1828 год
— Как это понимать? — голос императора задрожал от негодования, но не сорвался.
Бенкендорф хорошо знал это утробное клокотание в горле, словно государь старается проглотить вставшие комом слова. За последние два года его величество не в пример лучше стал справляться с собой, и сейчас Александр Христофорович даже одобрил бы его сдержанную злость, если бы вопрос обращался не к нему лично. Но император покачивал в правой руке пачкой плотно исписанных листков, а левой до белизны пальцев упирался в стол. Эта-то белизна ногтей в купе со стеклянеющим взглядом настораживала в наибольшей степени.
— Так что сие такое?
Когда-то вдовствующая императрица научила воспитанника народной мудрости: как день начнётся... Но бывают дни из дней!
Ещё утром стряслось происшествие, способное само по себе испортить настроение на неделю. Вчера наконец утрясли штаты Корпуса жандармов. Полтора года работаем! Четыре тысячи человек. Три генерала, двести офицеров. Есть места.
Часов около семи Бенкендорф на одной ноге заскочил в кабинет взять перед выездом на доклад бумаги. Его адъютант, поручик Кирасирского полка Голенищев-Кутузов, молодой человек отличной нравственности и самых добрых задатков, раскладывал присланные пакеты. Причём делал это с удивительной адъютантской грацией — не опуская локтей на зелёное сукно и не елозя по начальственному столу брюхом.
— Поздравляю вас с капитаном Корпуса жандармов, — тая торжество, заявил шеф. Он ожидал, что юноша взовьётся соловьём и начнёт его благодарить: повышение в чине и полуторное жалованье — не игрушки.
Но Петечка — а иначе адъютанта в доме Бенкендорфа не называли — побледнел. Как бы даже спал с лица. И попятился.
— Я… — булькнул он.
— Язык от радости проглотили? — торжествовал Александр Христофорович.
— Мне… — Голенищев-Кутузов справился с собой. Он набрал в лёгкие воздуха, выдул его маленькими порциями, чтобы успокоиться, и отчеканил, белея челом: — Простите меня, ваше высокопревосходительство. Я никогда не знал и не чаял себе лучшего начальника. Но вы — человек заслуженный, отмеченный славой перед Отечеством. Вас никто не заподозрит ни в чём низком.
Это ещё что? Дожил! Собственный адъютант пускается с ним в объяснения.
— Мне же, — продолжал Петечка, мучительно теребя ворот, что было уж совсем не по уставу, — мне же только предстоит сделать репутацию. И если я начну её с Корпуса жандармов, меня обвинят в доносительстве, шпионаже и других недостойных дворянина деяниях.
Адъютант застыл. Он сказал всё, что должен был, но, видит Бог, менее всего хотел огорчать добрейшего Александра Христофоровича.
Оживление, минуту назад владевшее Бенкендорфом, стекло с него как с гуся вода.
— Значит, вот как вы о нас думаете, Пётр Михайлович, — медленно проговорил он. Что тут скажешь? Какие слова подберёшь? Что офицерами жандармов назначают одних добромыслящих, отменного поведения и столь же отменного образования молодых людей? Что жалованье у них выше, а служба не в пример любопытнее, чем в гарнизонах? Но поручик уже всё сказал: не хочет быть доносителем.
Однако было и другое, чего оба собеседника предпочитали не касаться. Бенкендорф давно знал, что его подчинённых — всего 16 офицеров III отделения — унижают и травят в глаза и за глаза. Что некоторым отказывают от дома знакомые, а с иными не здороваются родные. Например, князь Дашков выставил племянника. Чтобы надеть голубой мундир, нужна известная дерзость. А Петечка, несмотря на благородные порывы, прогнулся.
Лицо Бенкендорфа стало кислым, точно он заложил под язык дольку мочёного лимона, предварительно не вываляв его в сахарной пудре.
— Каковы теперь ваши намерения?
Шеф жандармов[1] мог загнать Голенищева-Кутузова за Можай: устроить перевод в такой медвежий угол, откуда не в меру щепетильный адъютант не выслужился бы до гробовой доски. Но Александр Христофорович не отличался мстительностью. Он даже не помешал бы поручику остаться в лейб-гвардии. Однако тот сам счёл неуместным мозолить глаза в столице. Просился было на Кавказ, но Бенкендорф удержал, заметив, что начинается война с Турцией и если Петечке так дорога слава, то самое место делать себе репутацию в бессарабских степях, где и он, генерал, когда-то подвизался.
Гадкий разговор. Пока ехал во дворец в карете, всё кусал губы. Всё кипел и осаживал себя. Оказывается, он сочинил корпус доносителей! Ну почему у нас все так неправдоподобно щепетильны? Шервуд спас жизнь царю. В Англии его бы носили на руках, объявили героем. У нас здороваться не желают. Ни один полк, ни одно офицерское собрание не приемлет в свой круг, руки не подают. Живёт один, как волк.
Бенкендорф поднял ладони и с силой растёр лицо.
Теперь вот государь трясёт перед носом бумажками, а он, шеф жандармов, начальник высшей полиции, не знает, что и отвечать.
Император со всей силы шарахнул по столу кипой исписанных листков. Александр Христофорович успел заметить: на полях множество резких вопросительных знаков, а в тексте — жирные гневные подчёркивания. Стало быть, содержание пришлось не по вкусу. А что, скажите на милость, государю по вкусу? Обернётся, посмотрит вокруг себя — камня на камне не оставит. Всё дрянь!
— Я получил это вчера, — с заметным упрёком бросил Николай Павлович. — Счёл невозможным вас беспокоить. Но нынче извольте читать и рассуждать сами.
Бенкендорф с показным хладнокровием взял листки со стола. Он много лет знал: лучшая тактика с Никсом[2] — прямота. Или игра в прямоту. К чести Александра Христофоровича, играть почти не приходилось. Бесполезно. При ослепляющей ярости, которая порой брала верх над императором, тот редко в ком обманывался. И когда утихомиривал себя усилием воли, мыслил ясно и трезво. А потому пара вёдер холодной воды на голову по утрам шла его величеству только на пользу.
— Я поставил к донесению 48 вопросов, — ворчливо бросил государь. С него уже стекала злость. Явись Бенкендорф ещё вчера, и его не миновал бы взрыв пушки на манёврах.
Теперь начальник III отделения мог с видимым равнодушием (в нём-то и заключалась толика игры) просматривать донос.
Основательно. Весьма. И даже «со истиною сходно», как говаривал старик Державин. Однако ложь. Это Александр Христофорович знал точно, и не только потому, что кляузничали на генерал-губернатора Одессы Воронцова, который… с которым… за которого… А ещё и потому, что в конце имелись фамилии авторов. Графы Ланжерон, Витт, Нарышкин. Последний удивил. Зачем клеветать на двоюродного брата, которому всем обязан?
Александр Христофорович поднял на императора настороженный взгляд. Они стояли в кабинете, и рослый государь едва не касался головой сводчатого белёного потолка. Стены теснили его. Окна-амбразуры выглядывали из глубоких ниш. Спартанская обстановка. Гора обкусанных перьев на столе. В углу — старые обрезанные сапоги без голенищ, заменявшие домашние туфли. Здесь не было уюта, но Никс упорно выбирал это место для работы — точно забивался в нору.
— Я знаю Воронцова, он очень попечителен, — сказал генерал. Его твёрдый, беспристрастный голос, казалось, выбивал почву из-под ног доносителей.
— Но обвинения серьёзны, — протянул государь, уже заметно остывая. — Разорил город. Нарыл колодцев, из которых вместо воды идёт грязь. Замостил улицы дурным камнем, который на другой год начал крошиться. Пустил казённые деньги на акционерную компанию по перевозке товаров из Константинополя. Всё равно что раскрал. И укатил в Англию отдыхать.
«Разве он отправился туда не по вашему приказу?»
— Ланжерон не может быть беспристрастен, — вслух сказал Бенкендорф. — Он прежний генерал-губернатор юга. Кипучая деятельность Воронцова — лишнее доказательство его собственной беспечности. Витт — начальник военных поселений, им с Воронцовым приходится делить власть в одном наместничестве. Кто бы выдержал?
Будничность тона Александра Христофоровича заставляла императора и самого глядеть на дело проще, спокойнее, без сердца. Вот беда — он не мог. Во всяком случае, сразу. Потом, через час, два, лучше по прошествии ночи, чаще бессонной, отпускало. Начинал мыслить свободнее. Точно расстёгивал воротник. Дышал ровнее. А сразу… нет, никогда.
— Но почему к доносителям присоединился Лев Нарышкин? — государь схватился за последнюю соломинку. — Для него Воронцов всё сделал. Изъясните мне эту метаморфозу.
— Он ревнует к Михаилу жену, — не моргнув глазом заявил Бенкендорф. — Графиня Ольга — знатная… — Когда слово точно выражает сущность, его не отменит и сам император. — Она всегда метит в первых лиц. Жила у сестры в Бессарабии, блудила с Киселёвым, начальником штаба второй армии. Переехала в Одессу — нужен генерал-губернатор. — Появилась бы при дворе… — Александр Христофорович посчитал нужным оставить выводы самому монарху.
Государь передёрнул плечами. Всё равно он считал поступок Нарышкина подлым.
— Лев слабохарактерен, — развёл руками Бенкендорф. — Не берусь предполагать ближе. Сведений недостаточно. — Эта-то щепетильность и подкупала императора.
Он прошёлся по кабинету. Остановился у окна, отогнул пальцами белую шторку. Двое любопытных мужиков прянули от стекла. Один сидел на закорках у другого — цоколь был высок. Мужики пару секунд шатались, не в силах обрести равновесие, потом пирамида развалилась, верхний кубарем покатился на мостовую, чуть не под колёса экипажей, нижний потирал бока у парапета набережной.
— Смотрят и смотрят, — пожаловался Никс.
— Прикажите, завтра же никого не будет.
— Не стоит, — испугался государь. — Надобно давать пищу народной любви. Видят: я здесь, работаю — им спокойнее.
Бенкендорф кивнул. Прежнего императора в последние годы аж трясло от непрошеных подглядываний. Жаловался: рубашку нельзя переменить. Бабка Екатерина говаривала, что и медведя кучами смотреть собираются. А нынешний ещё не натешился. Восхищение подданных давало ему род поддержки, прибавляло уверенности в себе.
— Когда мне было пятнадцать, — его величество отвернулся от окна, — мне велели написать сочинение на «Похвальное слово Марку Аврелию». Я прочёл и преисполнился жалости, даже до слёз. Долг повелевает монарху действовать при отсутствии точных сведений. Вслепую. — Никс вернулся к столу и постучал пальцем по одесскому доносу. — Неизбежны ошибки, обиженные люди, чьи-то судьбы.
Всё это они уже проходили. В Следственном комитете. Множество оговорённых людей. А родные уже трепещут. А сам «виновник» норовит вытянуть верёвку из штанов и на ней же повеситься. Извиняться потом, оплачивать из казны прогоны до места службы, повышать в чине — всё равно в полку уже дурная слава, а на сердце щербина от топора: побывал в крепости.
— Зачем же «при отсутствии точных сведений»? — пожал плечами Бенкендорф. — Вы сами скоро прибудете на юг. Графу Воронцову поручено тыловое снабжение нашей армии. Всё, о чём тут написано, вы увидите собственными глазами.
Государь ухмыльнулся. Да, так будет лучше. Никс не любил откладывать решения, они его мучили. Но с годами всё чаще обнаруживалось: скорость — сестра неведения. И так уже напорол. В самом начале царствования. Хотя из последних сил хотел, дознавшись до истины, проявить милосердие. У самого жена в припадке, трясёт головой, двух слов связать не может. А он, видите ли, с каждым из злодеев решил побеседовать лично. Строго разделил своё домашнее и своё царское. Но заноза и теперь ныла.
Не на этой ли занозе повесил пятерых?
Нет, не на ней. Мог твёрдо перед Богом сказать: не делал зла намеренно.
— Давайте бумаги, я подпишу, — Никс протянул руку за привезёнными Бенкендорфом документами. — Я вам очень благодарен, что предварили мои действия по сему несообразному докладу.
Бенкендорф вышел из царского кабинета не то, чтобы недовольным собой. Но в некотором замешательстве. Через кого в августейшие руки мог попасть донос на Воронцова? Всего на день отлучился от двора — жена по случаю насморка уговорила остаться дома: сиди, лечись — и на тебе, подложили мину, нагадили прямо на государев стол. Ведь в первую голову били не «брата Михайлу», а его, нерадивого шефа жандармов, который покрывает старого дружка.
Однако, когда Александр Христофорович вступил в приёмную, где топтались в ожидании доклада министры, он не позволил себе и тени неудовольствия на лице. Тесная, как всё во внутренних покоях Николая Павловича, зала не изобиловала мебелью. Стулья по бокам ампирных столов с наборными крышками. Медные плевательницы в виде античных треножников для воскурения фимиама.
Но место юных жриц у «алтарей» занимали такие хари… Этих господ Александр Христофорович знал, так сказать, на всю глубину задницы. Им высший надзор — кость в горле. Ибо именно против них учреждён. Мздоимство, подкуп, беззаконные обиды малых сих… Политические злодеи, тайные общества, писаки, салонное мнение — тоже, конечно. Но во вторую, в третью очередь. А в первую — министры.
Что не являлось тайной за семью печатями. Бенкендорф помнил, как они вызверились на него ещё в дни коронации, когда объявлено было об учреждении III отделения и Корпуса жандармов.
Пожар! Грабёж! Их подозревают! Лишают министерской невинности! Чистоты рук!
А вы, господа, руки-то из казны повытяните. Из карманов просителей тож. Сколько было истерик, нежелания здороваться, отказов от дома! Теперь генерал переживал подобное без трепета. Ибо в Главный дом входил, не церемонясь, и за государевым столом занимал своё место, а царскую руку не только целовал по праздникам, но и пожимал ежедневно.
Отстали: себе дороже. Но от товарищей по должности Александр Христофорович не ожидал ничего, кроме каверзы. И был к ней внутренне готов. С некоторых пор он стал замечать в зеркало, какими разными становятся две половины его лица. Левая сохраняла беспечность и удаль прежней жизни, радовала чистотой лба и открытостью взгляда. Улыбка и та как-то приметно съезжала налево. Правая застывала гипсовой маской всякий раз, как Бенкендорфу говорили что-то неприятное. На ней явственно отпечатывались настороженность, педантизм и неукоснительное исполнение инструкций.
Даже жена, когда разговаривала с ним, старалась подсесть слева. Она заявляла, что после 13 июля 1826 года, когда во время повторного повешения злодеев муж не выдержал и наклонился к холке лошади, с ним случился удар, но он сам того не заметил, охваченный вихрем чувств страшного дня. Когда пришёл домой, у него было всё такое лицо. Потом отпустило. Теперь, пожалуйста, живите с незнакомцем!
Александр Христофорович не любил правого человека, хотя предвидел его грядущую победу. Он раздавил бы подлеца, если бы не заметил, что подчинённые исполняют его приказы куда быстрее, точнее и безропотнее, когда он поворачивается к ним правым боком. Даже цирюльник чище выбривает именно правую щёку. А потому оставил негодяя жить и сейчас, по выходе из царского кабинета, нарочито демонстрировал министрам правый профиль.
Все смотрели на него с хорошо разыгранной приязнью. Ни на чьей физиономии Бенкендорф не отметил нетерпения, любопытства, злорадности, ну хоть деланого участия — оно бы выдало доносителя с головой. Но нет. Молчат и тянут шеи.
— Доброе утро, ваше высокопревосходительство! — К генералу на коротеньких ножках подскочил и согнулся крендельком Нессельроде. Румяный карлик с носом, перевешивавшим тщедушное тельце, когда-то вместе с полковником Бенкендорфом ездил в Париж, в русское посольство, и считал себя коротким знакомым. Правда, потом Нессельроде сильно обошёл Александра Христофоровича по служебной лестнице, был постоянно под рукой у покойного государя, употреблялся для секретных дел по дипломатической части и забыл здороваться. Теперь, понимая вес и место Бенкендорфа возле нового Хозяина, норовил перейти на «ты», но пока безуспешно.
— И вам доброго утра, граф, — Александр Христофорович отвесил поклон. — Как здоровье супруги?
Жена Нессельроде — женщина-гренадер — никогда ничем не болела. Но так принято: истерия прекрасной половины, погода, новости из иностранных газет, вчерашний спектакль Эрмитажного театра, актрисы… Нет, здесь стоит остановиться. Есть о чём говорить, но не с Карликом[3].
— Всё слава богу. Супруга здорова.
— Кланяйтесь ей от меня, кланяйтесь.
Александр Христофорович хотел идти, но Карлик поймал его неуместным, на взгляд шефа жандармов, вопросом:
— Каково настроение государя? Чего нам ожидать?
— Бодрое, как и всегда, — отрезал генерал и двинулся к двери, размышляя над странностью самой темы. Разве его величество давал повод тревожиться?
— Государь в последнее время несколько напряжён, — граф продолжал семенить рядом, хотя его собеседник прибавил шагу. Там, где у Александра Христофоровича получался аршин ногами, у Карла Васильевича выходило четыре перетоптывания. — Его что-то гложет. Вы не заметили?
Бенкендорф резко остановился.
— Нет-с. И вам не советую. — Наотмашь открыл дверь и не притворил, а почти хлопнул, едва не прищемив любопытный нос.
— Ну мне-то вы могли бы сказать. По старой дружбе, — нёсся из-за белой с позолотой створки плаксивый голос.
Так начался день, не предвещая наперёд ничего доброго.
Стоило Бенкендорфу сделать несколько шагов по лестнице, как старая камер-фрау вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны окликнула его без особых церемоний. Для неё даже выросший и оплешивевший воспитанник госпожи оставался мальчиком, пусть и в больших чинах.
Александр Христофорович вздрогнул и тотчас повернул на зов. Есть такие знаки внимания от дам, даже пожилых, которыми пренебрегать не стоит.
Вдовствующая императрица всегда была ему другом. Не просто покровительницей покойной матери, а именно другом. Умным, предусмотрительным, сердечным, когда надо. И абсолютно безжалостным, когда требовали обстоятельства. Именно она следила за карьерой и продвигала воспитанника по службе, что получалось весьма туго при покойном государе Александре Павловиче. Старалась отвратить глаза августейшего сына от неудач и указать на заслуги. Платила его долги. (Стыд-то какой! Сейчас он это понимал, а тогда, по молодости, завей горе верёвочкой!) Запретила жениться на актрисе. А когда он всё-таки нашёл достойную женщину, встала на его сторону против целого света.
Теперь, когда самые смелые мечты Александра Христофоровича сбылись, а Мария Фёдоровна утвердила на престоле того, кто был мил и надёжен, вдовствующая императрица жила тихо и покойно, время от времени давая Бенкендорфу поручения, которые именовала «маленькими».
Однако сегодня дело шло отнюдь не о копеечной услуге.
— Помогите мне, Сашхен, — пожилая дама пребывала в редком волнении. — Никто не хочет понять. Все только улыбаются и разводят руками. Но надо что-то делать!
Как он был с ней согласен! Разом бросил думать о злодеях-министрах, о доносе на Воронцова, о подкопе лично под него. Причина гневливой издёрганности государя открылась ему во всей наготе. Она грозила такими неприятностями, такими Божьими карами, такими далекоидущими последствиями, что только по глупости и неосведомлённости могла быть названа «личной».
— Мои дети, — всхлипывала вдовствующая императрица. — Мои бедные дети...
Она приняла воспитанника в китайской гостиной с шёлковыми куропатками на обивке мебели и с золотистыми стенами, гасившими серость ранней весны за окном. Усадила за чай, сама подкладывала сахар и размешивала серебряной ложкой, поставила перед ним блюдо дикой финской малины, благоухавшей на всю комнату, и круглые шанежки с айвой. Раньше Александр Христофорович непременно накинулся бы на сладкое, но супруга заметила, что он против прежнего выпускает уже вторую дырочку на ремне, и приняла меры.
— Это продолжается более месяца, — с заминкой призналась Мария Фёдоровна.
Бенкендорф пришёл в ужас.
— Я чувствовала себя такой счастливой, — вздохнула она. — После всех потрясений. После этого ужаса два года назад. Ни откуда не ожидала угрозы. Среди моих близких, моей семьи. — Конечно, она имела в виду Николая с супругой и внуков. Другие дети вносили в жизнь вдовствующей императрицы только свои беды: то разводы, то потерянные бриллианты, то подозрительные смерти. Что же до нынешнего государя, то его семейство выглядело образцовым, как в сказке. Но сказок не бывает. — И вот врачи запретили Шарлотте иметь детей. А заодно и жить с мужем. Вы понимаете, что из этого получится?
О, он понимал. Вкратце история выглядела так. Супруга императора — прекрасная, нежная, робкая — болела. Давно. С самого 14 декабря. Удар оказался слишком страшным. Тростник надломился. Фарфоровая балерина упала с полки и разбилась на тысячи осколков. Время от времени Шарлотта поправлялась, недолго радовалась жизни, скакала на балах и… снова валилась с ног. Словно у шкатулки с крутящейся фигуркой сломали пружинку завода.
Врачи пришли к выводу, что императрицу истощают роды.
— Конечно, истощают! Какой вздор! — возмущалась Мария Фёдоровна. — Они заявили, что следующий младенец будет последним. Что она слишком слаба и не выдержит…
Александр Христофорович не обнаруживал полного понимания проблемы.
— Но у их величеств уже пятеро детей. Можно остановиться.
Пожилая дама с возмущением выдула воздух.
— И вам невдомёк! Я должна вслух проговаривать все непристойности! В жизни каждой августейшей пары наступает такой момент, когда врачи запрещают супругам любые сношения. Я пережила нечто подобное. И она переживёт. Но на сей раз всё слишком рано. Ей тридцать. Государю тридцать два. Они любят друг друга. И были счастливы. — Мария Фёдоровна так крепко сжала носовой платок, точно намеревалась разорвать его ногтями. — Самая большая глупость в том, что они решили слушаться. Его величество всё рассказал духовнику и получил совет: жить как брат с сестрой, раз детей быть не может. — Шёлковый башмачок вдовствующей императрицы яростно топнул по полу. — Теперь они ходят сами не свои, пожирают друг друга глазами и молчат. Это невыносимо!
Бенкендорф должен был констатировать, что его покровительница, и постарев, сохранила прежний темперамент.
— Помогите нам, Сашхен, — с упором на первом слове проговорила она. — Вы росли иначе: война, походы. Что же до государя…
Можно было не объяснять. Генерал чуть со стула не упал от возмущения. Вот, сударыня, результат ваших строгостей! Ваших запретов и «порядочного» воспитания! Он помнил, как император как-то в дороге смешком рассказал ему историю: лет 14-ти, когда у юношества просыпается интерес к неведомому, мать велела отвезти младших великих князей в военный госпиталь и показать им самые ужасные случаи заболеваний от любовного неистовства. Михаила замутило, рвало. А Никс ничего, выдержал, только шатало. Но испугался насмерть.
— Мне было так гадко, так страшно, что я уже с тех пор и не помышлял вовсе… до супруги, естественно.
До 21 года. Хорошо совсем не отшибло. Методы у вас, сударыня, как у дровосека!
Теперь он, буян и развратник Шурка, которого в этой самой комнате, за этим самым столом буквально распинали за невиннейшие амуры с актрисами, должен всех спасать!
Бенкендорф вышел от вдовствующей императрицы в настроении, которое по-русски называется: всех раз…бу. Ты ещё попробуй посоветуй что-нибудь государю, который мечется, как лев по клетке, и бьёт себя хвостом по рёбрам. К которому министры заходят на доклад с опаской.
Поэтому Александр Христофорович решил начать с огневой подготовки по периметру. Отправился в домовую церковь Зимнего дворца на поиски протоиерея Василия Бажанова. «Брат с сестрой! — бубнил он под нос. — Месяц!»
Приходилось только удивляться воле императора. При доброй жене-красавице, которая стелится ковром под ноги, при хорошем доме, при детях-ангелах…
Белизна, позолота, пышный барочный иконостас. Роспись по потолку в зелёно-сине-красных тонах с преобладанием изумрудного, как из глубины вод. И так же, как под водой, тихо, покойно, точно всю суету отсекло на пороге. Отца Василия генерал нашёл за смиренным занятием — выковыриванием воска от прогоревших свечей. Дело для служки, никак не для протоиерея. Но вот ведь. При виде начальника III отделения лицо священника окаменело. Точно говорило: вам не сюда, дверью ошиблись? Бенкендорф понимал: не то плохо, что он немец-лютеранин, а то, что немец-лютеранин — глава тайной полиции, дескать, не своих не жалко.
— Чем обязан? — как бы через силу проговорил духовник.
— Я только что был у вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, — начал Бенкендорф.
— А-а, — протянул отец Василий, как бы одним тоном обозначая своё понимание. — Значит, вы осведомлены о наших бедствиях. — Он был высок, худ, но плечист, отчего одеяние висело на нём, явственно обозначая впалую грудь. — Не стану вас корить за нарушение тайны чужой исповеди. Ведь вы стороной узнали, от несчастной пожилой женщины, которую новость пригвоздила к земле. Но хотел бы понять, что вас привело? Государь и государыня несут крест смиренно.
Смиренно! Бенкендорф чуть не взвился.
— Боюсь, честный отче, есть разные пласты жизни, — вслух сказал он. — В одних смирение августейшей семьи — подвиг. В других оно может отлиться подданным горькими слезами.
Духовник насторожился.
— Что заставляет вас так думать? — Его удивление было неподдельным, он даже голову склонил набок, намереваясь внимательно слушать.
— Сегодня утром его величество получил донос на честного, порядочного человека, — генерал не стал скрывать правды. — И склонен был доносу поверить. В такой он ажитации. Мне насилу удалось отклонить гнев от ни в чём не повинной головы.
Александр Христофорович замер, ожидая реакции. На лице отца Василия было написано: «А я думал, вы один за доносы отвечаете». Но известие его очень не порадовало.
— Беда-а, — протянул священник. — Не справляется.
«Мудрено справиться! Здоровому молодому мужчине!» — про себя огрызнулся генерал.
— И чего же, собственно, вы хотите от меня?
Александр Христофорович задохнулся. Ну как? Ясно же!
— Готов допустить, что по каким-то там канонам воздержание положено, — свистящим голосом проговорил он. — Но не в тереме живём…
— Вам трудно понять, — отозвался отец Василий. — Вы человек иной веры, иного воспитания. Есть подвижники…
Подвижников он не видел! Задурил государю голову и рад, что тот сам подставляет спину под библейские цитаты, как под кнут!
— Его величество — глава православного царства, — терпеливо пояснил отец Василий. — Один на всех. Как он будет требовать от подданных покорности и смирения, если сам греховен? Раз отец семьи впадает в нечестье, дети идут за ним.
Бенкендорф хлопал глазами, не улавливая связи.
— Брак Господь попустил чадородия ради, — наставительно сказал священник. — Именно попустил. Хотя лучше бы для человека и вовсе не знать телесной прелести. Хранить печати чистоты.
— Для этого люди в монастырь уходят, — не выдержал генерал. — Там чего хочешь сохранить можно. Знаете, что выйдет из ваших высоких принципов? Самые низкие последствия. На каждом балу, на каждом выходе за его величеством следуют табуны дам. Разве вы даже в храме не видели?
Отец Василий только вздохнул.
— Государь — сильный человек. Хочет добра царству, не растлит его своим примером.
— Да это против любой человеческой силы! — вспылил шеф жандармов. — Месяц прошёл, и уже министрам жарко. Между тем наше дело — тычки принимать. Верные государевы слуги. А если переговоры? Иностранные послы? Попрёт на рожон, до разрыва отношений. Выйдет война.
Напугал!
Отец Василий огладил бороду, долго молчал, примериваясь к суетным заботам генерала, а потом молвил, как гирю на ногу уронил:
— Значит, царству за царя страдать назначено. А не назначено, Бог беду отведёт. Вы не кипятитесь.
Бенкендорф поперхнулся.
— Я думал найти в вас понимание, сочувствие. А вы сами толкаете государя из хорошей семьи, от доброй жены… Так неизвестно ещё, какая дама попадётся…
Отец Василий сощурился, внимательно наблюдая за собеседником.
— А ведь вы не государя жалеете, — вдруг сказал он. — Не её величество и даже не вдовствующую императрицу. У вас свой интерес.
Догадался! Конечно, свой. Как иначе? Бенкендорф готов был расхохотаться священнику в лицо, но сдержался. Потому что и государя, и государыню, и Марию Фёдоровну он тоже жалел. Может, даже в первую очередь.
— Что бы вы обо мне ни думали, нет нужды, — сказал Александр Христофорович. — Ещё не такое думают и говорят прямо в лицо, не стесняясь. Знаете, почему меня назначили главой высшей полиции? Все полагают, будто я мирволил «нашим друзьям по 14 декабря», а государь этого хотел.
«Не так?»
— Моего отца выслали из России по доносу. Мы долго семьёй скитались, бедствовали. Я видел, чем для человека может обернуться чужое неосторожное слово. И что бывает, когда государь такому слову верит.
Священник помолчал. Потом кивнул, как бы внутренне примиряясь с незваным и неприятным гостем.
— Я вот что думаю, — проговорил он, взвешивая слова, — не всякому врачебному приговору нужно верить. Должно решаться на свой страх и риск. И уповать на Бога. Поживёт ещё царица. И детки будут.
Получив такое не весьма утешительное напутствие, Александр Христофорович решил наведаться в казармы Кирасирского полка, где чаял встретить генерал-майора Алексея Фёдоровича Орлова и предварить его о грядущих переменах. А последние пугали. Впрочем, не были неизбежны, если взяться за дело с умом. Что, не в последнюю очередь, предполагало обретение союзников.
Бенкендорф с самого начала сказал себе, что не поедет к военному министру Чернышёву — старая неприязнь. Не то чтобы с войны, но с совместного сидения в Следственном Комитете. Самодовольный, властный, не способный ужиться ни с кем, кроме собственного отражения в зеркале!
На него первого стоило подумать по поводу доноса. Однако… Александр Христофорович не подумал. Есть и у Чернышёва черта, за которую тот не зайдёт, и, покуда знает, что III отделение поласкает его ведомство в отчётах куда как мягче других министерств, на откровенную подлость не решится. Нет, тут другой почерк: вкрадчивый, мягкий, без клякс.
Чернышёв что? Горлопан. Государю, с которым тоже дружен, так прямо и сказал в 26-м году: дескать, Бенкендорф — раззява, злодеям — первый потатчик, всех распустит, его каждый писарь за нос поведёт. Никс сдержанно скривился, взял генерала за руку и рек в назидание потомству: «Я знаю, вы Александра Христофоровича не любите. Но работать будете вместе». С тех пор работали.
Нет, Чернышёв хоть и мог нагадить, но не его манера: тот ломит, ветки трещат. Однако и ехать к нему, искать союза против неведомого врага шеф жандармов не стал. Когда нащупает гадюку, тогда и позовёт — вместе давить сподручнее. А пока рано.
Граф Орлов — другое дело. Простодушен, но сметлив. В меру честен, без меры предан. Не болтун. От него мог изойти дельный совет. Всё-таки у Орлова свои сведения, у Бенкендорфа свои, если их соединить…
Алексея Фёдоровича он нашёл в Манеже. Генерал старательно гнул под себя норовистую лошадь. Кого другого кобыла давно размазала бы по опилкам с навозом. Но Орлов уродился богатырём, и коняга под ним едва не трещала. Ей, сердечной, и шелохнуться-то было трудно. Вон задние ноги совсем согнула, не смеет в сторону прянуть.
Бенкендорф распорядился подать себе любую лошадь. Скотина хорохорилась ровно столько, сколько её подводили, но, почувствовав на загривке привычную руку, разом успокоилась. Странное действие он производил на женщин и лошадей! И те, и другие нервные, норовистые, деликатные. Накройте храпящей кобыле ноздри — вот так трепещет любовница в миг предпоследнего блаженства. Дотроньтесь в тревожный час лошади до ушей — вот так не ослабляет внимания хорошая жена, ловит разом и тебя, и дом, и детей, и город, и опять тебя.
Нет, лошади его любят. И верят без остатка. Куда поведёт, туда, значит, и надо. А потому караковый мерин не стал дурить, вставать в свечку, чуя чужого седока, а без дальних околичностей отвёз прямо к Орлову.
— Вот так-так? — удивился тот. — Ты разве не на докладе?
Известное дело, он был на докладе и ничего хорошего не вынес.
— Алексей Фёдорович, поговорить надо, — гость взял кобылу графа за повод. — Диспозиция такая…
Далее в течение десяти минут он бегло излагал случившееся, пересыпая речь известными ему медицинскими терминами, — так выходило пристойнее.
Граф хмурился, кивал, точно щёлкал в голове костяшками счетов, но никак не мог свести дебет с кредитом.
— А-а я не понял, — любопытство всё-таки пересилило в нём почтительность, — почему не жить без детей? В своё удовольствие?
Бенкендорф смерил собеседника снисходительным взглядом.
— Ты государя с нами не ровняй. Мы где уроки получали? У маркитанток в обозе. А в августейшей семье просто не знают, что такое «своё удовольствие». Не положено.
Орлов долго молчал, переваривая услышанное. Потом выдавил из себя:
— Прискорбный факт. Но наше-то какое собачье дело?
Тугодум.
Александр Христофорович не счёл за труд объяснить как можно доходчивее:
— А ты прикинь, что будет, если, вместо нашей доброй, милой, никуда не лезущей Шарлотты, появится какая-нибудь Помпадура, и мы с тобой станем отдавать ей честь и от неё получать приказания?
Бенкендорф дал вопросу как следует утолкаться в голове у Орлова, а потом проследил, как по лицу собеседника расплылось крайнее неудовольствие.
— Сдаётся мне, друг любезный, что кто-то начал большую игру. А нас с тобой не зовёт. Донос на Воронцова — камень в мой огород. Погоди, и к тебе будут придирки.
— Да были придирки, — насупился граф, теребя уздечку. — Лошади в гвардии плохо перезимовали. Убыль немалая. А тут поход. Государь взвился, как василиск…
— Откуда он узнал?
— Я думал: твоя работа, — обиженно буркнул Орлов.
— Не моя.
— Тогда чья же?
— Того, кто подсунул вчера донос и, я чай, уже готовит длинноногую девочку на подтанцовки, — фыркнул Александр Христофорович. — Думать надо. Искать. А пока всеми силами отсекать от государя амурные угрозы. Хоть сам ложись.
Последняя перспектива посмешила собеседника.
— Я не прочь. Но удобнее всего действовать через министра двора князя Волконского. Ты и его подозреваешь?
По-хорошему надо бы. Но нет. Александр Христофорович был уверен: узнай грозный Петрохан о поползновениях против августейшей семьи, и сейчас же подавил бы чугунной дланью.
— Решено. Ты поговори с Волконским. Его дело следить: кто, какую и зачем государю подводит. И мешать. А мы её при первой возможности срежем.
Орлов принял поручение, словно речь шла о защите полкового знамени. И то сказать, на кону стояло большее.
Про себя Александр Христофорович понимал одно: чтобы спасти императорскую семью, понадобится развратить государя, и сделать это раньше, чем успеют другие.
Задумчиво постукивая перчатками по ладони, Бенкендорф вышел из Манежа. Зябко вздёрнул плечами, заставляя медвежий воротник на шинели встать дыбом — апрель не тётка, — и стал высматривать свою карету. Та подкатила раньше, чем он успел продрогнуть, и, сделав красивый круг, остановилась у ступеней.
С запяток соскочили два лакея, норовя подхватить барина под локти и уложить в сафьяновые недра экипажа, как пасхальное яичко в праздничную корзинку из итальянской соломки. Но генерал только отмахнулся и сам полез внутрь.
— В присутствие, — буркнул он. Что означало: на Малую Морскую в новое здание III отделения, где даже в кабинете пахло керосином от дешёвой краски и совершенно нельзя было работать.
«Ничего, — решил Александр Христофорович. — Скоро лето. Все окна откроем. Выветрится».
Карета застучала деревянными в коже ободами по булыжникам, и Бенкендорф подумал, что прежде, в молодых годах, не беспокоился о зубах. А последние при тряске ударялись друг о друга и натурально могли пострадать. Вот отчего его вечный соперник, старый бонвиван Чернышёв, закусывал платок. Запоздалое прозрение посмешило Александра Христофоровича.
Между прочим, военный министр, как и положено денди, первым перенял манеру ездить без гербов. После войны она вдруг явилась в Европе, где разбогатевшие на поставках лавочники мерились со знатью выездами, но не могли померяться древностью родов.
Нужды нет. Карету порядочного человека тотчас узнаешь по качеству кожи, которой она обита, по заклёпкам, по рессорам, по упряжи. Как по чистым воротничкам и манжетам узнают лицо своего круга. Его экипаж и без фамильных цветов отличали на улицах. Впрочем, Александр Христофорович понимал, что обязан этим должности.
Лошади встали. Встречать прибывшее начальство на ступени под чугунный балкон выскочили дежурный адъютант и чиновник по особым поручениям. В недрах дома дружно загудело. Приближение шефа всегда вызывает у служащих искренний и суетливый интерес к делам.
Александр Христофорович прошёл в кабинет. Вообще время обедать, но сегодня какой-то суматошный день. А в такой день возможность часок-другой поработать спокойно — большая роскошь.
— Чаю, — распорядился генерал. — И бублик. С глазурью. — Спохватился и крикнул в спину адъютанту: — Без глазури!
На столе, запиравшемся полукруглой, как бок бочонка, наборной крышкой, ворохом лежали бумаги. Всё, как вчера оставил. Даже пыль не скопилась. Но сегодня приходилось думать, отвечать на корреспонденцию и принимать решения, сообразно утренним событиям: под него подводят мину и делают это пока крайне умело.
«А посему остерегитесь, шибко остерегитесь рубить сплеча», — сказал себе Александр Христофорович и принялся за разбор почты.
Среди прочего были письма коллежского секретаря Пушкина. Это надо же себя так поставить, чтобы он, генерал-адъютант и кавалер, глава высшей полиции, отвечал коллежскому секретарю, бывшему коллежскому секретарю. Стыдобища!
Но император приказал. Да живи они хоть в Пруссии — тоже, кстати, военная, субординационная, беспрекословная монархия, — и он бы покочевряжился, показал, что подобные отношения неуместны. Оскорбительны для него, заслуженного, ранами и орденами отмеченного человека, к тому же в летах. Сорок семь — не двадцать. Министерское кресло должно бы, кажется, оградить его от подобного бесчестья.
Но слово государя — закон, и он будет-таки отвечать на письма, возиться, вникать в склоки издателей по поводу «похищенной авторской собственности», кому-то не пойми зачем отданных стишков и невесть где тиснутых безгонорарно. И это накануне похода, когда дел невпроворот. Одна главная квартира, которой он, Бенкендорф, начальник… Одна охрана государя, за которую опять же с него спросят…
А тут: «Милостивый государь Александр Христофорович… Моя пьеса… передал Соболевскому… напечатанная Погодиным…»
Какое ему до всего до этого дело? Генерал отбросил листок в дальний угол стола.
Каждая глава «Онегина» проходила через его руки в царские и обратно с высочайшим одобрением. Изволь читать. Скучно! Автор болтлив мочи нет. По любому поводу страницы на полторы уходит в сторону. Хорошо, что рецепта крыжовенного варенья в стихах не додумался приложить. Однако барышню жаль, истинно жаль. Добрая, доверчивая, таких в провинции пруд пруди. А этот хлыщ… и вот что важно: нигде не служит, никому ничем не обязан и как следствие в тягость самому себе.
«Ярем он барщины старинной оброком лёгким заменил…» Это смотря в какой губернии. Если при большом тракте, где мужики могут сами хлебом торговать, то, конечно, «раб судьбу благословил». А если в недрах срединных губерний, куда и почтовые голуби через раз долетают, то за такое благодеяние могут и красного петуха пустить.
Был в прошлом царствовании один такой Николай Тургенев, осуждён по совокупности показаний, сам в Англии, чуть Михайло Воронцова в дело не запутал. Образованный малый. Любил порассуждать, «как государство богатеет», для покойного императора писал трактат по экономике, советы давал правительству. Словом, Адам Смит из Погорелой волости. Заблудился меж трёх осин. Поехал в имение под Симбирском, посадил мужиков на оброк. Через год те оголодали и денег не несут. В чём, братцы, дело? «Вертай, барин, взад. Мы рожь продать не можем. Батюшка твой был у нас и покупщик, и вербовщик. В город возил, с купцами спорил, никогда нас не выдавал». Так что Онегин не благодетель своим людям, а лентяй. Лишь бы отмахнуться.
Но девку жаль.
— Он её развратит, — строго сказал государь по прочтении злополучного письма Татьяны. — Передайте автору: мне не угодно, чтобы на глазах у публики добродетель подвергалась таким искушениям. Пусть выдаст замуж за кого-нибудь из наших, из военных. И непременно представит ко двору. — Возможно, императору казалось, что под его личным приглядом с мадемуазель Лариной ничего дурного не случится. — И ещё, в «Северной пчеле» гадкий отзыв на Пушкина: ни силы, ни характеров… Отправьте разъяснение. Я же одобрил.
Бенкендорф мог понять его величество: русская словесность бедна. Вот государь и возделывает сад, из которого плодов не дождаться. Говорит, что в один прекрасный день русский язык процветёт, аки крин. Очень может быть. Но пока не видно.
Шестая глава была подана императору вместе с одой, почему-то адресованной друзьям: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю…» Что у вас, сударь, за друзья, если доброе слово о высочайшей особе набивает им оскомину? Уж не «друзья ли 14 декабря», как именует их сам Никс? Или те, кто держался с ними одних правил, но на площадь не вышел и затаился в тени?
Но государь был тронут. Прочёл. Спрятал в карман — жене показать. Пушкину велел передать искреннее благоволение и… строго-настрого запретил печатать. Смутился. «Он честно, бодро правит нами». Так-то, господин сочинитель: лесть ли, любовь ли, но незачем трепать высочайшее имя по страницам журналов.
Так чего на сей раз хочет Пушкин? Горит желанием ехать на театр военных действий. Почему сразу не в Париж? Ах, и в Париж тоже хочет, если в армию не берут. Балованное дитя! Государево балованное дитя!
«Если следующие шесть месяцев суждено мне провести в бездействии, то желал бы я бездействовать в Париже». Ну можно ли?
В дверь постучали. Адъютант умел делать это каким-то особым образом, выбивая костяшками первые три ноты марша преображенцев.
— Письмо из Варшавы от его императорского высочества великого князя Константина Павловича. С нарочным принесли.
Этот ещё зачем? От старшего брата государя глава III отделения вечно ждал подвоха. Если ты, сидя в Следственном комитете, своими руками зарывал улики на членов августейшей семьи, то не будешь чаять с этой стороны добра.
Бенкендорф взял нож для разрезания бумаги и без всякого пиетета распечатал послание варшавского адресата. Опять Пушкин! Свет клином сошёлся на сочинителях! В канун похода обсудить больше нечего!
«Генерал! Брат писал мне о желании господ Пушкина и Вяземского отправиться в действующую армию. Неужели вы и правда думаете, что сии персоны руководствуются святым желанием служить государю? Они известны как люди беспутные…»
Кто бы говорил!
«…нравственно испорченные. Они не имеют другой цели, как найти новое поприще для рассеивания своих низких идей, кои доставят им толпы поклонников среди молодых офицеров. Одним словом, они едут шалить, кутить и развращать».
Без вас не догадались! А скажите-ка лучше, ваше высочество, почему польская армия, вооружённая из нашей казны, остаётся дома, когда русское войско идёт в поход? Молчите? Ну, так я сам скажу: им не доверяют, и правильно делают. Не ровен час, повёрнут оружие и ударят вместе с турками нам в спину.
Вконец расстроившись, Бенкендорф ещё с полчаса шелестел бумагами, но не постигал их сути. Потом прищурился на часы, понял, что безнадёжно пропустил обед, и повлёкся домой в надежде: уж голодным-то его не оставят.
Вообще-то по Малой Морской до особняка Бенкендорфов — красы и гордости его нового назначения — было рукой подать, но министры пешком не ходят.
Добрейшая из смертных и самоуправнейшая из жён, Лизавета Андревна, встретила мужа не с половником и не с полотенцем, как бывало раньше. Теперь она сидела в гостиной за вышивальным столиком и мотала нитку из деревянной корзинки под крышкой. Хозяйка поднялась и приветствовала супруга полной довольства улыбкой, а не кислым выражением лица: «Опять тебя где-то носило!» Теперь его носило исключительно по делам должности, а должность была настолько высокой, что даже жена не имела права сердиться.
— Есть будешь?
— А осталось?
«Не говори глупостей». У них «оставалось» на пол-Петербурга, и, к чести хозяев, они не скупились для бедных семей. Лизавета Андревна сама завела такой порядок: отдавала не обноски и объедки, а сразу много и в разные руки. Муж не имел к этому касательства, у него своих дел…
Позвав буфетчика, хозяйка приказала подавать в столовую холодные закуски, пока повар торопится с горячим.
Они сидели за длинным столом вдвоём, на разных концах, как принято в очень богатых семьях. Слуги наливали и раскладывали еду. Сначала окорок — терзание желудка — с хреном и рюмку водки. Потом борщ со сметаной и чесночными пампушками. Муж хлебал, только что ложкой не скрёб, кишки сводило от остроты и вкуса. Потом, утолив первый голод, чуть откинулся и посмотрел на жену.
Лизавета Андревна тотчас встала со своего неуютного места и подсела поближе. Она бы хотела кормить его сама: нарезать, подкладывать, уверять, что ещё много. Спрашивать, горчицы или клюквенного варенья он предпочтёт к поросячьему боку. Вовремя поливать гречку стёкшим с мяса соусом, чтобы не вставала колом в горле. И, наконец, увидеть, как он, довольный, отодвигается от стола, чтобы не встать, упаси Бог, а просто скрестить ноги и сказать: «Ну?» Мол, что у вас нового?
Когда-то она была редкой красавицей. В родах и хлопотах многое растеряла. Но с тех пор, как их жизнь потекла, будто молочная река в кисельных берегах, Лизавета Андревна точно застыла на тёплом мелководье, и оно, плескаясь, смывало с её чела морщинку за морщинкой. Погасли тёмные круги у глаз, кожа наполнилась новым матовым сиянием. Прошлым летом их рисовала английская художница Элизабет Ригби, обронившая, что мадам Бенкендорф «в самом расцвете своей пленительности». Наверное, права?
Александр Христофорович взял в руку пухленькую ладонь жены.
— Неприятности?
«Ты даже не представляешь какие».
— Расскажешь?
«Потом».
Он спохватился.
— Я привёз тебе. Копию. Шестая глава. Этого, ирода…
С некоторых пор ему казалось, что Пушкин поселился у него в гостиной. Но дело обстояло хуже: Сверчок[4] обосновался у него в голове.
Лизавета Андревна читала «Онегина» одновременно с государем, а иногда раньше и выносила вердикты куда безжалостнее. В доме образовалась целая дамская ложа «Татьяна к добродетели». Жена, три старшие дочки — младшим рано. Езжала третья супруга министра Чернышёва, очень суетная, но властная бабёнка. Канкрина. Иной раз даже гренадерша Нессельроде, но редко, у неё свой салон. Никогда не показывалась только супруга Орлова, ханжа и плакса. Зато бывала старая княгиня Голицына, гусар-бабка, с настоящими седыми усами. Её вкатывали на крыльцо по пандусу, а дальше лакеи несли кресло на руках. Но разумом княгиня была бойка и совершенно ясна.
— Эк девку занесло, — тужила она о героине. — Ну да ничего, выправится. Лишь бы он, злодей, не вздумал на ней жениться. К чему такой муж? Имением не управляет. Не служит…
— Автор сам висит между небом и землёй, захотел изобразить таких же, — старалась примирить всё мнения хозяйка. — Да, хвала Создателю, их немного. Вот князь Вяземский из наших, а туда же.
Ой, матушка, как ты не права! Генерал обычно слушал вполуха и не встревал. Себе дороже. Но замечание про Вяземского его насмешило. Не наш, совсем не наш. И умеет это показать даже государю. Пушкин тож. Грибоедов тож. Древние роды, гордые. И где они теперь? На вторых, на десятых ролях. Кому принуждены кланяться? Всякой сволочи, которую надуло из-за границы в петровское окно с косой рамой.
Ты сама, мать, из каких? Казачка? Коромыслом перешибёшь? Да твоих предков у них на дворе секли. Ибо предки твои беглые, на вольные земли, подальше от барина. А муж твой кто? Остзейская рожа…
— Но нельзя и отрицать, что сочинитель умеет понять женские чувствования. — На этой фразе супруги генерал вернулся к реальности. — Достаёт до самого сердца. И умеет показать как на ладони.
Завтра с утра, перед поездкой в должность, он ей покажет, кто и чём достаёт до сердца. А вынимать ретивое на общее обозрение лучше бы не надо. Заплюют. Затопчут.
После обеда он работал дома. В своём кабинете. Прежний Шурка дорого бы дал за такой кабинет. Красное дерево, бронза, наборный паркет, ковёр, чтобы ноги не мёрзли. А какой стол? Не стол — царство!
На нём можно было выстраивать полки оловянных солдатиков и вести игрушечные сражения, благо сукно зелёное. Даже жаль загромождать его бумагами. Ну да будем считать их горами-монбланами со снежными вершинами…
А прибор, а свечи, а лампа в колпаке из венского стекла! Нет, всё это исключительно способствует труду государственного мужа. Не в избе, не на колене, не на сапоге… Стар он уже на голенище-то писать!
И как бы подтверждая, что поселился здесь всерьёз и надолго, Александр Христофорович приказал втиснуть к стене против окон любимый старинный шкаф — фамильную ценность. Саксония, XVII век, морёный дуб, резьба, щекастые путти, шаловливо выглядывающие из гроздьев винограда. Кое-где побитый. Но ведь двести лет! Если честно, то великая фамильная ценность была им же и обезображена, таскаясь за семьёй то в Гадяч, то в Воронеж, то в Петербург.
Шкаф разбирали, ибо нет лошади, чтобы потянула подобную тяжесть целиком, и нет таких грузчиков, даже владимирцев, чтобы смогли втащить его по лестнице, да и дверные проёмы нынче узковаты…
— Выкинь ты эту рухлядь! — сколько раз просила жена. — Прикажи мужикам порубить на дрова и стопить в печке.
Вот чем отличаются люди без корней! Дальше бабки никого не помнит!
— Рехнулась, мать? Это ж вещь! Наследство. Я его ещё кому-нибудь из дочерей в приданое всучу.
Лизавета Андревна вздыхала, но соглашалась отступить. В старые годы, когда житьё-бытьё было не столь пышно, муж ещё добавлял:
— Ничего, мать, у нас ещё где-то замок есть.
И она примирялась.
Теперь Шурка был близок к покупке уже лет десять как облюбованного Фалля, где и лес, и водопад, и море за соснами, и черничники — сколько хватает глаз. Вот замок ещё предстоит построить. Но она знает, как и на что. Чудный будет дом. С башенками, гербами, флагами, с подъёмными мостиками над импровизированными рвами. С цветниками по куртинам. С розовыми полосатыми маркизами над окнами. Не дом — игрушка!
Итак, после обеда Александр Христофорович работал в кабинете. И на тебе, притащились. Не могли утром доложить, когда он заезжал в присутствие!
Управляющий делами генерал Александр Николаевич Мордвинов. Нечто важное. И с ним не пойми кто, кажется, Эразм… и фамилия такая не ротердамская… Снопов… Сенцов… Соломин? По манерам из бывших флотских офицеров. Оба топтались внизу, пока хозяйка не изволила переполошиться и затребовать гостей в парадные комнаты.
— Извольте просить, — крикнул Александр Христофорович из кабинета таким недовольным голосом, чтобы всем сразу стало ясно: не вовремя.
Докладывать начальству тоже нужно с умом, улучив минуту. Сейчас дурачьё не получит ничего, кроме разноса.
Мундиры явились и потели у дверей.
— Чем обязан, господа? — Если опять Пушкин, он сам сбежит в Париж.
— Ваше высокопревосходительство, — солидно начал генерал Мордвинов, разглаживая пшеничные усы и примериваясь, куда бы опустить зад.
Шалишь! Приглашу. Но не сразу.
— Мы не осмелились бы беспокоить вас, так сказать, в недрах вашего семейства, если бы не крайняя необходимость…
Мордвинова он ценил. Старый служака. Калач тёртый. Перешёл из Особенной канцелярии Министерства внутренних дел, где в прошлое царствование пытались утвердить политический сыск, но явно всё прошляпили. Однако не каждый. С разбором. Имелись полезные. Не дурачьё вроде де Санглена с Балашовым, а те, кто ходил под ними. Люди с умом, с навыками. Только их, как водится, не слушали. Потом хотели выгнать. А он подобрал. Некоторых. Особо полезных.
Мордвинов принадлежал к их числу. Дело знал. И умел в отсутствие прямого начальства распорядиться своей волей. Но без самоуправства. Ровно настолько, насколько хватало его полномочий. Это особое искусство. Следует уважать.
Поэтому Бенкендорф сделал над собой усилие, возвращаясь в деловое расположение духа:
— Садитесь, господа, и докладывайте.
Гости опустились в кресла посетителей, придвинутые к столу с другой стороны. Мордвинов тяжело и увесисто, на всю генеральскую задницу. Его товарищ — на самый краешек — не по чину.
Сиживал и Шурка вот так, на краю. Стаивал навытяжку. Пускай теперь другие посидят, раз стоять он не требует.
— Дело вкратце таково, — покряхтывая, начал Мордвинов. — На Невском обнаружено престранное заведение. За Демутовым трактиром. Дом с зелёной крышей. Полуподвал.
— И что же там странного? — скроил недовольную физиономию шеф жандармов. — Дворники, что ли, всем скопом валенки сушат? Дух дурной?
Мордвинова замечание не смутило.
— Дух и правда дурной. Фигурально выражаясь. Заходят разные господа. Выходят со свёртками. А магазина нет.
— Так пошлите кого-нибудь разведать, — фыркнул Александр Христофорович. — В чём беда?
— Мы уже неделю ведём наблюдение, — оправдался собеседник. — Вот майор Стогов…
«Точно, Стогов! Я же помню: Скирдов-Обмолотов».
— Майор Стогов, ему поручено, попытался было проникнуть. В партикулярном платье…
Бенкендорф нахмурился. Он терпеть не мог методов конторы де Санглена, где офицеры не раз переодевались во фраки, расхаживали по городу под покровом ночи и вызнавали расположение умов. Курам на смех!
— А кинжал под кринолином вы не прятали? — враждебно осведомился Александр Христофорович.
— Понимаю ваше отношение. — У Стогова при обыкновеннейшей внешности оказался глубокий сильный голос. Ясное дело, бывший флотский офицер — ветер перекрикивать. — Не мог же я постучать в подозрительное место, облекшись мундиром. Явившись там как офицер отделения, я бы только спугнул злоумышленников.
— Злоумышленников? — усмехнулся Бенкендорф. — А с чего вы взяли, будто они злоумышленники? Вывески нет? Да на половине лавок такое намалёвано…
— Там и лавки нет, — осмелел Стогов. — Ничего нет, ваше высокопревосходительство. Дверь чёрная. Забрана свиной кожей. Ни молотка. Ни колокольчика. Постучал. Спросили пароль. Я ретировался.
Пароль? Вот с этого надо было начинать. На Невском? За Демутовым трактиром? Куда ходят все эти… братья братьев 14 декабря. Впрочем, кто туда только не ходит!
— Желательно провести обыск, — подытожил Мордвинов. — Для чего испрашиваем ваш ордер.
Вот это правильно. Сразу бы так, господа. И бумаги с собой привезли? Мордвинову цены нет. И доклад в письменном виде?
Александр Христофорович изобразил подпись, но заметил, что с донесения следует снять две копии: для архива и на высочайшее имя.
— Государь обязательно полюбопытствует, что вы там найдёте. Так надо всё дело показать лицом, от начала.
Посетители закивали и, получив желаемое, ретировались, исторгая из уст благодарности и извинения. «Хорошие ребята, — подумал Бенкендорф. — Главное, что не о Пушкине. Остальное перемелется».
Вечером Александр Христофорович собирался в театр. Его облачили в общевойсковой генеральский мундир — не голубым же светить! Без лент и с умеренным числом наград. Георгий, Александр, ну и парочку иностранных, хватит. Для Андрея нужна полная кавалерия, да и не тот случай. Государя не будет: супруга нездорова, матушка давно не изволит выезжать, лучшие новинки ей и так привезут на Эрмитажную сцену.
В Малом нынче комедия Мариво «Обман в пользу любви». Играет не основная труппа, а прибывшие из Москвы выпускники Воспитательного дома. Черти чему детей учат! Языки, фехтование, декламация — это для какой жизни? Добро дворянам, добро в Смольном монастыре и Шляхетском корпусе. Но подкидышам… Лучше бы готовили благонамеренных мещан.
Теперь изволь думать, на что эту развесёлую публику стоит употребить? Девок разослать гувернантками, парней забрить в солдаты. На большее фантазии не хватало. Один срам!
Даже супругу с дочками не возьмёшь.
— Извольте мирно читать, что я привёз со службы, — распорядился он. — И приметьте, как герой разбранил героиню за неуместную торопливость с письмом. Я бы желал, чтобы вы понимали, каковы могут быть последствия чрезмерной откровенности со стороны девиц.
— Но почему мы не можем поехать? — восставала против очевидного Би-би, старшая падчерица.
Как быстро они растут! Помадки, ленточки, кружево — уже барышни. Где женихов искать? Хорошо ещё, что мода стала не в пример пристойнее. Во дни его молодости… если кавалер сквозь английский батист не мог разглядеть ног дамы от щиколотки до, извините… говорили, что она не умеет одеться. Теперь он бы им запретил. Решительно запретил. Нечего порядочным девушкам ногами сверкать. Слава богу, репс и жаккард сами по себе плотны…
— Вам, мадемуазель, я особо хочу заметить, что без благонравия…
— Мы бы хотели ехать, — робко поддержала сестру младшая, Олёнка. Его душа, его подраночек, самая нежная девочка в мире.
Был случай. Он увозил жену с детьми из Водолаг. Налегке до Харькова, а оттуда уже в дорожной карете — чистый путь на Петербург. От бабушки что за дорога? Лесом да берегом реки. Зима. Сугробы. Мать с отцом тянут вечную беседу, не то шутят, не то бранятся, не то трунят друг над другом.
Вдруг среди деревьев точно хлопушка взорвалась. И кучер стал заваливаться с облучка в снег. Разбойники? Да нет, так, оголодавшие люди. Но с самыми дурными намерениями. Трое мужиков. Щерятся. Один осмелился подхватить лошадь под уздцы.
Сколько раз Шурка говорил: нечего в Водолагах делать! «Мы привы-ыкли».
— Пригнитесь. — Он запустил руку под изголовье, где крепился накрытый ковром скарб, и потянул на себя саблю. Всегда возил близко. Его ли учить, как зацепить ножны хоть сундучку за железную обивку, и сдёрнуть их, высвободив клинок?
Сам не успел опомниться, как всё кончилось. Двое осели в снег. А первый, что подхватил лошадей, на них же кровью и нахаркал. Генерал победно обернулся. Из саней, не мигая, смотрели три пары глаз. Катя плотоядно щурилась на сцену побоища. Вдруг Олёнка вырвалась из рук матери, прыгнула в снег — он ей выше пояса, — подбежала к отцу, обхватила ноги, дрожит, как лист:
— Больше так не делай…
Шурка оторопел. Ждал ликования. Ну перед кем ему ещё красоваться?
— …у тебя такое лицо…
Нет, эта девочка дорогого стоит. И, если Катя росла жар-птицей, в мать, то сестра — тоненьким подснежником. Озябла на прогалине. Не накроешь тёплыми руками, наклонит голову к земле и согнётся навеки. Хорошо, что нашлись его руки.
— Мы хотим ехать! — твердили барышни.
— Неприлично, — отрезал отец. — Я пекусь о вашей репутации.
— Да оставь ты их, — вмешалась Лизавета Андревна. — Я сама им что надо растолкую и что не надо запрещу.
Жена встала, придирчиво оглядела наряд супруга. Поправила Георгиевский крест у ворота. Чуть подёргала за ремень: он понял намёк и втянул живот. Теперь с иголочки. Может отправляться.
Театр он любил. «Волшебный край!» В старые годы ему не было дела ни до Фонвизина, ни до Княжнина, ни до Шаховского. Зато Дидло не надоедал. Балеты занимали более остального. Девчонки дрыгали ногами. Камер-паж, флигель-адъютант, полковник… он пялился.
Теперь пялились на него. Вернее, на мундир. Надо уметь не обольщаться.
Много раскланиваясь — ведь теперь все норовили забежать вперёд и поприветствовать, — Александр Христофорович прошёл в свою ложу. Нестройный гул из оркестровой ямы настраивал его на самые благостные воспоминания. Генерал вытянул ноги, сложил руки на животе и стал переваривать поздний обед, воображая здешние закулисные резвости десяти-двадцатилетней давности… Теперь не то, заключил он, просто потому, что больше в резвостях не участвовал. И всем сердцем сожалел, как старуха на завалинке, наблюдая девичий хоровод.
Вот! Нашёл слово. Тот, правый, поджимал губы по-старушечьи. А он? Вдовствующая императрица говорила, что Шуркина ухмылка лезет на уши. Так и есть. На левое ухо. Справа же — мачеха заставляет Золушку разбирать фасоль… Немедленно пресечь!
Бенкендорф стал рассматривать яруса и балконы. Полно народу, и, в отсутствие императорской семьи, все смотрят на него. Приятно? Уже надоело. «Я не медведь и плясать не буду!»
Его глаза зацепились за крайнюю ложу у самой сцены. Там восседала Венера-искусительница — меднолобая Аграфена Закревская. Вот баба не стареет, как была чайной розой, так и осталась! Во всём её облике читался вызов. Даже призыв: иди сюда и покажи, на что способен.
Бенкендорф одобрял подобных женщин. Львица, отдыхающая от полуденного зноя. Возьмёт то, что ей нужно, и не подумает никого смущаться. Скромность, стыдливость, неведение — уздечки, которые слабые мужья надевают на тех, с кем природа поделилась первобытной силой. Такая если прокатит, то уж прокатит.
Графиня была без супруга, что немудрено при её поведении. Однако рядом с ней сидел какой-то смуглый субъект во фраке. И он имел наглость из ложи поклониться Александру Христофоровичу как знакомому. Бенкендорф сощурился и обомлел. Пушкин. Точно Пушкин! Его что, целый день будет преследовать этот вертопрах? То в мыслях, то наяву?
Тут шеф жандармов задумался: а что лично для него значит роман Пушкина с мадам министершей? Может Арсений Андреевич, по просьбе жены, оказать сочинителю покровительство в каком-нибудь деле? И если да, то какая выйдет министерская пря! Из-за коллежского секретаря. Забавно!
Александр Христофорович усмехнулся и, чтобы отвлечься от неприятных мыслей, уставился на сцену. Пьеса давно шла своим ходом. И даже несколько раз срывала аплодисменты. Вернее, их срывал герой-любовник, парнишка лет 18-ти, чернявый, узколицый и рослый. Он безупречно трещал по-французски, явно не чувствуя в тексте препятствий, и строил такие уморительные гримасы, что становилось ясно: его талант не серенадный, а чисто комический.
— Сбегай, посмотри на афише написано, кто это? — Александр Христофорович отклонился к адъютанту, стоявшему, вернее, сгибавшемуся от смеха за креслом начальника.
— Парень — умора, — поделился тот и мигом исчез из ложи.
Да, всю труппу стоило везти в столицу из-за него. Ему бы «Недоросля» играть.
Закревская вынула из причёски розу и в полном восхищении швырнула на сцену. Её арапский любовник надулся.
— Сказано, Георгий Александров, — выпалил адъютант.
Ничего не говорящее имя. На сцену уже летели кошельки.
Особенно хорошо актёр декламировал. То нёс скороговорку, глотая фразы и торопясь, будто гнался за дилижансом. То вдруг замедлял темп и переходил на речитатив. В какой-то момент он едва не спел несколько предложений. И тут Александра Христофоровича точно разбил второй удар. Он привстал с кресла, вцепился руками в обитые бархатом перила и остолбенел. Дальше Закревская, Пушкин, зал, раёк — ничего не имело значения. Всё внимание сосредоточилось на кривлявшемся на сцене петрушке. И уже не речитатив, а голос, жесты, поступь — весь облик говорил за него.
Из-под тёмных бараньих кудрей — точно до последнего времени разыгрывал амура — смотрели дерзкие глаза Жоржины[5]. Вот он повернулся. Вот пошёл, наклонился, чтобы поднять кошелёк. Правая нога чуть согнута, левая не касается коленом пола. Так делала она. Шурка думал: изящная выучка — оказалось природа.
Закончилось первое, второе действие. Бенкендорф не поехал домой. Велел адъютанту ждать в карете. Сам спустился за кулисы. Кто посмеет его остановить? Гримёрки все знакомы по старым похождениям. Он ещё надеялся приметить в Александрове черты Дюпора. Так было бы легче. Но ведь Жоржина тогда созналась… Он искал. Сказали: умер, большая убыль среди детей.
На лестнице генерал столкнулся с князем Мещерским, премерзким старикашкой, известным дурными наклонностями. Добро бы ещё шарился по актрисам. Нет, целил в херувимов. Полон дом изнеженных распутных мальчиков.
— Добрый вечер, ваше сиятельство, — Мещерский поклонился первым.
Бенкендорф едва кивнул и вдруг встрепенулся.
— Вы откуда?
— Помилуй Бог, здесь о таком не спрашивают, — князь попытался проскользнуть мимо, но Александр Христофорович заступил ему дорогу.
— Вы полагаете, я буду повторять?
Мещерский смешался.
— Здесь на всю труппу одно украшение. Зато какое! — Он не успел договорить. Бенкендорф очень аккуратно и очень крепко взял собеседника за старомодное жабо.
— Чтобы ноги вашей здесь не было.
Князь осклабился.
— Как угодно-с, как угодно-с! Я и не ведал, что вы тоже по этой части, — и засеменил вверх по лестнице. Догнать бы и вломить как следует!
Времени жаль.
Воспитанников втиснули в свободные гримёрки. Жорж, как звезда, занимал отдельную. Александр Христофорович толкнул дверь. Привык, что в подобные места можно без стука. И тут же одёрнул себя. Ведь не к пассии.
Юноша, сидевший у зеркала, картинно обернулся. У него было тонкое нервное лицо с навечно приросшей маской наглости. Слегка раздувающиеся ноздри, как у матери. И голубые — из ложи Александр Христофорович ошибся, — голубые глаза.
Жорж не был удивлён или смущён посещением столь высокой персоны. А если и был, уже хорошо умел скрывать. Он успел привыкнуть к восхищению собственным талантом. Вызов и ленивая грация — вот что замечал собеседник в первую минуту. Но Бенкендорф сам в былые времена слишком много дней и ночей провёл среди актёров, чтобы не понимать: любые манеры здесь напускные, любой глянец стирается от прикосновения пальца.
— Я пришёл, чтобы… — он запнулся.
Жорж внимательно смотрел на гостя, не считая нужным помочь тому выпутаться из неловкой ситуации. Наконец, поняв, что генерал сам не вытолкнет из себя вторую половинку фразы, проговорил за него делано утомлённым голосом:
— …выразить мне своё восхищение.
Александр Христофорович не любил, когда им помыкали. Тем более размалёванные мальчики.
— С чего вы взяли? — его тон был ледяным.
— Тогда зачем? — нимало не смутился Жорж.
А действительно, зачем? Кой чёрт его принёс? Бенкендорф машинально взял со столика пачку записок, перевитых цветными ленточками, за каждую из которых была вставлена визитка. Сплошь хорошие дома. Но двусмысленность приглашений его взбесила.
— Положите на место, — отчеканил юноша. — Нельзя читать чужие письма.
Гость криво усмехнулся.
— Наверное, вы знаете, что я по долгу службы читаю чужую корреспонденцию.
На лице актёра расплылась презрительная улыбка.
— И что же в ней можно найти?
Генерал не смешался.
— Из этой, например, можно заключить, что вас зовут очень высокопоставленные лица. Но присовокупление к карточкам личных цидулок говорит о роде услуг, явно не театральных, которые от вас потребуются.
Жорж вспыхнул. Его подбородок задрожал от гнева. Предательски похоже, Александр Христофорович ещё сомневался!
— Положите, — глухо, с угрозой проговорил актёр. — Это мой хлеб, и вы не имеете права читать мне мораль.
«Имею!» — чуть не сорвался гость. Но, по сути, парень прав. Какая мораль? Под шёлковой актёрской драниной кожа да кости. Ах, каким худым он сам был в эти годы!
— Я всё-таки не понимаю цели вашего визита, — выдавил из себя юноша.
— Поклянитесь, что не пойдёте к князю Мещерскому.
Ничего глупее сказать было нельзя. Но Жорж сочно расхохотался, запрокинув голову и разом как-то расслабившись.
— Н-нет! Клянусь честью, которой не имею! Как бы ни бедствовал!
От сердца у Бенкендорфа отлегло.
— Вы не будете бедствовать. И честь у вас есть, — проговорил он, понимая, что запутывает собеседника ещё больше.
Тот перестал хохотать. Его лицо стало серьёзным.
— Всегда знал, что я — наследный принц. Только меня матушка в навоз обронила.
— Не говорите дурно о вашей матери, — попросил Александр Христофорович.
Повисла пауза. Они уставились друг другу в глаза, и Бенкендорф должен был констатировать: парень понимает если не всё, то очень близко к истине. Однако внутренняя деликатность заставляет его разыгрывать из себя нагловатого болвана.
— Так она была королевой?
— Она была великой актрисой, — Бенкендорф помедлил. — Французской актрисой.
— И отца моего вы знали? — спросил Жорж уже без тени ёрничества.
Знал ли он самого себя? Ещё вопрос.
— Он искал вас, — не без труда проговорил Александр Христофорович. — Ему сказали, что младенцы, которых разобрали на лето перед войной по деревням, погибли.
— Погибли, — подтвердил Жорж. — Только я не поехал, у меня была горячка. И что же этот папаша так неприлежно искал?
Бенкендорфу захотелось сказать, что он от природы человек неприлежный. Но вместо этого вышло нечто жалобное и просительное:
— Вам только восемнадцать. Ещё многое можно исправить…
— Например, что? — враждебно насупился собеседник. Каких кренделей небесных ему посулят? После голодного детства с босыми ногами на каменном полу? После тычков, оплеух, унижений? После гостиных знатных дам, где он король на час и слуга на ночь? После слюнявых восхищений, как у Мещерского? Вот ведь люди уверены, что им не укажут на дверь. А он указывал!
— Вы хорошо ездите верхом? — осведомился гость.
Кивок.
— Фехтуете?
Конечно, их учили.
— Языки?
— Французский, итальянский, немецкий хуже.
Нехорошо, нельзя забывать язык предков.
— Я могу устроить вас в лейб-гвардии Уланский полк. Тот что в Гатчине. Конечно, рядовым. Но вы, я думаю, быстро пойдёте наверх. Ваше воспитание, манеры — порукой того, что офицеры не оставят вас вне своего круга. Я похлопочу. Война, поход — словом, первый чин не заставит себя долго ждать.
— У меня нет средств, — уныло протянул Жорж. — В полку надо себя содержать.
— Средства найдутся.
Щедро. Даже слишком. Соглашайся, дурак, твердил Жоржу внутренний голос. Благодари и кланяйся. Но какое-то глубоко сидящее упрямство запрещало принять подачку.
— Меня обещали взять в основную труппу. — Дерзости в этом ответе было больше, чем ума. — Я привык зарабатывать на себя сам.
— Вот таким способом? — Александр Христофорович взвесил на ладони пачку записок. — Уверен, приглашений будет ещё больше.
Жорж готов был кусать губы от досады, но не мог пересилить себя.
— Поступим так, — сказал Бенкендорф. Чего ему только стоило это спокойствие! — Вы выберите, какое из предложений привлекает вас больше. До отъезда в поход я в городе. Где меня найти, вы знаете.
Генерал вышел на ватных ногах и не знал, что оставил за спиной. Может быть, Жорж смеялся и вечером в кругу приятелей-актёров рассказывал о визите аж шефа жандармов. А может быть, плотно затворил дверь и долго рассматривал себя в зеркало. Трогал пальцами ямочку на подбородке, тонкую, как у отца, и повторял: «Да, нет».
В карете Александр Христофорович взял своё лицо ладонями и постарался растянуть на всю физиономию левую половину. Он был молод, беспечен, глуп. Он не знал, что надо продолжать искать. Или не хотел знать? Боялся хлопот. Неужели ещё тогда правый человек сидел в нём?
«Уходи, уходи, уходи! — взмолился Бенкендорф. — Это мой сын».
«И что с того? — возразил циник. — Ты мало сыновей по земле оставил? В каждой деревне. Пахарь-сеятель».
«Ну, этот, по крайней мере, нашёлся, — огрызнулся Александр Христофорович. — Значит, Бог так захотел».
Он прибыл домой поздно и, никого не будя, поднялся в кабинет. Здесь у стола стояла походная кровать. Раскладная. Как у государя.
Затеплил свечу. На столе опять выросла горка новых бумаг. Они не кончались. Преодолев брезгливость, генерал взял сверху лист, другой. До того ли? Лечь, даже не раздеваясь.
Имена привлекли внимание. Опять Пушкин. Свет клином сошёлся! Оказывается, ещё в Одессе — экая древность — он написал какую-то афеистическую мерзость в стихах, где непохвально отзывался о Пречистой Деве.
Дальше шли куплеты. Их Бенкендорф читать не стал. Завтра. Всё завтра. Он прочтёт и возмутится. А сейчас нет сил.
Пахло мокрым снегом пополам со свежим солёным ветром, бежавшим с залива по Неве. Совсем недавно вскрылся лёд, как обычно, с чудовищным треском и нагромождением глыб друг на друга. Вода из Финского, с моря шла навстречу речной. Они сшибались под белым панцирем и начинали кипеть, будто со дна били ключи.
Посмотреть на ледоход сходились толпы зевак, мужики махали шапками, точно приветствуя царский поезд. Дамы выходили из карет, кавалеры соскакивали с подножек. На их лицах помимо воли расползались ни к чему не относящиеся улыбки, а в глазах поблёскивало нечто дикое. Точно и они, вопреки воспитанию, готовы были, как мужичьё, орать: ура! Зрелище пугало. Посольские экипажи объезжали набережную по ближним улицам. Вдруг крошево попрёт через парапет, да и народ шалый.
К счастью, светопреставление на реке продолжалось недолго. Через пару дней Нева бывала уже чистой. Успокаивалась, прозрачнела и несла светлые стеклянные струи в залив, ловя ими голубое в клочковатых облаках небо.
Вчера по обычаю, заведённому ещё Петром, полицмейстер переплыл реку на ялике, показывая горожанам, что переправа открыта. На середине он зачерпнул воду в серебряный стакан и отправился во дворец, где его ожидал государь в окружении свиты.
Его величество принял стакан, обёрнутый белой салфеткой. Опрокинул сразу, целиком. Подавил кашель, от холода аж зубы свело, и с улыбкой провозгласил:
— Чистая!
Город мог пить.
Если бы скромная и скрытная императрица Александра Фёдоровна знала, сколько важных лиц обеспокоено её частным делом, она сначала сконфузилась бы, а потом пришла в крайнее негодование. Но то, что для неё — полностью ушедшей в семью — казалось личным, сугубо интимным, только между нею и мужем, никак не могло быть признано на государственном уровне касающимся одних августейших особ. Напротив, для кого-то оно являлось признаком грядущей катастрофы. Для кого-то открывало лазейку наверх, сулило счастье, стоило только подобрать подходящую пассию и через неё влиять на государя.
Было бы наивно полагать, что Никс этого не понимал. Болезнь жены била его влёт не только как мужчину, но и как императора. Ведь Шарлотта, его Шарлотта, была слишком горда, чтобы просить, и слишком высокородна, чтобы выманивать. Окружающие считали, будто она просто нежна и слаба, чтобы давить на властного супруга. Но скажи она слово, и ей, матери его детей, он никогда ни в чём бы не отказал. Просто таково было её решение. Собственное. Выстраданное. Неизменное.
В ночь на 15 декабря, после страшного дня, государь поднялся к дверям спальни, чтобы посмотреть, как семья. Увидел в щель: дети лежат на кровати и делают вид, будто спят. А Шарлотта стоит в углу у киота и шепчет: «Господи, только спаси его! Я буду никем. Просто его подругой. Больше никем».
Он оценил жертву. В семье никто никогда не пытался на него влиять. Добровольно, а не по слабости. Никсу прикрывали спину щитом. И вот теперь стена рухнула.
Был случай, после 14-го. Уже в Москве, на коронации одна несчастная мать припала к стопам императрицы, моля о сыне. Едва оправившись после цепи припадков, Шарлотта сказала только: «Обратитесь к Александру Христофоровичу. Он может». Много потом толковали: как это? Бенкендорф может, а царица нет? Но Александра Фёдоровна, от рождения, от венценосного детства в Берлине, знала и умела то, что любая другая — век учись, не сумеешь. Она одним словом остановила на пороге их дома любое попрошайничество, даже святое, слёзное, за родных. Ибо в семье государь — суть человек и не должен встречать монарших дел, они остаются за дверью.
Между прочим, тогда Шурка действительно помог, потому что именно его, не мужа, попросила императрица. А её просьбы — приказ, и часто разбрасываться подобными требованиями она себе не позволяла. Цедила по чайной ложке: раза два в год. И шеф жандармов умел ценить царскую деликатность. Ему тоже не мешали работать. Не в последнюю очередь из-за этого Бенкендорф и взвился: «Девочку им!»
Он не был идеалистом и понимал: рано или поздно девочка будет. Но не сейчас. Дайте подготовиться. И подготовить, если надо.
Покои Александры Фёдоровны прятались в глубине Зимнего, на втором этаже, над кабинетом мужа. Порой из-под своих белёных, буквально на голову поставленных сводов император слышал, как жена на лёгких башмачках скользит от окна к ширме, от камина к столу, застывает перед высоченным зеркалом, крутится и так и эдак, примеряя наряды, постукивает в раздумье ножкой.
Ему нравилось минутами отрываться от бумаг и поднимать голову к потолку. Но с недавних пор Шарлотта то металась, едва задевая ковёр, то сидела тихо как мышка.
Государь мучительно сглатывал, проводя рукой по кадыку, и снова опускал голову к документам. У него потели ладони, и бумага становилась влажной, чернила пачкали подушечки пальцев, на них налипал золотой песок, которым пересыпали страницы.
Пойти сейчас к ней, вскинуть на руки, занести в дубовые двери — в синюю, васильками затканную спальню, где жёлтое грушевое дерево изгибает изголовье кровати в свиток… Лоб опять касался бумаг на столе. Над головой снова топали — кажется, супруга сердилась на наряд, не находила его красивым.
— Ваше величество. — Портниха не осмеливалась её тревожить, но, в конце концов, платье ещё не готово. Можно подогнать по старым, только вот… императрица всё время худеет. Костюм с прошлого маскарада уже висит, образуя на талии некрасивый напуск.
— Ваше величество.
Шарлотта торопливо вытерла лицо шалью и обернулась. Она знала, что и портниха, и введшая её в комнаты фрейлина запретят себе заметить красные глаза хозяйки. Женщины держали наряд на вытянутых руках. Воздух из форточки едва шевелил газ крылышек на плечах платья и раздувал пышные прозрачные рукава.
— Отнесите в спальню.
Восхитительный крой! Ярко-синяя юбка и лиф с белыми вставками. На секунду Шарлотта вообразила, какой красивой и желанной будет в этом платье, когда её волосы соберут в тяжёлый тёмно-русый узел, только на висках завив чередой ломких куделек. Как муж снова взглянет на неё. Как захочет её, и никого другого…
Ей всегда так нравилось то, что с ними происходило! С первой встречи. И за исключением страшных дней декабря, два года назад. Между тем они с Никсом только входили в долгую полосу из мутной холодной воды. Каждый готов был протянуть руку, чтобы поддержать плывущего рядом, и не делал этого только из боязни быть неправильно понятым.
На следующий день Бенкендорф очень деликатно опросил лейб-медиков. Оказалось, что они только рекомендовали быть поосторожнее. Никаких запретов, боже упаси!
Можно было ликовать и махать флагами. Но! Являлся новый болезненный вопрос. Вдруг его величество сам желает отдалиться от супруги? Одиннадцать лет брака — достаточный срок для притупления чувств.
Только вот его величество менее всего походил на человека с притуплёнными чувствами. А походил на огненный вулкан, чуть что плюющийся лавой. Подготовка к походу отнимала массу времени, и Александр Христофорович мог положа руку на сердце сказать: невыносим! Въедлив, недоверчив, готов сам сорок раз всё проверить и всех загонять.
Уже досталось Волконскому, Орлову, Чернышёву, Нессельроде, Канкрину, Дашкову, Блудову — и обратно в азбучном порядке. Уже все заметили, что государь работает дни и ночи, уже каждый задался ненужными вопросами, уже посмотрели на бедняжку-императрицу с осуждением. Мол, что творится? Приведи мужа в чувства…
Среди множества совершенно неотложных дел, которые никак не могли подождать до послепохода, было и посещение мастерской итальянского скульптора Гвидо Больони, которому заказали три мраморные статуи для зимнего сада в Аничковом. Венера, Елена и Леда. И надо ж такому случиться, что они оказались готовы! Очень не вовремя, по мнению Александра Христофоровича, которого государь, конечно, потащил с собой: де у него хороший итальянский и в мраморах он разбирается, проведя юность в Элладе среди патриотических разбойников.
Сам Никс разбирался гораздо лучше: великих князей лет с шести заставляли копировать картины в Зимнем. Мария Фёдоровна обладала недюжинными способностями: рисовала, резала по камню, лепила. Поэтому считала, что и детям по наследству перешло дарование. Может, не зря.
Мастерская Больони находилась на Миллионной улице. На третьем этаже, в настоящем парижском гренье (у нас не понимают, что это просто чердак), с трудом воспроизведённом под хмурым петербургским небом.
Пока поднимались, Александр Христофорович чертыхался про себя на каждом пролёте. Жена права: пора избавляться от брюха. Тяжело себя носить, сердце шалит, одышка. Какой был тощий: одни рёбра. Через живот хребет прощупывался. Как сейчас у Жоржа.
«Не теперь», — остановил себя шеф жандармов. Государь скакал впереди через три ступени, и надо было поспевать.
Мастерская под крышей имела с десяток слуховых окон и один большой эркер, озарявший светом всё пространство. Фигуры стояли среди творческого беспорядка: тряпки, куски засохшего гипса, инструменты — итальянцы не отличаются нордической аккуратностью, но статуи выше всяческих похвал.
С первого взгляда было ясно, что все три сняты с одной модели. Венера, сидящая в раковине, как в ванне. Елена, расчёсывающая волосы, так что они рассыпались по телу, как складки мокрой туники. И Леда верхом на лебеде. Присев на корточки, прекрасная дева сплеталась в страстных объятиях с крылатым демоном, чья шея очень деликатно выныривала у неё между ног.
Не то что государь, Шурка покраснел. Но с него быстро схлынуло. А вот император весь визит то косился, то оборачивался.
— Эта статуя несколько… откровенна, — скороговоркой заявил итальянец. — Я пойму, если вы её не купите.
— Нет-нет, копия восхитительного образца, — такой же скороговоркой отозвался государь. — Конечно, её купят. Возможно, не для Аничкова, это семейный дворец…
Зачем оправдываться?
— Но для собственной дачи подойдёт.
Да, в самом дальнем углу, за кустами. Страматища! Шурка так и увидел картину: гуляет её величество с зонтиком, в окружении дочерей, и о чудо!
— Ваше величество, — он выразительно посмотрел на часы.
Государь вздрогнул и заторопился.
-Да, да, уходим. К вам приедут и заберут работы. Все три. Что за сомнения? Блестящие пропорции. Трудно и вообразить совершеннее. Как древние мастера умели…
Итальянец рассыпался в благодарностях. Пропорции он не выдумывал и не копировал. Это натурщица. Ей только 15. Но она креолка, и её формы безупречны. Хотите взглянуть?
— О нет, модель и мастер — это святое. — Кажется, Александр Христофорович поторопился, потому что поймал на себе удивлённый и неодобрительный взгляд императора.
На лестнице он ещё больше озадачил Никса тем, что извинился и вернулся в мастерскую. Больони расставлял стулья.
— Я хочу, чтобы вы завтра же покинули столицу.
Скульптор едва не сел от неожиданности.
— Но мне сделаны ещё заказы…
— Вы получите втрое, только уезжайте. Девочка должна убраться с вами.
Кажется, Больони понял и замялся.
— Простите, ваше сиятельство, но этого никак нельзя сделать. Её нанял на службу ваш министр иностранных дел.
Такого Бенкендорф не ожидал. Какую службу? Фигурой в саду?
— Горничной при дочери. Его сиятельство хочет, чтобы та овладела итальянским.
Прекрасное объяснение!
— Где она?
Дверь в самом конце коридора. Девичья светёлка. Натурщица сидела за столом и спичкой с намотанной тряпочкой ковырялась в ушах. Похвальная аккуратность. Лицо у неё было глупое, как у козы в ленточках.
— Вали отсюда, девочка, — сказал Александр Христофорович на чистом итальянском языке. (У потомков Данте была замысловатая брань, которую Шурка почёл долгом выучить, когда в 1808 году ездил в Неаполь с тайным поручением). — Сеньор Больони продал тебя в притон. А тебе говорит, будто ты станешь горничной в приличном доме.
Испуг растёкся по лицу модели.
— У меня нет денег на дорогу. Всё, что мы зарабатываем, у хозяина.
Бенкендорф кивнул.
— Завтра утром за тобой придут двое жандармов, которые посадят тебя у Биржина на пироскаф. В Кронштадте также будут ждать, препроводят на корабль и вручат деньги до Италии.
Креолка кинулась перед ним на колени и пыталась поцеловать руку.
Спустившись на улицу, он ожидал не увидеть императорского экипажа. Николай Павлович никогда не был терпелив. Мог вспылить и уехать. Но нет. Карета стояла. Государь ёрзал.
— Где вы застряли? Куда вас вообще понесло? — Щёки у него до сих пор пылали.
— Мне показалось, что цена несообразно высока для мрамора такого качества, — невозмутимо отозвался Бенкендорф.
Его величество выдул ноздрями воздух с крайним неудовольствием.
— Вы меня позорите. Я не купец, чтобы торговаться.
Государь ещё какое-то время распекал его. Александр Христофорович делал внимательное лицо. А сам крутил в голове фамилию Нессельроде. Итак, Карлик. Натурщица — пробный камень. Пробьёт оборону, можно будет позаботиться о серьёзной благородной даме, которая даст ему прямой доступ к Хозяину[6]. Между тем Хозяин… уже от статуй краснеет.
Как он мог сплоховать? Не заметить самого очевидного? Позавчерашняя простуда заняла всего один день — большего должность не позволяла. Особенно после месячного отпуска. Да-с, господа, и глава тайной полиции имеет право навестить родных. В Штутгарте, где служил послом брат Константин и умерла невестка Мари, оставив двоих детей. Так что путешествие не назвать приятным.
Шурка рванулся. Полторы недели! Курам на смех! Бывало, он за это время успевал доскакать из Парижа до Петербурга. А нынче от толчков в задницу разыгрался геморрой, бока болят и голова простужена — сквозняк.
Штутгарт встретил его мелким дождём. Ветер пригоршнями бросал капли в стекло кареты и мигом задувал свечку над изголовьем. Петербург ещё дремал, скованный льдом, а Вюртемберг просыпался для весны и первой зелени. Шурка распахнул дверцу кареты и на ходу стал вдыхать влажный тёплый воздух. Впрочем, вскоре завоняло раскисшим от слякоти конским навозом с мостовой и мокрыми помоями из мусорных ям.
По правилам следовало ехать сначала во дворец. Но Бенкендорф велел на квартиру брата. Особняк не был ни особенно роскошным, ни особенно большим. Жёлтый с белыми колоннами, крыша треугольником, ступени прикусывают тротуар. Сквозь гардины не пробивался свет. В первую минуту показалось: дом пуст.
Но выбежавшие встречать лакеи успокоили: де барин и дети тут, только… Это «только» Бенкендорф увидел собственными глазами. Константин сидел в гостиной и… не пил. Уж лучше бы он наматывал пьяные сопли на кулак. Тогда бы брат, по крайней мере, знал, что делать.
Костя его не узнал, даже не встал, когда дверь открылась. У Шурки сердце кровью облилось. Он словно увидел себя со стороны и в самом плачевном состоянии. На похоронах посол ещё держался, а дома взвыл, как потерянный младенец. Не знал ни счёта времени, ни что с ним на самом деле произошло. Всё казалось, что Мари рядом, что она садится в кресло, заводит разговор, зовёт детей, а те не идут. И он кричал, бил по столу рукой, требовал привести сына и дочь. А от них — чтобы они целовали мать и слушались всех приказаний. Шли гулять или, напротив, спать, получив её благословение.
Девочка плакала, а мальчик стал злым и отчуждённым, так сильно испугался. В любом случае детям здесь не место, решил Александр Христофорович.
— Костя, — он присел возле брата и снизу вверх заглянул ему в лицо. — Ты меня слышишь?
Больной, осунувшийся, с отсутствующим взглядом и всклокоченными волосами — Шурке вдруг пришло в голову, что примерно так он сам выглядел, когда его бросила французская актриса Жорж. Нервная лихорадка до видений и потери памяти.
Он взял брата за руку.
— Посмотри на меня! Это я. Посмотри. Давай обнимемся.
Константин вяло качнулся вперёд и даже попытался поцеловать брата в щёку. Шурка почувствовал, что щетина у того сухая.
— Ты должен плакать, — он тряхнул младшего, но не извлёк ни звука. — Ну же.
Константин замычал.
— Я сейчас тебе врежу. Я видел, какой мавзолей ты отгрохал Мари. И для себя место выкопал. Хорошо, дату собственной смерти не приказал на камне выбить.
— Не хочу! Не хочу! — Константин затряс головой. — Это ошибка. Мы должны были вместе… вместе…
И жить, и умереть. Бывают красивые семьи. Среди тысяч обычных. И хотя Костя с самого начала знал, что у Мари чахотка, но всё надеялся, что Господь подкинет ещё годок. Так прошло 14 лет.
Шурка крепко держал брата за плечи, заставляя разговаривать с собой, не отвлекаясь на тень жены, будто бы кружившую тут же по комнате.
— Смотри на меня. На меня! — требовал он. — Рассказывай мне. Её здесь нет.
Костя поперхнулся воздухом. Хотел возражать, а потом уткнулся брату в плечо, горестно и тяжело задышал, затрясся боками.
— Плачь! Плачь! — требовал Шурка, яростно стуча ладонями по его спине, будто выколачивая вместе со стонами потоки слёз.
— Мы собирались в июне во Флоренцию. Мари хочет…
— Хотела.
Это и прорвало плотину. Брат наконец разрыдался.
— Я заберу детей, — говорил старший. — А ты пока сдай дела. Твоя миссия окончена. Домой. Тебе лучше сразу на театр военных действий. Развеемся. Вспомним старое.
Обратно он возвращался с племянниками. Глядел на малышей, таких похожих на его собственных, и думал, как странно складывается жизнь. В четырнадцатом году, после свадьбы брата, подарил свою деревеньку. Была у него не родовая, выслуженная. Сосновка. Думал, зачем мне? Я перекати-поле. А тут семья. Настоящая. По любви. Может, на старости лет притулюсь. Теперь выходило: и дом у него, и к своим пятерым он везёт ещё двоих. Разве непонятно: единственное горе — смерть. Всё остальное поправимо.
22 апреля, в именины императрицы, бал был не самым большим и не самым пышным. Но, пожалуй, самым элегантным и изящным за целый год. На этот раз Эрмитажная галерея живописи обратилась в танцевальную залу. Просто удивительно, как хорошее освещение и гирлянды цветов преображают покои. Знакомые комнаты становятся волшебным чертогом, стоит только расставить вазы и вкатить кадки с пальмами.
В первый раз Александр Христофорович озаботился количеством свечей, прогорающих за один такой вечер.
— Мать, мы сколько воска тратим?
Он вступал в зал под руку с супругой. Лизавета Андревна была, как это, «в полном расцвете пленительности»? На его взгляд, расцвет пленительности у неё наступал ближе к зоре и далеко не в таких нарядах. Но следует верить художникам.
Чеканный профиль, нос с горбинкой, чёрные брови вразлёт, чуть поджатые губы. А ведь несладко ей с ним! И когда искоса бросает на него взгляд, легко прочесть: «Всю ты душу мою вынул». Шурка даже расстроился. Неужели он такой плохой муж? Ведь старается… Вспомнилось, как весной 24-го поехал на ту сторону реки навещать сестру, а Нева возьми да и вскройся. Пришлось три дня куковать. Даже весточку домой не пошлёшь.
Через трое суток явился. У жены было такое выражение лица, будто с грохотом упала рама и вылетели все стёкла. Лизавета Андревна решила, что супруг вздумал перебежать по движущимся льдинам. И утонул. Вообще-то в его стиле. Но годы…
Увидев мужа живым, она закричала от радости и упала ему на грудь, но в глубине глаз застыл вопрос: почему?
Почему не побежал? Нет, слава богу, что не побежал. Но всё же… С тех пор временами она как-то странно посматривала на него, точно решала: знает ли этого человека? Тот ли?
Впрочем, в ноябре всё встало на свои места. Страшное наводнение снесло полстолицы. Александр Христофорович ушёл на дежурство во дворец и, застигнутый бедствием, решил вступить в бурные воды, чтобы спасать страждущих.
Нырял и плавал на холоде весь день. Наконец добрался домой, где никто ни сном ни духом не знал о его геройствах. Накануне повздорили: не то напился, не то за кем-то ухлестнул — уже не помнил.
Лизавета Андревна встретила мрачно, но, увидев воду, текущую прямо на лестницу, ахнула, схватила за руку, потянула внутрь. Закричала на слуг, чтобы вёдрами грели воду и лили в ванну. А сам муж прилип к печке и наотрез отказывался двигаться, только на пол с него натекала преогромная лужа.
Когда Шурка уже отогревался, лёжа в невероятно большом корыте для белья, Лизавета Андревна вошла, присела на край и взяла его за руку.
— Ты прости меня… — Она сдула со лба влажную чёрную прядку. — Вечно я…
Узнала-таки! Он довольно заухмылялся, притянул жену к себе, едва не уронил в кипяток и, с трудом видя её лицо сквозь пар, целовал долго, без пощады. Ещё поживём.
— Так сколько воска?
— Смотря какого, — рассеянно отозвалась дама, поводя направо и налево головой и стараясь держать подбородок как можно выше.
До появления августейшей четы танцев не начинали, но, едва отворились двери и в зал вступили император с императрицей, заиграла мазурка. Множество пар, ожидавших только взмаха смычка, пустились в пляс. Но сами венценосцы, обычно такие ласковые и общительные, выглядели несколько странно. Государь с наигранной весёлостью держал жену за руку, но старался смотреть куда угодно, только не на неё.
А Александра Фёдоровна — лёгкая, как пёрышко, и живая, как лесной родник, бегущий по камням, — сейчас походила на тень самое себя и даже ступала как-то неуверенно. Она и сейчас была самой красивой и грациозной из присутствующих дам. Но выражение растерянности, даже испуга портило её.
Целая толпа красавиц окружила государя, повсюду следуя за ним, жадно пожирая глазами и ловя каждое слово. Он среди них смотрелся, как римский триумфатор, гордо вздымая плечи. Но минутами на его лице мелькало точно такое же, как у жены, выражение потерянности. Словно и он не знал, куда идти.
Ну да ему готовы были помочь! Тон задавали графиня Строганова, графиня Завадовская и совсем юная княжна Урусова — девушка лет 18, изумительно красивая, пышная, бело-розовая, очевидно, не понимавшая, как себя держать.
О ней уже все шептались и делали неблагоприятные заключения, которые бедняжка только подтверждала своей полной покорностью перед императрицей и каким-то испугом пополам с недопустимой короткостью в отношении императора.
Окружающие изо всех сил старались этого не замечать. Но дамы уже с явной холодностью огибали княжну, не здороваясь с ней. А деловые люди, напротив, начинали оказывать знаки внимания. Мимоходом, не чересчур заметно, но всё-таки.
Танцевали много. Катионы, мазурки, галоп, вальсы. Последние государь, как галантный рыцарь, отдавал супруге. И когда они шли в паре вместе, то взаимное напряжение чувствовалось даже на расстоянии.
Александр Христофорович мысленно приставил телеса Урусовой к изящной девичьей головке императрицы. Несоединимо. Бенкендорф вспомнил, как на заседании Государственного совета глянул под руку его величеству. Тот, слушая доклад, развлекал себя карикатурами. Уже были изображены все члены почтенного собрания. Уже государь пошёл привычно выводить образ супруги в форме лейб-гвардейских полков. Каска с плюмажем, из-под неё кудрявые локоны. Ботфорты выше колен. Всё соразмерно. Тут бы и остановиться. Но нет, Никс надавил на пёрышко и начал с заметным раздражением пририсовывать Шарлотте недостающие округлости.
Всё это живьём предлагала княжна Урусова, а за ней Завадовская и ещё с десяток пухлых лебёдушек. Рядом с ними императрица выглядела и чище, и юнее. Но что она могла противопоставить? Рёбрышки по-баварски? В попурри, когда государь выбирал её одновременно с одной из соперниц, она от гнева краснела до белков глаз.
— Ещё не умеет скрывать, — послышался возле Бенкендорфа тонкий женский голосок.
Генерал вздрогнул. Звук шёл справа и снизу. К нему без церемоний, по праву свойства, подошла Елизавета Михайловна Хитрово — «Лиза grand gala», как её дразнили в городе за любовь к музыке и неуместное стремление обнажать плечи.
— Я говорю, что её величество ещё не научилась прятать ревность, — заявила собеседница. — У неё из глаз сыплются искры, способные спалить бедную княжну Урусову.
— Не возьму в толк, о чём вы говорите, — холодно отозвался генерал.
Елизавета Михайловна смерила его долгим понимающим взглядом. Потом кивнула.
— Вы либо слепец, либо лукавите. Скорее второе.
Тот промолчал, показывая, что тема неудачна. Но от мадам Хитрово не так легко было отвязаться. Дочь фельдмаршала Кутузова, супруга барона Тизенгаузена, потом нашего посла в Неаполе Хитрово, она осталась после его смерти с двумя дочерями от первого брака и при очень скромном содержании. Покойный государь Александр Павлович воззрел на её бедствия и поправил дело солидным пансионом, что позволило Елизавете Михайловне вернуться в Россию уже гранд-дамой с дочерью Катей.
Последняя имела неосторожность понравиться на курорте в Бадене прусскому принцу Вильгельму, брату нашей императрицы. Был роман. Елизавета Михайловна повсюду преследовала юношу, как гончая. Требовала жениться. Но дело замяли. И в отечество мадам Хитрово приехала уже с воспитанником, маленьким князем Эльстоном, на содержание которого берлинский двор отпускал солидную сумму. Сама же Катрин Тизенгаузен, скромная и довольно застенчивая, снова ходила в девицах. Таков свет. Говорят, скоро из Вены приедет её старшая сестра Долли с мужем-послом Фикельмоном, и семейство воссоединится.
Все эти сокрытые от посторонних глаз пружины ставили Елизавету Михайловну очень близко к императорской семье и делали своей в дипломатическом корпусе. Опасное сочетание.
— Его величество за последний год чуть пополнел, и семейное сходство явило себя во всей силе, — заявила Хитрово. — Хотя государь Александр Павлович был существом неземное. Его ангельская доброта, кротость и умение одним ласковым словом расположить к себе сердца ни с чем не сравнимы.
Бенкендорф рассеянно кивнул.
— Не так ли? — настойчиво потребовала Елизавета Михайловна. — Хотя, конечно, находятся низкие души, которые слишком быстро забыли все пролившиеся на них благодеяния…
— Да, да, безусловно, — поспешил подтвердить Бенкендорф. — Покойный был ангелом, истинным благодетелем человечества.
— Я иногда с горечью удивляюсь, как нынешний государь, столь ему близкий, усвоил себе совсем другие манеры?
— Что вы имеете в виду? — не понял Александр Христофорович.
— У него вид гордого завоевателя, даже триумфатора. Что, конечно, не может нравиться иностранным послам и иностранным подданным империи. Я убеждена, что улыбка и сердечное поведение с ними покойного императора были в тысячу раз милее и очаровательнее. Возьмём поляков…
Менее всего Александр Христофорович хотел их брать.
— Жители западных губерний чувствуют себя париями в империи, где всякий имеет свои права.
«Да у них прав больше, чем у всех!»
— Покойный государь обещал им приращение земель, и они пошли за ним. Бойтесь обмануть беспокойную, кипящую патриотизмом нацию.
— Покойный император даровал им конституцию, — напомнил Бенкендорф, — которая ими же не исполняется. Нынешний государь, по крайней мере, их не обманывает. Не манит несбыточными иллюзиями. Либо они подчиняются законным требованиям…
— Ах, эти утеснительные требования! — с чувством воскликнула Елизавета Михайловна. — Нынче очень удобный момент всё поставить на свои места. Взгляните, государь оказывает знаки внимания не только Урусовой, но и Завадовской, урождённой Влодек. Если ей дать укрепиться, как при покойном ангеле Нарышкиной[7], поляки будут знать, что у престола для них есть ходатай и заступник. Что государь их не презирает.
Бенкендорф только покачал головой. Елизавета Михайловна вспыхнула.
— Думаете, я говорю от своего имени? Варшава вскипает при каждом требовании из Петербурга. Оба соседних двора очень обеспокоены. Влодек всех бы устроила…
Как удобны такие люди! Ей поручили, она обронила на балу. Кто примет всерьёз дамскую болтовню?
Бенкендорф молчал.
— Ах, вы негибкий, — мадам Хитрово погрозила ему пальцем. — А государь молод, вспыльчив, прям. Он наделает много ошибок. Надеюсь, у него найдутся более дальновидные советники.
Александр Христофорович поискал глазами жену и взмолился о спасении. Та немедленно пришла на помощь. Через минуту она уже щебетала с навязчивой собеседницей, а муж переводил дух.
— Получили урок? — возле него, как чёртик из табакерки, возник Нессельроде. — Очаровательная женщина, не правда ли? Умная, полезная, со всеми знакома и всеми принята.
Александр Христофорович не имел желания спорить.
— Конечно, я предпочёл бы не польку, а немочку, — продолжал Нессельроде. — Но всему своё время. Зачем выгнали мою креолку? Есть своя на примете? Не сейчас. Урусова мелькнёт. Влодек останется. Верьте мне.
— И зачем нам Влодек? — как бы через силу выдавил из себя генерал.
— Затем, чтобы распечатать сосуд императорской нравственности, — без обиняков заявил Карлик. — И приучить общество к тому, что подобное возможно. Здесь прыгает чернявая девочка по фамилии Россети, совсем крошка, фрейлина её величества. Она, если не ошибаюсь, проторила дорожку. И теперь её сватают за князя Голицына, когда супруга даст ему развод.
«Не даст, — огрызнулся Бенкендорф, — все знают Принцессу Ноктюрн».
А вот про Россети он не знал. Бойкая, глазастая, языкатая. Да не сама ли она о себе рассказывает? Цену набивает?
Назревал момент, когда следовало быстро, мимоходом переговорить с каждой. Россети он поймал первой. Просто вышел вслед за ней в соседний зал и, по возвращении фрейлины из дамской комнаты, весьма учтиво взял за локоть.
— Мадемуазель?
Испуг, вспыхнувший на смуглом лице, был ответом на его опасения. Болтает.
— До меня дошли неприятные слухи.
— Не понимаю…
— Понимаете. Вы единственная фрейлина, которую их величества брали с собой летом жить в Монплезире. Откуда разговоры, будто вы не устояли в нравственности?
Бедняжка сначала не нашла, что сказать, а потом выпрямилась, вскинула голову и выпалила:
— Что с того? Если я одна уехала с августейшей семьёй, значит, я зачем-то нужна. Вот люди и делают заключения.
— Зачем же вы их подтверждаете?
— А затем… — черноглазая крошка задрала вверх дрожащий от храбрости подбородок. — У меня нет приданого. Как думаете, скоро меня возьмут замуж? И кто? Один шёпот за моей спиной делает меня интересной. Подаёт женихам надежду, что они не будут оставлены высочайшей милостью.
Бенкендорф отпустил её локоть.
— Но ваши благодетели, государи, зачем же их ославлять?
В глазах фрейлины мелькнуло что-то яростное и жадное.
— Они и так счастливы. Боже, как они счастливы! Неправдоподобно. Так не бывает! Если бы вы только видели, как каждое утро дети кидаются друг к другу и к родителям, начинают наперебой рассказывать, будто расстались год назад, а не ночь провели порознь, — её подбородок ещё сильнее затрясся. — Его величество — редкий отец, он их не бросает, он с ними возится. А я? А мне? Он заботится обо всех. Когда я промочила ноги, он велел слугам протереть их спиртом у камина. И я видела, как он смотрел на мои босые ступни. Если бы не его честность по отношению к императрице, не железный характер, он был бы у моих дверей в ту же ночь!
«Да там всё рядом! — возмутился Бенкендорф. — Тут спят супруги, тут дети, тут слуги».
Девушку колотила горячка.
— Я смогла бы подарить ему радость. Но он слишком твёрд в принципах. Будет лежать, вздыхать — через три стены слышно — и ни за что не подойдёт.
— Мадемуазель, вам надо замуж, — сказал Александр Христофорович. — Но не метьте слишком высоко. Придётся потом объяснять супругу, почему чаемые императорские милости не воспоследовали.
Россети закусила лиловую губку. До чего милы эти смуглые очаровашки! Только кожа грубовата. Государь сам признавался, что теряет возбуждение, едва коснётся такого наждака.
Что ж, пойдём к розам. Благо Завадовская только что прошла с его величеством тур в котильоне, и теперь он снова крутил волчком Урусову. Шарлотта беседовала с женой английского посланника леди Дисборо и время от времени бросала на мужа несчастные, полные упрёка взгляды.
Бенкендорф двинулся к восхитительной Влодек, плечи которой торчали из кружевного выреза платья, как взбитые сливки из вазочки. После танца она обмахивалась белым страусовым веером на длинной ручке, разгонявшим вокруг целые шквалы ветра.
— Позвольте засвидетельствовать своё восхищение, графиня, — сказал генерал, садясь рядом.
Дама благосклонно кивнула, полная сознания собственного совершенства. Её тонкая улыбочка выражала абсолютное довольство, а коротенькую шейку в уморительно-нежных складочках так и хотелось ущипнуть.
— Вы прелестно танцевали с его величеством, — начал Бенкендорф. — Но теперь вынуждены следить, как это делают другие. Именно с вами он начал бал. Но с кем завершит?
Влодек посмотрела на собеседника, словно говоря: «И вы туда же!» Потянулась, колыхая сразу и кружева, и ленты, и розаны, и желейные плечи. Призывная женщина!
— Именно вам его величество сказал сегодня: добрый вечер, — генерал не отчаивался в предпринятом натиске. — Но кому скажет: доброе утро?
— Жене, — с видимой усталостью отозвалась дама. — И это несносно! С ним никогда не дождаться конца. Он слишком большое значение придаёт слову «верность».
Очень откровенно. Стало быть, император ухаживает, но дальше не идёт. А чего вы хотели? Человек всю жизнь прожил с одной женой и не чувствует уверенности.
Оставалась Урусова. С ней Александр Христофорович даже не счёл нужным беседовать. Подошёл к покровителю девицы графу Мусину-Пушкину и, пригласив в соседнюю комнату за ломберный стол, поведал ужасы:
— Его величество, без сомнения, желает вашей племяннице только добра. Но вы же сами видите: молва бежит резвее пары в котильоне. Все московские в один голос говорят о фаворе и гордятся им. Сие неугодно, так как порождает слухи. Накинуть платок на сотню-другую ртов теперь не удастся. Уезжайте на время похода обратно в Москву, и прелесть вашей племянницы не утратит новизны.
— Уехать? — Мусин-Пушкин едва не рассмеялся в лицо собеседнику. — Недурное предложение. Но пока мы будем ездить, тут без нас найдутся Дианы-охотницы.
Как же зазнался этот старомосковский барич, если в подобном тоне разговаривает с шефом жандармов! И как они все начнут разговаривать, если слухи о фаворе станут правдой?
— Уезжайте, — повторил Александр Христофорович. — Пожалейте девушку. У нас не Турция, не отравят. Но ославят на весь свет. Взгляните на Завадовскую. Её прочат поляки, служащие при дворе. Заметная сила.
Граф пришёл в крайнее негодование.
— И это говорите мне вы? Вы? В чьи обязанности входит защита подданных от подобных посягательств?
Александр Христофорович сложил руки на груди.
— Сударь, я служу уже третьему поколению августейшей семьи. И для меня что польская, что московская знать одинаковых батогов стоит.
Дорогой домой генерал недовольно бубнил себе под нос, и жена даже не решалась с ним заговорить. А когда приехали, лакей доложил о новом визите Мордвинова, которого проводили в кабинет.
— Опять не слава богу! — буркнул Бенкендорф и, не переодеваясь, прошёл наверх. Его до сих пор смущало, когда он заставлял кого-то ждать.
Посетитель выглядел растерянно. В руках он держал большую круглую коробку, которую отчего-то стыдливо прикрывал шинелью.
— У вас там щенки? — ворчливо осведомился Александр Христофорович.
Мордвинов покачал седой плотно остриженной головой.
— Вы провели обыск?
Снова кивок.
— Это его результаты?
Не могли до завтра подождать! Бенкендорф зевнул, широко и не скрываясь.
— Отчёт в трёх экземплярах.
— Тут такое дело, — решился гость. Ему было грустно и как-то по-особому конфузливо. — Не о чем отчитываться, ваше высокопревосходительство. Там оказался особый магазин… ну, такой… — Мордвинов боднул головой, не зная, как объяснить, — для джентльменов.
Бенкендорф смотрел на него и время от времени тёр слипающиеся глаза.
— Изволите сами посмотреть?
Развратные картинки были запрещены. Ибо нравственность. Но поставщиков особо не ловили. Ибо все люди. Акварели привозили на иностранных кораблях. Бойкая торговля шла на набережной у Биржи. А в Кронштадте и того веселее. Но чтобы в особом магазине на Невском — такое впервые.
— Поставьте на стол, — Александр Христофорович жестом приказал генералу открыть коробку. Бог ты мой!
Помимо мазни куча затейливых предметов, соединявших европейскую просвещённость с азиатским вековым сладострастием. Кое-что он видел в Париже, кое-что в Молдавии, где ещё свежи были традиции турецких бань.
— Так оплошали, — бубнил Мордвинов. — Не догадались, ваше высокопревосходительство. Думали, заговорщики, тайное общество…
— Подождите, — Бенкендорфу кое-что пришло в голову. — Всё это не так уж плохо. Если с умом.
Сокрушённый Мордвинов не понимал, а начальник не счёл нужным пояснять. Он только проговорил:
— Оставьте коробку здесь. Кстати. Очень кстати.
Министр финансов Егор Францевич Канкрин любил работать дома, его стол был пододвинут к самому окну, так, чтобы видеть улицу. Два фонаря. Мощённый булыжником тротуар. Снующие экипажи. Разряженные барышни с талиями, которые можно продёрнуть в игольное ушко. Кавалеры в высоких лоснящихся чёрных шляпах и полосатых брюках со штрипками, сунутых в коротенькие английские сапожки. Толпа может всё рассказать о городе. Сыт ли он? Спокоен ли?
Сегодня как-то чересчур много военных: каждый шестой — офицер, каждый двадцатый — кадет. Через мост у Летнего сада, самым краешком видный за створками рамы, маршируют полки. Гвардейская пехота. Солдаты, как братья из одной семьи: чёрные, русые, рыжие. Движения отлаженные, заводные, локти ни на дюйм не отклонятся в сторону, носки в одну линию, хоть тяни верёвку. Когда-то Егор Францевич впервые увидел, как этих людей учат ходить. На плечи — две доски, на них — по две железные кружки с водой. Шаг станет ровным, если вода не будет больше плескать через край. Император говорил, что даже их, великих князей, мучили точно так же, только вместо кружек были хрустальные стаканы, разобьёшь — беда, иди отвечай матушке.
Зато результат. Можно ли вообразить более ловкие жесты, чем у государя? Более ладную фигуру? И есть ли на свете лучшая гвардейская пехота?
Самого Егора Францевича готовили на военного инженера, это уж потом в нём проснулись таланты финансиста. И главное, что он понял за годы министерства: деньги прибывают от их внимательного пересчёта. Канкрин запомнил это раз и навсегда, проверив все векселя, которые союзники в 1814 году прислали императору Александру, требуя воздаяния за поставки. Тогда удалось уменьшить их аппетиты на треть. Смертельная обида англичан не изгладилась до сих пор. Покойный государь хотел даже расплатиться братом — женить на их принцессе. Но тот упёрся. Сам не торговал роднёй и от других не терпел.
И не брал взаймы. Пока.
Государь строго-настрого запретил министру финансов поддаваться на какие-либо посулы любого из «дружеских» кабинетов. Англичане и французы устроили туркам демонстрацию силы, объединившись с русскими при Наварине. Но после сокрушительного поражения османов на море рассеяли свои корабли и вновь поддерживали со Стамбулом самые дружеские отношения.
Их поведение выглядело нелогичным только из Петербурга. В Лондоне и Париже, напротив, его считали единственно возможным. Показали силу. Напомнили о соблюдении договоров. А дальше пусть русские сами разбираются, ведь это они граничат с варварами, это у них беды на рубежах и страдает торговля. Договор о пропуске кораблей через проливы вновь остался на бумаге. Южные порты не приносили и половины дохода, который могли. Поэтому император собирается в поход. Канкрин вздохнул. Война стоит дорого. Но не дороже сегодняшних потерь.
Его тощая, как щепка, фигура точно переламывалась пополам над письменным столом. Локти форменного сюртука елозили по крышке. Зелёный козырёк над усталыми глазами приходилось надевать даже дома. Жена дразнила Егора Францевича «старым валенком» не в последнюю очередь за любовь сидеть в тепле и щёлкать счетами. То-то радость!
Однако сегодня его поминутно дёргали. Кто там ещё? Он не намеревается нынче во дворец! Масса дел! Дайте работать!
Министр был до глубины души удивлён, когда в распахнутую лакеем дверь вступил его коллега Карл Васильевич Нессельроде, которого с лёгкой руки Бенкендорфа, за глаза дразнили Карлик Нос. Действительно, второго такого руля нет ни по эту, ни по ту сторону Невы. А рост! Ему, долговязому, до локтя не дотянется, даже если встанет на цыпочки. А государю вообще в ремень дышит. Тем не менее Нессельроде ценят, к нему прислушиваются. Долголетняя опытность, осведомлённость во всех движениях дворов, в тайных пунктах договоров, в частных, не любому глазу заметных сношениях между кабинетами…
— Прошу, прошу… — Егор Францевич поднялся из-за стола, отчего сразу перестал видеть лицо гостя — только проплешину на затылке, закрытую редкими нафабренными волосками. Жена говорила, что дамы этого не любят, до дрожи отвращения. Поэтому сам Егор Францевич побрился. Опрятность ещё никому не вредила.
— Чем обязан? — хозяин указал на кресло у стола. — Не приказать ли чаю?
— Извольте. — Гость уютно расположился среди кожаных подушек и поджал ноги — чистый турок, только фески не хватает!
— Друг мой, — начал он, когда лакей принёс чашку настоящего китайского, с жасминовыми бутонами и поставил перед ним блюдо желтоватой стамбульской пастилы. — Чудо не чай!
— Иного не держим, — улыбнулся хозяин. — Из верхних веточек, особая цена.
Для него качество товара не всегда определялось запрошенными деньгами. Он норовил выбить что получше, но подешевле. Сам заворачивал кожу для сапог на кулак и терпеливо ждал, когда затрещит. Сам ходил по складам с сукном для мундиров: не залежалое ли, не влажное, не станет ли расползаться у служивых на локтях?
— Чудо, — повторил Карл Васильевич. — Конечно, я к вам по делу. Не стал бы беспокоить в столь важный момент. Поход! Поход! Все министерства ополоумели. Курьеров загоняли. А толку чуть…
За многословием гостя скрывалось желание оглядеться. Карлик лил воду и цепко хватался глазами то за стол, где, очевидно, лежали бумаги, относившиеся только к одному делу, — остальные в тумбе. То за секретер, запертый на ключ. То за лицо самого хозяина, не отмеченное ни красотой, ни пламенным полётом поэтической мысли, но умное, изнурённое цифирью и крайне скептическое: «Думаете, что знаете Россию? А скажите-ка, сколько тюков ржи ежедневно разгружают в Нижнем? А сколько солёной рыбы в год даёт Астрахань? То-то».
— Вот какое дело, — наконец провозгласил Карлик. — Не секрет, что поход дорого встанет казне.
Егор Францевич выжидающе молчал.
— Неужели сведёте концы с концами?
Министр поклонился.
— А трудно?
— К чему сии вопросы? Я даю отчёт его величеству. Более никому.
— Никто и не требует, — заторопился Карлик. — Упаси бог. Я лишь хотел предложить вам способы облегчить ношу.
«Заём. Как он сразу не догадался? О чём ещё может министр иностранных дел говорить с министром финансов? Тем более перед войной».
— И какая же держава хочет на этот раз нас облагодетельствовать? — тонкие губы Канкрина сложились в саркастическую улыбку. — Его величество строжайшим образом распорядился не брать. Искать внутренние резервы.
Карлик похмыкал: известно, какие у нас «внутренние резервы»…
— Не могу взять в толк, сударь, какое дело вашему министерству до хозяйственных расчётов? — сурово повторил Канкрин.
— До хозяйственных никакого, — развёл руками гость. — Но есть и другие. Заём обеспечивает более тесное сотрудничество кабинетов. К тому же необязательно брать официальный кредит у двора. Есть ведь и великие банки, которые вершат политику куда надёжнее королей. Ротшильды, например.
— Так вы выступаете комиссионером? — попытался рассмеяться Канкрин.
— Моя комиссия самая скромная, — сложил ручки на груди собеседник. — И возьму я её не с вас. Ротшильды готовы…
— Ротшильды спят и видят, как бы проникнуть на наш рынок, — оборвал его Егор Францевич. — Оно бы и ничего. Деньги сами себя множат. Но наше хозяйство слабо и ой как не готово для банков. Почему в Британии они к месту, а Австрию после войны вконец разорили? Да потому же, почему Польша буквально высосана процентщиками.
При этих словах Нессельроде как-то странно посмотрел на собеседника.
— Для банков надобно подрасти. Надобен внутренний, свободно обращающийся капитал. Не казна. Даже не помещики, которые сейчас же всё спустят. Хозяева. А их нет. Стало быть, Ротшильды возьмутся нас разорять, а не обогащать.
Нессельроде сделал кислую мину.
— Государь тоже так думает?
— Я постарался убедить его величество. Показать на пальцах…
— Что ж, значит, придётся на пальцах же и разубедить, — Карлик выдержал паузу. — У меня тут есть веские доводы в пользу вашего согласия.
Канкрин скривился. За всю жизнь его никто ни в чём не мог убедить против воли.
— Вы изволили пренебрежительно выразиться о польских процентщиках, — продолжал Нессельроде. — Вам не безынтересно будет узнать собственную родословную.
С этими словами он положил на стол несколько скрученных по-старинному бумаг. Некоторые были намотаны на деревянные палочки.
— Вы помните своего деда?
«Н-нет, — министр уже чувствовал недоброе. — Отец выехал из Риги. Служил во внутренних губерниях. Между ними была ссора. Мы не встречались». Дрожащими пальцами он начал разворачивать документы. Часть из них была написана непонятными буквами, которые стороннему человеку встречаются только на масонских коврах в виде орнаментов.
— Ваш дед был рижским раввином, — заявил Нессельроде. — Отец повздорил с ним, уехал в Россию, выдал себя за немца-лютеранина и начал службу. А мои люди — поверьте, они незаменимы и усердны — раскопали.
Руки у министра финансов затряслись ещё сильнее.
— Что вы… что вы такое говорите?
Судя по родословной росписи, по выпискам из налоговых книг Магистрата, по приложенным описаниям внешности, Карлик сообщал правду. А он ничего не знал! Жил, дослужился до степеней известных, ходил в кирху, женился… Что скажет жена?
Что скажет государь, читалось на лице Нессельроде.
— С министерским креслом придётся проститься, — подытожил Карлик. — Спасибо, если генеральские лампасы со штанов не заставят спарывать.
Но в голове у Канкрина билась только одна мысль: «Дети. Что с ними… что про них…»
— Это низко, — наконец выдавил он из себя. — Вы сами… ваша мать португальская еврейка. Всё знают.
— Португальская баронесса, — поправил Нессельроде. — Она из семьи выкрестов. К тому же я сего никогда не скрывал.
— А я скрывал? — поразился Канкрин. — Я думал…
— То, что вы думали, будет очень интересно узнать императору, — проговорил гость, ставя чашку на край стола. — Если, конечно, мы не придём к соглашению.
Егор Францевич молчал. Карлик терпеливо ждал, не сдвигаясь с места.
— Хорошо, — еле слышно проговорил Канкрин. — Я подумаю.
Супруга английского посланника леди Анна Дисборо вышивала в гостиной, когда её муж раньше положенного срока вернулся домой и с порога провозгласил:
— Мы отбываем! Пришли требуемые документы!
— О, счастье! — Анна как голубь слетела с места, отбросила пяльцы и повисла у него на шее. — Спозо, мы увидим наших детей!
За четыре года, проведённых в Петербурге, в этом красивом чахоточном мираже, она так и не решилась привезти сюда дочерей. Крошки оставались с бабушкой в имении Олтон-хаус, что, конечно, не позволяло леди Анне наслаждаться своим высоким положением. Но всегда необходимо чем-то жертвовать!
Чтобы карьера Эдварда в дальнейшем шла наверх, пришлось принять не слишком удобное назначение на север. Но, с другой стороны, разменивать его на место секретаря любого из маленьких посольств в Германии или Италии было бы неразумно. Теперешняя миссия служит ступенью к солидной должности в любом конце света. К независимости в роли посла. К комфорту и приличному содержанию.
Однако дети… Бедные крошки Каролина и Альбиния… Анна извелась, а сам посланник не был уверен, узнают ли их малыши. «Спозо полагает, будто мы увидим ещё ползающих по ковру карапузов, — писала жена матери, — а ведь они уже почти леди».
Супруги обнялись и пустились по комнате в пляс, что мало соответствовало хвалёному британскому темпераменту так, как его представляют на континенте. Однако Дисборо не были ни снобами, ни бесчувственными, холодными истуканами. Они так долго просились домой! Они едут домой!
— Знаешь, чего мне будет недоставать, — призналась Анна, когда муж остановился, а она, запыхавшись, начала поправлять волосы, выбившиеся из-под кружевной наколки. — Только не смейся. Их величеств.
Спозо действительно захохотал.
— Их доброты, снисходительности, заботливого внимания, — продолжала перечислять жена, нимало не конфузясь. — Ведь они — сама предупредительность. А императрица просто не может не выглядеть прелестно. Заметил, что все красивые дамы в Петербурге — иностранки?
Эдвард промолчал.
— Нет, правда, — настаивала Анна. — Красота здесь — редкая гостья. К тому же у всех очень нездоровый вид. Я думаю, это от корсетов. Мужчины ещё добротные образчики своего пола, а женщины… Покатые плечи, невысокий рост, кожа настолько лишена нежности, что от солнца не краснеет, а теряет белизну и становится бронзовой...
— Ладно-ладно, сладость моя, — поднял руки Спозо. — Будем считать, что природное безобразие туземок стояло на страже нашего семейного очага…
— …где даже огонь английский, — Анна умела правильно завершить за него любую фразу. — Надеюсь, мы не произвели здесь впечатления тех напыщенных снобов, которые, сидя дома и ничего не видя в целом свете, готовы без устали хвалить только свой берег? Вместе с тем мы ничего не переоценивали из увиденного, чтобы тем самым не умалить наш остров.
— Успокойся, дорогая моя, — улыбнулся Эдвард. — Ты можешь быть уверена, что общество, которое вращалось вокруг тебя, навсегда сохранит печать британского. Теперь они знают, что кататься с гор — всё равно что прыгать из окошка третьего этажа; вставлять в рамы целиковые стёкла — рисковать гостями, которые могут подумать, будто стекла вовсе нет и вывалиться в сад; а лошадей следует запрягать в тяжёлую ремённую упряжь с бляшками, ведь без неё они выглядят до неприличия голыми.
— Ты вечно смеёшься надо мной, — фыркнула леди Анна. — Скажи, ведь мы не выглядели провинциалами?
— Ах, дорогая, — отмахнулся посланник. — Даже если и выглядели. У всякого двора свои манеры: наши будут считать лондонскими. Гордись, тебе подражают. И только новый посол с женой смогут нас разоблачить. Но, уверен, из уважения к соотечественникам не станут этого делать.
Эдвард поцеловал супругу в лоб.
— Когда же мы едем? — Анна подобрала пяльцы и снова села в кресла.
— В конце месяца. Как только государь выступит в поход против Турции. Жаль, что до этого времени не определится фаворитка, — Спозо вздохнул. — Царь в отчаянном положении. Супруга — иностранная принцесса — поддерживала равновесие. А теперь, кого бы он ни взял, одной из группировок будет отдано предпочтение. Петербургская знать, московская, поляки, провинциалы, немцы… Значит, остальные останутся обиженными. Поле, на котором можно играть. А мы уезжаем, — в голосе посланника прозвучало почти недовольство.
— Ты уверен, что это вообще произойдёт? — леди Анна питала к императорской чете самые возвышенные чувства. Она до сих пор хранила, как реликвию, перчатку, в которой танцевала с государем полонез. К белой лайке прикасались августейшие пальцы — дома бедную вещицу разорвут на сувениры.
Спозо рассеянно кивнул.
— Это уже не важно. Стоит государю выехать из столицы, и бог знает, что начнётся. Я же показывал тебе меморандум.
Леди Анна кивнула. Несколько месяцев после заговора 14-го муж неусыпно собирал сведения. Составленный им отчёт имел множество непонятных для неё формулировок. Но кое-что она запомнила: «Заговор — это не деятельность кучки молодых офицеров. Это борьба за власть между троном и знатью в стране, где третьего сословия не существует. Семена бунта рассеяны глубоко и широко по всему государству. Возможно, новому императору удастся сбить огонь, но погасить его он не в состоянии. При восшествии на престол он мог бы немедленно казнить мятежных офицеров и затем сделать некоторые уступки знати, придя к согласию с ней. Но он показал ей штык, и штыком ему придётся править. По приговору пострадали члены 150 важных семейств. Это ли не открытая война с дворянством? В ней император полагается на войска, но офицеры — те же дворяне. Одно можно сказать с уверенностью: внутренние конвульсии неизбежны».
Леди Анна потёрла переносицу. Ей всё труднее становилось шить по канве.
— То же самое ты говорил, когда начиналась война с Ираном.
— Персы нас подвели, посмотрим на турок. — Спозо вовсе не собирался вступать с супругой в парламентские дебаты. — Собирайся. Нам следует покинуть столицу, пока не стало жарко.
Над предложением Нессельроде Егор Францевич думал ровно сутки. И так, и эдак выходило нехорошо. Против совести. Но есть ли у министра совесть?
И как позволить себя шантажировать? Ведь Ротшильды — только пробный камень. Владея подобными бумагами, Карлик теперь по любому поводу начнёт грозить разоблачением.
Егор Францевич рассматривал себя в зеркало: блёклое остзейское лицо. Видно, в Лифляндии нашлось немало охотников на бабушкины кастильские очи. Может, потому отец и сбежал, что не считал деда своим родителем? Теперь разве разберёшь?
А как с детьми? Они-то кто? Мать русская, отец лифляндский счетовод? Вот, оказывается, откуда у него тяга к финансам!
Министр всегда ощущал в себе особую связь с деньгами. Не пустую, как у всех: чем больше, тем лучше. Промотал и ладно. Нет, он чувствовал их, хотя сам никогда богат не был. Ему мнились поток золота и бумаг, они извивались змеиным телом в тёмной глубине Танатоса. Были живыми. Он даже начинал болеть, когда с ними творилось неладное: менялся ли курс, упадал ли фунт, поднималась ли марка.
Его мечтой было сделать рубль полновесным, наполнить истинным содержанием. Тогда и только тогда возможны реформы, о которых говорит государь: выкупать помещичьих крестьян, переводить в государственные, пока число последних не превысит половины, и вдруг, в один миг, освободить, раздав земельную собственность из того, чем сейчас владеют.
Для этой цели он мог сделать только свою работу. А уж государь — свою. И назначенные им люди, например тот же Киселёв, — свою. Все полагают, что Корпус жандармов нужен против внутренних заговорщиков. Но тот, кто сопричастен большому делу, знает: жандармами попытаются удержать страну в повиновении, когда пробьёт час. Когда помещики возропщут, а бывшие холопы захотят пожечь их усадьбы, да и самих развесить на деревьях. Посему надо трудиться. И неужели ему, Канкрину, помешает дедушка раввин?
Имелась особая статья. Супруга. Егор Францевич женился поздно, не раньше, чем выслужил генеральские эполеты. Его доход был скромен. Но перспективы блестящи, что радовало будущую родню. Барышню выдали без особого восторга с её стороны за немолодого, седоватого, сухого, насмешливого субъекта. И Егор Францевич не ждал от жены ничего, кроме терпения и внутренней покорности судьбе.
Оказалось, что терпение потребно ему. Такой болтливой женщины свет не видывал! Она не замолкала даже в постели. И во время родов между приступами продолжала докладывать акушерке городские новости.
По первости муж регулярно зарабатывал головную боль. Но потом привык. Мычал что-то невразумительное, кивал, пытался вставить слово, пока не понял: этого не требуется. Супруга в восторге, что наскочила на молчуна, что на него можно безнаказанно обрушивать потоки сплетен, догадок, суждений, пересказов прочитанного (читала, конечно, не она сама, ей сообщали бесчисленные подруги). Ему оставалось лишь по временам уточнять:
— Мария Алексеевна, это кто? А Анна Юрьевна? Ты, матушка, не забывай фамилий и титулов, а то я путаюсь.
Этим он ещё больше восхищал жену: слушает, следит за нитью, ему небезразлично, что она мелет, не то что в отцовском доме. Сподобил же Бог таким добрым мужем! И хорошо, что немец, — не бьёт. Чего плакала, выходя? Дурёха! С перепугу, наверное.
Сам же Егор Францевич обнаружил, что под бубнение Катерины Захаровны очень недурно работалось. Её монотонный голос неведомым образом сочетался с цифрами. А когда она патетически вскрикивала: «И тут он сказал…» или «Вообрази картину, княгиня в обмороке, а жениха и след простыл», следовало громко щёлкнуть костяшками счёт, возвращая их в исходное положение.
Словом, благодаря жене Егор Францевич знал все светские новости, не отрываясь от работы.
И что теперь ей сказать? «Милочка, я обманул твоих родителей, когда просил твоей руки». Глупо как-то.
Поймёт не поймёт? Примет ли? Кругом бездна предрассудков. Но надобно было решать. И решаться. Ведь обещал Нессельроде подумать. А подумав, понял: есть два человека, которых он не станет обманывать. Государь, ибо доверяет. И жена, ибо доверилась. Если он скажет правду, его не смогут шантажировать. А там — будь что будет.
Чтобы получить искомую волю от страха, Егор Францевич на другой же день поехал с докладом. Его величество выглядел хмурым, осунувшимся, нервным и поминутно цеплялся к мелочам.
Канкрин приписал дурное расположение духа усталости. Стоило повременить с признаниями. Но вот беда: Нессельроде временить не будет.
— Вы укладываетесь в изначально заявленную сумму? — спросил государь, который мало что смыслил в расчётах. Но пытался. Правда, не всегда к месту.
— Безусловно, — кивнул министр. — Хотя долгая, нешустрая осада крепостей, например Варны и Браилова, ежедневно увеличивает расход…
— Каков же вывод? — насупился Никс.
Вот тут бы и ввернуть про Ротшильдов. Но душа не принимала.
— Увеличивать налоги опасно. Все волнения внутри страны начинаются во время затяжных войн.
— Если вы говорите о займе…
Егор Францевич решился.
— Ваше величество, долг обязывает меня сказать вам: мой дед, как оказалось, был раввином.
Государь непонимающе уставился на докладчика. При чём тут? И каким боком?
— В Риге. Мы ничего не знали, — продолжал министр.
«Это я всех загонял, — решил Никс. — У людей ум за разум заходит».
— Я внук раввина.
— А я алкоголика, — император не сдержал ворчливости в голосе. — Замечали, что мне не подают ничего крепче сельтерской? Дедушка постарался. Так к делу. Мы покроем дефицит при затяжной войне? Или вы убеждены в необходимости займов?
Канкрин собрался.
— Я убеждён в их крайней вредности в настоящий момент. Я расплачивался после 14-го года и знаю… Внешние займы питают экономику в дни мира. Но худо, если отдавать приходится солдатскими головами. Ваша прабабка Елизавета Петровна сильно подорвала бюджет, заключая субсидные конвенции. Так её втянули в Семилетнюю войну. А бабка Екатерина отказалась принять от Англии деньги и послать в Америку экспедиционный корпус во время войны с колониями. Её предусмотрительности мы обязаны Крымом.
Всё это государь знал и без него.
— Так вы убеждены, что играть стоит на свои? — улыбка тронула хмурое лицо Никса. — Я того же мнения.
Подъехав к собственному дому, Егор Францевич понял, что жестоко наказан за неповиновение. Навстречу простучала колёсами карета Нессельроде. Экипаж свернул в боковую улицу, но довольное лицо Карлика на фоне розовых атласных подушек Канкрин рассмотрел хорошо. Стало быть, враг побывал у него с визитом, и нетрудно догадаться зачем. На сей раз ему нужна была хозяйка, которой, в отличие от государя, муж пока ничего не решился сказать.
Достойная дама сидела в гостиной. Её круглое лицо, вечно горевшее нетерпением рассказать новость, застыло в гипсовую маску. Губы помертвели.
Было ещё утро. Дети спали. Мать вошла в их комнату и долго всматривалась в лица. Вдыхала влажный, горячий воздух закрытой спальни. Вот сейчас начнут вставать, смеяться, плескать друг на друга водой из умывальных тазиков. Выйдут к завтраку. Тогда нянька распахнёт окно… Катерина Захаровна глядела на свою кровь и не понимала, где тут чужая? Почему ей надо стыдиться? Её муж — честный человек. Не захотел отказаться от неё, сестры государственного преступника Никиты Муравьёва, когда шло следствие. А ведь были такие, кто отворачивался от своих жён из-за родни.
Она слышала, как по лестнице поднимается хозяин. Тяжело и неохотно. А когда он вошёл, не имела сил встать навстречу. Только подняла глаза и постучала рядом с собой по стулу. Егор Францевич сел. Впервые в жизни его болтливая половина не находила что сказать. Только взяла мужа за руку и выдавила, глядя в окно, где недавно проехала карета Нессельроде:
— Какой гадкий человек.
Можно ли найти в Зимнем спокойное место, чтобы сосредоточиться? Александр Христофорович давно бросил попытки. Ни сад под стеклянным куполом, ни анфилада парадных залов второго этажа, ни даже лестницы в жилых покоях не обеспечивали вожделенного одиночества. Везде сновала публика. А с тех пор, как он стал заметной персоной, на него пялились, в какую бы оконную нишу, в какой бы угол за полуоткрытой дверью он ни забился. Да и неприлично ему теперь прятаться по углам.
Однако подумать следовало. Все нити, за которые он тянул, чтобы понять, кто именно подал донос на Воронцова, сходились к Нессельроде. Тем не менее Бенкендорф пока не видел причины кроме неприязни к нему лично. За Чернышёвым, Александр Христофорович отмёл и другую подходящую кандидатуру — министра внутренних дел Арсения Закревского, хотя их отношения со времени учреждения высшего политического надзора были из рук вон. Создайте в государстве две полиции и попробуйте разделить их функции, что получится? Бардак.
Арсений настаивал на том, что тайный сыск должен находиться в его ведомстве. Как было при покойном государе. Но, простите, тогда же и проворонили заговор 14-го, возражал Бенкендорф. Новый государь хотел, чтобы высшая полиция подчинялась его канцелярии. Но Корпус жандармов — внутренние войска — очевидно, соперничал с полицией Закревского, и за него шла главная драка.
— Что тут делить? — кипятился Бенкендорф. — Вам — дела уголовные, нам — политические.
Арсений Андреевич надувался, как рыба-ёж, и резонно отвечал, что из уголовных дел жандармы на месте стараются раздуть политику. «Дабы оправдать своё существование», — неизменно вворачивал он. А любое политическое преступление так или иначе отягощено уголовщиной.
Словом, они делили шкуру, а медведь ещё бегал, рычал и нападал на поселян.
Но от Закревского крупной подлости Бенкендорф не ожидал. Его самого Арсений Андреевич затоптал бы с превеликим удовольствием. Однако гадить Воронцову — их общему старинному другу — не стал бы ни при каких обстоятельствах.
Бенкендорф вообще знал очень немного людей, способных нагадить Воронцову. И тот факт, что среди них находился Пушкин, свидетельствовал не к чести поэта.
Елизавета Михайловна Хитрово принадлежала к числу тех женщин, которых годы не то чтобы красят — примиряют с несовершенством натуры. Она выдалась в папиньку, только что не крива на один глазок. Её тучное тело требовало не корсетов, а белых лосин, обтягивающих ляжки и живот. А круглая физиономия — белой же ермолки, в которой так часто изображали Кутузова. Этой фигуре не соответствовали ни тонкий ум, ни острый язык дамы, которые вкупе с манерами львицы превращали её в арбитра светской жизни.
От отца Елизавета Михайловна унаследовала и умение двигаться к цели по шахматному полю двора, не сбивая выпирающими боками важные фигуры. Прибыв в столицу, она обзаводилась новыми полезными знакомствами и возобновляла старые родственные связи, подзабытые за годы «австрийского пленения». По матери мадам Хитрово принадлежала Бибиковым, а потому генеральша Бенкендорф, как ни старалась, не была избавлена от визитов этой дамы, хотя муж и советовал держаться на расстоянии. Или хоть держать язык за зубами.
Последнее Лизавета Андревна умела лишь отчасти и жаловалась, что светские кумушки всегда знают, как навести разговор на скользкие предметы.
— Тогда помалкивай, — говорил Шурка.
Но сегодня он не только благословил поездку жены в дом бывших родственников на Моховой, где до приезда дочери из Вены коротала время Елизавета Михайловна, но и навязался сопровождать. Чем несказанно удивил супругу.
Теперь они чинно пили чай за круглым розовым столиком в полосатой гостиной, украшенной громоздким портретом фельдмаршала и другим, поясным, императора Александра. Под обоими стояли живые цветы. Мадам Хитрово в кои-то веки была в простом тёмном платье, правда оголявшем плечи, но к этому давно все привыкли, в белой кружевной наколке на волосах и даже в газовом платке, туго перетягивавшем место между головой и телом, которое принято называть шеей.
— Я вижу, генерал, что вы прислушались к моим вчерашним словам, — хозяйка заулыбалась, снова готовая погрозить Бенкендорфу пальцем.
Гость также сдержанно улыбнулся, не то подтверждая, не то не соглашаясь с её предположением.
— Вы почти всё время проводите возле высочайших особ, — продолжала Елизавета Михайловна. — Каким редким семейным благополучием наделил их Господь! Даже простые люди, выбирая подруг по собственной воле, почти никогда не пользуются подобным счастьем.
— Такова человеческая природа, мадам, — развёл руками Александр Христофорович. — Мы никогда не довольствуемся тем, что имеем. Но в попытке поймать большее можно всё потерять.
— Как вы правы! — всплеснула руками Хитрово. — Золотые слова. Вот я ещё не старых лет, а уже дважды вдова. — При этом она кокетливо повела плечом, показывая, что её бы хватило и на третьего, и на четвёртого мужа.
Беда, если Лизавета Андревна возьмётся ревновать. Но, к счастью, на взгляд супруги, в «старушке Хитрово» было очень мало от Мессалины и очень много от наивного самолюбования человека, которому никогда не говорили правду в глаза.
Между тем достойная дама сделала озабоченное, печальное лицо:
— Неужели этому буржуазному счастью на троне пришёл конец?
— Какие же к сему причины? — Александр Христофорович продолжал разыгрывать неведение.
— Вы знаете их лучше меня, — снова улыбнулась Хитрово. — Ах, как хорошо, что пост окончен. Сейчас принесут варенец с миндалём и выбогских кренделей.
Жена под столом наступила Бенкендорфу на ногу. Никаких кренделей. Да и орехи в сахаре…
— За одиннадцать лет можно устать от супруги, — продолжала хозяйка. — Тем более что дамы просто атакуют его величество. А он отнюдь не враг женских чар.
— Уверяю вас…
Елизавета Михайловна отмахнулась.
— Не уверяйте. Например, вчера на балу подошла ко мне леди Дисборо, такая рыжая дылда в веснушках… и говорит: «Видели вы дам, которые наперерыв ловят каждое слово государя, как птенцы — червяка? Думаете, это конец семейным добродетелям? Наше посольство занимается этим уже месяц и не может прийти ни к какому выводу». Месяц!
Бенкендорф проклял свою поездку в Штутгарт.
— «Ах, эти женщины его развратят! — Елизавета Михайловна продолжала передразнивать англичанку. — Даже я, добродетельнейшая из смертных, не могу побороть чувство ревности по отношению к вашим кокеткам, которые считают, что имеют равные со мной права обожать императора!»
— Карамзин писал, что британцы — утончённые эгоисты, — наконец, Лизавета Андревна улучила момент вставить слово, и, кажется, к месту.
— Эта дамочка предъявила мне претензии за то, что мы зовём рахит «английской болезнью», — сообщила хозяйка дома. — По её словам, на острове чудесный климат, а её соотечественники отличаются цветущим здоровьем. Так и сказала: «цветущим».
— Н-да, — озадаченно протянул Бенкендорф, — за пару месяцев, что я провёл в Англии, день-два были без дождя…
Все засмеялись.
Лизавета Андревна с удивлением смотрела то на мужа, то на Хитрово, не понимая, когда Шурка заговорил с хозяйкой дома так по-свойски, чересчур доверительно, как с короткой знакомой. А её, дуру, предостерегал!
Елизавета Михайловна тоже заметно расслабилась. В этот момент в распахнутую дверь вбежал годовалый розовощёкий карапуз и с разбегу кинулся бабушке на руки. За ним не поспевала бонна. Она постеснялась войти и застыла на пороге, глядя, как мадам Хитрово и маленький Эльстон застыли в объятиях друг друга.
— Дети — наше живейшее удовольствие, — растроганно сказала Елизавета Михайловна, передавая младенца на руки няньки. — Даже чужие, — она словно спохватилась.
Александр Христофорович хлопнул себя по коленям, что всегда служило у него признаком скорой развязки.
— Мадам, — произнёс он очень серьёзно, — вчера вы говорили от имени дворов. Не стоит ли поговорить от вашего собственного?
Хитрово выжидала, вопросительно глядя на собеседника.
— Вам покровительствует прусский королевский дом. Как вы находите, будут ли пожертвования на маленького князя Эльстона столь же щедрыми, как сегодня, если отношения государя и государыни разладятся?
Елизавета Михайловна никому не позволяла на себя давить.
— Я воспитываю этого малютку, оставшегося сиротой при живых родителях, и очень к нему привязана. Только и всего.
— Но что если пожертвования пресекутся? Как вы тогда поступите? — настаивал генерал.
Мадам Хитрово не выдала своего беспокойства.
— Не думаю, что принц Вильгельм окажется столь забывчивым. Ведь речь о его ребёнке.
— Как вы сумели его убедить, — напомнил Александр Христофорович. — Однако найдутся те, кто захочет убедить в обратном. При нынешних отношениях в августейшей семье Вильгельм часто бывает здесь. Видится с сыном. Связь порвать нелегко. Но когда визиты станут редки, сугубо официальны? Вы понимаете?
Она понимала. В ней боролись противоположные чувства. Недаром говорят: любовь к внукам — самая сильная.
— Дитя всё равно останется здесь, — глухо проговорила Елизавета Михайловна. — Я поделюсь с ним последней горбушкой хлеба. — Эта смешная молодящаяся женщина была способна на сильную привязанность.
Бенкендорф склонил голову.
— Подобного развития событий можно избежать, мадам. Вам самой выгодно, чтобы в императорской семье царил мир.
Елизавете Михайловне стало неловко за то, что вчера она говорила противное.
— Я лишь передавала мнение дворов…
— И я благодарен. Но теперь будем играть вместе, — генерал широко и радушно улыбнулся. — Мои офицеры могут собирать слухи. Но у меня никогда не было и не будет вашей власти их распространять. — Вот теперь он поднял палец. — Сделайте так, чтобы общество отвернулось от княжны Урусовой. Чтобы её избегали. При таком поведении это нетрудно. Пусть убирается в Москву.
Мадам Хитрово несколько минут обдумывала сказанное. Потом кивнула.
— Пожалуй, это достижимо. Нужно только, чтобы ей отказали от нескольких домов. Но как быть с Завадовской? Она живёт в Петербурге и является при дворе чуть не каждый день.
Александр Христофорович пожал плечами.
— О падении Влодек позаботятся её же соплеменники. Стоит им показать интерес, как интерес государя угаснет.
На обратном пути в карете Лизавета Андревна испытующе смотрела на мужа и молчала.
— Чего? Ну, чего? — наконец всполошился Шурка.
Жена только покачала головой.
— Как тебе это удалось? — наконец сказала она, точно записывая на его счёт очередную пакость. — Ты заставил мадам Хитрово — заставил, понимаешь? — действовать низко.
— Думаешь, у меня получилось? — озабоченно переспросил муж.
Потом положил ладонь на скрещённые руки жены и добавил уже другим голосом:
— Я знаю, что тебя беспокоит. А если бы с нами? А если бы про нас? Благодари Бога, что мы никому не нужны.
Канкрин встретил Бенкендорфа на докладе у императора. Он нарочно приехал в четверг, в день, назначенный начальнику III отделения, и после вполне предвидимой головомойки у государя увлёк Александра Христофоровича прочь из приёмной.
— Вы уже вторую неделю выглядите крайне озабоченным, Сашхен.
Шеф жандармов пожал плечами: поход.
— Нет, тут дело не в походе. У вас, простите, как у полковой лошади при виде круга, хвост начинает плескаться по ветру от одного слова: война.
«Молодость. Много воспоминаний».
— Вы ведёте какую-то игру, — напрямую заявил министр финансов. — А я не у дел.
«Вот уж никогда бы не заподозрил нашего счетовода в склонности к интригам», — подумал Бенкендорф. Но общее прошлое в салоне вдовствующей императрицы и крайнее уважение, которое он питал к Егору Францевичу, заставили генерала искать пристойных выражений для отказа.
— Вы уверены, что хотите принять участие? Дело не самое чистое.
Канкрин кивнул. В тот роковой день, когда страсти поулеглись, он спросил у жены:
— Матушка, как называется книга Гофмана, которая валяется у тебя на столе?
— «Повелитель мух», — немедленно отозвалась Катерина Захаровна и тут же пустилась пересказывать содержание, известное ей, кстати, тоже понаслышке.
«Что ж, господин повелитель мух, — думал её благоверный, — поиграем? Мне самому интересно, что внук раввина сделает с сыном португальской баронессы?»
— Я уверен только в том, — сказал он Бенкендорфу, — что мне нужно всё, имеющееся у вас на Министерство иностранных дел.
Жирный куш. Такого запроса Александр Христофорович не ожидал.
— Вернее, на Нессельроде? — уточнил он. Неужели Канкрин вошёл в столкновение с Карликом? Ценное приобретение для его собственной коалиции.
— На Нессельроде, — храбро кивнул Егор Францевич.
— И вас допёк?
Снова глубокий кивок.
Шеф жандармов сделал вид, что раздумывает, взвешивает «за» и «против».
— Мне потребуется ответная услуга, — наконец проговорил он. — Государь на юге обозрит Одессу и окрестности. Я хочу, чтобы вы по своей финансовой части наилучшим образом отозвались о неусыпном попечении графа Воронцова.
Канкрин задумчиво кивнул. Он не имел ничего против Михаила Семёновича. Граф тащил на горбу наместничество и ухитрялся в дни крайнего падения оборота южных портов обогащать население за счёт пароходной компании.
— Я дам самый лестный отзыв, — проговорил министр. — Жаль, что на Воронцова написали донос. Ещё прискорбнее, что государь его принял. Уж не от Нессельроде ли? Не один ли зуб у нас с вами болит, ваше высокопревосходительство?
Александр Христофорович сдержанно ухмыльнулся.
— Мои материалы — ваши.
Они таинственно пожали друг другу руки и разошлись с чувством удачно заключённой сделки.
Донос на Воронцова лежал на дальнем левом краешке стола, но государь к нему больше не возвращался. Никса заботили другие дела: в январе в поход выступила гвардия, ни шатко ни валко шла осада Браилова. Основные силы скапливались у Силистрии.
Пора было выезжать самому, а он всё тянул, всё ждал чего-то, точно задержка могла изменить положение в семье, примирить их с женой. Хотя они и не ссорились.
Однако напряжение становилось с каждым днём всё нестерпимее. Сухие красные глаза Александры Фёдоровны всё требовательнее и неотступнее. «Это я её развратил», — с упрёком говорил себе Никс. Женщины по натуре так чисты, что им обычно хватает самых возвышенных, платонических отношений: любовь к близким, к родным, забота о детях, привязанность к мужу — вот их хлеб. Лишь с трудом они уступают необузданным желаниям своих повелителей, питая отвращение к плотскому, но угождая мужьям из смирения.
Всё это Никс недавно прочёл в английской медицинской брошюре доктора Уильяма Актона «Гигиена новобрачных». Дожил! Если бы не домашняя беда, глаза бы эту пакость не видели!
Книжка лежала в верхнем ящике стола, под кипой самых нужных бумаг. Не приведи бог кто увидит! Он же сгорит со стыда.
Особенно возмущала картинка беременной дамы в разрезе. Янычарство какое-то! Кто же их препарирует? С другой стороны, любопытно: вот, оказывается, как всё устроено. И младенец зачем-то вниз головой! Государь в пятый раз становился отцом, но никак не предполагал, что, гладя макушку живота жены, щекочет пятки собственному ребёнку.
Рассматривание сей картинки вызывало у него смущение пополам с горячкой. Ладони становились влажными, воротничок взмокал. Он бы дорого дал, чтобы никогда больше не видеть подобную мерзость. И одновременно, чтобы, изучив её во всех подробностях, перейти к следующей. Жаль, британский эскулап снабдил трактат малым числом иллюстраций!
Никс захлопнул книжку и прошёлся. Надо было решать, какие войска оставлять в городе, какие взять с собой в поход. Но в голову лезла одна жена в разрезе, и избавиться от видения не представлялось возможным.
В целом он был согласен с автором: дамы устроены не в пример деликатнее мужчин и не нуждаются в грубых удовольствиях. Но, если их приучить к подобным упражнениям, переходят границу дозволенного легко, и возврата назад нет. Ибо мужчина живёт умом, а женщина — чувствами. Чувствительность, похвальная в девице, легко обращается в свою противоположность — необузданную чувственность. Тогда самое кроткое создание теряет узду и становится истинной менадой. «Для удовлетворения своей похоти они стаями носятся по лесам, душат змей и разрывают в клочья случайно встреченных путников», — стращал врач.
«Хорошо, что мы с Шарлоттой успели остановиться!» — с облегчением вздыхал Никс. Хотя, если посмотреть, ничего хорошего. Он примерно представлял, что станет с супругой: перетерпит — в книжке так сказано. Но что будет с ним?
Честный от природы, Никс не мог накладывать на жену столь тяжкие вериги, не разделяя полностью её страданий. В этом суть семьи — всё пополам. Хотя ему, конечно, труднее. Она скоро успокоится и вернётся к вечному девичеству. А он, как существо грубое, большое и сильное, всегда будет нуждаться в низких удовольствиях. Но разве сильный не должен брать на себя самый большой груз?
Сначала казалось, они выдержат сравнительно легко. Разве семья зиждется на одной постели? Но уже через пару дней оказалось… очень даже зиждется. Да бог с ними, с его страданиями, мужчина всегда найдёт им выход. Страдала Шарлотта! Её чувству единения с супругом не хватало близости. Тепло братских объятий возжигало в обоих иную горячку, которую приходилось гасить усилием воли. Или топить в слезах, как она часто делала.
Чтобы избежать вожделения, не следовало даже касаться друг друга. Он перешёл спать в кабинет. Слёз за стеной стало больше.
— Ты полностью владеешь мною, — уверял муж. — Я ведь здесь, на раскладной кровати. И никуда.
Это её не утешало. Хуже того: и смотреть друг на друга минутами становилось нестерпимо, говорить, встречаться за завтраком… Они заметно отдалились. Холодность и принуждённость поселились там, где прежде царило безграничное доверие. Но хуже всего: дети чувствовали и с удивлением поглядывали на родителей — что стряслось?
Нет, супружеские отношения — это нечто совсем другое, чем уверяет британец. Они включают не двоих, а троих, четверых, пятерых и т.д. Они каждого и всех вместе делают счастливыми. Или несчастными.
Он был счастлив с Шарлоттой с первой до последней минуты. Как только увидел, или ещё раньше — как только вообразил её. В тринадцатом году брат, покойный государь Александр, приехал домой через Берлин и обронил матушке, что старшая из прусских принцесс вроде бы уже вошла в возраст и подходит для третьего царевича, то есть для него. Никс услышал стороной, даже не от матери, и страшно взволновался. Ему исполнилось 17, он думал о женщинах, но ни одна не могла восприниматься как годная. Ибо принцам готовят принцесс, а последние водятся не в каждом лесу. И вдруг… Он услышал её имя. И все последующие ночи склонял на разные лады. Шарлотта.
Эта таинственная девушка представлялась венцом добродетелей: нежная, скромная, стыдливая, прекрасная. О, конечно, прекрасная. Ведь красота — само собой разумеющееся приданое принцессы. Разве могло быть иначе?
Поехали знакомиться. Но чем ближе кареты подкатывали к границе, тем злее и раздражительнее становился кандидат. А он-то каков? Дылда, грубиян, неотёсанный, вспыльчивый… даже не красавец. Да, тогда все почему-то пялились на младшего — Михаила. Стройность, манеры, изысканный юмор. Никто не сомневался: в Берлине предпочтут именно младшего. Мария Фёдоровна даже писала будущему тестю: «Конечно, её высочество имеет право выбирать, но старшему будет обидно, если взгляд принцессы остановится не на нём».
Зря беспокоились! Во время представления в Потсдаме Шарлотта сразу пошла к нему. Точно и не видела Мишки. Да и правду сказать, была на две головы выше младшего из великих князей. Могла и не заметить. А вот Никса не заметить было сложно — сам затылком вороньи гнёзда сшибал. Потом признавалась: подумала, как прекрасно они будут смотреться в паре, вальсируя.
Женщины! Одно легкомыслие! Но это легкомыслие его спасло. И не промысел ли Божий вложил серьёзной пугливой девушке в голову суетные идеи? Не тот ли промысел сделал её настолько близорукой, что она замечала только крупные предметы? А Никс был предметом крупным. И обойти его не представлялось возможным.
Он представлял её золотоволосой и улыбчивой. Она оказалась тёмно-русой и хмурой от застенчивости. В остальном — именно такая, как воображалось. Просто удивительно: Никс почувствовал её на расстоянии. Диковатая, пугливая, страдающая от сиротства и одиночества.
Они гуляли по парку, и ему открывалась вторая половинка его души. Только лучше. Несравненно лучше. Вместо нетерпения и вспыльчивости — крайняя незлобивость, безобидность, умение ждать и повиноваться, не отказываясь от собственной воли. Вместо желания всех высмеивать и больно бить, пока не ударили — расположение и внимание. Вместо подозрений и мелочного желания контролировать — заботливость и предусмотрительность.
У невесты Никс нашёл те качества, которые в зачатке имелись в нём самом, но были задушены.
— Шарлотта, вы будете моей? — кажется, он запинался.
— Конечно, — она ответила легко и буднично, потому что всё было давно решено и не ими.
— Я спрашиваю, вы сами… Вы хотели бы быть моей?
Она нахмурилась, стараясь лучше рассмотреть его лицо.
— А вы бы хотели? — Застенчивость всегда мешала ей сознавать собственную красоту. Но это милое качество муж не променял бы на самоуверенность иных светских львиц.
— До сих пор обо мне заботились родные, — сказала Шарлотта. — Вы будете обо мне заботиться?
Может быть, только в тот миг великий князь осознал всю серьёзность предстоящего шага.
— И никогда меня не оставите?
Да, он будет о ней заботиться. И никогда её не оставит. Как обмануть доверившегося?
Никс дал слово. Состоялось обручение.
А через несколько дней он отбыл с визитом в Англию. Первое искушение. Ведь его величество, несмотря на пышный сговор брата, намекнул, что Пруссия, конечно, союзник, но Британия предпочтительнее. Будет недурно познакомиться и с их принцессой. Кстати, тоже Шарлоттой. И произвести должное впечатление.
Им уже торговали! Потому что уже в Берлине заметили: Никс далеко не так неотесан, как казалось дома. Быстро растёт и становится чертовски привлекателен. В Лондон третий из царевичей приехал уже «самым красивым принцем Европы». С ним носились, его показывали. В первую очередь принцессе — единственной дочери короля. Открывалась блестящая перспектива: при ней Никс в один прекрасный день станет мужем королевы. Для России очень и очень выгодный альянс.
— Но я обручён.
— Вы обязаны думать об интересах своей династии.
В тот момент казалось, что престол в Петербурге займёт после государя Александра второй брат, Константин. Если удача улыбнётся в Лондоне, почему бы нет? Хотя быть консортом с таким властным, независимым характером, как у него, нелегко. Ну да англичане обтешут его под свою политическую систему. Недаром ею все восхищаются.
Никс не восхитился. А вот принцесса… ему понравилась. Даже до беспокойных спазмов совести. Ведь дал слово другой. Но Чарлин, так её звали дома, была просто очаровательна. Два визита в замок Клермон, куда услал дочь подальше от двора строгий отец, что-нибудь да значили. Все дипломаты немедленно написали своим дворам: русский великий князь очарован. Можно представить, как испугались в Берлине.
Очарован? Ещё кто кем. Именно в Лондоне Никс осознал себе цену. Он услышал, что редкостно по-мужски красив, что его манеры утончённы и изысканны. (Ха! Мать не раз именовала их мужичьими). Что его голос пленителен и будит в дамах чувства (Два раза ха! Мать говорит, будто он криклив). А разговор увлекателен и лишён педантизма. (Марию Фёдоровну всегда беспокоило, что дети с увлечением рассуждают лишь о военных предметах).
Как всё меняется в зависимости от географической широты! Впрочем, англичане сами крайне невоспитанные люди, и Никс благословил Бога, что попал в страну грубиянов.
На время даже воспоминания о Шарлотте перестали его мучить. Ибо Чарлин предлагала всё и сразу. На блюдечке. Её мощная чувственная натура не знала преград. Она была большая, ширококостная, прекрасная собой. Её огненные волосы вились, как проволока, губы складывались в подобие поцелуя, а щёки полыхали румянцем, точно атласная подушка. Тогда он впервые увидел, что значит быть в веснушках ото лба до кистей рук. Забавно. Но не отталкивающе. Даже как-то зазывно: хочется глянуть, а остальное, под шёлком и кружевом, тоже бело-рыжее?
Чарлин призывала его каждым изгибом своего тела, давно женского и давно томимого наплывом иных, недевичьих желаний. Она показывала это не только при разговоре, но ещё больше при долгих молчаливых паузах, которые, казалось, следует заполнить более полезным делом.
Никс был готов. Но вовремя спохватился. Что дальше? Потом, когда приятное будет окончено?
— Что вы думаете о семье? — спросил гость принцессу после одного из домашних концертов.
— Семья — это рай, — заученно отозвалась Чарлин. И уточнила: — Возможность заниматься тем, что запрещено, на совершенно законных основаниях.
— А дети?
Она наморщила носик.
— Да, правда. Дети мешают. Целых девять месяцев воздержания. Но я слышала, есть способы…
Довольно. Он всё решил. С Шарлоттой они найдут способы. Вдвоём. И Никс упёрся.
— Я дал слово. Больше себе не хозяин.
— Отношения его величества с Пруссией могут в любую минуту измениться, — внушал министр иностранных дел Нессельроде.
— С Англией тоже.
Чем больше его убеждали, тем упрямее он становился.
— Мне назначена невеста, другой не хочу.
Последним доводом со стороны родных стало требование защитить тему: оборона империи в случае совместного нападения Пруссии и Польши. Намёк понятен.
Он старался. Ползал по карте, чертил, считал наличные резервы. Со всех сторон выходило, что от первого удара Россия потерпит поражение. Войска откатятся вёрст на пятьдесят. Не меньше.
Пошёл к Паскевичу, в полку которого начал службу. Тот подтвердил. Да, откатятся. Так бывает в каждую войну. Ничего не поделаешь. Особенности местности, комплектования… Вместе ползали по карте, проверяли, пересчитывали. Никак. Потом подойдут резервы, зашевелятся нужные чиновники в Петербурге. А сначала… Топ-топ до Смоленска и дальше.
— А люди? Ну те, что живут на границе? В полосе отступления?
— А не надо селиться где попало! — с раздражением отвечал генерал. Ему, топавшему аж за Москву, до сих пор, несмотря на все последующие победы, было стыдно.
— Если они выедут прочь, нечем станет кормить отступающих, — возражал Никс. — Надобны буферные зоны. Но пусть принадлежат не нам, чтоб не жалко.
— Если не нам, то превратятся в плацдарм для нападения. Как Польша.
Никс понимал: Польша — ещё та задница. Работу он защитил. Даже с блеском. Выставил Пруссию агрессором. Ляхов — на подмоге, но так, чтобы они двигались первыми, пронзая рыхлые границы России и расчищая путь железным полкам союзника.
«Изрядно». Так и было написано на тетради.
— Его высочество имеет верный и вполне самостоятельный взгляд на вопросы обороны, — рассуждал в кабинете государя Паскевич.
Александр Павлович загадочно улыбался и устремлял взгляд в туманные дали.
— Так что же с Шарлоттой? — наконец спросил он брата. — Вернее, с Шарлоттами? Которая из них?
— Ваше величество, — Никс почувствовал, что его голос срывается. — Я имел счастье неоднократно докладывать, что дочь нашего вернейшего союзника…
— Союзники легко оборачиваются противниками, — возразил государь. — Вы только что сами это доказали. — Брат должен понимать, что сидеть ему придётся на пороховой бочке. И если он считает, что с Шарлоттой прусской это сидение приятнее, значит, так тому и быть. — Вы можете отправляться в Берлин за невестой. Но помните, что Пруссия так же опасна, как и любая другая соседка.
Меньше всего он в тот момент думал о Пруссии!
Ввозя Шарлотту в границы империи, Никс обратился к офицерам эскорта:
— Господа, это не чужая приехала к нам.
Как положено, все закричали: «Ура!!!» И у них потекла семейная жизнь. Лучшая из возможного.
Теперь он прятал в столе книжку британского врача и силился понять: может, удастся вывернуться?
Около 11 государь решил подняться к жене пить кофе. Как обычно. Хотя уже недели полторы манкировал этим обыкновением. Но Шарлотта, вот милая душа, каждый день приказывала накрывать за маленьким круглым столиком два прибора. И ждала.
В половине двенадцатого она тихонько вздыхала, наливала себе английского чаю из фарфорового чайника с синим жуком и начинала потихоньку отхлёбывать. Глоток, другой, пауза. Взгляд на дверь. До ломоты в ушах прислушивалась к шагам в анфиладе. Готова была, как школьница, вскочить на скрип лестницы. Только бы под родными ногами!
Он не шёл. Боялся. Увидит — не сдержится. А ей казалось: из равнодушия. И даже отвращения. Между кожей и костями она не могла нагулять и дюйма плоти. Потому и выкинула последнего младенца. С этого начались врачебные консилиумы, закончившиеся приговором.
Двенадцать ударов. Никс никогда так не опаздывает. Он точен до умопомрачения. Минуту лишнюю пережить не может. Для неё самой, хоть бы все часы шли по-разному. Нет беды. Для него битьё и кукование с разницей в несколько секунд — нестерпимая катастрофа. Нарушение порядка. Караул! Подрыв основ империи. Домашний заговор. Поэтому все часы шли в ногу, как солдаты. И раз отмерили полдень, значит, поздно. Не придёт.
Шарлотта чуть не заплакала. Схватила с блюда эклеры, его любимые — с заварным кремом, глазурью и сахарной пудрой. И стала обеими руками запихивать себе в рот. Врачи запретили жидкое? Вот она ест твёрдое и жирное. Неужели не пополнеет?
Молодая женщина давилась и ела, размазывая по лицу слёзы пополам с сахарной пудрой. За этим занятием её и застал муж. Никс растворил дверь и в удивлении уставился на супругу. Нетрудно было догадаться, что подвигло её на подобный шаг.
— Ты запивай иногда, — с участием сказал он. — Легче проскакивает.
Шарлотта вздрогнула от неожиданности, поперхнулась, закашлялась. Кусочек попал не в то горло. Государь схватил жену за талию и с силой стукнул по спине. Злополучный кусочек непропеченного теста выскочил на ковёр.
— Я только хотела… Ты не думай…
Вечно она извинялась, хотя ни в чём не была виновата.
— Что-нибудь осталось? — Никс сел за стол, придвинул блюдо и знаком приказал налить себе чая. Жена поспешила.
— Я уезжаю, ты знаешь, — начал он веско, — и хотел бы, как обычно, просить тебя…
Перед его отъездами они всегда говели вместе. Потом исповедовались, и его величество катил куда угодно с лёгким сердцем.
— На театре военных действий, — попытался объяснить он, — всякое может…
Сама Александра Фёдоровна бывала слишком слаба, чтобы поститься. День-два, не больше. Но вместе с мужем, если надо, отважилась бы и на Великий пост. Она бы с ним и на Монблан влезла в одних бальных туфельках.
— Я уже думала, ты не предложишь, — сказала Шарлотта, боязливо заглядывая ему в лицо.
— Почему? — Никс насупился, отлично зная ответ.
Жена быстренько замотала головой, заранее отрицая любые упрёки. Государю стало стыдно, он положил ладонь ей на руку и почувствовал, будто коснулся раскалённого железа.
— Мы в последнее время отдалились. Не по нашей вине, — поспешил добавить он. — Ведь решение было общим…
Кому здесь врать? В их доме всё, всегда и за всех решал он.
— Я хотел бы просить вас, — Никс непроизвольно перешёл на французский, словно вспоминая те времена, когда только ухаживал за ней. — Окажите мне честь, несмотря на погоду. Совершите со мной путешествие в Петергоф. Перед отъездом нам стоит посмотреть, как идёт строительство в верхнем парке.
Шарлотта задохнулась от неожиданности. Конечно, она поедет. Пусть пока ещё ветер с реки и дорога не слишком покойна для экипажа…
— Мы поедем на пироскафе. Море уже утихло.
Александра Фёдоровна чуть не захлопала в ладоши от удовольствия. Морская прогулка!
— Мне взять сопровождение?
— Как можно меньше.
Никс тоже обрадовался. Она не дулась. Не отталкивала его, а принимала всё как есть. За это муж был очень благодарен. Он и сам пока не знал, что и как у них будет, но желал подбодрить супругу видом строящегося дома. Хотя какой теперь дом?
На другой день небольшой пароходец под гордым именем «Богатырь», благоухая древесным углём и горячей водой, разыгрывал роль придворной яхты. Рано утром, не дав жене как следует выспаться, император вступил на борт, держа её под руку. Она касалась пальцами шляпки на беличьем меху и не без опаски переставляла ноги по сходням. Близорукость мешала Шарлотте хорошенько видеть дорогу. Но чуть только Нева раскатилась перед глазами ртутным простором, молодая женщина вскрикнула от восхищения и подставила бризу щёки.
— Мадам, — ласково сказал ей муж, — спуститесь в каюту. Ветер крепчает.
— Нет! — воскликнула она. — Напротив, друг мой. Пойдёмте на нос!
— Нельзя, моя радость, ты простудишься.
Обычно она подчинялась. Легко и безропотно. Но не сейчас. К чему теперь беречь здоровье?
А что будет, если она снова заболеет и, наконец, умрёт? Он испытает облегчение? Нет, конечно, сначала будет горевать. Кидаться на стены. Но потом… Когда боль притупится, не окажется ли, что своей смертью она оказала ему услугу? Развязала руки. Дала свободу.
Александра Фёдоровна стояла у бортика. Ветер раздувал над её головой огненно-рыжую газовую шаль, которая дарила её бледным щекам отсвет румянца. Но сейчас её лицо горело само по себе, и она едва ли не с гневом обернулась к мужу.
Никс не понял её взгляда, ему казалось: всё хорошо.
— Ты хочешь, чтобы меня не было? — вдруг спросила она достаточно громко, чтобы перекричать ветер.
— Что? — не разобрал государь.
— Хочешь, чтобы я умерла? — ещё громче выкрикнула Шарлотта.
До него не сразу дошёл смысл.
— Скажи только слово. — Её ноги едва касались палубы. Руки крепко сжимали бортик. При высоком росте стоило только перегнуться.
Никс успел испугаться. Успел, подавшись вперёд, крепко схватить жену за бока. Она едва не выскользнула из его рук.
— Что ты делаешь?
Кто бы ответил? Шарлотта обмякла, затихла в его объятиях. На минуту опять забилась, как птица со сломанным крылом, заплакала и, только примостив голову у него на груди, успокоилась, время от времени глубоко, до икоты вздрагивая всем телом.
Её было жалко. Но ещё пуще жалко себя.
— Мы переживём, — уговаривал муж. И она простодушно верила ему, как верила всегда, с первой до последней минуты.
К полудню пироскаф был в Петергофе и причалил у шатких мостков Монплезира. Как они любили этот дворец! Не большой, не главный, жирно вызолоченный пряником на Пасху. А маленький, у самого моря. С галереей, мыльней, множеством стёкол, гнутой крышей и заревом заката во всех окнах по вечерам.
Шарлотта говорила, что единственная громоздкая вещь, которую она готова терпеть, — это муж. Ей хотелось иметь небольшой уютный домик для одной семьи. Чтобы всем детям по спаленке. Гостиная и столовая тесным тесны от множества своих и горсточки чужих, кого позвали, не чинясь, и с кем радостно провести время.
Такой дом им обещали с самого дня свадьбы, и незадолго до смерти брат пожертвовал кусочек взморья, примыкавший к Петергофскому зверинцу. Строй, что хочешь. В тот момент Никс ничего не хотел, оглушённый идеей сделать его наследником. А после первой болезни Шарлотты приказал расчищать место под дом. Надоели! Хватит! Нужно иметь своё гнездо, чтобы никто не мешался, не лез, не пугал. Его цветок будет цвести в закрытой оранжерее.
Они вместе рассматривали чертежи. Жена робко предлагала поправки. Он великодушно принимал их. Даже с цветом Никс не возражал. Жёлтый так жёлтый. Хотя модная городская желтуха уже надоедала.
— Так будет солнечней, — уверяла супруга. — В Петербурге мало ясных дней. Если ещё и дома посереют…
Никто и не предлагал серого.
И вот они шли по дорожке из Нижнего парка. Никс старался выбирать для жены наиболее пологие места. По ложбинам ещё кое-где таял снег. Но солнце уже припекало. Даже до жары. А сквозь бурую шкуру прошлогодней травы, зализанную паводком, пробивалась сочная зелень. За спиной синело море. Впереди на взгорье, среди голых лип белели стены в лесах.
Увидев их, Шарлотта ускорила шаг, потом побежала. Что она делает? Ей нельзя. Надо поберечься… Куда там! Его жена вприпрыжку миновала холм. Ветер рвал с её головы шляпку. Ленточки затянулись под подбородком во вредный маленький узел, который не расцарапать никакими ногтями.
Никс вдруг испугался, что она промочит ноги. И где, спрашивается, их сушить? До Большого дворца не два шага. Но и там, в летней резиденции, сейчас ничего не готово: холодные комнаты, нетопленые печи.
«Да что я, как старый дед!» — одёрнул себя император. Вот она, бежит, не спотыкается. Он вспомнил, как впервые привёз Шарлотту в Петергоф. Через неделю после свадьбы. Они уже посетили и Павловск, и Царское. Очаровательно, но… Только при виде моря за деревьями и каскада фонтанов она вскочила с места в открытом экипаже, взмахнула рукой в белом рукаве-парусе и закричала от восторга. Громко, никого не стесняясь.
Вдруг ему показалось, что время ухнуло куда-то в глубокую волчью яму, края которой захлопнулись, и тот давний июньский день вернулся во всей своей полноте, в счастье и солнечном блеске.
Никс видел впереди себя силуэт жены, взбиравшейся по горке. Её белая юбка на жёстком корсете колыхалась колокольчиком. Вот-вот начнёт звонить. Он ощутил прилив радости и беспечного веселья. Свита держалась на почтительном расстоянии, и государь, догнав жену, обхватил рукой её талию. А она запрокинула голову к его плечу и начала смеяться. Беззаботно и молодо, точно оба на минуту забыли всё гнетущее, что в последнее время завязывало их души в узел. В один узел.
Дом был почти готов. Только без крыши. Его фундаменту предстояло ещё осесть и выстояться. Но внутри уже можно было ходить, смотреть, примеривать комнаты на себя.
— Здесь будет лестница. Большая, на второй этаж. Комнаты детей. Твои покои.
Шарлотта перескакивала с одной деревянной балки на другую. Пол ещё не положили.
— Не тесновата ли гостиная?
Она только хихикала.
— В самый раз! — Расставив руки, молодая женщина балансировала на бревне. Её юбка-цветок покачивалась из стороны в сторону. — Иди сюда.
Своё желание немедленно оказаться рядом с ней Никс объяснил беспокойством: ещё упадёт вниз. Он тоже расставил руки и, крякнув, пошёл по балке.
— Вон там столовая. Видишь, камин уже начали складывать?
Было ясно, что она не слышит. Просто смотрит на него и улыбается. Муж подхватил Шарлотту, когда она опасно покачнулась, и утвердил рядом с собой, крепко держа за пояс.
— Тебе нравится?
— Очень! — её глаза стали тёмными. — Жалко только… — Облачко набежало на лицо молодой женщины, и, чтобы прогнать его, Никс наклонился и властно, жадно поцеловал полуоткрытый от восторга рот.
Они возвращались в Петербург очень несчастными. Оба знали: всё, что происходит между ними сейчас, — последние всплески. Постепенно и те сойдут на нет. Государь ругал себя последними словами за то, что снова разбудил в жене задремавшее было желание. Шарлотта ненавидела себя за то, что не потребовала от него большего. Прямо там, на балках, над разверстой ямой подвала. Пусть бы даже потом они свернули себе шеи!
Утром 20-го Александр Христофорович приехал на доклад. Хмурый и неразговорчивый, он ни о чём не мог думать, кроме внезапно обретённого сына. Почему тот до сих пор не объявился? А когда объявится, что делать? Придётся напрячь кое-какие связи. Найти содержание. Как объяснить Лизавете Андревне исчезновение из семейного бюджета солидных, отнюдь не бросовых сумм? Старшие девочки — невесты, теперь каждый рубль на счету. Ну да что-нибудь придумает. Лишь бы Жорж… опять как-нибудь не затерялся!
Все терзания разом обрубило перед дверью кабинета императора. Не принимает. Что такое? Адская мигрень. С ночи. Уже часа три пластом. Сидел, работал и вдруг. Нашли утром, головой на столе, еле языком ворочал.
Генерал побелел как полотно. Удар? Он говорил, он просил спать побольше. Три часа — мало. Где-то Никс вычитал, будто достаточно. У древних авторов. У поганца Аристотеля. Золотой шар Александра Великого завести не пробовал? Нет, часов достаточно. Пробили — пошёл к столу. Некоторые в сходном положении рубят дрова. Наш перелопачивал кипы бумаг — крайне нездоровое занятие.
Из-за двери стайкой протиснулись лейб-медики. Они не могли сказать ничего вразумительного. Де устал. Перетрудился. Послали за знаменитым на весь свет хирургом артиллерийского госпиталя Николаем Арендтом — золотой ланцет. Если уж он не поймёт, что случилось, пиши пропало. Пока эскулап пустил кровь и выгнал дармоедов из кабинета. И то хлеб. Минут через пять Арендт вышел сам с тазом в руках. Кровь густая, аж чёрная.
Бенкендорф заглянул сквозь створки и сразу увидел государя. Непривычно, на диване, не за столом. Лежит весь белый, как покойник, и для пущего сходства на голове холодное полотенце, которое время от времени меняет жена. Глаза собачьи. Страдающие. По знаку руки Никса друг вошёл и, стараясь ступать негромко, приблизился. Встал возле дивана на колени — не преклонил, а как бы присел, чтобы лучше слышать.
Император взял его руку и крепко сжал, показывая, сколько в нём ещё силы. При этом вид у Никса был жалок: он старался как можно дальше отодвинуться от жены, да спинка дивана не пускала.
— Поди спроси медиков, в чём дело? Они виляют, — слабым голосом потребовал государь.
Александр Христофорович немедленно вышел. Дурачьё его не интересовало. Только Арендт. Он почему-то доверял полевым хирургам: столько народу перепотрошили, по крайней мере, знают, что у человека внутри. Врач уже избавился от таза и шёл обратно, деловито вытирая руки накрахмаленным полотенцем. Он был одних лет с Бенкендорфом, низенький, плотный, в душистых седых кудрях вокруг широченного лба. Когда генерал заступил ему дорогу, озадаченно воззрился на него, но тут же всё понял и вежливо взял под руку.
— Пойдёмте. Кто-то должен знать. Эти, — врач кивнул в сторону остальных лейб-медиков, — просто не поймут.
— Я в медицине…
— Это не медицина, дружок.
Арендт ко всем так обращался. Если вы ещё не были его пациентом, так будете.
— Сможете разогнать стервятников? — Имелась в виду целая свора любопытных у дверей кабинета. Министры, придворные, даже лакеи.
Ещё бы.
Бенкендорф встал посреди приёмной и нарочито громко заявил:
— Его величество до глубины души тронут проявлением вашего сочувствия, но просит удалиться на время. Дайте ему покой.
Приёмная начала пустеть. Врач с одобрением глянул на шефа жандармов: умеет.
— Теперь мы одни. Каковы причины? — хмурясь, спросил тот.
Арендт замялся.
— Всё очевидно. Сильное переутомление…
Александр Христофорович дёрнул головой.
— Это было всегда.
— Есть внутренние показания, — заторопился собеседник. — Неправильная циркуляция крови: его величество слишком высокого роста.
Снова неправда.
— Сие от рождения. А в обморок он упал впервые.
Арендт понизил голос:
— Дело не в обмороке. Его величество не лишался чувств. Его обездвижила сильнейшая головная боль…
Что странно. Погода не менялась.
— Погода ни при чём, — поняв ход мыслей генерала, отозвался врач. — Для мигрени есть особые причины. Поймите меня верно. — Арендт сделал такую деликатную физиономию, что собеседник всё понял ещё до того, как врач снова открыл рот. — Я наблюдал подобное у многих своих пациенток, чьи мужья посчитали себя свободными от исполнения долга.
«Сколько народу видел, кому жены отказывали, все живы-здоровы, не тужат».
— Мужчины страдают меньше, поскольку находят способы, не одобряемые, но и не порицаемые светом, — пояснил врач. — Но его величество посчитал подобное для себя невозможным. А он здоров и молод. Вот причина мигрени. Сосуды мозга как-то откликаются…
Врач замолчал, понимая, что и так сказал многовато.
— Что вы прописываете вашим пациенткам?
Арендт пожал плечами.
— Да, пожалуй, ничего. Нюхательные соли, прогулки на воздухе. Те, что уезжают в деревню, поправляются быстрее. Перемена впечатлений, новые люди благотворно влияют…
— Скоро у его величества будет очень много новых впечатлений. Он не отложит начало похода даже из-за собственной хвори.
Арендт вздохнул:
— Это таинственная болезнь. Неизвестно откуда приходит и куда исчезает. Через час государь может быть снова на ногах и выглядеть здоровым. Но вы должны знать, что в его положении соли — не лекарство. Надобны радикальные средства.
Бенкендорф кивнул, но из вредности уточнил:
— Какие?
Арендт снова замялся.
— То, что убивает его величество, сейчас сидит рядом с ним. Это и яд, и спасение. Или… любое другое.
Генерал снова вошёл в кабинет.
— Мадам, — обратился он к Александре Фёдоровне, деловито менявшей ледяные компрессы на голове мужа. — Вам сейчас не надо быть здесь. — «Ему только хуже». — Врач проследит. Кризис миновал. Через полчаса, не далее, его величество снова будет на ногах.
Шарлотта беспомощно оглянулась. Ей совсем не хотелось оставлять Никса, но и не нравилось, как он весь сжимался от её прикосновений.
— Ступай, дорогая, — ласково проговорил император. — Я действительно уже в порядке. Скоро зайду к тебе.
К вечеру того же дня государь поправился и перевернул сутки вверх дном. То есть вызвал к себе всех, кто не успел доложиться утром. В том числе и Александра Христофоровича.
«Скоро ночью работать начнём!» — ворчал тот. Он собирался на концерт с женой и тремя старшими дочерями. Аню пора было вывозить и показывать — не на балы, конечно, десять лет девчонке, — но в театр.
Шурка утешил себя одной мыслью: чем раньше, тем лучше. Он взял с собой заветную коробку и намеревался обратить дело в шутку, если его величество не поймёт.
Доклад не был коротким. Бенкендорф командовал императорской квартирой на предполагаемом театре военных действий, а это целый табор: гвардейские полки, охрана, обслуга, на месте присоединятся ещё торговцы. Словом, много, много подробностей. А когда они с императором более или менее разгребли плотину и будущая картина лагеря вырисовалась в голове у шефа жандармов, государь спросил:
— А это что?
— Да так, посмешить хотел. Мои-то олухи как опростоволосились.
Дальше Бенкендорф в лицах рассказал историю обнаружения магазина на Невском. Смеялись до слёз. Император изволил открыть крышку и обозреть найденное.
— Это что? — В его руках был изящный костяной фаллос, выполненный с удивительной точностью и снабжённый ручкой.
— У турок принято. Надо же девушкам в гаремах чем-то себя занимать.
Опять смеялись.
Дальше явились перья: страусовые, павлиньи, из хвоста цапли. Снова немой вопрос.
— Ну я ещё понимаю пушистые. Но острые?
Святая простота!
«Чего только не придумают!» — было написано на лице Никса. Он подцепил со дна наручники.
— Кто-то из твоих олухов забыл?
Пришлось разуверить и снова пояснить.
— В Париже придумали. Игра с пленными красавицами. Внутри вклеен овечий мех, чтобы случайно не пораниться.
Император вдруг помрачнел.
— И зачем вы всё это принесли? — его взгляд стал тяжёлым.
— Тут есть китайские акварели, — не сплоховал генерал. — Старые. На шёлке. И набор фарфоровых чашек для рисовой водки. — Шурка, как фокусник из шляпы, извлёк из короба крошечные белые стопочки с весьма возбуждающими синими картинками на стенках. — Я полагал в коллекции Эрмитажа…
Это и было главным открытием.
— В какой коллекции? — не понял государь. — Разве в Зимнем…
Александр Христофорович пожал плечами. Сам-то он познакомился с ней ещё пажом. И, конечно, не с благословения вдовствующей императрицы. Пришлось платить служителям, проникать тайно, ночью, со свечой. Целое приключение для 11-летнего мальчика.
— Великие художники рисовали. Рубенс, Дюрер. Целое собрание гравюр.
Сказать, что его величество был удивлён? Потрясён? Шокирован? Просто он двух минут не думал о существовании подобных вещей.
— Это при бабушке началось? — едва сдерживая гнев, спросил император.
Вали всё на Екатерину Великую!
— Нет, — беспечно отозвался генерал. — Ещё с Петра. В Кунсткамере и не такое увидеть можно. Так сказать, отрезанные головы и не только.
Государь поморщился. Ну раз с Петра…
— А ваша августейшая бабка только прибавила к коллекции антики. В Помпеях нашли. Да и у нас в Крыму прямо под ногами валялись. Люди во все времена…
Людей Никс понять мог. И даже понимал. Но целая коллекция постыдной дряни!
— Многие государи собирают. Август Сильный Саксонский, например, коллекционировал пояса верности. Из Крестовых походов. В Дрездене хранятся вместе с оружием и латами. Мы когда город освобождали…
Тут Бенкендорф вспомнил, что его казачки творили с поясами, — надевали на шаровары и прыгали на руинах. Нет, об этом не стоит.
— Август был человек развратный, — вслух сказал он. — Приказал отчеканить на реверсе монеты интимные прелести своей фаворитки графини Коузель. У нумизматов считается редкостью. Тут есть такой талер. Думаю, копия.
Государь не без опаски взял в руки серебряную монетку прошлого века. Повертел. Сначала не понял, что изображено. Потом осознал и покраснел до корней волос. Да не может такого быть!
Однако есть.
— Зовите Оленина.
Директор Академии художеств проводил почти всё время за разбором эрмитажных коллекций. Он явился через полчаса. Его оторвали от описей, чем сильно обеспокоили и даже разозлили. Маленький умный крот, Алексей Николаевич, казалось, только что выполз из норки или просто высунул на свет розовый, дрожащий от негодования носик.
— Правда ли, что в Эрмитаже имеются развратные коллекции? — прокурорским тоном осведомился государь.
Оленин перебегал чёрными глазами-бусинами с императора на шефа жандармов, не понимая, в чём дело.
— Ещё ваша блаженной памяти бабушка…
— Оставим бабушку в покое, — отрезал Никс. — Собрания есть?
— В каждом музее… — Оленин протёр стёкла очков с палец толщиной. — Наше сравнительно бедно…
— А почему? — недостаток коллекции возмутил Никса. — Они пополняются?
— Уже более десяти лет нет новых поступлений. Покойный государь в конце царствования не проявлял попечения…
— Дурно, — подытожил Никс. — У всех есть, а у нас, как всегда… Извольте взглянуть на находки офицеров III отделения. Китайские акварели. Кажутся старыми.
Оленин брезгливо заглянул в коробку.
— Сравнительно поздние. Только что на шёлке. Прошлый век. У нас есть гораздо древнее.
— Принесите, — распорядился государь. — И эти возьмите. Лет через сто они станут редкостью. А что про Рубенса?
Оленин стал топтаться на месте.
— За ним придётся посылать в Грузино, к графу Аракчееву. Там есть такой особый остров с павильоном…
— Увольте, — прервал государь. — Недопустимо, что часть императорской коллекции передана частному лицу. Рубенс дорог и редок.
— Тициан, Ван Дейк, — добавил Оленин.
— Забрать всех. И вернуть на место. Дюрер. Целая папка.
— Дюрером его светлость не интересовался.
— Я поинтересуюсь. Доставить вниз.
Когда директор Академии художеств ушёл, очень выразительно косясь на Бенкендорфа, государь бросил:
— Не могу понять, как серьёзные, даже талантливые люди…
Тут Александр Христофорович вспомнил про давно лежавший у него донос на сочинителя Пушкина со скабрёзной поэмой. А ведь бойко и весьма изящно. Если бы целью острословия автора не становился предмет священный, грязи неприкосновенный, стоило бы посмеяться и забыть.
Бенкендорф пока ни слова не сказал императору о поэте. Хватит на сегодня открытий. Обошлось без обморока, и ладно.
В Демутовом трактире, где французская элегантность уживалась с крайней неопрятностью — деревянные косяки отставали от стен, а в перекошенные рамы дуло, — Пушкин поселился стена о стену со старинным другом Вяземским. Правда, апартаменты князя были не в пример роскошнее. А Сверчок, что Сверчок? С тех пор как его простил государь, он болтался без дела. Пробовал писать и выходило не худо. Но прежних гонораров ждать не стоило. Наша публика умильна, сочувствует гонимым. Если бы его продолжали держать в ссылке или даже судили по делу 14-го… Теперь, если за перо вновь возьмётся Бестужев-Марлинский, друг Рылеева, которого закатали в Сибирь, но, слышно, отпустят на Кавказ — вот у кого попрут тиражи.
Легенда делает имя. А Пушкин жил тихо, имел примерное поведение, хвалил новую цензуру за послабление авторам и… заметно сдувался, несмотря на то, что писать стал лучше, самостоятельнее, не под Байрона. Всякий это чувствовал, но… нет остроты, скандала, вызова. А потому Сверчок пробовал, как встарь, езжать к проституткам, кутить с молодыми гусарами, мальчиками 17 лет. Но и мальчики нынче не те. Каждого слова стерегутся. Орут вполголоса. Пьют без расслабления души и мыслей. Без сердечного единения, как бывало с теми, с другими, которых нынче нет.
А потому и пить обрыдло.
Вдруг война. Явилось чудо, какого не ждали. Вот он, случай напомнить о себе. И не стихами — делом. Избочениться, наскандалить, чтобы во всех гостиных ахали и пересказывали друг другу с краснотой щёк, с дамским хихиканьем и восхищённой завистью. Тогда и тиражи пойдут. Вот «Гуан» по 11 рублей за строку. А будет по 22, он точно знает!
Раззявил рот. Отказано.
Пришёл Жуковский. Помялся.
— Государь намерен вас беречь.
Те тоже берегли!
И вот Сверчок ни в рудниках на цепи, ни в армии на лихом коне, а значит — нигде. Между небом и землёй. Нет ему приюта.
Василий Андреевич потоптался и ушёл. А Пушкин слёг. Заболел от обиды и волнения. Нервная лихорадка. Валялся жёлтый, как лимон. Ему пустили кровь, отчего человек с другим цветом лица побледнел бы, а наш арап приобрёл оттенок коричневатой дешёвой бумаги. Изредка являлся Вяземский. Разговаривал отрывисто, с плохо скрываемым упрёком: отказ задел и его. Потом уезжал в город, хлопотал, но впустую.
— Отчего тебе не сходить к Бенкендорфу? — жалобно ныл поэт. — Если попросить…
Князь Пётр обрывал сразу:
— Какое мне дело до Бенкендорфа, будь он хоть трижды добр? Неужели они нам помогут?
Сверчок морщился и отворачивался. Перо валялось на полу. Приходил издатель Соболевский толковать о тиражах и виньетках. Толклись подозрительные карточные знакомые, они легко давали в долг, зная, что со следующей публикации он непременно отсыплет сполна, и две, и даже три тысячи. Пушкин тяготился ими: присосались, как пиявки. Бежал бы куда глаза глядят!
— Нынче же поеду в Париж, — заявлял он, беспечно закидывая руки за голову. — Французы — наши союзники. Неужели откажут в паспорте?
— А в Париже что делать? — возражал Соболевский. — Думаете там работать?
— Напитываться впечатлениями, — смеялся Пушкин, но невесело, даже зубов не видать. — До осени далеко, а у меня случка с музой в сентябре. Пишется в деревне. В глуши. Здесь ни строчки не будет…
Дверь растворилась, и в комнату вступил князь Пётр Андреевич, имевший вид победный, но всклокоченный. Волосы торчком, очки запотели, физиономия довольная, хотя и саркастическая донельзя.
— Свершилось! — Он проводил время с шаловливой девочкой Россети, чьи черкесские глаза могли и обещать, и отбрить, как саблей. — Моя!
Сверчок в неистовом восторге соскочил с постели.
— Шампанского! Бегите вниз! Пусть запишут на мой счёт!
«Длинноват же у тебя счёт, братец!» — подумал Вяземский. Он проводил карточных друзей Пушкина насмешливым, неодобрительным взглядом.
— Ну! — нетерпеливо потребовал тот. — Как? Где? Подробности!
Соболевский почёл за благо откланяться. Намечалась оргия по случаю удачной охоты. А он был не любитель.
— Подробности опустим, — веско бросил Пётр Андреевич. — Много лишних ушей. Скажу только, что любит, как смеётся: зло, с досадой. И что я был не первый.
Шампанское, готовое в руках Сверчка ударить в потолок, зашипело и потекло по смуглым пальцам.
— И кто же сей счастливец? — озадаченно протянул поэт.
Князь нахмурился.
— Я прямо не спрашивал. Но по обмолвкам ясно, кому фрейлины приносят дань своей невинности.
— Каков! — возмутился Пушкин. Потом замотал кудлатой головой, не соглашаясь с собственным суждением. — Не может быть. Он совсем другой.
— Такой, именно такой, — поддразнил приятеля Вяземский. — Берёт как с крестьянок. Право первой ночи. Мы все для него крепостные.
Пушкин не мог связать одно с другим и внутренне продолжал не соглашаться, хотя наружно и поддержал Вяземского.
— Но хуже всего, — князь Пётр снял очки и протёр их носовым платком, — что она его всё ещё любит. Вернее, — он поколебался, стоит ли говорить, — любит именно его, а все остальные…
Вяземский с досадой, не чокаясь, осушил бокал. Потом выдохнул в рукав, как будто пил водку. Сверчок смотрел на друга с искренним состраданием.
— Не говори, — попытался успокоить он. — Сравнение будет в твою пользу…
— Вот только утешать меня не надо! — рассердился князь. — Не тот повод. И не вздумай проболтаться княгине Вере.
Сверчка удивил его страх.
— Твоя супруга и сама не промах. Станет ли тебя стыдить мелочами? А зря ты женился.
Пётр Андреевич кивнул.
— Зря не зря, а дело прошлое. Вера — истинный друг. Да и хорошо иметь под боком законную блядь. Ты-то, гляжу, к Олениным зачастил. Хочешь всех и себя в первую голову уверить, будто влюблён?
— Я и сам пока не знаю, — Пушкин вернулся в кровать. — Какие глаза! Простые, как у ребёнка, вся душа видна до донышка.
— Кстати, тоже фрейлина, — заметил, ожидая предсказуемой реакции. — Гляди, когда окажется, что в бутоне уже побывал червячок, имей довольно ума не блажить об этом на каждом перекрёстке.
Кровь бросилась Сверчку в лицо.
— Нет. Не может статься. Твоя Россети глазами во все стороны сечёт. Мудрено ли, что ты не нашёл мёда в улье? А Аннет робкая, я сию породу знаю. Если уж тебе нужна вакханка, поедем к Закревской. Графиня принимает ночь-заполночь. А чистых не тронь!
Обида друга насмешила Вяземского.
— А что как я приударю за Аннет?
Пушкин задохнулся от возмущения.
— Не посмеешь!
— Почём тебе знать?
Они бы продолжали перебраниваться, если бы дверь в комнату наотмашь не распахнулась и внутрь размашистым шагом не вступила гренадер-баба в чёрном шёлковом бурнусе, капюшон которого она даже не считала нужным накинуть на голову.
— Сударыня, в Италии есть дерево, которое местные жители дразнят бесстыдницей, — сообщил Вяземский.
— Это платан, — не смущаясь, отозвалась графиня Закревская. Она сухо кивнула бывшему любовнику и повернулась к постели Сверчка. — Болеть? — гнев и обида слышались в её голосе. — Или пить? — чёрные глаза обратились на бутылку шампанского. — Сударь, я вас забираю к себе. Иначе увёрткам не будет конца. Мне сказали, вы играете сутки напролёт. Дурно.
— А ваш муж, мадам? — насмешливо осведомился Пётр Андреевич. — Неужели он потерпит любовника под своей крышей?
Аграфена Фёдоровна величественно повернулась к нему.
— А кто его будет спрашивать? К тому же вы удивитесь, князь, но Александр Сергеевич мне не любовник. Друг, советник, даже сводник, может быть, но никак не любовник.
С этими словами великанша сгребла Пушкина в охапку и, не слушая возражений, понесла к двери.
— Ты всегда хотел, чтобы женщины таскали тебя на руках! — нёсся вслед голос Вяземского.
Анна Алексеевна Оленина очень хотела бы походить на графиню Закревскую, если бы не боялась всеобщего осуждения. Ей бы понравилось, если бы о ней сказали: «дама с прошлым». Но она была барышней, причём барышней на выданье. А барышням прошлое не полагается. Иначе настоящее никогда не превратится в будущее.
Недавно её познакомили с Пушкиным. Но он менее всего мог заинтересовать девицу, хотя и оказывал ей знаки внимания. Сначала рассеянные. Потом по мере посещения дома родителей всё более и более заметные. Это раздражало и дразнило одновременно. Потому что не могло привести ни к чему серьёзному. Но любопытство заставляло Аннет тратить время на то, что никогда не принесло бы плодов, — на разговоры с поэтом.
Они встретились на балу, который давала мадам Хитрово. Елизавета Михайловна держала сочинителя под руку и подводила ко всем гостям, точно угощая невиданным лакомством. Сверчку это не нравилось. Он то кусал ногти, то бормотал дерзости: «Вот вам Пушкин, он весь сахарный, а зад у него яблочный, его разрежут и всем дадут по кусочку».
Расслышав, Аннет рассмеялась. Он посмотрел на неё недружелюбно и уставился в пол.
«Вот неприятный человек, — подумала фрейлина. — Хотя, говорят, гений. И государь его отличает. Потому-то все из кожи вон лезут, чтобы услужить ему. Не его, Пушкина, а монаршего внимания ради. Как у нас всё пошло!»
Насилу расцепив руки с Елизаветой Михайловной, Сверчок забился в угол и стал наблюдать за танцующими, отпуская язвительные замечания. Если бы Аннет слышала, что он назвал её горбатой, писклявой и неопрятной, ни за что бы не подошла.
Оробевшую девушку поманила мать.
— Ступай, отличи нашего поэта, пригласи его в контрданс.
Анне Алексеевне захотелось забраться под стол, но она повиновалась. Небрежность, с которой Пушкин спросил, где её место, лишний раз доказывала его равнодушное пресыщение общими ласками.
«Чем мы, несчастные, платим за своё рождение в женской доле? — думала Аннет. — Вечным презрением своих господ и хозяев. Что несносно. И унизительно».
Тут Пушкин должен был сделать фигуру в танце и пошёл в её сторону.
— Ваши ножки достойны китайской принцессы, — сказал он, с удовольствием наблюдая, как барышня скользит туфельками по паркету. — Мало кому из петербургских красавиц были бы впору ваши башмачки. Да вы Золушка!
Аннет смутилась.
— Скоро ли вам замуж? — без малейшего стеснения расспрашивал поэт. — За кого изволите? А когда выйдите, станете ему изменять?
Мадемуазель Оленина покраснела до корней волос.
— Что за вопрос? Нет, конечно. Ведь я поклянусь перед Богом.
— А он вам станет, — безжалостно заявил Сверчок. — И не потому, что вы чем-то плохи. Напротив, вы прекрасны. Но сие священное право мужчин. И я ещё не видел ни одного, кто бы им не воспользовался.
«Какое самодовольство!» — с гневом подумала Аннет.
— Даже те, кто выходит замуж по страсти, не могут знать своей судьбы, — возразила она вслух. — Обязанности жены требуют более самоотречения и снисходительности, чем самой пылкой любви. Муж будет часто забывать о своих клятвах, часто увлекаться другими. Но жена преступит ли законы долга? Может ли пренебречь мужем? Никогда.
Сверчок с некоторым удивлением посмотрел в лицо партнёрши.
— Вы редкое создание, — проговорил он. — Но от ваших слов бросает в дрожь. Стало быть, важен не муж, а обеты в церкви?
— В чём поклялась, от того не отступлюсь уже, — вздохнула Аннет. — Хотя и выйду с холодной головой. Да и сама ещё не знаю за кого.
— Вы редкая девушка, — повторил поэт, провожая её на место.
Слова молодой Олениной тронули его до глубины души. Такая в них слышалась сила и одновременно покорность судьбе. Однако выходило, что муж не имел большого значения. За кого бы ни выдали. Это пугало и вместе с тем обнадёживало.
На Анну Алексеевну поэт произвёл странное впечатление: он был некрасив, а в манерах много неделикатности. Арапский профиль портил и без того обезьянье, подвижное лицо. Но вместе с тем ей почудилось понимание и сочувствие в его словах.
Аннет подошла к матери не чтобы поделиться, а чтобы укрыться возле неё. В этот момент рядом возникла хозяйка дома, до неприличия голая мадам Хитрово.
— Вы слышали, Анна Марковна, что Пушкину отказано от дома Урусовых, — обратилась она к мадам Олениной.
— Как так? — всполошилась почтенная дама. — А мы его принимаем. — Что он снова натворил?
— Он? Ничего? — Елизавета Михайловна обмахивалась огромным, прямо-таки египетским веером. Минутами казалось, что именно павлиньи перья опахала и составляют весь её сегодняшний гардероб. — Но Урусовы прочат княжну Софи в фаворитки императору. С тех пор, ну вы сами знаете… А Пушкин в Москве часто у них бывал и, говорят, ухаживал за всеми сёстрами. Называл их «три грации». Теперь же путь ему закрыт.
Анна Марковна фыркнула:
— Какой скандал!
К чему относились её слова, к тройной влюблённости поэта или к участи княжны Софи, дочь не поняла. Её покоробило только, что все так свободно рассуждают об императорской семье. «Вот подтверждение моих слов, — подумала она. — Муж, что бы ни делал, в своём праве. А супруга изменит ли долгу? Никогда».
В этот миг двери распахнулись, и в залу без сопровождения прошествовала графиня Закревская. Она никуда не ездила об руку с мужем.
«Смелая дама, — отметила Аннет. — Но за эту смелость приходится платить репутацией. И не потеря ли репутации делает даму смелой?» Она сама уже очертила для себя границы, за которые не перейдёт. И возникший в зале женский ропот, сопровождавший бесстыдную Аграфену, только подтверждал правильность подобного выбора.
Графиня пересекла зал и вышла на балкон. Там она намеревалась сидеть и дуться, ожидая, кто из мужчин не струсит и явится её развлекать.
Медная Венера не отказывала себе в праве посещать светские собрания, но делала это больше из желания побесить окружающих, чем из интереса. Вращаясь в свете уже более десятка лет, она, кажется, всё уже видела, но так и не растеряла своей откровенной, ни в какие ворота не лезущей красоты. Клеопатра перед самоубийством!
Аннет с неудовольствием заметила, как Пушкин, едва увидев Закревскую, сорвался с места и устремился к ней, заняв место верного пажа. От мадемуазель Олениной не укрылось, как хозяйка с досадой хлопнула себя веером по ладони и так согнула перья, словно намеревалась их сломать.
— Поразительная наглость! Её не приглашали! А ведь пойди я на балкон, возмутись, и она же задаст мне вопрос: почему её, супругу министра внутренних дел, обошли карточкой.
«Вот как они из-за него дерутся! — подумала Аннет о Пушкине. — И даже не спросят: кому он на самом деле рад? С кем побеседовал бы от сердца?»
К ней подошла черноглазая Россети и по фрейлинской короткости взяла под руку.
— Похоже?
Анна Алексеевна сразу поняла, о чём говорит товарка. Точно так же при дворе дамы окружали и гнали государя, как дичь. В этом было что-то ложное, неискреннее.
— И в том, и в другом случае всё основано на тщеславии, — шепнула смуглянка. — Пушкин танцевал с вами, и, глядите, вы вдруг стали интересны множеству кавалеров. Вон стоят, как гончие, с высунутыми языками.
Аннет неприятна была такая грубая откровенность.
— С его величеством довольно и одного снисходительного слова, — продолжала Россети, — чтобы те, кто вчера вас не замечал, начали стелиться.
— Это гадко, — оборвала Оленина.
— Гадко, да сладко, — рассмеялась собеседница. — Советую попробовать. Ведь вы намереваетесь же когда-нибудь выйти замуж.
Оставалось всего несколько дней до отъезда, и леди Дисборо всё печальнее вздыхала, проходя по комнатам своего особняка. Здесь протекло четыре года. Сюда она приезжала, восхищённая обхождением добрейшего императора Александра в первый год их с мужем миссии. Здесь узнала о его смерти на юге — вот роковой для русских край! Здесь пережила нелепый мятеж 14 декабря. Бесконечное следствие и стоны знакомых, трепетавших за близких. Бедная Софи Волконская! Её обожаемый брат оказался одним из главных злодеев.
С этим домом на Английской набережной было связано столько воспоминаний, столько роковых дней, что покидать его сегодня, несмотря на радостную надежду увидеться с детьми, казалось ошибкой. Но муж твёрдо сказал: едем.
— Вспомни, как мы тряслись два года назад, когда мятежники бегали по льду буквально у нас под окнами. Поверь, будет хуже.
Ей так и не удалось выведать у него, что именно он знает. Но Спозо почему-то был уверен: поход — роковая затея. Если государь хочет остаться жив, он должен сидеть в столице — караулить корону. Но сей последний, по слухам, оставлял сына на брата Михаила и брал с собой жену. Вот неразлучная пара! А говорили, а намекали, а строили предположения…
Леди Анна была довольна. Ей нравилась императрица. Безобидная, как божья коровка. Ну кому она помешала? Явно не мужу.
Вчера Спозо привёл к чаю незнакомого ей капитана Джеймса Александера, только что прибывшего в Петербург. Пробило пять. Мужчины, оживлённо разговаривая, вступили в столовую. Эдвард представил гостя. По виду типичный француз. Даже странно было видеть на нём красный английский мундир. Двадцать пять. Служил в Бомбее, потом в Иране. Сначала в войсках Ост-Индской компании, там адъютантом при посланнике в Персии полковнике Макдональде, сопровождал секретаря миссии капитана Кемпбела, встретил и препроводил в Лондон бывшего посланника при шахском дворе сэра Уиллока…
Всех этих господ Анна знала как очень приятных и останавливавшихся у неё в доме. А вот об Александере слышала впервые. Создавалось впечатление, будто он, как пчела с цветка на цветок, собирал с них мёд, а потом раскладывал по сотам.
— Много езды, — заключила леди Дисборо. — И при каждом вы что-то вроде порученца?
Джеймс сдержанно улыбнулся.
— Порученца, охранника, стража — любое слово подойдёт.
«И будет одинаково неверным», — отметила про себя Анна. У молодого человека лицо скорее замкнутое, чем открытое. Он может придать ему любое выражение, но каково оно на самом деле?
Подали сласти из Мармалы.
— Местные их очень любят.
Было видно, что гость уже пробовал на Востоке.
— Персы лакомились ими даже в лагере шаха под Тебризом.
— Вот поэтому они проиграли войну, — рассмеялся Эдвард. — Слишком изнежены.
— Возможно, — капитан снова улыбнулся. Леди Анна отметила, что у него совсем маленький, дамский рот с частыми, беличьими зубами. Оливковое лицо, чёрные кудри, чёрные же глаза, тонкие усы, словно наведённые сажей. Точь-в-точь как у персидских принцев на гравюрах. «Поэтому его и используют на Востоке», — подумала хозяйка.
— Я был наблюдателем при персидской армии, — сказал Александер, чтобы рассеять её сомнения. Он уже давно, посмеиваясь, следил за умственными усилиями посланницы, ясно отражавшимися на лице. — Успел съездить на Балканы, посмотреть турок под Браиловом. Теперь назначен наблюдателем уже с русской стороны.
Почти официальный шпион! Анна едва не всплеснула руками. Но излишние жесты приняты только в России. Дома на неё посмотрели бы с осуждением: надо снова привыкать.
— И вы думаете получить разрешение здешнего правительства приехать на театр военных действий?
— Уже получил.
— От кого же?
— От господина Нессельроде.
— Дорогая, — Эдвард едва заметно коснулся руки супруги. — Что за допрос ты устраиваешь нашему гостю?
— Ну интересно же! — не смутилась Анна.
— Действительно, — поддержал её капитан. — Наши бесстрашные леди имеют полное право знать, с кем свела их судьба. Поверьте, мадам, всё, что я делаю, абсолютно открыто. Правительства поддерживают друг с другом договорённость допускать наблюдателей на театры военных действий.
— Много ли русских офицеров в Бомбее?
Джеймс снова рассмеялся и снова почти не показал зубов.
— Вам надо служить дознавателем в полиции, — похвалил он. — Интерес любой державы, и вы знаете это не хуже меня, в том, чтобы как можно больше узнать о соседях и как можно меньше рассказать о себе. Для нас русские и в Тегеране-то были крайне неудобны.
— А в Стамбуле?
— Также.
— Значит, вы едете шпионить, — леди Анна вовсе не осуждала гостя. Дипломатические миссии на многое открывают глаза.
— Да, — кивнул капитан. — И самое любопытное, что все об этом знают. Вчера ко мне в лавке на Невском подошла эта полька, Влодек, кажется, она замужем за Завадовским. И показала парижскую газету. Там написано, будто Англия посылает против русских две эскадры. В Чёрное и в Балтийское моря. Бомбардировать Севастополь и Петербург. «Такую взбучку русские не скоро забудут» — собственные слова моей собеседницы. Сколько бы я ни опровергал слух, она оставалась при своём. Я спросил: почему из всех англичан графиня выбрала именно меня? Удивление: «Но ведь вы же назначены господином шпионом?»
Когда сотрапезники отсмеялись, леди Анна спросила:
— Отчего же в таком случае вас не арестуют? Не препроводят в крепость?
— В этом нет нужды, — пожал плечами Джеймс. — Я действую официально. Поверьте, русские приложат усилия, чтобы показать мне всё с наилучшей стороны. А уж моё искусство состоит в том, чтобы разузнать, как дело обстоит в реальности.
— Здесь это непросто, — отозвался Эдвард. — Дома мы так привыкли свободно выражать своё мнение, что полагаем, будто и на континенте люди ведут себя похоже. Однако Россия — деспотическая страна. Толпы полицейских, и все уши направлены на вас.
— Да, — кивнул Александер. — Я с этим столкнулся. Русский жандарм может стать кем угодно: вашим ямщиком, слугой-французом, матросом на корабле, парикмахером, доктором… Персы беспечнее. Турки уже кое-что умеют. Но здешние жители, о, они достигли большого совершенства. Сохраняя внутреннюю, вполне азиатскую, тиранию, они переняли множество уловок у европейцев. Думаю, это и погубило Наполеона.
— Совсем недавно мы были союзниками, — протянула леди Дисборо. — И по наружности остаёмся ими до сих пор…
Александер пожал плечами.
— Не заставляйте меня отвечать за политику кабинетов, сударыня. Мы великая морская нация. Русские — народ сухопутный. Нам тесно. И если молодой император этого не понимает, его будут учить. И персами, и турками, и поляками, а, если понадобится… то и нашими собственными силами.
Любил ли князь Пётр Андреевич Вяземский Пушкина? Сей вопрос являлся у него самого поминутно. Он никогда не завидовал, как Марлинский, не изображал независимости, как Грибоедов. Ведь те, и хуля, оглядывались на Сверчка.
Он же, Вяземский, дружил.
Опекал, направлял, хлопотал. К нему в дом измученный светскими приключениями поэт приползал отбросить ножки. И его принимали, что немало для бездомного, безголового, вечно попрекаемого беспутной жизнью гордеца.
Вяземский знал главное: его друг талантлив. Как сильно? Этому границ не ведал никто. А потому надо прощать, терпеть, утешать. Подавать руку помощи. Но иной раз и его снисходительность подвергалась испытаниям. Как, например, удержать в голове все пушкинские привязанности? Сверчок живёт с Закревской, сватается к Олениной и бегает от Хитрово. То есть под покровительством у жены министра полиции. Ищет брака с дочкой директора Академии художеств. И позволяет себе кидать в печь письма самой влиятельной дипломатической дамы столицы. При этом держится с ними, как с деревенскими подружками Осиповыми, что и неправильно, и опасно.
А ещё завёл дружескую переписку с начальником III отделения и уверяет, будто Бенкендорф обещал взять его на войну в своём штате, для чего выхлопочет чин камергера. Чистой воды выдумка! Сам наплёл, и сам поверил. Теперь заболел с горя, услышав отказ государя. Лежит, охает и трогателен до невозможности.
Пётр Андреевич даже собрался посетить шефа жандармов, чтобы изъяснить недопустимость подобных игр с Пушкиным, — ведь он, как дитя, всё принимает за чистую монету. Заодно Вяземский хотел напомнить о себе: сколько можно болтаться без чина? Пусть дадут хоть придворный! Для сего князь готовился записаться волонтёром в армию. Оказать храбрость, заслужить поощрение, а там — дорога будет открыта.
Но Бенкендорф не принял посетителя уже во второй раз. Как нет дома, когда экипаж у крыльца? Собирается в театр? Пусть обождёт.
Однако Александр Христофорович в своей жизни наожидался и настоялся в передних. Он терпеть не мог Вяземского. Хотя ни разу слова худого с ним не сказал. Так бывает, глянешь на человека и сразу знаешь: не твой. Поддерживал клевету на Воронцова. Дурно отзывался о высшем политическом надзоре. Мало? Извольте. Ведёт себя, как отпрыск царя Давида. Считает, что по рождению перед ним должны распахиваться все двери. Хочет давать советы, а служить — нет. Ибо вся их служба в советах. Не можешь работать, не лезь с идеями. Годность — основа империи.
— А ты прикинься глухим, — ехидно посоветовала Лизавета Андревна. — Когда я денег спрашиваю, у тебя отлично получается.
Язва! Никогда он денег не прятал. Но вам волю дай — всё на тряпки изведёте!
Прикинуться не удалось. Вяземский натерпелся и весь пылал от негодования.
— Вы обещали похлопотать перед государем об отправлении меня и Пушкина в действующую армию. И что же? Отказано. Мне и Пушкину! Из всех охотников — мне и Пушкину!
Между тем Бенкендорф докладывал императору. И даже присовокупил своё суждение, чего при наличии гневного письма Константина Павловича из Варшавы делать не следовало. Но в силу особых отношений генерал мог себе позволить.
— Ваше величество, сии люди, конечно, известные шалуны. Однако, если их приручить: дать чин, орденок на шею, поощрить издательскую деятельность, — шеф жандармов не сказал: «подкинуть деньжат», их перед походом не было, но и последнее средство не исключалось, — они могут стать полезны…
Император помолчал.
— Вы правы только насчёт Пушкина, — наконец сказал он. — Шкодлив, как младенец. Но благодарен. Остальные же… Опыт показывает их крайнюю ненадёжность. При первом нашем промахе, при первом окрике из Европы, при малейшем недовольстве тамошних газетчиков они развернут парус и искренне, заметьте искренне, начнут поносить то, чему сегодня готовы служить и присягать.
Позже, в миг страшных польских испытаний, Бенкендорф вспомнил слова государя. Малейшее недовольство Европы…
Следственный ли комитет повлиял на императора? Знание ли потаённых, не открытых гласно пружин заговора?
— Как-то передайте через Жуковского, чтобы больше нас не тревожили, — заключил Никс.
Александр Христофорович и передал. Кто же ожидал, что князь так взбеленится?
— Вы видите в нас просителей! — восклицал он.
На лице генерала было написано: «Раз вы просите…»
— Докучных мух, — продолжал Пётр Андреевич. — Между тем мы в своём отечестве и в своём праве. С тех пор как его величество взошёл на престол, мы не подали правительству ни единого повода для недовольства. А вы обращаетесь с нами как с подозрительными личностями.
Мягко сказано.
Бенкендорф встал, прошёл к секретеру на другом конце кабинета. Открыл нижний ящик и аккуратно достал лист серо-синей бумаги, испещрённый тугим убористым почерком. С расстояния Вяземский узнал руку Булгарина и про себя выругался.
Жестом хозяин пригласил его прочесть. «“Московский телеграф” есть издание оппозиционное и своей оппозиционности не скрывающее. В нём беспрестанно помещаются статьи, запрещённые цензурой, и выдержки из иностранных книг, в России не допущенных. После разгрома возмущения 14 декабря это, быть может, один из последних очагов скрытого, а лучше сказать открытого, недовольства, питающегося ненавистью к благодетельным начертаниям правительства. Чему причиной не столько редактор Полевой, сколько его меценат и покровитель князь Вяземский, ядовитый характер которого способен разъедать железо».
Гость с негодованием отбросил от себя лист.
— Если ваше суждение основано на доносах господина Булгарина, который стремится погубить иных писателей и иные издания…
— Правительству нет дела до внутренних журнальных войн, — Александр Христофорович убрал листок столь же аккуратно, сколь вынул. — Поэтому сие доношение редактора «Северной пчелы» осталось у меня в кабинете, а не пошло на высочайшее имя.
— Я хотел прямо обратиться к царю, — заявил Пётр Андреевич. — Это моё право. Родовое. Не выслуженное. Я русский князь, и моя дорога не к вам, сколь бы доброжелательны вы ни были. Мой путь прямой: на царя, на Россию.
«Мы в своё время на сёдлах краской малевали: на Париж!» Этого Александр Христофорович не сказал. Он вернулся к секретеру, отпер другой, несравненно более высокий ящик и извлёк оттуда большое, с красной сургучной печатью письмо.
— Вы напрасно подозреваете, будто о вашей просьбе служить не было доложено императору. Вот причина, по которой государь уклонился от приглашения вас в Дунайскую армию.
Перед Вяземским лежало несдержанное письмо Константина Павловича.
— Я не знаю ваших трений с цесаревичем, — произнёс шеф жандармов, — но поверьте, его гнева достаточно.
— Достаточно, чтобы закрыть русскому князю дорогу в русскую армию? — вспылил Вяземский.
«Что я с ним нянчусь?» — не похвалил себя Бенкендорф.
«Издевается, — думал Пётр Андреевич. — Как на дыбе косточки перебирает».
— Его высочество сердит на меня за перевод на русский язык польской конституции, что я сделал по приказу покойного государя. Его величество хотел…
— Но более не хочет.
С минуту оба смотрели в глаза друг другу. Странное это ощущение, когда тебя видят и не видят одновременно.
— Даже если и так, — уже понимая всю тщетность своих усилий, проговорил Вяземский. — Россия строилась моими предками в не меньшей степени, чем предками его величества. И моё право её защищать не меньше, чем его обязанность. Я сказал бы всё это лично государю, если бы между коренными русскими и их царём не встали…
«Договаривайте», — Александр Христофорович пожалел, что, по совету жены, не притворился глухим.
— А когда на то пошло, — твёрдо заявил Вяземский, — вот вам правда. За что в последние годы не любили покойного государя? За то, что он отстранился от соотечественников. И окружил себя… Вам это может быть обидно…
«О, нисколько».
— На престол вступил новый государь, и что же? Кто у нас теперь русские? Нессельроде? Витгенштейн? Адлерберг? Чёрт Иванович?
Бенкендорф не дрогнул щекой.
— Аракчеев был русским. Ближе к покойному государю не найти.
— Вы не понимаете…
«Отлично понимаю».
— Вы, например, в двенадцатом году что делали?
«Чего я только не делал».
— Я слышал про ваши подвиги, — с раздражением бросил Вяземский. — Думаете, тогда защищали страну, теперь можете навязывать ей свою волю?
Александр Христофорович поморщился.
— У меня нет своей воли. Я лишь содействую исполнению воли государя, — он вскипал медленно. Раньше загорался как порох. Теперь его следовало донимать и час, и два, чтобы наконец взорвался и наговорил дерзостей.
Уже и Би-би бочком проникла в кабинет напомнить папа, что второй акт на носу. А Вяземский всё не унимался. Всё отстаивал своё родовое право чудить перед турками, гарцевать в латах и грозить Константинополю. Всё давал понять начальнику III отделения, что тот перед ним хуже, чем никто, — пёс без имени. И ему, Вяземскому, дело до царя, никак не до псаря. А его, природного князя, свели на псарню, где, как бы ни был вежлив наёмный холоп, обустроивший всю царскую свору на немецкий лад, Рюриковичу без надобности. Ибо его стезя — поверх служилых голов. Прямо на красную дорожку, к златому крыльцу.
Лизавета Андревна дважды ходила к дверям кабинета подслушивать. И вернулась в гостиную, где, не смея дохнуть, сидели дочери и племянница, разряженные, как куколки из модного магазина — в платья из белого муслина и бархатные накидки с гарусом.
— Сейчас будет смертоубийство, — предупредила она. — Только молчите.
На лице Би-би отразилась мстительная радость.
— Думаешь, папа не сдержится?
— Какой, — мать махнула ладонью. — Помните, как отец в Водолагах зарубил разбойников?
Старшие закивали.
— Такое же выражение лица. Господин Вяземский его через слово «немцем» честит.
Олёнка встала и тихонько пошла к двери. Щёлочка была небольшой, но через неё доносился только голос посетителя. Отец молчал. И, заглянув поглубже, она поняла почему. Тот еле крепился. От контузии Бенкендорф глотал буквы, что проявлялось только при сильном волнении. Но показывать это сейчас он считал унизительным.
— Папа́! — Дверь хлопнула. Младшая мадемуазель Бибикова возникла на пороге и очень требовательно воззрилась на Александра Христофоровича.
— Я сейчас! — голос отца прозвучал уверенно и сердито.
От сердца отлегло: справляется.
— Господин Вяземский, — Бенкендорф обратился к гостю. — Думаю, вы облегчили душу, вылив на меня ведро грязи, которое, по вашим собственным словам, предназначалось государю. Я счастлив был бы ещё некоторое время послужить вам плевательницей, но, увы, супруга с дочерьми ждут, — Александр Христофорович поклонился. — Ах да, напоследок...
Третья бумага из секретера легла перед посетителем. Пётр Андреевич не без внутреннего содрогания увидел своё стихотворение «Русский Бог», набело переписанное и отосланное другу Александру Тургеневу. Сразу становилось с ног на голову всё, сказанное об отечестве: «Бог всего, что есть некстати…»
— Вы никогда не поймёте, что есть наша любовь-ненависть, — бросил Вяземский. — Ясно, что вас обидело…
Бог бродяжных иноземцев,
К нам зашедших на порог,
Бог в особенности немцев,
Вот он, вот он, русский Бог…
— Нимало. Вы полагаете, я не помню, кто по рождению? Или буду, вопреки истине, доказывать, что русский? Пока вы обнаруживаете подобные чувства, в этом имени немного чести.
Вяземский задохнулся.
— Думаете, что чтение чужой корреспонденции спасёт трон?
— Нет, — Бенкендорф покачал головой. — Но покажет, с кем имеем дело. Знаете, на театре бывает, когда актёр играет и сам себе верит. Зрители поневоле обманываются.
Не прощались. Вяземский вышел, хлопнув дверью. В мраморном вестибюле, спускаясь по чугунной лестнице, он даже не заметил скромно одетого юношу в длиннополом, с чужого плеча рединготе и с кучерской шляпой в руках.
— Вы что, на ярмарку нарядились? — сверху лестницы послышался голос Олёнки.
Молодой человек в ответ насупился, но поклонился.
— Вы к папа? — настаивала девушка. Вообще-то она редко показывалась перед посетителями. Но сегодня гости были что-то очень странными. — Лучше приходите завтра. Он сильно не в духе. Видели, какой до вас сердитый господин ушёл?
— А кто это? — осмелился юноша.
— Русский бог, — рассмеялась барышня.
Юноша был сбит с толку. Он внимательно рассматривал младшую мадемуазель Бибикову, точно был и рад ей, и не смел восхититься.
— Его высокопревосходительство ваш батюшка?
— Отчим, — покачала головой барышня. — Мне здесь нельзя. Это неприлично.
— Вам влетит?
— Ещё как!
— От отца?
Олёнка засмеялась и затрясла головой.
— От матушки. Папа ни на кого даже голос не повышает. Приходите завтра.
Жорж ушёл почему-то очень довольный, что девушка на верхней степени лестницы — падчерица Бенкендорфа, не дочь.
Между тем Сверчок благоденствовал в дружеских объятиях графини Закревской и уверял себя в том, что ему никто не причинит зла, пока его пассия имеет достаточно влияния на мужа.
Да, да, их связывала дружба. Так бывает между пресыщенной умной женщиной с богатыми задатками и молодым одарённым мужчиной, которым нечего предложить друг другу, кроме полного, абсолютного понимания.
Аграфена была не только лакомым куском, но и крепким орешком. Об неё легко ломали зубы и покойный государь Александр Павлович, и супруг, и десятки кавалеров, чьи имена сохранила лишь светская хроника, а сама красавица мигом выкинула из головы. Она не помнила зла, но всегда искала новизны ощущений. Сейчас менада лежала на оттоманке, покрытой леопардовыми шкурами, и бесстыдно подставляла теплу камина обнажённые бока. Её, как Марию Магдалину, покрывали только распущенные рыжие волосы, в руках поигрывал хрустальный бокал токайского, тигровым глазом светившегося сквозь огонь.
— В кого мне влюбиться? — капризно выгнув губы, спросила Аграфена. Её не смущало, что рядом сидел мужчина, минуту назад напрягавший силы, чтобы доставить ей удовольствие. Одного всегда мало, а графиня достигла такого развития желаний, когда мало и двоих.
— Помилуйте, — расхохотался Пушкин. — Вы так довели бедного Батюшкова до сумасшествия?
Закревская задумчиво кивнула. Батюшков её не интересовал. Мужчина — как ребус. Его любопытно разгадывать, но потом, когда уже взять нечего, какой прок держать возле себя?
— Я спрашиваю: кто в нашем скучном свете мог бы меня поразить? — требовательно повторила она. — Спрашиваю вас, поскольку наши оценки часто совпадают. Итак?
Сверчку стало не по себе. Ему точно заявляли, что сам он уже не годится.
— Итак, — повторила Аграфена. — Разберём имеющихся. Достоинства. Недостатки. Позабавьте меня.
— Да хоть в Вяземского! — вспылил Пушкин. — Чем не кавалер? Чем не калиф на час? — последней фразой он выдал своё раздражение.
— Князь Пётр скучный, — фыркнула Аграфена. — Сухарь. Я его терпеть не могу. К тому же у нас было.
Собеседник знал и бесился.
— Сузим круг. С кем у вас не было, сударыня?
Аграфена надолго задумалась.
— А ведь верно, — наконец сказала она. — Кого ни возьми: прошлое, прошлое, прошлое. Кстати, не всегда приятное. Говорят, государь наконец нарушил свои семейные добродетели? Мне никогда не приходилось развращать девственника. Ну, почти… Жена не считается.
День был ветреный. Досада трепала обоих. Пушкин и Вяземский из гостиницы Демута отправились гулять в Петропавловскую крепость. Нашли место!
Ругали правительство за то, что их не берут на войну. Ещё больше Бенкендорфа с его холодно-вежливой манерой отказов.
— Всё у нас так! — сказал Пётр Андреевич, обнимая Сверчка. — Время идёт, а ничего не меняется. Мы как не были нужны, так и не будем. С умом, с душой, с талантом. Николай Тургенев прав, навеки покинув отечество.
Оба были оскорблены выше всякой меры. Гулять в Летний сад не пошли. Там в заветный час бывала Оленина с матушкой и тёткой. Сегодня не до неё. Душа навыворот. Слёзы из глаз. И то, и другое горькое, не для барышень.
В крепости как-то спокойнее. Говорится о вечном. О Петре. О наших, которые здесь… которых здесь…
Остатки ледяного крошева всё ещё бились о стены. По гребню шёл крестный ход. Оба хвастались друг перед другом афеизмом, и оба, не сговариваясь, пристроились сзади, шли с опущенными головами, крестились.
С Финского в полнеба двигалась туча. Синяя, низкая, тяжёлая. Град ударил внезапно, когда из-за реки ещё лупило солнце. Стучал по камням, по лицам, по золотым окладам икон, по шёлку хоругвей.
— Здесь было, — подал голос Вяземский.
Отстали от хода, спустились в ров, где из земли ещё торчали остатки деревянных столбов, два года назад поддерживавших виселицу. Вяземский достал перочинный нож и стал отколупывать от пеньков щепки. По пяти для каждого. На память.
— Как ты только такое мог говорить? — с упрёком бросил князь. — «Добрый, благородный человек!» А ведь он же их и вешал.
Пушкин понурил голову. Всё правда. Всё.
— Никогда сего нельзя ни забыть, ни простить. Ведь от них и могилы не осталось. Я их не оправдываю. Однако и правительству надо же иметь хоть начатки совести…
— Вы два дурака, — сказала им Аграфена Закревская, к которой Сверчок чуть не силком притащил друга после прогулки. — Почему государь должен дать вам возможность служить? Потому что вам этого хочется? Вы полагаете, у него в разгар подготовки похода только и дел, что вас пристраивать?
Она откровенно смеялась их несчастью и замешательству. Её послушать, так выходило, что ничего особенного не случилось. Но случилось!
Пушкин и Вяземский сидели в китайской гостиной графини, стены которой были забраны ориентальными шелками, а по углам стояли громадные фарфоровые курильницы.
— Бенкендорф оскорбил меня, — насупился Пётр Андреевич.
— Стреляться будете? — рыжие брови Венеры сошлись над переносицей. — Он вас не оскорбил, а правду сказал. Все как с цепи сорвались: война, война! — Закревская дружески взяла Сверчка за руку. — Фу! Какая ледышка! Гуляли без перчаток. — Поэт стиснул её пухлую белую ладонь так, что на подушечке остались следы его длинных ногтей. Но Аграфена даже не поморщилась. — Вас я ещё понимаю, вам надобны поэтические впечатления. А что надобно вам, князь? — она обернулась к Вяземскому. — Помаячить вблизи царской палатки? Обратить на себя внимание?
Тот случай, когда понимание обидно.
— Окажите правительству услуги на том поприще, на котором сильны, — отчеканила Аграфена. — На журнальном. Тогда вас заметят и поощрят.
Конечно, она была умна. Но Вяземский уже расположился дуться. Литераторы, как дамы, не прощают невнимания. А когда месть состоится, недогадливые мужланы только руками разведут: как? за что? За то самое, судари. За то самое.
— Мы уже больше не стремимся в армию, — сообщил как большой секрет Пушкин. — Мы поедем в Париж, даже без паспортов. В трюме корабля. Вот будет потеха! Натянем нос Чёрту Ивановичу!
Аграфена перевела взгляд с одного на другого.
— И ко мне вы пришли за деньгами? — невинно поинтересовалась она. — Полагаете, я заложу бриллианты, чтобы отправить вас туда, куда Николай Тургенев имел ум уехать ещё до всего?
Друзья были огорошены её язвительным тоном.
— Или вы равняете меня с доверчивой губернаторшей Воронцовой? — продолжала графиня. — Собрать сумму для вашего бегства в Константинополь. Бедняжка ничего не знала. Но незнание — не щит. Ведь не щит от злых языков, не так ли, Александр Сергеевич?
Пушкин заёрзал.
— Вообще-то, Аграфена Фёдоровна, — сказал, набравшись смелости, Вяземский, — мы надеялись, что ваша дружба к нам обоим подвигнет вас выхлопотать для нас у супруга паспорта на проезд.
Закревская зашлась искренним безудержным смехом. Неясно, правда, что её больше развлекло: само предложение или слово «дружба».
— Я могу это сделать, — отсмеявшись, сказала она. — Потому что Арсений Андреевич мне никогда не откажет. — И тут же погасила огонёк надежды. — Но не сделаю. Ибо это ударит по его карьере. Неужели вы думаете, что я стану рисковать ради вас положением супруга?
Вообще-то именно так они и думали. Тем более что поведение самой графини внушало подобные мысли.
«Не хочет терять статус», — решил Вяземский.
«Она продолжает оставаться неравнодушна к мужу», — удивился Пушкин.
— Господа, — сказала Аграфена, поднимаясь. — Я рада вашему визиту, но больше не могу уделить вам время. Мне жаль.
— Нам тоже. — Вяземский встал.
Но Пушкин продолжал сидеть и смотреть на Медную Венеру, точно увидел её впервые. Неужели она жалеет о своём семейном очаге? Да полно! Он давно холоден, затоптан и залит отнюдь не слезами.
— Вы, сударыня, очень странны, — наконец проговорил поэт.
— Не страннее многих.
Её супруг, генерал-адъютант и министр внутренних дел граф Арсений Андреевич Закревский, работал у себя в кабинете. Ему дела не было до того, кто и зачем посещает Аграфену Фёдоровну. Романы жены, открытые для всех в свете, беспокоили его ровно настолько, насколько сама кающаяся время от времени Магдалина от них страдала.
Их отношения не могли быть поняты со стороны. Тем более теми, кто в надежде на снисходительную пылкость жён проклинал «дружбу тяжкую мужей» или делал вид, будто мужей вовсе не существует.
Между тем Арсений Андреевич очень даже существовал. И существовал безбедно. Настолько, насколько может быть безбеден министр, вынужденный охранять свою должность от посягательств. Он всегда трудился честно. Дежурным генералом Главного штаба, генерал-губернатором Финляндии, и теперь, когда его вознесли до министерского кресла. Но служба службе рознь. Трудно управлять полицией, если под боком есть другая — более высокопоставленная и привилегированная. Следящая за самими министрами!
Подойдя к будуару жены, граф по привычке трижды постучал в дверь ногой. Он был невысокого роста, плотный, заметно лысеющий и всегда терялся рядом со своей неземной половиной. Однако эти двое были трогательно преданы друг другу и умели прикрывать общее — ничем не поправимое — горе: одна — легкомыслием, другой — внешним равнодушием.
— Как ты себя чувствуешь? — Аграфена усадила Арсения в кресло. — Сейчас подадут горячего сбитня с пряниками. — Она никогда не упускала из виду, что он любит медовые, а мятные в рот не берёт.
— Кто у тебя был?
— Два сочинителя, — отмахнулась графиня. — Прошлое и… прошлое.
— Я очень рад, что ты не скучаешь, — кивнул Арсений Андреевич, взяв из её рук чашку, пахнущую липовым цветом. — Чего они хотели?
— В Париж, — беспечно отозвалась Аграфена. Её рука поигрывала кистями алого шёлкового шлафрока, накинутого поверх алого же британского неглиже.
— Ты так их и принимала?
Рыжие брови супруги сошлись к переносице.
— С каких пор тебя это смущает?
Арсений делано рассмеялся.
— Ты всегда и всех умела смутить, кроме меня. Иногда мне жаль, что я смущаюсь так редко.
Оба замолчали. Аграфена взяла руку мужа и стала перебирать его короткие пальцы. Что тут скажешь: три контузии — не шутка, и минутами Арсений едва ноги таскал. Но у них была дочь, и, несмотря ни на что, они хотели оставаться вместе.
— В Париж, говоришь? — Арсений Андреевич уютно скрестил туфли. — Озорничать? — Он даже не знал имён литераторов, но был уверен, что оба — отъявленные озорники. Разве с сочинителями бывает иначе?
— Они рвались в армию. Бенкендорф, кажется, посмеялся над ними. Запретил от имени государя. Возможно, чересчур грубо.
— Совсем обнаглел! И он, и его жандармы. Лезут во всё, мешаются у всех под ногами, а сами глупцы, пьяницы, распутники, бездельники… — министр не нашёл пристойных ругательств и от негодования начал притоптывать по ковру.
Функции двух ведомств путались, их главы наступали друг другу на полы генеральских шинелей и уже изрядно устали от этого.
— Сейчас государь отправится в поход, — задумчиво проговорила Аграфена. — Бенкендорф уедет за ним. Вы можете на приволье поразмыслить над положением вещей, учесть все случаи нарушений прав внутренней полиции и подать на высочайшее имя доклад. Который, я думаю, не преминут поддержать и другие министры.
Тем временем Бенкендорф уже извёлся ждать вестей от Жоржа. Ни слуху, ни духу. Неужели решил в труппу? И как сказать жене? Улучил момент, когда сидели вдвоём у камина. Она мотала английскую цветную шерсть. Он смотрел на огонь.
— Ты совсем плох. Уже который день, — начала достойная дама. — Что стряслось?
Александр Христофорович покрутил головой, убедился, что девиц нет рядом. Подсел к супруге, стараясь держаться левым боком, и… ухнул, как в воду с обрыва.
Против чаяния Лизавета Андревна не стала блажить. Взяла мужа за руку и участливо спросила:
— А ты чего ждал?
Он смешался. Ну как? Хорошая же перспектива. Он бы мальчишку из улан за уши наверх потянул. Не всякий день предлагают блестящую будущность. Папаша нашёлся, и не подзаборник какой-нибудь — полный генерал, со средствами.
«Ты где раньше-то был, папаша со средствами?» — ясно читалось на лице жены. Но вслух рассудительная дама сказала совсем другое:
— Он боится тебе показываться. В том смысле, что ты примешь за попрошайку. У него ведь тоже гордость есть. На себя примерь.
Выходило, она права?
— Тебе надо ещё раз к нему съездить.
— Мне? — задохнулся от негодования Александр Христофорович.
— Тебе. Не хорохорься. Сам виноват.
И более ни упрёка. Мудрая баба. Такая мудрость даётся только житейскими невзгодами. Хорошо, что половину из них они пережили вместе.
Бенкендорф поехал. Сам от себя не ожидал. Но поехал. Поход скоро. Мало ли как обернётся. Жорж уже и бросил его ждать. Хотел сходить в присутствие III отделения, но засовестился. Что о нём подумают? Кем сочтут? Просителем? Он и есть проситель. Найдётся ли что-нибудь горше для гордого, для молодого человека?
Но вот генерал явился собственной персоной.
— Вы подумали?
Жорж готов был броситься ему на шею. Но, конечно, вёл себя самым пристойным, учтивым образом.
— Я заходил… Вы были заняты… Хотел на днях снова…
— Нет нужды, — оборвал его Александр Христофорович. — Я всё устроил. Вас примут сегодня же. Собирайтесь.
Неуместное слово. У юноши не было ничего своего. Просто встал и ушёл.
— Не надо ли предупредить дирекцию?
В ответ на лице актёра нарисовалась такая горькая гримаса: «Да кому до меня дело?» — что Александр Христофорович почувствовал себя моложе и наивнее этого мальчика, глодавшего каменные хлебы.
— Вы можете до завтра остановиться у меня в доме, — сказал он, не добавив, но очень явно подразумевая: жена не против.
— Нет, благодарю, — учтиво отозвался Жорж. — Поклонитесь от меня супруге и передайте живейшую благодарность. Но я бы лучше сразу в казарму.
Шурка аж загордился: «Щепетильный и деликатный. Прямо, как я».