статуи были поставлены на городской площади рядом со статуями тираноубийц, в их честь были названы две новые филы, Антигонида и Деметриада, и празднества сменялись одно другим. На одном из них была исполнена «итифаллическая» песнь, сохраненная в значительной части Атенеем; в ней встречались, между прочим, следующие стихи:
Будь счастлив, Посейдона с Афродитой сын,
Доблестный Деметрий!
Ведь все другие боги далеко от нас,
Иль они без слуха,
Иль их нет, или дела нету им до нас;
А тебя мы видим:
Не древо ты, не камень — настоящий бог;
Молимся тебе мы.
Молимся, да — через сто лет после того как казнили Сократа за то, что он якобы «не верует в тех богов, в которых верует государство, и взамен их признает новые божества».
В вышесказанных словах заключена целая богословская теория; сводится она к следующему: 1) про богов народной веры неизвестно, существуют ли они вообще, а если существуют — способны ли они услышать нас, а если способны — заботятся ли они о нас; 2) их деревянные и каменные кумиры подавно бессильны; 3) раз бог есть сила, то богом должно быть признано сильнейшее существо, а таковым показал себя Деметрий. Другими словами, мы имеем здесь антрополатрию на почве агностицизма; эпитет бога отнимается у сомнительных владык Олимпа и присуждается гораздо более слабому, но зато реальному существу.
Каковы же были на самом деле теоретические постулаты апофеоза?
Сопоставим прежде всего различные его разновидности:
а) Александр признается сыном Зевса-Аммона, Селевк — сыном Аполлона; это вполне в духе древнегреческой религии.
Точно так же ведь и Минос признавался сыном Зевса, и Ион афинский сыном Аполлона; это давало им право на героизацию после смерти.
б) Тот же Селевк получил после смерти героические почести в основанной им Селевкии; это опять-таки в духе древнегреческой религии. Постулатом была вера, что просветленная душа «героя» живет в его всеми почитаемой могиле, как могучий дух-хранитель основанного им города.
в) Он получил не героические, а божеские почести. Это значит, что ему надлежало приносить жертвы не ночью, а днем, не на «очаге», а на алтаре и т. д. Постулатом была вера, что душа покойного не заключена в его могиле, а вознесена к богам на Олимп, или в эфир. Отсюда легенды о птицах — орлах или коршунах, — поднявшихся с костра, где сжигались останки покойного, таковая или сама была его душою, или уносила ее.
г) Ему эти самые почести воздавались уже при жизни. Теологически это трудно было мотивировать, но психологически объясняется легко, как предварение, льстивое, с одной стороны, и тщеславное — с другой.
Во всех этих случаях новый бог или герой чествовался под своим собственным именем; но вот нечто новое:
д) Птолемей I с женой после смерти получают божеский культ как «боги-Спасители», Селевк — как «Зевс-Победоносец» и т. д.: следует заметить, что терминология тут последовательна, что никогда не говорится официально о «боге Птолемее», о «боге Селевке», а именно только о «боге-Спасителе», о «Зевсе-Победоносце». Вот это действительно новшество. Разгадку дает нам второй случай. Очевидно, Зевс частью своего естества воплотился в Селевке, он стал его душою; в момент смерти эта душа оставила тело Селевка, которое отныне покоится в могиле, сама же она вознеслась на Олимп; чествуют поэтому бога «Зевса-Победоносца». Но как же понимать это воплощение Зевса при продолжении его деятельности как царя Олимпа? Да так же, как и службу Марии-привратницы в христианской легенде, обработанной Метерлинком в его «Сестре Беатрисе»: бог и вездесущ, и бесконечно делим. А как Зевс-Победоносец он остается в связи с Селевком? В сознании людей — да; так же, как Зевс Додонский пребывает в связи с Додоной, несмотря на одновременное существование Зевса Олимпийского.
е) И с этой точки зрения даже полный апофеоз — т. е. воздавание богу-Адельфу, богу-Эвергету и т. д. соответственных почестей при их жизни, покажется не алогическим предварением, внушенным лестью или тщеславием, а вполне последовательным развитием догмата. Раз признано, что в Птолемее III воплотился бог, которого люди, не зная его подлинного имени, назвали богом-Благодетелем, то не только позволительно, но и необходимо воздавать этому богу соответственные почести уже при жизни того бренного тела, которое он избрал своим временным местопребыванием.
Вполне ли это догмат новый? Зародышевые его формы, несомненно, имелись уже и в древнегреческой религии. Если у Гомера Афина является Телемаху и другим в образе Ментора и в качестве такового с ним путешествует, ест, пьет и т. д., то здесь мы, несомненно, имеем воплощение божества; но, во-первых, настоящий Ментор живет независимо от этого своего подобия, а во-вторых, это лишь кратковременная иллюзия, а не воплощение на всю жизнь, почему Платон в своем «Государстве» и протестует против этого «обмана». Затем известно, что Софокл после своей смерти был героизован не под именем Софокла, а под именем Дексиона, т. е. Приемлющего — на память о том, что он по легенде «принимал» у себя бога Асклепия. Это — внешняя параллель к переименованию Птолемея в бога-Спасителя, но не более. Мы не знаем в точности богословского основания этого переименования; думаем, однако, что оно аналогично с представлением о преображении героизованного. Впрочем, оно не было обязательно: большинство героев почиталось под теми именами, которые они носили при жизни.
Да, зародыши были, но именно только зародыши: и фактом остается, что благодаря почину Птолемея Филадельфа религия эллинизма обогатилась новым догматом, и религиозное сознание людей стало свыкаться с мыслью, что бог может избрать себе земным местопребыванием тело человека от его рождения вплоть до его смерти.[82]
Другие мифы этого «разряда» повествуют о военных походах, важнейшими из которых античная мифология признает поход семерых микенских вождей на Фивы и последующий поход ахейцев на Трою. (Необходимо отметить, что наше разнесение героических мифов по разрядам и категориям является сугубо условным и ни в коей мере не содержит в себе строгой хронологической последовательности; так, поход Семерых, о котором речь сейчас, был вызван взаимной враждой сыновей Эдипа, о котором будет сказано ниже, при анализе мифов другой «смысловой» категории.) Троянский цикл еще активно «использует» образы богов; само начало конфликта между троянцами и ахейцами возводится к суду Париса, среди трех богинь отдавшего первенство Афродите; боги вмешиваются в боевые действия, сражаются на стороне тех, кто им приятен, оказывают своим любимцам всяческую поддержку (правда, и Аполлон не в силах помешать Ахиллу сразить Гектора), однако исход осады решается не вмешательством богов, а военной хитростью Одиссея, предложившего хитроумный план с троянским конем. В фиванском же цикле участие богов минимально; более того, Семеро бросают вызов не только Фивам, но и самим богам, отказываясь признать их волю и отступить от осажденного города.
По Гесиоду, в двух этих войнах, под Фивами и под Троей, поколение героев было практически уничтожено:
Снова еще, поколенье четвертое создал Кронион
На многодарной земле, справедливее прежних и лучше, —
Славных героев божественный род. Называют их люди
Полубогами: они на земле обитали пред нами.
Грозная их погубила война и ужасная битва.
В Кадмовой области славной одни свою жизнь положили,
Из-за Эдиповых стад подвизаясь у Фив семивратных;
В Трое другие погибли, на черных судах переплывши
Ради прекрасноволосой Елены чрез бездны морские.
Многих в кровавых боях исполнение смерти покрыло;
Прочих к границам земли перенес громовержец Кронион,
Дав пропитание им и жилища отдельно от смертных.
Когда упорядочено мироздание и обустроено (освоено) человеческое пространство, наступает пора обустройства социума. Античная мифология содержит немало «социальных мифов»; среди них наиболее известны два — миф об Оресте и миф об Эдипе, причем эти мифы надлежит рассматривать в совокупности, поскольку они трактуют фактически одну и ту же ситуацию.
Эдиповский миф — тот самый, из которого З. Фрейд вывел свою знаменитую теорию «эдипова комплекса», — еще обращен в матриархальное прошлое: история Эдипа есть история ребенка, выросшего в условиях родонаследования по материнской линии (матрилокального родства); при таких условиях ребенок не может знать отца и потому не в состоянии узнать его при встрече. По замечанию Р. Грейвса, «может быть, Эдип пытался заменить матрилинейные законы патрилинейными, но был за это изгнан своими подданными».
Миф об Оресте, «опровергающий» участь Эдипа, примыкает к троянскому эпическому циклу: Орест — сын ахейского царя Агамемнона, предводителя ахейского войска под Троей. Когда Агамемнон был убит собственной женой Клитемнестрой и ее любовником Эгисфом, Орест бежал из дома и до совершеннолетия жил на чужбине. Вступив в возраст, он получил от дельфийского оракула наказ отомстить за смерть отца:
Свершится, не обманет слово Локсия.
Он сам вещал мне, строго заповедуя, —
Идти на все! Грозил он, — и от тех угроз
Кровь стыла в жилах: горе мне, когда с убийц
Я платы равноценной не взыщу мечом.
Не буду знать, куда мне деться, мучимый
Проклятьем, что пристанет, как свирепый бык.
Страданьем безысходным возмещу я сам
Невзысканную пеню за прощенный грех.[83]
Орест исполняет приказ и убивает мать. За это преступление его преследуют богини справедливости и мести Эриннии. По совету Аполлона Орест обращается за помощью к Афине как покровительнице всех эллинов. Богиня созывает в своем городе (Афинах) совет старейшин, который и рассматривает дело Ореста. На суде все решает голос Афины:
Кладу я за Ореста этот камешек.
Мне не было родимой, нет мне матери, —
Мужское все любезно, — только брак мне чужд;
Я мужественна сердцем, дщерь я отчая.
Святее крови мужа как могу почесть
Жены, домовладыку умертвившей, кровь?
Орест оправдан, даже если поровну
Легли в сосудах жребии…
Оправдан подсудимый! В урне милости
И в урне смерти то же голосов число.
Этот сюжет представляет собой миф о преодолении в социуме кровной мести; Орест оправдан ареопагом, т. е. государством, которое тем самым отвергает кровную месть.[84] Эриннии вдобавок олицетворяют в мифе матриархальное прошлое, которому на смену пришел патриархат (убийство матери — своего рода антитеза убийству мужа и хозяина дома).
Наконец, последний героический миф Средиземноморья, подводящий итог всей прежней деятельности богов и людей и повествующий о новом миротворении (социальном, ландшафтном, отчасти космическом) — это миф об Энее.
Гомер называет Энея, сына Анхиса и богини Афродиты, славнейшим троянским героем:
Трои сыны ополчались, заняв возвышение поля,
Окрест великого Гектора, Полидамаса героя,
Окрест Энея, который, как бог, почитался народом…
В «Илиаде» Эней — герой вполне эпический; не троянец по происхождению, он присоединяется к защитникам Трои, чтобы отомстить Ахиллу, изгнавшему его из родных мест. Он доблестно бьется с ахейцами, и не его вина, что в поединках с Диомедом и Ахиллом он терпит поражения — ведь врагам помогает Афина:
Прянул на землю Эней со щитом и с огромною пикой
В страхе, да Пандаров труп у него не похитят ахейцы.
Около мертвого ходя, как лев, могуществом гордый,
Он перед ним и копье уставлял, и щит круговидный,
Каждого, кто б ни приближился, душу исторгнуть грозящей
Криком ужасным. Но камень рукой захватил сын Тидеев,
Страшную тягость, какой бы не подняли два человека
Ныне живущих людей, — но размахивал им и один он;
Камнем Энея таким поразил по бедру, где крутая
Лядвея ходит в бедре по составу, зовомому чашкой;
Чашку удар раздробил, разорвал и бедерные жилы,
Сорвал и кожу камень жестокий. Герой пораженный
Пал на колено вперед; и, колеблясь, могучей рукою
В дол упирался, и взор его черная ночь осенила.
Тем не менее он бежит из Трои — по воле богов, ибо Посейдон открывает ему, что не кому другому, как Энею, назначено сохранить царский род Дардана.
Новые качества Эней приобретает лишь позднее — в мифологии этрусков, перенявших у греков миф о разорении Трои, и в «Энеиде» Вергилия. Последняя вобрала в себя всю совокупность культурных традиций Балкан, Апеннин и Малой Азии; в результате из homo trojanus Эней благодаря таланту Вергилия превратился в homo mediterraneus: именно в этом качестве образ Энея закрепился в европейской культуре.
В. Н. Топоров пишет: «Постоянное и актуальное присутствие моря (более полное и активное, чем где-либо еще в Средиземноморье), с трех сторон окружающего Балканы, причудливо выстраивающего линию побережья и глубоко вдающегося внутрь суши, неотвратимо ставит перед Балканами со всей конкретностью и насущностью некий ключевой вопрос-вызов, на который нельзя не отвечать и который, приглашая homo balcanicus выйти из своей обжитости, уютности, укрытости-потаенности в сферу „открытости“, заставляет этого „балканского человека“ задуматься над проблемой судьбы, соотношения высшей воли и случая, жизни и смерти, опоры-основы и безосновности-бездны, над самой стратегией существования „перед лицом моря“ (Sein zum Meer, по аналогии с Sein zum Tode), над внутренними и внешними ресурсами человека в этой пограничной ситуации. Иначе говоря, „открытость“ моря, все его опасности, неопределенности, тайны, исключение запланированных и даром дающихся гарантий, приглашение к испытанию и риску, к личному выбору и инициативе, к адекватной морю „открытости“ самого человека перед лицом „последних“ вопросов — все это более чем что-либо другое складывает духовный облик „балканского человека“ и префомирует все типологическое разнообразие антропоморфных вариантов, участвующих в решении сотериологической задачи, которая была основой для Балкан в течение, по меньшей мере, семи последних тысячелетий.
Протагонистами этой драмы, начиная с безымянных Великой Матери и мужского божества плодородия, были Осирис и Таммуз, Адад и Ваал, Телепинус и Аттис, Адонис и Дионис, Астарта-Иштар и Деметра, Персефона и Триптолем, Кадм и Прометей и т. п. Но все они — персонажи божественного уровня, и человеческая ментальность и соответственно человеческое поведение отражаются в них косвенно, периферийно. Но и не все протагонисты человеческой природы под указанным углом зрения равно диагностичны: одни рано стали достоянием индивидуализированного коллективного мифа, в котором индивидуально-человеческое сильно растворилось (Гильгамеш, Залмоксис и др.), другие слишком тесно соединились с неким принципом, абстрактной идеей (Гайомарт, Адам Кадмон и др.), третьи, напротив, выступают как носители неких уникальных глубоко философизированных концепций (Пифагор, Гераклит, Парменид, Эмпедокл, Сократ и др.).
Среди всех этих персонажей Эней занимает совершенно особое место: будучи просто человеком и представляя собой определенный тип комплексной ментально-поведенческой структуры, он так последовательно и блестяще выполняет стоящую перед ним задачу, что его опыт спасения приобретает парадигматическое значение, а ему самому уготован божественный статус… Тень мифа не прошла мимо Энея, но достоянием мифа в процессе мифологизации стал не столько он сам, сколько его ментально-поведенческая структура, известная нам благодаря Вергилию (прежде всего) во многих отражениях и с разнообразными подробностями, что также придает образу Энея особое значение. И наконец, мало кто теснее связан со Средиземным морем, чем Эней; и не с морем вообще, но конкретно с морской стихией, с ее волнами и ее треволнениями. И хотя опыты Энея и уроки, из них извлеченные, актуальны и за пределами Средиземноморья, все-таки они укоренены именно здесь и имеют преимущественный смысл для „средиземноморского человека“ на его путях к спасению в отличие, например, от вселенского значения другого опыта спасения, локально связанного с тем же Средиземноморьем… Эней отличен и от другого многострадального скитальца, долгие годы проблуждавшего по волнам Средиземного моря, от Одиссея, также гонимого гневом богов и также успешно прошедшего через все испытания, но избравшего другую, можно сказать, противоположную линию поведения. Там, где Эней вверяет себя судьбе, Одиссей „работает“ со случаем, ищет его, если надо, подчиняется ему с тем, чтобы, прибегнув к собственному уму и хитрости, склонить случай в свою пользу и построить такой ряд „случайных удач“, который мог бы превозмочь злую судьбу (недаром боги опасаются, что он может вопреки судьбе самостоятельно решать свои задачи). В отличие от всегда серьезного Энея в Одиссее присутствует некое авантюрное начало. Оба скитальца различны по характеру и темпераменту, по целям, которые стоят перед ними, и по способам достижения их (стоит напомнить, что пути Энея не раз пересекаются с Одиссеевыми и что первый очень не любит второго), наконец, по тому, как смотрят на них высшие силы: Энею роком предназначено спасение; Одиссей не может спастись, полагаясь исключительно на самого себя, и к его инициативам, в том числе и потенциальным, боги относятся настороженно.
Эней „средиземноморский“, вступив на берег Италии, подчиняет всю свою деятельность исполнению велений судьбы, и отдаленное видение Рима сейчас, когда под ногами не палуба раскачиваемого корабля, а твердая земля, как бы изолирует Энея от „эмпирического“ средиземноморского окружения и выстраивает фундамент будущего „римского“ контекста».
Эней Вергилия — и, как следствие, всей позднейшей европейской культуры — носитель провиденциальной миссии: высшие силы уберегают его от гибели при разорении Трои для того, чтобы он основал, после многих испытаний, в пределах Средиземноморья новую Трою — город, которому судьбой суждено стать Вечным.
Мир был создан радениями и при непосредственном участии богов: они упорядочили изначальный Хаос, обуздали хтонические силы Матери-Земли, сотворили людей — и удалились на Олимп вкушать заслуженный отдых, лишь изредка позволяя себе вмешиваться в людские дела. Старшее поколение героев продолжило дело богов — победило стихийных чудовищ, ввело в обиход различные культурные блага, установило социальные институты, основало первые города и исследовало окрестные земли. Так сложилась Ойкумена — освоенное античным человеком пространство; по Аристотелю, Ойкумена состояла из трех поясов — холодного на севере, жаркого на юге и умеренного между ними. В умеренном поясе, единственно пригодном для обитания людей, расположены Средиземное море со всеми государствами его бассейна, Персия и Индия; море через Столпы Геракла впадает в мировой океан, облегающий Ойкумену.
Герои младшего поколения принялись делить освоенный и обустроенный мир, в котором становилось все теснее; и вот уже Семеро созывают свои дружины и выступают против Фив, а вожди ахейцев под началом «пространно-властительного царя» Агамемнона плывут покорять Трою… Разорением Трои завершилась героическая эпоха античности; Ойкумена приобрела, казалось бы, окончательный, стабильный вид.
Но промысел богов предполагал иное. Уничтоженная Троя была, если воспользоваться современной политической терминологией, одним из «полюсов силы» Средиземноморья (к этим полюсам относились — в различные периоды времени — такие «фиксаторы реальности»,[85] как Афины, Спарта, Фивы, Дельфы, Олимпия, Троя, Карфаген, Тир, Сидон, «баснословный Вавилон», быть может, Тартесс в Иберии). Утрата одного из полюсов вела к нарушению «системы стабильности», поэтому боги решили вмешаться в человеческие дела и возродить Трою — уже в новой, свободной от «кровавой скверны» земле.
Причем божественный «план» предусматривал, что новый город со временем станет величайшим городом Ойкумены, а его жители будут «главнейшим среди народов». Вергилий в «Энеиде» вкладывает в уста Юпитера, отвечающего на упреки Кифереи-Венеры, такие слова:
Страх, Киферея, оставь: незыблемы судьбы троянцев.
Обетованные — верь — ты узришь Лавиния стены,
И до небесных светил высоко возвеличишь Энея
Великодушного ты. Мое неизменно решенье.
Ныне тебе предреку, — ведь забота эта терзает
Сердце твое, — и тайны судеб разверну пред тобою:
Долго сраженья вести он в Италии будет, и много
Сломит отважных племен, и законы и стены воздвигнет,
Третье лето доколь не узрит, как он Лацием правит,
Трижды зима не пройдет со дня, когда рутул смирится.
Отрок Асканий, твой внук (назовется он Юлом отныне, —
Илом был он, пока Илионское царство стояло), —
Властвовать будет, доколь обращенье луны не отмерит
Тридцать великих кругов; перенесши из мест лавинийских
Царство, могуществом он возвысит Долгую Альбу.
В ней же Гекторов род, воцарясь, у власти пребудет
Полных трижды сто лет, пока царевна и жрица
Илия двух близнецов не родит, зачатых от Марса.
После, шкурой седой волчицы-кормилицы гордый,
Ромул род свой создаст, и Марсовы прочные стены
Он возведет, и своим наречет он именем римлян.
Я же могуществу их не кладу ни предела, ни срока,
Дам им вечную власть…
Именно римлянам, потомкам троянцев, предначертано богами возродить былую славу Трои, а могуществу Рима — оказаться могуществом «на все времена».
При сопоставлении римской мифологии с мифами других народов Средиземноморья обнаруживается любопытная деталь: у римлян отсутствуют космогонические сюжеты. Точнее, рассказ о сотворении мироздания у римлян заменился на рассказ об основании Рима.[86] Крохотное латинское поселение приобрело тем самым космическое значение и из точки на карте Ойкумены превратилось в саму Ойкумену. Как писал Ж. Дюмезиль: «В эпоху расцвета римляне не имеют своей мифологии, и Дионисий Галикарнасский хвалит их за такую скромность воображения, которая защищает от святотатств и позволяет связать ритуалы с чистой и лишенной прикрас теологией. Но мы знаем, что первичное состояние было не таким, и следует говорить, что у „классических“ римлян уже не было мифологии, точнее, божественной мифологии, поскольку предки сохранили для них целый ряд прекрасных преданий, с помощью которых к середине IV в. до н. э. эрудиты, озабоченные созданием городу славного прошлого, принялись составлять „историю от его основания“, предания, которые на уровне человека нередко соответствуют тому, что в Индии и Скандинавии рассказывается о богах. Короче говоря, римская история от основания города заменяла мифологию людям, для которых все ценности определялись их городом, и ни окружающий его мир, ни времена, которые ему предшествовали, не представляли особого интереса».
Не мир ужался до пределов города, как было в Вавилоне, но город охватил собой весь мир. Пламя пожара, погубившего Трою, из которой бежал «родоначальник Эней», было одновременно пламенем мирового пожара, уничтожившего прежнее мироздание и очистившего его от скверны. Из этого пламени, подобно фениксу, возник новый, Вечный город, наследник Трои и «зиждитель устоев и мерило ценностей» — как себе, так и Ойкумене в целом.
Первоначальное изложение «римского мифа» встречается в текстах III–II вв. до н. э., однако в целостном виде этот миф дошел до нас в изложении современников императора Октавиана Августа — Тита Ливия и Вергилия. «Энеида» последнего повествует о «новом миротворении» — от гибели Трои до обретения «обетованной италийской земли»; «История Рима от основания города» первого рассказывает об упорядочении и обустройстве «новонайденного» мироздания.
Традиция, «привязывавшая» Энея к Италии в целом и к Риму в частности, бытовала на Апеннинском полуострове достаточно продолжительное время: археологические раскопки в Этрурии позволили обнаружить, в частности, этрусские фигурки, изображающие Энея с отцом Анхисом на плечах и относящиеся к VI–V вв. до н. э. В самом Риме, как писал Г. Ферреро, «принятая римским сенатом легенда об Энее постепенно разветвилась; многие знатные римские фамилии, в том числе род Юлиев, относили свое происхождение к легендарным спутникам Энея; основная легенда и вышедшие из нее второстепенные так прочно вошли в мифическую традицию доисторического Рима, что никто не осмеливался отвергать их». Именно поэтому Вергилий, мечтавший создать национальную латинскую поэму, «Илиаду» и «Одиссею» в одном лице, обратился к легенде об Энее. Впрочем, по словам того же Г. Ферреро, Вергилий не ограничился передачей легенды «в том виде, какой ей придала традиция; он изменяет ее, распространяет, пользуется ею, чтобы выразить под литературными формами, заимствованными из чисто греческих источников, великую национальную идею своей эпохи — идею, что религия была основой политического и военного величия Рима; идею, что историческая роль Рима была — соединив вместе Восток и Запад, взяв у Востока священные обряды и верования, а у Запада политическую мудрость и воинскую доблесть, — в том, что Рим должен быть одновременно столицей империи и священным городом… Эней не должен был быть человеческим героем гомеровских поэм, насильственным или хитрым, смелым или благоразумным, наивным или лживым, которого боги любят и защищают из любви к нему. Он должен быть символическим лицом, своего рода религиозным героем, которому боги, или, по крайней мере, часть богов, доверили миссию отнести воинственной расе Лация культ, который сделает Рим владыкой мира, и которому боги покровительствуют вследствие своих отдаленных видов на историческую судьбу народов».
В «Энеиде» действительно неоднократно упоминается о благочестии Энея и о том, что перед бегством он забрал из Трои домашних родовых богов — пенатов, чтобы «поселить» их в новом городе. В VIII книге «Энеиды» Вергилий описывает символическую встречу «Востока и Запада»: италийский бог реки Тибр признает право Энея обосноваться в Италии и выражает почтение «чужеземным богам»:
Тут среди тополей, из реки поднявшись прекрасной,
Старый бог этих мест, Тиберин явился герою;
Плащ голубой из тонкого льна одевал ему плечи,
Стебли густых тростников вкруг влажных кудрей обвивались.
Так он Энею сказал, облегчая заботы словами:
«Славный потомок богов! От врагов спасенную Трою
Нам возвращаешь ты вновь и Пергам сохраняешь навеки.
Гостем ты долгожданным пришел на Лаврентские пашни,
Здесь твой дом и пенаты твои — отступать ты не должен!
Грозной войны не страшись: кипящий в сердце бессмертных
Гнев укротится, поверь.
Думаешь ты, что тебя сновиденье морочит пустое?
Знай: меж прибрежных дубов ты огромную веприцу встретишь,
Будет она лежать на траве, и детенышей тридцать
Белых будут сосать молоко своей матери белой.
Место для города здесь, здесь от бед покой обретешь ты.
Тридцать кругов годовых пролетят — и Асканий заложит
Стены, и городу даст он имя славное — Альба…»
Победив рутульского царя Турна, Эней стал правителем Лация. Его сын Асканий (Юл) основал город Альба Лонга, на месте которого четыреста тридцать лет спустя возник Рим.
«Замещение» Энея как основателя и родоначальника Асканием — позднейшее явление, связанное с тем, что именно к Асканию (Юлу) возводили свой род представители рода Юлиев, в том числе Юлий Цезарь и Октавиан Август. Поскольку же традиционные даты падения Трои (1184 г. до н. э.) и основания Рима (754 г. до н. э.) слишком далеко отстоят друг от друга, для того чтобы оказаться в границах одной человеческой жизни, пускай даже это жизнь сына Афродиты-Венеры и потомка по отцовской линии самого Зевса-Юпитера, — римская мифологическая история ввела «в обиход» царей Альба Лонги; внучатые племянники одного из этих царей, Амулия, и признавались как «исторические» основатели Рима — Ромул и Рем.
В «Истории» Тита Ливия о предназначении Энея и его роли в судьбе Рима упоминается вскользь; более того, Ливий подчеркивает, что не считает историю Энея заслуживающей доверия: «Рассказы о событиях, предшествовавших основанию Города и еще более ранних, приличны скорее твореньям поэтов, чем строгой истории, и того, что в них говорится, я не намерен ни утверждать, ни опровергать. Древности простительно, мешая человеческое с божественным, возвеличивать начала городов; а если какому-нибудь народу позволительно освящать свое происхождение и возводить его к богам, то военная слава народа римского такова, что, назови он самого Марса своим предком и отцом своего родоначальника, племена людские и это снесут с тем же покорством, с каким сносят власть Рима. Но подобного рода рассказам, как бы на них ни смотрели и что бы ни думали о них люди, я не придаю большой важности». Зато история Ромула и Рема признается Ливием вполне достоверной, и он излагает ее весьма подробно.
Как уже говорилось, многие современные мифологи вслед за Ж. Дюмезилем признают отличительной особенностью римской мифологии «подмену» деяний богов деяниями людей, собственно мифологию — «историзированной» мифологией. Миф о Ромуле и Реме представляет собой характерный образец такой подмены. В нем обнаруживаются древнейшие мифологические мотивы — прежде всего мотив близнечных мифов, для которых свойственно противопоставление братьев-близнецов, и мотив основания города героем-эпонимом. В то же время Ромул, согласно сочинениям римских авторов, считался реальным историческим лицом; в Риме показывали «хижину Ромула» и «гробницу Ромула», а также смоковницу на холме Руминал, под которой волчица кормила Ромула и Рема, и священный дуб на Капитолийском холме — этому дубу Ромул совершил первое жертвоприношение как правитель Рима: «Возвратившись с победоносным войском, Ромул, великий не только подвигами, но — не в меньшей мере — умением их показать, взошел на Капитолий, неся доспехи убитого неприятельского вождя, развешенные на остове, нарочно для того изготовленном, и положил их у священного для пастухов дуба; делая это приношение, он тут же определил место для храма Юпитера и к имени бога прибавил прозвание: „Юпитер Феретрийский, — сказал он, — я, Ромул, победоносный царь, приношу тебе царское это оружье и посвящаю тебе храм в пределах, которые только что мысленно обозначил; да станет он вместилищем для тучных доспехов, какие будут приносить вслед за мной, первым, потомки, убивая неприятельских царей и вождей“» (Ливий). Дюмезиль называет Ромула италийским «эквивалентом» ведийского Варуны — бога истины и справедливости, «царя-вседержителя», сотворившего мир и удерживающего его в равновесии.
В описании Ливия Ромул предстает не столько историческим лицом, сколько культурным героем. Ромул исчислил свой народ и разделил его на трибы, курии и центурии; он обмерил поля и распределил земли между культом, государством и народом. Из народа он выделил благородных и горожан; из первых он составил сенат, а с первыми должностями в государстве соединил исполнение священных жреческих обрядов. «Было избрано войско всадников, составивших в позднейшие времена своего рода среднее сословие между сенатом и народом, а оба этих основных сословия еще теснее были связаны между собою отношениями патронов и клиентов. У этрусков Рим позаимствовал ликторов с фасциями и секирой — страшными знаками верховной власти, позднее приданными, не без некоторых различений, всем высшим чиновникам, согласно кругу их обязанностей» (И. Г. Гердер). Ромул изгнал из Рима чужих богов, чтобы только собственный бог Рима хранил город; он учредил авгурии и прочие гадания. Он определил отношения между мужем и женой, отцом и детьми, навел порядок в городе, устраивал триумфы. Иными словами, Ромул устранил социальный хаос и наделил Рим первыми законами. Поэтому предлагаемое Дюмезилем сопоставление Ромула с ведийским Варуной представляется вполне оправданным: как Варуна есть воплощение мирового порядка, так Ромул — воплощение порядка для города, объемлющего мир.
Дюмезиль видит «приземленную божественность» и в преемниках Ромула на троне — легендарных царях Древнего Рима. Нума Помпилий, Тулл Гостилий, Анк Марций, Тарквиний Старший, Сервий Туллий, Тарквиний Гордый — все они, по Дюмезилю, суть божественные функции в исторической перспективе: «Ромул и Нума создают политические институты и культы;[87] Тулл Гостилий вовлекает римлян в военную науку; Анк Марций прибавляет к этому наследству торговое обогащение и демографический рост; после него Рим завершен и готов служить орудием великих замыслов этрусских царей».
«Латентная божественность» Ромула получает подтверждение вскоре после таинственного исчезновения основателя города на 38-м году царствования. Возмущенный народ уже требовал у сенаторов ответа за смерть Ромула, но тут Ромул явился некоему Юлию Прокулу и, как передает Плутарх, сказал: «Богам угодно было, Прокул, дабы мы, прожив долгое время среди людей и основав город, с которым никакой другой не сравнится властью и славою, снова вернулись на небеса, в прежнее наше обиталище. Прощай и скажи римлянам, что, совершенствуясь в воздержанности и мужестве, они достигнут вершины человеческого могущества. Мы же будем милостивым к вам божеством — Квирином».
Этот Квирин входил наряду с Юпитером и Марсом в древнейшую триаду божеств римского пантеона. Юпитер повелевал небом, грозами и плодородием, Марс ведал воинскими делами, а в ведении Квирина находилась «социальная сфера». Квирин считался богом-покровителем народного собрания; отсюда самоназвание римлян — «римский народ квиритов». В отождествлении Ромула с Квирином — начатки «римского мифа»: жители Вечного города избраны богами и являются людьми исключительной добродетели, поскольку живут по законам, заповеданным божеством.
Как писала Е. М. Штаерман, «когда, каким образом, в какой последовательности, из каких компонентов создавался „римский миф“, установить трудно за отсутствием соответственных источников». Тем не менее исследователи, как правило, выделяют в этом мифе три составляющие: первая — мифы о богах и их «медиаторе» Энее; вторая — предания о римских царях, от Ромула до Тарквиния Гордого; и третья — республиканские мифы, повествующие «о тех, кто во имя величия Рима, а не личной славы совершал невиданные подвиги, отдавал свои способности, свою жизнь и жизни детей на службу Риму».
Республиканские мифы многочисленны: среди них история Горация Коклеса, в одиночку удерживавшего мост через Тибр, дабы товарищи успели укрыться за крепостными стенами; история Муция Сцеволы, положившего руку в огонь, чтобы показать, что римлянин не боится боли; история о гусях, своими криками спасших Рим; история Курция, добровольно бросившегося в разверзнувшуюся в земле трещину, которая, приняв жертву, тут же закрылась, и многие, многие другие. Если попытаться свести эти мифы воедино, к некоей общей схеме, мы обнаружим три фундаментальных принципа, на которых зиждется римский миф, три чувства долга: религиозный долг, воинский долг и гражданский долг, причем они тесно взаимоувязаны (можно сказать, здесь вновь проявляется «земное воплощение» функций божественной триады Юпитер — Марс — Квирин). По Титу Ливию, величие Рима в веках обеспечила римская доблесть (virtus romana), объединяющая в себе справедливость (justitia), верность (fides), мужество (honor), умеренность (moderatio) и благочестие (pietas). «Бессмертным, — писал Ливий, противопоставляя римлян этрускам и македонянам, — любезны благочестие и верность, коими достиг своего величия римский народ».
Окончательное оформление «римского мифа» произошло в годы правления первого римского императора Октавиана Августа, когда были написаны и «Энеида», и стихи Проперция и Горация, и «История Рима от основания города», и многие другие «мифологические» произведения. Как писал известный отечественный историк античности С. А. Ковалев, в годы правления Августа «центральной идеей исторических, литературных и пластических произведений была идея величия Рима. В это время и создались легенды о происхождении римлян и возникновении города Рима, ставшие предметом поэтических и историко-пуб-лицистических обработок».
Эпоху Августа считали вторым «золотым веком» римской истории (первый был в доисторические времена, при Сатурне — по греческим мифам и при Сатре — по мифам этрусков). Как писал в «Буколиках» Вергилий:
Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской,
Сызнова ныне времен зачинается строй величавый,
Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство,
Снова с высоких небес посылается новое племя.
К новорожденному будь благосклонна, с которым на смену
Роду железному род золотой по земле расселится.
Дева Луцина! Уже Аполлон твой над миром владыка
При консулате твоем тот век благодатный настанет,
О Поллион! — и пойдут чередою великие годы.[88]
Эта же тема звучит и в «Энеиде»:
Вот Цезарь и Юла потомки:
Им суждено вознестись к средоточью великого неба.
Вот он, тот муж, о котором тебе возвещали так часто:
Август Цезарь, отцом божественным вскормленный, снова
Век вернет золотой на Латинские пашни, где древле
Сам Сатурн был царем, и пределы державы продвинет,
Индов край покорив и страну гарамантов, в те земли,
Где не увидишь светил, меж которыми движется солнце,
Где небодержец Атлант вращает свод многозвездный.
Ныне уже прорицанья богов о нем возвещают,
Край Меотийских болот и Каспийские царства пугая,
Трепетным страхом смутив семиструйные нильские устья.
Август — не только верховный понтифик и «сын причисленного к лику богов Цезаря»; он также — Отец отечества (Pater patriae). В нем воплотилась римская доблесть, он достойно завершил провиденциальную миссию Энея и стал средоточием Рима, как сам Рим — средоточием Ойкумены. При нем
…бродит вол покойно средь полей,
Обильные плоды Цереры край питают,
И плаватель летит вдоль стихнувших морей
И честь наветы не пугают.
Разврат не стал домов почтенных осквернять,
Порок преследуем законами и мненьем,
А кара рядом с преступленьем.
И сходством чад своих гордиться может мать,
Про скифов и парфян и знать мы не хотим,
Сурового никто германца не боится:
Ведь Цезарь между нас, могуч и невредим, —
Так кто ж иберца устрашится?
Всяк в винограднике проводит день своем,
К сухому дереву побеги лоз склоняя,
И, отойдя к вину, с отрадой за столом
Тебя с богами поминает.[89]
При наследниках Августа на троне Римская империя достигла зенита своего могущества. «Римский миф» из историко-поэти-ческой концепции превратился в политическую доктрину, своего рода «кредо империи». И величия этого кредо не поколебал даже крах империи, вызванный многочисленными внутренними проблемами. Частые смены императоров, восстания, гражданские войны, экономические кризисы, принятие христианства в качестве официальной религии, распад империи на Западную и Восточную — «римский миф» благополучно пережил все эти потрясения. Как писал римский историк Аппиан: «Держава римлян величиной и счастьем выделилась из всех благодаря благоразумию и умению считывать обстоятельства времени, в приобретении этого могущества они превзошли всех своей доблестью, выдержкой и упорством, не увлекаясь при счастливых обстоятельствах, пока твердо не укрепляли своей власти, и не падая духом при несчастьях: в иной день у них гибли двадцать тысяч человек, в другой — сорок, а в иной и пятьдесят. И часто им грозила опасность потерять самый Город, и ни голод, ни постоянные болезни, ни внутренние волнения, а иногда и все это вместе взятое не отклонило их от жажды почестей, пока в течение семисот лет, перенося беды и подвергаясь опасности, они мало-помалу не подняли свою власть до теперешнего могущества и приобрели счастье благодаря благоразумию».
Духовными наследниками Рима и выразителями «римского мифа» считали себя многие европейские государства — и Византия («Константинополь — второй Рим»), и империя Карла Великого, и Священная Римская империя германского народа. Все они обращались к античным образцам как к идеалам, которым надлежит следовать в современности. Не обошло римское влияние и Россию. Известно, что Петр Первый принял в 1721 г. титулатуру, которая прямо возводилась к «золотому веку» Августа: с этого времени российского самодержца стали именовать «императором», «великим» и «отцом отечества». На русской почве прижилась и историософская идея «многих Римов», выстраивавшая прямую последовательность: Рим — Константинополь (Царь-град) — Москва. «Идея „Москва — Третий Рим“ по самой своей природе была двойственной. С одной стороны, она подразумевала связь Московского государства с высшими духовно-религиозными ценностями. Делая благочестие главной чертой и основой государственной мощи Москвы, идея эта подчеркивала теократический аспект ориентации на Византию. В этом варианте идея подразумевала изоляцию от „нечистых земель“. С другой стороны, Константинополь воспринимался как второй Рим, т. е. в связанной с этим именем политической символике подчеркивалась имперская сущность — в Византии видели мировую империю, наследницу римской государственной мощи» (Б. А. Успенский). Особенно же отчетливо «римский миф» выразился в основании Санкт-Петербурга. Петербург — город, осененный тенью императорского Рима; в городском гербе содержались трансформированные элементы герба римского (перекрещенные якоря вместо перекрещенных ключей и т. д.). «Подлинность Петербурга как нового Рима состоит в том, что святость в нем не главенствует, а подчинена государственности. Государственная служба превращается в служение Отечеству и одновременно ведущее к спасению души поклонение Богу… С этой точки зрения и папский Рим (в отличие от Рима императорского), и Москва представляются синонимическими символами ложной, „ханжеской“ святости. С позиции обожествленной государственности старорусское православие казалось подозрительно смыкающимся с „папежным духом“. Создавалась парадигма идей, в которой Рим „папежный“ и Москва допетровская объединялись в противопоставлении Петербургу — истинному граду Святого Петра» (Ibid).
«Правители приходят и уходят, а Рим остается». Эта мысль, сформулированная одним из римлян, которому выпало жить в эпоху непрерывно сменявших друг друга «солдатских императоров», как нельзя лучше выражает суть «римского мифа». Образ Вечного города, движущегося сквозь толщу веков, стал кульминацией античной мифологии. Город, вместивший в себя весь мир и сам этот ставший миром город, в котором одновременно существуют прошлое, настоящее и будущее; город вне времени и пространства. Пожалуй, с мифологемой Рима как Вечного города может соперничать разве что более поздняя мифологема Иерусалима — как города земного и небесного. Рим — символ империи как социокультурного феномена, эмблема имперского размаха, безграничных устремлений и грандиозных свершений. Иерусалим же (в «ипостаси» небесного города) есть святой город, место общения людей с Божеством, проекция церкви — «невесты Христовой». Кстати сказать, в парадигме городов-символов Иерусалим как символ неба и рая противопоставляется не Риму, а Вавилону — олицетворению порока и мирской тщеты.
Рим — вечен, и вечен «римский миф», ибо, по Редьярду Киплингу:
Времени очи безгневны,
Поступь тверда:
Словно цветы, однодневны
Силы и Города.