ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Стояла прекрасная майская погода, весь день светило яркое солнце, а под вечер косые лучи покрыли черные пустыри и поля золотистой дымкой. Красные кирпичные стены домов казались багровыми, все цвета приобрели теплый колорит, и все точно ожило. На некоторых деревьях уже появились первые маленькие листочки, нежные и прозрачные.

Йенни несколько часов гуляла за городом в Бюгдё и наслаждалась, любуясь чистым голубым небом над темными верхушками елей. Теперь в городе она обратила внимание на то, что небо было совсем другое. Оно казалось бледным и выцветшим и точно затуманенным. Но она и в этом находила своеобразную прелесть. Она любила город с его высокими домами, сетью телефонных проводов и шумными улицами, она видела и в этом известную поэзию. Вот Герт Грам всегда одинаково ненавидел и проклинал город, он видел в нем только грязь, копоть и пыль. Город представлялся ему тюрьмой, в которую его заключили для принудительных работ…

Йенни остановилась за несколько шагов от дома Грама и по привычке стала осматриваться по сторонам. Знакомых нигде не было видно, только группа рабочих направлялась с фабрики в пригород. Значит, был уже седьмой час.

Йенни быстро подошла к небольшому дому, вошла в дверь и стала подниматься по железной лестнице, по этой отвратительной лестнице, по которой невозможно было пройти тихо, так как каждый шаг гулко раздавался среди каменных стен. Она вспомнила, как она и Герт прокрадывались по ней зимою, когда спускались из его комнаты поздно ночью.

Поднявшись на первую площадку, Йенни быстро прошла по коридору и постучала в дверь.

Грам отпер ей. Одной рукой он привлек ее к себе и, целуя ее, запер дверь другой рукой.

Через его плечо она увидала на столе букет свежих цветов, графин с вином и фрукты в хрустальной вазе. В комнате стоял легкий дым от сигары. Она поняла, что с четырех часов он сидел здесь и ждал ее, готовясь к встрече.

– Я не могла прийти раньше, Герт, – прошептала она. – Мне было так досадно, что я заставляю тебя ждать…

Когда он выпустил ее из своих объятий, она подошла к столу и склонилась над цветами.

– Я возьму два цветка и украшу себя ими, можно? Ах, Герт, ты так балуешь меня! – и она протянула к нему руки.

– Когда ты должна уйти от меня, Йенни? – спросил он, нежно целуя ее руки. Йенни опустила слегка голову.

– Я обещала дома прийти к ужину. Ты ведь знаешь, что мама всегда ждет меня вечером, а она, бедняжка, так устает задень… Для нее необходимо, чтобы я помогала ей по вечерам и тем и другим, – прибавила она быстро. – Не так-то легко уходить надолго из дому, ведь ты это сам понимаешь? – прошептала она виновато.

Он склонил только голову под потоком ее слов. Когда она подошла к нему, он молча привлек ее к себе и прижал ее голову к своему плечу.

Бедная, она совсем не умела лгать… настолько не умела, что он ни на одну жалкую секунду не поверил ей… Как быстро пронеслись короткие зимние дни и первые голубовато-серые весенние вечера! Тогда она всегда могла оставаться у него подолгу, не думая о доме…

– Это очень неприятно, Герт… Ну, право, так трудно уходить из дому… А жить дома мне приходится по необходимости, потому что мама нуждается в деньгах и в моей помощи. Ведь и ты находил, что мне лучше всего жить дома, не правда ли?

Герт Грам молча кивнул головой. Они уселись на диване, крепко прижавшись друг к другу. Голова Йенни покоилась у него на груди, так что он не мог видеть ее лица.

– Знаешь, Герт, я была сегодня в Бюгдё. Я гуляла там, где мы с тобой недавно были вместе. Хочешь, пойдем туда опять? Послезавтра, если только погода будет хорошая? Я постараюсь придумать что-нибудь… чтобы меня не ждали дома… И тогда мы можем провести вместе весь вечер… хочешь? Ты, кажется, сердишься на меня за то, что я должна так рано уйти от тебя сегодня… да?

– Дорогая, ведь я говорил уже тебе тысячу раз, – по его голосу она поняла, что у него на лице грустная улыбка, – я говорил тебе тысячу раз, что я благодарен тебе за каждую минуту, которую ты можешь подарить мне…

– Ах, только не говори так, Герт! – воскликнула она умоляющим голосом.

– Почему мне не говорить этого, раз это так? Моя любимая, неужели же ты думаешь, что я когда-нибудь могу забыть, что все, что ты даешь мне, это величайшая милость… и я никогда не пойму, как я удостоился этой милости…

– Герт… зимою, когда я поняла, как ты любишь меня… я решила, что надо с этим покончить. Но потом я увидала, что ты мне необходим… и я стала твоею. Разве это милость? Раз ты был мне необходим?

– Вот именно-то, Йенни… что ты полюбила меня так… вот это-то я и называю милостью… и я этого не могу понять…

Она молча теснее прижималась к нему.

– Моя прелестная, моя молодая Йенни…

– Я вовсе не молодая, Герт… Когда мы встретились, я начала уже стареть. Да никогда я и не была молода по-настоящему. Я нахожу, что ты гораздо моложе меня… сердцем. Потому что ты верил во многое, над чем я смеялась и что я называла детскими мечтами… пока ты не заставил меня верить… в любовь и горячее чувство и во все такое…

Грам улыбнулся как бы своим мыслям. Через минуту он прошептал:

– Что же, может быть, мое сердце, действительно, было не старше твоего. Но молодости у меня не было… и в глубине души у меня всегда теплилась надежда на то, что когда-нибудь, когда-нибудь я переживу ее… А в ожидании этого мои волосы поседели…

Йенни покачала головой и нежно провела рукой по его волосам.

– Моя девочка устала?… Хочешь я сниму твои башмаки и положу тебя на диван? – спросил он.

– Нет. Так мне удобнее лежать.

Она подобрала ноги и свернулась в клубочек у него на коленях.

Грам обнял ее одной рукой, а другой налил в рюмку вина и поднес к губам Йенни. Она выпила вино с наслаждением. Потом он стал давать ей вишни, одну за другой, брал косточки и клал их на тарелку.

– Хочешь еще вина?

– Да, спасибо… Знаешь, я останусь у тебя. Я пошлю домой рассыльного с запиской… напишу, что встретила Хеггена. Кстати, он должен быть сегодня в городе. Но мне, во всяком случае, придется ехать домой прежде, чем перестанут ходить трамваи… к сожалению.

– Я пойду и все устрою. – С этими словами он встал и опустил ее на диван. – Лежи спокойно… Прелесть моя!

Когда он ушел, она сняла ботинки и улеглась поудобнее на диване.

Нет, она все-таки любит его. Она искренне пожелала остаться у него. Она так успокаивалась душой, когда сидела, прильнув к нему, чувствуя его близость. Да, да, он единственный близкий, родной ей человек.

Так понятно, что она должна принадлежать ему… Он ей необходим, без его ласки она не может жить… А раз она брала его ласку и любовь, она не могла не давать ему того немногого, что могла дать… Пусть он целует ее, пусть ласкает, сколько хочет… лишь бы он не говорил. Когда он начинает говорить, они так далеко уходят друг от друга. Хуже всего, когда он говорит о любви… ведь ее любовь не такова, какой она ему представляется. И этого она не могла объяснить словами. Она только цепляется за него. И с ее стороны это вовсе не милость или дар… Это маленькая, жалкая, молящая любовь, и ему не за что благодарить ее, пусть он только любит ее и молчит…

Когда он возвратился, она лежала на диване и смотрела перед собой широко раскрытыми глазами. Но она закрыла их, отдаваясь его ласке, и тихо улыбнулась. Потом она обняла руками его шею и прижалась к нему. Он хотел ее о чем-то спросить, но она закрыла ему рот рукой, кивнула головой, когда он приподнял ее, и стала целовать его, чтобы он ничего не говорил, в то время как он нежно переносил ее на руках в смежную комнату.

Грам проводил Йенни до трамвая. На мгновение Йенни остановилась на площадке и посмотрела на него, а потом вошла в вагон.

Грам уехал от своей жены под Рождество. Он жил один на Стенерсгаде, где у него, помимо помещения конторы, была еще одна комната. Йенни поняла, что он решил развестись с женой, когда она несколько привыкнет к мысли, что он больше к ней не вернется. По-видимому, в его характере было добиваться всего понемногу, а не ломать сразу.

А какие у него были дальнейшие планы на будущее – об этом она не имела представления. Неужели он рассчитывал на то, что они поженятся?

Она должна была сознаться самой себе в том, что никогда ни на минуту не допускала и мысли связать навсегда свою судьбу с его судьбою. Вот потому-то она и испытывала всегда чувство стыда и виновности, когда думала о нем. Это чувство пропадало только тогда, когда она находила спасение в его любви и забывалась. Ведь она обманывала его, все время обманывала его!

Каждый раз, когда он говорил о ее любви к нему как о величайшей милости, она готова была провалиться сквозь землю.

Но что она могла поделать, раз он так смотрел на это?

Конечно, она никогда не сделалась бы любовницей Герта, если бы сама не пожелала этого, если бы не дала ему понять, что сама хочет этого. Да, но разве это могло быть иначе? Ведь она видела, как он страдает, понимала, как он желает ее и борется с собой, чтобы скрыть от нее это… О, он был слишком горд, чтобы показать это. Слишком горд, чтобы просить, когда он сам предлагал ей поддержку… слишком горд, чтобы просить, рискуя получить отказ. Она же хорошо сознавала, что не в силах отказаться от него, не в силах потерять единственного близкого человека, который так беззаветно любил ее… Она не уважала бы себя, если бы не отдала ему то, что могла дать, раз она принимала от него его любовь…

Да, но вот тут-то и произошло непоправимое недоразумение. Она должна была говорить ему слова, которые были гораздо сильнее и горячее того, что она чувствовала. А он поверил ей на слово.

И это повторялось несколько раз. Когда она приходила к нему невеселая, угнетенная мыслью о том, чем все это кончится, и замечала, что он это видит, она снова говорила то, чего не чувствовала, чтобы ободрить его… из сострадания к нему. И он готов был всегда сейчас же поверить ей.

Ведь он знал и понимал только такую любовь, сущность которой составляет счастье. По его мнению, несчастье в любви приходило только извне, благодаря злому року, или же в виде отмщения за какой-нибудь неправый поступок. Она хорошо понимала, чего он боялся: боялся, что когда-нибудь ее любовь к нему умрет, и это случится, когда она поймет, что он слишком стар для нее. Но никогда не могло бы ему прийти в голову, что ее любовь уже родилась больной, что она уже при рождении носила в себе зачатки смерти.

Напрасно было бы объяснять ему это. Герт не понял бы ее…

Он не понял бы, что она бросилась в его объятия потому, что он один предложил ей поддержку, потому что у него одного ее измученная душа могла найти отдых и покой. Она чувствовала себя такой безнадежно одинокой. И когда он предложил ей любовь и ласку, у нее не хватило мужества отказаться от этого.

Но она не должна была принимать его любовь – она это хорошо сознавала, потому что она не была достойна ее. Нет, он не был стар… В нем вспыхнули на границе его старости юношеская страсть и детская вера, и беззаветное обожание, и доброта, и задушевность возмужалого человека. Если бы все это выпало на долю женщины, которая могла бы платить любовью за любовь, для него это было бы счастьем, о котором он мечтал всю свою жизнь.

Но она… если бы даже она и попыталась остаться с ним, что она могла бы дать ему? Она могла только принимать от него, ничего не давая ему. И она не могла бы его заставить поверить, что все ее стремления удовлетворены их любовью…

Если бы он догадался о ее душевном раздвоении, он сказал бы, что она свободна и может уйти от него. Он сказал бы, что она любила и давала ему счастье, а теперь разлюбила и должна быть свободна. Так это было бы. Никогда он не мог бы понять, что она горюет потому, что ничего, ничего, ничего не могла дать.

О, как мучительно для нее было слышать, когда он говорил о ее дарах. Да, она была девственницей, когда стала принадлежать ему. Этого он не забывал, и это служило для него доказательством ее глубокой любви к нему. Потому что она подарила ему свою невинность и чистоту… чистоту своих двадцати девяти лет! О, да, она хранила ее, словно белый подвенечный наряд, который остался чистым и незапятнанным… и из страха, что ей никогда не придется надеть этот наряд, в отчаянии от своего леденящего одиночества, от своей неспособности любить она цеплялась за него, вечно была с ним мысленно… Не чище ли те, кто жили живой любовью? Ведь она только думала и размышляла, ждала и тосковала… пока наконец не притупились все ее чувства от этой тоски…

А потом, когда она стала принадлежать ему… как мало впечатления это произвело на нее! Правда, она не оставалась совершенно холодной, иногда его любовь увлекала ее, но она все время притворялась страстной, тогда как сердце ее едва-едва согревалось. Когда она была в разлуке с ним, она почти забывала о нем, но, чтобы порадовать его, она делала вид, что тосковала по нему. Да, да, она все время лгала и притворялась, и это было ее ответом на его страстную любовь!

Впрочем, был короткий промежуток времени, когда она не притворялась… или же, если она лгала Герту, то лгала и самой себе. Ее подхватила волна искреннего чувства. Быть может, это было сострадание к его судьбе и возмущение против ее собственного рока, а также чувство сродства, так как оба они, каждый на свой лад, стремились и тосковали по недостижимому. Страх перед будущим заставил ее броситься в объятия этого человека, и тогда она ликовала от счастья, так как думала, что любит его.

Да, было короткое время, когда она расставалась с ним по вечерам счастливая и радостная и, сидя в трамвае, с чувством превосходства смотрела на сонных пассажиров и с гордостью думала о том, что она едет от любимого человека, с которым связала свою судьбу…

А теперь она сидела и думала только о том, как покончить со всем этим. Она строила планы относительно своей заграничной поездки и, вообще, обдумывала, как ей бежать от него. Вот потому-то она и приняла приглашение Чески, которая проводила лето в имении отца в Тегнебю. Йенни решила, что таким образом она подготовит разрыв.

Как бы то ни было, но для Герта было хорошо уже то, что он разошелся с женой. Если она была причиной этого, то, значит, она все-таки сделала ему добро.

II

Йенни и Ческа приехали на станцию за Гуннаром Хеггеном, который предупредил о своем приезде. Йенни гостила у Чески в Тегнебю уже несколько недель и собиралась пробыть еще некоторое время.

Она зашла в почтовое отделение и передала Ческе пакет с газетами и письмо. Она также получила письмо от Грама и тут же на дебаркадере на самом солнцепеке стала просматривать его. Первые слова, полные любви, и такое же окончание она прочла от слова до слова, остальное же пробежала лишь мельком. Это были рассуждения о любви и тому подобное.

Йенни вложила письмо снова в конверт и положила его в ридикюль. Ах, эти письма от Герта! У нее едва хватало терпения просматривать их. Каждое слово служило лишь доказательством того, насколько они не понимают друг друга. Она это всегда чувствовала, когда они разговаривали друг с другом, но в письмах это непонимание выступало как-то особенно резко.

А между тем между ними было все-таки известное сродство душ. Почему же они не подходили друг другу?

Был он слабее или сильнее ее? Он терпел одно поражение за другим и покорялся и склонялся все ниже… и все-таки продолжал еще надеяться на что-то, продолжал верить… Слабость это или сила? Она не могла понять его.

Солнце пекло нестерпимо. Когда Йенни подняла голову и посмотрела вверх на гору, по которой извивалась дорога, у нее в глазах вдруг потемнело. Это было нечто странное, но в это лето она очень плохо переносила жару.

Ческа тоже стояла тут же и читала письмо от мужа. В своем белом полотняном платье она ярко выделялась на дебаркадере.

Пока они были заняты чтением писем, Гуннар Хегген успел достать свой багаж и уложить его в экипаж. В ожидании дам он стоял возле лошади, ласкал ее и разговаривал с ней.

Наконец Ческа сложила письмо и подняла голову. Она слегка тряхнула ею, словно отгоняла какие-то мысли.

– Прости, голубчик, – сказала она, – сейчас мы идем. Она и Йенни уселись на переднем сиденье. Ческа правила сама.

– Как это хорошо, Гуннар, что ты приехал! – сказала она, когда они двинулись в путь. – Опять мы поживем втроем. Ну, разве это не восхитительно!.. Да, Леннарт кланяется вам обоим.

– Спасибо. Как он поживает? – спросил Гуннар.

– Очень хорошо. Спасибо… Знаете, я нахожу, что со стороны папы и Боргхильд было прямо-таки гениально, что они вздумали уехать из имения именно теперь. Имей в виду, что мы с Йенни одни во всей усадьбе. Ну, а старая Гина не знает, как и ублажать нас.

– Как бы там ни было, но я ужасно рад снова видеть вас, девочки.

С этими словами Гуннар добродушно расхохотался. Но Йенни показалось, что у него в глазах промелькнуло какое-то странное серьезное выражение. Она хорошо сознавала, что у нее лицо утомленное и точно выцветшее, а Ческа в своем полотняном платье производила впечатление девочки-подростка, которая начала уже стариться, не сделавшись взрослой. Ческа, действительно, точно стала меньше за этот год, точно она вся съежилась. Но болтала она без умолку о том, что у них будет к обеду и как они будут пить послеобеденный кофе в саду, и о том, что она закупила ликеров, виски и сельтерской воды…

Когда Йенни поздно вечером вошла в свою комнату, она поспешила подойти к открытому окну и стала махать себе в лицо занавеской, чтобы немного освежиться. Она была пьяна – это было нечто непонятное, но это был факт, не подлежащий сомнению.

Она не могла понять, каким образом она успела опьянеть. Полтора стакана пьольтера и две-три рюмочки ликера – вот все, что она выпила, да еще после ужина. Правда, ела она немного, потому что в последнее время у нее вовсе не было аппетита.

Может быть, кофе и папиросы вызывали тошноту и головокружение? Но прежде она курила гораздо больше, это не вредило ей.

Она наполнила умывальный таз водой и долго мыла лицо, а потом вытерла все тело мокрой губкой. Это немного облегчило ее, и головокружение настолько прошло, что она могла, не качаясь, стоять на месте.

Она надела капот и села у открытого окна. Некоторое время она раздумывала над тем, о чем они говорили вечером с Гуннаром и Ческой, но вскоре ее мысли снова вернулись к непостижимому факту, что она опьянела. Этого с ней еще никогда не случалось, хотя она часто пила гораздо больше. Снова к ее горлу подступила тошнота, и она чувствовала себя измученной и ослабевшей. С трудом дошла она до большой кровати под пологом и бросилась на нее.

Боже, да неужели же она настолько опьянела? Вдруг ее пронзила мысль, от которой она вся похолодела…

Вздор! Она улеглась поудобнее и поглубже зарылась головой в подушки. Это невозможно! Она решила отбросить эту мысль… Но это оказалось не так-то легко. Как-то невольно она стала припоминать и обдумывать… В последнее время она, действительно, чувствовала себя нехорошо… Ее одолевала вечная усталость… А впрочем, лучше не думать об этом. Если бы даже ее подозрение имело основание, то времени еще достаточно, чтобы обсудить все как следует.

Но спать она не могла, и навязчивых мыслей она также не могла отогнать. Почему она, в сущности, так испугалась? Ведь страх иметь ребенка – это какой-то предрассудок. Неужели же она хуже какой-нибудь несчастной работницы, которая великолепно справляется с ребенком и не умирает с голоду. Она не обязана никому давать отчета в своих действиях. Конечно, мать будет огорчена. Но, Боже мой, имеет же право взрослый человек жить так, как это соответствует его убеждениям. Если она в чем-нибудь и виновата, то только в том, что слишком мало давала Герту. А потому ей не приходится роптать на судьбу.

Прокормить своего ребенка она сможет не хуже тех девушек, которые не знали и десятой доли того, что она знает. К тому же у нее был еще маленький запас денег, и она могла куда-нибудь уехать.

Конечно, было бы лучше, если бы этого не было, но…

Нет, лучше не думать…

Герт будет в отчаянии… Ах, отчего это не случилось, когда она любила его… или когда думала, что любит его. А теперь… когда все, что произошло между ними, рушилось, иссушилось от ее дум и размышлений, теперь…

За время своего пребывания в Тегнебю она окончательно убедилась в том, что не в силах дольше поддерживать свою связь с Гертом. Ее неудержимо потянуло вдаль, к новой обстановке, к новой работе. Да, в ней снова вспыхнуло желание работать, она покончила наконец с болезненным стремлением привязаться к кому-нибудь, быть предметом нежных ласк и забот…

Когда она думала о разрыве с Гертом, сердце ее болезненно сжималось от страдания. Она не могла свыкнуться с мыслью, что должна заставить его страдать. Но что же она могла поделать, раз она не любит его больше! Герт был счастлив, пока это продолжалось. И, во всяком случае, он избавился от рабской жизни с этой женщиной… с женой.

А ей, Йенни, суждено жить одинокой и работать. Она знала, что не сможет вычеркнуть из своей жизни эти несколько месяцев. Она решила помнить этот горький урок, эту любовь, которая могла бы удовлетворить многих, но ее не удовлетворила. Лучше ничего…

О, да, она будет помнить эти месяцы! Она не забудет этого короткого, смешанного с горечью счастья и мук раскаяния. Может быть, со временем она попытается вычеркнуть из своей памяти человека, с которым она поступила так жестоко…

И вот его-то ребенка она, быть может, и носит теперь под сердцем…

Ах, не надо думать об этом! Какой смысл лежать и не спать и думать только об этом…

А что, если это действительно так?…

Наконец поздно ночью, совсем измученная, Йенни забылась тяжелым сном. Но она спала недолго, и было почти так же темно, когда она проснулась. Но на небе уже светлели желтые полоски, и птицы лениво и сонно щебетали за окном.

Едва Йенни проснулась, как на нее нахлынули те же мысли. Она поняла, что ей уже больше не заснуть и покорно принялась в тысячный раз обдумывать все сначала.

III

Хегген уехал через несколько дней, а полковник Ярманн со старшей дочерью возвратился. Но вскоре он с дочерью снова уехал к замужней дочери.

В Тегнебю остались Ческа и Йенни вдвоем. Они бродили кругом, каждая порознь, отдаваясь своим думам.

Йенни уже не сомневалась в том, что она беременна. Но что это, в сущности, означало, в это она старалась не вдумываться. Когда она делала попытку думать о будущем, ее фантазия оказывалась совершенно бессильной. В общем же настроение у нее было теперь гораздо лучше и спокойнее, чем раньше, когда она еще надеялась, что ее опасения рассеются.

Она еще не решила, скажет ли она Герту о том, что ее ожидает. Скорее она была склонна скрыть от него это.

Когда она не думала о себе, она думала о Ческе. Йенни хорошо видела, что Ческе не по себе, но она не могла понять, какая этому причина. Она была уверена, что Ческа любит Алина. Так неужели же Алин не любит ее больше?

Одно Йенни хорошо понимала – это то, что Ческе очень дорого дался этот первый год ее замужества. Она стала какой-то робкой и пришибленной. В материальном отношении ей приходилось очень тяжело. Ческа часами просиживала по вечерам на кровати Йенни, когда та ложилась, и поверяла ей свои житейские невзгоды. Жизнь в Стокгольме очень дорога, жаловалась она, а питаться дешевыми продуктами неприятно. Да и хозяйничать страшно трудно, когда сызмала не приучена к этому. И потом, можно прийти в отчаяние только от того, что никогда не видно конца всяким мелким хлопотам. Только что покончишь с одним, как приходится приниматься за другое. Только что приберешь комнаты, как они уже снова в пыли и беспорядке. Только что уберешь со стола и вымоешь посуду, как приходится снова начинать готовить и потом снова мыть посуду. Правда, Лен-нарт старался помогать ей, но он, кажется, еще меньше ее понимает что-нибудь в хозяйстве, и ничего у него не спорится. Ко всему этому надо еще прибавить то, что она ужасно огорчена за Леннарта. Из памятника ничего не вышло, заказ на него дали другому. Леннарт всегда терпит неудачу, а ведь он такой талантливый. Но все дело в том, что он очень горд и независим и как человек, и как художник. С этим уж ничего не поделаешь, и она ни в коем случае не желала бы, чтобы он был другим… Ах, а его бесконечная болезнь весною! Два месяца он лежал сперва в скарлатине, потом у него было воспаление легких, а после этого он долго поправлялся. Это ужасное время сильно отразилось на бедной Ческе.

Но сколько Ческа ни рассказывала про свое житье-бытье, Йенни чувствовала, что было еще что-то, главное, о чем Ческа умалчивала. К своему огорчению, Йенни сознавала, что она не может быть для Чески тем, чем была раньше. У нее самой на сердце не было того спокойствия и равновесия, которые необходимы, чтобы быть в состоянии искренне сочувствовать горестям и заботам другого. Она глубоко скорбела о том, что не может на этот раз оказать Ческе нравственной поддержки.

Однажды Ческа поехала в Мосс за покупками. Йенни отказалась ехать с ней и весь день бродила по саду. Она принималась было читать, чтобы рассеять назойливые мысли, но бросила книгу, потому что не могла сосредоточить внимания на том, что читала, и принялась за рукоделие, затем бросила рукоделие и снова пошла бродить по саду.

Ческа не приехала к обеду, вопреки своему обещанию, и Йенни пообедала одна и снова пошла в сад. Она курила, хотя папиросы были ей противны, и вязала, хотя работа каждую минуту падала ей на колени.

Наконец около десяти часов в конце аллеи показалась Ческа. Йенни пошла к ней навстречу и села к ней в экипаж. Едва она взглянула на Ческу, как поняла, что с ней произошло нечто необыкновенное. Однако никто из них не заговаривал.

Только когда они кончили ужинать и Ческа допила чай, она вдруг сказала:

– Знаешь, кого я встретила?

– Нет. Кого?

– Ханса Херманна… Он приехал погостить в Иекелегген. Там живет богатая фрекен Эрн. Она, по-видимому, ему протежирует теперь…

– Его жена с ним? – спросила Йенни, немного помолчав.

– Нет. Они развелись. Она, бедняжка, потеряла своего сына весною. Я это видела в газетах.

После этого Ческа перевела разговор на другое.

Но, когда Йенни улеглась, она потихоньку прокралась к ней. Она уселась в кровать, подобрала ноги под себя и натянула на них ночную рубашку. Обхватив колени руками, она сидела в белых сумерках полога, сама вся белая, и только ее чернокудрая головка выделялась на фоне белого полога.

– Знаешь, Йенни, завтра я уезжаю домой. Рано утром я пошлю Леннарту телеграмму, а после обеда я уеду… Ты, конечно, понимаешь, Йенни, что можешь оставаться здесь, сколько хочешь… Не думай, что я бесцеремонна… но я не могу иначе… я должна уехать немедленно…

Она тяжело вздохнула.

– Я ничего не понимаю, Йенни… Я говорила с ним, и он целовал меня, и я не дала ему пощечины… я слушала все, что он мне говорил. Я хорошо сознаю, что вовсе не влюблена в него, и все-таки он имеет какую-то необъяснимую власть надо мной. Знаешь, я боюсь… я не смею остаться здесь, потому что я не ручаюсь за себя… Бог знает, что он заставит меня сделать. Когда я думаю о нем, я ненавижу его, но когда он говорит со мной, на меня нападает какой-то столбняк. Я не могу себе представить, что можно быть до такой степени циничным… грубым… до такой степени бесстыдным! Право, можно подумать, что он не имеет ни малейшего представления о том, что такое честь или стыд… он не считается ни с чем подобным и не верит, что другие люди знают что-нибудь об этих вещах. А меня он точно гипнотизирует… Нет, ты подумай только, я провела с ним послеобеденное время и слушала, что он говорил! О Господи! Он сказал, между прочим, что раз я уже замужем, то мне незачем беречь свою добродетель, и еще что-то в этом роде… Кроме того, он намекнул, что он теперь свободен и что я могла бы питать некоторые надежды… кажется, так он сказал. Мы гуляли в парке, и он меня целовал, и мне хотелось кричать во все горло, но я не была в состоянии произнести хоть слово. Боже, до чего я боялась! Потом он сказал, что завтра приедет сюда. И все время с его лица не сходила эта ужасная улыбка, которой я, бывало, раньше так боялась… Как ты думаешь, Йенни, не должна ли я уехать, раз я до того дошла?…

– Да, Ческа, непременно уезжай, – ответила Йенни.

– Я настоящая идиотка… Но ты пойми, – она вдруг заговорила быстро и горячо, – я не ручаюсь за себя. В одном только ты можешь быть уверена, – если бы я изменила Леннарту, то, клянусь тебе, я сейчас же пошла бы к нему и сказала об этом, а потом тут же у него на глазах я лишила бы себя жизни…

– Ты любишь своего мужа? – спросила Йенни тихо. Франциска помолчала с минуту, потом сказала задумчиво:

– Право, не знаю… Ведь если бы я любила его как следует, как надо любить, я не боялась бы Ханса Херманна. И разве я позволила бы ему говорить мне то, что он говорил, или целовать меня?… Но, вместе с тем, я совершенно ясно сознаю, что, если бы я поступила как-нибудь подло с Леннартом, я не могла бы больше жить. Ты понимаешь… пока меня звали Франциска Ярманн, я не считала нужным очень беречь это имя. Ну, а теперь меня зовут Франциска Алин. И если бы я допустила, чтобы на его имя упала хотя бы малейшая тень, то было бы вполне справедливо, если бы он застрелил меня, как собаку… Но у Леннарта не хватило бы духу… И я сделала бы это сама. Это я твердо знаю.

Она вдруг выпустила из рук колени, выпрямилась и прилегла рядом с Йенни.

– Не правда ли, ведь ты веришь мне? Веришь, что я покончила бы с собой, если бы совершила какой-нибудь подлый поступок?

– Да, Ческа, я знаю, что ты не могла бы жить, если бы сделала что-нибудь низкое. – И Йенни нежно привлекла к себе Ческу и поцеловала ее.

– Не знаю, что думает обо мне Леннарт… Видишь ли, он не понимает меня… А теперь я решила, что по возвращении домой скажу ему все. Все начистоту. А там будь что будет.

– Ческа… – начала Йенни робко, но у нее так и не хватило духу спросить, счастлива ли она.

Однако Ческа, точно угадывая ее вопрос, заговорила сама:

– Уж очень мне тяжело жилось все это время… Дело, видишь ли, в том, что я была так непроходимо глупа, когда вышла замуж… глупа во многих отношениях… Ведь я решила выйти за Леннарта, потому что Ханс начал писать мне после того, как он развелся. Он писал, что во что бы то ни стало хочет, чтобы я принадлежала ему… А я боялась его и не хотела снова начинать старую историю… Вот я и сказала обо всем Леннарту. А он был такой милый и добрый и все понял. Я же убедилась в том, что лучше его нет человека на свете… да, так это и есть на самом деле… Но потом я сделала нечто ужасное. А Леннарт не может понять этого, и я знаю, что он никогда не простит мне этого… Может быть, с моей стороны глупо рассказывать это… но, Йенни, я ничего не понимаю… Я должна во что бы то ни стало спросить хоть одно живое существо, таков ли мой поступок, что муж никогда не может простить его… И ты должна сказать мне правду… слышишь, истинную правду… находишь ли ты, что этого уже ничем нельзя загладить… Но я тебе расскажу, как все это произошло… После венчания мы уехали в Рокка-ди-Пана… Ты ведь помнишь, как я боялась всего такого… и я с ужасом ждала, что будет… Вечером, когда я вошла в комнату, нанятую для нас Леннартом, и увидала большую белую двуспальную кровать, в которую я должна была улечься, я принялась реветь. Но Леннарт был такой милый… он сказал, что не хочет ничего насильно… пока я сама не захочу…

Это было в субботу. Ну, потом нам было как-то не по себе… то есть главным образом Леннарту, – так мне, по крайней мере, казалось. Господи, я-то была бы безумно счастлива, если бы можно было быть замужем так… И каждое утро, когда я просыпалась, я была полна благодарности… но мне почти совсем нельзя было целовать моего собственного мужа…

Да, это было в среду… Мы пошли на вершину Монте-Каво. Там было дивно хорошо, это был конец мая, и солнце ярко светило… Каштановый лес только что распустился, и зелень была нежная и курчавая, по склонам пестрели весенние цветы, а вдоль дорог росли во множестве белые цветочки и лилии. Воздух был ароматный и теплый и весь соткан солнечными лучами… О, что это был за дивный день! На душе у меня было так радостно, и жизнь никогда еще не казалась мне такой прекрасной. Только Леннарт был печален, а ведь для меня он был самым лучшим человеком на свете, и я так безумно любила его… И вдруг мне показалось, что все другое сущие пустяки… я бросилась к нему на шею и сказала: «Теперь я хочу быть совсем твоею, потому что я люблю тебя».

Ческа замолчала и только тяжело дышала. Немного спустя она продолжала:

– Ах, Йенни, бедный мальчик так обрадовался… – Ческа проглотила подступившие к горлу рыдания. – Да, он обрадовался… «Сейчас?… Здесь?» – спросил он. И он взял меня на руки и хотел отнести в лес. Но я стала сопротивляться и сказала «ночью», сказала я… Йенни, Йенни, я сама не понимаю, зачем я так поступила! Ведь в глубине души я сама хотела этого… Это было так красиво… лесная чаща, солнце… Но я точно прикинулась, будто не хочу… одному Богу известно, зачем…

А вечером, когда я улеглась… после долгих часов ожидания в течение всего дня и когда вошел Леннарт… ну, да, я снова разревелась…

Тут он не выдержал и выбежал, как безумный… и пропадал всю ночь. Я же пролежала до самого утра с открытыми глазами. Я так и не знаю, где он провел эту ночь… На следующее утро мы уехали в Рим и остановились в гостинице. Леннарт нанял две комнаты… тогда я сама пошла к нему… Но из этого не вышло ничего красивого…

После этого между мной и Леннартом уже никогда не устанавливались больше прежние хорошие отношения. Я отлично понимаю, что кровно оскорбила его. Но, скажи, Йенни, откровенно, неужели мужчина никогда не может простить этого… или забыть?

– Мне кажется, что позже он должен был бы понять, – сказала Йенни, ища слов, – понять, что ты просто не понимала тогда… тех чувств… которые ты оскорбила.

– Да. – Ческа дрожала всем телом. – Теперь я понимаю. Я понимаю, что я загрязнила… нечто нежное… и чистое… и прекрасное. Но ведь я тогда не понимала этого. О, Йенни… неужели же… если мужчина любит… неужели он не может забыть этого?

– Нет, может. Ведь ты потом так убедительно доказала, что хочешь быть его верной женой. Зимой ты работала, не жалея себя, и не жаловалась… А весною, когда он был болен, ты не спала по ночам и ухаживала за ним несколько недель подряд…

– Ну, это пустяки, – возразила Ческа живо. – Он был такой милый и терпеливый… да и его друзья приходили и помогали мне ухаживать за ним…

Йенни поцеловала Ческу в лоб.

– Знаешь, Йенни… ведь я не все рассказала тебе. Помнишь, ты как-то говорила, что у меня нет темперамента, что я только кокетничаю… Гуннар также не раз бранил меня за это… а фрекен Линде прямо-таки сказала однажды… что если раздразнишь мужчину… то он идет к другой…

Йенни вся застыла и замерла.

Ческа кивнула головой в подушки и проговорила тихо:

– Да, да… я спросила его о чем-то подобном… в то утро… Йенни онемела и лежала не шевелясь.

– Вот видишь ли, это так понятно, что он не может забыть этого… или простить. Но если бы он только отнесся ко мне хоть сколько-нибудь снисходительно… если бы он помнил, как безгранично глупа я тогда была и как дико я смотрела на все такое… Ну а потом… – она искала слов, – потом все между нами… нарушилось. Иногда мне даже кажется, что он просто не хочет дотрагиваться до меня… а если это и случается, то как будто вопреки его желанию, и потом он сердится и на себя, и на меня… А между тем я не раз старалась объяснить ему все… По правде сказать, я ничего не понимаю… Что же касается меня, то я ничего больше не имею против этого… Все, что только может доставить Леннарту удовольствие, кажется мне привлекательным. Он убежден, что для меня это жертва, но это вовсе не так… напротив. Господи, сколько слез я выплакала потихоньку в своей комнате! Ведь я знала, что он тоскует по мне… и я старалась даже соблазнять его, Йенни, насколько могла… но он отталкивал меня… А я так люблю его, Йенни… Скажи, неужели же нельзя любить мужчину так, как я люблю? Неужели же я не могу сказать по чистой совести, что люблю Леннарта?

– Можешь, Ческа.

– Если бы ты знала, в каком отчаянии я была! Разве я виновата, что я создана так?… И еще… каждый раз, когда бывала в обществе других художников, он приходил в ужасное настроение. Правда, он ничего не говорил, но я отлично понимала, что ему казалось, будто я кокетничаю с ними. Верно только то, что я бывала весела, но ведь весела-то я бывала потому, что, когда мы где-нибудь бывали, я освобождалась от разных неприятных домашних хлопот, мне не надо было мыть посуду или готовить ужин, или бояться, что что-нибудь выйдет невкусно, а Леннарт должен есть, и мы не можем выбрасывать добра… Знаешь, иногда я радовалась только тому, что мне не придется оставаться с Леннартом с глазу на глаз… а ведь я люблю его, и он любит меня, да, я знаю, что он любит меня. Когда я его спрашиваю, любит ли он меня, он отвечает: ты это сама знаешь, и при этом он так горько улыбается. Вся беда в том, что он не верит мне, потому что я не способна любить чувственно и в то же время кокетничаю… Раз как-то он сказал, что я не имею представления о том, что такое любовь, и что в этом, конечно, виноват он сам, так как он не сумел пробудить во мне истинного чувства, и что, наверное, явится другой… о, как я плакала!

А весной вышло еще другое… Да, ты ведь знаешь, что нам в материальном отношении приходилось очень туго. Гуннару удалось продать одну из моих картин, которую я выставляла три года тому назад. Я получила за нее триста крон. Несколько месяцев мы жили на эти деньги, но Леннарту было это очень неприятно, он не хотел, чтобы я тратила свои деньги. Ну, а я этого совсем не понимаю. Не все ли равно, чьи это деньги, раз мы любим друг друга. Он же только и говорил о том, что по его вине я терплю нужду. Конечно, у нас есть долги. И вот я решила написать папе и попросить его прислать мне несколько сот крон. Но Леннарт не позволил мне. Я же нахожу, что это страшно несправедливо… Боргхильд и Хельге жили всегда дома и все получали от папы, да еще ездили за границу, а я билась как рыба об лед и жила только на те крохи, которые мне оставила мама. И так это было с тех самых пор, как я стала совершеннолетней, потому что я не хотела брать от отца ни одного эре. Я обиделась на него после того, как он наговорил мне много неприятного за то, что я порвала с лейтенантом Косеном, и за то, что мое имя стали упоминать в связи с именем Ханса. Но потом отец должен был согласиться, что я была права. Глупо было со стороны моих родных заставлять меня выйти замуж за Косена только из-за того, что ему удалось выманить мое согласие, когда мне было всего семнадцать лет и когда я судила о замужестве по книжкам для молодых девушек. Позже, когда я стала понимать, что такое замужество, я решила скорее лишить себя жизни, чем выходить за него замуж. А если бы меня все-таки заставили выйти за него замуж, то я завела бы себе как можно больше любовников только назло им всем… Теперь папа понял все это и сказал мне, что я могу получить деньги, когда захочу.

И вот, когда доктор сказал весною, что Леннарту необходимо для поправления здоровья уехать в деревню, а я сама чувствовала такую смертельную усталость, я пустилась на хитрость. Я сказала Леннарту, что чувствую себя нехорошо, что мне необходимо поехать в деревню и хорошенько отдохнуть, потому что я ожидаю ребенка. Он не сопротивлялся больше и позволил мне попросить денег у папы. Мы уехали в Вермланд, и там нам жилось хорошо. Леннарт совсем поправился, и я начала снова писать. Но в конце концов, он увидал, что я не жду ребенка. Когда он спросил, не ошиблась ли я, я ответила откровенно, что нарочно придумала все это. Я не хотела лгать Леннарту. За это он очень рассердился на меня. Да я это и понимаю. Хуже всего, что он вообще не верит мне. Если бы он понимал меня, он верил бы мне. Ты не находишь?

– Да, Ческа.

– Я уже раньше сказала ему, что жду ребенка… это было осенью, он был такой печальный и, вообще, нам жилось очень нехорошо. И вот, чтобы порадовать его… и чтобы он был поласковее со мной, я сказала… И как он был мил со мной, и как хорошо мы зажили! Да, я солгала, но, представь себе, под конец мне самой стало казаться, что это действительно так. Мне так хотелось этого, мне так больно было разочаровывать его… Я прямо в отчаянии от того, что у меня нет ребенка… Йенни, говорят… – она зашептала взволнованно, – говорят, что женщина не может иметь ребенка, если она не чувствует… ну, страсти… правда это?

– Нет, это неправда, – ответила Йенни резко. – Я уверена, что это вздор.

– Я знаю наверняка, что все было бы хорошо, если бы только у меня был ребенок. И Леннарт так хочет этого. А я… Господи, я превратилась бы в настоящего ангела от радости, если бы у меня был малютка… Нет, ты подумай только, какое счастье было бы иметь ребенка!

– Да, – проговорила Йенни с трудом, – раз вы любите друг друга, то это сгладило бы для вас многое.

– Разумеется… Если бы мне не было так стыдно, я пошла бы к доктору. Да, все равно, я уже решила, что пойду непременно. Как ты думаешь, пойти мне? Ах, если бы мне только не было так стыдно… но ведь это вздор… Я даже обязана сделать это, раз я замужем. Ведь можно пойти к женщине-врачу, да еще такой, которая замужем и сама имеет детей… Нет, ты представь себе только, какое счастье иметь такого крошку, который принадлежит тебе… Боже, как обрадовался бы Леннарт…

Йенни стиснула зубы в темноте.

– Как ты думаешь, уехать мне завтра?

– Да.

– И я во всем признаюсь Леннарту. Не знаю, поймет ли он меня… но я скажу ему все… Сказать, Йенни?

– Если ты находишь, что так следует сделать, то скажи.

– Да, это так!.. Ну, спокойной ночи, милая моя Йенни! Спасибо тебе! – Ческа крепко сжала подругу в своих объятиях. – Это такая отрада поговорить с тобой! На душе становится так легко, и ты так хорошо понимаешь меня. Ты и Гуннар. Вам обоим всегда удается указать мне правильный путь. Не знаю, что я делала бы без тебя…

Она постояла с минуту перед постелью.

– Не можешь ли ты осенью проехать через Стокгольм? Ах, пожалуйста, проезжай через Стокгольм! Ты можешь остановиться у нас. Папа даст мне теперь тысячу крон…

– Право, не знаю… Но мне очень хотелось бы…

– Ах, пожалуйста!.. Тебе очень хочется спать? Мне уйти?

– Да, я устала, – ответила Йенни, притягивая к себе Ческу и целуя ее. – Ну, всего хорошего, моя милая девочка!

– Спасибо. – И Ческа зашлепала босыми ногами по полу. В дверях она остановилась и сказала грустно с интонацией огорченного ребенка:

– Ах, мне так хотелось бы, чтобы Леннарт и я были счастливы!

IV

Герт и Йенни шли рядом по тропинке, извивавшейся по склону горы, покрытой тощими соснами. Раз он остановился, сорвал несколько высохших ягодок земляники и, догнав ее, сунул их ей в рот. Она слабо улыбнулась и поблагодарила его, и он взял ее за руку и повел вниз к берегу фьорда, серебристая поверхность которого заманчиво сверкала сквозь деревья.

Он был весел и казался совсем молодым в своем светлом летнем костюме и панаме, которая скрывала его седые волосы.

Йенни опустилась на траву на опушке леса, а Герт растянулся возле нее в тени плакучей березы.

Стояла удушливая жара, не было ни малейшего ветерка. Трава на склоне, спускавшемся к берегу, была совсем желтая, над поверхностью воды стояла золотистая дымка.

– Как я завидую вам, женщинам, – сказал Герт, вертя в руках сухую былинку. – Вы можете так легко одеваться, что почти не страдаете от жары… Кстати, ты сегодня почти в трауре, только розовые кораллы нарушают это впечатление, но этот туалет очень идет к тебе.

На Йенни было платье из белого батиста с маленькими черными цветочками, подпоясанное черной лентой. Шляпа, которую она держала на коленях, была черная с черными розами.

Герт наклонился и поцеловал ее ногу выше подъема и, поймав ее руку, удержал ее в своей, с улыбкой глядя на нее. Она ответила ему виноватой улыбкой и вдруг быстро отвернулась.

– Отчего ты такая тихая сегодня, Йенни? Тебя истомила жара?

– Да, немного, – ответила она. И снова наступило молчание.

Невдалеке от них на берегу несколько подростков шалили и возились на лодочной пристани. Где-то вдали раздавались гнусавые звуки граммофона. Время от времени с противоположного берега доносились обрывки музыки, игравшей на курорте.

– Послушай, Герт, – нарушила Йенни вдруг молчание, и она взяла его за руку. – После того как я погощу несколько дней у мамы… а потом побуду здесь… два, три дня… я уеду…

– То есть куда? – спросил он, приподнимаясь на локте. – Куда ты уезжаешь?

– В Берлин, – ответила Йенни. Она сама чувствовала, что ее голос дрожит.

Герт посмотрел ей в лицо, но ничего не сказал. Она тоже молчала.

Наконец он первый заговорил:

– Когда ты приняла это решение?

– В сущности, это всегда входило в мои планы на будущее… ведь я всегда говорила, что мне надо уехать…

– Да, да. Но я хотел спросить тебя… давно ли ты решила… когда ты решила уехать, именно теперь?

– Это решение я приняла летом в Тегнебю.

– Мне было бы приятнее, если бы ты сообщила мне об этом раньше, Йенни, – тихо проговорил Грам. Но, несмотря на то что голос его был совершенно спокойный, он все-таки заставил болезненно сжаться сердце Йенни.

С минуту она молчала.

– Я не хотела писать тебе об этом, Герт, – сказала она наконец. – Я хотела сказать тебе это, но не писать… Но у меня не хватило на это духу…

Его лицо стало землисто-серым.

– Я понимаю, – произнес он едва слышно. – Но, Господи, дитя мое, как у тебя, должно быть, тяжело на сердце! – воскликнул он вдруг.

– Нам обоим одинаково нелегко, – сказала она тем же тоном.

Он вдруг бросился ничком на землю и застыл в этой позе. Она нагнулась к нему и тихо положила руку на его плечо.

– Йенни… Йенни… о, дорогая моя… как я виноват перед тобой!..

– Дорогой…

– Моя белокрылая пташка… о, Йенни, я запачкал твои белые крылья прикосновением моих грубых рук…

– Герт… – она взяла обе его руки в свои и заговорила быстро. – Выслушай меня, Герт… Мне ты сделал только добро… ведь это я… Я чувствовала смертельную усталость, а ты дал мне покой, я зябла, а ты согрел меня… Мне необходимы были покой и тепло, я должна была чувствовать, что кто-нибудь любит меня… Господи, Герт, я не хотела обманывать тебя, но ты не мог понять… никогда мне не удавалось заставить тебя понять, что я люблю тебя иначе… что моя любовь бедна. Разве ты не понимаешь…

– Нет, Йенни. Я не верю, чтобы молодая невинная девушка отдалась мужчине, раз она заранее предвидела, что ее любовь не будет вечной…

– Вот за это-то я и прошу тебя простить меня… Я видела, что ты не понимаешь меня, и все-таки принимала твою любовь. Потом это превратилось для меня в муку, которая становилась все невыносимее… под конец я не могла больше… Герт, ведь ты мне очень дорог, но я могу только принимать от тебя, а сама ничего не могу давать…

– Вчера… ты это и хотела сказать мне? – спросил Герт после некоторого молчания. Йенни кивнула головой.

– А вместо этого?

Она вспыхнула до корней волос:

– У меня не хватило духу, Герт… Ты пришел такой радостный… и я знала, как ты тосковал по мне и как хотел видеть меня…

Он поднял голову:

– Так ты не должна поступать, Йенни… Нет. Ты должна была подавать милостыню… такую милостыню…

Она закрыла лицо руками. Перед ней так ясно встали те мучительные часы, которые она провела в своем ателье, лихорадочно ходя взад и вперед, прибирая то, чего не нужно было прибирать, в ожидании его прихода. Сердце ее разрывалось на части от страдания, но она не была в силах объяснить ему то, что происходило у нее на душе. Она сказала:

– Я не была еще вполне уверена в своих чувствах… когда ты пришел… мне хотелось испытать тебя…

– Милостыня… – Он горько улыбнулся и покачал головой. – Все время ты мне подавала милостыню, Йенни…

– Ах, Герт, в том-то и беда, что именно я все время принимала от тебя милостыню… всегда… разве ты этого не понимаешь…

– Нет, – ответил он резко. И он снова уткнулся лицом в траву.

Немного спустя он поднял голову и спросил:

– Йенни… есть… есть другой?

– Нет, – ответила она быстро.

– Уж не думаешь ли ты, что я упрекал бы тебя, если бы ты полюбила другого?… молодого… как и ты… Это я скорее понял бы.

– Так неужели же для тебя так непостижимо… Мне кажется, что тут вовсе незачем быть другому…

– Конечно, конечно. – Он снова опустился на землю. – Мне просто пришло в голову… ты писала мне… что Хегген приезжал в Тегнебю, а оттуда уехал в Берлин…

Йенни опять вся вспыхнула:

– И ты думаешь, что я способна была в таком случае… вчера…

Герт молчал. Потом он проговорил устало:

– Все равно, я ничего не понимаю…

У нее вдруг явилось желание причинить ему боль.

– В некотором роде можно, конечно, сказать, что есть другой… или, вернее, третье лицо…

Он поднял голову и широко раскрытыми глазами посмотрел на нее. Потом он с жаром схватил ее руки.

– Йенни… Ради Бога… что ты хочешь сказать?…

Она уже раскаялась в своих словах и, покраснев, заговорила быстро и смущенно:

– Ну, я хотела сказать… моя работа… искусство… Герт приподнялся и стоял перед ней на коленях.

– Йенни, – проговорил он умоляюще, – скажи мне истинную правду… умоляю тебя, не лги мне… Ты… скажи правду…

Она сделала попытку спокойно посмотреть ему в лицо, но сейчас же опустила глаза. Герт припал лицом к ее коленям.

– О, Боже, Боже! – проговорил он с отчаянием.

– Герт… дорогой… милый… Полно, полно, Герт! Ты рассердил меня, заговорив о другом, – сказала она виновато. – Иначе я ни за что не проговорилась бы. Я твердо решила не говорить тебе этого теперь… сказать потом…

– Этого я никогда не простил бы тебе, – сказал Грам серьезно. – Если бы ты скрыла от меня это… Но ведь ты знала это, должно быть, уже некоторое время тому назад, – сказал он вдруг. – Сколько времени прошло уже?

– Три месяца, – ответила она коротко.

– Йенни, – воскликнул он взволнованно, – но ведь теперь ты не можешь порвать со мною… так вдруг… Теперь нам нельзя расставаться.

– Нет, можно, – ответила она, нежно проводя рукой по его лицу. – Конечно, можно. Если бы этого не случилось, то я, вероятно, продолжала бы… некоторое время… обманывать себя и тебя… Но теперь я должна была заглянуть в самую глубину своего сердца… выяснить все…

С минуту он молчал. Потом заговорил более спокойным голосом:

– Выслушай меня, крошка. Ты знаешь, в прошлом месяце мой развод наконец состоялся. Через два года я свободен и могу снова жениться. Тогда я приеду к тебе. Я дам тебе… и ему… мое имя. Я ничего не требую, понимаешь ли? Но я настаиваю на своем праве дать тебе то, что я обязан дать. Одному Богу известно, как я буду страдать от того, что этого нельзя сделать раньше. Но, разумеется, я ничего не требую. Ты ничем, решительно ничем, не должна быть связана со мной… стариком…

– Я рада, что ты развелся с ней, Герт, – сказала Йенни. – Но раз и навсегда знай, что я не выйду за тебя замуж, раз я не могу быть фактически твоей женой. И это вовсе не из-за разницы в наших годах… Ну, а ради людей только я не хочу обещать тебе того, чего я не собираюсь сдержать… ни перед священником, ни перед бургомистром…

– Ах, Йенни, это безумно с твоей стороны!

– Все равно тебе не удастся переубедить меня, – сказала она быстро и твердо.

– Но как ты будешь жить, дитя?… Нет, я не могу примириться с этим… Крошка, ты должна же понять, что я не могу оставить тебя без помощи… Йенни, умоляю тебя!..

– Успокойся, дорогой друг. Ты видишь, как благоразумно я отношусь к этому. Да и беды никакой нет, когда подумаешь хорошенько… К счастью, у меня есть немного денег…

– Все это хорошо, Йенни, но ты забываешь, что… людская злоба может причинить тебе много неприятных минут… тебя будут позорить…

– Нет, позорить меня никто не может. На мне лежит только один позор, Герт, это – то, что я позволила тебе расточать твою любовь…

– Ах, ты все свое твердишь… Нет, ты не знаешь, до чего люди могут быть бессердечны… как тебя будут оскорблять и мучить…

– Ну, к этому я совершенно равнодушна, Герт. – Йенни засмеялась. – Ведь к тому же я художница… слава Богу. От нас и не ожидают ничего другого. Время от времени мы должны немного скандалить – это как бы в порядке вещей.

Он грустно покачал головой и ничего не сказал. И вдруг ей стало до боли жалко его, и она в порыве нежности притянула его к себе:

– Дорогой мой, тебе не из-за чего так огорчаться… Ведь я вовсе не огорчена, разве ты не видишь? Напротив, иногда я даже радуюсь. Когда я думаю о том, что у меня будет маленький ребеночек, у меня становится так светло на душе. Мне кажется, что это будет такое великое счастье, что я не могу даже представить себе этого. Знаешь, я думаю, что только тогда в моей жизни будет смысл. Ты разве не думаешь, что я могла бы приобрести себе имя, которое было бы достаточно хорошо для моего ребенка?… Теперь я еще не могу как следует понять все это, у меня иногда бывают минуты упадка… и твое огорчение… О, Герт, очень может быть, что я бедна духом, и суха, и эгоистична… но я ведь все-таки женщина, меня радует, что я буду матерью.

– Ах, Йенни, Йенни! – он припал к ее рукам и стал целовать их. – Бедная моя, мужественная Йенни!.. Мне еще тяжелее от того, что ты так относишься к этому, – прибавил он тихо.

Йенни болезненно улыбнулась и ответила:

– О, было бы хуже для тебя, если бы я отнеслась к этому иначе…

V

Десять дней спустя, первого сентября, Йенни ехала в поезде, направлявшемся в Копенгаген.

Она сидела у окна и задумчиво смотрела на мелькавшую перед нею природу. День был ясный и солнечный, небо было синее, а облачка нежные и белые.

Несколько раз глаза Йенни наполнялись слезами. Что-то будет, когда она возвратится назад?… И возвратится ли она когда-нибудь?…

Поезд пронесся мимо маленького полустанка, на котором надо было выйти, чтобы ехать в Тегнебю. Йенни успела взглянуть на темневший вдали еловый лес, за которым скрывались крыши усадьбы.

Бедная Ческа, как-то устроится ее жизнь? Слава Богу, теперь, по крайней мере, ее отношение с мужем немного сгладилось. Ческа писала, что он так-таки и не понял ее как следует, но он был великодушен и деликатен и сказал, что верит, что Ческа неспособна на какой-нибудь неблагородный поступок.

Нет, у Чески жизнь еще наладится. Она такая добрая и честная… Не то, что она, Йенни… во всяком случае, у нее этих качеств нет…

Герт… Сердце ее сжалось от боли. Все ее существо охватило какое-то безнадежное отчаяние, отвращение к жизни. Ей казалось, что скоро она дойдет до полного равнодушия ко всему на свете.

Что за ужасные последние дни провела она с ним в Христиании! В конце концов она уступила-таки ему.

Он должен был приехать к ней в Копенгаген. Она обещала ему поселиться где-нибудь в окрестностях города, где он мог бы навещать ее время от времени. У нее не хватило духу оказывать сопротивление. Как знать, быть может, кончится все тем, что она отдаст ему ребенка, а сама уедет куда-нибудь подальше от всего этого… Да, да, она лгала ему, когда говорила, что радуется ребенку, и все такое. Правда, в Тегнебю она иногда радовалась тому, что станет матерью, потому что она считала этого ребенка только своим… а не его. Но раз ребенок будет живым звеном между нею и ее унижением, лучше, чтобы его вовсе не было. Она возненавидит его… Она уже ненавидела его, когда только думала о последних днях в Христиании…

Болезненного желания громко разрыдаться и наплакаться вволю у нее больше не было. Глаза были так сухи, на сердце был такой холод, что ей казалось, что она уже никогда больше не будет в состоянии пролить хоть одну слезу.

Неделю спустя после приезда Йенни в Копенгаген к ней приехал Герт Грам. Она ощущала такую усталость и такое равнодушие, что могла казаться даже довольной и веселой. Если бы он предложил ей переехать к нему в гостиницу, она согласилась бы и на это. Она ходила с ним в театры, ужинала в ресторанах и ездила даже в один хороший солнечный день в Фреденсборг. Она чувствовала, что ему доставляет удовольствие видеть ее веселой и бодрой.

На нее нашла такая апатия, что она почти не думала ни о чем и, без особого усилия над собой, отдавалась подхватившему ее течению. Однако совсем забыть о том, что ее ожидало, она не могла, потому что корсет начинал все больше и больше стеснять ее и грудь болела.

Наконец Йенни наняла себе комнату у вдовы учителя в небольшой деревне невдалеке от Копенгагена. Грам проводил ее туда и уехал в Христианию. Йенни вздохнула с облегчением. Она была рада, что наконец осталась одна.

В сущности, ей жилось хорошо и спокойно в уютном домике доброй фру Расмусен, которая была очень внимательна к ней, но, вместе с тем, проявляла величайшую деликатность и никогда ни единым словом не намекала на ее положение.

Вначале Йенни усердно принялась работать. Она нашла несколько хороших мотивов, и ей удалось написать два-три эскиза, которыми она сама осталась довольна. Она с утра выходила на лужайку, с которой открывался прекрасный вид на деревню, и с увлечением работала, пока не чувствовала усталости. Тогда она ложилась тут же на траву и отдыхала, заложив руки за голову и глядя в небо.

Однако вскоре она должна была прекратить работу на воздухе. В середине октября пошли дожди и не переставали лить неделя за неделей. Тогда Йенни попросила у фру Расмусен книг и поочередно то читала, то вязала кружева, образцы для которых она тоже взяла у своей хозяйки. Однако ни чтение, ни вязание не шло на лад. По большей части Йенни сидела в кресле-качалке, ничего не делая. У нее не хватало даже силы воли, чтобы заставить себя одеться как следует, и она по целым дням ходила в вылинявшем халате.

По мере того как ее беременность становилась все более заметной, она все сильнее страдала от этого.

Вскоре от Грама пришло известие о том, что он снова едет навестить ее.

Он приехал из города ранним утром в проливной дождь.

Грам пробыл целую неделю. Остановился он в гостинице у железнодорожной станции на расстоянии полмили от деревни, где жила Йенни. Но весь день он проводил у нее. Уезжая, он обещал скоро снова приехать – может быть, через шесть недель.

Йенни перестала спать по ночам. Она лежала с открытыми глазами, и лампа у нее в комнате горела всю ночь. Она сознавала только одно, что не в силах больше во второй раз перенести посещение Грама. Это было слишком ужасно.

Для нее было все невыносимо с первого его участливого взгляда, когда она вышла к нему в своем новом широком платье, сшитом деревенской портнихой. «Как ты красива», – сказал он. Он выдумал, что она похожа на Мадонну.

Нечего сказать, хороша Мадонна. Она готова была провалиться сквозь землю, когда он осторожно обнимал ее за талию или с особой нежностью долго целовал в лоб. И как он замучил ее своими заботами о ее здоровье. Однажды, когда выпал наконец ясный день без дождя, он вытащил ее прогуляться и все время просил ее опираться на его руку, как можно сильнее… Раз как-то вечером он потихоньку заглянул в ее рабочую корзинку – он, конечно, ожидал, что она готовит пеленки.

Конечно, он был далек от того, чтобы желать причинить ей какую-нибудь неприятность, но Йенни приходила в ужас от одной только мысли, что он может возобновить свое посещение. Она знала, что в следующий раз это будет еще невыносимее.

Однажды она получила от него письмо, в котором он просил ее во что бы то ни стало посоветоваться с доктором.

В этот же день Йенни написала Гуннару Хеггену. Она коротко сообщила ему, что в феврале ждет ребенка, и просила его подыскать для нее какой-нибудь тихий уголок в Германии, где она могла бы прожить, пока все это не кончится. Хегген ответил ей со следующей же почтой:

«Дорогая Йенни, я поместил объявление в здешних газетах и пришлю тебе все предложения, когда они будут присланы. Если хочешь, я могу проехать куда-нибудь и посмотреть помещение, прежде чем ты приедешь. Ты знаешь, что я сделаю это с удовольствием. Вообще распоряжайся мною как хочешь. Сообщи, когда ты приедешь и хочешь ли ты, чтобы я тебя встретил, и не могу ли я вообще быть тебе чем-нибудь полезен. Я очень огорчен тем, о чем ты мне пишешь, но я знаю, что ты сравнительно хорошо вооружена против таких ударов. Напиши, не нужна ли тебе моя помощь в чем-нибудь еще. Ты знаешь, я с радостью сделаю для тебя все. До меня дошли слухи, что на выставке у тебя прекрасная картина, – поздравляю с успехом.

Искренний привет от твоего преданного друга. Г.Х.»

Через несколько дней Йенни получила целую пачку писем – ответ на объявление Гуннара Хеггена. Йенни долго просматривала эти письма, написанные ужасными готическими буквами, и наконец остановилась на одном из них. Она тотчас же написала фрау Минне Шлезингер, живущей в окрестностях Варнемюнде, прося ее оставить за нею комнату с 15 ноября. Затем она сообщила Гуннару о своем решении и отказалась от своей комнаты у фру Расмусен.

Только накануне своего отъезда она написала Герту Граму следующее письмо:


«Дорогой друг! Я приняла решение, которое, боюсь, огорчит тебя. Но, прошу, не сердись на меня. Мои нервы окончательно расстроились, и я постоянно чувствую смертельную усталость, я сама понимаю, как невозможно я вела себя, когда ты был здесь в последний раз, и сознавать это для меня мучительно. Вот потому-то я не хочу больше встречаться с тобой до тех пор, пока все не кончится и я не стану снова нормальной. Завтра рано утром я уезжаю отсюда за границу. Пока я не даю тебе своего адреса, но ты можешь посылать мне письма через Франциску Алин (Варберг, Швеция); таким путем и я буду пересылать тебе письма. За меня не беспокойся, я здорова и во всех отношениях чувствую себя хорошо. Но, дорогой мой, пока не пытайся видеться со мной, очень прошу тебя об этом. И постарайся не очень сердиться на меня. Мне кажется, так будет лучше для нас обоих. Постарайся также как можно меньше тревожиться обо мне.

Преданная тебе Йенни Винге».


И вот Йенни переселилась к другой вдове в другой маленький домик. Перед домиком был небольшой сад, в клумбах которого еще чернели увядшие астры и георгины. Двадцать – тридцать таких же домиков стояло по сторонам единственной узкой улицы, ведшей от железнодорожной станции к рыбачьей гавани, где море вечно покрывало белой пеной длинный мол. Несколько поодаль на песчаном берегу, где море образовало глубокую бухту, находились небольшой курорт и гостиница с заколоченными ставнями.

Было уже настолько холодно, что по утрам все было покрыто инеем, а иногда ночью выпадал даже снег, который днем таял. Йенни подолгу бродила по мокрым дорогам и возвращалась домой такая утомленная, что у нее не хватало даже сил снять с себя сырую обувь. Тогда фрау Шлезингер снимала с нее ботинки и чулки, и при этом все время болтала и старалась ободрить ее. Она рассказывала Йенни про всех ее товарок по несчастью, которые находили приют в этом же домике и которые потом все благополучно вышли замуж и были очень счастливы.

Йенни жила у этой доброй женщины уже целый месяц, когда последняя в один прекрасный день вошла к ней вся сияющая и радостно сообщила, что со станции приехал господин, который желает видеть Йенни Винге.

Сперва Йенни онемела от страха. Потом у нее хватило силы спросить, как этот господин выглядит. «Совсем молодой, – ответила фрау Шлезингер, – и с лукавой улыбкой прибавила: – Премиленький».

Тогда Йенни с облегчением вздохнула, предположив, что это мог быть Гуннар. Она встала, но потом взяла большую шаль, завернулась в нее и снова поглубже уселась в кресло.

Фрау Шлезингер вышла и вскоре ввела Гуннара Хеггена. Она на мгновение остановилась в дверях со счастливой улыбкой, затем исчезла.

Гуннар до боли сжал руки Йенни.

– Я не мог удержаться от соблазна повидать тебя, – заговорил он с радостной улыбкой. – Мне захотелось посмотреть, как ты тут устроилась… Мне кажется, что ты выбрала довольно-таки тоскливое место… впрочем, воздух здесь чистый и здоровый. – Говоря это, он отошел в угол и стряхнул со своей шляпы дождевые капли.

– Первым делом тебя надо напоить чаем и накормить! – воскликнула Йенни, делая движение, чтобы встать, но потом она одумалась и осталась сидеть. – Позвони, пожалуйста, – попросила она Гуннара, слегка краснея.

Хегген ел за четверых и, пока ел, все время болтал. Он рассказывал о своей жизни в Берлине, о том, как он проводит там время, как работает и веселится и с кем видится. Он так весело и непринужденно болтал и так заразительно смеялся, что у Йенни понемногу совсем прошло мучительное чувство неловкости, которое охватило ее в первые минуты свидания со старым другом. А Хегген не переставал говорить о том и о другом… Но раза два, когда она не могла этого заметить, он с тревогой, пристально, посмотрел на ее лицо. Господи, до чего она исхудала, и как у нее провалились глаза! Вокруг рта появились морщины, жилы на шее резко вырисовывались, и поперек шеи легли две складки.

Между тем дождь прошел, и Йенни сдалась на его просьбу и согласилась прогуляться с ним.

Они пошли по пустынной дороге, обсаженной тополями, которые производили жалкое впечатление своими оголенными ветвями.

– Обопрись же на меня, – сказал Гуннар как бы случайно среди разговора. И Йенни взяла его руку.

– Знаешь, Йенни, я нахожу, что здесь смертельно тоскливо. Не уехать ли тебе лучше в Берлин?

Йенни отрицательно покачала головой.

– Ведь там у тебя музеи и многое другое. Там у тебя будет и компания… Ну, хоть съезди туда ненадолго, чтобы немного освежиться! Здесь можно помереть от скуки…

– Ах, нет, Гуннар… ты сам понимаешь, что теперь это неудобно…

– Не знаю… в этом ульстере[3] ты хоть куда, – заметил он осторожно.

Йенни молча склонила голову.

– Я идиот! – воскликнул он горячо. – Прости! Скажи мне правду, Йенни, если мое присутствие мучительно для тебя…

– Нет, нет, – ответила она, поднимая голову и глядя ему в глаза. – Я рада, что ты приехал!

– Ведь я понимаю, как тебе тяжело. – Голос Гуннара стал вдруг совсем другим. – Да, Йенни, поверь, я понимаю это. Ноя говорю тебе серьезно… тебе нельзя… все это время оставаться здесь одной. Это повредит тебе. Тебе необходимо, во всяком случае, переехать куда-нибудь, где местность немного повеселее. – И, говоря это, он посмотрел на два ряда голых тополей, тонувших в тумане.

– Фрау Шлезингер очень мила со мной, – проговорила Йенни уклончиво.

– Да, это так, – ответил он с улыбкой. – Кстати, она, кажется, приняла меня за виновника!

– Конечно, – сказала Йенни и тоже засмеялась.

– Ну и пусть! – Некоторое время они шли молча. – Послушай, – заговорил Гуннар осторожно, – думала ли ты о том… как ты устроишься… в будущем?

– Я ничего еще окончательно не решила… Ты, вероятно, говоришь про ребенка? Может быть, на первое время я оставлю его у фрау Шлезингер. Она хорошо присматривала бы за ним… Или же я могла бы просто назваться фрау Винге и оставить ребенка при себе, не обращая внимания на то, что будут говорить люди…

– Значит, ты твердо решила… как ты это писала… совершенно порвать с… отцом ребенка?

– Да, – ответила она коротко и твердо. – Но это не тот, который… с которым я была обручена, – прибавила она после некоторого молчания.

– Ну, слава Богу! – у Гуннара вырвалось это так искренне, что она невольно улыбнулась. – Да, Йенни, уверяю тебя, что он не представлял собою ничего интересного… для тебя, во всяком случае. Кстати, он удостоился степени доктора, я это прочел недавно… Н-да, значит, могло бы быть хуже… вот этого-то я и боялся…

– Это его отец, – вырвалось у Йенни как-то неожиданно для нее самой.

Хегген остановился как вкопанный.

Йенни разразилась неудержимыми, сердце раздирающими рыданиями. Он обнял ее и нежно приложил свою руку к ее щеке, а она продолжала рыдать, прильнув к его плечу.

И, стоя так, она рассказала ему все. Раз она подняла голову и посмотрела на него – он был бледен, и на лице у него было страдальческое выражение, – она разразилась новым потоком слез.

Когда она успокоилась немного, он поднял ее лицо и тихо сказал:

– О, Боже, Йенни… что ты пережила! Я ничего не понимаю…

Молча пошли они назад к деревне.

– Немедленно же уезжай в Берлин, – сказал он вдруг решительно. – Для меня невыносимо будет думать, что ты… Нельзя допустить, чтобы ты оставалась тут одна со своими мыслями…

– Я почти совсем перестала думать, – прошептала она уныло.

– Это какое-то безумие! – воскликнул он с жаром и остановился. – Эта участь выпадает на долю лучших из вас! А мы не подозреваем, что у вас делается на душе! Это прямо какое-то безумие!

Хегген прожил в Варнемюнде три дня. Йенни и сама не отдавала себе отчета в том, почему на душе у нее стало несравненно легче после его посещения. Она стала гораздо спокойнее и проще смотрела на свою судьбу.

Хегген обещал прислать ей книг и исполнил свое обещание: незадолго до Рождества Йенни получила целый ящик книг, цветы и конфеты. Каждую неделю она получала от него письма, в которых он писал ей о том и о сем и присылал вырезки из норвежских газет. Ко дню ее рождения в январе он приехал сам и пробыл два дня, оставив ей перед отъездом две новые норвежские книжки, вышедшие к Рождеству.

Едва он уехал, как она заболела. В последнее время она вообще страдала бессонницей, и у нее не было сил для тяжелых родов. Она была на краю могилы, и доктор, вызванный из Варнемюнде, не был уверен в том, что она поправится, когда он передал ребенка фрау Шлезингер.

VI

Йенни поправилась, но ее сын прожил всего шесть недель.

– Сорок четыре дня ровно, – повторяла про себя Йенни с горькой улыбкой, вспоминая то короткое время, когда познала наконец, что значит быть счастливой.

В первые дни после смерти мальчика она не плакала. Она только ходила все вокруг мертвого ребенка и глотала рыдания, подступавшие к ее горлу. По временам она брала мальчика и нежно приговаривала:

– Мой милый мальчик… мое маленькое, прелестное дитя… не смей… слышишь, не смей умирать… не уходи от меня…

Мальчик был от рождения маленький и хилый. Но и Йенни, и фрау Шлезингер находили, что он быстро поправляется и растет. И вдруг однажды утром он заболел, а после полудня был мертв.

Только после похорон ребенка Йенни наконец дала волю слезам и плакала неутешно и неудержимо. Она плакала день и ночь, неделю за неделей. К тому же она разболелась, у нее появилась грудница, пришлось звать доктора, который сделал операцию. Физические и душевные страдания слились в нечто ужасное, и фрау Шлезингер, ухаживавшая за Йенни, провела у ее постели много бессонных ночей. Она утешала Йенни по-своему, рассказывала ей о себе, о том, как и она потеряла ребенка и сколько горя перенесла. В глубине души она приписывала болезнь Йенни тому обстоятельству, что «кузен» Йенни – так она называла Хеггена – уехал на юг как раз в то время, когда умер ребенок, а потом отправился в Италию. «Да, да, вот каковы мужчины», – думала она про себя.

Когда у Йенни родился ребенок, она написала Хеггену о своем великом счастье. Он немедленно ответил ей, что с радостью приехал бы познакомиться с ее сыном, но пускаться в путь и далеко, и дорого, а, кроме того, ему необходимо ехать в Италию. Он прибавил, что ждет ее туда вместе с наследником.

Йенни сообщила Хеггену также и о смерти ребенка и получила от него из Дрездена ласковое письмо, полное искреннего сочувствия.

Герту Граму Йенни написала, как только оправилась от родов. Она давала ему свой адрес и просила его не приезжать раньше весны, когда мальчик уже подрастет и станет миленьким. Теперь же, писала она, только одна его мать может видеть, какой он прелестный. Позже она написала Герту еще длинное письмо.

В день похорон ребенка она в нескольких словах сообщала Граму о постигшем ее горе. Она написала в этом же письме, что на следующий день уезжает на юг и что напишет ему только тогда, когда совсем успокоится: «Не тревожься за меня, – писала она, – я уже немного успокоилась и примирилась с постигшей меня судьбой, но, конечно, я несказанно огорчена».

Это письмо встретилось со следующим письмом от Герта Грама:


«Моя милая Йенни! Спасибо за твое последнее письмо. Дорогая моя, напрасно только ты упрекаешь себя в чем-то по отношению ко мне. Я тебя ни в чем не укоряю, а потому и тебе не следует ни в чем обвинять себя. Ты всегда была внимательна и добра к твоему другу. Никогда не забуду я того короткого времени, когда ты любила меня…

Я счастлив, что материнские радости дали тебе душевный мир. Ты пишешь, что с ребенком на руках ты чувствуешь в себе неисчерпаемый источник мужества и тебе не страшны никакие жизненные затруднения. Ты не можешь себе представить, как меня радует твоя бодрость духа. Для меня это служит лишь новым доказательством высшей справедливости, в которую я продолжаю верить.

О себе мне нечего писать. Эти последние месяцы были для меня полны печали и тоски по тебе, по твоей юности, твоей красоте, твоей любви… Да, Йенни, едва л и ты можешь составить себе хоть какое-нибудь представление о том, что я пережил. Хуже всего то, что для меня воспоминания о тебе отравлены горьким раскаянием… Вечно задаю я себе мучительный вопрос, имел ли я право принимать от тебя твою любовь. И я постоянно укоряю себя в том, что мог поверить в счастье для меня и для тебя. Да, да, как это ни безумно, но я верил в это, потому что с тобой я чувствовал себя молодым. Ах, Йенни, нет ничего ужаснее старого человека, сердце которого осталось еще молодым!

Ты пишешь, что тебе хотелось бы, чтобы я приехал посмотреть на наше дитя попозже, когда оно подрастет… Наше дитя… Знаешь, когда я думаю о нашем ребенке, я невольно представляю себе итальянскую картину, изображающую святое семейство… вот и я чувствую себя бедным старым Иосифом…

Теперь, Йенни, ты не должна больше колебаться, твой долг перед ребенком дать ему имя. Ты, конечно, понимаешь, что наш брак был бы чисто фиктивным, ты оставалась бы такой же свободной, как и раньше, и при первом же твоем желании наш брак мог бы быть расторгнут законным образом. Я прошу тебя усердно хорошенько подумать об этом. Мы можем повенчаться за границей, и тебе незачем вовсе приезжать в Норвегию или жить со мной под одной крышей.

Я счастлив, что ты думаешь обо мне без горечи и гнева. Это в значительной степени смягчает мое горе. Отрадно мне было также читать в каждой строке твоего письма о том, как ты теперь счастлива. Да благословит Бог ребенка и тебя! Будь счастлива. Горячо желаю тебе этого… Как безгранично я люблю тебя, Йенни… когда-то моя Йенни!

Преданный тебе Терт Грам».

VII

Однако Йенни не уехала никуда. Она продолжала жить в маленьком домике у фрау Шлезингер. Жить у нее было дешево, да и не знала Йенни, что с собой делать и куда деваться.

Наступала весна, небо стало ясным, и на нем появились облачка с золотыми и пурпурными краями. Печальная, серая равнина зазеленела, а тополя покрылись молодыми буроватыми побегами и нежно благоухали. На железнодорожной насыпи появились во множестве фиалки и маленькие беленькие цветочки. Через некоторое время равнина покрылась сочной, ярко-зеленой травой, в воздухе запахло свежей зеленью.

Открылся наконец и курорт. Маленькие домики на берегу моря оживились и наполнились людьми. На бархатистом песке вдоль берега играли дети, собирали раковины и плескались в воде. Купальни были выдвинуты в море, и из них раздавались веселые взвизгивания девочек-подростков. По вечерам на курорте играла музыка.

Йенни много бродила, но старалась держаться там, где не было людей. Изредка она заходила в церковь и на кладбище, где был похоронен ее мальчик. Иногда клала на его могилу несколько полевых цветов, сорванных ею по дороге. Но воображение ее отказывалось связывать представление о малютке с холмиком земли, на котором росла сорная трава. По вечерам она сидела у себя в комнате и пристально смотрела на зажженную лампу. Работа лежала обыкновенно у нее на коленях, но она не трогала ее. Она думала все об одном – о тех счастливых днях, когда у нее был ее мальчик. Она перебирала в своей памяти все до мельчайших подробностей: как она выздоравливала после родов, как она начала сама нянчить ребенка под руководством опытной фрау Шлезингер, как она купала его, одевала, обшивала, как она ездила в Варнемюнде закупать кружева, и батист, и ленточки и потом кроила и шила самое тонкое и нарядное приданое для своего малютки… О, Боже, Боже! В одном из ящиков комода лежали все эти крошечные вещицы. Она никогда не заглядывала в него, но она знала наизусть каждую вещицу…

Она начала было писать и нарисовала эскиз на берегу моря: играющих детей на пляже. Но работа не понравилась ей, и она уничтожила полотно. Все валилось из рук, и она бросала писать.

Подошла и осень. В один прекрасный день курорт закрылся. На море бушевала непогода. Лето кончилось.

Гуннар писал ей из Италии и настоятельно советовал приехать туда. А Ческа звала ее в Швецию. Мать, ничего не подозревавшая, тоже писала ей и недоумевала, почему она сидит там. Йенни же все время собиралась уехать, но у нее не хватало энергии подняться с места, несмотря на то что за последнее время в ней мало-помалу стало просыпаться стремление к жизни, людям и делу. Она даже изнервничалась, она сознавала, что дальше в таком инертном состоянии оставаться нельзя, что надо предпринять что-нибудь, сдвинуться с мертвой точки, но вместе с тем чувствовала полное бессилие и смертельное равнодушие ко всему на свете. Однако надо было во что бы то ни стало принять какое-нибудь решение… хотя бы броситься в одну из бессонных ночей с мола в море.

Однажды вечером она стала рыться в ящике с книгами, которые ей прислал Хегген. Ей попался под руки маленький томик с итальянскими стихотворениями – «Fiori della poesia italiana». Она стала рассеянно перелистывать книжку, проверяя, насколько она забыла итальянский язык.

Книга раскрылась на стихотворении, посвященном карнавалу Лоренцо-ди-Медичи, – в этом месте был вложен листок бумаги, исписанный рукой Гуннара. Йенни вынула листочек и прочла:

«Дорогая мать, могу сообщить тебе наконец, что я благополучно прибыл в Италию и что мне живется во всех отношениях очень хорошо. Чувствую я себя прекрасно, и я…»

Дальше листок был заполнен разными грамматическими упражнениями на итальянском языке. Поля книги были мелко исписаны спряжениями различных глаголов и производили странное впечатление рядом с игривым и вместе с тем полным тихой грусти стихотворением.

По-видимому, Гуннар пытался читать эти стихотворения вскоре после того, как поселился в Италии, когда он едва-едва начал понимать язык. Йенни посмотрела на заглавный лист. Там стояло: «Firenze 1903 г.». Значит, это было еще до того, как она познакомилась с Хеггеном.

Она стала снова перелистывать томик и остановилась на оде Италии Леопарди, которая всегда приводила Гуннара в восторг. Она прочла ее. Поля в этом месте были особенно густо испещрены упражнениями, заметками и чернильными пятнами.

Странное чувство проснулось в ней, ей показалось, будто она услыхала живой привет от Гуннара, горячий призыв, гораздо более настоятельный, чем в его письмах. Он звал ее, здоровый и жизнерадостный, вдохновенный любовью к своей работе. Ах, если бы только у нее хватило силы воли заставить себя выйти из этого состояния полудремы и приняться снова за работу. Да, да, она должна наконец попытаться… она должна сделать выбор, – решить, жить ей или умереть… Она уедет туда, где она когда-то чувствовала себя сильной и свободной, где ничто не стояло между ней и ее работой. Теперь только она почувствовала, что ее уже давно тянет к работе и к товарищам – к этим надежным и преданным товарищам, которые не врывались в личную жизнь друг друга и не заставляли страдать от этого, но которые вместе с тем жили в тесном общении, соединенные общим интересом и общими стремлениями, полные веры в самих себя и преданные своему делу. Йенни так страстно захотелось вдруг увидать эту прекрасную страну со строгими линиями и сочными красками, в которых чувствовался зной южного солнца.

Через два дня она была уже в Берлине, где побывала в галереях, а потом поехала в Мюнхен. Здесь она оставалась несколько дней и отсюда написала письмо Герту Граму. Это было длинное письмо, нежное и грустное, в котором она навсегда прощалась с ним.

На следующий же день она выехала в Рим. Гуннар Хегген, приехавший встретить ее, долго и крепко жал ее руки, и глаза его сияли неподдельным счастьем. И он все время весело болтал, пока они в проливной дождь ехали в отдаленный квартал, где Гуннар нанял для Йенни комнату.

VIII

Хегген сидел за мраморным столом и почти не принимал участия в общем разговоре. Время от времени он бросал внимательный взор на Йенни, сидевшую в углу дивана. Перед ней стояли бутылки с сельтерской водой и виски. Она весело и без умолку болтала с молодой шведской дамой, сидевшей против нее, и не обращала никакого внимания на своих соседей, доктора Брогера и маленькую датскую художницу Лулу фон Шулин, тогда как те всеми силами старались привлечь к себе ее внимание. Хегген ясно видел, что Йенни слишком много выпила… это было уже не в первый раз.

Компания состояла из нескольких скандинавов и двух немцев. Сперва все они собрались в одном винном погребке, а потом перекочевали в маленькое кафе, где забрались в самый отдаленный уголок. Все изрядно выпили и ни за что не хотели сдаваться на просьбы хозяина удалиться из кафе, так как его давно надо было закрывать, – иначе он рисковал заплатить большой штраф.

Гуннар Хегген, единственный из всей компании, жаждал, чтобы сборище разошлось. Он был также единственный вполне трезвый… и к тому же в отвратительном настроении.

Доктор Брогер ежеминутно прикладывался своими черными усами к руке Йенни. А когда она ее отдергивала, то он целовал выше, в локоть, непокрытый коротким рукавом. Одна его рука покоилась на спинке дивана за спиной Йенни, и сидели они так тесно, что не было никакой возможности отодвинуться от него, так что он почти обнимал ее. Впрочем, она и не проявляла особого желания отделаться от него, все время смеялась его пошлым и дерзким выходкам.

– Фу! – воскликнула Лулу фон Шулин, подергивая плечами. – Как вы только можете переносить это! Неужели он не кажется вам отвратительным, Йенни?

– Ну, конечно, он препротивный, – ответила Йенни. – Но разве вы не видите, что он точь-в-точь как назойливая муха… так что не стоит его и отгонять… Да перестаньте же, доктор!

– А я все-таки не понимаю, как вы выносите этого человека, – настаивала Лулу.

– Ерунда! Я могу вымыться с мылом, когда приду домой…

– Довольно! Больше я не позволю! – сказала Лулу, кладя свою голову на колени Йенни и гладя ее по рукам. – Теперь я буду оберегать эти прелестные бедные ручки. – С этими словами она подняла руку Йенни над столом, чтобы все могли любоваться ею. – Ну, разве это не прелесть? – И она обернула руки Йенни в свою длинную ярко-зеленую вуаль. – Вот эти руки теперь попали в сеть… посмотрите-ка, – она повернулась к доктору Брогеру и быстро высунула ему кончик языка.

С минуту Йенни сидела с обернутыми в вуаль руками. Потом она развернула вуаль и надела жакет и перчатки.

Между тем доктор Брогер успел задремать. Фрекен фон Шулин подняла свой стакан и сказала, обращаясь к Хеггену:

– Ваше здоровье, господин Хегген!

Гуннар притворился, будто не слышал. Только когда она повторила свое пожелание, он взял стакан и проговорил:

– Извините, я не заметил. – И, отпив глоток, снова отвернулся.

Некоторые из присутствующих улыбались. Благодаря тому что фрекен Винге и Гуннар жили в одном доме, где-то между Бабуино и Корсо, и комнаты их были на одном этаже, дверь в дверь через коридор, люди думали, что они в очень близких отношениях. Это считали вполне естественным, и никто в этом не сомневался. Что же касается фрекен фон Шулин, то она короткое время была замужем за норвежским писателем, потом бросила и его, и своего ребенка и пустилась в широкий свет. Она вернула себе девичью фамилию и сделалась художницей. Ходили двусмысленные слухи о ее любви к своим подругам.

К обществу снова подошел хозяин и стал настоятельно просить покинуть кафе. Лакеи погасили газ и стали в выжидательных позах у стола. Оставалось только расплатиться и уйти.

Хегген последним вышел из кафе. На площади, ярко освещенной лунным светом, он увидел Йенни и фрекен фон Шулин, бежавших по направлению к извозчичьему экипажу, единственному на всей площади. Экипаж брали штурмом, и, когда Йенни подбежала к нему, она крикнула:

– Вы знаете, куда… «Виа Панапе», – и она впрыгнула в коляску и шлепнулась кому-то на колени.

Тут началась сумятица, одни входили в коляску, другие выходили. Кучер сидел на козлах совершенно неподвижно и терпеливо ждал, а кляча спала, уткнувшись головой в мостовую.

Йенни снова выскочила из коляски, но фрекен Шулин протянула ей руку из экипажа, уверяя, что места для нее достаточно.

– Надо же пожалеть лошадь, – проговорил Хегген коротко.

Тогда Йенни отошла от экипажа и пошла рядом с ним. Они были последними в той группе, которая пошла пешком. Экипаж медленно ехал впереди.

– Неужели же ты, действительно, собираешься еще наслаждаться обществом этих… людей?… И тащиться Бог знает куда? – спросил Хегген.

– Ничего… мы, наверное, найдем дальше свободный экипаж… – ответила Йенни неопределенно.

– И охота тебе?… Да и пьяны они… все… – прибавил он. Йенни неестественно засмеялась и заметила:

– Да и я также…

Хегген ничего не ответил. Они пришли на Испанскую площадь. Она остановилась.

– Так ты не хочешь больше быть с нами, Гуннар?

– Если только ты собираешься продолжать эту канитель, то, конечно, я не отстану… Но в противном случае у меня нет ни малейшего желания.

– Обо мне не беспокойся… Я прекрасно и одна доберусь до дому…

– Если ты пойдешь с ними, то и я пойду… Дело в том, что я не могу допустить, чтобы ты шлялась по городу с этими пьяными людьми.

Она опять засмеялась безучастно и как-то болезненно.

– Черт… Утром ты будешь совершенно разбитой. У тебя не хватит сил позировать для меня…

– О, не бойся, у меня хватит сил…

– Пф… Так я и поверил этому… Кроме того, и у меня не будет сил работать как следует, если ты будешь кутить всю ночь напролет.

Йенни только пожала плечами, но она пошла по направлению к Бабуино, как раз в противоположную сторону, а не с остальными.

– Мимо них прошли два полицейских в плащах. Но, кроме них, на всей большой площади не было ни души. Фонтан тихо бил перед Испанской лестницей, облитой белым лунным сиянием.

Йенни замедлила шаги и сказала вдруг саркастично:

– Я знаю, Гуннар, что ты желаешь мне добра… и это очень мило с твоей стороны, что ты заботишься обо мне… Но это все равно ни к чему не поведет…

С минуту он шел молча, потом сказал тихо:

– Конечно, это бесполезно, раз ты сама не хочешь…

– «Не хочешь», – передразнила она его.

– Да, да, я сказал именно: «не хочешь».

Йенни дышала порывисто, готовая дать резкую отповедь, но вдруг овладела собой. На душе у нее стало тошно. Она хорошо сознавала, что полупьяна… Не хватало еще, чтобы она принялась кричать и жаловаться, оправдываться… Перед Гуннаром! Она закусила губы и не дала волю словам, просившимся наружу.

Они подошли к воротам своего дома. Хегген отпер дверь, зажег восковую спичку, и они начали подниматься по бесконечной каменной лестнице.

Их маленькие комнаты были на антресолях, где других комнат больше не было. Между комнатами проходил коридор, который кончался мраморной лестницей, выходившей на крышу дома.

Дойдя до своей двери, Йенни остановилась и протянула Гуннару руку.

– Спокойной ночи, Гуннар, – сказала она тихо. – Спасибо тебе…

– Тебе спасибо… Спи спокойно…

Хегген открыл окно. Как раз против его окна ярко выделялась облитая лунным светом желтая стена с закрытыми ставнями и черными железными балконами. На заднем плане высился Пинчио с темной сверкающей массой зелени под зеленовато-синим небом. Ниже теснились поросшие мохом крыши над черными домами.

Гуннар высунулся в окно. На сердце у него было тяжело, и его охватило уныние… Черт… ведь не привередник же он… но видеть Йенни в таком состоянии…

И подумать, что он сам вовлек ее в это! Он хотел развлечь ее, потому что в первые месяцы она вся как-то трепыхалась, словно птица с подбитыми крыльями. Конечно, он думал, что он и она будут только злорадствовать, глядя на прочую компанию… на этих мартышек… Разве он мог предположить, что это так кончится?…

Он услыхал, что она вышла из своей комнаты и прошла на крышу. С минуту Хегген стоял в нерешительности. Потом он тоже пошел на крышу.

Йенни сидела на единственном стуле, стоявшем позади маленькой беседки из жести. Выше под коньком крыши сонно ворковали голуби.

– Ты так и не ложилась еще, – сказал он тихо. – Ты простудишься… – Он принес ей ее шаль из беседки и сел на выступ стены между горшками с растениями.

Некоторое время они сидели молча и смотрели на заснувший город, купола и колокольни которого точно плавали в лунном тумане. Йенни курила. Гуннар тоже взял папироску.

– Да, я заметила, что ничего больше не переношу… в смысле питья, хотела я сказать. Меня сразу валит с ног, – сказала Йенни виновато.

Он заметил, что она была уже совершенно трезва.

– Знаешь… мне кажется, что тебе следовало бы на время прекратить это, Йенни. Да и курить тебе тоже нельзя… во всяком случае – так много. Ведь ты сама жаловалась на сердце…

Она ничего не ответила.

– В сущности, ведь ты со мной вполне согласна в том, что… касается этих людей. Не понимаю, как ты можешь снисходить до их общества…

– Бывают минуты, – проговорила она тихо, – когда необходимо… усыпить себя, попросту говоря… одурманить. Ну, а что касается снисхождения, то… – Он посмотрел на ее бледное лицо. Ее непокрытые белокурые волосы сверкали в лунном освещении. – Да, иногда мне кажется, что так это и должно быть… Хотя в настоящий момент, например, мне стыдно. Теперь, видишь ли ты, я необыкновенно трезва, – она слегка засмеялась. – Тогда как бывают минуты, когда я далеко не трезва, если я ничего и не пила… Вот тогда-то у меня и является неудержимое желание… проводить так время…

– Это опасно, Йенни, – проговорил он шепотом. Немного помолчав, он прибавил: – Право, должен сказать откровенно, что… мне глубоко противны такие кутежи, как сегодня. Я уже достаточно повидал всего… И я ни за что на свете не хотел бы видеть, что ты падаешь… чтобы кончить, как Лулу…

– Ты можешь быть спокоен, Гуннар. Так я, во всяком случае, не кончу. Ведь, по правде говоря, мне такая жизнь не под силу… Я сумею поставить точку вовремя… Он молчал и смотрел на нее.

– Я понимаю, что ты хочешь сказать, – заметил он тихо. – Но, Йенни… и другие думали, как и ты. Но когда человек начинает спускаться по наклонной плоскости…тогда он уже не способен больше… поставить вовремя точку, как ты говоришь…

Он спустился с выступа, подошел к ней и взял ее за руку.

– Йенни… брось это… право, брось… Она встала и грустно засмеялась:

– На некоторое время, во всяком случае. О, мне кажется, что я надолго вылечилась от стремления к кутежам.

С минуту они стояли молча. Потом она крепко пожала его руку.

– Ну, спокойной ночи… Завтра я буду позировать, – прибавила она, уже спускаясь с лестницы.

– Отлично. Спасибо.

Хегген еще некоторое время сидел на крыше. Он курил и думал, поеживаясь от холода. Но наконец и он ушел к себе.

IX

На следующий день сейчас же после завтрака Йенни пошла к Гуннару и позировала, пока не начало смеркаться. В маленькие перерывы, пока она отдыхала, они болтали; он писал фон или мыл кисти.

– Довольно! – сказал он наконец, откладывая палитру и принимаясь приводить в порядок ящик с красками. – На сегодняшний день ты свободна!

Она встала и подошла к нему, и некоторое время они молча рассматривали портрет.

– Ну, как ты находишь мою работу, Йенни? – спросил он.

– Я нахожу, что это написано необыкновенно хорошо, – ответила Йенни с искренним восхищением.

– Я рад… Но, послушай, уже поздно и нам пора обедать, – сказал он, глядя на часы. – Пойдем вместе?

– С удовольствием. Я только пойду переоденусь. Ты подождешь?

Немного спустя, когда Гуннар постучал в дверь Йенни, она стояла уже одетая перед зеркалом и надевала шляпу.

«Как она прелестна», – подумал он.

Ее стройную высокую фигуру изящно обрисовывал старый английский костюм, придававший ей строгий и холодный вид. Ее фигура дышала таким благородством и целомудрием, что Гуннар устыдился своих мыслей…

– Ведь ты, кажется, собиралась пойти сегодня к фрекен Шулин, чтобы посмотреть какую-то коллекцию? – спросил он нерешительно.

– Да, но я решила не идти, – ответила Йенни, густо краснея. – По правде сказать, у меня нет ни малейшей охоты продолжать это знакомство… да и ее коллекция навряд ли представляет собою что-нибудь интересное…

– Да, в этом ты можешь быть уверена… Я только не понимаю, Йенни, как ты могла терпеть вчера ее приставания…

Йенни засмеялась. Потом она сказала серьезно:

– Бедная… В сущности, она, должно быть, несчастна…

– Ах, не говори так!.. Несчастна!.. Я встречался с ней в Париже в 1905 году… Хуже всего то, что она вовсе не извращена по натуре. Она только глупа… и тщеславна. Ну, а теперь это в большой моде. Если бы было в моде быть добродетельной, она, наверное, сидела бы теперь у домашнего очага и штопала бы детям чулки… а в виде развлечения рисовала бы время от времени розы, покрытые росой… И она была бы самой прекрасной хозяйкой и от души наслаждалась бы жизнью. Ну, а раз случилось так, что она как бы сбилась со своего настоящего пути, ей захотелось, по крайней мере, быть модной… свободной и художницей… И чтобы не потерять уважения к самой себе, она завела даже любовника. Но к своему великому огорчению, она напала на наивного человека, который стал требовать, чтобы она самым прозаическим образом вышла за него замуж, потому что она ожидала от него ребенка, и чтобы она посвятила себя – совсем по-старомодному – ребенку и домашнему очагу…

– Почему ты знаешь, может быть, Паульсен сам виноват в том, что она ушла от него?

– Да, конечно, он виноват. Он оказался старомодным, потому что любил тихую семейную жизнь…

– Да, да, Гуннар, ты думаешь, что так легко судить о жизни…

Хегген сел верхом на стул и положил руки на его спинку.

– В жизни так мало определенного и верного, что судить о ней благодаря этому действительно не трудно, – сказал он. – Вот, сообразуясь с этим немногим определенным, и следует намечать план жизни и судить о жизни. А с неопределенным и неожиданным следует справляться по мере сил и возможности и по мере того, как они встречаются на пути…

Йенни села на диван и подперла голову рукой.

– Что касается меня, то у меня совсем нет больше сознания чего-нибудь настолько определенного в жизни, что я могла бы основывать на этом свои суждения или планы, – сказала она спокойно.

– Я думаю, что ты это говоришь несерьезно. – Она только улыбнулась в ответ.

– Во всяком случае, ты не всегда так думаешь.

– Вряд ли найдется человек, который всегда думает одинаково…

– Нет, человек думает всегда одно и то же, когда он в трезвом состоянии. Ты сама говорила вчера вечером, что человек не всегда бывает трезв, если даже он ничего не пьет…

– Теперь… когда я иногда чувствую себя трезвой… – она вдруг оборвала и замолчала.

– Ты отлично знаешь то же, что и я, – сказал Гуннар после некоторого молчания. – И ты это знала всегда. В громадном большинстве случаев человек живет так, как сам этого хочет. Как правило, человек сам хозяин своей судьбы. Конечно, бывают исключения, когда обстоятельства сильнее человека и когда он бессилен бороться с ними. Но было бы колоссальным преувеличением, если бы я сказал, что это случается часто…

– Одному Богу известно, Гуннар, что моя жизнь сложилась не так, как я этого хотела… И я хотела много лет, чтобы моя жизнь шла именно так, как я себе представляла… и жила сообразно с этим…

Оба долго молчали.

– И вот однажды, – продолжала она тихо, – я изменила на одно лишь мгновение свой курс. Мне вдруг показалось, что я слишком сурова к себе, что слишком жестоко заставлять себя жить жизнью, которую я находила наиболее достойной для себя… жить такой одинокой, понимаешь ли… И вот я свернула слегка в сторону… мне захотелось быть молодой и игривой. А меня втянуло в поток, который унес меня… Никогда я не представляла себе даже возможности очутиться хотя бы вблизи того, куда меня отнесло… Ведь я всегда хотела только жить так, чтобы мне никогда не приходилось стыдиться за себя перед собой, ни как за человека, ни как за художницу. У меня было твердое намерение никогда не совершать ничего такого, в справедливости чего я сколько-нибудь сомневалась. Я хотела быть честной, и устойчивой, и доброй и никогда не причинять другому человеку страдания, за которое моя совесть могла бы упрекать меня…

Йенни встала и начала в волнении ходить взад и вперед. Хегген молчал и не сводил с нее пристального взгляда.

– И в чем же состояло то преступление, в котором я провинилась… С чего все началось?… – продолжала Йенни. – Дело в том только, что я хотела любить, но любила только любовь, а не определенного человека… его не было. Но что в этом необыкновенного? И удивительно ли, что мне так хотелось верить, что Хельге именно тот человек, по которому так тосковало мое сердце? В конце концов я этому, действительно, искренно поверила… Вот начало, которое повлекло за собой все остальное… Гуннар, я верила, что могу дать им счастье, а заставила их только страдать… Ах, Гуннар, уж не думаешь ли ты, что мне легче от того, что я так рассуждаю? Мое сердце жаждало того же, чего жаждут все молодые девушки. И теперь… я жажду того же. Разница только в том, что теперь у меня есть прошлое, а потому я должна отказаться от единственного счастья, которое имеет для меня смысл… потому что оно должно быть здоровое и чистое… а я уже не та… Я обречена всю жизнь тосковать по недостижимому… И, значит, жизнь моя сводится лишь к тому, что я пережила за эти последние годы.

– Йенни, – Гуннар встал от волнения, – я все-таки говорю, что все зависит от тебя самой. Если ты не будешь противиться, то эти воспоминания погубят тебя. Но если ты посмотришь на прошедшее как на горький урок, – как ни жестоко это звучит, – то ты сама придешь к тому, что путь, по которому ты раньше шла, и те стремления и идеалы были правильные… для тебя, конечно.

– Ах, дорогой мой, да неужели же ты не понимаешь, что это невозможно? На дне моей души образовался осадок, который разъедает меня изнутри… Я сама чувствую, что разлагаюсь внутренне… О… и я не хочу, не хочу… Право, иногда у меня появляется непреодолимое желание… умереть… Или же жить… но ужасной, отвратительной жизнью… пасть, низко пасть… гораздо ниже, чем теперь… утонуть в грязи… чтобы знать потом, что это конец… Или, – она заговорила тихо, точно в бреду, точно заглушая крики, – броситься под поезд… сознавать в последнюю секунду… что вот сейчас… сейчас… все мое тело, нервы, сердце… все превратится в кровавую трепещущую массу…

– Йенни! – Гуннар громко вскрикнул и побледнел как полотно. Но он сейчас же спохватился и прошептал, тяжело переводя дыхание:

– Я не в силах слышать этого… не говори так…

– Извини, я разнервничалась. – Но с этими словами она в возбуждении подошла к углу, где стояли ее полотна, резким движением швырнула их к стене и затем повернула лицевой стороной.

– Нет, ты только посмотри на это! – воскликнула она горячо. – Ну, стоит ли жить только для того, чтобы заниматься подобной мазней! Ты сам видишь, что из этого ничего не выходит… Господи, Боже ты мой! Ведь ты же видел, что первые месяцы я работала как каторжная… я просто вовсе не умею больше писать…

Хегген посмотрел на эскизы. Казалось, будто он, несмотря ни на что, снова почувствовал под ногами почву.

– Ты должен сказать совершенно откровенно свое мнение об этой… мазне, – сказала она вызывающе.

– Что же, конечно, хорошего во всем этом мало… Ты видишь, я совершенно откровенен, – ответил он, засунув руки в карманы и задумчиво рассматривая полотно. – Но это ровно ничего не значит. Это может случиться с каждым из нас… Никто не гарантирован от таких периодов бессилия. И ты должна была бы знать, мне кажется, что это нечто преходящее… для тебя, во всяком случае. Не верю я, чтобы можно было потерять талант из-за того, что человек чувствует себя несчастным… К тому же не забывай, что ты долгое время ничего не делала… И тебе приходится сперва снова войти в работу, чтобы овладеть техникой… Вот почти три года, как ты не брала в руки кисти… Это безнаказанно не проходит, я знаю это по собственному опыту…

Он подошел к полке и стал рыться в ее старых тетрадях с эскизами.

– Вспомни только, как тебе приходилось работать в Париже… вот я покажу тебе сейчас…

– Нет, нет, не трогай этой тетради, – сказала Йенни быстро и протянула руку.

Хегген с удивлением посмотрел на нее, держа в руках нераскрытый альбом. Она медленно отвернулась и сказала:

– А впрочем, если хочешь, посмотри… Я как-то пробовала нарисовать моего мальчика…

Хегген раскрыл альбом и некоторое время рассматривал карандашные наброски спящего ребенка. Наконец он осторожно сложил альбом и положил его на место.

– Как ужасно, что ты потеряла своего мальчика, – сказал он тихо.

– Да… Если бы он был жив, то все остальное было бы для меня безразлично, понимаешь ли?… Вот ты рассуждаешь о воле… но при чем воля… и что в ней, раз нельзя сохранить в живых… свое собственное дитя… И знаешь, Гуннар, у меня нет уже больше сил пытаться сделаться чем-нибудь другим… потому что, мне кажется, что единственное, на что я была способна… и чего мне хотелось… это быть матерью моего малютки. Да, его я могла любить! Может быть, я эгоистка до мозга костей, потому что каждый раз, когда я делала попытку полюбить другого, мое собственное «я» вставало, словно стена, между нами… Но мальчик был мой, моя кровь и плоть… Если бы он остался со мной, я могла бы работать, о, как я работала бы… Господи, сколько планов я строила! Я решила жить с ним в Баварии, потому что там климат мягче… Я мечтала о том, как он будет спать в своей колясочке под яблоней, а я буду тут же рядом работать. Нет, ты пойми только, – кажется, нет такого места не свете, куда я не мечтала бы поехать вместе с моим мальчиком… Каждая вещь напоминает мне о нем… вот в эту красную шаль я его кутала… А черное платье, в котором ты меня пишешь и которое я сшила в Варнемюнде, когда встала после родов, приспособлено для того, чтобы удобнее было кормить ребенка грудью… На подкладке еще остались пятна от молока… Я не могу работать, потому что я схожу с ума от тоски по нем… Я тоскую так беспредельно, что все остальные чувства во мне точно парализованы… По ночам иногда я сворачиваю подушку и держу ее в руках, точно ребенка, и баюкаю своего мальчика… Ведь я хотела писать с него портреты, чтобы иметь их во всех его возрастах… Подумай, теперь ему был бы почти год… У него были бы зубки, и он ползал бы уже… а может быть, и вставал бы, и ходил бы немножко. Каждый месяц, нет, каждый день я думаю: вот теперь ему было бы столько-то и столько месяцев от роду… Интересно, какой был бы он теперь? Стоит мне только увидеть на улице женщину с ребенком, как я думаю, интересно, какой был бы мой мальчик, когда он подрос бы?…

Хегген молчал. Он сидел неподвижно, наклонясь вперед.

– Я не знал, Йенни, что тебе так тяжело, – сказал он наконец тихо и слегка хриплым голосом. – Конечно, я понимал, что тебе нелегко. Но я даже думал… что в некотором отношении… пожалуй, так и лучше… Если бы я только мог предполагать, что ты так страдаешь, я приехал бы к тебе…

Она ничего не ответила на это и продолжала:

– И вот он умер… такой крошечный и жалкий. Я понимаю, что с моей стороны эгоистично не радоваться… что он умер, прежде чем он начал хоть что-нибудь сознавать. Ведь он умел только следить за светом… и кричать, когда был голоден и когда надо было переменить пеленки. И он был такой глупенький, что принимался с такой же жадностью сосать мою щеку вместо груди!.. Но он меня еще не узнавал… а, впрочем, может быть, немножко уже знал меня. В его маленьких глазках проявлялись признаки сознания… Но как странно подумать, что он так и не узнал, что я была его матерью…

У него, бедняжки, и имени еще не было, я называла его только маминым милым мальчиком… – Йенни приподняла руки, точно хотела взять на руки ребенка, но они сейчас же безжизненно упали на ее колени.

– Цвет его глаз не успел еще определиться… но мне кажется, что они были темные… Какие странные глаза у маленьких детей… В них есть что-то таинственное… И что за смешная головка у него была… когда я прикладывала его к груди, он прижимался личиком, и кончик его носа приплюскивался… у него было уже много волос… темных… О, мне кажется, что он был очаровательный…

И вот он умер… Я так мечтала о будущих радостях, пока он был жив, что не запомнила хорошо, какой он был, пока имела его… и недостаточно целовала его… и не насмотрелась на него… хотя за эти немногие недели я только и делала, что любовалась им…

А теперь осталась одна тоска по нем… Знаешь, в последние дни он уже сжимал своей ручкой мой палец, когда я подставляла его… А раз он даже зацепился за мои волосы… О, эти милые, прелестные маленькие ручки!..

Йенни положила голову на стол и зарыдала тихо и бурно, так что все ее тело сотрясалось.

Гуннар встал, с минуту он стоял в нерешительности, борясь с подступившими к горлу рыданиями. Потом он вдруг подошел к ней и быстро и смущенно крепко поцеловал ее в голову.

Она продолжала рыдать, не поднимая головы. Наконец она решительно встала, подошла к умывальнику и стала мыть лицо.

– О Боже, о Боже, до чего я тоскую по нем! – повторяла она голосом, в котором все еще слышались рыдания.

– Ах, Йенни… – Гуннар не находил никаких слов перед этим горем и только повторял:

– Ах, Йенни… Могли я знать, что тебе так тяжело… Она подошла к нему и на мгновение положила свою руку ему на плечо.

– Да, да, Гуннар. Но не придавай значения тому, что я недавно сказала… Иногда я сама не сознаю, что делаю и что говорю… Но ты должен понимать, что если не из чего-нибудь другого, то, во всяком случае, уже только ради моего мальчика я никогда не позволю себе пасть… Само собою разумеется, я постараюсь сделать из своей жизни что-нибудь достойное… Попытаюсь работать… Ведь у человека всегда остается утешение, что живешь только до тех пор, пока сам этого хочешь…

Она снова надела на себя шляпу и вынула вуаль.

– Ну, а теперь пойдем обедать… Ты, вероятно, умираешь от голода, ведь уже очень поздно…

Гуннар Хегген весь вспыхнул. Теперь, когда она это сказала, он вдруг почувствовал, что действительно умирает от голода. Ему стало стыдно, что он мог испытать голод в такую минуту… Он вытер слезы со своих пылающих щек и взял со стола шляпу.

X

Не сговариваясь об этом, они прошли мимо того ресторана, где обыкновенно обедали и где всегда было много скандинавов. Они шли в сумерках по направлению к Тибру, потом перешли по мосту на другую сторону и углубились в старый квартал Борго. В темном переулке у самой площади св. Петра был небольшой ресторан, в котором они изредка обедали, когда возвращались из Ватикана. Туда они и зашли.

Они пообедали почти молча. Покончив с обедом, Йенни закурила папироску. Время от времени она попивала из стакана вино, терла в руках кожуру от мандарина.

Хегген тоже курил и рассеянным взглядом смотрел перед собой.

– Хочешь прочитать письмо, которое я на днях получила от Чески? – спросила вдруг Йенни.

– Спасибо. Она пишет из Стокгольма?

– Да. Они переехали в Стокгольм и пробудут там всю зиму. – С этими словами Йенни вынула из своей сумочки письмо и протянула его Гуннару.

Гуннар углубился в чтение.


«Дорогая, милая моя Йенни!

Не сердись на меня за то, что я до сих пор даже не поблагодарила тебя за твое последнее письмо. Я собиралась писать тебе каждый день, но из этого так ничего и не выходило. Я так рада, что ты снова в Риме, и что ты работаешь, и что с тобой Гуннар.

Мы переехали в Стокгольм и живем на старой квартире. В нашем домике невозможно было дольше оставаться, так как там стало очень холодно. Отовсюду дуло, а топить можно было в кухне. Но если нам когда-нибудь удастся купить этот домик, то мы непременно переделаем все. На чердаке мы устроим мастерскую для Леннарта, придется поставить несколько печей и многое еще другое. Но это требует больших расходов, так что пока об этом мы и не мечтаем. Тем не менее на будущее лето мы опять будем там жить, так как нам ужасно нравится это место. Я много писала там, и говорят, что мои картины недурны. Вообще нам с Леннартом жилось там очень хорошо. Мы с ним теперь всегда добрые друзья. Он такой милый со мной, иногда он целует меня и говорит, что я маленькая русалочка, и всякое такое, и мне кажется, что со временем я совсем сроднюсь с ним…

Да, итак, сейчас мы снова в городе, и из нашего путешествия в Париж ничего не выйдет, да это и не важно. Мне кажется, что с моей стороны прямо-таки жестоко писать тебе об этом, Йенни, потому что ты гораздо лучше меня, и это так невероятно ужасно, что ты должна была потерять своего малютку. Осталось еще около пяти месяцев, и я отказываюсь сама верить этому, но теперь уже в этом нет никакого сомнения. Я старалась до последней возможности скрывать свое положение от Леннарта – мне было так совестно, что я его обманывала уже два раза, а кроме того, я боялась, что могу ошибиться, так что я даже отрицала вначале, когда он заподозрил, что со мной что-то неладно. Под конец я должна была признаться, но все-таки я до сих пор еще не могу свыкнуться с мыслью, что у меня будет мальчик. Впрочем, Леннарт уверяет, что он хотел бы, чтобы у него была еще вторая маленькая Ческа. Но я думаю, что он так говорит, чтобы заранее утешить меня на случай, если бы у нас действительно родилась дочь. Потому что я знаю, что в глубине души он хочет иметь сына.

Ах, я чувствую себя теперь такой счастливой, что мне даже все равно, где мы живем. Во всяком случае, о Париже я даже и не думаю… Однако пора кончать. Знаешь, чему я радуюсь? Тому, что в моем положении Леннарт не может ревновать меня ни к кому. Не правда ли? А, впрочем, мне кажется, что он никогда уже больше не будет ревновать меня, потому что он теперь знает, что, в сущности, одного его я и любила.

Может быть, это нехорошо с моей стороны, что я так много пишу тебе о том, что так счастлива. Но ведь я знаю, что ты от всего сердца желаешь мне добра. Кланяйся всем нашим общим знакомым и больше всего Гуннару. Если хочешь, расскажи ему все то, о чем я пишу тебе. Ну, желаю тебе всего хорошего. Летом ты должна непременно приехать повидать нас.

Самый искренний привет от твоей преданной и верной Чески.

Р.S. Знаешь, что мне только что пришло в голову? Если у меня родится девочка, то я непременно назову ее Йенни. Пусть Леннарт говорит что хочет. Кстати, он просит передать тебе привет».


Гуннар протянул письмо Йенни, и она спрятала его.

– Я так рада за нее, – сказала она тихо. – Я радуюсь за каждого счастливого человека. Хоть это-то осталось еще у меня… если и нет уже ничего другого.

Вместо того чтобы идти назад в город, они направились на площадь св. Петра к собору.

Луна ярко светила, и на площадь падали черные тени. В одной колоннаде эффектно и таинственно перемешивались черная тьма и яркий зеленоватый свет луны, тогда как другое крыло колоннады тонуло в непроницаемом мраке, и только контуры статуй на его крыше вырисовывались на фоне синего неба.

Гуннар и Йенни тихо шли к собору по темной колоннаде.

– Йенни, – сказал вдруг Гуннар. Голос его был совершенно спокойный и будничный. – Хочешь выйти за меня замуж?

– Нет, – ответила она так же спокойно.

– Я говорю совершенно серьезно.

– Да, но мне кажется, что ты должен понимать, что я этого не хочу.

– Но почему же? – Они шли дальше по направлению к церкви. – Насколько я понимаю тебя, в настоящее время ты сама находишь, что твоя жизнь ничего не стоит. По временам ты думаешь даже о самоубийстве, если я тебя верно понял. А раз ты дошла до этого, то могла бы выйти за меня замуж. Во всяком случае, ты могла бы попытаться.

Йенни покачала головой.

– Спасибо, Гуннар. Но мне кажется, что это значило бы заводить дружбу слишком далеко. – И она заговорила вдруг очень серьезно: – Во-первых, как ты и сам мог бы предположить, я на это никогда не соглашусь. А, во-вторых, если бы тебе удалось заставить меня ухватиться за тебя, как за доску во время кораблекрушения, то я не была бы достойна, чтобы ты протянул мне хоть мизинец.

– Йенни… это не дружба. – С минуту он медлил, но потом продолжил: – Дело, видишь ли, в том… что я влюбился в тебя… И вовсе не из-за желания спасти тебя… хотя, конечно, я очень хотел бы помочь тебе… Но это просто только потому, что я понял теперь, что если только с тобой… что-нибудь случится… то я не знаю, что будет со мной. Я не в силах даже думать об этом… Нет на свете ничего такого, чего я не сделал бы для тебя… потому что я очень люблю тебя…

– Ах, нет, Гуннар… – Она остановилась и с испугом посмотрела на него.

– Я, конечно, знаю, что ты не влюблена в меня. Но это вовсе не может мешать тебе выйти за меня замуж… не всели тебе равно, раз ты дошла до отчаяния? – И в голосе его зазвучали глубокие и страстные ноты, когда он продолжал: – Я знаю, что ты полюбишь меня, я знаю наверняка, что ты будешь любить меня так же горячо, как я люблю тебя!

– Ты знаешь, что я люблю тебя, – сказала она серьезно. – Но не такой любовью, которая могла бы тебя удовлетворить… Видишь ли, у меня нет способности на сильное и цельное чувство…

– Нет, ты способна на такое чувство, я в этом не сомневаюсь. Эта способность есть во всяком человеке. Вот и я… Я был так твердо уверен в том, что не способен на настоящее чувство, что я могу довольствоваться этими маленькими увлечениями… Да, в сущности, я даже и не верил в настоящее, глубокое чувство… – И он, прибавил почти шепотом: – Ведь тебя я первую… полюбил.

Она остановилась и молчала.

– Этого слова, Йенни, я еще никогда не произносил… До сих пор я никогда не любил ни одной женщины. Раньше это были легкие увлечения…

Он перевел свой взгляд с ее лица на струю фонтана, сверкавшую в лунном свете. И вдруг он почувствовал, что и его любовь бьет в его сердце такой же мощной струей и сверкает, словно алмаз, что душа его полна новых слов, которые просятся наружу. И он заговорил в экстазе:

– Пойми меня, Йенни… я люблю тебя так сильно, что все остальное перестало существовать для меня. И я не горюю даже о том, что ты не любишь меня… потому что знаю, что настанет день, когда это чувство родится в тебе… ведь я чувствую хорошо, что моя любовь именно такова, что она совершит это чудо… О, я могу ждать, потому что любить тебя так, как я люблю, – это наслаждение… Когда ты заговорила о том, что хочешь пасть, как можно ниже… что хочешь броситься под поезд… во мне что-то оборвалось. Я не мог отдать себе отчета в том, что со мной случилось… я сознавал только, что не в силах слышать этого… мне казалось, что дело идет о моей собственной жизни…

А когда ты говорила о ребенке… мое сердце разрывалось на части от мысли, что ты так страдала и я не мог помочь тебе… И я понял все, Йенни… и твою безграничную любовь к ребенку, и твое горе… потому что вот именно так сильно я люблю тебя. И пока мы сидели в траттории, на меня вдруг нашло просветление, и я понял себя… я понял, как безгранично ты мне дорога и как сильно я люблю тебя… Как странно… теперь мне кажется, нет, я уверен в этом, что это всегда так было. Когда я все вспоминаю, что относится к тебе, к моему знакомству с тобой, то все говорит мне, что я всегда любил тебя. Теперь только я понял также, почему я был в таком угнетенном настроении духа с тех пор, как ты приехала сюда. Ведь я видел, как ты страдала, мне тяжелы были и твое угнетенное состояние, и твои припадки дикого веселья… Я так ясно помню день в Варнемюнде, когда мы стояли на дороге и ты рыдала у меня на плече… теперь я знаю, что я уже тогда любил тебя…

Знаешь, Йенни, я так хорошо представляю себе, в каких отношениях ты была с другими мужчинами… даже с отцом твоего мальчика. Ты говорила с ними обо всем, о чем ты думала, и все кончилось только разговорами о мыслях, даже и тогда, когда ты пыталась заставить их понять, что ты чувствуешь… потому что они не могли понять твоей души… Но я понимаю тебя… то, что ты сказала мне тогда в Варнемюнде и сегодня… ведь ты сама это знаешь, ты могла бы сказать только мне… потому что есть многое, что только я один могу понять… Не правда ли?

Йенни с удивлением вскинула на него глаза и потом опустила голову и кивнула в знак согласия.

– Да, это была правда.

– Я знаю, – продолжал Гуннар все с тем же возбуждением, – что я один понимаю тебя до самой глубины твоей души, и я знаю хорошо, какая ты… О!.. И такой-то я и люблю тебя! И если бы я даже знал, что вся твоя душа в пятнах и кровавых ранах, я продолжал бы любить тебя все также сильно, и своими поцелуями я изгладил бы все, пока ты не стала бы снова чистой и здоровой. Йенни, ведь своей любовью я хочу добиться лишь того, чтобы ты была такой, какой ты сама хочешь быть и какой ты должна быть, чтобы чувствовать себя счастливой… Пусть ты дошла бы до чего-нибудь ужасного… Я думал бы только, что ты больна, что что-нибудь постороннее вкралось в твою душу… И если бы ты обманывала меня… если бы я даже нашел тебя пьяной в водосточной канаве… ты все-таки всегда оставалась бы моей горячо любимой Йенни… Слышишь? Разве ты не можешь стать моей… отдаться мне совсем, позволить мне заключить тебя в свои объятия и сделать своей?… Ты будешь снова здорова и счастлива… я еще сам не знаю, как я этого добьюсь, но я не сомневаюсь, что моя любовь научит меня… И я знаю, что каждое утро ты будешь просыпаться немного радостнее, и каждый новый день будет тебе казаться немного светлее, немного теплее предыдущего, а твое горе менее тяжким… Хочешь, мы поедем в Витербо или куда-нибудь в другое место… Будь моею. Я буду лелеять тебя, как больное дитя. А когда ты выздоровеешь, ты полюбишь меня и поймешь, что мы двое не можем жить друг без друга… Слышишь, Йенни, ты больна… тебе не справиться с собой… Тебе стоит только закрыть глаза и отдаться в мои руки, а я своей любовью сделаю тебя здоровой, верну к жизни… О, я знаю, что сделаю это…

Йенни повернула к нему свое бледное лицо. Она опиралась о колонну, и при свете луны он увидел, что на лице ее горькая улыбка.

– Как могла бы я поступить так зло и согрешить против Бога? – проговорила она тихо.

– Потому что ты не любишь меня, хочешь ты сказать? Но, уверяю тебя, что это ничего не значит. Я твердо знаю, что моя любовь такого свойства, что ты полюбишь меня, стоит тебе только спокойно пожить в атмосфере моей любви… Говоря это, он обнял ее и покрыл все ее лицо поцелуями. Она не сопротивлялась. Но через минуту все-таки прошептала:

– Не надо, Гуннар… прошу тебя…

Он выпустил ее нерешительно из своих объятий.

– Почему… не надо?

– Потому что это ты… Если бы это был кто-нибудь другой, к кому я равнодушна… то, я не знаю, противилась ли бы я… до такой степени мне все безразлично.

Гуннар взял ее под руку, и они стали ходить взад и вперед по площади, ярко освещенной луной.

– Я так хорошо понимаю тебя, – заговорил опять Гуннар. – Когда у тебя родился мальчик, тебе показалось, что в твоей жизни появился снова смысл… после всей бессмыслицы. Потому что ты любила своего ребенка и сознавала, что он нуждается в тебе. А когда он умер, ты стала равнодушна к самой себе, потому что ты считала себя лишним человеком.

Йенни кивнула и сказала:

– У меня есть несколько людей, которых я люблю настолько, что мне было бы больно, если бы я узнала, что им живется нехорошо, и радовалась бы, если бы узнала, что они счастливы. Но я-то сама не могу доставить им большой радости. Так это было всегда. И оттого я была так несчастна раньше. Я приходила в отчаяние от мысли, что никому не нужна, никому не могу доставить счастья. А я больше всего на свете желала быть счастьем для кого-нибудь. И только в этом я видела и свое счастье. Ты говорил о работе. Но я не верю в это, потому что это слишком эгоистично… Во всяком случае, что касается женщины, то мне кажется, что жизнь женщины теряет всякий смысл, если она не доставляет радости хоть кому-нибудь. А вот я ни для кого никогда не была радостью… я всем доставляла одно горе… Что же касается того жалкого маленького счастья, которое я давала, то его, пожалуй, могла дать любая женщина, потому что люди, которые любили меня, видели во мне совсем другое, чего во мне никогда не было… Когда умер мой мальчик, мне было даже приятно, что на всем свете у меня не было человека, действительно близкого, которому я могла бы причинить серьезное горе. Не было такого человека, для которого я была бы незаменима… И вот теперь ты говоришь мне это… А между тем тебя менее, чем кого-нибудь другого, мне хотелось бы впутывать в мою неудавшуюся жизнь… Среди всех, кого я знала, тебя я, пожалуй, любила больше всех. Я всегда так радовалась нашей дружбе… Радовалась, что бурные и волнующие чувства не вставали между нами. Мне казалось, что для другого ты был слишком хорош… Ах, зачем все это изменилось!..

– Да, но знаешь ли, теперь у меня такое чувство, будто это всегда так было и ничто не изменилось, – сказал он тихо. – Я люблю тебя. И мне кажется, что я тебе необходим. Я уверен, твердо уверен в том, что могу сделать тебя счастливой. А раз ты будешь счастлива, то ты дашь мне счастье.

Йенни покачала головой:

– Если бы во мне оставалась хоть крупица веры в себя… Если бы я не сознавала так ясно, что потерпела полное крушение, что мне пришел конец… то, может быть… Но, Гуннар, когда ты говоришь, что ты любишь меня… это значит, что ты любишь во мне нечто такое, чего во мне уже нет, что давно уже умерло. И настанет день, когда ты увидишь меня в моем настоящем свете… и тогда и ты будешь несчастен…

– Нет, Йенни, как бы ни сложились обстоятельства, я никогда ни в каком случае не буду смотреть как на несчастье, что я полюбил тебя. Я понимаю лучше, чем ты сама, что в настоящее время ты находишься в таком состоянии, что стоит только слегка толкнуть тебя, как ты упадешь… во что-нибудь ужасное. Но я люблю тебя, потому что я ясно вижу весь тот путь, который привел тебя к этому состоянию. И если бы ты пала, я последовал бы за тобой, я поднял бы тебя, и постарался на руках принести тебя назад, и любил бы тебя, несмотря ни на что…

Ночью, когда они возвратились наконец домой и стояли в коридоре перед своими комнатами, он взял обе ее руки в свои и сказал:

– Йенни… хочешь я останусь у тебя сегодня ночью… чтобы ты не спала одна? Ты не думаешь, что тебе лучше было бы заснуть в объятиях человека, который любит тебя выше всего на свете… и проснуться так утром?

Она взглянула на него, и на ее лице, освещенном дрожащим светом восковой спички, промелькнула странная улыбка.

– Может быть, сегодня это и так. Но мне кажется, что завтра было бы другое.

– О, Йенни… – он энергично покачал головой. – Пусть будет так… я иду к тебе… Мне кажется, что мне можно… это не было бы дурно с моей стороны… Я знаю, что для тебя было бы лучше всего принадлежать мне… Ты рассердишься… Огорчишься… если я пойду?

– Мне кажется, что я была бы огорчена… потом. Из-за тебя… Нет, нет, Гуннар, не делай этого! Я не хочу быть твоей… когда я сама сознаю, что для меня было бы безразлично принадлежать кому-нибудь другому…

Он слегка засмеялся, насмешливо и в то же время горько.

– Ну, в таком случае, я должен был бы воспользоваться этим… Если бы ты стала моей, то ты никому уже больше не принадлежала… Настолько-то я знаю тебя, моя Йенни… Но раз ты просишь… я могу подождать… Смотри, не забудь запереть дверь, – прибавил он с тем же смехом.

XI

Весь день погода хмурилась. Было серо и холодно, по небу проносились свинцовые тучки. Только к вечеру прояснилось, и на западе на небе появились медно-красные полоски.

Йенни отправилась после обеда на Монте-Челио, где собиралась писать, но из ее работы так ничего и не вышло. Она все время просидела на широкой лестнице в Сан-Грегорио и смотрела вниз, на рощу, которая начала уже слегка зеленеть. Потом она встала и пошла по аллее, вдоль южного склона Палатина.

На площади, за аркой Константина, бродило несколько озябших торговцев открытками с видами Италии. В этот день на площади было мало туристов. Две дамы торговались на невозможном итальянском языке с разносчиком, продававшим мозаику.

Маленький мальчик лет трех ухватился за пальто Йенни и протянул ей букетик цветов. Мальчуган был черноглазый, с длинными волосами, и на нем было нечто вроде национального костюма: остроконечная шляпа, бархатная куртка и сандалии. Он не умел даже как следует говорить, и Йенни поняла только, что он просит сольдо.

Йенни вынула монету, и к ней тотчас подошла мать, которая и спрятала деньги, низко кланяясь. Она тоже попыталась придать своим жалким отрепьям отпечаток национальности, – поверх своей грязной блузы она надела бархатный корсаж, а на голове у нее была белая накрахмаленная салфетка. На руках она держала грудного ребенка.

Она сказала Йенни, что ее ребенку всего три недели и что он, бедняжка, болен.

Йенни посмотрела на ребенка, завернутого в грязные тряпки. Он был не больше ее мальчика, когда тот родился. Ребенок был весь в какой-то сыпи и тяжело и часто дышал; его полузакрытые глаза были совершенно безжизненные.

Мать, безобразная, беззубая женщина, сказала, что каждый день носит мальчика в больницу к доктору, но тот объявил ей, что помочь ребенку нельзя и что он умрет.

К горлу Йенни подступили слезы. Бедный малютка! Да, для него лучше умереть. Бедное маленькое создание. Она нежно провела рукой по сморщенному, безобразному личику.

Она отдала женщине всю мелочь, которая у нее была, и собралась идти домой. В эту минуту мимо нее прошел какой-то господин. Он поклонился… остановился на мгновение и пошел дальше, так как Йенни не ответила на его поклон. Это был Хельге Грам.

Йенни так растерялась, что опустилась на корточки перед мальчуганом с цветами, взяла его за руки, привлекла к себе и заговорила с ним, стараясь в то же время совладать со своим волнением. Но она продолжала дрожать всем телом, и сердце ее безумно билось.

Немного спустя она повернула голову и посмотрела в том направлении, куда пошел Хельге. Он стоял в нескольких шагах от нее, у подножия лестницы, огибавшей Колизей, и смотрел на нее.

Йенни продолжала болтать с мальчиком и женщиной, сидя на корточках. Когда она наконец поднялась, то увидала, что Хельге пошел дальше. Но она долго еще стояла на месте и ждала, пока его пальто и шляпа не исчезли совсем.

Потом она чуть не бегом направилась домой. Она шла по задним улицам и закоулкам, и перед каждым углом, который ей надо было огибать, на нее нападал безумный страх, что она натолкнется на него.

На Монте-Пинчио она наконец зашла в небольшую тратторию, в которой никогда раньше не бывала, и там поужинала.

После того как она посидела там и выпила несколько глотков вина, она успокоилась.

Если бы она теперь встретилась с Хельге и он заговорил с ней, то это было бы ей, конечно, неприятно. Она предпочла бы избежать этого. Но, если бы это даже и случилось, то нет никакого основания так безумно волноваться и бояться. Ведь между ними все было уже кончено. А до того, что случилось после того, как они расстались, ему нет никакого дела, и он не имеет права требовать от нее какого-нибудь отчета. Что бы он ни знал… что бы ни сказал… ведь она сама хорошо знала, что она сделала. Только себе самой она обязана дать отчет… а в сравнении с этим все остальное пустяки.

Ей незачем бояться других людей… Никто не может причинить ей больше зла, чем она причинила самой себе.

Но как бы то ни было, это был тяжелый день. Один из таких дней, когда она не чувствовала себя трезвой. Но теперь ей стало лучше…

Однако не успела она выйти на улицу, как ею снова овладел тот же затуманивающий разум страх. И этот страх точно подгонял ее, и она шла все быстрее и быстрее, не сознавая этого и сжимая кулаки, вполголоса разговаривая сама с собой.

Наконец она сорвала перчатки, потому что ее руки невыносимо горели. Тут она только вспомнила, что на одной перчатке осталось какое-то мокрое пятно после того, как она погладила больного ребенка, и она с отвращением отбросила перчатки.

Придя к себе в дом, она на мгновение остановилась в коридоре. Потом она постучала в дверь Гуннара. Его не было дома. Она прошла на крышу, но и там его не было.

Тогда она вошла к себе и зажгла лампу. Сложив руки на груди, она сидела неподвижно и смотрела на пламя. Через некоторое время она встала и начала ходить взад и вперед по комнате, потом опять села и застыла в прежней позе.

Она с напряжением прислушивалась к каждому шороху на лестнице. О, поскорее бы пришел Гуннар!.. О, лишь бы только не пришел другой!.. Ведь он даже не знал, где она живет… Ах, да ведь он мог узнать у кого-нибудь ее адрес… О, Гуннар, Гуннар, приди скорее!

Она сейчас пойдет к нему, бросится в его объятия и попросит его взять ее…

С того самого мгновения, как она встретила взгляд карих глаз Хельге Грама, все ее прошлое, начавшееся под взглядом этих глаз, встало и надвинулось на нее. Ее душой снова овладело отвращение к жизни, сомнение в своей способности испытывать истинное чувство…Она сомневалась даже в том, искренна ли она, когда говорит себе, что ничего не хочет… И она вспомнила, как она лгала и притворялась и в то же время старалась убедить себя в том, что она действительно испытывает истинное чувство… и, вместо того чтобы бороться с собой, она отдалась настроению и воровским способом заняла среди других людей место, на которое она никогда не имела бы права, если бы только оставалась честной и добросовестной…

Она хотела переделать себя, чтобы попасть в среду тех людей, где она всегда была чужой, потому что у нее была другая натура. Но у нее не хватило силы оставаться одной, замкнутой в своем собственном «я». Она совершила насилие над своей природой. И отношения ее к людям стали отвратительны, к тем людям, которые, в сущности, были совершенно чужды ее душе… Сын и отец… А потом… вся ее душа искалечилась… она потеряла всякую почву под собой… та опора, которая была прежде в ней самой, исчезла… она чувствовала, что внутренне разлагается…

Если бы Хельге пришел… если бы она встретила его… Она знала хорошо, что отчаяние, отвращение к себе самой и своей жизни овладевают ею всецело. Она не отдавала себе отчета в том, что произойдет… она только сознавала, что, если ей придется стать лицом к лицу со всем этим, последние силы покинут ее…

О, Гуннар! За эти последние недели она вовсе не думала о том, любит она его или нет. Ведь он умолял ее отдаваться ему безусловно… и клялся, что поможет ей пережить этот кризис… поможет ей снова создать все то, что было разрушено в ней.

Иногда у нее появлялось желание, чтобы он овладел ею силой. Тогда ей не надо было бы выбирать. Если бы она сама сделала выбор и решила бы принадлежать ему, остатки ее гордости заставили бы ее взять ответственность на себя. Тогда она должна была во что бы то ни стало сделаться тем, чем была раньше, потому что он верил, что это возможно. Она должна была бы употребить над собой неимоверное усилие и подняться из грязи, в которой она теперь находилась, и похоронить все, что пришлось пережить с тех самых пор, как в тот весенний день в Кампаньи она дала Хельге первый поцелуй и изменила своей вере и своим правилам.

Хочет ли она принадлежать Гуннару… Любит ли она его? Ведь он был всем, чем она сама когда-то хотела быть. Ведь все его существо взывало к тому, что она когда-то лелеяла в своей душе, чему она поклонялась…

Все эти недели ее мучили сомнения. Она и хотела и боялась послушаться призыва Гуннара и отдаться ему, единственному, кому она верила беззаветно и на кого полагалась… Но она не могла ни на что решиться. Ей казалось, что она должна сперва выбраться из этой душевной распутицы, выбраться с помощью своих собственных сил. Она должна хоть ненадолго почувствовать, что в ней проснулась ее былая воля… чтобы снова вернуть к себе хоть сколько-нибудь уважения и доверия…

Если ей суждено жить, то, конечно, Гуннар был для нее сам по себе ее жизнью… О, подумать только, что какие-то грамматические упражнения, написанные его рукой на клочке бумажки, книга, говорившая ей о нем… что это-то и зажгло в ней тогда последнюю искру желания жить…

Если только он теперь придет, то она отдастся ему. Пусть он пронесет ее на руках эти несколько шагов, которые отделяют ее от жизни… А потом она попытается идти дальше сама…

И в то время, как она сидела и ждала, все ее чувства слились в какое-то фатальное предчувствие.

Если придет Гуннар, она будет жить. Если придет тот, другой, она должна умереть.

Когда она наконец услыхала на лестнице шаги, и эти шаги были не Гуннара, и когда в ее дверь раздался стук, она покорно склонила голову и, дрожа всем телом, отворила дверь Хельге Граму.

Она замерла на месте и молча смотрела, как он прошел в комнату и положил шляпу на стол. Она и теперь не ответила на его приветствие.

– Я знал, что ты в Риме, – сказал он. – Я приехал сюда третьего дня… из Парижа. Твой адрес я узнал в нашем клубе… Я решил пойти к тебе как-нибудь… А сегодня я встретил тебя… Я сейчас же издали узнал твой серый мех. – Он говорил скороговоркой и слегка задыхался. – Ты не хочешь даже поздороваться со мной, Йенни… Ты сердишься на меня за то, что я пришел к тебе?

– Здравствуйте, Хельге, – сказала она, пожимая его руку. – Пожалуйста, садитесь…

С этими словами она опустилась на диван.

Она заметила, что ее голос совершенно спокоен и равнодушен. Но в мозгу у нее было то же ощущение безотчетного страха.

– Мне так захотелось повидать тебя, – сказал Хельге, садясь на стул рядом с ней.

– Это очень мило с твоей стороны, – ответила Йенни. С минуту оба молчали.

– А ты живешь теперь в Бергене? – спросила она. – Я видела в газетах, что ты удостоился степени доктора… поздравляю!

– Спасибо.

Снова наступило молчание.

– Ты очень долго жила за границей, – начал Хельге. – Иногда у меня появлялось желание написать тебе… но из этого так ничего и не вышло… Хегген тоже живет в этом доме?

– Да. Я написала ему и просила нанять мне комнату… ателье… но в Риме так дороги ателье. Вот я и поселилась в этой комнате, здесь свету достаточно…

– Я вижу у тебя тут кое-какие картины… Он встал и сделал по комнате несколько шагов, но потом сейчас же снова сел на прежнее место. Йенни опустила голову, она чувствовала на себе его упорный взгляд.

Он снова заговорил, стараясь поддержать разговор. Он стал расспрашивать про Франциску Алин и про других общих знакомых. Но и этот разговор вскоре замер.

– Ты знаешь, что мои родители развелись? – спросил он вдруг.

Она кивнула головой.

– Да, – он засмеялся, – они, видишь ли, старались тянуть это сожительство из-за нас. Ну, а теперь уже ничто не мешало им разойтись. Да, что может быть хуже такой вражды, когда людям приходится в силу обстоятельств жить вместе?… И что может быть ужаснее атмосферы ненависти? Она точно отравляет все кругом… Вот и мы с тобой… Позже мне стало так понятно, что все то нежное, светлое, что было между нами, должно было увянуть… замерзнуть в этой удушливой атмосфере… Когда я расстался с тобой, я раскаялся… Я все время хотел писать тебе… Но… знаешь, почему я не написал? Я получил письмо от отца… он сообщил, что был у тебя. Это был намек на то, что я должен был бы постараться возобновить с тобою отношения… Вот потому-то я и не написал тебе… У меня был какой-то суеверный страх перед советами… с той стороны… и я не хотел следовать им… А между тем я все время тосковал по тебе и думал о тебе, Йенни. Тысячи раз вспоминал я все до мельчайших подробностей, все, что пережил с тобою… Знаешь, куда я первым делом пошел вчера? Я пошел к Монтаньолу и отыскал тот кактус, на листе которого я выцарапал наши имена…

Йенни сидела бледная с судорожно стиснутыми руками.

– Ты все такая же, как прежде… А между тем прошло три долгих года, и я ничего не знаю о них, – сказал Хельге тихо. – Теперь, когда я снова с тобою, я не могу даже представить себе, что мы были так долго в разлуке. Мне кажется, что вовсе не было ничего того, что разлучило нас, с тех пор как мы расстались в Риме… Может быть, ты принадлежишь уже другому…

Йенни молчала.

– Ты… обручена? – спросил он тихо.

– Нет.

– Йенни… – Хельге наклонил голову, так что она не могла видеть его лица. – Знаешь… все эти годы… я только и думал о том… чтобы вернуть тебя. Я так много мечтал о том, что мы встретимся вновь… что мы наконец поймем друг друга… Ведь ты говорила мне, Йенни, что меня ты полюбила первого… Неужели же невозможно вернуть старое?

– Да, невозможно, – ответила она.

– Хегген? Она молчала.

– Я всегда ревновал тебя к Хеггену, – продолжал Хельге тихо. – Я боялся, что он-то и есть настоящий… Когда я увидал, что вы живете в одном доме… Так, значит, вы… любите друг друга?

Йенни и на это не ответила.

– Ты любишь его? – спросил опять Хельге.

– Да. Но я не выйду за него замуж.

– Ах, так? – сказал он резко.

– Нет, никак. – По ее лицу пробежала улыбка, и она устало поникла головой. – Я уже больше не в силах поддерживать… подобные отношения. У меня нет больше сил ни на что… Хельге, мне хотелось бы, чтобы ты ушел.

Но он не двинулся с места.

– Я никак не могу примириться с мыслью, что между нами все кончено, – сказал он. – Я никогда не верил этому, а теперь, когда я вижу тебя… Я так много думал, и я пришел к тому убеждению, что сам виноват во всем… Я был так робок… всегда боялся поступить не так, как следует… А ведь все могло бы быть иначе… Как часто вспоминал я последний вечер, проведенный с тобою в Риме. И мне так хотелось, чтобы те мгновения вновь вернулись. Пойми же, я ушел тогда от тебя, потому что думал, что так будет лучше… Так неужели из-за этого я потерял тебя навсегда?… Тогда… – он опустил глаза, – тогда я был еще невинен… А теперь мне уже двадцать девять лет… и я не пережил еще ничего прекрасного, я не знаю счастья, кроме того короткого счастливого времени, которое я провел с тобою той весною… Пойми же, что мысль о тебе никогда не покидала меня… Пойми, как страстно я люблю тебя… мое единственное счастье!.. Нет, нет, теперь я уже не расстанусь с тобою… теперь это уже невозможно…

Он встал дрожа всем телом, и она тоже встала. Она как-то невольно отступила от него на шаг.

– Хельге, – проговорила она едва слышно, – был другой…

Он стоял неподвижно и смотрел на нее.

– Вот как, – проговорил он, задыхаясь. – А мог бы быть я… а был другой… Да, но теперь я хочу тебя… мне ни до чего нет дела… ты должна быть моею, потому что обещала мне это когда-то…

Она хотела проскользнуть мимо него, но он обхватил ее и страстно прижал к себе.

Она как будто не сразу поняла, что он целует ее в губы. Ей казалось, что она сопротивляется, но она почти пассивно лежала в его объятиях.

Она хотела сказать ему, чтобы он оставил ее. Она хотела сказать, кто был тот, другой. Но она не могла, потому что тогда она сказала бы, что у нее был ребенок. И стоило ей только вспомнить своего маленького мальчика, как она почувствовала, что его она не может впутывать… Она знала, что падает… ее же дитя должно было оставаться вне всего этого… И при этих мыслях у нее вдруг появилось такое чувство, будто ее мертвый ребенок нежно ласкает ее, и на сердце у нее стало так тепло… и ее тело на одно мгновение стало мягким и податливым в объятиях Хельге.

– Ты моя, моя, Йенни… моя… да, да, – шептал Хельге. Она подняла голову и посмотрела на его лицо. И вдруг она вырвалась из его объятий и, подбежав к двери, стала громко звать Гуннара.

Он нагнал ее и снова сжал в объятиях.

– Я не отдам тебя ему… ты моя… слышишь, ты моя…

С минуту они боролись у двери. Йенни казалось, что все зависит от того, удастся ли ей отпереть дверь и скрыться в комнате Гуннара. Но во время борьбы она почувствовала, что тело Хельге все плотнее, все горячее прижимается к ее телу, что он сильнее и крепче сжимает ее руками и коленями… и она покорилась неизбежному…

Хельге ходил по комнате в серых сумерках рассвета и одевался, и через маленькие промежутки времени он подходил к кровати и целовал Йенни.

– Ты дивная!.. Как ты дивно хороша, Йенни!.. Теперь ты моя… Теперь все будет хорошо… не правда ли? О, как я люблю тебя… Ты устала?… Ну, спи спокойно… я ухожу. Утром я снова приду к тебе. Спи спокойно, моя дорогая, любимая Йенни… Ты очень устала?

– Да, очень, Хельге. – Она лежала с полузакрытыми глазами и смотрела на полоску серого рассвета, которая проникла сквозь приподнятую ставню.

Он снова поцеловал ее. Он надел уже пальто и держал в руках шляпу, но опять отошел от двери, опустился на колени перед кроватью и просунул руку под плечи Йенни.

– Спасибо, Йенни, – сказал он, снова целуя ее. – Помнишь, я вот так же рано утром благодарил тебя после того, как мы вместе провели ночь и гуляли утром в Авентино? Это было мое первое утро в Риме… Помнишь?

Йенни только кивнула головой в ответ.

– Ну, спи спокойно… Еще последний поцелуй… до скорого свидания… О, моя дивная Йенни!

В дверях он остановился.

– Да… как тут ворота?… Есть особый ключ? Ил и они просто заперты на засов?

– Да, на засов… Ты отопрешь изнутри и выйдешь, – ответила она устало.

Некоторое время Йенни лежала с закрытыми глазами. Но она ясно видела свое собственное тело под одеялом… белое, голое… это была уже негодная вещь, которую она отшвырнула, как швырнула накануне грязные перчатки. Это тело не принадлежало ей больше.

Вдруг она вздрогнула – на лестнице раздались шаги Хеггена… он поднимался медленно… отворил дверь в свою комнату. Йенни слышала, как он ходил взад и вперед по комнате, потом снова вышел и прошел на крышу. Вот над самой ее головой раздались его шаги…

Она была уверена, что он все знает. Но она была равнодушна к этому. В ней все замерло, и она не чувствовала больше душевных страданий. Ей казалось, что Гуннару должно представляться все случившееся таким же неизбежным и простым, как и ей самой.

То, что ей предстояло совершить, отнюдь не являлось результатом принятого ею решения – это она хорошо сознавала. Это должно было случиться, как случилось то, другое… как естественное последствие того, что она вечером отперла Хельге дверь.

Йенни высунула из-под одеяла ногу и стала рассматривать ее, как какой-то посторонний предмет. Нога была красива. Она выгнула подъем. Да, нога была красива, белая с голубыми жилками, розоватая у пятки и пальцев…

Она чувствовала смертельную усталость. И эта усталость была ей приятна. У нее было такое чувство, точно она только что избавилась от острых физических страданий. Пока он был у нее, ей казалось только, что ее толкают в темную бездну и что она падает, падает… и она испытывала блаженство от сознания, что погибает так… без воли, без мысли дает себя вытолкнуть из жизни… падает на самое дно, где мертвенно тихо. Она смутно сознавала, что отвечала на его ласки… и прижималась к нему… Теперь она чувствовала только смертельную усталость, и то, что ей оставалось сделать, она сделала машинально.

Она спустила ноги с кровати и сунула их в бронзовые туфли, которые всегда носила дома. Потом она тщательно вымылась, полуодетая села с распущенными волосами к зеркалу и причесалась. Она смотрела на свое лицо в зеркале, и ей казалось, что оно совершенно чужое.

После этого она подошла к маленькому столику, на котором стоял ящик с рисовальными принадлежностями. Ночью она вспомнила об остром скобеле, которым она снимала с полотна краски. Она вынула его, пощупала лезвие пальцами и отложила его в сторону. Потом она вынула складной ножик, который купила в Париже. Йенни открыла широкое и острое лезвие.

Не спеша она села на кровать, положила край подушки на ночной столик, оперлась о нее левой рукой и перерезала на ней вену.

Кровь брызнула фонтаном и попала на акварель, висевшую на стене над кроватью. Увидя, как высоко брызнула кровь, Йенни поспешила сунуть руку под одеяло.

В голове у нее не было ни одной мысли, страха она также не испытывала. Она только чувствовала, что отдается неизбежному. Даже боль от раны не мучила ее, боль была такая отчетливая и сосредоточилась в одном только месте.

Однако немного спустя в ней начало нарастать какое-то странное чувство… чувство безотчетного страха, которое становилось все настойчивее. Это не был страх перед чем-нибудь определенным… но это было то же замирание сердца, какое бывает от испуга… она задыхалась, и ее стало душить. Она открыла глаза, но перед ней пошли черные круги, и она ничего не видела. Она дышала все тяжелее, и ей показалось, что стены комнаты рушатся на нее. Она сползла с кровати, шатаясь, пробралась к двери и, ничего не видя, бросилась к лестнице на крышу, но на верхней ступеньке ноги ее подкосились и она упала…

Гуннар Хегген столкнулся с Хельге, когда тот выходил из ворот. Они поклонились друг другу и обменялись взглядами. Но они ни слова не сказали друг другу и разошлись.

Однако эта встреча отрезвила Хельге. После ночного опьянения его настроение вдруг резко изменилось. И то, что он только что пережил, показалось ему невероятным, непонятным. И ужасным.

Ужасна была встреча с той, о которой он мечтал все эти годы! Она не произнесла почти ни слова… сидела немая и холодная. А потом она вдруг бросилась в его объятия. Точно обезумевшая, но без единого слова. Только теперь он вдруг вспомнил, что она ничего не говорила… не произнесла ни слова в ответ на его страстные слова.

Она была чужая… ужасная… его Йенни. И только теперь ему стало ясно, что она никогда, никогда не принадлежала ему.

Хельге в волнении бродил по тихим улицам. Он несколько раз прошел по Корсо взад и вперед.

Он старался припомнить, какая она была. Пытался отделить воспоминания от грез. Он припоминал, какой она была, когда они были женихом и невестой. Но он не мог овладеть ею, она точно убегала от него… и вдруг он понял, что никогда, никогда он не владел ее душой. Всегда между ним и ею стояло что-то, нечто неуловимое, но он это ясно чувствовал.

И ничего не знал он о ней… Быть может, Хегген теперь у нее… Как знать?… Был другой, сказала она… кто другой… который… что другое, чего он не знал, но что он всегда чувствовал…

А теперь, после того, что было… он уже не мог больше отказаться от нее… он это чувствовал. Теперь более чем когда-нибудь… А ведь он совсем не знал ее. Кто она, эта женщина, которая держала его в своей власти… которая неотступно владела всеми его мыслями эти три года?…

И, охваченный безотчетным страхом, потеряв всякую власть над собой, Хельге бросился почти бегом назад к Йенни. Ворота стояли раскрытые. Не переводя дыхание, вбежал он по лестнице. Пусть она ответит ему… он не отпустит ее, пока она не скажет всего…

Дверь ее комнаты стояла раскрытой настежь.

Он заглянул туда… пустая кровать, окровавленные простыни… кровь на полу. Он обернулся к лестнице и увидел ее лежащей ничком на последней ступени… белый мрамор был залит кровью.

Хельге вскрикнул и подбежал к ней… взял ее на руки и поднял. Ее холодные руки безжизненно упали. Но в ее груди, к которой он прикасался рукой, еще сохранились последние признаки теплоты. И Хельге понял, понял с содроганием, что это тело, которое он несколько часов тому назад держал в своих объятиях, горячее, трепещущее и живое, теперь мертво… что оно скоро начнет разлагаться…

Он опустился на колени, и из его груди вырвался дикий крик.

Хегген распахнул дверь своей комнаты. Он был бледен, и лицо его осунулось. Он увидал Йенни.

Подбежав к Хельге, он оттолкнул его и опустился на колени перед Йенни.

– Она лежала здесь… когда я возвратился, я нашел ее здесь… – пробормотал Хельге.

– Беги за доктором… скорее!.. – Гуннар разорвал рубашку Йенни… пощупал ее сердце… взял ее голову… поднял руку и увидел рану. В одно мгновение он выдернул из ее лифчика голубую ленточку и крепко перетянул ей руку выше раны.

– Но… где… где живет?… – спросил Хельге.

Гуннар громко крикнул в припадке бешенства. Потом он сказал вполголоса:

– Я пойду сам. Внеси ее…

Но он сам взял Йенни на руки и понес ее к дверям ее комнаты. Когда он увидел ее постель, залитую кровью, его лицо исказилось, он быстро повернулся и растворил свою дверь. Он бережно опустил Йенни на свою нетронутую постель и выбежал из комнаты.

Хельге последовал было за ним в его комнату с раскрытым ртом, словно у него на губах замер крик. Но он остановился у дверей. Только когда Гуннар ушел, он приблизился к Йенни и слегка дотронулся до ее руки. И вдруг он, как подкошенный, опустился на пол и, положив голову на край кровати, разразился рыданиями.

XII

Гуннар медленно шел по узкой дорожке, поросшей травой, между двумя высокими белыми каменными изгородями. У ворот кладбища сидела на траве девочка-подросток и вязала что-то. Она отворила ему решетчатые ворота и присела в знак благодарности за монету, которую он ей протянул.

Весенний воздух был мягкий и ласкающий. На могилках было уже много цветов, которые наполняли воздух благоуханием. Старые темные кипарисы дружно теснились вокруг могил. Среди их темной зелени ярко выделялись белые мраморные памятники. Там и сям алели пышные цветы камелии. При взгляде на них Гуннар вспомнил то, что он читал когда-то: что японцы не любят этих цветков, так как они опадают целиком, словно отрубленные головы.

Йенни Винге была похоронена в отдаленном углу кладбища у часовни. Ее могила была на зеленом пригорке, где было мало других могил.

Подойдя к ее могиле, Гуннар закрыл лицо руками, а потом тихо опустился на колени и приник лицом к венку на холмике земли.

Во всем теле он чувствовал весеннюю истому, душа его ныла и болела, а сердце билось болезненно и тоскливо, и каждое биение повторяло все одно и то же… Йенни… Йенни… Йенни… Это имя он слышал в щебетании птиц, в весеннем шелесте деревьев… везде, всегда… А она умерла…

И Гуннар в тысячный раз припоминал все до мельчайших подробностей, все, что произошло после того ужасного утра, когда он увидел ее мертвой…

Через дня два после похорон Йенни, когда он сидел один в саду Боргезе, измученный и убитый, к нему подошел Хельге Грам. Он стал расспрашивать Гуннара, молил его объяснить ему непостижимое, плакал:

– Я ничего, ничего не понимаю… Ты знаешь что-нибудь, Хегген? Объясни мне… Да, ты знаешь! Неужели же ты не можешь сказать мне!

Хегген ничего не ответил ему.

– Был другой… Она сама сказала это. Кто же это был? Ты? – спрашивал Хельге.

– Нет.

– Но ты знаешь, кто это был…

– Да, но я не скажу тебе. Ты напрасно спрашиваешь меня, Грам.

– Но ведь я сойду с ума! Слышишь, Хегген… я сойду с ума, если ты не объяснишь мне…

– Ты не имеешь права знать тайны Йенни.

– Но почему же она это сделала? Из-за меня?… Из-за него?… Из-за тебя?

– Нет. Она сделала это из-за себя.

И Хегген попросил Грама уйти. Вскоре после этого Грам уехал из Рима, и они не видались больше.

Хеггену пришлось принять на себя все хлопоты по похоронам и по устройству дел Йенни. Матери Йенни он написал, что ее дочь умерла от разрыва сердца. Все эти хлопоты утомляли его, но вместе с тем он находил в этом некоторую отраду. Ему становилось точно легче от сознания, что никто не знает о его горе. Настоящее объяснение случившегося знал он один, и он скрыл его в тайниках своей души. И от этого его безграничное горе ушло в самую глубь. Тайна Йенни принадлежала ему одному.

Но он вспомнил, что в то утро, когда он бросился за доктором, а другой остался с ней один, что тогда у него явилось неудержимое желание сказать Хельге Граму то, что он знал… и сказать это так, чтобы сердце того превратилось в золу, как его собственное в те минуты.

Но в последующие дни это желание совершенно умерло в нем; все, что он знал, стало тайной между ним и умершей. Это стало тайной их любви. А Хельге Грам был случайный, посторонний человек, и у Гуннара не было больше никакого желания мстить ему. Не чувствовал он к нему и сострадания, видя его горе и его ужас перед непостижимым.

Все произошло только потому, что Йенни была такова, какова она была по натуре. И он, Гуннар, вначале не понимал ее. Он думал, что она дерево, которое пустит глубокие корни и укрепится в почве, тогда как Йенни была нежным цветком, тянувшимся к свету и солнцу. И для него будет вечным горем, что он увидел это слишком поздно. Когда стебель цветка надломится, то он уже не выпрямляется больше.

И она умерла. Гуннара потрясли глухие рыдания.

Он вспомнил, как он в то утро ходил по террасе над ее головой, а она умирала… Он смутно припоминал, что он был во власти бешенства. Он был вне себя от злобы против нее за то, что она могла так поступить. Ведь он умолял ее позволить ему отнести ее на руках от края пропасти, над которой она стояла… А она бросилась в бездну у него же на глазах. Когда он увидел ее мертвой, им снова овладел припадок бешенства за то, что она убила себя. Ведь он простил бы ее, он, все равно, не отпустил бы ее от себя… помог бы ей… и любил бы ее, несмотря ни на что.

– О, Йенни, Йенни, зачем ты сделала это! – повторял он про себя.

В нескольких шагах от него росли в траве красные анемоны. Когда он приподнял с могилы голову, его взгляд упал на эти цветы. Как-то машинально он встал и сорвал несколько цветов.

Весна, весна!

Он вспомнил, как в один прекрасный весенний день ездил вместе с Йенни в Витербо. И снова его потрясли рыдания.

Гуннар Хегген не сознавал, что он в своем беспредельном отчаянии поднял руки к небу и говорил вполголоса с самим собой. Анемоны он держал в правой руке, но он и этого не сознавал.

Продолжая шептать что-то и прижимая к груди анемоны, он медленно повернулся и пошел к темной кипарисовой роще.

Загрузка...