Вода страшила его, а он ехал к воде с радостью.
Киев в то утро ничего не заметил. Так же гремел тысячами машин, так же трещал телефонами в министерствах и ведомствах (телефонный справочник одной лишь столичной службы быта содержит сто семьдесят пять страниц!), так же щурился на солнце ясным золотом Софии, Лавры и Выдубичей, врезался в небо серебряным мечом Защитницы-Победы, так же льнул к окрестным зеленым лесам, к Днепру и к степи, которая начинается за выставкой, за Теремками, за Витой Почтовой и тянется до самого Черного моря.
В своих ежедневных хлопотах Киев не заметил пустячного события, которое в жизни такого большого города едва ли было способно оставить какой-то след, зато для Твердохлеба могло стать либо настоящим возрождением, либо катастрофой.
Есть люди, которые думают о Киеве только торжественно. Столичный столбняк. Для других это просто место работы и проживания. Твердохлеб принадлежит к ним. Хотя и не был похож на всех, ибо родился в Киеве, а ведь известно, что в Киеве рождается куда меньше людей, чем приезжает туда жить, работать и умирать. Происхождение довлеет над нами точно так же, как судьба. И если бы как следует покопаться в Твердохлебовой душе, то где-то в самых потаенных ее уголках, возможно, нежданно-негаданно открылось бы подсознательное языческое буйство, купальские огни, ведьмовские шабаши на Лысой горе, хоральные песнопения Бортнянского и Березовского, латинские диспуты киевомогилянских спудеев, отчаянные танцы старых запорожцев перед воротами Межигорского монастыря...
Не собирался ли и он отплясать прощание со своей рассудительностью?
Впервые в жизни взял отпуск за свой счет (не взял, а выбил, вырвал зубами у Савочки), впервые в жизни ехал навстречу случаю, неизвестному, запретному и греховному, ехал в такси, а не в автобусе или электричке. Это была не будничная поездка. Путешествие всей жизни. От преднынешнего до грядущего. Путешествие в надежду. Сердце вздрагивало от предвкушения, высоким обещанием радости звучали в душе загадочные имена древних вод околокиевских: Почайна, Лыбедь, Конча, Стугна. Где-то далеко-далеко под соборными сводами прадавних пущ, над тихими берегами ожидал Твердохлеба приют, его рай обетованный с названием столь же необычным, сколь и неуклюжим: "Южный комфорт".
На юг, к солнцу, в трепет и ожидание!
- "Южный комфорт" знаете? - спросил он таксиста, цыганского типа парня в мягкой кожаной куртке.
- Не знаем, так узнаем! - беспечно бросил тот.
Твердохлеб всегда старался избегать всяческих недоразумений. Императив профессии. Профессиональные требования согласовывались с характером (может, наоборот?), потом как бы слились с ним, и все у Твердохлеба получилось естественно, спокойно, гармонично. Человек без фрустраций. И, быть может, именно потому, что он последовательно старался избегать недоразумений во всем. Однако словосочетание "Южный комфорт" таило в себе как раз такое нежелательное недоразумение, что-то в нем настораживало, даже раздражало.
- Почему такое название? - осторожно поинтересовался Твердохлеб, когда Наталка впервые сказала ему о пансионате. - Разве комфорт зависит от сторон света? И может ли быть еще, скажем, северный или восточный комфорт?
- У Общества есть пансионат и севернее Киева, - сказала Наталка небрежно. - Называется "Студеная водица". Тебя это устраивает? И не кажется ли тебе, что ты не в меру рассудительный? До тоски...
Твердохлеб не сказал бы этого о себе. Зануда? Возможно. Но не в меру рассудительный? Вряд ли. Особенно теперь, когда покончено с мельчайшими остатками умеренности. И добропорядочности. Увы, добропорядочности тоже.
А может, ничего б и не произошло, если бы не профессор Кострица. Нелепостью началось, нелепостью закончилось, а отдуваться пришлось Твердохлебу. Да разве нам ведомо, кто и когда бросает в нашу душу горькое зерно страдания и в какой день прорастет оно отравленным зельем, а душа вспыхнет холодным, злым огнем, и обуглится, и покроется серым пеплом?!
"Южный комфорт". Интересно, что бы он сказал два или три года назад, услышав такое название?
Все повторяют, что Киев прекрасен, а ведь красота никому не дает освобождения, не выпускает из своих объятий, обступает, сковывает волю, очаровывает навеки.
Куда и зачем он едет?
Твердохлеб проезжал по древним улицам и спускам, вокруг буйствовали цвета - зеленый, белый, золотой, цвета соборов и дворцов, цвета Киева, на тысячелетних холмах высились памятники и монументы - древние и новые, отовсюду звучал в этом праславянском граде голос вечности, этот бронзовый Герольд, оповещающий грядущее о своих временах.
(А что возвещают следователи?)
Пятнадцать веков Киева. Кто тут жил? О ком осталась память? Пламя времени. Тщеславие.
А Киев не замечает даже тех, кто въезжает в него. А кто выезжает? Ну-ну!
Твердохлебу хотелось быть разговорчивым, как школьнику.
- Знает ли начальник Киевской автоинспекции, кто выезжал из Киева в девятом или семнадцатом веке? - спросил он у водителя.
- Тогда еще не было автоинспекции, - хмыкнул тот.
- А может быть, это просто выше его просвещенности - знать такое? - не отставал Твердохлеб.
- Станьте королем или президентом, тогда он вас заметит, - добродушно посоветовал таксист.
Твердохлеб ехал так: Львовская площадь, Большая Житомирская, затем площадь, которая со времен Ярослава Мудрого перестраивалась и переименовывалась тысячу раз, дальше улица Парижской Коммуны, с нее - на площадь Октябрьской революции, обтекающую Крещатик вереницей фонтанов и переливчатым блеском шлифованных гранитов, а там - сам Крещатик, который выгибается плавно, повторяя излучины древнего ручья, потом еще одна площадь, на которую осенью сорок третьего влетел первый советский танк гвардии старшины Шолуденко (к филармонии, которой, к счастью, все еще удается выскользнуть из цепких рук архитекторов-ломальщиков, и к фонтанам, которых уже нет), на площадь с белым, как небесное облако, музеем Ленина, гостиницей "Днепр" и загадочным зеленым сумраком Владимирского спуска (теща каждый раз постанывала, что этот спуск звучит для нее, как "Весна священная" Стравинского: целование земли, акцентированное тихим аккордом струнных и флажолетов, тихие сигналы валторны и трубы оповещают о жертве, которую надо предать земле) - вниз и вниз, и слева от тебя поднимается к самому небу зеленый склон Владимирской горки с бронзовым князем наверху, а справа еще более круто бьет в небо тысячами тонн нержавеющей стали арка Воссоединения, внизу перемалеванный в веселые цвета времен Григория Сковороды Подол и площадь, которая сохранила свое царско-фельдъегерское название - Почтовая, но только не сумела сберечь той церквушки, в которой ночевал Кобзарь, возвращаясь на Украину в гробу, увитом красной китайкой ("А много ты сберег?" - спросил себя Твердохлеб голосом Леся Панасовича), а от Почтовой, от речного порта с белыми многопалубными пароходами - по Набережному шоссе, вдоль Днепра, за течением могучих вод, пролетая захламленные строй-индустрией пригороды, вырываясь из объятий Киева на широкую волю, на просторы, в золотые лесные шепоты, на лоно...
Твердохлеб сам себе не верил, что смог отважиться на такой поступок. Чтобы удостовериться в том, что все происходит на самом деле, он произнес вслух:
- На лоно природы.
Таксист не расслышал или не сразу сообразил:
- Что?
- На лоно природы, - повторил Твердохлеб.
- Какое лоно! Какие одуванчики! - присвистнул водитель. - Знаками утыкали все дороги на полсотни километров от Киева. В лес не въедешь, к Днепру не подъедешь - везде торчит "кирпич". В школе когда-то феодализм проходили - так у нас то же самое. Там заводские пансионаты, там спортивные базы, там банк, там футболисты, там мотоциклисты. А на море что делается? Никуда не просунешься. Скоро всю землю разгородим.
Твердохлеб промолчал. Он за это не отвечает. Вообще он ни за что не отвечает. Отбросил все обязанности. Освобождение на 26 дней. Для "Южного комфорта". Для...
Машина мчала Твердохлеба дальше и дальше, он погружался в глубины лесов, проникал под их вечные своды, и таинственная музыка Киева тысячеголосо отзывалась в его крови.
Расплачиваясь, заговорщицки подмигнул шоферу:
- Значит, феодализм?..
- По-моему, феодализм! - сказал тот. - В школе же проходили...
Белая колоннада, два портика замыкают ее широкий веер с обеих сторон, за колоннадой далеко в глубине, за клумбами и широкими разъездами асфальта, такой же веер белого трехэтажного длинного, изогнутого, как колбаса, корпуса с лоджиями и тоже с двумя уже вовсе комичными портиками на торцах сумасшедшая циркумфлекция бездарного архитектора.
Циркумфлекция. Слово влезло в голову, напоминая какие-то дворцовые ансамбли, что ли. Твердохлеб, вообще-то говоря, мог считаться эрудитом во множестве отраслей. Трикотаж и фарфор, стекло и парковое искусство, выращивание хлеба и кормление свиней, производство мясорубок и соление грибов, усушка апельсинов (и вообще цитрусовых) и обработка благородных металлов, радиотехника и хирургические операции - с чем только не сталкивала его жизнь, и везде нужно было знать, знать и знать.
Он устал от знаний.
А тут еще эта циркумфлекция. Он любил лишь прямые линии, не выносил ни зигзагов, ни искривлений, а "Южный комфорт" встречал его арками, веерами, изгибами, циркумфлекцией. Да разве все это не было изображено на его путевке?
Он достал путевку, глянул, покрутил в руках. Изображение размазанное, нечеткое и мелкое, а тут угнетали масштабы.
- Куда мне с этой путевкой? - спросил он женщину в некогда белом, а теперь невыразительного цвета халате и в таком же всклокоченном парике на голове. Женщина выходила из парадных дверей навстречу Твердохлебу, словно ждала его.
- Новенький? К директору! - махнула она рукой себе за спину. - У нас все к директору.
Директора можно было бы причислить к разряду стандартных киевских директоров конца XX века. Он был спортивен, благообразен и любезен. Среднего роста, без Твердохлебовой неуклюжести, загорелое лицо и шея, тщательно подстриженные серебристо-седые волосы, новехонький, модно сшитый серый костюм, голубая сорочка. Что-то киноактерское плюс наигранно умные глаза.
"Сказать ему про киноактерство?" - подумал Твердохлеб. Решил воздержаться от высказываний. Профессиональная привычка. Пусть выговорится другой.
- Шуляк, - поднимаясь из-за стола, представился директор.
- Твердохлеб.
Знакомство состоялось, но неполное. У Шуляка на дверях висела табличка "Директор", у Твердохлеба на лбу ничего.
- Мы отказались от повсеместно заведенного регистрирования отдыхающих, - приглашая Твердохлеба сесть и сам с удовольствием и удобно усаживаясь, начал директор без предисловий. - Регистрация настораживает человека, унижает его, а мы не можем допустить унижений по отношению к членам ДОЛ. Наш девиз - без унижений!
- А что это такое? - позволил себе наивность Твердохлеб.
- Вы об унижении?
- Да нет, о ДОЛ.
Директор посмотрел на Твердохлеба с подозрением.
- Вы спрашиваете о ДОЛ? Но это же сокращенное название нашего Общества! Аббревиатура.
- Сокращения помогают жить, - улыбнулся Твердохлеб и этим снял камень с директорской души.
- Абсолютно! - откинулся тот на спинку стула, выказывая упоение от столь удачной фразы своего собеседника. - Абсолютная аббревиатура и абсолютно сказано. Уверяю вас: пансионат наш абсолютный! Вы уже, наверное, оценили его месторасположение?
- Отметил.
- Теперь я скажу вам абсолютно интимно: только у нас каждый отдыхающий получает отдельную комнату со всеми удобствами, то есть "люкс"! Где еще такое найдете? Коллективизм полезен в трудовых усилиях. Для отдыха же прежде всего - индивидуальный покой. И мы его даем. Никакой Адам не будет храпеть у вас над ухом целый месяц.
- Кажется, именно за храп Адама выгнали из рая? - заметил Твердохлеб. Значит, я попал в рай?
- Можете считать. Я вам скажу еще более интимно: вы мне нравитесь. Абсолютно высказываетесь. Это так редко среди членов ДОЛ.
- Сокращение так и остается для меня нерасшифрованным, - признался Твердохлеб, подавая директору свою путевку с изображением портиков и циркумфлекции "Южного комфорта".
- Как? Вы же сами... - Директор сразу окаменел и забронзовел, отдернул руки от путевки так, словно она была фальшивой. - Вы не знаете, что такое Добровольное общество любителей?
- Представьте себе...
- Может быть, вы хотите сказать, что и не являетесь членом ДОЛ?
- Если это вас так интересует, могу сказать: действительно не член ДОЛ и не имею к нему никакого отношения. Впервые слышу.
- Тогда как же?
- Попал к вам? Путевка.
- Но как и откуда? Путевки посторонним людям у нас не... Мы никого...
У Твердохлеба перед глазами возник таксист. Ох, посмеялся бы парень, услышав этого директора.
Директор рассматривал его, щурился, изучал, соображал.
- Так, так, так. Начинаю догадываться. За вас хлопотали.
- Вряд ли.
- Был звонок в наш президиум?
- Сомневаюсь.
- По обмену?
- Не было чего менять.
- Тогда... - Директор перегнулся к Твердохлебу через стол, понизил голос, показал пальцем на потолок: - Оттуда?
- Вертикали исключаются.
- Может, проверка? Народный контроль? КРУ? ОБХСС?
Он не дошел до прокуратуры, и Твердохлеб с легким сердцем мог снова отрицательно покрутить головой.
- Тогда как же? - Шуляк еще не позволял себе откровенного возмущения, но был недалек от него, угрожающе близко. Взял путевку, взглянул, небрежно бросил. Бумажка!
- А если женщина? - спросил его Твердохлеб.
- Вы хотите сказать: ваша жена член ДОЛ?
- Не то. Чужая жена. Ехала сюда. Посоветовала мне.
- То есть как это - чужая, посоветовала?
- Обыкновенно и просто. Как человек человеку.
- Позвольте, позвольте. Я этого абсолютно не понимаю. Абсолютно... Наше общество... Наш "Южный комфорт" имеет репутацию высокоморального...
- У меня нет намерения снижать моральный уровень вашего "Южного комфорта".
- Но вы же сказали: чужая жена.
- Вы расспрашивали - я сказал. Это действительно немного смешно.
- Ничего смешного. Наоборот. Абсолютно наоборот.
- Вы не поняли. Тут уже чисто личное. Видите ли, моя жизнь сложилась так, что все время я расспрашиваю людей. Ну, разных людей. А тут вышло наоборот. Поэтому я... Ну, вы должны меня понять...
- То есть вы хотите сказать... - Шуляк теперь не скрывал своего превосходства. - Вы хотели меня... Но к вашему сведению, у нас здесь нет ни одной женщины! Абсолютно ни одной! ("Тогда зачем же я сюда приплелся?" подумалось Твердохлебу.) Вы же своими... гм... может быть, вы хотели сказать, что вы... гм... чуть ли не следователь?
Твердохлеб еще не пришел в себя от мысли, что его обманули, что Наталки здесь нет, что он снова стал жертвой ее лукавости и коварства, ее проклятой формулы: "Не знаю, не знаю..."
- Вряд ли это имеет какое-то... - пробормотал он, но и этого было предостаточно для проницательного директора "Южного комфорта".
- Вы следователь и не говорите мне об этом? - поднимаясь со своего места и играя всем безграничным спектром киноактерских улыбок, загремел Шуляк. - А я со своей неуместной... Но нужно же было сразу... Зачем нам эта игра в кошки-мышки? Я же понимаю! Я абсолютно понимаю! Теперь скажите: вы любите, чтобы комната выходила на солнечную сторону?
- Все мы тянемся к солнцу.
- Так я и знал. И представьте себе: уже прикинул. Этаж?
- У вас их только три.
- Я бы советовал второй.
- Если советуете, то не стану...
- Я сам провожу вас в вашу комнату.
- Благодарю. Зачем же?
- Нет, нет! И в столовой покажу ваш столик. Это столик Племянника. Место вроде бы и невзрачное, у стенки, сразу возле дверей, но престижно абсолютно! Племянника нет, но все знают... Там всегда сидят два Фундатора и есть еще два свободных стула. Один для вас...
- Вы преувеличиваете мое значение...
- Моя обязанность. И все, что понадобится, - просто ко мне. Без церемоний. Никто не должен... Я все понимаю... Никто... Абсолютно...
Так Твердохлеб очутился в казенной, как в гостинице, комнате с лоджией. Кровать, диван, четыре стула, письменный стол, какие-то тумбочки, шкафчики, белый фаянс умывальника, никелированные краны душевой кабинки, постная чистота, комфорт...
Приехал, чтобы жить здесь? Нет, он приехал к Наталке. Удрал из Киева, от обязанностей, от самого себя... И что же нашел здесь, что найдет?
Открыл дверь в лоджию, сел на ивовый стул, крепко смежил веки, провалился во тьму воспоминаний. Наталки не было. А когда будет?
Времени оставалось более чем достаточно.
Причуды памяти непостижимы. Память капризнее любой женщины. Она не признает законов, здравого смысла, простой целесообразности, иерархия понятий ей чужда, последовательность враждебна. Иногда может показаться, будто память служит нам, но это лишь обман, потому что на самом деле мы служим памяти, мы только орудие для ее удивительно странных упражнений и выходок, мы ее рабы и жертвы.
Свалки памяти.
Его родной город. Очаги памяти, будто давно высохшие озера, запруженные речушки, ручьи, ручейки, срытые холмы из реликтовых глин, снесенные постройки, уничтоженные целые эпохи и вновь рожденные эпохи в кварталах, массивах, вызванных потребностями и... модой. Долговечна ли мода? Но этот магазин поставлен, кажется, на века. После войны были и тут развалины. Потом появились леса. Привезли камень и кирпич. Камня такая масса, словно для египетских пирамид. Целые этажи рустованы глыбами розового и серого гранита. И среди квадратов рустики стеклянные озера витрин, бронзовые высоченные двери, надменность и роскошь на месте вчерашнего разорения, сквер с каштанами, возникшими за одну ночь, мрамор и зеркала за пространствами окон. Царство нарезанного камня, водянистый блеск зеркал и дурманящий запах дикой воли. Магазин назывался "Меха". Тут, в самом центре Крещатика, в самой глубокой глубине праславянского града, - дыхание далеких лесов, тайги, тундры, Заполярья: белые и голубые песцы, полярные лисицы, узкоспинные деликатные соболи, заколдованные кем-то чернобурки, сохраняющие в мягких своих изгибах форму охотничьих плечей, на которых их сюда принесли, тусклый каракуль, шубы и кожухи, черные мужские пальто, подбитые красными лисицами, боярские бобровые шапки с бархатным верхом, дамские манто из какого-то рыжеватого меха, по-женски чувственного. Впервые тогда услышал слово: норка.
Собственно, Норкой звали соседскую дочку. Белотелая, рыжеволосая, пышная, как пампушечка. Волосы рыжие, как на этих манто. С парнями крутила, словно лисица. Твердохлеб не вкручивался и не закручивался. Не дорос еще, да и не отличался бойкостью, которой требовала от своих партнеров Норка. В конце концов подхватил ее какой-то морской летчик, и она исчезла из их квартала, исчезла из Киева, а потом как бы на замену ей появились в крещатинском магазине рыжеватые мягкие меха.
Теперь можно бы сказать словами Пушкина: "Следы невиданных зверей". Не осталось и следов. Вывеску "Меха" сняли, повесили новую: "Головные уборы". Тяжелые, как сковородка, фуражки, уродливые шапки из непонятного искусственного вещества, шляпки из синтетической пены. Пена химии.
У Твердохлеба, однако, упрямо жило воспоминание о тех давних ощущениях, казалось, что в мраморно-стеклянном пространстве магазина по сей день еще витает дух дикой воли, поразивший его тогда, маленького, и теперь, каждый раз проходя по Крещатику, он сворачивал в магазин, словно надеялся найти там нечто навеки утерянное, вернуть то, что не возвратится никогда.
Каждый вписывается в свой город по-своему.
Они шли с Мальвиной по Крещатику, но не так, как когда-то, без малейшего следа нежности, без любви и близости. Параллельные люди. Перед "своим" магазином Твердохлеб замедлил шаг, раздумывая, как бы завести туда Мальвину. Станешь уговаривать зайти - не захочет из упрямства. Просить - на каком основании? Настаивать? Это было бы смешно.
Он бы никогда не смог научиться так ходить по улицам города, как Мальвина. В крови у нее дремали целые столетия киевские, и Твердохлеб, который не знал своей генеалогии дальше деда, чувствовал себя рядом с этой женщиной непрошеным гостем, бродягой на киевских улицах. Киевляне любят ходить по своему городу - это усиливает воображение. Воображение у них, судя по непрестанному шатанию, принадлежит к самым буйным. Киевляне не ходят, а слоняются. Они вроде бы ищут чего-то, к чему-то прислушиваются, чего-то ждут. Именно так умела ходить Мальвина. А Твердохлеб только и знал, что взбирался на киевские холмы и горы, карабкаясь тяжело и медленно. Для него ходьба была работой, потом, гонкой, упорным преодолением. Своеобразный альпинизм.
И вот неожиданный сантимент от воспоминания о бывшем магазине мехов.
- Может, зайдем? - небрежно махнул в сторону высоких бронзовых дверей Твердохлеб.
- Ты же знаешь, что у меня аллергия от одного вида этих товаров, скривила губы Мальвина.
Он должен был сказать: "Ведь все равно же ты любуешься собой перед каждой витриной, а там - множество зеркал, вот и красуйся".
Сказал так, как мог сказать именно он, Твердохлеб:
- Там прохладно. Передохнешь от этой жарищи.
- Ну разве что так, - первой сворачивая в магазин, согласилась Мальвина.
И сразу же пошла в отдел женских шляп, забыв о своей аллергии. Молодая женщина мерила перед большим овальным зеркалом легкую шляпку с широкими полями. Черноволосая, как и Мальвина. Только глаза не ленивые, а с острым блеском, так что Твердохлеб даже споткнулся из-за этого блеска. Поправляя шляпку, она подняла тонкие смуглые руки. Легкое платье без рукавов. Непередаваемо нежная кожа под мышками. Твердохлеб целомудренно отвернулся. Испугался, сам не зная чего. А женщина, словно дразня его, поворачивалась и выкручивалась перед зеркалом, манила, притягивала его взгляд, показывая Твердохлебу то нежную щеку, то голое плечо, то нервную спину. Мальвина похвалила шляпку. Спросила Твердохлеба:
- Не правда ли, мило?
Он ничего не слышал, но поспешно согласился: да, да. Женщина благодарно изогнулась всем телом к Твердохлебу (может, показалось?). Рядом с полноватой Мальвиной она казалась гибкой как стебель. Пожалуй, слишком хрупкая, просто худая. Но он вряд ли даже заметил, какая она. Этот гибкий, исполненный благодарности и доверия порыв в его сторону (а может, в их с Мальвиной сторону?) совершенно сбил с толку Твердохлеба. И взгляд черных глаз. Она смотрела только на него. Впервые в жизни так смотрела на Твердохлеба женщина. Может, показалось? Возможно. Почувствовал вдруг, как душно в магазине, какой здесь густой, будто спрессованный воздух, виновато промолвил:
- Я думал, тут прохладно, а оказалось еще хуже, чем на улице.
- Семь пятниц на неделе, - высокомерно усмехнулась Мальвина. - Никогда ты не знаешь, чего тебе хочется.
Еще раз вежливо кивнув молодой женщине на удачно выбранную шляпку (она всегда была образцово вежлива с незнакомыми людьми), Мальвина вышла из магазина. Твердохлеб поплелся за ней, борясь с искушением оглянуться на женщину со шляпкой. Шел, словно каторжник с ядром на ноге. Что я делаю? Что я делаю? Ведь больше никогда не увижу эту женщину! Не встречу, не найду!
- Погоди, - хлопнул себя по лбу. - Мы не дошли до мужского отдела, а там, кажется, каракулевые шапки. Постой здесь, а я пойду посмотрю.
- Догонишь, - не останавливаясь, бросила ему Мальвина. Она могла ходить и без него. Вся в белых кружевах, будто в пузырьках пены, шагала с гордой независимостью, и все перед ней расступалось. Когда я выхожу на улицу, на меня засматривается весь Киев! На ней было чересчур много того, что называют женским. Женщина кричала в ней из каждой черточки, из каждой клеточки. Естественный отбор и хорошие харчи в течение многих поколений. Ольжичи-Предславские. Раса.
На этот раз у него не было времени любоваться Мальвиной. Почти бегом он бросился назад в магазин. Молодая женщина уже шла от кассы. Увидев Твердохлеба, сверкнула улыбкой.
- Как видите, по вашему совету купила...
Он подошел к ней вплотную, молча взял из рук кассовый чек, заученным движением, как для подписи казенных бумаг, достал шариковую ручку и быстро написал номер своего служебного телефона. Сказал охрипшим, чужим голосом:
- Будьте любезны, позвоните мне, пожалуйста, завтра на работу. Завтра или когда захотите. Я буду ждать хоть до конца жизни.
И ушел, сунув чек ошарашенной женщине.
Мальвине сказал:
- Я ошибся. Каракуль синтетический.
Мальвина ни в чем не заподозрила его, потому что он никогда не давал оснований для подозрений. Мужчина нудный, как великий пост. Да, собственно, какое ей дело до этого мужчины? С некоторого времени он для нее безразличен и чужд. А Твердохлеб, если бы вдруг пришлось как-то объяснять непостижимый этот поступок, наверное, впервые в жизни попытался бы выкрутиться, сказав, что ищет свидетелей по делу с телевизорами. Впрочем, объяснение это придет потом, немного позже. Как, где, когда? Сплошные наречия, которыми переполнена наша жизнь.