Самобытный творческий труд златоустовских граверов, творцов булатной стали, каслинских мастеров художественного литья, изумительные богатства Ильменских гор вдохновили П. П. Бажова на создание замечательных сказов о Южном Урале — «Коренная тайность», «Иванко-Крылатко», «Чугунная бабушка», «Солнечный камень» и др. В сказе «Солнечный камень» писатель рассказывает о В. И. Ленине, проявлявшем заботу об охране богатств Ильменских гор.
Редколлегия альманаха помещает в этом номере три сказа П. П. Бажова, посвященные Южному Уралу.
Против нашей Ильменской каменной кладовухи, конечно, по всей земле места не найдешь. Тут и спорить нечего, потому — на всяких языках про это записано. На что немцы самохвалы да завистники, и в тех нашлись люди, по совести сказали: так и так, в Ильменских горах камни со всего света лежат.
Такое место, понятно, мимо ленинского глазу никак пройти не могло. В 20-м году Владимир Ильич самоличным декретом объявил здешние места заповедными. Чтоб, значит, промышленников и хитников всяких — по загривку, а сберегать эти горы для научности, на предбудущие времена.
Дело будто простое. Известно, ленинский глаз не то что по земле, под землей видел. Ну, и эти горы предусмотрел. Только наши старики-горщики все-таки этому не совсем верят. Не может, дескать, так быть. Война тогда на полную силу шла. Товарищу Сталину с фронта на фронт поспешать приходилось, а тут вдруг камешки выплыли. Без случая это дело не прошло. И по-своему рассказывают так.
Жили два артельных брата: Максим Вахоня да Садык Узеев, по прозвищу Сандугач. Один, значит, русский, другой из башкирцев, а дело у них одно — с малых лет по приискам да рудникам колотились и всегда вместе. Большая, сказывают, меж ними дружба велась, на удивленье людям. А сами друг на дружку нисколько не походили. Вахоня — мужик тяжелый, борода до пупа, плечи ровно с подставышем, кулак — глядеть страшно, нога медвежья и разговор густой, буторовый. Потихоньку загудит, и то мух в сторону на полсажени относит, а характеру мягкого. Прямо сказать, смирняга. По пьяному делу, когда какой заноза раздразнит, так только пригрозит:
— Отойди, парень, от греха! Как бы я тебя ненароком не стукнул.
Садык ростом не вышел, из себя тончавый, вместо бороденки семь волосков, и те не на месте, а жилу имел крепкую. Забойщик, можно сказать, тоже первой статьи. Бывает ведь так-то. Ровно и поглядеть не на кого, а в работе податен. Характера был веселого. Попеть, и поплясать, и на курае подудеть большой охотник. Недаром ему прозвище дали Сандугач, по-нашему, соловей.
Вот эти Максим Вахоня да Садык Сандугач и сошлись в житье на одной тропе. Не всё, конечно, на казну да хозяев добывали. Бывало и сам-друг пески перелопачивали, — свою долю искали. Случалось, — и находили, да в карманах не залежалось. Известно, старательскому счастью одна дорога была показана. Прогуляют всё, как полагается, и опять — на работу, только куда-нибудь на новое место: там, может, веселее.
Оба бессемейные. Что им на одном месте сидеть! Собрали котомки, инструмент прихватили — и айда. Вахоня гудит:
— Пойдем, поглядим, в коем месте люди хорошо живут.
Садык веселенько шагает да посмеивается:
— Шагай, Максимка, шагай! Новым мистам золотой писок сама руками липнит. Дарогой каминь барадам скачит. Один раз твой барада полпуда станит.
— У тебя, небось, ни один не задержится, — отшучивается Вахоня и лешачиным обычаем гогочет: хо-хо-хо.
Так вот и жили два артельных брата. Бродили по рудникам да приискам. Хлебнули сладкого досыта: оба покалечились. Садык в работе правый глаз потерял, Вахоня на левое ухо совсем не слышал.
На Ильменских горах они, конечно, не раз бывали. У Андрея Лобачева на шахтах старались, а как у него запой случится, к Гологузову переходили. Этому не одну тыщу в сундук загнали. Про Подвинчиху и говорить нечего. Этой стерве кучу камешков добыли. Тут Садык и глаз потерял.
Как гражданская война началась, оба старика в этих же местах оказались: на Кочкаре, у Подвинчихи, золото добывали. По горняцкому положению, конечно, оба по винтовке взяли и пошли воевать за советскую власть. Потом, как Колчака в Сибирь отогнали, политрук и говорит:
— Пламенное, дескать, вам спасибо, товарищи старики, от лица советской власти, а только теперь, как вы есть инвалиды подземного труда, подавайтесь на трудовой фронт. К тому же, — говорит, — фронтовую видимость нарушаете, как один кривой, а другой глухой.
Старикам это обидно, а что поделаешь? Правильно политрук сказал — надо поглядеть, что на приисках делается. Пошли сразу к Ильменям, а там народу порядком набилось, и всё хита самая последняя. Этой ничего не жаль, лишь бы рублей побольше зашибить. Все ямы, шахты живо засыплет, коли выгодно покажется. За хитой, понятно, купец стоит, только себя не оказывает, прячется. Сходили в Кочкарь, на Бишкиль — везде такая же штука. Заподумывали наши старики, — как быть? Сбегали в Миасс, в Златоуст, обсказали, а толку не выходит. Отмахиваются.
— Не до этого, — говорят, — теперь, да и на то главки есть.
Стали спрашивать про эти главки, в голове муть пошла. По медному делу — одна главка, по золотому — другая, по каменному — третья. А как быть, коли на Ильменских горах все есть. Старики тогда и порешили:
— Подадимся до самого товарища Ленина. Он, небось, найдет время.
Стали собираться, только тут у стариков рассорка случилась. Вахоня говорит: для показу надо брать один дорогой камень, который в огранку принимают. Ну, и золотой песок тоже. А Садык свое заладил: всякого камня образец взять, потому дело научное.
Спорили, спорили, на том договорились: каждый соберет свой мешок, как ему лучше кажется.
Вахоня расстарался насчет цирконов и фенакитов. В Кочкарь сбегал, спроворил там эвклазиков синеньких да розовых топазиков. Золотого песку тоже. Мешочек у него аккуратный вышел и камень всё — самоцвет. А Садык наворотил мешок, что и поднять не в силах, и камень больше такой, что с дороги только понимающий человек подымет. Вахоня грохочет:
— Хо-хо-хо. Ты бы все горы в мешок забил. Разберись, дескать, товарищ Ленин, которое к делу, которое никому не надо.
Садык на это в обиде.
— Глупый, — говорит, — ты, Максимка, человек, коли так бачку Ленина понимаешь. Ему научность надо, а базарная цена камню — наплевать.
Поехали в Москву. Без ошибки в дороге, конечно, не обошлось. В одном месте Вахоня от поезда отстал. Садык, хоть и в сердцах на него был сильно, запечалился, захворал даже. Как никак, всегда вместе были, а тут при таком важном деле разлучились. И с двумя мешками камней одному хлопотно. Ходят, спрашивают, не соль ли в мешках для спекуляции везешь? А как покажешь камни, сейчас пойдут расспросы, к чему такие камни, для личного обогащения али для музея какого? Одним словом, беспокойство.
Вахоня все-таки как-то исхитрился, догнал поезд под самой Москвой. До того друг другу обрадовались, что всю вагонную публику до слез насмешили: обниматься стали. Потом опять о камнях заспорили, который мешок нужнее, только уж помягче, с шуткой. Как к Москве подъезжать стали, Вахоня и говорит:
— Я твой мешок таскать буду. Мне сподручнее и не столь смешно. Ты поменьше, и мешок у тебя будет поменьше.
Первую ночь, понятно, на вокзале перебились, а с утра пошли по Москве товарища Ленина искать. Скоренько нашли и прямо в Совнарком с мешками ввалились. Там спрашивают, что за люди,, откуда, по какому делу. Садык отвечает:
— Бачка Ленин желаим каминь казать.
Вахоня тут же гудит:
— Места богатые. От хиты ухранить надо. Дома толку не добились. Беспременно товарища Ленина видеть требуется.
Ну, провели их к Владимиру Ильичу. Стали они дело обсказывать, торопятся, друг дружку перебивают. Владимир Ильич послушал, послушал и говорит:
— Давайте, други, поодиночке. Дело, гляжу, у вас государственное, его понять надо.
Тут Вахоня, откуда и прыть взялась, давай свои дорогие камешки выкладывать, а сам гудит: из такой ямы, из такой шахты, камень взял, и сколько он на рубли стоит.
Владимир Ильич и спрашивает:
— Куда эти камни идут?
Вахоня отвечает — для украшения больше. Ну, там перстни, серьги, буски и всякая такая штука. Владимир Ильич задумался, полюбовался маленько камешками и сказал:
— С этим погодить можно.
Тут очередь до Садыка дошла. Развязал он свой мешок и давай камни на стол выбрасывать, а сам приговаривает:
— Амазон-каминь, калумбит-каминь, лабрадор-каминь…
Владимир Ильич удивился:
— У вас, смотрю, из разных стран камни.
— Так, бачка Ленин! Правда говоришь. Со всякой стороны каминь сбежался. Каменный мозга-каминь, и тот есть. В Еремеевской яме солничный каминь находили.
Владимир Ильич тут улыбнулся и говорит:
— Каменный мозг вам, пожалуй, ни к чему. Этого добра и без горы найдется. А вот солнечный камень нам нужен. Веселее с ним жить.
Садык слышит этот разговор и дальше старается.
— Потому, бачка Ленин, наш каминь хорош, что его солнышком крепко прогревает. В том месте горы поворот дают и в степь выходят.
— Это, — говорит Владимир Ильич, — всего дороже, что горы к солнышку повернулись и от степи не отгораживают.
Тут Владимир Ильич позвонил и велел все камни переписать и самый строгий декрет изготовить, чтоб на Ильменских горах всю хиту прекратить и место это заповедным сделать. Потом поднялся на ноги и говорит:
— Спасибо вам, старики, за заботу. Большое вы дело сделали! Государственное! — И руки им, понимаешь, пожал.
Ну, те, понятно, вне ума стоят. У Вахони вся борода слезами как росой покрылась, а Садык бороденкой трясет да приговаривает:
— Ай, бачка Ленин! Ай, бачка Ленин!
Тут Владимир Ильич написал записку, чтоб определить стариков сторожами в заповедник и пенсии им назначить.
Только наши старики так и не доехали до дому. По дорогам в ту пору, известно, как возили. Поедешь, не знаю куда. Так и Вахоню с Садыком повезли в одно место, а угадали они вовсе в другое. Война там, видно, кипела, и, хотя один был глухой, а другой — кривой, оба снова воевать стали.
С той поры об этих стариках и слуху не было, а декрет о заповеднике вскорости пришел в здешние места. Теперь этот заповедник Ленинским зовется.
Против каслинских мастеров по фигурному литью никто выстоять не мог. Сколько заводов кругом, а ни один вровень не поставишь.
Другим заводчикам это не вовсе по нраву приходилось. Многие охотились своим литьем каслинцев обогнать, да не вышло.
В Каслях, видишь, это фигурное литье с давних годов укоренилось. Еще при бытности Зотовых, когда они тут над народом изгальничали, художники в Каслях живали. Народ, значит, и приобык.
Фигурки, по коим литье велось, не все заводские художники готовили. Больше того их со стороны привозили: которое, как говорится, из столицы, которое из-за границы, а то и просто с толчка. Ну, мало ли, — приглянется заводским барам какая вещичка, они и посылают ее в Касли с наказом:
— Отлейте по этому образцу к такому-то сроку.
Заводские мастера отольют, а сами про всякую отливку посудачат.
Ну вот…
В числе прочих литейщиков был в те годы Торокин Василий Федорыч. В пожилых считался. Дядей Васей в литейном его звали.
Этот дядя Вася с малых лет на формовке работал и, видно, талан к этому имел. Даром что неграмотный, а лучше всех доводил.
Самые тонкие работы ему доверяли.
За свою-то жизнь дядя Вася не одну тысячу отливок сделал, а сам дивится: «Придумывают тоже! Все какие-то Еркулесы да Лукавоны. А нет того, чтобы понятное показать… А ну-ко, попробую сам».
Только человек возрастной, свои ребята уже большенькие стают — ему и стыдно в таких-то годах ученьем заниматься.
Так он что придумал? Вкрадче от своих-то семейных этим делом занялся. Как уснут все, он и садится за работу. Одна жена знала. От нее, понятно, не ухоронишься. Углядела, что мужик засиживаться стал, спрашивает.
Ну, он и рассказал.
— Так и так… Придумал свой образец для отливки сготовить.
Жена посомневалась:
— Барское, поди-ко, это дело. Они к тому ученые, а ты что?
— Вот то-то, — отвечает, — и горе, что придумывают непонятное, а мне охота простое показать. Самое, значит, житейское. Скажем, бабку Анисью вылепить, как она прядет. Видала?
— Как, — отвечает, — не видала, коли чуть не каждый день к ним забегаю.
А по соседству с ними Бескресловы жили. У них в семье бабушка была, вовсе преклонных лет. Внучата у ней выросли, и у этой бабки досуг был.
Только она — рабочая косточка — разве может без дела? Она сидела день-деньской за пряжей, и все, понимаешь, на одном месте, у кадушки с водой.
Дядя Вася эту бабку и заприметил. Нет-нет и зайдет к соседям будто за делом каким, а сам на бабку смотрит.
…Ну, вылепил фигурку. Тут на него раздумье нашло — показывать ли? Еще на смех подымут!
Все-таки решился, пошел сразу к управляющему. На счастье дяди Васи, управляющий тогда из добрых принялся, неплохую память о себе в заводе оставил… Поглядел он торокинскую работу, понял, видно, да и говорит:
— Подожди маленько — придется мне посоветоваться.
Ну, прошло сколько-то времени, пришел дядя Вася домой, подает жене деньги:
— Гляди-ко, мать, деньги за модельку выдали! Да еще бумажку написали, чтоб вперед выдумывал, только никому, кроме своего завода, не продавал.
Так и пошла торокинская бабка по свету гулять. Сам же дядя Вася ее формовал и отливал. И, понимаешь, оказалась ходким товаром. Против других-то заводских поделок ее вовсе бойко разбирать стали. Дядя Вася перестал в работе таиться.
На дядю Васю глядя, другие заводские мастера осмелели — тоже принялись лепить да резать, кому что любо.
Только недолго так-то было.
Вдруг полный поворот вышел. Вызвал управляющий дядю Васю и говорит:
— Вот что, Торокин… Считаю тебя самолучшим мастером, потому от работы в заводе не отказываю. Только больше лепить не смей. Сконфузил ты меня своей моделькой.
А прочих, которые по торокинской дорожке пошли — лепить да резать стали, тех всех до одного с завода прогнал…
…Каслинские заводы, видишь, за наследниками купцов Расторгуевых значились. А это уж так повелось — где богатое купецкое наследство, там непременно какой-нибудь немец пристроился. К турчаниновскому, скажем, наследству прилипли Кронеберги, к яковлевскому — Берги, а к расторгуевскому — подобрался фон-барон Меллер, да еще Закомельский.
У этого Меллера была в родне какая-то тетка Каролина. Она будто Меллера и воспитала. Приезжала она к нам на завод.
Кто видел, говорили — сильно сытая, вроде стоячей перины, ежели сдаля поглядеть.
И почему-то эта тетка Каролина считалась понимающей в фигурном литье. Как новую модель выбирать, так Меллер всегда с этой теткой совет держал. Случалось, она и одна выбирала. В литейной подсмеивались:
— Подобрано на немецкой тетки глаз — нашему брату не понять.
Ну, так вот… уехала эта немецкая тетка Каролина куда-то за границу.
Меллеру, видно, не до этого было либо он на барыши позарился, только облегчение нашим мастерам и случилось. А как приехала немецкая тетка, так сразу перемена делу вышла: визгом да слюной чуть не изошлась, как увидела чугунную бабушку.
Меллер, видно, умишком-то небогат был, забеспокоился:
— Простите-извините, любезная тетушка, — недоглядел. Сейчас дело поправим.
И пишет выговор управляющему со строгим предписанием — всех новоявленных заводских художников немедленно с завода долой, а модели их навсегда запретить.
Так вот и плюнула немецкая тетка Каролина со своим дорогим-племянничком нашим каслинским мастерам в самую душу.
Ну, только чугунная бабушка за все отплатила.
Пришла раз Каролинка к важному начальнику, с которым ей говорить-то с поклоном надо. И видит — на столе у этого начальника, на самом видном месте, торокинская работа стоит. Каролинка, понятно смолчала бы, да хозяин сам спросил:
— Ваших заводов литье?
— Наших, — отвечает.
— Хорошая, — говорит, — вещица. Живым от нее пахнет.
Пришлось Каролинке поддакивать:
— О, та. Ошень превосхотный рапот.
Пришлось Каролинке это проглотить. А тут любезный племянничек пеняет:
— Что ж вы, дорогая тетушка, меня конфузите да в убыток вводите. Отливки-то, которые по вашему выбору, вовсе никто не берет. Совладельцы даже обижаются, да и в газетах нехорошо пишут: либо, говорят, в Каслях на этом деле сидит какой чудак с чугунными мозгами, либо оно доверено старой барыне немецких кровей.
Кто-то, видно, прямо метил в немецкую Каролину. Может, заводские художники дотолкали…
Теперь, конечно, это дело прошлое. С той поры много воды утекло.
Полсотни годов прошло, как ушел из жизни с большой обидой неграмотный художник Василий Федорыч Торокин, а работа его и теперь живет.
В разных странах на письменных столах и музейных полках сидит себе чугунная бабушка, сухонькими пальцами нитку подкручивает, а сама маленько на улыбе, вот-вот ласковое слово скажет:
— Погляди-ко, погляди, дружок, на бабку Анисью. Давно жила. Косточки мои, поди, в пыль рассыпались, а нитка моя, может, и посейчас внукам-правнукам служит. Глядишь, кто и помянет добрым словом. Честно, дескать, жизнь прожила и, по старости, сложа руки не сидела. Али взять хоть Васю Торокина. С пеленок его знала, потому в родстве мы и по суседству. Мальчонком стал в литейную бегать. Добрый мастер вышел. С дорогим глазом, с золотой рукой. Как живая, поди-ко, сижу, с тобой разговариваю, памятку о мастере даю — о Василье Федорыче Торокине…
Так-то, милочек! Работа — она штука долговекая. Человек умрет, а дело его останется. Вот ты и смекай, как жить-то.
О нашем старинном златоустовском булате больше сотни годов разговор ведется, да все как-то на две стороны.
Оно, видишь, как вышло. При крепостном еще положении сварили наши старики такую булатную сталь, против коей все тогдашние булаты в полном конфузе оказались. В те годы немецких приставников да прихлебышей по заводу порядком околачивалось. Немцам, понятно, охота была такую штуку за себя перевести. Они и пустили разговор: мы, мол, придумали и русских мастеров тому обучили.
Только горного корпуса инженер Аносов этого не допустил. Он в книжках напечатал, что сталь сварили без немцев. Те все-таки не отпускаются. Всё едино, говорят, по нашим составам ту сталь сварили. Аносов на это отворот им дал и к тому подвел, что златоустовская булатная сталь и рядом с немецкими не лежала. Да еще добавил: коли непременно надо искать родню нашему булату, так она в тех старинных ножах и саблях, кои иной раз случается видеть у башкир и прочих народов той стороны. И закалка такая же. Нисколько она на немецкую не походит.
Немцы видят: сорвалась эта петелька, за другую принялись. Им ведь всего дороже было, чтоб у вышнего начальства думки не завелось, что наши мастера сами могут хорошее придумать. Вот немцы подхватили разговор о башкирских ножах да саблях и давай к этому приплетать. У наших, видно, к той поре еще не прошла мода верить, будто все путное у нас непременно из какой-нибудь чужой стороны перенято. Так и пошел разговор, что инженер Аносов много лет ходил да ездил по разным кибиточным кузнецам и у одного научился булатную сталь варить. Которые пословоохотливее, те и вовсе огородов нагородили, будто Аносов у этого кузнеца сколько-то лет в подручных жил и не то собирался, не то женился на его дочери. Тем мастера и взял и тайность у него разведал.
Аносову, может, лестно показалось, как его расписывают, — он и смолчал. Вот с той поры и пошла в ход эта немецкого плетенья безрукавка: Аносов не сам до дела дошел, а перенял чужую тайность и то обманом. Про заводских мастеров и помину нет. Им привезли готовенькое, они и стали делать. Никакой тут ни выдумки, ни заботы.
Только безрукавка безрукавка и есть. Сними верхнее — сразу руки увидишь. А все-таки и до сих пор которые этого не разобрали. Про Аносова этак жалостливо рассказывают. Вот, дескать, какой человек был! Пяти ли, семи годов своей жизни не пожалел, по степям бродяжкой шатался, за молотобойца ворочал, а тайность разведал. Того в толк не возьмут, что Аносов был горного корпуса инженер. Таких, поди, в ту пору не сотнями, а десятками считали. При заводе тоже не без дела сидел. Выехать такому человеку на месяц — на два, и то надо у главного начальства спроситься, а тут, на-ка, убрался в степь на годы. Кто этому поверит? И кто бы отпустил его к кибиточным кузнецам в науку? По тем-то временам? Смешно слушать такое, да и зацепка одна есть. Вовсе надежная. С нее не сорвешься. Сколько ни крутись, а на нашем берегу будешь, на златоустовском, сам скажешь.
Верное дело. Тут она, эта булатная сталь, зародилась, тут и захоронена.
Какие старики про эту зацепку хорошо знают, они так рассказывали.
Приехал Аносов, верно, в ту еще пору, как немцы в заводе силу имели, только сразу видно стало, что он их не больно боится и приверженности к немецкому не имеет. Рабочие, понятно, обрадовались. Кто помоложе, те в полной надежде:
— Этот покажет немцам. Того и гляди к выгонке подведет. Потому — молодой, а в чинах. Руку, значит, имеет.
Другие опять говорят:
— Покажет — не покажет, а нашему брату заступа, потому — свой, русский и дело заводское, видать, понимает. Постараться: надо для такого человека.
Старикам при крепостном-то положении больно много горького досталось, они и вышли маловерные.
— Постараться, — говорят, — почему не постараться, а распоясываться не след. У кого коренная тайность по мастерству имеется, с этим погодить надо. Потому — недаром молвится: с барином по одной дорожке иди, а не забывай, что в концах разойдешься.
Молодые слушать этого не хотят, кричат:
— Как вам, старики, не совестно такое говорить.
А те уперлись:
— Больше вашего учены. Знаем, что барин может тебя под плети положить, под палки поставить, по зеленой улице провести, а ты его никогда. С тайностью, значит, погодить и погодить требуется.
На том все-таки сошлись, что надо по работе стараться, как лучше. Сталь в ту пору по мелочам варили, и был в числе сталеваров дедушка Швецов. Он уж вовсе ветхий был, еле ноги передвигал. Варил он сталь с подручным парнем из своей же семьи Швецовых, как обычай такой держался, чтоб отец — сыну, дед — внуку мастерство передавал.
Старик всегда варил хорошую сталь, только маленько разных статей, — вроде искал чего-то. Немецкие приставники это, видно, подметили и первым делом отобрали у старика его подручного, загнали парня в дальний курень, а на его место поставили какого-то немецкого Вилю-Филю. Старик на это своей хитростью ответил: стал варить, лишь бы с рук сбыть. Вот этот старик Швецов и приглядывался к Аносову, потом говорит:
— Коли твоей милости угодно, могу сварить хорошую сталь, только дай мне подручного, коему могу верить в полную силу, а этого Вилю-Филю мне никак не надо.
И рассказал, как было дело. Аносов выслушал и говорит:
— Ладно, дед, охлопочу тебе внучонка, а немца пускай сами учат, чему умеют.
Вскорости шум поднял с немецким начальством: почему порядок вверх ногами? Не на то вас сюда взяли, чтоб вы своих ребят у наших мастеров обучали. Немцы отбиваются, — нечему у старика поучиться. Ну, все-таки уступили. Старый Швецов рад-радехонек, а молодой пуще того. Оба в полную силу стараются, Аносов похваливает:
— Старайся, дедушка.
Старик в задор вошел:
— Дай срок, я тебе такую сварю, как на старинных башкирских ножах. Видал?
С этого и началось. Разговор в самую точку попал, потому Аносов давно ножами да саблями старинной работы занимался. Обрадовался Аносов и объявил:
— Коли сваришь такую, тебя и внучонка на волю выведу. Будь в надежде.
Что и говорить, как при таком обещании люди стараются. Дедушка Швецов из заветного сундучка какие-то камешки достал, растолок их в ступке и стал подсыпать в каждую плавку. Норовит сделать это без Аносова. Внучек спрашивает:
— Что это, дедушка, подсыпаешь? Почему от Аносова таишься?
Старик объясняет:
— Верно, парень. Мне и самому вроде стыдно перед Аносовым, а не могу иначе, потому — тайность эта коренная. Тятя покойный с меня заклятие взял, чтоб до смертного часа никому не показывал. А смертный час придет — велено передать надежному человеку, только непременно из своего брата — из крепостных, а барину никак. Хоть золотой будь.
Так и работали они, с потайкой от Аносова. Старик на верную дорогу вышел да не дотянул. Сварил раз сталь и говорит внуку:
— Пойдем поскорее домой. Не выварил, видно, я своей воли, в крепостных умирать привелось.
Пришли домой. Старик первым делом заклятие с внука взял. Такое же, как с него брал отец. Одно прибавил.
— Коли на волю выйдешь, действуй, как знаешь. Этого сказать не умею.
Потом старик открыл свой заветный сундучок, а там у него разные руды оказались. Объяснил, где какую искать, коли нехватит, и то рассказал, от какой крепости прибавляется, от какой — гибкости. Одним словом, по порядку, а дальше и говорит:
— Теперь мне этими делами заниматься не годится, беги за попом!
Внук так и сделал, — и старик не задержался, в тот же вечер умер. Похоронили старого мастера Швецова, а молодой на его место. Парень могутный, в полной силе, и сноровка по делу имеется. Без подручного, конечно, ворочает, а сам по дедушкиной дорожке все вперед да вперед идет. Аносов тоже не без дела сидел. Бился над тем, как лучше закалять сталь из швецовских плавок. Долго не выходило. Ну, попал-таки в точку. Заводской же кузнец надоумил.
Вот тогда и вышел тот самый булат, коим наш завод на весь свет прославился. Аносов, может, и не заметил, что плавка-то уж после старика доведена. Все-таки слово свое не забыл, стал хлопотать вольную молодому мастеру. Не скоро дали, да еще пришлось обещание дать, что ни на какой другой завод он не пойдет. Швецов, понятно, такое обещание дал, а сам думает, что за воля без выходу! А тут еще одна спотычка получилась.
Он, этот молодой Швецов, по делу часто бывал у Аносова в доме. Аносов в ту пору уже семейный был. Ребятишки у него бегали, и была у них в услужении девушка Луша. С собой ее Аносовы привезли. Вот эта девушка и приглянулась Швецову. Домашние, понятно, отговаривали парня.
— В уме ли ты? Она, поди-ка, крепостная Аносовых. С какой радости они тебе ее отдадут. Да и на что тебе нездешняя? Мало ли своих заводских девок.
Разговаривать о таком все равно, что воду неводом черпать. Сколь ни старайся, толку не будет. Не родился еще тот мастер, коему эта тайность ведома, почему одного к этому тянет, а к другому нет. Не послушался Швецов своих семейных, сам свататься пошел. Аносов помялся и говорит:
— Это как барыня скажет, а я не могу.
Барыня поблизости случилась, услышала, зафыркала:
— Это еще что за выдумки. Чтоб я свою Лушу ему отдала. Да она у меня в приданое приведена. С девчонок мне служит, и дети к ней привыкли! — И на мужа накинулась: — Чему ты потворствуешь? Как он смеет к тебе с таким делом приходить?
Аносов объясняет: мастер, дескать, многое полезное сделал, — а барыня свое:
— Что ж такое? Сталь сварил! Завтра другого поставишь, он сварит! А Лушке я покажу, как парней приманивать!
Тут вот Швецов и понял, что и вольному коренную тайность для себя хранить надо. Он и хранил всю жизнь. А жизнь ему долгая досталась. Без малого не дотянул до пятого года. Много на его глазах прошло.
Аносов отстоял златоустовский булат от немецкой прихватки, до тонкости рассказал, как тому булату закалку вести. С той поры булатная сталь и получила прозванье — аносовская, а варил ее мастер Швецов.
Потом Аносовы уехали и Лушу с собой увезли. Говорили, что это немцы подстроили, только Аносов тоже себя не уронил: вскорости генеральский чин получил и томским губернатором сделался. А тут и немцам выгонка полная вышла, и Аносов будто в этом большую подмогу сделал. Из старинных начальников про него больше всех заводские старики поминают и всегда добрым словом:
— Каким он там губернатором был, нам неведомо, а по нашему заводу на редкость начальник был и много полезного от него видели.
Аносов недолговеким оказался. При крепостной еще поре умер. После его смерти немцам сподручнее стало плетешок свой плести насчет булата. А это им после выгонки-то вот как понадобилось. Ну, какие! На заводе сколько годов сидели, а самую знаменитую сталь сварить не умеют. Они и пустили в ход отговорку:
— Мы старинным оружием не занимались, а коли надо, так еще лучше сварим.
И верно, стали делать ножи да сабли по отделке вроде наших златоустовских. Только в таком деле с фальшью недалеко уйдешь. Немцам пришлось это на себе испытать.
Была, сказывают, выставка в какой-то не нашей стороне. Все народы работу свою показывали и оружие в том числе. Наш златоустовский булат такого места не миновал. А немцы рядок с нашими свою подделку поставили и хвалятся:
— Наш будет лучше.
Спор, понятно, поднялся. Народу около того места со всей выставки набежало. Тогда наши выкатили станочек, на коем гибкость пробуют, поставили свою саблю вверх острием, захватили рукоятку в зажим и говорят:
— А ну, руби вашими по нашей! Поглядим, сколько у вас целых останется!
Немцы увиливать стали, а нос все-таки кверху держат:
— Дикость какая! Тут не базар, поди-ка, не ярмарка, а выставка! Какая может быть проба? Повешено, — гляди!
Тут, спасибо, другие народы ввязались, особливо из военного слою.
— При чем, — кричат, — ярмарка? Сталь — не зеркало, — в нее не глядеться! Русские дело говорят, — давай пробу!
Немцы посовались, посовались, сбегали куда-то, потом говорят:
— Сейчас придет наш человек и будет русскую саблю рубить.
Над этим, понятно, все засмеялись.
— Такого, — говорят, — правила нет, чтоб хозяева при споре сами свою работу пробовали. Ни вас, ни русских к этому делу не допустим. Своих судей выберем и найдем, кому рубить.
Так и сделали. Выбрали от всех народов, какие тут случились, по человеку в судьи, а на рубку доброволец выискался. Вышел какой-то военный, вроде барина, с сединой уж, ростом невелик, а кряжист, и говорит: булаты, дескать, знаю и к рубке привычен. Показал судьям какие-то бумаги. Те поглядели, головами показывают:
— Лучше быть невозможно. Потрудись, пожалуйста!
Подали этому чужестранному человеку немецкую саблю. Хватил он с расчетом концы испытать. Глядь: у немецкой сабли кончика не осталось.
— Подавай, — кричит, — другую! Эта не годится.
Подали другую. На этот раз приноровился серединки испробовать. И опять с первого разу у немецкой сабли половина напрочь.
— Подавай, — кричит, — новую!
Подали третью. Эту направил так, чтоб сабли близко рукояток сошлись, а конец такой же: от немецкой сабли у него в руке одна рукоятка и осталась. Все хохочут, кричат:
— Вот так немецкий булат! Дальше и пробовать не надо. Без судей видим, чего он стоит!
Наши все-таки настояли, чтоб до конца довели пробу. Укрепили немецкую саблю в станок, и тот же человек стал по ней нашей златоустовской саблей рубить. Рубнул раз — кончика не стало, два — половины нет, три — одна рукоятка в зажиме осталась, а нашей никакого изъяна, даже знаков на ней нет. Тут все шумят, в ладоши хлопают, на разных языках вроде как «ура» кричат, а этот рубака вытащил кинжал старинной работы, с золотой насечкой, укрепил его в станке и спрашивает:
— Можно мне по такому ударить?
Наши отвечают:
— Сделай милость, коли кинжал не жалко.
Он и хватил со всего плеча, — и что ты думаешь? На кинжале зазубрина до самого перехвата, а наша сабелька, какой была, такой и осталась. Тут еще натащили оружия, а толк один: либо напрочь наш булат то оружие рубит, либо около того. Рубака тогда оглядел нашу саблю, поцеловал ее, покрутил над головой и стал по-своему говорить. Нашим переводят, конечно. Он, дескать, в своей стороне знаменитый по оружию человек, и накоплено у него множество самого редкого, а такого булату ему и видеть не доводилось. Нельзя ли эту саблю купить? Денег он не пожалеет. Наши, ясное дело, скупиться не стали.
— Прими, — говорят, — в памятку о нашем заводе. Хоть эту возьми, хоть другую выбери. У нас без обману. Один мастер варит, только в отделке различка есть.
Ножны ему тоже подарили, с выкладкой под старое серебро. Он благодарит со всякой тамошней обходительностью, а наши втолмливают:
— Златоустовский завод, златоустовские мастера.
Чужестранный человек, хоть рубака первостепенный, а по-нашему не может. Бормочет, а смешно выходит. Так он взял да и выкладку на ножнах поцеловал: очень, дескать, превосходно. На том и расстались. Немцы в ту же ночь свой позор спрятали, вовсе другое выставили и людей не тех поставили. Будто ничего и не было, только это им не прошло. В народе на выставке долго разговор об этом испытании держался.
Мастеру Швецову сказывали, как аносовский булат по всему свету гремит. Швецов посмеивался и работал, как смолоду, одиночкой. Тут, как у нас по заводам говорится, волю объявили: за усадьбу, за покос, за лесные делянки деньги потребовали. Швецову к той поре далеко за полсотни перевалило, а он все еще в полной силе. Семью он давно завел, да это ему как-то не задалось. Видно, не зря молвлено: «Маша — не Луша, — каша не та, и ребята другие».
Приглядывается мастер Швецов, как жизнь при новом положении пойдет, а хорошего не видит. Барская сила иструхла, зато деньги крепко в гору пошли, и жадность на них появилась. Мастерством не дорожат, лишь бы денег побольше добыть. В своей семье раздор пошел. Который-то из сыновей бросил работу в литейном и перешел в объездные. «Там, — говорит, — дороже платят и сорвать можно». Швецов из-за этого случая даже от семьи отделился, ушел жить в малуху. К нему тут немцы полезли. Они, видать, хоть про степных кузнецов рассказывали, а сами понимали, в котором месте тайность искать. Вот и стали подсылать к Швецову. Когда немцев же, когда подставных из наших, а повадка у всех одна. Набросает такой перед мастером груду денег и говорит:
— Деньги твои — тайность моя.
Швецов только посмеется:
— Как бы на эту горку петуха посадить, так он бы хоть караул закричал, а мне что делать? Не красным товаром торговать, коли смолоду к мастерству прирос. Забирай-ка свое да убирайся с моего. На том и разделимся, чтоб другой раз не встретиться.
Прошло еще годов близко сорока, а все мастер Швецов булатную сталь варит. Остарел, конечно. Подручные у него есть, да не может выбрать надежного. Был один паренек хороший, так его в тюрьму загнали. Книжки будто не такие читал. Старик этому не поверил, ходил хлопотать за парня, так куда тебе. Крик подняли:
— Вперед такого и говорить не смей.
Тут и самого старика изобидели: дедушкину росчисть отобрали. Росчисть не больно завидна была. В доброе лето на одну коровенку сена поставить, да привык к ней старик. Вот и пошел опять по начальству. Там помянул, что на заводе работает полных семь десятков лет, варит тот самый булат, которым завод на весь свет прославился. К этому добавил:
— И мои капельки в том булате есть.
Начальство это слово на смех подняло:
— Зря, дед, гордишься. Твоего в этом деле одна привычка. Остальное в книгах написано, а у нас в заводском секрете особая запись Аносова хранится. По ней кто хочешь булат сварит.
Старика это сильно задело.
— Неуж, — спрашивает, — мою работу ни во что ставите?
— Во столько, — отвечают, — и ставим, сколько поденно получаешь.
— Коли так, — говорит Швецов, — так и варите по своим записям, а только аносовского булату вам больше не видать.
С тем и ушел. А начальники посмеиваются:
— Разгорячился старичина! Вишь, как о себе думает!
Вскоре хватились однако. Кого ни поставят к варке, толку не выходит. Главный начальник приказал послать за стариком, а тот ответил:
— Неохота мне, да и ноги болят.
— Привезти его на моей паре, — приказал начальник, а сам посмеивается: — Пусть старик потешится.
Швецов и на это не поддался:
— Пусть сам начальник ко мне приедет, ему привычнее на лошадях кататься.
Начальник зашумел:
— Как он смеет такое говорить. Подо мной таких-то, как он, тысячи, а я ему кланяться стану. Никогда этого не дождется.
Начали опять пробовать. Выходит булат, да не такой. Как говорится, дальняя родня, с коей век не видался, и прозвище другое. А уж пошел разговор, что в Златоусте булатную сталь варить разучились. Начальник вовсе посмяк, стал подлаживаться к мастеру Швецову, пенсию ему хорошую назначил, сам к нему пришел, деньги большие сулил, а Швецов его укорил:
— Все-то вам деньги да деньги! Да я ими мог бы угол завалить, кабы захотел! Тайность моя не продажная. Ее добром отдают, только не всякому. Вот если выручишь из тюрьмы моего подручного, будет он вам аносовский булат по моим составам варить, а я вам не слуга.
Хлопотал ли начальник за того парня, сказать те умею, только Швецов так никому и не оставил свою тайность. Томился, сказывают, перед смертью, а все-таки в заветном сундучке у него пусто оказалось. Пыль даже вытряс, чтоб по ней не добрались. Берег, значит, свою тайность от тех, кто его мастерство поденщиной мерил и работу всей его жизни ни во что поставил. Так и унес с собой тайну знаменитого булата. И как осудишь за это старика. Вздохнешь разве:
— Эх, не дожил человек до настоящих своих дней.
Ныне вон многие народы дивятся, какую силу показало наше государство, а того не поймут, что советский человек теперь полностью раскрылся. Ему нет надобности свое самое дорогое в тайниках держать. Никто не боится, что его труд будет забыт либо не оценен в полную меру. Каждый и несет, кто что умеет и знает. Вот и выходит сила, какой еще не бывало в мире. Такая сила любую тайность найдет.