Глава 11 БОЛЬШОЙ ВЗРЫВ Эволюция языка

Слоновий хобот имеет шесть футов в длину и один фут в толщину и содержит шестьдесят тысяч мускулов. С помощью хобота слоны могут с корнем выдирать деревья, складывать бревна в штабеля или аккуратно помещать их в требуемую позицию при строительстве мостов. Слон может обернуть хобот вокруг карандаша и рисовать каракули на листке почтовой бумаги. С помощью двух мускульных отростков на конце он может вытащить колючку, поднять булавку или монету, откупорить бутылку, вытащить задвижку из двери клетки и положить ее на полку, или так плотно обхватить чашку, не разбив ее, что вырвать эту чашку сможет только другой слон. Этот кончик чувствителен настолько, что слон с завязанными глазами может определить форму предметов и материал, из которого они сделаны. В природных условиях слоны хоботом вырывают пучки травы и постукивают ими по коленям, чтобы стряхнуть грязь, сбивают кокосы с пальмы и устраивают себе душ из пыли. Хоботом они ощупывают землю во время ходьбы, чтобы не попасть в западню; выкапывают колодцы и выкачивают из них воду. Слоны могут идти под водой по дну глубокой реки или плыть, как подводные лодки, многие мили, пользуясь хоботом как дыхательной трубкой для подводного плавания. С помощью хобота они общаются друг с другом: трубят, гудят, рычат, дудят, мурлыкают, грохочут и издают звук, напоминающий скрежет по металлу, постукивая хоботом о землю. Хобот снабжен хеморецепторами, позволяющими слону почуять питона в траве или еду на расстоянии мили.

Слоны — единственные ныне живущие животные, у которых есть этот выдающийся орган. Ближайший из современных сухопутных родичей слона — это даман, млекопитающее, которое вы вряд ли смогли бы отличить от большой морской свинки. До сих пор вы, наверное, даже и не задумывались об уникальности слоновьего хобота. И, конечно, ни один биолог не поднимал вокруг него шум. А теперь представьте себе, что могло бы произойти, окажись некоторые биологи слонами. Одержимые мыслью об уникальности места хобота в природе, они занялись бы вопросом его эволюции — ведь ни у одного другого организма нет хобота или чего-либо ему подобного. Какая-нибудь научная школа задалась бы целью сузить эту пропасть. Перво-наперво они бы отметили, что у слона и дамана на 90 % общие ДНК, и поэтому два этих животных не могут так уж сильно отличаться. Они сказали бы, что хобот не может быть так сложен, как кажется; наверное, его мускулы просто плохо пересчитали. Потом они сказали бы, что у дамана все же есть хобот, но его почему-то не заметили, ведь есть же в конце-концов у дамана ноздри. И хотя попытки одних ученых научить дамана поднимать предметы ноздрями провалились бы, другие раструбили бы о своем успехе, научив дамана толкать языком зубочистки и заявив, что складывание бревен в штабеля или рисование мелом на доске отличается от этого только своим масштабом. Оппозиционная научная школа, исповедующая уникальность хобота, настаивала бы на том, что он появился вдруг и однажды у детеныша какого-то особенного бесхоботного слона-предка в результате одной-единствен-ной драматической мутации. Или сказали бы, что хобот каким-то образом возник автоматически как побочный продукт развития у слона большой головы. Они добавили бы и другой парадокс эволюции хобота: как это ни абсурдно, хобот более замысловато устроен и хорошо скоординирован, чем это было необходимо какому бы то ни было слоновьему предку.

Эти утверждения могут показаться нам по меньшей мере странными, но все они в то или иное время были сделаны учеными, изучающими другой биологический вид, и касались того сложного органа, которым только этот вид и обладает — языка. Как мы увидим в этой главе, и Хомский, и некоторые из самых яростных его противников согласны в одном: присущий лишь человеку языковой инстинкт кажется несовместимым с современной дарвиновской теорией эволюции, согласно которой сложные биологические системы развивались путем постепенного накопления поколениями живых существ случайных генетических мутаций, которые повышают репродуктивный успех. Или никакого языкового инстинкта не существует, или он развился каким-то другим способом. Поскольку все это время я пытался убедить вас, что языковой инстинкт существует, но, конечно, прощу вас, если вы скорее склонны поверить Дарвину, чем мне, я также постараюсь убедить вас, что вам не нужно делать этот выбор. Хотя мы знаем лишь немногие подробности того, как мог эволюционировать языковой инстинкт, нет причин сомневаться, что принципиальное объяснение будет таким же, как и для любого другого сложного инстинкта или органа, — дарвиновская теория естественного отбора.

* * *

Очевидно, что язык так же отличается от систем общения других животных, как слоновий хобот отличается от ноздрей других животных. Системы общения у животных имеют три варианта организации: конечный репертуар криков (один из которых оповещает о приближении хищников, другой заявляет о праве животного на территорию и т.д.); растянутый во времени аналоговый сигнал, отражающий значительность какого-либо факта (чем оживленнее танец пчелы, тем богаче источник питания, о котором она рассказывает своим товарищам по улью); или серии случайных вариаций на тему (птичья песня, каждый раз повторяющаяся с новой «изюминкой» — пернатый Чарли Паркер). Как мы уже увидели, у человеческого языка совершенно другое строение. Дискретная комбинаторная система под названием «грамматика» делает человеческий язык бесконечным (не существует предела количеству сложных слов или предложений в языке), исчислимым (эта бесконечность исчислима благодаря тому, что образующие ее дискретные элементы порождают новые, перестраиваясь в определенном порядке и в определенной комбинации, а сигнал — это не бесконечные колебания в замкнутом пространстве, как у ртути в термометре) и аддитивным (у всех бесконечных комбинаций разные значения, которые можно вывести из значений составляющих их частей и правил и принципов, по которым они строятся).

Даже в мозге у человека языку отведено определенное место. Крики приматов контролируются не их корой головного мозга, а филогенетически более старыми нейронными структурами ствола мозга и лимбической системы, которые связаны с формированием эмоций. Человеческие вокализации, отличные от языка, такие, как вздохи, смех, стоны и крики боли тоже контролируются не подкорковыми структурами. Подкорка мозга контролирует даже ругательства, те, которые вырываются, если попасть молотком себе по пальцу, столь же непроизвольные, как тик в синдроме Туретта; эти ругательства могут быть единственной речью, доступной жертвам афазии Брока. Истинный язык, как мы видели в предшествующей главе, расположен в коре головного мозга, в основном — в левой околосильвиевой области.

Некоторые психологи полагают, что изменения в речевом аппарате и нейронной схеме, продуцирующей и воспринимающей звуки речи — это единственные аспекты языка, эволюционировавшие у нашего биологического вида. С их точки зрения, существует несколько общих способностей к обучению, распространенных повсеместно в животном царстве, и наиболее эффективно функционирующих у людей. В какой-то исторический момент язык зародился и усовершенствовался, и с тех пор мы ему обучаемся. Мысль о том, что специфическое видовое поведение обусловлено анатомией и общим интеллектом, точно отражена в карикатуре Гэри Ларсона под названием «Far side» («Дальняя сторона»), на которой два медведя наблюдают из-за дерева за парой людей, отдыхающих, лежа на одеяле. Один медведь говорит: «Ну, давай! Посмотри на эти клыки!.. Посмотри на эти когти!.. Неужели ты думаешь, что нам положено есть только мед и ягоды?»

В соответствии с этой точкой зрения, шимпанзе стоят на втором месте по обучаемости в животном царстве, поэтому они тоже должны быть способны овладеть языком, хотя и в упрощенном варианте. Требуется только учитель. В 1930-е и 1940-е гг. две супружеские пары психологов взяли в дом детенышей шимпанзе. Шимпанзе стали частью семьи и научились одеваться, пользоваться туалетом, чистить зубы и мыть посуду. Один из них, Гуа, вырос вместе с мальчиком того же возраста, но ни разу не сказал ни слова. Другого, Вики, усиленно обучали языку; в основном это делали его приемные родители, заставлявшие язык и губы озадаченного животного принимать правильную форму. После большого количества упражнений и зачастую с помощью собственных рук Вики научился выговаривать три слова, в которых снисходительные слушатели могли услышать папа, мама и чашка, хотя Вики часто путал их, когда приходил в возбуждение. Он мог отреагировать на некоторые стереотипные формулы, как например, Поцелуй меня или Приведи сюда собаку, но непонимающе таращил глаза, когда его просили исполнить приказание в новой комбинации слов, например, Поцелуй собаку.

Но Гуа и Вики были в невыгодном положении: их заставляли использовать голосовой аппарат, который не был приспособлен для речи и которым они не могли произвольно управлять. Начиная с конца 1960-х гг., руководители нескольких знаменитых проектов заявили о том, что им удалось обучить языку детенышей шимпанзе с помощью более подходящего средства. (Для обучения берутся детеныши шимпанзе, потому что взрослые особи — это не мохнатые клоуны в штанишках, которых вы видите по телевизору, а сильные, злобные, дикие животные, которые в свое время откусили пальцы нескольким известным психологам). Сара научилась выстраивать в цепочку на доске намагниченные пластиковые фигуры. Лана и Кензи научились нажимать кнопки с символами на большом корпусе компьютера или указывать на них на портативной дощечке. Вэшу и Коко (горилла), как было заявлено, овладели американским жестовым языком. Как утверждали их дрессировщики, эти животные выучили сотни слов, выстраивали их в значащие предложения и изобретали новые словосочетания, такие как water bird ‘водяная птица’ — лебедь, или cookie rock ‘каменное печенье’ — черствый кекс. «Язык больше не является той областью, где господствует только человек», — заявила дрессировщица Коко — Франсина (Пенни) Пэттерсон.

Эти заявления быстро завладели воображением публики и были обыграны в научно-популярной литературе, журналах и телевизионных программах, таких как «Нэшнл Джеогрэфик», «Нова», «Сиксти Минитс» и «20/20». Эти проекты выглядели не только как результат извечного стремления человека говорить с животными, но и давали возможность (отнюдь не упущенную популярной прессой) сделать хорошие снимки общения привлекательных женщин с обезьянами, что взывало к архетипу «красавица и чудовище». Некоторые проекты были спонсированы журналами «Пипл», «Лайф» и «Пентхаус», и они легли в основу плохого фильма под названием «Поведение животных» с Холли Хантер в главной роли и в основу знаменитого рекламного ролика корпорации «Пепсико»[127].

Эти проекты также захватили и многих ученых, которые рассматривали их как здоровый способ сбить спесь с нашего биологического вида. Я видел статьи в научно-популярных изданиях, где обучение шимпанзе языку было представлено как одно из основных научных открытий нашего столетия. В недавно вышедшей и многократно цитировавшейся книге Карл Саган и Энн Драйен использовали эксперименты по обучению обезьян языку как призыв к нам, людям, занять в природе скамью штрафников:

Резкое различие между людьми и «животными» необходимо, если мы хотим подчинить их своей воле, заставить работать на себя, носить одежду из них и есть их — без единого укола вины или сожаления. Со спокойной совестью мы обрекаем на вымирание целые биологические виды, что в наши дни происходит со скоростью 100 биологических видов в день. Их потеря не слишком важна: «Эти существа, — как мы говорим себе, — на нас не похожи». Таким образом, у непроходимой пропасти есть и практическая роль помимо простого ублажения человеческого эго. Но разве в жизни обезьян есть мало поводов для гордости? Не следует ли нам с радостью признать родство с Лики, Имо или Кензи? Вспомните об этих макаках, которые предпочтут остаться голодными, чем навредить своему товарищу; не будет ли наш взгляд на будущее человечества более оптимистичным, если мы будем уверены, что наша этика соответствует обезьяньим стандартам? И как в связи с этим должны мы рассматривать свое отношение к обезьянам?

Такие рассуждения с благими намерениями, но не в том направлении могут происходить только от тех авторов, которые не являются биологами. Действительно ли мы «проявим смирение», если будем спасать животных от вымирания только потому, что они похожи на нас? Или потому, что они кажутся приятными ребятами? А как же быть со всеми этими отвратительными, эгоистичными ползучими тварями, которые не напоминают нам себя самих или тот образ, который нам хотелось бы иметь? Что, нам можно смело стирать их с лица Земли? Саган и Драйен не друзья обезьянам, если они считают, что обучаемость человеческому языку — это повод хорошо с ними обращаться. Как и многие другие авторы, Саган и Драйен принимают заявления дрессировщиков шимпанзе слишком всерьез.

Люди, проводящие много времени с животными, склонны развивать слишком снисходительное отношение к их возможностям общения. Моя двоюродная бабушка Белла со всей искренностью уверяла, что ее сиамский кот Расти понимал английский. Многие заявления дрессировщиков шимпанзе не намного научнее. Большинство дрессировщиков были воспитаны в традиции бихевиористской теории Б. Ф. Скиннера и находятся в неведении относительно исследований языка: они ухватились за очень слабое сходство между шимпанзе и детьми и провозгласили, что способности и тех и других в основе своей одинаковы. Самые большие энтузиасты из дрессировщиков перескочили через головы ученых и предстали со своими захватывающими номерами напрямую перед публикой в «Тунайт Шоу» и «Нэшнл Джеогрэфик». В частности, Пэттерсон смогла оправдать поведение Коко тем, что горилла обожает каламбуры, шутки, метафоры и невинные обманы. Вообще, чем увереннее заявления о способностях животного, тем более скудные данные имеются для их оценки у научной общественности. Большинство дрессировщиков ответили отказом на просьбу предоставить необработанные данные, а дрессировщики Вэшу — Беатрис и Элан Гарднер — угрожали судом одному исследователю за то, что он использовал кадры одного из их фильмов (единственные необработанные данные, которые были ему доступны) в критической научной статье. Исследователь Герберт Тэррас вместе с психологами Лорой Энн Петитто, Ричардом Сэндерсом и Томом Бивером попытались обучить американскому языку жестов одного из родственников Вэшу, которого они назвали Ним Чимпский[128]. Они тщательно свели в таблицы и проанализировали его жесты, а Петитто и психолог Марк Зайденберг также тщательно проанализировали видеозаписи и те опубликованные данные, которые имелись по другим объясняющимся жестами шимпанзе, чьи способности были близки к способностям Нима. Спустя некоторое время Джоел Уоллман написал историю того, как обезьян пытались обучить языку, под названием «Обезьянничающий язык» («Aping Language»). Мораль этого исследования такова: не верьте всему, что слышите в «Тунайт Шоу».

Начнем с того, что обезьяны не «выучили американский язык жестов». Это противоречащее здравому смыслу утверждение основывалось на том мифе, что АЯЖ — это грубая система мимики и жестов, а не полноценный язык со сложной фонологией, морфологией и синтаксисом. На самом деле обезьяны вообще не выучили никаких истинных знаков АЯЖ. Один глухой человек, для которого этот язык является родным, и который был в команде, работавшей с Вэшу, позже откровенно признался в следующем:

Каждый раз, когда шимпанзе делал знак, мы должны были заносить его в журнал… Меня всегда укоряли за то, что в моем журнале было слишком мало знаков. У всех слышащих людей были журналы с длинными списками жестов. Они все время видели больше жестов, чем я… Но я действительно смотрел внимательно. Руки шимпанзе все время двигались. Может быть, я что-то пропустил, но я так не думаю. Я просто не видел никаких жестов. Слышащие люди записывали каждое движение, которое делал шимпанзе, как жест. Каждый раз, когда шимпанзе клал себе палец в рот, они говорили: «Ага, он делает жест пить», — и давали ему молока… Когда шимпанзе почесывал себя, они записывали это как жест «чесаться»… Когда [шимпанзе] чего-то хотели, они протягивали руку. Иногда [дрессировщики] говорили: «Потрясающе, посмотрите, это в точности знак АЯЖ, означающий дай!» Это было не так.

Чтобы насчитать сотни слов обезьяньего словаря, исследователи также «переводили» указующее движение шимпанзе как жест ты, объятия, как знак обнимать, подбирание чего-либо с пола, щекотание и поцелуи как знаки подбирать, щекотать и целоваться. Зачастую одно и то же движение могло быть приписано шимпанзе как разные «слова», в зависимости от того, каким, по мнению наблюдателей, могло быть соответствующее слово в данном контексте. В том эксперименте, где шимпанзе общались с компьютером, та клавиша, которую шимпанзе должен был нажать, чтобы включить компьютер, была переведена как слово пожалуйста. По оценкам Петитто, при более стандартном критерии истинное количество слов лексикона шимпанзе будет ближе к 25, чем к 125.

На самом деле, то, что реально делали шимпанзе, было интереснее, чем утверждения дрессировщиков о том, что они делали. Джейн Гудол, присутствовавшая при работе над проектом, заметила Террасу и Петитто, что все так называемые жесты Нима были знакомы ей из ее наблюдений над шимпанзе в природных условиях. Шимпанзе очень сильно опирались на жесты из своего природного репертуара, а не усваивали настоящие произвольные жесты АЯЖ с их комбинаторной фонологической структурой форм руки, движениями, местоположениями и ориентациями. Такой откат назад — обычная практика при дрессировке животных людьми. Два самостоятельно работавших ученика Б. Ф. Скиннера — Келлер и Мэриен Бреланд — взяли за основу его принципы формирования поведения крыс и голубей системой поощрений, и с их помощью сделали прибыльную карьеру цирковых дрессировщиков. О своем опыте они рассказали в знаменитой статье под названием «Неподчинение организмов» — пародия на книгу Скиннера «Поведение организмов». В некоторых номерах животных обучали опускать покерные фишки в маленькие автоматические проигрыватели или торговые автоматы за хорошее вознаграждение лакомствами. Хотя программа дрессировки была одинаковой для разных животных, их специфические видовые инстинкты прорывались наружу. Куры начинали клевать фишки, свиньи подбрасывали их и зарывались в них рылом, а еноты терли их лапками и «стирали».

Способности шимпанзе в области того, что можно было бы назвать грамматикой, были почти нулевые. Жесты не были скоординированы так, как того требуют строго определенные двигательные контуры АЯЖ, и не имели флексий вида, согласования и т.п. — колоссальное упущение, поскольку флексии для АЯЖ — это главный способ передать, кто кому что сделал, а также многие другие виды информации. Дрессировщики часто заявляют, что у шимпанзе есть синтаксис, потому что пары жестов бывают расположены в определенном порядке чаще, чем это могло бы произойти случайно, и потому что самые способные шимпанзе могут исполнить приказание в такой последовательности слов: Будь добр, пожалуйста, отнеси этот кондиционер Пенни. Но вспомните о конкурсе на приз Лобнера (на самую убедительную компьютерную имитацию собеседника) и о том, как легко одурачить людей, заставив их думать, что у их собеседника есть таланты, подобные человеческим. Чтобы понять эту просьбу, шимпанзе могли бы проигнорировать жесты будь, добр, пожалуйста, отнеси и этот; все, на что нужно было обратить внимание шимпанзе — это последовательность двух существительных (а в большинстве тестов не требовалось даже и этого, поскольку более естественно отнести кондиционер человеку, а не человека — кондиционеру). Верно то, что на некоторых шимпанзе при выполнении этих команд можно положиться больше, чем на двухлетнего ребенка, но это говорит скорее о темпераменте, чем о грамматике: шимпанзе — это хорошо выдрессированные животные, а двухлетний ребенок — это двухлетний ребенок.

Что же касается спонтанной речи, то здесь не может быть никакого сравнения. После нескольких лет интенсивной дрессировки средняя длина «предложений» шимпанзе остается постоянной. Средняя длина предложения двухлетнего ребенка, которым не движет ничто, кроме расположения к собеседникам, мчится вперед, как ракета. Вспомните, что типичные предложения, двухлетнего ребенка таковы: Look at that train Ursula brought ‘Посмотри на этот паровоз, который принесла Урсула’ и We going turn light on so you can’t see ‘Мы зажжем свет, чтобы ты не увидишь’. Типичные предложения шимпанзе таковы:

Ним кушать Ним кушать.

Пить кушать я Ним.

Я жевать я жевать.

Щекотать меня Ним играть.

Я кушать я кушать.

Я банан ты банан я ты дать.

Ты я банан я банан ты.

Банан я я я кушать.

Дать апельсин я дать кушать апельсин я кушать апельсин дать я кушать апельсин дать я ты.

Эта мешанина имеет мало сходства с детскими предложениями. (Конечно, если долго наблюдать, то в жестикуляции шимпанзе всегда можно найти случайную комбинацию, которой можно дать разумное толкование, например, водяная птица.) Но эти цепочки все же отражают поведение животных на воле. Подводя итог в своем эссе об общении животных, зоолог Е. О. Уилсон отмечает его самую бросающуюся в глаза черту: животные «повторяют до тех пор, пока это не становится бессмысленным».

Даже если оставить в стороне лексику, фонологию, морфологию и синтаксис, в жестикуляции шимпанзе больше всего впечатляет то, что на глубинном уровне до них просто «не доходит». Шимпанзе знают, что дрессировщикам нравится, когда они жестикулируют, и что за жестикуляцию они обычно получают то, что им хочется, но кажется, что они просто не осознают всем своим существом, что такое язык и как его использовать. Они не ждут своей очереди, чтобы вступить в беседу, а счастливо жестикулируют синхронно со своим партнером, зачастую где-то сбоку или под столом, а не в стандартном положении — перед собой. (Еще шимпанзе любят жестикулировать ногами, но никто не может их упрекнуть за использование преимуществ этой анатомической особенности.) Шимпанзе редко начинают жестикулировать сами, их нужно вызывать на жестикуляцию, постоянно тренировать и принуждать. Многие их «предложения», особенно те, в которых есть систематический порядок — точная копия того, что только что показал дрессировщик, или незначительные вариации в небольшом наборе клише, которые показывались животным тысячи раз. У них даже нет четкого представления о том, что какой-то определенный жест может относиться к определенному предмету. Большинство жестов, используемых шимпанзе для обозначения предметов, могут относиться к любому аспекту ситуации, с которым этот предмет обычно ассоциируется. Зубная щетка может означать: «зубная щетка», «зубная паста», «чистить зубы», «я хочу свою зубную щетку» или «пора спать». Сок может означать «сок», «Место, где всегда стоит сок» или «Отведи меня туда, где всегда стоит сок». Вспомните, что в эксперименте Элен Маркман, описанном в главе 5, дети используют эти «тематические» ассоциации, когда сортируют картинки по группам, но игнорируют их, когда выучивают значение слова: для них дэкс — это собака или другая собака, а не собака или ее кость. Кроме того, шимпанзе редко делают замечания или комментируют интересные предметы или действия; практически все их знаки — это просьбы о чем-то, обычно, о еде или о том, чтобы их пощекотали. Я не могу не припомнить один эпизод, где фигурирует моя двухлетняя племянница Ева, и который демонстрирует разницу между сознанием ребенка и сознанием шимпанзе. Однажды вечером, когда семья ехала по шоссе и разговор между взрослыми умолк, тоненький голосок с заднего сидения произнес «Розовый». Я проследил за направлением взгляда девочки, и в нескольких милях вдалеке, на горизонте различил розовый неоновый знак. Она сообщила о его цвете просто для того, чтобы сообщить о его цвете.

Что же касается психологов, большинство амбициозных заявлений о языке шимпанзе — это дело прошлого. Дрессировщик Нима — Герберт Тэррас, как уже упоминалось, превратился из энтузиаста в разглашателя секретов. Дэвид Премак, дрессировщик Сары, не утверждает, что она усвоила что-либо сопоставимое с человеческим языком, он использует систему символов как средство для изучения когнитивной психологии шимпанзе. Супруги Гарднеры и Пэттерсон уже более десяти лет не принимают участия в научных дискуссиях. Только одна команда в настоящее время делает заявления о языке. Сью Сэведж-Рамбо и Дуэйн Рамбо признают, что шимпанзе, которых они дрессировали с использованием корпуса компьютера, научились немногому. Но сейчас они заявляют, что другая разновидность шимпанзе делает гораздо большие успехи. Родина шимпанзе — это около полудюжины взаимно изолированных «островков» леса на западе Африканского континента, и за последний миллион лет эти группы стали настолько отличны друг от друга, что их иногда классифицируют как разные виды. Большинство шимпанзе, с которыми велась работа, были «обычными шимпанзе». Кензи — это «шимпанзе-пигмей» или «бонобо», и он научился размещать зрительные символы на портативной дощечке. По словам Сэведж-Рамбо, Кензи значительно лучше усваивает символы и воспринимает звучащую речь, чем обычные шимпанзе. Непонятно, почему ожидалось, что он будет это делать гораздо лучше, чем его братья по биологическому виду; вопреки некоторым сообщениям в прессе, «шимпанзе-пигмеи» стоят к человеку не ближе, чем обычные шимпанзе. Заявляется о том, что Кензи выучил свои графические символы без усиленной тренировки, но он был рядом со своей матерью, наблюдая за тем, как усиленно тренировали ее (безуспешно). Дрессировщики говорят, что Кензи использует символы для других целей, отличных от просьбы, но в лучшем случае он это делает только 4 % времени. Говорится и о том, что он использует «предложения» из трех символов, но на самом деле это фиксированные формулы без внутренней структуры и они не насчитывают даже трех символов. Все так называемые предложения являются цепочками, например, за символом «догонять» идет символ «место, куда можно спрятаться», а затем указание на человека, с которым Кензи хочет поиграть в прятки. Если подойти к языковым способностям Кензи снисходительно, то они выше, чем у его обычных братьев и сестер, но не более того.

Как это ни парадоксально, но предполагаемая попытка низвести Homo sapiens на несколько ступеней вниз в природной иерархии приняла форму человеческого бахвальства о том, что другой вид животных смог соперничать с нами, используя нашу инстинктивную форму общения или некую искусственную форму, которую мы изобрели, как если бы это имело какое-то биологическое значение. Отказ шимпанзе это делать — это отнюдь не позор, вряд ли человек оказался бы лучшим учеником, если бы ему предложили вопить и улюлюкать, как шимпанзе — симметричный проект, имеющий столь же много научного смысла. В действительности, сама мысль о том, что каким-то живым существам нужно наше вмешательство, прежде чем они продемонстрируют полезный навык (например, что птица не сможет летать без ее обучения человеком) далека от скромности!

* * *

Итак, человеческий язык сильнейшим образом отличается от естественного и искусственного общения животных. Что же из этого следует? Некоторые люди, вспоминая, как Дарвин настаивал на постепенности эволюционных изменений, считают, что не нужно в деталях изучать поведение шимпанзе — у них в принципе должна существовать какая-либо форма языка. Элизабет Бейтс — шумный критик подхода Хомского к языку — пишет:

Если основные структурные принципы подхода к языку не могут быть выучены (вверх ногами) или последовательно из чего-то развиться (вниз головой), существуют только два возможных объяснения их существования: или Универсальная Грамматика была дарована нам напрямую Создателем, или наш биологический вид перенес мутацию беспрецедентного размера, когнитивный эквивалент Большого Взрыва… Нам нужно отказаться от любой убедительной версии разрыва непрерывности, что характеризует генеративную грамматику уже на протяжении тридцати лет. Мы должны найти какой-то способ обосновать наличие символов и синтаксиса тем ментальным материалом, который будет для нас общим с другими биологическими видами.

Но на самом деле, если человеческий язык — уникальное явление для современного животного царства (а видимо, это так), то выводы из этого, исходя из дарвиновских воззрений на эволюцию, будут следующими: никаких. Языковой инстинкт, уникальный у современного человека, представляет собой не больший парадокс, чем хобот, уникальный у современного слона. Никаких противоречий, никакого Создателя, никакого Большого Взрыва.

Современных эволюционных биологов и смешит и раздражает следующий факт. Хотя большинство образованных людей во всеуслышание заявляет, что верит в теорию Дарвина, то, во что они на самом деле верят — это модифицированная версия древнего теологического понятия о Великой Цепи Всего Сущего: о том, что все биологические виды выстроились в линейной иерархии с человеком во главе. Дарвиновский вклад, в соответствии с этими воззрениями, был в том, чтобы показать, что каждый из видов на этой лестнице произошел из вида, стоящего одной ступенью ниже, а не был назначен на эту ступень Богом. Смутно помня уроки биологии в старших классах, где была проведена экскурсия по биологическим видам от «примитивных» к «современным», люди в общих чертах считают так: амебы породили губок, которые породили медуз, которые породили плоских червей, которые породили форель, которая породила лягушек, которые породили ящериц, которые породили динозавров, которые породили муравьедов, которые породили обезьян, которые породили шимпанзе, которые породили нас. (Для краткости я перепрыгнул через пару ступеней.)



Отсюда и парадокс: люди пользуются языком в то время, как у их соседей на примыкающих ступеньках лестницы нет ничего в этом роде.



Мы ожидаем увидеть постепенное возникновение, а получаем большой взрыв.

Но эволюция не создавала лестницы, она создала куст. Мы не произошли от шимпанзе. Мы и шимпанзе произошли от общего предка, к настоящему времени вымершего. Этот предок человека и шимпанзе произошел не от обезьян, а от еще более древнего предка и тех и других, также вымершего. И так далее, вплоть до одноклеточных предшественников. Палеонтологи любят говорить, что в первом приближении все биологические виды оказываются вымершими (обычная цифра — 99 %). Организмы, которые мы видим вокруг — это родственники в десятом колене, а не пра-прадедушки друг друга; они представляют собой несколько разбросанных кончиков веток огромного дерева, чьи мощные ветви и ствол уже не с нами. Если намного упростить (см. рис. на с. 327)

Увеличивая масштаб на нашей ветви, мы видим шимпанзе на отдельной подветви, а не прямо над нами:



Мы также видим, что какая-то форма языка могла впервые возникнуть там, куда указывает стрелка, после того, как ветвь, ведущая к человеку, отделилась от ветви, ведущей к шимпанзе. Как результат мы имеем безъязыких шимпанзе и около пяти — семи миллионов лет, за которые мог постепенно эволюционировать язык. На самом деле, мы должны еще больше увеличить масштаб, потому что не биологические виды спариваются, порождая биологические виды, а организмы спариваются, порождая организмы-детенышей. Биологические виды — это сокращенное название блоков обширного фамильного древа, состоящего из отдельных особей, таких как некая определенная горилла, шимпанзе, австралопитек, erectus, древний представитель рода (или архаичный) sapiens, неандерталец и современный sapiens, которых я обозначил на этом фамильном древе:


3) Персонаж мультфильма. — Прим. перев.

4) Шимпанзе из фильма «Бонзо, пора спать» («Bedtime for Bonzo») с участием Рональда Рейгана. — Прим. перев.

5) Пещерный человек, герой комиксов. — Прим. перев.

6) Герой мультфильмов о доисторических людях. — Прим. перев.


Итак, если первый след праязыковой способности появился у наших предков там, куда указывает стрелка, то с этого момента по настояшее время должно было смениться порядка 350.000 поколений, чтобы эта способность была разработана и точно настроена, превратившись в ту Универсальную Грамматику, которую мы имеем сейчас. Исходя из всего того, что мы знаем, язык мог зарождаться постепенно, даже если его нет ни у одного удаленного от нас биологического вида, даже у самых близких из наших ныне живущих родственников — у шимпанзе. Существовало много организмов с промежуточными языковыми способностями, но все они мертвы.

Однако можно думать об этом еще и так. Люди видят шимпанзе, самый близкий к нам биологический вид, и поддаются соблазну сделать заключение, что у них должна быть по меньшей мере некоторая способность, предшествующая языку. Но поскольку эволюционное древо — это древо отдельных особей, а не биологических видов, то у «ближайшего к нам биологического вида» нет никакого особого статуса — то, чем является этот вид, зависит от случайностей, связанных с вымиранием других видов. Попробуйте проделать следующий мысленный эксперимент. Представьте себе, что антропологи открыли реликтовую популяцию Homo habilis в каком-то отдаленном горном районе. Теперь habilis станет нашим ближайшим ныне живущим родичем. Оставят ли после этого в покое шимпанзе с поисками у них подобия языка, или нет? Или представьте себе обратную картину. Вообразите, что какая-то эпидемия стерла с лица Земли всех обезьян несколько тысяч лет назад. Будет ли Дарвин поставлен под угрозу, если мы не докажем, что у обезьян был язык? Если вы склонны ответить «да», то поднимитесь еще на одну ступень в этом мысленном эксперименте: представьте себе, что в далеком прошлом у каких-то инопланетян возникла мода на шубы из меха приматов, на которых охотились и довели до полного исчезновения, за исключением нас, лишенных меха. Придется ли насекомоядным, таким, как муравьеды, взвалить на себя бремя праязыка? А если бы пришельцы истребили вообще всех млекопитающих? Или пристрастились бы к мясу позвоночных, оставив только нас, потому что им нравились бы старые комедии, которые мы беззаботно посылаем в эфир. Придется ли нам в этом случае искать говорящую морскую звезду? Или обосновывать наличие синтаксиса тем ментальным материалом, который у нас общий с морским огурцом?

Очевидно, нет. В наш мозг, мозг шимпанзе и мозг муравьеда заложено то, что в него заложено, и эта начинка не меняется в зависимости от того, удалось ли выжить или нет другому биологическому виду на другом континенте. Цель этого мысленного эксперимента — показать, что та постепенность, которой придавал такое значение Дарвин, относится к династиям отдельных особей на раскидистом фамильном древе, а не к целому ныне живущему биологическому виду в огромной цепочке. По причинам, о которых мы скоро расскажем, обезьяний предок, в арсенале которого не было ничего, кроме ворчания и улюлюканья, не мог родить детеныша, который овладел бы английским или кивунджо. Но ему и не нужно было этого делать — существовала цепь в несколько сотен тысяч поколений его внуков, в которых эти способности могли постепенно расцветать. Чтобы определить, когда же в действительности возник язык, нам нужно посмотреть на людей и посмотреть на животных и обратить внимание на то, что мы видим. Мы не можем использовать идею непрерывной последовательности биологических классов, чтобы изречь ответ, не вылезая из кресла.

Разница между кустом и лестницей также позволяет нам положить конец бесплодному и скучному спору. Спор идет о том, что же можно расценивать как Истинный Язык. Одна сторона перечисляет те качества, которые есть в человеческом языке, но еще не были продемонстрированы ни одним животным: абстрактные категории, использование символов, отдаленных во времени и пространстве от того, что они обозначают, творчество, категорийное восприятие речи, постоянный порядок, иерархическая структура, бесконечность, рекурсия и т.д. Другая сторона находит контрпримеры в животном царстве (возможно, волнистые попугайчики могут различать звуки речи, или дельфины и попугаи могут полагаться на порядок слов при исполнении команд, или какая-то певчая птица может бесконечно импровизировать, не повторяясь), а затем злорадствует, что в цитадели человеческой уникальности пробита брешь. Команда Человеческой Уникальности оставляет этот критерий, но делает упор на другие или добавляет в список новые, вызывая яростные возражения, что они смещают межевые столбы. Чтобы увидеть, насколько все это глупо, представьте себе дебаты о том, есть ли у плоских червей Истинное Зрение, или есть ли у мух Истинные Руки. Что будет критерием? Радужная оболочка? Ресницы? Ногти? Кому это все нужно? Это дебаты — для составителей словарей, а не для ученых. Платон и Диоген не занимались биологией, когда Платон определил человека как «двуногое животное без перьев», а Диоген опроверг его словами об ощипанном цыпленке.

Спорящие стороны заблуждаются в том, что проводят какую-то разграничительную черту поперек лестницы считая, что виды на ступенях выше этой черты обладают каким-то славным свойством, а те, что ниже — нет. На древе жизни такие свойства как глаза, или руки или бесконечные вокализации могут возникнуть на любой ветви или несколько раз на разных ветвях, одни из которых ведут к человеку, а другие — нет. Здесь можно рискнуть, подняв один важный научный вопрос, но он касается не того, обладает ли какой-нибудь биологический вид истинным вариантом свойства (в противоположность его бледному подобию) или является наглым обманщиком. Вопрос касается того, какие свойства являются гомологичными другим.

Биологи различают два вида сходства. «Аналогичные» свойства — это те, у которых общие функции, но которые возникли на разных ветвях эволюционного древа и в научном смысле не являются «одним и тем же» органом. Классический пример — это крылья птиц и крылья пчел: и те и другие используются для полета, и они похожи по некоторым параметрам, потому что все, что используется для полета, должно быть построено с учетом этих параметров, но они возникли в ходе эволюции независимо друг от друга, и общее у них только то, что они используются для полета. По контрасту с этим «гомологичные» свойства могут и не иметь общей функции, но они произошли от одного предка, а следовательно имеют какую-то общую структуру, которая говорит о том, что это «один и тот же» орган. Крыло летучей мыши, передняя нога лошади, ласт морского котика, коготь крота и человеческая рука имеют совершенно разные функции, но все они являются модификациями передней конечности предка всех млекопитающих, и, как результат, у них будут общими и нефункциональные свойства, такие как количество костей и способ их соединения. Чтобы отличить аналогию от гомологии, биологи обычно смотрят на общую архитектуру органов и сосредоточиваются на их самых бесполезных свойствах: полезные могли возникнуть в двух этих династиях независимо, потому что они полезны (досадный случай для ученых-систематиков под названием конвергентная эволюция). Мы можем сделать заключение, что крылья летучей мыши это действительно руки, потому что мы видим запястье и можем пересчитать суставы пальцев, и потому что это не единственный способ, которым природа могла создать крыло.

Интересно задаться вопросом, является ли человеческий язык гомологичным чему-либо — является ли он биологически одним и тем же органом с чем-либо — в современном животном царстве. Открытие такого сходства, как последовательный порядок не имеет смысла, особенно когда он обнаруживается на отдаленной ветви, которая совершенно точно не ведет к человеку, — например, у птиц. Здесь было бы уместно обратиться к приматам, но обезьяньи дрессировщики и их восторженные почитатели играют не по тем правилам. Представьте себе, что их самые невероятные мечты сбылись, и некоторых шимпанзе обучили продуцировать настоящие сигналы, группировать их и выстраивать в последовательности, чтобы передать значение, использовать их спонтанно, чтобы описывать события и т.д. Продемонстрирует ли это, что человеческая способность усваивать язык произошла от способности шимпанзе выучить искусственную систему жестов? Конечно нет, не более чем крыло чайки демонстрирует, что оно произошло от комариного. Любое сходство между системой символов у шимпанзе и человеческим языком не будет наследством их общего предка — свойства этой символьной системы были намеренно разработаны учеными, а шимпанзе овладели ими, потому что это было полезно им здесь и сейчас. Чтобы выявить гомологию, нам нужно найти какое-то характерное свойство, о котором можно точно сказать, что оно появилось и в системе символов обезьян, и у человека, и которое не так незаменимо для общения, чтобы возникнуть дважды — один раз — в процессе человеческой эволюции, а второй раз — на совещаниях психологов, изобретавших систему для обучения обезьян. Можно было бы поискать такие характерные черты в процессе развития, проверяя обезьян на наличие какого-то эха стандартного последовательного развития речи у людей от слогового лепетания — к лепетанию абракадабры — к первым словам — к последовательностям из двух слов — к грамматическому взрыву. Можно было бы посмотреть на разработанную грамматику с тем, чтобы увидеть, изобретают ли обезьяны или предпочитают ли они что-либо напоминающее существительные и глаголы, флексии, синтаксис X-штрих, корни и основы, перестановку вспомогательного глагола из второй позиции для образования вопроса или другие отличительные аспекты универсальной человеческой грамматики. (Эти структуры не так абстрактны, чтобы их нельзя было выявить, например, они бросились в глаза исследователям, когда те впервые обратились к американскому языку жестов и креольским языкам.) Еще можно было бы взглянуть на нейроанатомию и проверить, что контролирует левая околосильвиева область коры мозга, не является ли контроль над грамматикой более ранним образованием, а над словарем — более поздним. Такой ряд вопросов, ставший обычным делом в биологии, начиная с XIX столетия, никогда не применялся к жестикуляции шимпанзе, хотя можно довольно точно предсказать, каковы будут результаты.

* * *

Насколько достоверно то, что предок языка впервые появился, когда ветвь, ведущая к человеку, отделилась от ветви, ведущей к шимпанзе? Не слишком, говорит Ф. Либерман, один из ученых, которые считают, что анатомия речевого аппарата и контроль над речью — это единственное, что было модифицировано в ходе эволюции; грамматический модуль остался неизменным: «Поскольку дарвиновский естественный отбор предполагает маленькие шаги, которые усиливают существующую функцию специализированного модуля, эволюция „нового“ модуля логически невозможна». Нет, что-то в этой аргументации пошло вкривь и вкось. Люди произошли от одноклеточных предков. У одноклеточных предков не было ни рук, ни ног, ни сердца, ни глаз, ни печени и т.д. Таким образом, сердце и печень логически невозможны.

В этой аргументации упущено то, что хотя естественный отбор и предполагает маленькие шаги, усиливающие то, что уже функционирует, это усиление не должно относиться к уже существующему модулю. Этими шагами модуль постепенно может быть создан из ничем не отличавшегося ранее от других анатомического участка, или из закоулков и щелей других существующих модулей, которые биологи Стивен Джей Гулд и Ричард Левонтин называют «пазухи свода» от архитектурного термина, означающего пространство между двумя арками. Пример нового модуля — это глаз, который независимо возникал вновь и вновь около сорока раз в ходе эволюции животных. Все началось с безглазого организма с участком кожи, клетки которого были чувствительны к свету. Этот участок кожи мог углубиться, превратившись в ямку, подтянуться, образовав сферу с отверстием спереди, вырастить полупрозрачное покрытие над этим отверстием, и так далее, позволяя своему обладателю чуть-чуть лучше различать происходящее. Пример модуля, созданного из частей, первоначально не бывших этим модулем — это слоновий хобот. Это качественно новый орган, но гомология предполагает, что он развился из слияния ноздрей и части мускулов верхней губы вымершего предка, общего для слона и для дамана, а затем усложнялся и становился все тоньше и сложнее организованным.

Язык мог возникнуть и, возможно, возник таким же образом: путем частичного переоборудования мозговых систем у приматов, первоначально не игравших роли в голосовой коммуникации, и добавления некоторых новых. Нейроанатомы Эл Галабурда и Терренс Дикон открыли в мозге обезьян области, соответствующие человеческим языковым областям по своему расположению, входящим и исходящим нейронным связям и клеточному составу. Например, у обезьян есть гомологи зон Вернике и Брока и пучок волокон, их соединяющий, точно так же, как у людей. Эти области не задействованы ни при продуцировании обезьяньих криков, ни когда обезьяны жестикулируют. Похоже, что они используют области, соответствующие зоне Вернике и соседним с ней для того, чтобы распознавать последовательности звуков и отличать крики других обезьян от своих собственных. Гомолог зоны Брока вовлечен в контроль над мышцами лица, рта, языка и гортани, а различные подобласти этих гомологов получают данные от всех частей мозга, задействованных при слушании, ощущении прикосновения во рту, языке и гортани и областях, где сливаются потоки информации от всех органов чувств. Никто в точности не знает, почему такая организация мозга существует у обезьян и, очевидно, существовала у их общего с людьми предка, но если бы части этой системы начали эволюционировать, то они могли бы «переоборудоваться» так, чтобы создать человеческую языковую схему, возможно, используя слияние в этих областях голосовых, слуховых и других сигналов.

На этой общей территории также могли возникнуть и качественно новые системы. Ученые-неврологи, составляющие карты мозговой коры с помощью электродов, иногда находят обезьян-мутантов, у которых, по сравнению со стандартными обезьянами, в мозге есть еще одна зрительная карта (зрительные карты — это области мозга размером с почтовую марку, немного похожие на внутренние графические буферы, в искаженном виде регистрирующие контуры и движения видимого мира). Последовательность генетических изменений, которые дублируют мозговую карту или систему, перенастраивают входящие и выходящие соединения и «двигают туда-сюда рычажки», настраивая внутренние соединения, могли создать совершенно новый мозговой модуль.

Мозг может изменить свою организацию, только если изменились гены, которые контролируют эту организацию. Это позволяет использовать еще одно плохое доказательство того, почему жестовыи язык шимпанзе должен быть подобен человеческому. Это доказательство основано на том открытии, что у людей и у шимпанзе от 98 % до 99 % общих ДНК — этот «достоверный факт» стал так же широко распространен, как якобы существующие четыреста эскимосских слов для обозначения снега (в серии комиксов «Зиппи» недавно приводилась цифра «99,9 %»). И, как следствие, мы должны быть на 99 % похожи на шимпанзе.

Но такое рассуждение ужасает генетиков, и последние прилагают все усилия, чтобы задавить его в зародыше в тот же самый момент, когда они оповещают о своем открытии. Рецепт эмбриологического суфле настолько сложен, что маленькие генетические изменения могут иметь огромные последствия для конечного результата. А разница в 1 % — это уже не так уж мало. В смысле информации, содержащейся в ДНК — это 10 мегабайтов — вполне достаточно для Универсальной Грамматики, и еще остается место для остальных инструкций о том, как превратить обезьяну в человека. На самом деле, 1 % разница во всем коде ДНК не означает даже того, что гены шимпанзе и человека различаются на 1 %. Теоретически это может означать, что все 100 % генов человека и шимпанзе различаются каждый на 1 %. ДНК — это дискретный комбинаторный код, и поэтому 1 % разница в ДНК может быть так же значительна для гена, как и 100 % разница, подобно тому, как изменение 1 бита в каждом байте или одной буквы в каждом слове может привести к новому тексту, отличающемуся на 100 %, а не на 20 % или на 30 %. Причина таких возможных отличий для ДНК в том, что даже единственной амино-кислотной субстанции может быть достаточно, чтобы так изменить облик белка, что полностью изменится его функция; именно так и случается во многих фатальных генетических заболеваниях. Данные о генетическом сходстве используются для определения того, как соединять ветви на фамильном древе (например, произошло ли ответвление в сторону горилл от предка, общего для людей и шимпанзе, или ответвление в сторону людей произошло от предка, общего для шимпанзе и горилл) и, возможно, даже для того, чтобы датировать начало расхождения, используя «молекулярные часы». Но они ничего не говорят о том, насколько похожи мозг и тела у организмов.

* * *

Мозг нашего предка мог получить другую организацию, только если его новые системы как-то влияли на восприятие и поведение. Первые шаги в сторону человеческого языка остаются загадкой. Но это не остановило философов XIX столетия от того, чтобы предложить весьма занятные варианты развития событий, например, что язык возник как имитация звуков животных, или как оральные жесты, соответствовавшие тем предметам, которые они представляли. Впоследствии лингвисты дали этим рассуждениям на тему еще более плохие названия, такие как «теория бау-вау» и «теория динг-донг». В качестве промежуточного варианта языка часто предлагался язык жестов, но это было до того, как ученые обнаружили, что язык жестов в точности так же сложен, как звучащая речь. Кроме того, язык жестов, видимо, тоже зависит от зон Вернике и Брока, которые соответственно находятся в тесной близости к голосовой и слуховой областям мозга. В той степени, в которой области мозга, отвечающие за абстрактные вычисления, расположены рядом с центрами обработки входных и выходных данных, это предполагает, что речь является более базовой. Если бы мне пришлось задуматься о промежуточных этапах, то я бы предложил крики обезьян-верветок, изученные Чени и Сейфартом: один из этих криков предупреждает об орлах, другой — о змеях, а третий — о леопардах. Возможно серия таких квази-референциальных криков попала под произвольный контроль коры головного мозга, и их стали продуцировать в комбинации применительно к сложным событиям; способность анализировать комбинацию криков стала потом применима и к частям каждого крика. Но я признаю, что эту теорию подтверждает не большее количество фактов, чем теорию динг-донг (или предположение Лили Томлин, что первым предложением, сказанным человеком, было такое: «Что за волосатая спина!»).

Также неизвестно, когда в династии, начинающейся от общего предка человека и шимпанзе, впервые эволюционировал праязык, как неизвестна и та степень, в которой он развился в современный языковой инстинкт. Продолжая традицию пьяного, который ищет ключи под фонарем, потому что это самое светлое место, многие археологи пытались сделать заключение о языковых способностях наших вымерших предков, исходя из сохранившихся остатков их материальной культуры, таких как каменные орудия и жилища. Считалось, что сложные артефакты отражают сложность сознания, которое могло выгодно использовать сложно организованный язык. Региональные отличия в орудиях, как полагали, отражают передачу культуры, которая в свою очередь зависит от контактов поколений, возможно, с помощью языка. Тем не менее, я подозреваю, что любое исследование, полагающееся на остатки материальной культуры древних сообществ, сильно недооценивает древность происхождения языка. Существует много современных народов-охотников и собирателей со сложно организованным языком и сложными технологиями, но их корзины, одежда, повязки для ношения детей, бумеранги, палатки, ловушки, луки и отравленные стрелы сделаны не из камня и сгниют вскоре после смерти хозяев, скрыв их языковые способности от археологов будущего.

Итак, первые следы языка могут быть ровесниками Australopithecus afarensis (впервые обнаруженного, как знаменитая «Люси»), возраст которого — четыре миллиона лет, это наш самый древний окаменевший предок. Или, возможно, они еще старше — известны несколько находок костных остатков, относящихся ко времени между ответвлением человека от шимпанзе (5–7 миллионов лет назад) и появлением A. afarensis. Свидетельства об образе жизни, при котором было бы уместно использование языка, лучше представлены у более поздних биологических видов. Homo habilis, живший от 2,5 до 2 миллионов лет назад, оставил целые склады каменных орудий, что могло быть основанием дома или местным мясокомбинатом, в любом случае эти орудия предполагают некоторую степень кооперации и овладения технологией. Habilis также был настолько предусмотрителен, что оставил нам несколько своих черепов, на которых имеются слабые отпечатки мозговых извилин. Зона Брока достаточно широкая и выпуклая, чтобы ее можно было видеть, так же как и угловую и надкраевую извилины (языковые области, показанные на диаграмме мозга в главе 10), и в левом полушарии эти области больше. Мы не знаем наверняка, использовались ли они для языка; вспомните о том, что у обезьян есть гомолог зоны Брока. Homo erectus, который распространился из Африки по многим областям старого света в промежуток от 1,5 миллионов до 500 000 лет назад (на всем пространстве по пути в Китай и Индонезию), мог управлять огнем и почти повсеместно использовал одни и те же симметричные, хорошо обработанные каменные топоры. Легко представить себе существование некоторой формы языка, которая способствовала бы такому успеху, хотя опять мы не можем сказать наверняка.

Современный Homo sapiens, который, как считается, появился около 200 000 лет назад и распространился из Африки около 100 000 лет назад, обладал таким же черепом, как и у нас, и пользовался гораздо более изящными и совершенными орудиями, сильно варьировавшимися в зависимости от региона. Трудно поверить, что у них не было языка при том, что биологически это были мы, а у всех биологически современных людей есть язык. Кстати, этот элементарный факт сводит на нет наиболее часто приводимую в журнальных статьях и учебниках дату — 30 000 лет назад — времена роскошного пещерного искусства и украшенных остатков материальной культуры кроманьонского человека эпохи верхнего палеолита. Основные ветви человечества разошлись задолго до этого, и у всех их потомков были одинаковые языковые способности; поэтому языковой инстинкт уже существовал задолго до того, как атрибуты культуры верхнего палеолита появилась в Европе. И действительно, логика археологов (которые, как правило, не знакомы с психолингвистикой), исходя из которой они привязывают язык к этому периоду, ошибочна. Эта логика опирается на предположение, что существует единая «символьная» способность, лежащая в основе искусства, религии, украшенных орудий труда и языка, что, как мы уже знаем, неверно (вспомните только о языковых идиотах-гениях, таких, как Дениз и Кристал из главы 2, или в связи с тем же — о любом нормальном трехлетнем ребенке).

Можно использовать еще одно замысловатое свидетельство датировки языка. У новорожденных младенцев, как и у других млекопитающих, гортань может подниматься и занимать заднее отверстие носовой полости, позволяя воздуху проходить через нос в легкие, минуя рот и горло. Младенцы становятся людьми в три месяца, когда их гортань занимает место глубоко в глотке. Это дает языку простор двигаться как вверх и вниз, так и взад и вперед, изменяя форму двух резонансных полостей и позволяя образовывать большое количество гласных звуков. Но это достается дорогой ценой. В своем «Происхождении видов» Дарвин отмечал «тот странный факт, что каждая частица еды и питья, которую мы проглатываем, должна пройти через трахейное отверстие, рискуя провалиться в легкие». До недавнего изобретения приема Геймлиха[129] попадание еды в дыхательные пути было шестой лидирующей причиной смерти от несчастного случая в Соединенных Штатах, уносившей шесть тысяч жизней в год. Расположение гортани глубоко в горле, а языка — низко и достаточно далеко от передней части рта также повредило дыханию и жеванию. Предположительно, преимущества общения перевешивали физиологическую цену.

Либерман и его коллеги попытались реконструировать голосовой тракт вымерших предков человека, определяя, в каком именно месте у основания окаменевшего черепа могла разместиться гортань и связанные с ней мускулы. Они утверждают, что у всех видов, предшествовавших современному Homo sapiens, включая неандертальцев, был стандартный для млекопитающих дыхательный путь с его ограниченными возможностями образования гласных звуков. Либерман предполагает, что до появления современного Homo sapiens язык должен был присутствовать в зачаточном состоянии. Но у неандертальцев есть свои преданные защитники, и заявление Либермана остается противоречивым. В любом случае, азак с маланькам набарам гласнах звакав мажат аставатьса давальна варазатальнам (язык с маленьким набором гласных звуков может оставаться довольно выразительным), поэтому мы не можем сделать вывод, что у предков человека с ограниченными возможностями образования гласных язык был слабо развит.

* * *

До сих пор я говорил о том, где и когда мог эволюционировать языковой инстинкт, но не о том, почему это произошло. В одной из глав «Происхождения видов» Дарвин старательно доказывает, что его теория естественного отбора может относиться к эволюции инстинктов точно так же, как и к эволюции тел. Если язык — такой же инстинкт, как и все остальные, то, предположительно, он развился в результате естественного отбора — единственного удачного научного объяснения сложных биологических свойств.

Можно было бы предположить, что Хомский только выиграл бы от обоснования своей противоречивой теории о языковом органе на прочном фундаменте эволюционной теории, и в некоторых своих работах он намекает на эту связь. Но чаще он настроен скептически:

Совершенно безопасно приписывать это развитие [врожденной ментальной структуры] «естественному отбору», поскольку мы осознаем, что в этом утверждении нет ничего материального, что оно восходит к одной только вере в естественно-научное объяснение этого явления… Изучая эволюцию сознания, мы не можем предположить, как далеко простираются физически возможные альтернативы, скажем, альтернативы трансформационной генеративной грамматике, для организма, соответствующего другим физическим условиям, характерным для людей. Возможно, их нет, или очень мало, а в этом случае разговор о развитии языковой способности просто неуместен.

Может ли эта проблема [эволюции языка] быть затронута сегодня? В сущности, о таких вещах известно очень мало. Эволюционная теория проливает свет на многое, но почти никак не проясняет вопросы такого характера. Ответы могут лежать не столько в теории естественного отбора, сколько в молекулярной биологии, в изучении того, какие виды физических систем могут развиться в земных условиях жизни и почему. В конце-концов решающую роль будут играть физические принципы. Разумеется, невозможно допустить, что каждое свойство проходит специфический отбор. А в случае с такими системами, как язык… нелегко предположить такой ход отбора, который мог бы сообщить им развитие.

Что Хомский может иметь в виду? Может ли существовать языковой орган, развившийся благодаря процессу, отличному от того, который (как нам всегда говорили) отвечает за эволюцию других органов? Многие психологи, нетерпеливые в отношении доказательств, из которых нельзя сделать лозунг, придираются к таким утверждениям и обвиняют Хомского в тайной приверженности к теории божественного происхождения жизни. Они неправы, хотя я думаю, что неправ и Хомский.

Чтобы разобраться в этих вопросах, мы должны представить себе логику дарвиновской теории естественного отбора. Эволюция и естественный отбор — это не одно и то же. Понятие об эволюции — том факте, что биологические виды изменяются со временем благодаря тому, что Дарвин назвал «наследственной изменчивостью», уже было широко распространено во времена Дарвина, но применялось ко многим впоследствии дискредитировавшим себя учениям, таким как ламарковское наследование приобретенных характеристик или как теория о внутреннем позыве к развитию с повышением сложности, вершиной чего является человек. То, что открыли, и на чем сделали акцент Дарвин и Элфред Уоллес, было причиной эволюции — естественным отбором. Естественный отбор применим ко всем организмам, имеющим следующие свойства: способность к размножению, изменчивость, наследственность. Способность к размножению означает, что организм способен копировать себя и что эти копии также способны копировать себя и т.д. Изменчивость означает, что это копирование не идеально: время от времени вкрапляются ошибки, которые могут дать организму свойства, позволяющие ему копировать себя на более высоком или более низком уровне относительно других организмов. Наследственность означает, что вариативное свойство, получившееся в результате недосмотра при копировании, вновь появится в последующих копиях, так, что это свойство будет сохранено в династии. Естественный отбор — это математически неизбежное следствие того, что любые черты, благоприятные для свойства размножения, склонны распространяться в популяции на многие поколения. В результате у организмов появляются черты, которые способствуют эффективному размножению, включая черты, напрямую для этого предназначенные: способность накапливать энергию и материалы из окружающей среды и охранять их от соперников. Свойства, накопленные в результате этого процесса и улучшающие способность к размножению, называются «адаптацией».

В этом пункте многие могут с гордостью заметить то, что, как им кажется, будет фатальным просчетом. «Ага! Круг замкнулся! Эта теория говорит только о том, что свойства, ведущие к успешному размножению, ведут к успешному размножению. Естественный отбор — это „выживание наиболее приспособленных“, а „наиболее приспособленные“ — это „те, кто выживает“». Нет!!! Сила теории естественного отбора в том, что она соединяет две независимых и совершенно разных теории. Первая теория касается «внешнего вида внутреннего устройства». Под этим термином я подразумеваю то, на что инженер может посмотреть и заключить, что его части имеют такую форму и организованы таким образом, чтобы выполнять некоторую функцию. Дайте инженеру-оптику глазное яблоко животного неизвестного вида, и инженер немедленно скажет вам, что это — устройство для формирования образа окружающей среды: оно построено как камера с прозрачной линзой, сужающейся диафрагмой и т.д. Более того, формирующее образ устройство — это не просто старая безделушка, а орудие, полезное для обнаружения еды и партнеров, спасения от врагов и т.д. Естественный отбор объясняет то, как могло быть создано это устройство, используя вторую теорию — актуарную статистику размножения у потомков этого организма. Внимательно посмотрите на две эти теории:

1. Похоже, что какая-то часть организма создана так, что она увеличивает его репродуктивные возможности.

2. Потомки этого организма размножаются более эффективно, чем их соперники.

Обратите внимание на то, что (1) и (2) логически независимы. Они говорят о разных вещах: о техническом устройстве и о статистике жизни и смерти. Они говорят о разных организмах: о том, которым вы занимаетесь, и о его предках. Можно сказать, что у организма хорошее зрение и что хорошее зрение помогает ему размножаться (1), не зная, насколько хорошо этот, или любой другой организм на самом деле размножается (2). Поскольку «устройство» просто предполагает улучшение вероятности размножения, тот или иной организм с хорошим зрением может вообще не размножаться. Его может убить молнией. У него может быть близорукий брат, который на самом деле больше преуспеет в деле размножения, если молнией убьет хищника, который заметил этого брата. Теория естественного отбора говорит, что (2) статистика жизни и смерти предков является объяснением (1). Устройство организма, таким образом, ничуть не похоже на замкнутый круг.

Это означает, что Хомский слишком дерзко отбросил естественный отбор как беспредметный, являющийся не более, чем верой в то, что у свойств должно быть естественнонаучное объяснение. На самом деле не так уж и легко — показать, что некое свойство является продуктом отбора. Это свойство должно быть наследственным, оно должно улучшать вероятность размножения организма по отношению к организмам, не имеющим этого свойства, в тех условиях существования, в которых жили предки организма. В прошлом должна существовать достаточно долгая династия подобных организмов. А поскольку естественный отбор не обладает даром предвидения, каждая промежуточная ступень в эволюции органа должна была сообщать своему владельцу дополнительное репродуктивное преимущество. Дарвин отмечал, что в его теории сделаны очень весомые предсказания, и что ее легко можно фальсифицировать. Для этого потребуется только обнаружить свойство с признаками внутреннего устройства, но появившееся где-либо помимо конца длинной династии организмов, которым оно могло бы помочь при размножении. Другим примером могло бы быть существование свойства, возникшего как искусство ради искусства, как, например, если бы прекрасный, но громоздкий павлиний хвост эволюционировал у кротов, чьи потенциальные партнеры слишком слепы, чтобы он мог их привлекать. Еще одним примером мог бы быть сложный орган, который существует в бесполезной промежуточной форме, как, например, полу-крыло, которое нельзя приспособить ни для чего, пока оно полностью не получит свой нынешний объем и форму. Третьим примером мог бы быть организм, произведенный на свет тем, что не может размножаться, как если бы, например, насекомое вдруг выросло из камня, как кристалл. Четвертым примером стало бы свойство, дающее преимущества не тому организму, который вызвал его появление, как если бы у лошади в результате эволюции выросло седло. В серии комиксов «Малыш Эбнер» («Li’l Abner»)[130] карикатурист Эл Кэп изобразил самоотверженные организмы шму, откладывавшие шоколадные торты вместо яиц и зажаривавшие сами себя, чтобы люди могли насладиться их прекрасным бескостным мясом. Обнаружение шму в реальной жизни немедленно сделает теорию Дарвина несостоятельной.

* * *

Хотя Хомский и слишком поспешно расправился с естественным отбором, он затронул реальную проблему, когда упомянул альтернативы естественному отбору. Вдумчивые теоретики эволюции с дарвиновских времен были твердо убеждены в том, что не всякое выгодное свойство возникло в результате адаптации, чтобы его можно было объяснить естественным отбором. Когда летучая рыба выпрыгивает из воды, то наивысшим проявлением адаптации для нее будет снова вернуться в воду. Но нам не нужен естественный отбор, чтобы объяснить это радостное событие, сойдет и гравитация. Другие свойства тоже нужно объяснять не естественным отбором, а чем-то другим. Иногда свойство — это не адаптация сама по себе, а следствие чего-то другого, что было адаптацией. Для наших костей нет никакого преимущества в том, чтобы быть белыми, а не зелеными; преимущество в том, чтобы они были прочными; сделать их из кальция — это один из способов придать им прочность, а кальций оказался белым. Иногда свойство обусловлено исторически, как, например S-образный изгиб позвоночника, который мы получили в наследство, когда иметь четыре ноги стало плохо, а две ноги — хорошо. Многие свойства могут просто не иметь возможности развиться при ограничениях, налагаемых строением тела и тем способом, которым гены формируют тело. Биолог Дж. Б. С. Хэлдейн считает, что людям не дают превратиться в ангелов два препятствия: моральное несовершенство и строение тела, которое не может совместить и руки и крылья. А иногда свойство возникает просто благодаря счастливой случайности. По прошествии достаточно долгого времени в маленькой популяции организмов будут сохраняться последствия всевозможных совпадений — процесс, называемый генетическим дрейфом. Например, если в каком-то поколении всех организмов без полосок на шкуре убьет молнией, или они просто вымрут, то с тех пор будет царить полосатость, будь это преимуществом или недостатком.

Стивен Джей Гулд и Ричард Левонтин обвинили биологов (несправедливо, как считает большинство) в том, что они игнорируют эти альтернативные силы и слишком много приписывают естественному отбору. Они осмеяли подобное объяснение, назвав его «just so stories» — аллюзия на сказки Киплинга о том, как появились части тела у разных животных. Статьи Гулда и Левонтина имели вес в научных кругах, и скептицизм Хомского относительно того, что естественный отбор может объяснить возникновение языка вполне в духе этой критики.

Но рассуждения Гулда и Левонтина в стиле «попытка — не пытка» не предоставляют никакой полезной модели того, как можно объяснить эволюцию сложного свойства. Одной из их целей было подточить теории человеческого поведения, которые, как они видели, могут быть использованы правым крылом в политике. Их критика также отражает их повседневные профессиональные заботы. Гулд — палеонтолог, а палеонтологи изучают организмы после того, как те превратились в камни. Они больше смотрят на крупные формы в истории жизни, чем на работу отдельных давно почивших органов. Например, когда они открывают, что динозавры вымерли из-за того, что в Землю врезался астероид, что вызвало солнечное затмение, малые различия в репродуктивных преимуществах явно кажутся неуместными. Левонтин — генетик, а генетики склонны смотреть на необработанные данные генетического кода и на статистические вариации генов в популяции, а не на сложные органы, которые этими генами строятся. Адаптация может казаться им незначительной силой, подобно тому, как человеку, исследующему единицы и нули компьютерной программы в машинном языке, но не знающему, что делает программа, может показаться, что в моделях нет никакой структуры. Основное направление современной эволюционной биологии лучше представлено такими биологами, как Джордж Уильямс, Джон Мейнард Смит и Эрнст Мейер, которые занимаются строением всего живого организма целиком. Они сходятся во мнении о том, что у естественного отбора совершенно особое место в эволюции и что существование альтернатив не означает, что объяснить существование некого свойства можно как Бог на душу положит в зависимости лишь от вкуса объясняющего.

Биолог Ричард Докинс прозрачно объясняет такой ход мысли в своей книге «Слепой часовщик». Докинс отмечает, что фундаментальная проблема биологии в том, чтобы объяснить «сложное строение». Этой проблеме придавалось большое значение задолго до Дарвина. Теолог Уильям Пейли писал:

Если бы, пересекая пустошь, я споткнулся о камень, и меня спросили бы, как этот камень там оказался, то (какие бы противоречащие этому факты я ни знал) я бы ответил, что этот камень лежал там всегда, и, пожалуй, было бы нелегко показать абсурдность этого ответа. Но если бы я нашел на земле часы, и меня спросили, как они там оказались, то едва ли я придумал бы тот ответ, который дал перед этим — что, насколько я знаю, эти часы были там всегда.

Пейли отмечает, что в часах имеется тонкий механизм из шестереночек и пружиночек, которые работают сообща, чтобы указывать время. Обломки камня не начинают сами по себе источать металл, который сам принимает форму шестереночек и пружиночек, которые затем прыгают в механизм, отсчитывающий время. Мы вынуждены сделать вывод, что у часов был мастер, который сконструировал их с намерением вести счет времени. Но такой орган, как глаз, имеет еще более сложное и целенаправленное устройство, чем часы. У глаза есть прозрачная защитная роговая оболочка, фокусирующий хрусталик, светочувствительная сетчатка у фокусирующей плоскости хрусталика, зрачок, чей диаметр изменяется в зависимости от освещения, мускулы, перемещающие один глаз в паре с другим, и нейронные системы, которые определяют контуры, цвет, движение и глубину. Невозможно разумно объяснить, что такое глаз, не заметив, что он кажется предназначенным для зрения (хотя бы по той простой причине, что он удивительно похож на сделанный человеком фотоаппарат). Если часы предполагают наличие часовщика, а фотоаппарат — сборщика фотоаппаратов, то глаз предполагает наличие глазного мастера, а именно, Бога. Современные биологи не выражают несогласия с тем, как Пейли исследует проблему. Они несогласны только с тем, какие выводы он делает. Дарвин был самым значительным биологом в истории, поскольку он показал, как такие органы «высочайшей сложности и совершенства» могли возникнуть благодаря чисто физическому процессу естественного отбора.

И вот ключевая мысль. Естественный отбор — это не просто научно признанная альтернатива божественному творению. Это единственная альтернатива, которая может объяснить эволюцию такого сложного органа, как глаз. Причина, по которой приходится делать такой жесткий выбор — или Бог, или естественный отбор — в том, что такая организация вещества, которая позволяет глазу выполнять его функции, чрезвычайно маловероятна. Если составлять комбинации из сколь угодно большого числа объектов, чья материя характерна для некого биологического вида (даже для вида животных), то эти комбинации не заставят образ фокусироваться, не будут модулировать входящий свет и определять контуры и пределы глубины. Живая материя глаза кажется собранной тем, перед кем стояла задача заставить ее видеть. Но перед кем стояла эта задача, если не перед Богом? Как еще простая цель что-то увидеть может заставить что-либо видеть лучше? Особая сила теории естественного отбора в том, чтобы устранить этот парадокс. Причина, по которой глаза хорошо видят сейчас, в том, что они из поколения в поколение развивались у предков, каждый из которых видел чуть-чуть лучше, что позволило ему размножаться лучше, чем сопернику. Эти мельчайшие случайные улучшения зрения сохранялись, и комбинировались, и концентрировались миллионы лет, приводя ко все лучшим и лучшим глазам. Способность многих предков видеть чуть-чуть лучше в прошлом дает возможность одному организму прекрасно видеть сейчас.

Говоря другими словами, естественный отбор — это единственный процесс, способный задать направление династии организмов в астрономически широком просторе вариантов строения тела, начиная от тела без глаз и заканчивая телом с выполняющими свою функцию глазами. Напротив, альтернативы естественному отбору могут идти только наощупь и в случайном направлении. Шансы того, что совпадение генетических тенденций приведет к правильной комбинации генов, способных построить функционирующий глаз, ничтожно малы. Одна лишь гравитация может заставить летучую рыбу вновь упасть в океан — прекрасная большая цель — но одна лишь гравитация не может заставить части эмбриона летучей рыбы упасть на нужное место для того, чтобы образовался рыбий глаз. При развитии одного органа какой-либо выступ ткани, или щель, или закоулок могут возникнуть просто так, как S-образный изгиб, сопровождающий прямой позвоночник. Но можно биться об заклад, что в этом закоулке не будет функционирующего хрусталика, и диафрагмы, и сетчатки, идеально приспособленных для зрения. Иначе ситуация напоминала бы легендарный смерч, который пронесся по свалке и собрал Боинг-747. Докинс доказывает, что по этим причинам естественный отбор — это не только правильное объяснение жизни на Земле, но он способен дать правильное объяснение всего, что мы захотим назвать «жизнью» где-либо во вселенной.

И, кстати, сложность, связанная с адаптацией — это тоже причина, по которой эволюция сложных органов склонна быть медленной и постепенной. Но большие мутации и быстрые изменения не нарушают ни одного закона эволюции. Просто сложная структура требует точной организации тонких частей, а если структура создается в результате накопления случайных изменений, то этим изменениям лучше быть небольшими. Сложные органы эволюционируют мелкими шажками по той же причине, по которой часовщик не пользуется дубиной, а хирург — тесаком.

* * *

Итак, теперь мы знаем, какие биологические свойства появляются благодаря естественному отбору, а какие — благодаря другим эволюционным процессам. А как же насчет языка? На мой взгляд, вывод неизбежен. Во всех вопросах, затронутых в этой книге, делался акцент на связанную с адаптацией сложность языкового инстинкта. Он состоит из многих частей: синтаксиса с его дискретной комбинаторной системой, строящей структуры непосредственно составляющих; морфологии — второй дискретной комбинаторной системы, строящей слова; емкой лексики; частично перестраивающегося речевого аппарата; фонологических правил и структур; восприятия речи; алгоритмов синтаксического анализа; алгоритмов овладения языком. В физическом смысле эти части представляют собой хитроумно структурированные нейронные системы, заложенные благодаря последовательности генетических событий, каждое из которых происходило в четко отведенное время. То, чем являются эти системы, — невероятный дар — способность передавать бесконечное количество точно структурированных мыслей из головы в голову с помощью модулирования воздуха на выдохе. Этот дар, очевидно, полезен для размножения — вспомните притчу Уильямса о Гансе и Фрице, которым велели держаться подальше от огня и не играть с саблезубым тигром. Возбудите нейронную сеть в случайно выбранных местах или случайным образом исказите речевой аппарат — и в итоге вы не получите систему с такими возможностями. Языковой инстинкт, как и глаз, — это пример того, что Дарвин называл «тем совершенством структуры и коадаптации, которое по праву вызывает наше восхищение», и, будучи таковой, оно несет безошибочно определяемую печать природного творца — естественного отбора.

Если Хомский согласен с тем, что в грамматике прослеживается сложное строение, но скептически настроен в отношении того, что это сделано естественным отбором, то какую альтернативу он может предложить? Им постоянно упоминается физический закон. Так же как летучая рыба обречена вернуться в воду, а состоящие из кальция кости обречены быть белыми, так же и человеческий мозг, насколько мы об этом знаем, может быть обречен содержать системы Универсальной Грамматики. Хомский пишет:

Эти умения [например, обучаемость грамматике] вполне могли возникнуть как сопутствующие структурным свойствам мозга, развившимся по другим причинам. Предположим, что естественный отбор шел в направлении большего мозга, большей поверхности коры, настройки полушарий на обработку аналитической информации, или многих других структурных свойств, которые можно себе представить. Мозг, получившийся в результате такой эволюции, вполне мог иметь любые особые свойства, которые не были специально отобраны; в этом не было бы никакого чуда, это была бы нормальная работа эволюции. В настоящее время мы не имеем никакого представления, как действуют физические законы, когда 1010 нейронов размещают в объеме, аналогичном объему баскетбольного мяча, при особых условиях, сопровождавших человеческую эволюцию.

Мы можем и не иметь никакого представления, так же, как мы не знаем, какие физические законы действуют в тех особых условиях, когда ураган проносится по свалке, но возможность того, что существует какое-то еще не открытое следствие из физических законов, заставившее бы человеческий мозг, имеющий определенный объем и форму, выработать схему Универсальной Грамматики, кажется маловероятным по многим причинам.

Какой набор физических законов на микроскопическом уровне может заставить поверхностную молекулу выслать вперед аксон через толщу вспомогательных клеток, чтобы он вступил во взаимодействие с миллионом других таких же молекул с целью объединиться именно в те системы, которые смогут в результате дать что-либо столь же полезное для разумных, социальных особей, как язык с грамматикой? Все астрономическое количество вариантов соединения нейронов в сеть могло бы наверняка привести к чему-то другому — к ультразвуку летучей мыши, строительству гнезда, брачным танцам или, наиболее вероятно, к беспорядочному нейронному шуму.

Если брать уровень всего мозга, то можно с уверенностью, сказать, что замечание о естественном отборе большего мозга часто встречается в работах на тему человеческой эволюции (особенно написанных палеонтологами). Естественно, имея такую посылку, можно легко подумать, что любые виды вычислительных способностей будут этому просто сопутствовать. Но если хоть на секунду об этом задуматься, то можно легко увидеть, что у этой посылки извращенная логика. Почему эволюция вообще должна была вести отбор в сторону величины мозга, этого луковицеобразного метаболически жадного органа? Существо с большим мозгом обречено на все проблемы, которые только могут возникнуть, если балансировать дыней на швабре, бежать на месте в стеганой куртке на гусином пуху или, для женщин, носить впереди себя мешок бобов через каждые несколько лет. Любой отбор по признаку объема мозга, наверняка предпочел бы булавочную головку. Но отбор по признаку более сильных вычислительных способностей (языка, восприятия, рассуждения и т.д.) мог дать нам большой мозг как сопутствующий продукт, а не наоборот!

Но даже при наличии большого мозга способность владеть языком не вытекает из этого столь же естественно, как для летучей рыбы падать с воздуха в воду. Мы наблюдаем язык у карликов, чьи головы гораздо меньше, чем баскетбольный мяч. Мы также наблюдаем его у гидроцефалов, чьи мозговые полушария гротескно искажены, иногда они тонким слоем устилают череп, как мякоть кокосового ореха, но интеллект и язык у гидроцефалов в норме. В противоположность этому есть жертвы специфического нарушения речи, чей мозг нормального объема и формы (вспомните мальчика с прекрасными способностями к математике и компьютерам, которого исследовала Гопник). Все факты говорят в пользу того, что именно организация микросхемы мозга вызывает существование языка, а не его большой размер, форма или нейронное содержание. Безжалостные законы физики вряд ли сделали бы нам одолжение, присоединив части этой схемы к источнику питания так, чтобы мы могли общаться друг с другом с помощью слов.

Между прочим, приписывать изначальное формирование языкового инстинкта естественному отбору — это не значит пускаться в рассказывание «just so stories», которые дадут ложное «объяснение» любому свойству. Ученый-невролог Уильям Кэлвин в своей книге «Бросающая мадонна» объясняет, почему левое полушарие стало управлять правой рукой и затем, как следствие этого, языком. Доисторические женщины держали младенцев у левой груди, чтобы тех успокаивал стук сердца. Это заставило матерей использовать правую руку для бросания камней в мелкую дичь. Таким образом человеческая порода стала праворукой, а в отношении мозга — левосторонней. А вот это уже действительно «just so story» — сказка. Во всех человеческих сообществах охотятся мужчины, а не женщины. Более того, как бывший мальчик я могу засвидетельствовать, что попасть в животное камнем не так-то просто. Появление бросающей камень мадонны настолько же вероятно, насколько вероятно, что клоуну удастся испечь блины, когда через колено у него перекинут орущий младенец. Во втором издании своей книги Кэлвину пришлось объяснить читателям, что он просто пошутил; он пытался показать, что такие истории не более правдоподобны, чем серьезные объяснения с точки зрения теории адаптации. Но эта тупая сатира так же неудачна, как если бы она была написана всерьез. Бросающая мадонна качественно отличается от истинных объяснений с точки зрения теории адаптации, поскольку она не просто эмпирически и технически фальсифицирована, но не может являться исходной точкой для ключевого теоретического вывода — естественный отбор объясняет совершенно невероятное. Если мозгу вообще свойственна боковая ориентация, то левосторонняя ориентация не совершенно невероятна, ее вероятность — в точности 50 %! Нам не нужно отслеживать, почему системы начали развиваться в левом полушарии, потому что здесь вполне уместны альтернативы естественному отбору. Это хорошая иллюстрация того, как логика естественного отбора позволяет отличить правомочные выводы ученых-эволюционистов от «just so stories».

* * *

Если честно, то существуют настоящие проблемы реконструкции того, как в результате естественного отбора могла возникнуть языковая способность, хотя я вместе с психологом Полом Блумом утверждаю, что эти проблемы разрешимы. Как отмечал П. Б. Медавар, язык не мог зародиться в той форме, которую он предположительно принял в первом записанном высказывании маленького лорда Маколея. После того, как его обварили горячим чаем, лорд, как утверждается, сказал хозяйке дома: «Спасибо, мадам, основные мучения уже позади». Если язык развивался постепенно, то должна была существовать последовательность промежуточных форм, каждая из которых была полезна для ее обладателя. Это вызывает различные вопросы.

Во-первых, если для полноты выражения языку требуется вторая личность, то с кем говорил первый грамматический мутант? Один из ответов может быть таков: с пятьюдесятью процентами своих братьев, сестер, сыновей и дочерей, с которыми он разделял общее наследие нового гена. Но более надежный ответ — с соседями, частично понимавшими, что говорит мутант, даже если у них в мозге не было новомодной схемы, и просто использовавшими свой общий интеллект. Хотя мы не можем дать синтаксический анализ таких цепочек, как skid crash hospital ‘забуксовал авария больница’, мы можем догадаться об их значении, а носители английского языка могут довольно неплохо разобрать статьи в итальянских газетах, если в них похожие слова и известные факты. Если грамматический мутант делает важные замечания, которые могут быть расшифрованы другими только с неуверенностью и большим умственным напряжением, то это может заставить остальных выработать соответствующую систему, которая бы позволила с уверенностью восстановить эти замечания с помощью автоматического и неосознанного процесса анализа. Как я упоминал в главе 8, естественный отбор может закреплять в мозге те навыки, которые достаются тяжким трудом и с неуверенностью в результате. Отбор мог «запустить» формирование языковых способностей, поощряя в каждом поколении тех говорящих, которых лучше всего могли понять слушающие, и слушающих, которые лучше всего могли понять говорящих.

Вторая проблема в том, как могла выглядеть промежуточная грамматика. Бейтс задается вопросом:

Как мы можем представить себе ту праформу, которая породила ограничения на выделение именных групп из вставленного придаточного предложения? Чем предположительно может являться для организма обладание половиной символа или тремя четвертыми правила?.. одновалентные символы, абсолютные правила и модульные системы должны быть усвоены целиком по принципу «да или нет» — процесс, который взывает к теории существования Творца.

Вопрос довольно странный, потому что он предполагает, будто Дарвин буквально имел в виду, что органы должны эволюционировать достаточно большими порциями (половина, три четверти и т.д.). Бейтс же задает свой риторический вопрос так: «Что бы это значило для организма, если бы у него была половина головы или три четверти локтя?» В действительности же Дарвин, конечно, говорит о том, что эволюция органов происходит в последовательно усложняющихся формах. Грамматики промежуточной сложности легко себе представить: у них может быть более ограниченный набор символов; правила, применяемые с меньшей точностью; модули с меньшим количеством правил и т.д. В недавно вышедшей книге Бейтс получает еще более конкретный ответ от Дерека Бикертона. Бикертон предлагает термин «праязык» для жестикуляции шимпанзе, пиджин-языков, языка детей в возрасте двух лет и того неполноценного языка, которым овладели по прошествии критического периода Джини и другие дети-маугли. Бикертон предполагает, что Homo erectus говорил на праязыке. Очевидно, что между этими относительно примитивными системами и современным языковым инстинктом взрослого человека все еще лежит огромная пропасть. И тут Бикертон делает дополнительное заявление, от которого глаза лезут на лоб: одна-единственная мутация в единственной женщине — африканской Еве — одновременно вызвала закладку в мозг синтаксиса, переформировала и изменила объем черепа и переработала речевой аппарат. Но мы можем продлить первую половину утверждения Бикертона, не принимая его второй половины, которая напоминает ураганы, производящие сборку реактивных самолетов. Язык детей, носителей пиджин, иммигрантов, туристов, язык больных афазией, телеграмм и заголовков показывает, что существует огромное количество жизнеспособных языковых систем, варьирующихся по эффективности и выразительной силе — именно то, что требуется теории естественного отбора.

Третья проблема в том, что каждая ступень в эволюции языкового инстинкта, включая и самые поздние, должна быть все более и более пригодной для человека. Дэвид Премак пишет:

Я предлагаю читателю восстановить сценарий, который сделал бы рекурсию пригодной с точки зрения естественного отбора. Как утверждается, язык эволюционировал в то время, когда люди или протолюди охотились на мастодонтов… Большим ли преимуществом было то, что один из наших предков, сидя на корточках у горящих углей мог заметить: «Помните того небольшого зверя, чье переднее копыто расколол Боб, когда, забыв свое собственное копье в становище, он прибегнул к помощи скользящего удара тупым копьем, которое он одолжил у Джека?»

Человеческий язык должен привести эволюционную теорию в замешательство, потому что он гораздо могущественнее того, на что можно было бы рассчитывать в условиях отбора по пригодности. Семантический язык с простыми отображающими правилами, такой, какой предположительно мог бы иметься у шимпанзе, видимо, может предоставить все преимущества, обычно ассоциируемые с обсуждением охоты на мастодонтов и тому подобного. Для такого рода дискуссий синтаксические классы, зависящие от структурных отношений правила, рекурсия и все остальное — это чересчур мощные устройства, до абсурдности мощные.

* * *

Это напоминает мне одно выражение на идиш: «В чем дело? Неужели невеста слишком красива?» Почти с таким же успехом можно было бы возразить, что гепард гораздо быстрее, чем ему требуется, или что орлу не нужно такое хорошее зрение, или что хобот слона — чересчур мощное устройство, до абсурдности мощное. Но принять этот вызов стоит.

Во-первых, имейте в виду, что при отборе не требуются большие преимущества. Учитывая его колоссальную протяженность во времени, сойдут и крошечные. Представьте себе мышь, которая находилась бы под давлением естественного отбора, заставлявшего бы ее мельчайшими дозами увеличивать размер; скажем, один процент преимущества при размножении для потомка, который будет на один процент больше. Арифметика показывает, что потомки этой мыши эволюционировали бы до размера слона за несколько тысяч поколений; для эволюции это — как глазом моргнуть.

Во-вторых, если можно как-то опираться на данные о современных племенах охотников и собирателей, то наши предки не были просто что-то бурчащими пещерными людьми, чьи темы для разговора были почти ограничены тем, от какого мастодонта надо держаться подальше. Охотники и собиратели — квалифицированные изготовители орудий труда и превосходные биологи-любители, подробно знающие жизненные циклы, экологию и поведение животных и растений, от которых они зависят. При таком образе жизни, который хоть как-то похож на вышеупомянутый, язык, разумеется, будет полезен. Можно представить себе сверхразумный биологический вид, отдельные члены которого с умом обсуждали бы окружающую среду, не общаясь друг с другом, но каким это будет упущением! За обмен тяжело добытыми знаниями с друзьями и родственниками воздастся сторицей, и очевидно, что язык — основное средство такого обмена.

А грамматические устройства, предназначенные для сообщения точной информации о времени, пространстве, предметах и о том, кто кому что сделал — это не легендарная термоядерная хлопушка для мух. В частности, рекурсия чрезвычайно полезна; она не ограничивается, как считает Премак, предложениями с мучительно сложным синтаксисом. Без рекурсии мы не могли бы сказать the man’s hat ‘шапка этого человека’ или I think he left ‘я думаю, он ушел’. Вспомните, что для рекурсии требуется только возможность вставить одну именную группу внутрь другой именной группы или часть сложного предложения — в предложение, что следует из таких простых правил, как: «NP —> det N РР» и «РР —> Р NP». Имея такую возможность, говорящий может выбрать объект с произвольно высокой степенью точности. От этих возможностей может многое зависеть. От них зависит, можно ли попасть в отдаленную местность по тропинке, которая идет перед большим деревом, или по тропинке, перед которой стоит большое дерево. От них зависит, водятся ли в этой местности животные, которых можешь съесть ты, или животные, которые могут съесть тебя. От них зависит, есть ли здесь плоды, которые созревают; плоды, которые уже созрели, или плоды, которым только предстоит созреть. От них зависит, попадешь ли ты туда, если будешь идти три дня, или ты попадешь туда и будешь идти еще три дня.

В-третьих, для того, чтобы выжить, люди повсеместно полагаются на совместные усилия, объединяясь путем обмена информацией и распределения обязанностей. И здесь сложной грамматике тоже находится хорошее применение. Это важно, поймешь ли ты меня так, что если ты дашь мне немного своих плодов, то я поделюсь с тобой мясом, которое у меня будет, или что ты должен дать мне немного своих плодов, потому что я поделился с тобой мясом, которое у меня было, или если ты не дашь мне немного своих плодов, то я заберу назад свое мясо. И вновь рекурсия далека от того, чтобы быть абсурдно мощным устройством. Рекурсия позволяет получить предложения типа He knows that she thinks that he is flirting with Mary ‘Он знает, что она думает, что он флиртует с Мэри’ и другие способы распространения сплетен, а этот человеческий порок явно универсален.

Но могли ли эти взаимообмены действительно породить сложность человеческой грамматики, подобную вычурности стиля рококо? Возможно. Эволюция часто порождает удивительные способности, когда соперники оказываются замкнуты в «гонку вооружений», такую как, например, борьба между гепардами и газелями. Некоторые антропологи считают, что эволюцию человеческого мозга больше подхлестывала когнитивная гонка вооружений между социальными соперниками, чем освоение технологий и окружающей среды. В конце концов от мозга не требуется большой мощности, чтобы освоить, что внутри и снаружи у камня, или выбрать ягоду получше. Но чтобы перехитрить и предугадать поведение организма с приблизительно одинаковыми ментальными способностями и непересекающимися интересами, в лучшем случае, и плохими намерениями — в худшем, к сознанию предъявляются значительные и все возрастающие требования. А когнитивная гонка вооружений, конечно, могла подхлестнуть языковую. Во всех культурах социальные взаимодействия осуществляются при помощи убеждения и доказательства. От того, как преподносится этот выбор, во многом зависит, какую альтернативу люди предпочтут. Поэтому отбор с большой вероятностью мог поощрять любые проявления способности делать предложения с минимальными затратами и с максимальной выгодой для ведущего переговоры. Отбор также мог поощрять любые проявления способности видеть эти старания насквозь и формулировать привлекательные встречные предложения.

И наконец, антропологи заметили, что вожди племен, как правило, и одаренные ораторы, и имеют много жен — прекрасный стимул для любого воображения, которое захочет представить себе, как языковые способности могли играть роль в дарвиновской теории. Я полагаю, что эволюционирующие люди жили в мире, где язык был вплетен в политические интриги, экономику, технологию, семейные отношения, секс и дружбу, а все это играет ключевые роли в индивидуальных репродуктивных успехах. Грамматика в стиле «моя — Тарзан, твоя — Джейн» была для них так же непригодна, как и для нас.

* * *

У шумихи, поднятой вокруг уникальности языка, есть много парадоксов. Один из них — это попытки людей облагородить животных, заставив их копировать человеческие формы общения. Второй — это усилия, которые были приложены, чтобы обрисовать язык как врожденный, сложно организованный и полезный, но не являющийся продуктом той единственной силы в природе, которая порождает врожденное, сложное и полезное. Почему язык должен считаться счастливым лотерейным билетом? Он позволил людям распространиться по планете и совершить на ней большие изменения, но разве это более необычно и удивительно, чем острова, построенные кораллами; ландшафт, сформированный червями, создавшими почву, или первая порция «кислорода-разрушителя», вызывающего окисление (коррозию), которая была выпущена в атмосферу фотосинтезирующей бактерией, — экологическая катастрофа своего времени? Почему разговаривающие люди должны быть необычнее, чем слоны, пингвины, бобры, верблюды, гремучие змеи, колибри, электрические скаты, мимикрирующие под листву насекомые, венерина мухоловка, гигантские секвойи, летучие мыши с эхолокатором или глубоководные рыбы с органами свечения (хроматофорами), расположенными на голове? Некоторые из этих животных имеют свойства, уникальные для их биологического вида, другие — нет, и это зависит от причины, по которой их родственники вымерли. Дарвин делал акцент на то, что генеалогически все живые существа связаны, но эволюция — это наследственность с изменчивостью, и естественный отбор формировал исходный материал тел и мозга так, чтобы приспособить их к различным бесчисленным нишам. Для Дарвина «великолепие жизни с этой точки зрения таково»: «пока эта планета вращается, подчиняясь незыблемым законам гравитации, то начиная с этой простой точки эволюционируют и будут эволюционировать бесконечные формы жизни, самые прекрасные и удивительные».

Загрузка...