Мама, папа и прислуга по названию Наташа сидели за столом и пили.
Папа был несомненно забулдыга. Даже мама смотрела на него с высока. Но это не мешало папе быть очень хорошим человеком. Он очень добродушно смеялся и качался на стуле. Горничная Наташа, в наколке и передничке, всё время невозможно стеснялась. Папа веселил всех своей бородой, но горничная Наташа конфузливо опускала глаза, изображая этим, что она стесняется.
Мама, высокая женщина с большой прической, говорила лошадиным голосом. Мамин голос трубил в столовой, отзываясь на дворе и в других комнатах.
Выпив по первой рюмочке, все на секунду замолчали и поели колбасу. Немного погодя все опять заговорили.
Вдруг, совершенно неожиданно, в дверь кто‑то постучал. Ни папа, ни мама, ни горничная Наташа не могли догадаться, кто это стучит в двери.
— Как это странно, — сказал папа. — Кто бы там мог стучать в дверь?
Мама сделала соболезнующее лицо и не в очередь налила себе вторую рюмочку, выпила и сказала: "Странно".
Папа ничего не сказал плохого, но налил себе тоже рюмочку, выпил и встал из за стола.
Ростом был папа не высок. Не в пример мамы. Мама была высокой, полной женщиной с лошадиным голосом, а папа был просто её супруг. В добавление ко всему прочему папа был веснущат.
Он одним шагом подошел к двери и спросил:
— Кто там?
— Я, — сказал голос за дверью. Тут — же открылась дверь и вошла горничная Наташа, вся смущеная и розовая. Как цветок. Как цветок.
Папа сел.
Мама выпила еще.
Горничная Наташа и другая, как цветок, зарделись от стыда. Папа посмотрел на них и ничего плохого не сказал, а только выпил, так — же как и мама.
Чтобы заглушить неприятное жжение во рту, папа вскрыл банку консервов с раковым паштетом. Все были очень рады, ели до утра. Но мама молчала, сидя на своем месте. Это было очень неприятно.
Когда папа собирался что‑то спеть, стукнуло окно. Мама вскочила с испуга и закричала, что она ясно видила, как с улице в окно кто то заглянул. Другие уверяли маму, что это невозможно, так как их квартира в третьем этаже, и никто с улице посмотреть в окно не может, для этого нужно быть великаном или Голиафом.
Но маме взбрела в голову крепкая мысль. Ни что на свете не могло ее убедить, что в окно никто не смотрел.
Чтобы успокоить маму, ей налили еще одну рюмочку. Мама выпила рюмочку. Папа тоже налил себе и выпил.
Наташи и горничная, как цветок, сидели, потупив глаза от конфуза.
— Не могу быть в хорошем настроении, когда на нас смотрят с улици через окно, — кричала мама.
Папа был в отчаянии, не зная, как успокоить маму. Он сбегал даже на двор, пытаясь заглянуть от туда хотя бы в окно второго этажа. Конечно, он не смог дотянуться. Но маму это ни сколько не убедило. Мама даже не видила, как папа не мог дотянутся до окна всего лишь второго этажа.
Окончательно расстроенный всем этим, папа вихрем влетел в столовую и залпом выпил две рюмочки, налив рюмочку и маме. Мама выпила рюмочку, но сказала, что пьёт только в знак того, что убеждена, что в окно кто‑то посмотрел.
Папа даже руками развел.
— Вот, — сказал он маме и, подойдя к окну, растворил настежь обе рамы.
В окно попытался влезть какой‑то человек в грязном воротничке и с ножом в руках. Увидя его, папа захлопнул рамы и сказал:
— Никого нет там.
Однако человек в грязном воротничке стоял за окном и смотрел в комнату, и даже открыл окно и вошел.
Мама была страшно взволнована. Она грохнулась в истерику, но, выпив немного предложенного ей папой и закусив грибком, успокоилась.
Вскоре и папа пришел в себя. Все опять сели к столу и продолжали пить.
Папа достал газету и долго вертел ее в руках, ища, где верх и где низ. Но сколько он ни искал, так и не нашел, а потому отложил газету в сторону и выпил рюмочку.
— Хорошо, — сказал папа, — но не хватает огурцов.
Мама неприлично заржала, от чего горничные сильно сконфузились и принялись рассматривать узор на скатерти.
Папа выпил еще и вдруг, схватив маму, посадил ее на буфет.
У мамы взбилась седая пышная прическа, на лице проступили красные пятна, и, в общем, рожа была возбужденная.
Папа подтянул свои штаны и начал тост.
Но тут открылся в полу люк, и от туда вылез монах.
Горничные так переконфузились, что одну начало рвать. Наташа держала свою подругу за лоб, стараясь скрыть безобразие.
Монах, который вылез из под пола, прицелился кулаком в папино ухо, да как треснет!
Папа так и шлепнулся на стул, не окончив тоста.
Тогда монах подошёл к маме и ударил ее как‑то с низу, не то рукой, не то ногой.
Мама принялась кричать и звать на помощь.
А монах схватил за шиворот обеих горничных и, помотав ими по воздуху, отпустил.
Потом, никем не замеченный, монах скрылся опять под пол, закрыв за собою люк.
Очень долго ни мама, ни папа, ни горничная Наташа не могли притти в себя. Но потом, отдышавшись и приведя себя в порядок, они все выпили по рюмочке и сели за стол закусить шинкованной капусткой.
Выпив еще по рюмочке, все посидели, мирно беседуя.
Вдруг папа побагровел и принялся кричать:
— Что! Что! — кричал папа. — Вы считаете меня за мелочного человека! Вы смотрите на меня как на неудачника! Я вам не преживальщик! Сами вы негодяи!
Мама и горничная Наташа выбежали из столовой и заперлись на кухне.
— Пошел, забулдыга! Пошел, чертово копыто! — шептала мама в ужасе окончательно сконфуженной Наташе.
А папа сидел в столовой до утра и орал, пока не взял папку с делами, одел белую фуражку и скромно пошел на службу.
Он: Тут никого нет. Посижу ка я тут.
Она: А, кажется, я одна. Никто меня не видит и не слышет.
О Каблуков: н: Вот хорошо, что я один. Я влюблён и хочу об этом подумать.
Она: Любит ли он меня? Мне так хочется, чтобы он сказал мне это. А он молчит, всё молчит.
Он: Как бы мне объясниться ей в любви. Я боюсь, что она испугается и я не смогу её больше видеть. Вот бы узнать, любит она меня или нет.
Она: Как я его люблю! Неужели он это не видит. А вдруг заметит и не захочет больше со мной встречаться.
Камнями милая подруга
искала ночью тёмный лес
она бродила как лунатик
её ногами двигал бес
она с дороги быстро сбилась
её сердечко быстро билось
она звала, она кричала
но только эхо отвечало
на одинокий девы крик
да ветер плакал как старик,
тут между скал бродили волки
блистали ночью их глаза,
зрачки волков остры и колки
и если горная коза
завидит волчий блеск зрачка
она несётся с кондачка.
Вбегает Рябчиков с кофейником в руке.
Рябчиков: Хочу пить кофе. Кто со мной?
Анна: Это настоящий кофе?
Хор: Кофе кофе поднимает
поднимает нашу волю
пьющий кофе понимает
понимает свою долю.
Рябчиков: Где сахар?
Хор: Сахар Сахар
тает от огня
Сахар Сахар
любимая пища коня.
Конь: Я сахаром жить готов. Почему же нет?
Анна: Конь пойди сюда, возьми у меня с ладони кусочек сахара.
(Конь слизывает сахар с ладони Анны)
Конь: Ах как вкусно! Ах как сладко!
Рябчиков: Где молоко?
Хор: Молоко стоит в кувшинах
Молоко забава коз
в снежных ласковых вершинах
молоко трясёт мороз
и молочные ледяшки
наше горло больно режут
Ах морозы больно тяжко
ломят кости, после нежат
от мороза гибнет зверь
запирайте крепче дверь!
чтобы в скважены и в щели
не пробрался к нам мороз
мы трясёмся, мы в постеле
гибнем с криком от стрекоз
уж и лампы нам не нужны
тьма кругом во тьме доска
мы стрекозы
гибнем дружно
света нет. кругом тоска.
Анна: Ну садитесь пить душистый
черный, клейкий и густой
кофе ласковый, пушистый
Хор: Мы не можем, мы с тоской.
Рябчиков: А где, хозяйка, чайная серебрянная ложечка?
Хозяйка (всё та же Анна): Ложечка растопилась. Она лежала на плите и растопилась.
Хор: Все серебрянные вещи
Туго плавки туго плавки
вы купите воск и клещи
в мелочной дорожной лавке.
Архитектор
Каблуков: Мария!
Мария: Кто зовёт меня?
Я восемь лет не слышала ни звука.
И вдруг в моих ушах
зашевелилась тайная пружина.
Я слышу грохот ломовой телеги
и стук приклада о каблук при смене караула.
Я слышу разговор двух плотников.
Вот, говорит один: махорка.
Другой, подумав, отвечает: суп и пшённая каша.
Я слышу на Неве трещит моторка.
Я слышу ветром хлопает о стену крыша.
Я слышу чей то тихий шёпот: Маша! Маша!
Я восемь лет жила не слыша.
Но кто зовёт меня?
Каблуков: Мария!
Вы слышите меня Мария?
Не пожалейте ваших ног,
сойдите вниз, откройте двери.
Я весь, Мария, изнемог.
Скорей, скорей откройте двери!
А в темноте все люди звери.
Мария: Я не могу сама решиться.
Мой повелитель архитектор.
Его спросите.
Может быть, он вам позволит.
Каблуков: О непонятная покорность!
Ужель не слышите волненья,
громов могучих близкий бой,
домов от страха столкновенье,
и крик толпы, и страшный вой,
и плач, и стон,
и тихое моленье,
и краткий выстрел над Невой.
Мария: Напрасна ваша бурная речь.
Моё ли дело — конь и меч?
Куда итти мне с этого места?
Я буду тут.
Ведь я невеста.
Каблуков: Обязанности брачных уз
имеют свой особый вкус.
Но кто хоть капельку не трус,
покинув личные заботы
и в миг призвав на помощь муз,
бежит в поля большой охоты.
Мария: Смотрите!
Архитектор целится вам в грудь!
Каблуков: Убийца!
Твой черёд не за горами!
(Архитектор стреляет).
Мария: Ах!
Дым раздвинул воздух сизыми шарами!
Архитектор: Очищен путь,
Восходит ясный день.
И дом закончен, каменный владыка.
Соблюдена гармония высот и тяжести.
Любуйся и ликуй!
Гранита твёрдый лоб,
изъеденный времён писанием,
упёрся в стен преграду.
Над лёгкими рядами окон,
в верху, воздушных бурь подруга,
раскинулась над нами крыша.
Флаг в воздухе стреляет.
Хвала и слава архитектору!
И архитектор — это я.
Математик
(вынимая из головы шар):
Я вынул из головы шар.
Я вынул из головы шар.
Я вынул из головы шар.
Я вынул из головы шар.
Андрей Семенович:
Положь его обратно.
Положь его обратно.
Положь его обратно.
Положь его обратно.
Математик:
Нет, не положу!
Нет, не положу!
Нет, не положу!
Нет, не положу!
Андрей Семен.:
Ну и не клади.
Ну и не клади.
Ну и не клади.
Математик:
Вот и не положу!
Вот и не положу!
Вот и не положу!
Андр. Семен.:
Ну и ладно.
Ну и ладно.
Ну и ладно.
Математик:
Вот я и победил!
Вот я и победил!
Вот я и победил!
Андр. Семен.:
Ну победил и успокойся!
Математик:
Нет, не успокоюсь!
Нет, не успокоюсь!
Нет, не успокоюсь!
Андр. Семен.:
Хоть ты и математик, а честное слово, ты не умён.
Математик:
Нет, умён и знаю очень много!
Нет, умён и знаю очень много!
Нет, умён и знаю очень много!
Андр. Семен.:
Много, да только всё ерунду.
Математик:
Нет, не ерунду!
Нет, не ерунду!
Нет, не ерунду!
Андр. Семен.:
Надоело мне с тобой препираться.
Математик:
Нет, не надоело!
Нет, не надоело!
Нет, не надоело!
(Андрей Семенович досадливо машет рукой и уходит. Математик, постояв минуту, уходит вслед за Андреем Семеновичем).
Занавес
I
Писатель: Я писатель.
Читатель: А по — моему, ты г…о!
(Писатель стоит несколько минут потрясенный этой новой идеей и падает замертво. Его выносят).
II
Художник: Я художник.
Рабочий: А по — моему, ты г…о!
(Художник тут же побелел как полотно,
И как тростинка закачался,
И неожиданно скончался,
Его выносят).
III
Композитор: Я композитор.
Ваня Рублёв: А по — моему, ты г…о!
(Композитор, тяжело дыша, так и осел. Его неожиданно выносят).
IV
Химик: Я химик.
Физик: А по — моему, ты г…о!
(Химик не сказал больше ни слова и тяжело рухнул на пол).
Ходит путник в час полночный
прячет в сумку хлеб и сыр
а над ним цветок порочный
выростает в воздух пр.
Сколько влаги сколько неги
в том цветке ростущем из
длинной птицы в быстром беге
из окна летящей вниз.
Вынул путник тут же сразу
пулю — дочь высоких скал.
Поднял путник пулю к глазу
бросил пулю и скакал.
Пуля птице впилась в тело
образуя много дыр
больше птица не летела
и цветок не плавал пр.
только путник в быстром беге
повторял и вверх и в низ:
"Ах, откуда столько неги
в том цветке растущем из".
Кока Брянский: Я сегодня женюсь.
Мать: Что?
Кока Бр.: Я сегодня женюсь.
Мать: Что?
Кока Бр.: Я говорю, что я сегодня женюсь.
Мать: Что ты говоришь?
Кока: Се — го — во — дня — же — нюсь!
Мать: же? что такое же?
Кока: Же — нить — ба!
Мать: ба? Как это ба?
Кока: Не ба, а же — нить — ба!
Мать: Как это не ба?
Кока: Ну так, не ба и всё тут!
Мать: Что?
Кока: Ну не ба. Понимаешь! Не ба!
Мать: Опять ты мне это ба. Я не знаю, зачем ба.
Кока: Тпфу ты! же да ба\ Ну что такое же! Сама то ты не понимаешь, что сказать просто же — бессмысленно.
Мать: Что ты говоришь?
Кока: Же, говорю, бессмысленно!!!.
Мать: Сле?
Кока: Да что это в конце концов! Как ты умудряешься это услыхать только кусок слова, да ещё самый нелепый: Сле! Почему именно сле!
Мать: вот опять сле.
Кока Брянский душит мать.
Входит невеста Маруся.
Четыре немца ели свинину и пили зелёное пиво. Немец по имяни Клаус подавился куском свинины и встал из‑за стола. Тогда три других немца принялись свистеть в кулаки и громко издеваться над постродавшим. Но немец Клаус быстро проглотил кусок свинины, запил его зелёным пивом и был готов к ответу. Три других немца, поиздевавшись над горлом немца Клауса, перешли теперь к его ногам и стали кричать, что ноги у немца Клауса довольно кривые. Особенно один немец, по имяни Михель, смеялся над кривыми ногами немца Клауса. Тогда немец Клаус показал пальцем на немца Михеля и сказал, что он не видел второго человека, так глупо выговаривающего слова "кривые ноги". Немец Михель посмотрел на всех вопрошающим взглядом, а на немца Клауса посмотрел взглядом, вырожающим крайнюю неприязнь. Тут немец Клаус выпил немного зелёного пива с такими мыслями в своей голове: "вот между мной и немцем Михелем начинается ссора". Остальные два немца молча ели свинину. А немец Клауз, отпив немного пива, посмотрел на всех с видом, говорящим следующее: "Я знаю, что вы от меня хотите, но я для вас запертая шкатулка".
Гиммелькумов смотрел на девушку в противоположном окне. Но девушка в противоположном окне ни разу не посмотрела на Ниммелькумова. "Это она от застенчивости", — думал Гиммелькумов.
Гиммелькумов раскрасил себе лицо зелёной тушью и подошёл к окну. "Пусть думают все: какой он странный", — говорил сам себе Гиммелькумов.
Кончился табак и Гиммелькумову нечего было курить. Он сосал пустую трубку, но это ещё больше увеличивало пытку. Так прошло часа два. А потом табак появился.
Гиммелькумов таращил на девушку глаза и приказывал ей мысленно повернуть голову. Однако это не помогало. Тогда Гиммелькумов стал мысленно приказывать девушке не смотреть на него. Это тоже не помогло.
Гиммелькумов искал внутреннюю идею, чтобы на всю жизнь погрузиться в неё. Приятно быть в одном пункте как бы сумасшедшим. Всюду и во всём видит такой человек свой пункт. Всё на его мельницу. Всё имеет прямое отношение к любимому пункту.
Вдруг страшная жадность охватила Гиммелькумова. Но на что распростронялась эта жадность, было непонятно. Гиммелькумов повторял правила о переносе слов и долго размышлял о буквах с т в, которые не делятся. "Ныне, я очень жад — ный", — говорил сам себе Гиммелькумов. Его кусала блоха, он чесался и раскладывал в уме слово "естество", для переноса с одной на другую строчку.
В редакцию Чижа вошел человек маленького роста, с черной косматой бородой, в длинном черном плаще и в широкополой черной шляпе. Под мышкой этот человек держал огромный конверт, запечатанный зеленой печатью.
— Я — знаменитый профессор Трубочкин, — сказал тоненьким голосом этот странный человек.
— Ах, это вы профессор Трубочкин! — сказал редактор. — Мы давно ждем вас. Читатели нашего журнала задают нам различные вопросы. И вот мы обратились к вам, потому что только вы можете ответить на любой вопрос. Мы слыхали, что вы знаете все.
— Да, я знаю все, — сказал профессор Трубочкин. — Я умею управлять аэропланом, трамваем и подводной лодкой. Я умею говорить по — русски, по — немецки, по — турецки, по — самоедски и по — фистольски. Я умею писать стихи, читать книжку, держа ее вверх ногами, стоять на одной ноге, показывать фокусы и даже летать.
— Ну, это уж невозможно, — сказал редактор.
— Нет, возможно, — сказал профессор Трубочкин.
— А ну‑ка полетите, — сказал редактор.
— Пожалуйста, — сказал профессор Трубочкин и влез на стол. Профессор разбежался по столу, опрокинул чернильницу и банку с клеем, сбросил на пол несколько книг, порвал чью‑то рукопись и прыгнул на воздух. Плащ профессора распахнулся и защелкал над головой редактора, а сам профессор замахал руками и с грохотом полетел на пол.
Все кинулись к профессору, но профессор вскочил на ноги и сказал:
— Я делаю всё очень скоро. Я могу сразу сложить два числа любой величины.
— А ну‑ка, — сказал редактор, — сколько будет три и пять?
— Четыре, — сказал профессор.
— Нет, — сказал редактор, — вы ошиблись.
— Ах да, — сказал профессор, — девятнадцать!
— Да нет же, — сказал редактор, — вы ошиблись опять. У меня получилось восемь.
Профессор Трубочкин разгладил свою бороду, положил на стол конверт с зеленой печатью и сказал:
— Хотите я вам напишу очень хорошие стихи?
— Хорошо, — сказал редактор.
Профессор Трубочкин подбежал к столу, схватил карандаш и начал быстро — быстро писать. Правая рука профессора Трубочкина стала вдруг мутной и исчезла.
— Готово, — сказал профессор Трубочкин, протягивая редактору лист бумаги, мелко — мелко исписанный.
— Куда девалась ваша рука, когда вы писали? — спросил редактор.
— Ха — ха — ха! — рассмеялся профессор. — Это когда я писал, я так быстро двигал рукой, что вы перестали ее видеть.
Редактор взял бумагу и начал читать стихи:
Жик жик жик.
Фок фок фок.
Рик рик рик.
Шук шук шук.
— Что это такое? — вскричал редактор, — я ничего не понимаю.
— Это по — фистольски, — сказал профессор Трубочкин.
— Это такой язык? — спросил редактор.
— Да, на этом языке говорят фистольцы, — сказал профессор Трубочкин.
— А где живут фистольцы? — спросил редактор.
— В Фистолии, — сказал профессор.
— А где Фистолия находится? — спросил редактор.
— Фистолия находится в Компотии, — сказал профессор.
— А где находится Компотия? — спросил редактор.
— В Чучечии, — сказал профессор.
— А Чучечия?
— В Бамбамбии.
— А Бамбамбия?
— В Тилипампампии.
— Простите, профессор Трубочкин, что с вами? — сказал вдруг редактор, вытаращив глаза. — Что с вашей бородой?
Борода профессора лежала на столе.
— Ах! — крикнул профессор, схватил бороду и бросился бежать.
— Стойте! — крикнул редактор.
— Держите профессора! — крикнул художник Тутин.
— Держите! держите! держите его! — закричали все и кинулись за профессором. Но профессора и след простыл.
В коридоре лежал плащ профессора, на площадке лестницы — шляпа, а на ступеньках — борода.
А самого профессора не было нигде.
По лестнице вниз спускался мальчик в серой курточке. Редактор и художник вернулись в редакцию.
— Смотрите, остался конверт! — крикнул писатель Колпаков.
На столе лежал конверт, запечатанный зеленой печатью. На конверте было написано:
"В редакцию журнала "Чиж"".
Редактор схватил конверт, распечатал его, вынул из конверта лист бумаги и прочел:
"Здравствуй, редакция "Чижа".
Я только что вернулся из кругосветного путешествия. Отдохну с дороги и завтра приду к вам.
Я знаю всё и буду давать ответы на все вопросы ваших читателей.
Посылаю вам свой портрет. Напечатайте его на обложке "Чижа" № 7.
Это письмо передаст вам Федя Кочкин.
Ваш профессор Трубочкин".
— Кто это Федя Кочкин? — спросил писатель Колпаков.
— Не знаю, — сказал редактор.
— А кто же это был у нас и говорил, что он профессор Трубочкин? — спросил художник Тутин.
— Не знаю. Не знаю, — сказал редактор. — Подождем до завтра, когда придет настоящий профессор Трубочкин и сам все объяснит. А сейчас я ничего не понимаю.
Писатель Колпаков, художник Тутин и редактор "Чижа" сидели в редакции и ждали знаменитого профессора Трубочкина, который знает решительно все.
Профессор обещал придти ровно в 12 часов, но вот уже пробило два, а профессора все еще нет.
В половине третьего в редакции зазвонил телефон. Редактор подошел к телефону.
— Я слушаю, — сказал редактор.
— Ба — ба — ба — ба — ба, — раздались в телефоне страшные звуки, похожие на пушечные выстрелы.
Редактор вскрикнул, выпустил из рук телефонную трубку и схватился за ухо.
— Что случилось? — крикнули писатель Колпаков и художник Тутин и кинулись в редактору.
— Оглушило, — сказал редактор, прочищая пальцем ухо и тряся головой.
— Бу — бу — бу — бу — бу! — неслось из телефонной трубки.
— Что же это такое? — спросил художник Тутин.
— А кто его знает, что это такое! — крикнул редактор, продолжая мотать головой.
— Подождите, — сказал писатель Колпаков, — мне кажется, я слышу слова.
Все замолчали и прислушивались.
— Бу — бу — бу… буду… бу — бу… больше… боль… валы балу… ту — бу — бу! — неслось из телефонной трубки.
— Да ведь это кто‑то говорит таким страшным басом! — крикнул художник Тутин.
Редактор сложил ладони рупором, поднес их к телефонной трубке и крикнул туда:
— Алло! Алло! Кто говорит?
— Великан Бобов — бов — бов — бов! — послышалось из телефонной трубки.
— Что? — удивился редактор. — Великанов же не бывает!
— Не бывает, а я великан Бобов, — ответила с треском трубка.
— А что вам от нас нужно? — спросил редактор.
— Вы ждете к себе профессора Трррррубочкина? — спросил голос из трубки.
— Да, да, да! — обрадовался редактор. — Где он?
— Хра — хра — хра — хра — хра! — захохотала трубка с таким грохотом, что редактору, писателю Колпакову и художнику Тутину пришлось зажать свои уши.
— Это я! Это я! — хра! — хра! — хра! поймал профессора Трррррубочкина. И не пущу его к вам — ам — ам — ам! — кричал странный голос из трубки.
— Профессорррр Трррррубочкин мой врач рач — рач — рач, рык эрык кыкырык… — затрещало что‑то в трубке и вдруг стало тихо. Из телефонной трубки шел дым.
— Этот страшный великан кричал так громко, что, кажется, сломал телефон, — сказал редактор.
— Но что ж с профессором? — спросил писатель Колпаков.
— Надо спасать профессора! — крикнул редактор. — Бежим к нему на помощь!
— Но куда? — спросил художник Тутин. — Мы даже не знаем, где живет этот великан Бобов.
— Что же делать? — спросил писатель Колпаков. Вдруг опять зазвонил телефон.
— Телефон не сломан! — крикнул редактор и подбежал к телефону.
Редактор снял телефонную трубку и вдруг опять повесил ее на крючок. Потом опять снял трубку, крикнул в нее:
— Алло! Я слушаю, — и отскочил от трубки шагов на пять.
В трубке что‑то очень слабо защелкало. Редактор подошел ближе и поднес трубку к уху.
— С вами говорит Федя Кочкин, — послышалось из телефонной трубки.
— Да, да, я слушаю! — крикнул редактор.
— Профессор Трубочкин попал к великану Бобову. Я бегу спасать профессора Трубочкина. Ждите моего звонка. До свидания. — И редактор услышал, как Федя Кочкин повесил трубку.
— Федя Кочкин идет спасать профессора Трубочкина, — сказал редактор.
— А что же делать нам? — спросил писатель Колпаков.
— Пока нам придется только ждать.
Я, писатель Колпаков, получил сейчас телеграмму от Феди Кочкина. Федя сообщает, что он нашел профессора Трубочкина и великана Бобова, и послезавтра приведет их в редакцию. Я сказал об этом только художнику Тутину. Больше об этом никто ничего не знает. Вы, ребята, тоже молчите, никому не говорите, что скоро профессор Трубочкин придет в редакцию. Вот‑то все удивятся! А я вам в 12–м номере "Чижа" расскажу, как все произошло.
Писатель Колпаков
В редакции "Чижа" был страшный беспорядок. На столах, на стульях, на полу и на подоконниках лежали кучи писем с вопросами читателей к профессору Трубочкину.
Редактор сидел на тюке писем, ел булку с маслом и раздумывал, — как ответить на вопрос: "почему крокодил ниже бегемота?"
Вдруг в коридоре раздался шум, топот, дверь распахнулась — и в редакцию вбежали писатель Колпаков и художник Тутин.
— Ура! Ура! — крикнул художник Тутин.
— Что случилось?
Тут дверь опять отворилась и в редакцию вошел мальчик в серой курточке.
— Это еще кто такой? — удивился редактор.
— Ура — а! — вскричали Колпаков и Тутин.
На шум в редакцию "Чижа" собрались люди со всего издательства. Пришли: водопроводчик Кузьма, и типограф Петров, и переплетчик Рындаков, и уборщица Филимонова, и лифтер Николай Андреич, и машинистка Наталья Ивановна.
— Что случилось? — кричали они.
— Да что же это такое? — кричал редактор.
— Ура — а! — кричал мальчик в серой курточке.
— Ура — а! — подхватили писатель Колпаков и художник Тутин.
Никто ничего не мог понять.
Вдруг в коридоре что‑то стукнуло раза четыре, что‑то хлопнуло, будто выстрелило, и согнувшись, чтобы пролезть в дверь, вошел в редакцию человек такого огромного роста, что, когда он выпрямился, голова его почти коснулась потолка.
— Вот и я, — сказал этот человек таким страшным голосом, что задребезжали стекла, запрыгала на чернильнице крышка и закачалась лампа.
Машинистка Наталья Ивановна вскрикнула, переплетчик Рындаков спрятался за шкап, раздевальщик Николай Андреич почесал затылок, а редактор подошел к огромному человеку и сказал:
— Кто вы такой?
— Кто я такой? — переспросил огромный человек таким громким голосом, что редактор зажал уши и замотал головой.
— Нет, уж вы лучше молчите! — крикнул редактор.
В это время в редакцию вошел коренастый человек, с черной бородкой и блестящими глазами. Одет он был в кожаную куртку, на голове его была кожаная фуражка.
Войдя в комнату, он снял фуражку и сказал:
— Здравствуйте.
— Смотрите‑ка! — крикнул типограф Петров, — его портрет был помещен в седьмом номере "Чижа".
— Да ведь это профессор Трубочкин! — крикнула уборщица Филимонова.
— Да, я профессор Трубочкин, — сказал человек в кожаной куртке. — А это мой друг великан Бобов, а этот мальчик — мой помощник, Федя Кочкин.
— Ура! — крикнул тогда редактор.
— Я был у великана Бобова, — сказал профессор. — Два месяца подряд мы вели с ним научный спор о том, кто сильнее: лев или тигр. Мы бы еще долго спорили, но пришел Федя Кочкин и сказал нам, что читатели "Чижа" ждут ответов на свои вопросы.
— Давно ждут, — сказал редактор и показал рукой на груды открыток и конвертов, больших пакетов и маленьких записок. — Видите, что у нас тут делается. Это все вопросы от наших читателей.
— Ну, теперь я на все отвечу, — сказал профессор Трубочкин. — Бобов, собери, пожалуйста, все эти конверты и бумажки, и снеси их, пожалуйста, ко мне на дом, пожалуйста.
Бобов засучил рукава, достал из кармана канат, связал из писем и пакетов четыре огромных тюка, взвалил их себе на плечи и вышел из редакции.
— Ну вот, — сказал профессор Трубочкин, — тут осталось еще штук двести писем. На эти я отвечу сейчас.
Профессор Трубочкин сел к столу, а Федя Кочкин стал распечатывать письма и класть их стопочкой перед профессором. Федя Кочкин делал это так быстро, что у всех присутствующих закружились головы, и они вышли из редакции в коридор.
Последним вышел редактор.
— Ура! — сказал редактор. — Теперь все наши читатели получат ответы на свои вопросы.
— Нет, не все, — сказали писатель Колпаков и художник Тутин, –
А ТОЛЬКО ТЕ,
КТО ПОДПИШЕТСЯ
НА "ЧИЖ"
НА
1934 ГОД.
Был у меня приятель. Звали его Василий Петрович Иванов. В 10 лет он был уже ростом со шкаф, а к 15 годам он и в ширину так раздался, что стал на шкаф походить.
Мы с ним вместе в одной школе учились. В школе его так и звали "шкафом". Очень он был огромный.
И сила была в нем страшная. Мы на него всем классом нападали, а он нас, как щенят, раскидает в разные стороны, а сам стоит посередине и смеется.
Вышел однажды такой случай. Устроили мы в школе вечерний спектакль. И вот, во время самого спектакля, понадобилось зачем‑то на сцену поставить кафедру. Кафедру надо было принести из класса, кафедра тяжелая, ну, конечно, обратились к Васе за помощью.
А надо сказать, что во всех классах лампочки были вывернуты, чтобы освещать зал и сцену. А потому в классах было темно.
Вася кинулся за кафедрой в класс, да в темноте вместо кафедры ухватился за печь, выломал ее из стены и выворотил в коридор. Потом пришлось этот класс ремонтировать и новую печь ставить. Вот какой сильный был мой приятель Вася Иванов.
Окончить школу Васе не удалось. К учению он был мало способен и сколько ни учился, так и не мог запомнить, сколько будет семью шесть. Память у него была плохая и сообразительность медленная.
Я из IV класса в V перешел, а Вася на второй год в IV остался. А потом и вовсе из школы ушел и уехал с родителями в Японию.
Вот в Японии‑то с ним и произошел случай, о котором я хочу рассказать.
Приехал Вася с родителями в Японию. Родители решили Васю на какую‑нибудь службу пристроить. Но служба не подыскивается. Разве если только грузчиком. Да уж очень это невыгодно.
Вот кто‑то и сказал Васиным родителям: "Да вы, говорит, пристройте вашего сына борцом. Вон он какой у вас сильный. А японцы борьбу любят. Только они в этом деле большие мастера. Так что пусть ваш сын в их школе борцов поучится. И есть тут такая школа, где учитель японец, господин Курано, по — русски хорошо говорит. Так что вашему сыну там как раз удобно будет. Окончит школу и знаменитым борцом станет".
Обрадовались Васины родители.
— Где же, — говорят, — эта школа помещается?
— Там‑то и там, — говорят им, — на такой‑то японской улице.
Вот привели Васю родители в японскую школу борьбы. Вышел к ним старичок японец, маленький, желтенький, весь сморщенный, на сморчка похож, посмотрел на них и по — русски спрашивает:
— Вам кого, — спрашивает, — нужно?
— А нам, — говорят Васины родители, — нужно господина Курано, учителя японской борьбы.
Старичок японец посмотрел на Васю, ручки потер и говорит:
— Это я и есть Курано, мастер джиу — джитсу. А вы, я вижу, ко мне ученика привели.
— Ах! — говорят Васины родители, — вот он, наш сын. Научите его вашему искусству.
— Что ж, — говорит японский старичок, — видать, ваш сын довольно сильный молодой человек.
— О! — говорят Васины родители, — такой сильный, что просто ужас!
— Ну это, — говорит японский старичок, — еще не известно. А впрочем, если хотите, я могу взять его на испытание.
— Очень хотим, — говорят Васины родители. — Возьмите, пожалуйста.
И вот Вася остался на испытание у господина Курано, а Васины родители домой ушли.
— Идемте за мной, — сказал господин Курано и повел Васю за собой во внутренние комнаты.
Идет Вася за господином Курано и боится стену плечом задеть, чтобы дом не сломался, такой домик хрупкий, будто игрушечный.
Вот пришли они в комнату, устланную соломенными ковриками. Стены тоже соломенными ковриками обиты. А в комнате ученики господина Курано занимаются: хватают друг друга за руки, на пол валятся, опять вскакивают и друг друга через голову перебрасывают.
Господин Курано постоял немного, посмотрел, что‑то по — японски полопотал, руками помахал и опять к Васе по — русски обращается:
— Пусть, — говорит, — мои ученики дальше занимаются, а мы с вами пойдемте вон в ту отдельную комнату.
Вошли они в пустую комнату, тоже обитую соломенными ковриками.
— Ну, — сказал господин Курано, — вы знаете, что такое джиу — джитсу?
— Нет, — говорит Вася, — не знаю.
— А это, — говорит господин Курано, — и есть наша наука борьбы. По — русски слово джиу — джитсу значит "ломка костей", потому что мы такие приемы знаем, что действительно одним ударом ладони даже берцовую кость сломать можем. Только вы не бойтесь, я вам костей ломать не буду.
— Да я и не боюсь, — сказал Вася, — я ведь крепкий.
— Ну, — говорит господин Курано, — на свою крепость вы особенно не надейтесь. Сейчас мы посмотрим, какая ваша крепость. Снимайте вашу куртку и засучите рукава. Я посмотрю, какие у вас на руках мускулы.
Вася снял куртку, засучил рукава и согнул руку. Мускулы на руке вздулись шарами. Японец ощупал Васину руку и покачал головой.
— Вот смотрите, — сказал господин Курано, — мы больше всего ценим вот этот мускул, который у вас довольно слабый.
С этими словами господин Курано засучил свой рукав и показал Васе свою худую и жилистую руку.
— Вот я руку сгибаю, — сказал господин Курано, — вы видите вот тут, сбоку на локте, шарик. Это и есть мускул, который мы ценим больше всего. А у вас‑то он слабый. Ну ничего. Со временем и у вас будет крепкий. А теперь возьмите меня под мышки и поднимите.
Вася взял господина Курано под мышки и поднял его легко, как маленький пустой самоварчик.
— Так, — сказал господин Курано, — теперь поставьте меня обратно на землю.
Вася поставил господина Курано на пол.
— Хорошо, — сказал господин Курано, — некоторая сила у вас имеется. А теперь ударьте меня.
— Хы — хы! — сказал Вася. — Как же это я вас ударю?
— А так, возьмите и ударьте! — сказал господин Курано.
— Мне как‑то совестно! — сказал Вася.
— Ах! — с досадой сказал господин Курано. — Какие глупости! Говорят вам, ударьте меня! Ну? Ну, ударьте же!
Вася посмотрел на господина Курано. Это был маленький жиденький старичок, чуть не в два раза меньше Васи, с морщинистым личиком и прищуренными глазками. Один Васин кулак был не меньше головы господина Курано.
"Что же, — подумал Вася, — я его ударю, а он тут же и скончается".
— Ну же, ударьте меня! ударьте меня! — кричал господин Курано.
Вася поднял руку и нерешительно толкнул господина Курано в плечо.
Господин Курано слегка покачнулся.
— Это не удар! — крикнул он. — Надо бить сильнее! Вася слегка ударил господина Курано в грудь.
— Сильнее! — крикнул господин Курано. Вася ударил сильнее. Господин Курано покачнулся, но продолжал стоять на ногах.
— Сильнее! — крикнул он.
Вася ударил еще сильнее. Господин Курано сильнее покачнулся, но все же на ногах устоял. "Ишь ты", — подумал Вася.
— Сильнее! — крикнул господин Курано.
"Ладно же", — подумал Вася, развернулся и что есть силы ударил кулаком господина Курано. Но господина Курано перед Васей не оказалось, и Вася, не встретив сопротивления, пробежал несколько шагов и стукнулся об стену.
— Ишь вьюн какой! — сказал Вася. А господин Курано уже опять стоял перед Васей и, гримасничая лицом, говорил:
— Не унывайте же, молодой человек! Еще раз ударьте меня, да посильнее!
"Ах так! — подумал Вася, — я тебя, сморчок, сейчас пристукну! — и решил бить сильно, но осторожно, с расчетом, чтоб не упасть.
Вася размахнулся уже рукой, как вдруг сам получил в бок электрический удар. Вася вскрикнул и схватил господина Курано за шею. Но господин Курано нырнул куда‑то вниз, и Вася вдруг потерял равновесие и, перелетев через японца, шлепнулся на пол.
— А! — крикнул Вася и вскочил на ноги. Но тут же получил по ногам удар и опять потерял равновесие.
Господин Курано схватил Васю за руки и дернул куда‑то в сторону. Вася переступил ногами и опять почувствовал себя в устойчивом положении, но только собрался схватить господина Курано, как опять получил удар в бок и вдруг, очутившись головой вниз, чиркнул ногами по потолку и, перелетев через японца, опять шлепнулся на пол.
Вася вскочил, дико озираясь, но сейчас же опять полетел вокруг японца и очутился на полу в лежачем положении.
Совершенно ошалев, Вася вскочил с пола и кинулся к двери.
— Куда же вы? — крикнул ему господин Курано.
Но Вася выскочил в комнату, где занимались ученики господина Курано.
Растолкав их, он выбежал в коридорчик, а оттуда на улицу.
Домой Вася прибежал без куртки с всклокоченными волосами.
— Что с тобой? — вскрикнула Васина мама.
— Где твоя куртка? — вскричал Васин папа.
В Японии Васе не понравилось, и он вернулся обратно в Ленинград.
Теперь Василий Петрович Иванов живет в Ленинграде и служит в автобусном парке. Его работа заключается в том, что он перетаскивает с места на место испорченные автобусы.
Мне, как школьному товарищу, он рассказал историю с японским учителем джиу — джитсу, но вообще же рассказывать об этом он не любил.
Когда жена уезжает куда ни будь одна, муж бегает по комнате и не находит себе места.
Ногти у мужа страшно отростают, голова трясётся, а лицо покрывается мелкими чёрными точками.
Квартиранты утешают покинутого мужа и кормят его свиным зельцем. Но покинутый муж теряет апетит и преимущественно пьёт пустой чай.
В это время его жена купается в озере и случайно задевает ногой подводную корягу. Из под коряги выплывает щука и кусает жену за пятку. Жена с криком выскакивает из воды и бежит к дому. Навстречу жене бежит хозяйская дочка. Жена показывает хозяйской дочке пораненую ногу и просит её забинтовать.
Вечером жена пишет мужу письмо и подробно описывает своё злоключение.
Муж читает письмо и волнуется до такой степени, что роняет из рук стакан с водой, который падает на пол и разбивается.
Муж собирает осколки стакана и ранит ими себе руку.
Забинтовав пораненый палец, муж садится и пишет жене письмо. Потом выходит на улицу, чтобы бросить письмо в почтовую кружку.
Но на улице муж находит папиросную коробку, а в коробке 30 000 рублей.
Муж экстренно выписывает жену обратно и они начинают счастливую жизнь.
— Пейте уксус господа, — сказал Шуев. Ему никто ни чего не ответил.
— Господа! — крикнул Шуев. — Я предлагаю вам выпить уксусу!
С кресла поднялся Макаронов и сказал:
— Я приветствую мысль Шуева. Давайте пить уксус. Растопякин сказал:
— Я не буду пить уксуса.
Тут наступило молчание и все начали смотреть на Шуева. Шуев сидел с каменным лицом. Было неясно, что думает он.
Прошло минуты три.
Сучков кашлянул в кулак. Рывин почесал рот. Калтаев поправил свой галстук. Макаронов подвигал ушами и носом. А Растопякин, откинувшись на спинку кресла,<смотрел>равнодушно в камин.
Прошло еще минут семь или восемь.
Рывин встал и на ципочках вышел из комнаты.
Калтаев посмотрел ему вслед.
Когда дверь за Рывином закрылась, Шуев сказал:
— Так. Бунтовщик ушёл. К чорту бунтовщика! Все с удивлением переглянулись, а Растопякин поднял голову и уставился на Шуева. Шуев строго сказал:
— Кто бунтует, — тот негодяй!
Сучков, осторожно, под столом, пожал плечами.
— Я за то, что бы пить уксус, — негромко сказал Макаронов и выжидательно посмотрел на Шуева.
Растопякин икнул и, смутившись, покраснел как девица.
— Смерть бунтовщикам! — крикнул Сучков, оскалив свои черноватые зубы.
Наши гости все различные: у одного, например, щека такая, что хуже не придумаешь. А то ходит к нам одна дама, так она, просто смешно даже сказать, на что похожа. И поэт ходит к нам один: весь в волосах и всегда чем‑то встревожен. Умора! А то ещё один инженер ходит, так он однажды у нас в чаю какую‑то дрянь нашел. А когда гости у нас очень уж долго засидятся, я их просто вон гоню. Вот и всё тут…
Однажды Антон Бобров сел в автомобиль и поехал в город.
Автомобиль наскочил на ломанные грабли.
Лопнула шина.
Антон Бобров сел на кочку возле дороги и задумался.
Вдруг что‑то сильно ударило Антона Боброва по голове.
Антон Бобров упал и потерял сознание.
Один толстый человек придумал способ похудеть. И похудел. К нему стали приставать дамы, расспрашивая его, как он добился того, что похудел. Но похудевший отвечал дамам, что мужчине худеть к лицу, а дамам не к лицу, что, мол, дамы должны быть полными. И он был глубоко прав.
Человек с глупым лицом съел антрекот, икнул и умер. Официанты вынесли его в корридор, ведущий к кухне, и положили его на пол вдоль стены, прикрыв грязной скатертью.
Дни летят как ласточки
А мы летим как палочки
Часы стучат на полочке
А я сижу в ермолочке
А дни летят как рюмочки
А мы летим как ласточки
Сверкают в небе лампочки,
А мы летим как звездочки.
Дорогой начальник денег
Надо в баню мне сходить.
Но, без денег, даже веник
Не могу себе купить.
И не спасет тогда супруга
В безумной ревности своей
Ни ласки милого досуга
Ни сладкой праздности моей.
В этом ящике железном
есть и булка есть и хлеб
было б делом неполезным
их оставить на столеб.
ибо крысы ибо мыши
ибо разные скоты
по законам данным свыше
съели б всё без красоты
и в укусах кумачёвых
все изъедены в клопах
всё семейство Ювачёвых — бы
осталось на бобах
Но не это важно. Мне ведь
надо рифмой заманя
так устроить что бы в девять
разбудили вы меня.
Лес, в лесу собака скачет,
Твердой лапой с твёрдым когтем
на коре прямой сосны
ставит знак.
И если волки бродят стаями
и лижут камни спящие во мху
и ветер чёрными носами обнюхивают
Собака поднимает шерсть и воет
и на врага ворчит и пятится.
Вот, Леночка, — сказала тётя, — я ухожу, а ты оставайся дома и будь умницей: не таскай кошку за хвост, не насыпай в столовые часы манной крупы, не качайся на лампе и не пей химических чернил. Хорошо?
— Хорошо, — сказала Леночка, беря в руки большие ножницы.
— Ну вот, — сказала тётя, — я приду часа через два и принесу тебе мятных конфет. Хочешь мятных конфет?
— Хочу, — сказала Леночка, держа в одной руке большие ножницы, а в другую руку беря со стола салфетку.
— Ну, до свидания, Леночка, — сказала тётя и ушла.
— До свиданья! До свиданья! — запела Леночка, рассматривая салфетку. Тётя уже ушла, а Леночка всё продолжала петь.
— До свиданья! До свиданья! — пела Леночка. — До свиданья, тётя! До свиданья, четырёхугольная салфетка! С этими словами Леночка заработала ножницами.
— А теперь, а теперь, — запела Леночка, — салфетка стала круглой! А теперь — полукруглой! А теперь стала маленькой! Была одна салфетка, а теперь стало много маленьких салфеток!
Леночка посмотрела на скатерть.
— Вот и скатерть тоже одна! — запела Леночка. — А вот сейчас их будет две! Теперь стало две скатерти! А теперь три! Одна большая и две поменьше! А вот стол всего один!
Леночка сбегала на кухню и принесла топор.
— Сейчас из одного стола мы сделаем два! — запела Леночка и ударила топором по столу. Но сколько Леночка ни трудилась, ей удалось только отколоть от стола несколько щепок.
Вот однажды один человек по фамилии Петров надел валеньки и пошёл покупать картошку. А за ним следом наш художник Трёхкапейкин пошёл.
Идёт художник за Петровым и его ноги на бумажку зарисовывает.
Вот Петров по улице идёт и на собак смотрит.
Вот Петров бегом к трамвайной остановке бежит.
А вот Петров в трамвае на скамейке сидит.
А вот он из трамвая вылез и даже танцевать начал. "Эх, — кричит, — хорошо прокатился!"
А вот он купил картошку и понёс её домой. Шёл шёл и вдруг упал. Хорошо ещё, что картошку не рассыпал!
Вот Петров стоит и художнику Трёхкапейкину говорит: "Я, — говорит, — картошку больше капусты люблю. Я её с подсолнечным маслом ем".
Был Володя на ёлке. Все дети плясали, а Володя был такой маленький, что ещё даже и ходить‑то не умел. Посадили Володю в креслице.
Вот Володя увидел ружьё: "Дай! Дай!" — кричит. А что "дай", сказать не может, потому что он такой маленький, что говорить‑то ещё не умеет.
А Володе всё хочется: аэроплана хочется, автомобиля хочется, зелёного крокодила хочется. Всего хочется!
"Дай! Дай!" — кричит Володя.
Дали Володе погремушку.
Взял Володя погремушку и успокоился.
Все дети пляшут вокруг ёлки, а Володя сидит в креслице и погремушкой звенит.
Очень Володе погремушка понравилась!
В пионер — лагере живут два приятеля Коля Кокин и Ваня Мокин. Коля Кокин сильный, здоровый и бодрый, лучший физкультурник лагеря. Ваня слабый и хилый, не любит физкультуры. В целом ряде случаев Ваня Мокин попадает в смешные и глупые положения из‑за своей слабости и неловкости. Ваня ленив; он хотел бы стать сильным сразу.
Благодаря одному научному, фантастическому изобретению Ваня становится необычайно сильным. Падающая ему на голову балка разбивается вдребезги без ущерба для него. Он может рукой остановить поезд и т. д.
Неожиданно, когда он вызывает своего приятеля Колю на борьбу, — эта сила кончается. Но теперь Ваня, узнав ощущение сильного человека, начинает заниматься физкультурой.
Я шёл по Жуковской улице. Вот дом, который мне нужен. Тут живёт мой приятель. Я уже давно собирался зайти к нему, но так как у него нет телефона, а мне не хотелось притти и не застать его дома, то я всё откладывал свой визит. Сегодня я наконец решился.
Приятеля моего зовут Антон Антонович Козлов.
Однажды Семёнов пошёл гулять. День был очень жаркий и потому Семёнов решил искупаться в реке.
Семёнов гулял очень долго, наконец устал и сел на травку, возле речки, чтобы отдохнуть.
День был жаркий и Семёнов решил выкупаться в реке.
Квартира состояла из двух комнат и кухни.
В одной комнате жил Николай Робертович Смит, а в другой Иван Игнатьевич Петров.
Обыкновенно Петров заходил к Смиту и у них начиналась беседа. Говорили о разных вещах, иногда рассказывали друг другу о прошлом, но больше говорил Петров, Смит в это время курил и что ни будь делал, либо чистил свои ногти, либо разбирал старые письма, либо мешал кочергой в печке.
Петров ходил всегда в коричневом пиджаке, и концы галстука болтались у него во все стороны. Смит был аккуратен; ходил он в коротких клетчатых штанах и носил крахмальные воротнички.
Ляпунов подошёл к трамваю, Ляпунов подошёл к трамваю. В трамвае сидел Сорокин, в трамвае сидел Сорокин.
Сорокин купил электрический чайник и ехал домой к жене. Купил электрический чайник и ехал домой.
В трамвае жарко, не смотря на то, что окна и двери открыты. Не смотря на то, что открыты. Сорокин купил электрический чайник.
Нам бы не хотелось затрагивать чьих либо имён, потому что имена, которые мы могли бы затрону<ть>, принадлежат столь незначительным особам, что нет никакого смысла поминать их тут, на страницах, предназначенных для чтения наших далёких потомков. Всё равно эти имена были бы к тому времени забыты и потеряли бы своё значение. Поэтому мы возьмём вымышленные имена и назовём своего героя Андреем Головым.
Наш герой только что переехал из Гусева переулка на Петроградскую сторону, и вот, в первую же ночь, проведённую им на новой квартире, ему приснился человек с лицом Тантала.
Сначала сон был не страшный и даже весёлый, Андрей увадел себя на зелёной лужайке. Где то чирикали птицы и, кажется, по небу бежали маленькие облака. В дали Андрей увидел сосновую рощу и пошёл к ней. Тут, как бывает во сне, произошло что то непонятное, что Андрей, проснувшись, уже вспомнить не мог. Дальше Андрей помнил себя уже в сосновой роще. Сосны стояли довольно редко и небо было хорошо видно. Андрей видел, как по небу пролетела туча. Тут опять произошло что то непонятное, чего Андрей потом тоже не мог вспомнить. Андрей
Тронная зала во дворце короля Лира.
Входят Кент, Глостер и Эдмунд.
Кент — Мне казалось, что у короля сердце лежит больше к Альбини, а не к герцогу Коруэллскому.
Глостер — Мне тоже так казалось, а вышло не так: при разделении королевства все получили по равной доле. Все равны. Никому предпочтения.
Кент — Это кто? (указывая на Эдмунда)
Эдмунд (вздрогнув) — Он указывает на меня.
Глостер — Это мой незаконный сын. Я раньше краснел, глядя на него, но теперь я привык. Больше не краснею, а раньше краснел.
Эдмунд — А я раньше не краснел, а теперь краснею.
Кент — А я никогда не краснел. Даже не знаю, как это так. Но тише, идёт король.
Входят Лир, Гонерилья, Регана и Корделия.
Лир — Король французский полон славы.
Каштанов — Лиза! Я вас умоляю. Скажите мне: кто вы?
Елизавета — Вы отстаните от меня или не отстаните?
Каштанов — Нет! Я не могу! не могу!
Елизав. — Чего вы не можете?
Кашт. — Лиза! Кто вы?
Елизав. — Да что вы привезались ко мне с идиотской фразой. Вы не знаете, кто я, что ли?
Кашт. — Незнаю! Незнаю!
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Вот вам и зима настала! Пора печи топить. Как по вашему?
Семёнов: По моему, если отнестись серьезно к вашему замечанию, то, пожалуй, действительно пора затопить печку.
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): А как по вашему, зима в этом году будет холодная или тёплая?
Семёнов: Пожалуй, судя по тому, что лето было дождливое, зима будет холодная. Если лето дождливое, то зима всегда холодная.
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): А вот мне никогда не бывает холодно!
Семёнов: Это совершенно правильно, что вы говорите, что вам не бывает холодно. У вас такая натура.
Григорьев (ударяя Семёнова по морде): Я не зябну!
Семёнов: Ох!
Григорьев: (ударяя Семёнова по морде): Что ох?
Семёнов (держась рукой за щеку): Ох! Лицо болит!
Григорьев: Почему болит? (и с этими словами хвать Семёнова по морде)
Семёнов (падая со стула): Ох! Сам не знаю.
Григорьев (ударяя Семёнова ногой по морде): А у меня ничего не болит!
Семёнов: Я тебя, сукин сын, отучу драться! (пробует встать)
Григорьев (ударяет Семёнова по морде): Тоже учитель нашелся!
Семёнов (валится на спину): Сволочь паршивая!
Григорьев: Ну, ты, подбирай выражения полегче!
Семёнов (силясь подняться): Я, брат, долго терпел. Но хватит. С тобой, видно, нельзя по хорошему. Ты, брат, сам виноват…
Григорьев (ударяет Семёнова каблуком по морде): Говори, говори! Послушаем!
Семёнов (валится на спину): Ох!
(Входит Льянев)
Льянев: Что это тут такое происходит?
С самого утра Окунев бродил по улицам и искал Лобарь.
Это было нелегкое дело, потому что никто не мог дать ему полезных указаний.
Феодор Моисеевич был покороче, так его уложили спать на фисгармонию, зато Авакума Николаевича, который был черезвычайно длинного роста, пришлось уложить в передней на дровах. Феодор Моисеевич сразу же заснул и увидел во сне блох, а длинный Авакум Николаевич долго возился и пристраивался, но никак не мог улечься: то голова его попадала в корытце с каким то белым порошком, а если Авакум Николаевич подавался вниз, то распахивалась дверь и ноги Авакума Николаевича приходились прямо в сад. Провозившись пол ночи, Авакум Николаевич ошалел на столько, что перестал уже соображать, где находится его голова и где ноги, и заснул, уткнувшись лицом в белый порошок, а ноги выставив из дверей на свежий воздух.
Ночь прошла. Настало утро. Проснулись гуси и пришли в сад пощипать свежую травку. Потом проснулись коровы, потом собаки и, наконец, встала скотница Пелагея.
Меня спросили, как устроен автомобиль.
— Не знаю, — сказал я.
— Нет, всё‑таки расскажите, как он устроен, — пристали ко мне.
— Не знаю, — сказал я, — отстаньте. И действительно я совершенно не знаю, как устроен автомобиль.
Однако, меня в покое не оставили.
Однажды я гулял в Летнем Саду.
Вдруг ко мне подошёл мальчик и сказал:
— Дяденька, пойдёмте вот сюда, я вам тут покажу.
Я пошёл за мальчиком. А мальчик подвёл меня к скамеечке, на которой сидело четыре здоровенных парня. Один из них показал мне кулак и сказал:
— Ну, рассказывай, как устроен автомобиль. А не то во!
Но я быстро убежал.
Вечером я собирался ложиться спать. Я подошёл к кровати и вдруг увидел, что под одеялом уже кто‑то лежит. Я хотел закричать, но из‑под одеяла выпрыгнул человек в коричневом пиджаке и с папироской в зубах.
— Я есть водопроводчик, — крикнул этот человек, — рассказывай, как устроен автомобиль!
Но я убежал и спрятался в кухне под стол.
На другой день всё было спокойно.
Но 1–го марта, как сейчас помню, я брал ванну. А ванна, надо сказать, у меня маленькая, железная и, чтобы вылить из неё воду, надо её просто опрокинуть.
Так вот вымылся я в ванне и опрокинул её, чтобы вылить воду. А из ванны вдруг вывалился человек.
Я с испуга чуть — чуть не съел мыло.
— Кто вы такой? — спросил я дрожащим голосом.
— Я наборщик, — сказал человек. — Нельзя вместе с водой из ванны выплёскивать наборщика. Но это всё к делу не относится. Я желаю знать, как устроен автомобиль.
С этими словами наборщик схватил меня за шиворот.
— Видите ли, — сказал я, — автомобиль устроен таким образом, что двигается при помощи двигателя.
— Знаю, — сказал наборщик. — А что же дальше?
— Главные части двигателя суть: карбюратор, цилиндры, магнето и коленчатый вал, — сказал я.
— Ничего не понял, — сказал наборщик.
— А я‑то чем виноват, — сказал я. Наборщик достал из кармана кусок бумаги и карандаш.
— Вот, — сказал он, — нарисуйте мне, как всё это выглядит.
— Хм, — сказал я и нарисовал.
— Так вот, — сказал я, — цилиндр закрыт со всех сторон, но наверху есть трубочка, по которой идёт в цилиндр смесь.
— А почему она туда идёт? — спросил наборщик.
— А потому, что её туда тянут или, как говорится, всасывают.
В цилиндре сделан поршень, как в насосе. Вот. Если поршень потянуть вниз, то поршень высосет из трубочки смесь.
— А почему? — спросил наборщик.
— Ну уж это вы, батенька, узнайте, как насос действует, тогда и это поймёте.
— Ну, хорошо, хорошо, понимаю, — сказал наборщик. — А дальше что?
— А дальше, когда поршень дойдёт до самого низу, трубочка наверху закроется. Значит, что же у нас получилось? Поршень внизу, трубочка, по которой вошла смесь, закрыта и цилиндр полон смеси. Вот.
Теперь давайте толкать поршень наверх. Поршень начнёт выталкивать смесь обратно. Но трубочка закрыта и смеси некуда уйти. Остается смеси только сжаться. И вот поршень поднимается наверх и сжимает смесь. Когда поршень дошёл почти до самого верха и сжал смесь, — смесь взрывается.
— А почему? — спросил наборщик.
— А потому, что её подожгли электрической искрой. Дело в том, что на крышке цилиндра вставлена фарфоровая пробка, а сквозь неё проходит электрический провод и кончики провода торчат в цилиндре. Если по проводу пустить электрический ток, то межцу кончиками провода в цилиндре проскачет искра. Эта искра и взорвёт смесь. Фарфоровая пробка называется свеча и помещается на цилиндре так:
Наборщик посмотрел на чертёж.
— Понимаю, — сказал он. — Дальше.
— Дальше, — сказал я, — вот что.
Смесь взрывается. Ей становится мало места. Она хочет разорвать цилиндр. Но стенки цилиндра очень прочные и не разрываются и только поршень летит вниз. И места для смеси становится больше. Теперь, когда поршень опять внизу, на крышке цилиндра открывается другая трубочка. Если теперь толкать поршень наверх, то он выгонит всю смесь в эту вторую трубочку. Вот я нарисовал цилиндр.
— Это не цилиндр, а квадрат, — сказал наборщик.
— Тьпфу ты, — плюнул я.
— А вы не плюйтесь, — заметил наборщик.
— Фу ты, — сказал я. — Это не квадрат, а чертёж цилиндра. Вот я вам нарисую чертёж.
— Ну вот, это карбюратор, — сказал я. Тут смешивают бензин с воздухом.
— А зачем? — спросил наборщик, нахмурив брови.
— Ну как бы вам это сказать, — сказал я. — Автомобильный двигатель работает тем, что сгорает бензин.
— Ну! — мрачно сказал наборщик.
— Ну так вот, чтобы бензин лучше сгорал, его смешивают с воздухом. Ведь вы знаете, что без воздуха ничего не горит, а чтобы хорошо горело, надо побольше воздуха.
— Так, понятно, — сказал наборщик, закуривая трубку.
— Ну так вот, карбюратор и сделан для того, чтобы смешивать бензин с воздухом, — сказал я.
— А как же это делается? — спросил наборщик.
— А вот как: бензин из первого сосуда, по тоненькой трубочке, идёт во второй сосуд, открытый снизу. Тут бензин разбрасывается фонтаном вверх и по трубе бежит в цилиндры. Но так как второй сосуд снизу открыт, то бензин засасывает за собой воздух и по дороге в цилиндры смешивается с воздухом. И то, что попадает в цилиндры, называется не бензином, а "смесью".
Так, понятно, — сказал наборщик, — но что это за цилиндры?
— Цилиндры, — сказал я, — это сосуды с толстыми стенками, в них быстро сгорает смесь или даже, вернее, не сгорает а взрывается.
Однажды Коля и Нина играли в снежки. — Вот, — сказал Коля, — ты, Нина, будешь крепостью, а я буду пушкой, и буду снежками в тебя стрелять.
— Хорошо, — сказала Нина, — но что же я буду делать?
— А ты, — сказал Коля, — будешь стоять на одном месте. Ведь ты крепость, а крепости не двигаются.
— Ерунда, — сказала Нина, — теперь нет больше крепостей. Я лучше буду танком, а ты будешь неприятельским маяком и я буду стрелять в тебя снежками.
— Нет, — сказал Коля, –
Купил я как‑то карандаш, пришёл домой и сел рисовать. Только хотел домик нарисовать, вдруг меня тётя Саша зовёт. Я положил карандаш и пошёл к тёте Саше.
— Ты меня звала? — спросил я тётю.
— Да, — сказала тётя. — Вон смотри на стенке, таракан это или паук?
— По — моему, это таракан, — сказал я и хотел уйти.
— Да что ты! — крикнула тётя Саша. — Убей же его!
— Ладно, — сказал я и полез на стул.
— Ты возьми вот старую газету, — говорила мне тётя. — Поймай его газетой и в ванную под кран.
Я взял газету и потянулся к таракану. Но вдруг таракан щёлкнул и перепрыгнул на потолок.
— И — и — и — и — и — и! — завизжала тётя Саша и выбежала из комнаты.
Я и сам испугался. Я стоял на стуле и смотрел на чёрную точку на потолке. Чёрная точка медленно ползла к окну.
— Боря, ты поймал? Что же это такое? — спросила тётя из‑за двери взволнованным голосом.
Тут я почему‑то повернул голову и в ту же секунду соскочил со стула и отбежал на середину комнаты. На стене около того места, где я только что стоял, сидело ещё одно такое же непонятное насекомое, но больших размеров, длинной в полторы спички. Оно глядело на меня двумя чёрными глазками и шевелило маленьким ротиком, похожим на цветок.
— Боря, что с тобой!? — кричала из коридора тётя.
— Тут ещё одно! — крикнул я.
Насекомое смотрело на меня и дышало как воробей.
— Фу, какая гадость, — подумал я. Меня даже всего передёрнуло.
А что, если оно ядовитое? Я не выдержал и с криком кинулся к двери. Едва я запахнул дверь за собой, как в неё изнутри что‑то с силой ударило.
— Вот оно, — сказал я, переводя дух. Тётушка уже бежала из квартиры.
— Я к себе в квартиру больше не войду! Не войду! Пусть делают, что хотят, но в квартиру я не войду! — кричала тётушка на лестнице собравшимся жильцам нашего дома.
— Да вы скажите, Александра Михайловна, что же это было? — спрашивал Сергей Иванович из 53–го номера.
— Не знаю, не знаю, не знаю! — кричала тётушка. Только так в дверь ударило, что пол и потолок затрясся.
— Это скорпион. У нас их на юге сколько угодно, — сказала жена адвоката со второго этажа.
— Да, но в квартиру я не пойду! — повторила тётя Саша.
— Гражданка! — крикнул человек в фиолетовых штанах, перегнувшись с верхней площадки. — Мы не обязаны ловить скорпионов в чужой квартире. Ступайте к управдому.
— Верно, к управдому! — обрадовалась жена адвоката. Тётя Саша отправилась к управдому. Сергей Иванович из 53–го номера сказал, уходя к себе в квартиру:
— Однако, это не скорпион. Во — первых, откуда здесь быть скорпиону, а во — вторых, скорпионы не прыгают.
I
Однажды лев, слон, жирафа, олень, страус, лось, дикая лошадь и собака поспорили, кто из них быстрее всех бегает.
Спорили, спорили и чуть было не подрались.
Услыхал Гриша Апельсинов, что звери спорят, и говорит им:
— Эх вы, глупые звери! Зря вы спорите! Вы лучше устройте состязание. Кто первый вокруг озера обежит, тот значит и бегает быстрее всех.
Звери согласились, только страус сказал, что он не умеет вокруг озера бегать.
— Ну и не бегай, — сказал ему лось.
— А вот побегу, — сказал страус.
— Ну и беги! — сказал жираф. Звери выстроились в ряд, Гриша Апельсинов махнул флажком и звери побежали.
II
Лев несколько скачков сделал, устал и пошёл под пальмами отдохнуть.
Остальные звери дальше бегут. Впереди всех страус несётся, а за ним лось и жирафа.
Вот страус испугался, чтобы его жирафа и лось не обогнали, повернул к ним голову и крикнул:
— Эй, слушайте! Давайте из озера всю воду выпьем! Все звери вокруг озера побегут, а мы прямо по сухому дну поперёк побежим и раньше всех прибежим!
— А ведь верно! — сказали лось и жирафа, остановились и начали из озера воду пить. А страус подумал про себя:
— Вот дураки! Пускай они воду пьют, а я дальше побегу.
И страус побежал дальше, да только забыл голову повернуть и, вместо того, чтобы вперёд бежать, побежал обратно.
III
А лось и жирафа пили пили, пили пили, наконец, жирафа говорит:
— Я больше не могу.
И лось говорит:
— Я тоже больше не могу.
Побежали они дальше, да уж быстро бежать не могут. Так их от воды раздуло.
А слон увидел это и ну смеяться!
Стоит и смеётся! Стоит и смеётся!
А собаку по дороге блохи заели. Села она и давай чесаться!
Сидит и чешется! Сидит и чешется!
Так что первыми олень и дикая лошадь прибежали.
IV
А слон‑то всё стоит и смеётся, стоит и смеётся!
V
А собака‑то всё сидит и чешется, сидит и чешется!
VI
А жирафа‑то всё бежит!
VII
А слон‑то всё смеётся!
VIII
А собака‑то всё чешется!
Однажды ёж оступился и упал в реку. Вода в реке была холодная и ёж очень озяб. Хотел ёж на солнце погреться, а погода была пасмурная, солнце было покрыто облаками.
Сел ёж на полянку и стал ждать, когда солнце из‑за облаков выглянет.
Сидит ёж на полянке. С него вода капает. Холодно ему.
Вдруг видит — бежит по полянке заяц.
— Эй, заяц! — крикнул ёж. — Пойди‑ка сюда! Подошёл заяц к ежу и говорит:
— Ты чего меня звал?
— Вот, — говорит ёж, — я давно хотел с тобой поговорить. Все говорят, что ты трус. Как тебе не стыдно?
— Да ты что? — удивился заяц. — Зачем же ты меня обижаешь?
— Потому, — сказал ёж, — что ты трус и я хочу научить тебя, как храбрым стать.
— Я и без твоей помощи очень храбрый, — сказал заяц. — Я и так ничего не боюсь.
— Нет, — сказал ёж, — ты трус, а вот я… ёж вдруг замолчал, открыл рот, закрыл глаза и поднял голову.
Заяц посмотрел на ежа и испугался.
— Что это с ним? — подумал заяц. — Он, должно быть, сумасшедший!
Заяц прыгнул в сторону и спрятался в кусты.
А ёж дернул головой и вдруг чихнул: а п ч х и!
Потом ёж вытер лапкой нос, открыл глаза, посмотрел и видит: нету зайца.
— Вот так штука! — сказал ёж. — Куда же это он пропал? Эй, заяц, где ты?
А заяц сидит за кустом и молчит.
Ёж собрался домой пойти, но вдруг остановился, закрыл глаза, открыл рот, сначала немного, потом пошире, потом ещё шире и вдруг мотнул головой в сторону и громко чихнул: а п ч х и!
— Будьте здоровы! — сказал кто‑то около ежа.
Ёж открыл глаза и увидел перед собой зайца.
— Где ты был? — спросил его ёж.
— Как, где был? — сказал заяц. — Нигде не был. Так всё тут и стоял.
— Не может быть, — сказал ёж, — я тебя не видел. Я тебя даже крикнул, а ты…
Ёж вдруг замолчал, вытянул вперёд свой нос, потом поднял его кверху, потом поднял его ещё выше, потом ещё выше, потом зажмурил глаза, поднял нос ещё выше и вдруг опустил его к самой земле и громко чихнул: а п ч х и!
— У меня, кажется, начинается насморк, — сказал ёж, открывая глаза. И вдруг увидел, что заяц опять исчез. Ёж посмотрел кругом и почесал лапкой затылок.
— Нет, — сказал ёж. — Этот заяц просто… ап… ап… а п ч х и! — чихнул еж.
— Исполнение желаний! — сказал кто‑то около ежа. Ёж открыл глаза и увидел зайца.
— Да что же это такое? — сказал ёж, пятясь от зайца.
— А что? — спросил заяц.
— Послушай, — сказал ёж, — ты всё время был тут?
— Да, — сказал заяц, — я всё время тут стоял.
— Тогда я ничего не понимаю! — сказал ёж. — То ты исчезаешь, то опять… ап… ап… ап… а п ч х и!
Ёж осторожно открыл один глаз, но сейчас же закрыл его и открыл другой. Зайца не было.
— Он опять исчез! — сказал тихо ёж, открывая оба глаза.
— Это не заяц, а просто… ап… ап… ап… а п ч х и!
— Будьте здоровы! — сказал заяц над самым ухом ежа.
— Караул! Спасите! — закричал ёж, сворачиваясь шариком и выставляя во все стороны свои острые иголки.
— Ты чего кричишь? — спросил заяц.
— Отстань! — закричал ёж. — Я на тебя смотреть боюсь! Ты всё время исчезаешь! Я ничего не понимаю! Уходи прочь!
— Подожди, — сказал заяц, — ты хотел научить меня как храбрым стать.
И с этими словами заяц опять прыг в кусты.
— Чтобы стать храбрым, — сказал ёж, высовывая мордочку, но вдруг увидел, что заяц опять исчез.
— Ай — ай — ай! Опять… апчхи! опять исчез! — закричал ёж и кинулся бежать.
Бежит ёж, остановится, чихнёт и дальше бежит. Чихнёт и опять бежит.
А заяц выскочил из кустов и давай смеяться.
— Ха — ха — ха! — смеётся заяц. — Вот храбрец нашёлся! меня храбрости учить хотел! Ха — ха — ха!
Вот какую историю рассказал мне мой знакомый дрозд.
Он сам это всё видел. Потому что невдалеке на дереве сидел.
Но художник усадил натурщицу на стол и раздвинул её ноги. Девица почти не сопротивлялась и только закрыла лицо руками. Амонова и Страхова сказали, что прежде следовало — бы девицу отвести в ванну и вымыть ей между ног, а то нюхать подобные ароматы просто противно. Девица хотела вскочить, но художник удержал её и просил, не обращая внимания, сидеть так, как он её посадил. Девица, не зная, что ей делать, села обратно. Художник и художницы расселись по своим местам и начали срисовывать натурщицу. Петрова сказала, что натурщица очень соблазнительная женщина, но Страхова и Амонова заявили, что она слишком полна и неприлична. Золотогромов сказал, что это и делает её соблазнительной, но Страхова сказала, что это просто противно, а вовсе не соблазнительно. "Посмотрите, — сказала Страхова. — Фи! Из неё так и льется на скатерть. Чего уж тут соблазнительного, когда я от сюда слышу, как от нее пахнет". Петрова сказала, что это показывает только её женскую силу. Абельфар покраснела и согласилась. Амонова сказала, что она ничего подобного не видела, что надо дойти до. высшей точки возбуждения и то так не польётся, как у этой девицы. Петрова сказала, что глядя на это, можно и самой возбудиться и что Золотогромов, должно быть, уже возбуждён. Золотогромов сознался, что девица сильно на него действует. Абельфар сидела красная и тяжело дышала. "Однако, воздух в комнате делается невыносимым"! — сказала Страхова. Абельфар ерзала на стуле, потом вскочила и вышла из комнаты. "Вот, — сказала Петрова, — вы видите результат женской соблазнительности. Это действует даже на дам. Абельфар пошла поправится. Чувствую, что и мне скоро придется сделать то же самое". "Вот, — сказала Амонова, — наше преимущество худеньких женщин. У нас всегда всё в порядке. А вы и Абельфар пышные дамочки и вам приходится много следить за собой". "Однако, — сказал Золотогромов, — пышность и некоторая нечистоплотность именно и ценится в женщине!"
Трудно сказать что ни будь о Пушкине тому, кто ни чего о нём не знает. Пушкин великий поэт. Наполеон менее велик, чем Пушкин. И Бисмарк по сравнению с Пушкиным ничто. И Александры I и II, и III просто пузыри по сравнению с Пушкиным. Да и все люди по сравнению с Пушкиным пузыри, только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь.
А потому, вместо того, что бы писать о Пушкине, я лучше напишу вам о Гоголе.
Хотя Гоголь так велик, что о нём и написать то ничего нельзя, поэтому я буду всё таки писать о Пушкине.
Но после Гоголя писать о Пушкине как то обидно. А о Гоголе писать нельзя. Поэтому я уж лучше ни о ком ничего не напишу.
Вот однажды подошел ко мне Кирилл и сказал:
— А я знаю наизусть "Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя".
— Очень хорошо, — сказал я. — А тебе нравятся эти стихи?
— Нравятся, — сказал Кирилл.
— А ты знаешь, кто их написал? — спросил я Кирилла.
— Знаю, — сказал он.
— Кто? — спросил я Кирилла.
— Пушкин, — сказал Кирилл.
— А ты понимаешь, про что там написано? — спросил я.
— Понимаю, — сказал Кирилл, — там написано про домик и про старушку.
— А ты знаешь, кто эта старушка? — спросил я.
— Знаю, — сказал Кирилл, — это бабушка Катя.
— Нет, — сказал я, — это не бабушка Катя. Эту старушку зовут Арина Родионовна. Это няня Пушкина.
— А зачем у Пушкина няня? — спросил Кирилл.
— Когда Пушкин был маленький, у него была няня. И когда маленький Пушкин ложился спать, няня садилась возле его кроватки и рассказывала ему сказки или пела длинные русские песни. Маленький Пушкин слушал эти сказки и песни и просил няню рассказать или спеть ему ещё. Но няня говорила: "Поздно. Пора спать". И маленький Пушкин засыпал.
— А кто такой Пушкин? — спросил Кирилл.
— Как же ты выучил стихи Пушкина наизусть и не знаешь, кто он такой! — сказал я. — Пушкин это великий поэт. Ты знаешь, что такое поэт?
— Знаю, — сказал Кирилл.
— Ну скажи, что такое поэт, — попросил я Кирилла.
— Поэт, это который пишет стихи, — сказал Кирилл.
— Верно, — сказал я, — поэт пишет стихи. А Пушкин великий поэт. Он писал замечательные стихи. Всё, что написал Пушкин, — замечательно.
— Ты говоришь, Пушкин был маленький, — сказал Кирилл.
— Нет, — сказал я. — Ты меня не так понял. Сначала Пушкин был маленький, как и все люди, а потом вырос и стал большим.
— А когда он был маленький, он писал стихи? — спросил Кирилл.
— Да, писал, — сказал я. — Но сначала он начал писать стихи по — французски.
— А почему он писал сначала по — французски? — спросил меня Кирилл.
— Видишь ли ты, — сказал я Кириллу. — В то время, когда жил Пушкин, в богатых домах было принято разговаривать на французском языке. И вот родители Пушкина наняли ему учителя французского языка. Маленький Пушкин говорил по — французски так же хорошо, как и по — русски, прочитал много французских книг и начал сам писать французские стихи. С родителями Пушкин говорил по — французски, с учителем по — французски, с сестрой тоже по — французски. Только с бабушкой и с няней маленький Пушкин говорил по — русски. И вот, слушая нянины сказки и песни, Пушкин полюбил русский язык и начал писать стихи по — русски.
В это время часы, висевшие на стене, пробили два часа.
— Ну, — сказал я Кириллу, — тебе пора идти гулять.
— Ой, нет, — сказал Кирилл. — Я не хочу гулять. Расскажи мне ещё про Пушкина.
— Хорошо, — сказал я, — я расскажу тебе о том, как Пушкин стал великим поэтом.
Кирилл забрался на кресло с ногами и приготовился слушать.
— Ну так вот, — начал я, — когда Пушкин подрос, его отдали в Лицей. Ты знаешь, что такое Лицей?
— Знаю, — сказал Кирилл, — это такой пароход.
— Нет, что ты! — сказал я. — Какой там пароход! Лицей — это так называлась школа, в которой учился Пушкин. Это была тогда самая лучшая школа. Мальчики, которые учились там, должны были жить в самом Лицее. Их учили самые лучшие учителя и Лицей посещали знаменитые люди.
В Лицее вместе с Пушкиным училось тридцать мальчиков. Многие из них были тоже молодыми поэтами и тоже писали стихи. Но Пушкин писал стихи лучше всех. Пушкин писал очень много, а иногда бывали дни, когда он писал стихи почти всё время: и на уроке в классе, и на прогулке в парке и даже проснувшись утром в кровати он брал карандаш и бумагу и начинал писать стихи. Иногда ему стихи не удавались. Тогда он кусал от досады карандаш, зачеркивал слова и надписывал их вновь, исправлял стихи и переписывал их несколько раз. Но когда стихи были готовы, они получались всегда такие лёгкие и свободные, что казалось, будто Пушкин написал их безо всякого труда.
Лицейские товарищи Пушкина читали его стихи и заучивали их наизусть. Они понимали, что Пушкин становится замечательным поэтом. А Пушкин писал стихи всё лучше и лучше.
И вот однажды в Лицей на экзамен приехал старик Державин…
— А зачем он приехал? — спросил меня Кирилл.
— Ах да, — сказал я, — ведь ты, может быть, не знаешь, кто такой Державин. Державин тоже великий поэт, и до Пушкина думали, что Державин самый лучший поэт, царь поэтов.
Державин был уже очень стар. Он приехал в Лицей, уселся в кресло и на воспитанников Лицея смотрел сонными глазами.
Но когда вышел Пушкин и звонким голосом начал читать свои стихи, Державин сразу оживился. Пушкин стоял в двух шагах от Державина и громко и сильно читал свои стихи. Голос его звенел.
Державин слушал. В глазах его показались слезы.
Когда Пушкин кончил, Державин поднялся с кресла и кинулся к Пушкину, чтобы обнять его и поцеловать нового замечательного поэта. Но Пушкин, сам не понимая, что он делает, повернулся и убежал. Его искали, но нигде не могли найти.
— А где же он был? — спросил меня Кирилл.
— Не знаю, — сказал я. — Должно быть, куда‑нибудь спрятался. Уж очень он был счастлив, что его стихи понравились Державину!
— А Державин? — спросил меня Кирилл.
— А Державин, — сказал я, — понял, что ему на смену появился новый великий поэт, может быть, ещё более великий, чем он сам.
Кирилл сидел на кресле некоторое время молча. А потом вдруг неожиданно спросил меня:
— А ты видел Пушкина?
— И ты можешь посмотреть на Пушкина, — сказал я. — В этом журнале помещён его портрет.
— Нет, — сказал Кирилл, — я хочу посмотреть на живого Пушкина.
— Это невозможно, — сказал я. — Пушкин умер ровно сто лет тому назад. Теперь нам дорого всё, что осталось от Пушкина. Все его рукописи, каждая даже самая маленькая записка, написанная им, гусиное перо, которым он писал, кресло, в котором он когда‑то сидел, письменный стол, за которым он работал, — всё это хранится в Ленинграде в Пушкинском музее.
<А в Селе Михайловском ещё до сих пор стоит маленький домик, в котором когда‑то жила пушкинская няня Арина Родионовна. Про этот домик и про свою няню Пушкин писал стихи. Это те стихи, которые ты выучил сегодня наизусть>.
Володя сидел за столом и рисовал.
Нарисовал Володя домик, в окне домика нарисовал человечка с черной бородой, рядом с домиком нарисовал дерево, а вдали нарисовал поле и лес. А потом нарисовал около домика кустик и стал думать, что бы ещё нарисовать. Думал, думал и зевнул. А потом зевнул ещё раз и решил нарисовать под кустиком зайца.
Взял Володя карандаш и нарисовал зайца.
Заяц получился очень красивый, с длинными ушами и маленьким пушистым хвостиком.
— Эй — ей — ей! — закричал вдруг из окна домика человечек с чёрной бородой. — Откуда тут заяц? Ну‑ка я его сейчас застрелю из ружья!
Дверь в домике открылась и на крыльцо выбежал человечек с ружьём в руках.
— Не смейте стрелять в моего зайца! — крикнул Володя. Заяц пошевелил ушами, дрыгнул хвостиком и поскакал в лес.
"Бах!" — выстрелил из ружья человечек с чёрной бородой.
Заяц поскакал ещё быстрее и скрылся в лесу.
— Промахнулся! — крикнул человечек с чёрной бородой и бросил ружьё на землю.
— Я очень рад, что вы промахнулись, — сказал Володя.
— Нет! — закричал человечек с чёрной бородой. — Я, Карл Иванович Шустерлинг, хотел застрелить зайца и промахнулся! Но я его застрелю! Уж я его застрелю!
Карл Иванович схватил ружьё и побежал к лесу.
— Подождите! — крикнул Володя.
— Нет, нет, нет! Уж я его застрелю! — кричал Карл Иванович.
Володя побежал за Карлом Ивановичем.
— Карл Иванович! Карл Иванович! — кричал Володя. Но Карл Иванович, ничего не слушая, бежал дальше.
Так они добежали до леса. Карл Иванович остановился и зарядил ружьё.
— Ну, — сказал Карл Иванович, — теперь только попадись мне этот заяц!
И Карл Иванович вошёл в лес.
Володя шёл за Карлом Ивановичем.
В лесу было темно, прохладно и пахло грибами.
Карл Иванович держал ружьё наготове и заглядывал за каждый кустик.
— Карл Иванович, — говорил Володя. — Пойдемте обратно. Не надо стрелять в зайчика.
— Нет, нет! — говорил Карл Иванович. — Не мешайте мне!
Вдруг из куста выскочил заяц и, увидя Карла Ивановича, подскочил, перевернулся в воздухе и пустился бежать.
— Держи его! — кричал Карл Иванович. Володя бежал за Карлом Ивановичем.
— О — о — о! — кричал Карл Иванович. — Сейчас я его! Раз, два, три!
Чёрная борода Карла Ивановича развевалась в разные стороны. Карл Иванович скакал через кусты, кричал и размахивал руками.
— Пуф! — сказал Карл Иванович, останавливаясь и вытирая рукавом лоб. — Пуф! Как я устал!
Заяц сел на кочку и, подняв ушки, смотрел на Карла Ивановича.
Ax ты, паршивый заяц! — крикнул Карл Иванович. — Ещё дразнишься!
И Карл Иванович опять погнался за зайцем. Но, пробежав несколько шагов, Карл Иванович остановился и сел на пень.
— Нет, больше не могу, — сказал Карл Иванович.
Кулаков уселся в глубокое кресло и моментально сидя заснул. Сидя заснул, а спустя несколько часов проснулся лёжа в гробу. Кулаков понял сразу, что он лежит в гробу. Дикий страх сковал Кулакова. Мутными глазами он посмотрел вокруг, и всюду, куда ни направлял он свой взор, он видел только цветы: цветы в корзинах, букеты цветов, перевязанные лентой, венки из цветов и цветы россыпью.
"Меня хоронят", — подумал с ужасом Кулаков и вдруг почувствовал гордость, что его, такого незначительного человека, хоронят так пышно, с таким количеством цветов.
Алексей Алексеевич Алексеев был настоящий рыцарь. Так, например, однажды, увидя из трамвая, как одна дама запнулась о тумбу и выронила из кошелки стекляный колпак для настольной лампы, который тут же и разбился, Алексей Алексеевич, желая помочь этой даме, решил пожертвовать собой и, выскочив из трамвая на полном ходу, упал и раскроил себе о камень всю рожу. В другой раз, видя, как одна дама, перелезая через забор, зацепилась юбкой за гвоздь и застряла так, что, сидя верхом на заборе, не могла двинуться ни взад ни вперед, Алексей Алексеевич начал так волноваться, что от волнения выдавил себе языком два передних зуба. Одним словом, Алексей Алексеевич был самым настоящим рыцарем, да и не только по отношению к дамам. С небывалой легкостью Алексей Алексеевич мог пожертвовать своей жизнью за Веру, Царя и Отечество, что и доказал в 14–ом году, в начале германской войны, с криком "За Родину!" выбросившись на улицу из окна третьего этажа. Каким‑то чудом Алексей Алексеевич остался жив, отделавшись только не серьезными ушибами, и вскоре, как столь редкостно — ревностный патриот, был отослан на фронт.
На фронте Алексей Алексеевич отличался небывало возвышенными чувствами и всякий раз, когда он произносил слова: стяг, фанфара или даже просто эполеты, по лицу его бежала слеза умиления.
В 16-<м>году Алексей Алексеевич был ранен в чресла и удален с фронта.
Как инвалид I категории, Алексей Алексеевич не служил и, пользуясь свободным временем, излогал на бумаге свои патриотические чувства.
Однажды, беседуя с Константином Лебедевым, Алексей Алексеевич сказал свою любимую фразу: "Я пострадал за Родину и разбил свои чресла, но существую силой убеждения своего заднего подсознания".
— И дурак! — сказал ему Константин Лебедев. — Наивысшую услугу родине окажет только ЛИБЕРАЛ.
Почему‑то эти слова глубоко запали в душу Алексея Алексеевича, и вот в 17–ом году он уже называет себя либералом, чреслами своими пострадавшего за отчизну.
Революцию Алексей Алексеевич воспринял с восторгом, несмотря даже на то, что был лишон пенсии. Некоторое время К. Л. снабжал его тросниковым сахаром, шеколадом, консервированным салом и пшенной крупой. Но когда Константин Лебедев вдруг неизвестно куда пропал, Алексею Алексеевичу пришлось выйти на улицу и просить подояния. Сначала Алексей Алексеевич протягивал руку и говорил: "подайте, Христа ради, чреслами своими пострадавшему за Родину". Но это успеха не имело. Тогда Алексей Алексеевич заменил слово "родину" словом "революцию". Но и это успеха не имело. Тогда Алексей Алексеевич сочинил революционную песню и, завидя на улице человека, способного, по мнению Алексея Алексеевича, подать милостыню, делал шаг вперед и, гордо, с достоинством, откинув назад голову, начинал петь:
На баррикады
Мы все пойдем!
За свободу
Мы все покалечимся и умрем!
И лихо, по — польски притопнув каблуком, Алексей Алексеевич протягивал шляпу и говорил: "Подайте милостыню, Христа ради". Это помогало, и Алексей Алексеевич редко оставался без пищи.
Все шло хорошо, но вот в 22–ом году Алексей Алексеевич познакомился с неким Иваном Ивановичем Пузыревым, торговавшим на Сенном рынке подсолнечным маслом. Пузырев пригласил Алексея Алексеевича в кафе, угостил его настоящим кофеем и сам, чавкая пирожными, изложил ему какое‑то сложное предприятие, из которого Алексей Алексеевич понял только, что и ему надо что‑то делать, за что он будет получать от Пузырева ценнейшие продукты питания. Алексей Алексеевич согласился, и Пузырев тут — же, в виде поощрения, передал ему под столом два цыбика чая и пачку папирос Раджа.
С этого дня Алексей Алексеевич каждое утро приходил на рынок к Пузыреву и, получив от него какие то бумаги с кривыми подписями и бесчисленными печатями, брал саночки, если это происходило зимой, и, если это происходило летом, — тачку и отправлялся, по указанию Пузырева, по разным учреждениям, где, предъявив бумаги, получал какие‑то ящики, которые грузил на свои саночки или тележку и вечером отвозил их Пузыреву на квартиру. Но однажды, когда Алексей Алексеевич подкатил свои саночки к пузыревской квартире, к нему подошли два человека, из которых один был в военной шинели, и спросили его: "Ваша фамилия Алексеев?" Потом Алексея Алексеевича посадили в автомобиль и увезли в тюрьму.
На допросах Алексей Алексеевич ничего не понимал и всё только говорил, что он пострадал за революционную родину. Но, несмотря на это, был приговорен к 10 годам ссылки в северные части своего отечества. Вернувшись в 28–ом году обратно в Ленинград, Алексей Алексеевич занялся своим преждним ремеслом и, встав на углу пр. Володарского, закинул с достоинством голову, притопнул каблуком и запел:
На баррикады
Мы все пойдем!
За свободу
Мы все покалечимся и умрем!
Но не успел он пропеть это и два раза, как был увезен в крытой машине куда‑то по направлению к Адмиралтейству. Только его и видели.
Вот краткая повесть жизни доблестного рыцаря и патриота Алексея Алексеевича Алексеева.
Однажды я пришел в Госиздат и встретил в Госиздате Евгения Львовича Шварца, который, как всегда, был одет плохо, но с притензией на что то.
Увидя меня, Шварц начал острить, тоже, как всегда, неудачно.
Я острил значительно удачнее и скоро, в умственном отношении, положил Шварца на обе лопатки.
Все вокруг завидывали моему остроумию, но никаких мер не предпринимали, так как буквально дохли от смеха. В особенности же дохла от смеха Нина Владимировна Гернет и Давид Ефемыч Рахмилович, для благозвучия называющий себя Южиным.
Видя, что со мной шутки плохи, Шварц начал сбавлять свой тон и, наконец обложив меня просто матом, заявил, что в Тифлисе Заболоцкого знают все, а меня почти никто.
Тут я обозлился и сказал, что я более историчен, чем Шварц и Заболоцкий, что от меня останется в истории светлое пятно, а они быстро забудутся.
Почувствовав мое величие и крупное мировое значение, Шварц постепенно затрепетал и пригласил меня к себе на обед.
Я решил растрепать одну компанию, что и делаю.
Начну с Валентины Ефимовны.
Эта нехозяйственная особа приглашает нас к себе и, вместо еды, подает к столу какую‑то кислятину. Я люблю поесть и знаю толк в еде. Меня кислятиной не проведешь! Я даже в ресторан, другой раз, захожу и смотрю, какая там еда. И терпеть не могу, когда с этой особенностью моего характера не считаются.
Теперь перехожу к Леониду Савельевичу Липавскому. Он не постеснялся сказать мне в лицо, что ежемесячно сочиняет десять мыслей.
Во — первых, — врет. Сочиняет не десять, а меньше. А во — вторых, я больше сочиняю. Я не считал, сколько я сочиняю в месяц, но должно быть, больше, чем он.
Теперь относительно ещё одной особы, это Тамары Александровны. Эта особа наливается чаем и корчит из себя недотрогу. Она, мол, знает и то и это, и, мол, умнее, чем тот‑то и даже интереснее, чем Туся.
Всё это глупости! Я знаю женщин лучше, чем кто либо другой и про одетую женщину могу сказать, как она выглядит голой.
Тамара Александровна слишком о себе думает. Себялюбие не только грех, но и порок. Нечего чаем наливаться. Посмотри лучше вокруг. Может быть, есть люди и по умнее тебя.
Я вот, например, не тычу всем в глаза, что обладаю, мол, коллосальным умом. У меня есть все данные считать себя великим человеком. Да, впрочем, я себя таким и считаю.
Потому то мне и обидно, и больно находиться среди людей, ниже меня поставленных по уму, и прозорливости, и таланту, и не чувствовать к себе вполне должного уважения.
Почему, почему я лучше всех?
Теперь я всё понял: Леонид Савельевич немец. У него даже есть немецкие привычки. Посмотрите, как он ест. Ну чистый немец, да и только! Даже по ногам видно, что он немец.
Не хвастаясь, могу сказать, что я очень наблюдательный и остроумный.
Вот, например, если взять Леонида Савельевича, Юлия Берзина и Вольфа Эрлиха и поставить их вместе на панели, то можно сказать: "мал мала меньше".
По моему, это остроумно, потому что в меру смешно. И всё таки Леонид Савельевич немец! Обязательно при встрече скажу ему это.
Я не считаю себя особенно умным человеком, и все таки должен сказать, что я умнее всех. Может быть, на Марсе есть и умнее меня, но на земле не знаю.
Вот, говорят, Олейников очень умный. А по моему, он умный, да не очень. Он открыл, например, что если написать 6 и перевернуть, то получится 9. А по моему, это неумно.
Леонид Савельевич совершенно прав, когда говорит, что ум человека — это его достоинство. А если ума нет, значит, и достоинства нет.
Яков Семенович возражает Леониду Савельевичу и говорит, что ум человека это его слабость. А по моему, это уже парадокс. Почему же ум это слабость? Вовсе нет! Скорее, крепость. Я так думаю.
Мы часто собираемся у Леонида Савельевича и говорим об этом.
Если поднимается спор, то победителем спора всегда остаюсь я. Сам не знаю, почему.
На меня почему то все глядят с удивлением. Что бы я не сделал, все находят, что это удивительно.
А ведь я даже и не стараюсь. Всё само собой получается.
Заболоцкий как то сказал, что мне присуще управлять сферами. Должно быть, пошутил. У меня и в мыслях ничего подобного не было.
В Союзе Писателей меня считают почему то ангелом.
Послушайте, друзья! Нельзя же в самом деле передо мной так преклоняться. Я такой же, как и вы все, только лучше.
Я слыхал такое выражение: "Лови момент!"
Легко сказать, но трудно сделать. По моему, это выражение бессмысленное. И действительно, нельзя призывать к невозможному.
Говорю я это с полной уверенностью, потому что сам на себе все испытал. Я ловил момент, но не поймал и только сломал часы. Теперь я знаю, что это невозможно.
Также невозможно "ловить эпоху", потому что это такой же момент, только по больше.
Другое дело, если сказать: "Запечатлевайте то, что происходит в этот момент". Это совсем другое дело.
Вот например: раз, два, три! Ничего не произошло! Вот я запечатлел момент, в котором ничего не произошло.
Я сказал об этом Заболоцкому. Тому это очень понравилось, и он целый день сидел и считал: раз, два, три! И отмечал, что ничего не произошло.
За таким занятием застал Заболоцкого Шварц. И Шварц тоже заинтересовался этим оригинальным способом запечатлевать то, что происходит в нашу эпоху, потому что ведь из моментов складывается эпоха.
Но прошу обратить внимание, что родоначальником этого метода опять являюсь я. Опять я! Всюду я! Просто удивительно!
То, что другим дается с трудом, мне дается с легкостью.
Я даже летать умею. Но об этом рассказывать не буду, потому что все равно никто не поверит.
Когда два человека игрют в шахматы, мне всегда кажется, что один другого околпачивает. Особенно, если они играют на деньги.
Вообще мне противна всякая игра на деньги. Я запрещаю играть в своем присутствии.
А картежников я бы казнил. Это самый правельный метод борьбы с азартными играми.
Вместо того, чтобы играть в карты, лучше бы собрались да почитали бы друг другу морали.
А впрочем, морали скучно. Интереснее ухаживать за женщинами.
Женщины меня интересовали всегда. Меня всегда волновали женские ножки, в особенности выше колен.
Многие считают женщин порочными существами. А я нисколько! Наоборот, даже считаю их чем то очень приятными.
Полненькая, молоденькая женщина! Чем же она порочна? Вовсе не порочна!
Вот другое дело дети. О них говорят, что они невинны. А я считаю, что они, может быть, и невинны, да только уж больно омерзительны, в особенности, когда пляшут. Я всегда ухожу от тудова, где есть дети.
И Леонид Савельевич не любит детей. Это я внушил ему такие мысли.
Вообще всё, что говорит Леонид Савельевич, уже когда нибудь раньше говорил я.
Да и не только Леонид Савельевич. Всякий рад подхватить хотя бы обрывки моих мыслей. Мне это даже смешно.
Например, вчера прибежал ко мне Олейников и говорит, что совершенно запутался в вопросах жизни. Я дал ему кое какие советы и отпустил. Он ушел осчастливленный мною и в наилучшем своем настроении.
Люди видят во мне поддержку, повторяют мои слова, удивляются моим поступкам, а денег мне не платят.
Глупые люди! Несите мне побольше денег, и вы увидите, как я буду этим доволен.
Теперь я скажу несколько слов об Александре Ивановиче.
Это болтун и азартный игрок. Но за что я его ценю, так это за то, что он мне покорен.
Днями и ночами дежурит он передо мной и только и ждет с моей стороны намека на какое ни будь приказание.
Стоит мне подать этот намек, и Александр Иванович летит, как ветер, исполнять мою волю.
За это я купил ему туфли и сказал: "На, носи!" Вот он их и носит.
Когда Александр Иванович приходит в Госиздат, то все смеются и говорят между собой, что Александр Иванович пришел за деньгами.
Константин Игнатьевич Древацкий прячется под стол. Это я говорю в аллегорическом смысле.
Больше всего Александр Иванович любит макароны. Ест он их всегда с толчеными сухарями и съедает почти что целое кило, а может быть, и гораздо больше.
Съев макароны, Александр Иванович говорит, что его тошнит, и ложится на диван. Иногда макароны выходят обратно.
Мясо Александр Иванович не ест и женщин не любит. Хотя, иногда любит. Кажется, даже очень часто.
Но женщины, которых любит Александр Иванович, на мой вкус, все некрасивые, а потому будем считать, что это даже и не женщины.
Если я что ни будь говорю, значит, это правильно.
Спорить со мной никому не советую, все равно он останется в дураках, потому что я всякого переспорю.
Да и не вам тягаться со мною. Еще и не такие пробовали. Всех уложил! Даром, что с виду и говорить‑то не умею, а как заведу, так и не остановишь.
Как то раз завел у Липавских и пошел! Всех до смерти заговорил!
Потом пошел к Заболоцким и там всех заговорил. Потом пошел к Шварцам и там всех заговорил. Потом домой пришел и дома еще пол ночи говорил!
— Н — да — а! — сказал я ещё раз дрожащим голосом. Крыса наклонила голову в другую сторону и всё так же продолжала смотреть на меня.
— Ну что тебе нужно? — сказал я в отчаянье.
— Ничего! — сказала вдруг крыса громко и отчётливо. Это было так неожиданно, что у меня прошел даже всякий страх.
А крыса отошла в сторону и села на пол около самой печки.
— Я люблю тепло, — сказала крыса, — а у нас в подвале ужасно холодно.
У одной маленькой девочки начал гнить молочный зуб. Решили эту девочку отвести к зубному врачу, что бы он выдернул ей ее молочный зуб.
Вот однажды стояла эта маленькая девочка в редакции, стояла она около шкапа и была вся скрюченная.
Тогда одна редакторша спросила эту девочку, почему она стоит вся скрюченная, а девочка ответила, что она стоит так потому, что боится рвать свой молочный зуб, так как, должно быть, будет очень больно. А редакторша спрашивает: "Ты очень боишся, если тебя уколят булавкой в руку?" Девочка говорит: "Нет". Редакторша уколола девочку булавкой в руку и говорит, что рвать молочный зуб не больнее этого укола. Девочка поверила, пошла к зубному врачу и вырвала свой нездоровый молочный зуб. Можно только отметить находчивость этой редакторши.
Один человек, не желая более питаться сушёным горошком, отправился в большой гастрономический магазин, чтобы высмотреть себе чего ни будь иное, что ни будь рыбное, колбасное или даже молочное.
В колбасном отделе было много интересного, самое интересное была конечно ветчина. Но ветчина стоила 18 рублей, а это было слишком дорого. По цене доступна была колбаса, красного цвета, с тёмно — серыми точками. Но колбаса эта пахла почему то сыром, и даже сам приказчик сказал, что покупать её он не советует.
В рыбном отделе ничего не было, потому что рыбный отдел переехал временно туда, где раньше был винный, а винный отдел переехал в кондитерский, а кондитерский в молочный, а в молочном отделе стоял прикащик с таким огромным носом, что покупатели толпились под аркой и к прилавку ближе подойти боялись.
И вот наш человек, о котором идёт речь, потолкался в магазине и вышел на улицу.
Человек, о котором я начал эту повесть, не отличался никакими особенными качествами, достойными отдельного описания. Он был в меру худ, в меру беден и в меру ленив. Я даже не могу вспомнить, как он был одет. Я только помню, что на нём было что то коричневое, может быть брюки, может быть пиджак, а может быть только галстук. Звали его кажется Иван Яковлевич.
Иван Яковлевич вышел из Гастрономического магазина и пошёл домой. Вернувшись домой, Иван Яковлевич снял шапку, сел на диван, свернул себе папироску из махорки, вставил её в мундштук, зажёг её спичкой, выкурил, свернул вторую папироску, закурил её, встал, надел шапку и вышел на улицу.
Ему надоела его мелкая, безобразная жизнь, и он направился к Эрмитажу.
Дойдя до Фонтанки, Иван Яковлевич остановился и хотел было повернуть обратно, но вдруг ему стало стыдно перед прохожими: ещё начнут на него смотреть и оглядываться, потому что шёл шёл человек, а потом вдруг повернулся и обратно пошёл. Прохожие всегда на таких смотрят.
Иван Яковлевич стоял на углу, против аптеки. И вот, что бы объяснить прохожим свою остановку, Иван Яковлевич сделал вид, что ищет номер дома. Он, не переставая глядеть на дом, сделал несколько шагов вдоль по Фонтанке, потом вернулся обратно и, сам не зная зачем, вошёл в аптеку.
В аптеке было много народу. Иван Яковлевич попробывал протиснуться к прилавку, но его оттеснили. Тогда он посмотрел на стеклянный шкапчик, в котором в различных позах стояли различные флаконы различных духов и одеколонов.
Не стоит описывать, что ещё делал Иван Яковлевич, потому что все его дела были слишком мелки и ничтожны. Важно только то, что в Эрмитаж он не попал и к шести часам вернулся домой.
Дома он выкурил подряд четыре махорочных папиросы, потом лег на диван, повернулся к стене и попробывал заснуть.
Но должно быть, Иван Яковлевич перекурился, потому что сердце билось очень громко, а сон убегал.
Иван Яковлевич сел на диване и спустил ноги на пол.
Так просидел Иван Яковлевич до половины девятого.
— Вот если бы мне влюбиться в молодую красиву<ю>даму, — сказал Иван Яковлевич, но сейчас же зажал себе рот рукой и выт<а>ращил глаза.
— В молодую брюнетку, — сказал Иван Яковлевич, отводя руку ото рта. — В ту, которую я видел сегодня на улице.
Иван Яковлевич свернул папиросу и закурил.
В коридоре раздалось три звонка.
— Это ко мне, — сказал Иван Яковлевич, продолжая сидеть на диване и курить.
Человек с тонкой шеей забрался в сундук, закрыл за собой крышку и начал задыхаться.
— Вот, — говорил, задыхаясь, человек с тонкой шеей, — я задыхаюсь в сундуке, потому что у меня тонкая шея. Крышка сундука закрыта и не пускает ко мне воздуха. Я буду задыхаться, но крышку сундука все равно не открою. Постепенно я буду умирать. Я увижу борьбу жизни и смерти. Бой произойдет неестественный, при равных шансах, потому что естественно побеждает смерть, а жизнь, обреченная на смерть, только тщетно борется с врагом, до последней минуты не теряя напрасной надежды. В этой же борьбе, которая произойдет сейчас, жизнь будет знать способ своей победы: для этого жизни надо заставить мои руки открыть крышку сундука. Посмотрим: кто кого? Только вот ужасно пахнет нафталином. Если победит жизнь, я буду вещи в сундуке пересыпать махоркой… Вот началось: я больше не могу дышать. Я погиб, это ясно! Мне уже нет спасения! И ничего возвышенного нет в моей голове. Я задыхаюсь!..
Ой! Что же это такое? Сейчас что то произошло, но я не могу понять, что именно. Я что то видел или что то слышал…
Ой! Опять что то произошло! Боже мой! Мне нечем дышать. Я, кажется, умираю…
А это еще что такое? Почему я пою? Кажется, у меня болит шея… Но где же сундук? Почему я вижу всё, что находится у меня в комнате? Да, никак, я лежу на полу! А где же сундук?
Человек с тонкой шеей поднялся с пола и посмотрел кругом. Сундука нигде не было. На стульях и на кровате лежали вещи, вынутые из сундука, а сундука нигде не было.
Человек с тонкой шеей сказал:
— Значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.
Иван Яковлевич Бобов проснулся в самом приятном настроении духа. Он выглянул из под одеяла и сразу же увидел потолок. Потолок был украшен большим серым пятном с зеленоватыми краями. Если смотреть на пятно пристально, одним глазом, то пятно становилось похоже на носорога, запряжённого в тачку, хотя другие находили, что оно больше походит на трамвай, на котором сидит верхом великан, а впрочем, в этом пятне можно было усмотреть и очертание даже какого‑то города. Иван Яковлевич посмотрел на потолок, но не в то место, где было пятно, а так, неизвестно куда, при этом он улыбнулся и сощурил глаза. Потом он вытаращил глаза и так высоко поднял брови, что лоб сложился как гармошка и чуть совсем не исчез, если бы Иван Яковлевич не сощурил глаза опять и вдруг, буд то устыдившись чего‑то, натянул одеяло себе на голову. Он сделал это так быстро, что из под другого конца одеяла выставились голые ноги Ивана Яковлевича и сейчас же на большой палец левой ноги села муха. Иван Яковлевич подвигал этим пальцем и муха перелетела и села на пятку. Тогда Иван Яковлевич схватил одеяло обеими ногами, одной ногой он подцепил одеяло с низу, а другую ногу он вывернул и прижал ей одеяло с верху, и таким образом стянул одеяло со своей головы. "Шиш", — сказал Иван Яковлевич и надул щёки. Обыкновенно, когда Ивану Яковлевичу что ни будь удавалось или, наоборот, что ни будь совсем не выходило, Иван Яковлевич всегда говорил "Шиш"; разумеется, не громко и вовсе не для того, чтобы кто ни будь это слышал, а так, про себя, самому себе. И вот, сказав "шиш", Иван Яковлевич сел на кровати и протянул руку к стулу, на котором лежали его брюки, рубашка и прочее бельё. Брюки Иван Яковлевич любил носить полосатые. Но раз действительно нигде нельзя было достать полосатых брюк. Иван Яковлевич и в Ленинградодежде был, и в Универмаге, и в Пассаже, и в Гостинном дворе, и на Петроградской стороне обошёл все магазины, даже куда‑то на Охту съездил, но нигде полосатых брюк не нашёл. А старые брюки Ивана Яковлевича износились уже на столько, что одеть их стало невозможно. Иван Яковлевич зашивал их несколько раз, но наконец и это перестало помогать. Иван Яковлевич ещё раз обошёл все магазины и опять не найдя нигде полосатых брюк, решил наконец купить клетчатые. Но и клетчатых брюк нигде не оказалось. Тогда Иван Яковлевич решил купить себе серые брюки, но и серых нигде не нашёл. Не нашлись нигде и чёрные брюки, годные на рост Ивана Яковлевича. Тогда Иван Яковлевич пошёл покупать синие брюки, но пока он искал черные, пропали всюду и синие, и коричневые. И вот, наконец, Ивану Яковлевичу пришлось купить зелёные брюки с жёлтыми крапинками. В магазине Ивану Яковлевичу показалось, что брюки не очень уж яркого цвета и желтая крапинка вовсе не режет глаз. Но придя домой,<Иван Яковлевич>обнаружил, что одна штанина и точно будто благородного оттенка, но зато другая просто бирюзовая и желтая крапинка так и горит на ней. Иван Яковлевич попробывал вывернуть брюки на другую сторону, но там обе половины имели тяготение перейти в жёлтый цвет с зелёными горошинами и имели такой весёлый вид, что, кажись, вынеси такие штаны на эстраду после сеанса кинематографа, и ничего больше не надо, публика пол часа будет смеяться. Два дня Иван Яковлевич не решался надеть новых брюк, но когда старые разодрались так, что издали можно было видеть, что и кальсоны Ивана Яковлевича требуют починки, пришлось надеть новые брюки. Первый раз в новых брюках Иван Яковлевич вышел очень осторожно. Выйдя из подъезда, он посмотрел раньше в обе стороны, а убедившись, что никого по близости нет, вышел на улицу и быстро зашагал по направлению к своей службе. Первым повстречался яблочный торговец с большой корзиной на голове. Он ничего не сказал увидя Ивана Яковлевича, и только когда Иван Яковлевич прошёл мимо, остановился и, так как корзина не позволила повернуть голову, то яблочный торговец повернулся весь сам и посмотрел вслед Ивану Яковлевичу, может быть, даже покачал бы головой, если бы опять таки не всё таже корзина. Иван Яковлевич бодро шёл вперёд, считаю свою встречу с торговцем хорошим предзнаменованием, он не видел маневра торговца и утешал себя, что брюки не так уж бросаются в глаза. Теперь на встречу Ивану Яковлевичу шёл такой же служащий, как и он, с портфелем под мышкой. Служащий шёл быстро, зря по сторонам не смотрел, а больше смотрел себе под ноги. Поровнявшись с Иваном Яковлевичем, служащий скользнул взглядом по брюкам Ивана Яковлевича и остановился. Иван Яковлевич остановился тоже. Служащий смотрел на Ивана Яковлевича, а Иван Яковлевич на служащего.
— Простите, — сказал служащий, — вы не можите сказать мне, как пройти в сторону… этого… государственного… биржи?
— Это вам надо итти по мостовой… по мосту… нет, вам надо итти так, а потом так, — сказал Иван Яковлевич.
Служащий сказал спасибо и быстро ушёл, а Иван Яковлевич сделал несколько шагов вперёд, но увидав, что теперь навстречу ему идёт не служащий, а служащая, опустил голову и перебежал на другую сторону улицы. На службу Иван Яковлевич пришёл с опозданием и очень злой. Сослуживцы Ивана Яковлевича конечно обратили внимание на зелёные брюки со штанинами разного оттенка, но, видно, догадались, что это причина злости Ивана Яковлевича и расспросами его не беспокоили. Две недели мучился Иван Яковлевич, ходя в зелёных брюках, пока один из его сослуживцев, Апполлон Максимович Шилов, не предложил Ивану Яковлевичу купить полосатые брюки самого Апполлона Максимовича, буд то бы не нужные Апполлону Максимовичу.
К а р т и н а I
Сцена пустынная. Вдали нарисованы горы. Нарисовано, как с горы сбегает человек с самоваром в руках. На сцене стоят два стула.
Боголюбов стоит на сцене и держит в руке палку. Против Боголюбова стоит Порошков.
Боголюбов (поёт): Вот я тебя сейчас побью!
Порошков (поёт): Нет, ты меня не побьёшь!
Боголюбов: Нет, побью!
Порошков: Однако, не побьёшь!
Боголюбов: Побью!
Порошков: Не побьёшь! (Оба садятся на стулья).
I Хор: Он его побьёт.
II Хор: Нет, он его побьёт.
Боголюбов (вставая): Сейчас я тебя побью (ударяет Порошкова палкой, но Порошков увёртывается от удара).
Василий Антонович вышел из дома, купил себе шляпу и отправился в Летний Сад. Гуляя в Летнем Саду, Василий Антонович потерял свои часы. Сильно опечаленный этим, Василий Антонович повернул к дому, но по дороге промочил ноги и пришёл домой со страшной зубной болью. Василий Антонович разделся и лёг в кровать. Но зубная боль не давала ему заснуть. Василий Антонович хотел принять аспирин, да по ошибке принял салол. И так промучавшись всю ночь, Василий Антонович встал на другой день утром с одутловатым лицом.
Антон Антонович сбрил себе бороду и все его знакомые перестали его узнавать.
"Да как же так, — говорил Антон Антонович, — ведь это я, Антон Антонович. Только я себе бороду сбрил".
"Ну да! — говорили знакомые. — У Антона Антоновича была борода, а у вас её нету".
"Я вам говорю, что и у меня была борода, да я её сбрил", — говорил Антон Антонович.
"Мало ли у кого раньше борода была!" — говорили знакомые.
"Да что же это, в самом деле, — говорил, разозлясь, Антон Антонович, — кто же я тогда, по — вашему?"
"Не знаем, — говорили знакомые, — только вы не Антон Антонович".
Антон Антонович растерялся и не знал, что ему делать. Он пошёл в гости к Наскаковым, но там его встретили с удивлёнными лицами и спросили: "Кого вам нужно?"
"Мне вас нужно, Марусенька! — сказал Антон Антонович. — Неужели вы меня не узнаёте!"
"Нет, — сказала Маруся Наскакова с любопытством. — Подождите, может быть, я вас видела у Валентины Петровны?"
"Да что вы, Маруся! — сказал Антон Антонович. — Ну посмотрите на меня хорошенько. Узнаёте?"
"Подождите, подождите… Нет, я не могу вспомнить, кто вы", — сказала Маруся.
"Да я Антон Антонович! — сказал Антон Антонович. — Теперь узнали?"
"Нет, — сказала Маруся, — вы на до мной шутите".
Мария и Аня обращали на себя внимание. Обе такие хорошенькие в своих красных шапочках.
— Я видила женщину милиционера, — сказала Аня, — она была в шароварах и металлическом шлеме.
— Ах, — сказала Мария, — это очень смешно. Я видела вчера, как по каналу шёл милиционер и нёс на руках красный свёрток. Когда я подошла ближе, я увидела, что это он несёт ребёнка в красном одеяле. А через несколько шагов я встретила опять милиционера с ребёнком в красном одеяле. Немного погодя я встретила опять милиционера с ребёнком и опять в красном одеяле. Это было очень смешное шествие милиционеров с детьми на руках, завёрнутых в красные одеяла. Оказалось, это женщины миллиционеры идут из "Охраны материнства и младенчества", где их детям выдали стандартные красные одеяла.
— Они были в шлемах? — спросила Аня.
— Да, — сказала Мария. — Вот сейчас мы взойдем на мост и там я покажу вам, откуда Андрей Михайлович увидел в Фонтанке утопленника.
— Андрей Михайлович говорили, что первый увидел утопленника Шагун, — сказала Аня.
— А нет, Аня, вы все перепутали.
Швелыпин: Удивительная история! Жена Ивана Ивановича Никифорова искусала жену Кораблёва! Если бы жена Кораблёва искусала бы жену Ивана Ивановича Никифорова, то всё было бы понятно. Но то, что жена Ивана Ивановича Никифорова искусала жену Кораблёва, это поистине удивительно!
Смухов: А я вот нисколько не удивлён.
Ремарка. Варвара Семёновна кидается и кусает Антонину Антоновну.
В семь часов Николай Николаевич встал, поел сёмьги и поехал на службу. На службе Николай Николаевич поел опять сёмьги и, пройдя в отдел кадров, сел на подоконник и начал ругать начальство. Наругавшись в досталь, Николай Николаевич перешёл в производственный отдел и просидел там до обеденного перерыва. Когда лакей обнёс всех подносом с бокалами пива в знак того, что обеденный перерыв уже наступил, Николай Николаевич перешёл в буфет и сел за отдельный столик пить чай. Однако, вместо чая, ему принесли кофе с творогом и Николай Николаевич возмущённый встал из за столика и, громко топая, вышел на площадку лестницы. На лестнице дуло со всех сторон и Н. Н. ушёл в уборную. Там у открытого окошка Н. Н. скрутил себе папироску и закурил. Тут в уборную вошёл Андрей Карлович и, не замечая Николая Николаевича, хотел сделать то, зачем он вошёл.
Вечер тихий наступает
Лампа круглая горит
За стеной никто не лает
И никто не говорит.
Звонкий маятник качаясь
Делит время на куски,
И жена, во мне отчаясь
Дремля штопает носки.
Я лежу задравши ноги
ощущая в мыслях кол.
Помогите мне, о Боги!
Быстро встать и сесть за стол.
Мужик и баба играют на свободе,
Стоит оголтелый народ на пароходе
Глядит в зелёную воду.
В закусочной доктор накапливает силу;
Мужик и баба напарываются на вилу,
И доктор спешит к пароходу.
Стоит пароход озарённый луною.
Я мимо иду, и Марина со мною,
Погода нам благоприятна.
Мужик и баба громко стонут,
Под пароходом люди тонут,
И доктор уходит обратно.
Девушка с рыжими косами
Ходит в тени под откосами
Громко стучит каблучок
Юноша, сидя на стуле,
Бросив кинжал и две пули,
Держит вязальный крючок.
Ровно 56 лет тому назад родился Иван Андреевич Редькин. Теперь это такая знаменитость, что мне нет нужды говорить, кто он такой. Ведь подумать только, за пятьдесят шесть лет чего только успел сделать этот человек! Да, гений не шило — в мешке не утаишь.
Осознав день своего рождения, Иван Андреевич Редькин купил банку шпрот и спрятал её в ящик письменного стола.
— Я слишком знаменит, что бы рассчитывать, что никто не придёт меня поздравить, — сказал сам себе Редькин. — А если кто ни будь придёт, тут‑то я и угощу его шпротами.
Иван Андреевич сел на кушетку и стал ждать.
В восемь часов вечера раздался звонок и Редькин кинулся отпереть наружную дверь. Но, добежав по корридору до ванной комнаты, Редькин понял, что он взял неправильное направление и повернул к прихожей. Однако, прибежав в прихожую, Редькин не мог сообразить, зачем он тут очутился, и медленно, волоча ноги, поплёлся обратно в свою комнату.
Я был очень мудрым стариком.
Теперь я уже не то, считайте даже, что меня нет. Но было время, когда любой из вас пришел бы ко мне, и, какая бы тяжесть не томила его душу, какие бы грехи не терзали его мысли, я бы обнял его и сказал: "Сын мой, утешься, ибо никакая тяжесть души твоей не томит, и никаких грехов не вижу я в теле твоем", — и он убежал бы от меня счастливый и радостный.
Я был велик и силён. Люди, встречая меня на улице, шарахались в сторону, и я проходил сквозь толпу, как утюг.
Мне часто целовали ноги, но я не протестовал: я знал, что достоин этого. Зачем лишать людей радости почтить меня? Я даже сам, будучи чрезвычайно гибким в теле, попробывал поцеловать себе свою собственную ногу. Я сел на скамейку, взял в руки свою правую ногу и подтянул ее к лицу. Мне удалось поцеловать большой палец на ноге. Я был счастлив. Я понял счастье других людей.
Все преклонялись передо мной! И не только люди, даже звери, даже разные букашки ползали передо мной и виляли своими хвостами. А кошки! Те просто души во мне не чаяли и, каким‑то образом сцепившись лапами друг с другом, бежали передо мной, когда я шел по лестнице.
В то время я был действительно очень мудр и всё понимал. Не было такой вещи, перед которой я встал бы в тупик. Одна минута напряжения моего чудовищного ума, и самый сложный вопрос разрешался наипростейшим образом. Меня даже водили в Институт Мозга и показывали ученым профессорам. Те электричеством измерили мой ум и просто опупели. "Мы ни когда ни чего подобного не видали", — сказали они.
Я был женат, но редко видел свою жену. Она боялась меня: колоссальность моего ума подавляла ее. Она не жила, а трепетала, и, если я смотрел на нее, она начинала икать. Мы долго жили с ней вместе, но потом она, кажется, куда‑то исчезла; точно не помню.
Я был всегда справедлив и зря ни кого не бил, потому что когда кого ни будь бьёшь, то всегда шалеешь, и тут можно переборщить. Детей, например, ни когда не надо бить ножом или вообще чем ни будь железным, а женщин, наоборот: никогда не следует бить ногой. Животные, те, говорят, выносливы. Но я производил в этом направлении опыты и знаю, что это не всегда так.
Благодаря своей гибкости, я мог делать то, чего ни кто не мог сделать. Так, например, мне удалось однажды достать рукой из очень извилистой фановой трубы заскочившую туда случайно серьгу моего брата. Я мог, например, спрятаться в сравнительно небольшую корзинку и закрыть за собой крышку.
Да, конечно, я был феноменален!
Мой брат был полная моя противоположность: во — первых, он был выше ростом, а во — вторых, глупее.
Мы с ним никогда не дружили. Хотя, впрочем, дружили, и даже очень. Я тут чего‑то напутал: мы именно с ним не дружили и всегда были в ссоре. А поссорились мы с ним так: Я стоял около магазина; там выдавали сахар, и я стоял в очереди и старался не слушать, что говорят кругом. У меня немножечко болел зуб и настроение было неважное. На улице было очень холодно, потому что все стояли в ватных шубах и всё таки мерзли. Я тоже стоял в ватной шубе, но сам не очень мерз, а мерзли мои руки, потому что то и дело приходилось вынимать их из кармана и поправлять чемодан, который я держал, зажав ногами, что бы он не пропал. Вдруг меня ударил кто‑то по спине. Я пришел в неописуемое негодование и с быстротой молнии стал обдумывать, как наказать обидчика. В это время меня ударили по спине вторично. Я весь насторожился, но решил голову назад не поворачивать и сделать вид, буд то я ни чего не заметил. Я только на всякий случай взял чемодан в руку. Прошло минут семь, и меня в третий раз ударили по спине. Тут я повернулся и увидел перед собой высокого пожилого человека в довольно поношенной, но всё же хорошей ватной шубе.
— Что вам от меня нужно? — спросил я его строгим и даже слегка металлическим голосом.
— А ты что не оборачиваешься, когда тебя окликают? — сказал он.
Я задумался над содержанием его слов, когда он опять открыл рот и сказал:
— Да ты что? Не узнаешь что ли меня? Ведь я твой брат.
Я опять задумался над его словами, а он снова открыл рот и сказал:
— Послушай ка, брат. У меня не хватает на сахар четырех рублей, а из очереди уходить обидно. Одолжи ка мне пятерку, а мы с тобой потом рассчитаемся.
Я стал раздумывать о том, почему брату не хватает четырех рублей, но он схватил меня за рукав и сказал:
— Ну так как же, одолжишь ты своему брату немного денег? — и с этими словами он сам расстегнул мне мою ватную шубу, залез ко мне во внутренний карман и достал мой кошелек.
— Вот, — сказал он, — я, брат, возьму у тебя взаймы некоторую сумму, а кошелек, вот смотри, я кладу тебе обратно в польто. — И он сунул кошелек в наружный карман моей шубы.
Я был, конечно, удивлен, так неожиданно встретив своего брата. Некоторое время я помолчал, а потом спросил его:
— А где же ты был до сих пор?
— Там, — отвечал мне брат и махнул куда‑то рукой. Я задумался: где это "там"; но брат подтолкнул меня в бок и сказал:
— Смотри: в магазин начали пускать.
До дверей магазина мы шли вместе, но в магазине я оказался один, без брата. Я на минутку выскочил из очереди и выглянул через дверь на улицу. Но брата ни где не было.
Когда я хотел опять занять в очереди свое место, меня туда не пустили и даже постепенно вытолкали на улицу. Я, сдерживая гнев на плохие порядки, отправился домой. Дома я обнаружил, что мой брат изъял из моего кошелька все деньги. Тут я страшно рассердился на брата, и с тех пор мы с ним никогда больше не мирились.
Я жил один и пускал к себе только тех, кто приходил ко мне за советом. Но таких было много, и выходило так, что я ни днем, ни ночью не знал покоя. Иногда я уставал до такой степени, что ложился на пол и отдыхал. Я лежал на полу до тех пор, пока мне не делалось холодно, тогда. я вскакивал и начинал бегать по комнате, что бы согреться. Потом я опять садился на скамейку и давал советы всем нуждающимся.
Они входили ко мне друг за другом, иногда даже не открывая дверей. Мне было весело смотреть на их мучительные лица. Я говорил с ними, а сам едва сдерживал смех.
Один раз я не выдержал и рассмеялся. Они с ужасом кинулись бежать, кто в дверь, кто в окно, а кто и прямо сквозь стену.
Оставшись один, я встал во весь свой могучий рост, открыл рот и сказал:
— Прин тим прам.
Но тут во мне что‑то хрустнуло, и с тех пор можите считать, что меня больше нет.
Один человек лёг спать верующим, а проснулся неверующим.
По счастию, в комнате этого человека стояли медицинские десятичные весы, и человек этот имел обыкновение каждый день утром и вечером взвешивать себя.
И вот, ложась на кануне спать, человек взвесил себя и узнал, что весит 4 пуда 21 фунт. А на другой день утром, встав неверующим, человек взвесил себя опять и узнал, что весит уже всего только 4 пуда 13 фунтов. "Следовательно", решил этот человек, "моя вера весила приблизительно восемь фунтов".
Два человека разговорились. При чём один человек заикался на гласных, а другой на гласных и на согласных.
Когда они кончили говорить, стало очень приятно — буд то потушили примус.
Одна старуха от черезмерного любопытства вывалилась из окна, упала и разбилась.
Из окна высунулась другая старуха и стала смотреть вниз на разбившуюся, но от черезмерного любопытства тоже вывалилась из окна, упала и разбилась.
Потом из окна вывалилась третья старуха, потом четвёртая, потом пятая.
Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошёл на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль.
— Я не советую есть тебе много перца. Я знал одного грека — мы с ним плавали на одном пароходе — он ел такое страшное количество перца и горчицы, что сыпал их в кушанья неглядя.
Он, бедный, целые ночи просиживал с туфлей в руках…
— Почему? — спросил я.
— Потому что он боялся крыс, а на пароходе крыс было очень много. И вот он, бедняжка, в конце концов умер от бессонницы.
Жила была четвероногая ворона. Собственно говоря, у неё было пять ног, но об этом говорить не стоит.
Вот однажды купила себе четвероногая ворона кофе и думает: "Ну вот, купила я себе кофе, а что с ним делать?"
А тут, как на беду, пробегала мимо лиса. Увидала она ворону и кричит ей: "Эй, — кричит, — ты, ворона!"
А ворона лисе кричит:
"Сама ты ворона!"
А лиса вороне кричит:
"А ты, ворона, свинья!"
Тут ворона от обиды рассыпала кофе. А лиса прочь побежала. А ворона слезла на землю и пошла на своих четырех, или, точнее, на пяти ногах в свой паршивый дом.
У него был такой нос, что хотелось ткнуть в него биллиардным кием.
За забором долго бранились и плевались. Слышно было, как кому то плюнули в рот.
Это идет процессия. Зачем эта процессия идет? Она несёт вырванную у Пятипалова ноздрю. Ноздрю несут, чтобы зарыть в Летнем Саду.
Михайлов ходил по Летнему Саду, неся под мышкой гамак. Он долго искал, куда бы гамак повесить. Но всюду толкались неприятные сторожа. Михайлов передумал и сел на скамеечку. На скамеечке лежала забытая кем то газета.
Лежала забытая кем то газета.
Лежала забытая кем то газета.
Михайлов садился на эту газету
И думать поспешал
И думать поспешал.
Когда сон бежит от человека, и человек лежит на кровати, глупо вытянув ноги, а рядом на столике тикают часы, и сон бежит от часов, тогда человеку кажется, что перед ним распахивается огромное чёрное окно и в это окно должна вылететь его тонкая серенькая человеческая душа, а безжизненное тело останется лежать на кровати, глупо вытянув ноги, и часы прозвенят своим тихим звоном: "вот ещё один человек уснул", и в этот миг захлопнется огромное и совершенно чёрное окно.
Человек по фамилии Окнов лежал на кровати глупо вытянув ноги, и старался заснуть. Но сон бежал от Окнова. Окнов лежал с открытыми глазами, и страшные мысли стучали в его одервеневшей голове.
Отвечает один другому: "Не видал я их". "Как же ты их не видал, — говорит другой, — когда сам же на них шапки надевал?" "А вот, — говорит один, — шапки на них надевал, а их не видал". — "Да возможно ли это?" — говорит другой, с длинными усами. "Да, — говорит первый, — возможно", — и улыбается синим ртом. Тогда другой, который с длинными усами, пристает к синерожему, что бы тот объяснил ему, как это так возможно — шапки на людей надеть, а самих людей не заметить. А синерожий отказывается объяснять усатому, и кочает своей головой, и усмехается своим синим ртом.
— Ах ты, дьявол ты этакий, — говорит ему усатый. Морочишь ты меня, старика! Отвечай мне и не заворачивай мне мозги: видел ты их или не видел?
Усмехнулся еще раз другой, который синерожий, и вдруг исчез, только одна шапка осталсь в воздухе висеть.
— Ах, так вот кто ты такой! — сказал усатый старик и протянул руку за шапкой, а шапка от руки в сторону. Старик за шапкой, а шапка от него, не дается в руки старику. Летит шапка по Некрасовской улице мимо булочной, мимо бань. Из пивной народ выбегает, на шапку с удивлением смотрит и обратно в пивную уходит. А старик бежит за шапкой, руки вперед вытянул, рот открыл; глаза у старика остеклянели, усы болтаются, а волосы перьями торчат во все стороны.
Добежал старик до Литейной, а там ему наперерез уж миллиционер бежит и еще какой то гражданин в сером костюмчике. Схватили они безумного старика и повели его куда то.
Артамонов закрыл глаза, а Хрычов и Молотков стояли над Артамоновым и ждали.
— Ну же! Ну же! — торопил Хрычов.
А Молотков не утерпел и дёрнул стул, на котором сидел Артамонов, за задние ножки, и Артамонов свалился на пол.
— Ах так! — закричал Артамонов, поднимаясь на ноги. — Кто это меня со стула сбросил?
— Вы уж нас извините, — сказал Молотков, — мы ведь долго ждали, а вы всё молчите и молчите. Уж это меня чорт попутал. Очень уж нам нетерпелось.
— Не терпелось! — передразнил Артамонов. — А мне, пожилому человеку, по полу валяться? Эх, вы! Стыдно!
Артамонов стряхнул с себя соринки, приставшие к нему с пола и, сев опять на стул, закрыл глаза.
— Да что же это? А? Что же это? — заговорил вдруг Хрычов, глядя то на Молоткова, то на Артамонова.
Молотков постоял некоторое время в раздумье, а потом нагнулся и дернул задние ножки Артомоновского стула. Артамонов съехал со стула на пол.
— Это издевательство! — закричал Артамонов, — Это уже второй раз меня на пол скидывают! Это опять ты, Молотков?
— Да уж не знаю как сказать, товарищ Артомонов. Просто опять какое то помутнение в мозгу было. Вы уж нас извините, тов. Артомонов! Мы ведь это только от нетерпения! — сказал Молотков и чихнул.
— Пожалеете об этом, — сказал Артомонов, поднимаясь с пола. — Пожалеете, сукины дети! Артомонов сел на стул.
— Я тебе этого не спущу, — сказал Артомонов и погрозил кому‑то пальцем.
Артомонов долго грозил кому то пальцем а потом с<п>рятал руку за борт жилета и закрыл глаза.
Хрычов сразу заволновался:
— Ой! Что же это? Опять? Опять он! Ой!
Молотков отодвинул Хрычова в сторону и носком сапога выбил стул из под Артамонова. Артомонов грузно рухнул на пол.
— Трижды! — сказал Артомонов шепотом, — Хорошо — с!.. В это время дверь открылась и в комнату вошёл я.
— Стоп! — сказал я. — Прекратите это безобразие! Сегодня Наталии Ивановне исполнилось семьдесят лет.
Артомонов, сидя на полу, повернул ко мне свое глупое лицо и, указав пальцем на Молоткова, сказал:
— Он меня трижды со стула на пол скинул…
— Цык! — крикнул я. — Встать! Артомонов встал.
— Взяться за руки! — скомандовал я.
Артомонов, Хрычов и Молотков взялись за руки. — А теперь за — а мной!
И вот, постукивая каблуками, мы двинулись по направлению к Детскому Селу.
В кабинет, озаряемый темной лампой, ввалился человек на длинных, очень длинных ногах, в фетровой шляпе и с маленьким пуделем под мышкой.
Посадив пуделя на письменный стол, длинноногий человек подошёл к узенькому книжному шкапику, открыл его и, заглянув внутрь этого шкапика, что то быстро сказал. Расслышать можно было только одно слово "лимон". Потом, закрыв этот шкапик, человек подбежал к письменному столу, схватил пуделя и убежал, хлопнув за собой дверью.
Тогда дверцы шкапика открылись сами собой и от туда вышла маленькая девочка. Она оглянулась по сторонам и, как бы убедившись, что её никто не услышит, вдруг громко чихнула. Потом, постояв некоторое время молча, девочка открыла рот и сказала:
— Весь мир будет смотреть на него неодобрительно, если он выйдет в грязной шляпе. Но
Сно: Здравствуйте! Эх, выпьем! Эх! Гуляй — ходи! Эх! Эх! Эх!
Мариша: Да что с вами, Евгений Эдуардович?
Сно: Эх! Пить хочу! Эх, гуляй — ходи!
Мариша: Постойте, Евгений Эдуардович, вы успокойтесь. Хотите, я чай поставлю.
Сно: Чай? Нет. Я водку хлебать хочу.
Мариша: Евгений Эдуардович, милый, да что с вами? Я вас узнать не могу.
Сно: Ну и неча узнавать! Гони, мадам, водку!
Мариша: Господи, да что же это такое? Даня! Даня!
Даня (лёжа на полу в прихожей): Ну? Чего там ещё?
Мариша: Да что же мне делать? Что же это такое?
Сно: Эх, гуляй — ходи! (пьет водку и выбрасывает ее фонтаном через нос).
Мариша (залезая за фисгармонию): Заступница пресвятая! Мать пресвятая Богородица!
Хармс (лежа в прихожей на полу): Эй ты, там, слова молитв путаешь!
Сно (разбивая бутылкой стеклянную дверцу шкапа): Эх, гуляй — ходи!
Падает занавес.
Слышно как Мариша чешет себе голову.
Вера, Надежда, Любовь, София. 1938 года
Меня называют капуцином. Я за это, кому следует, уши оборву, а пока что не дает мне покоя слава Жана Жака Руссо. Почему он всё знал? И как детей пеленать, и как девиц замуж выдавать! Я бы тоже хотел так всё знать. Да я уже всё знаю, но только в знаниях своих не уверен. О детях я точно знаю, что их не надо вовсе пеленать, их надо уничтожать. Для этого я бы устроил в городе центральную яму и бросал бы туда детей. А что бы из ямы не шла вонь разложения, ее можно каждую неделю заливать негашеной известью. В эту же яму я столкнул бы всех немецких овчарок. Теперь о том, как выдавать девиц замуж. Это, по моему, еще проще. Я бы устроил общественный зал, где бы, скажем, раз в месяц собиралась вся молодежь. Все, от 17 до 35 лет, должны раздеться голыми и прохаживаться по залу. Если кто кому понравился, то такая пара уходит в уголок и там рассматривает себя уже детально. Я забыл сказать, что у всех на шее должна висеть карточка с именем, фамилией и адресом. Потом тому, кто пришелся по вкусу, можно послать письмо и завязать более тесное знакомство. Если же в эти дела вмешается старик или старуха, то я предлогаю зарубать их топором и волочить туда же, куда и детей, в центральную яму.
Я бы написал еще об имеющихся во мне знаниях, но, к сожалению, должен итти в магазин за махоркой. Идя на улицу, я всегда беру с собой толстую, сучковатую палку.
Беру я ее с собой, что бы колотить ею детей, которые подворачиваются мне под ноги. Должно быть, за это прозвали меня капуцином. Но подождите, сволочи, я вам обдеру еще уши!
Мне дали пощёчину.
Я сидел у окна. Вдруг на улице что то свистнуло. Я высунулся на улицу из окна и получил пощёчину. Я спрятался обратно в дом. И вот теперь на моей щеке горит, как раньше говорили, несмываемый позор. Такую боль обиды я испытал раньше один только раз. Это было так: одна прекрасная дама, не законная дочь короля, подарила мне роскошную тетрадь. Это был для меня настоящий праздник, так хороша была тетрадь! Я сразу сел и начал писать туда стихи. Но когда эта дама, незаконная дочь короля, увидела, что я пишу в эту тетрадь черновики, она сказала: "Если бы знала я, что вы сюда будете писать свои бездарные черновики, никогда бы не подарила я вам этой тетради. Я ведь думала, что эта тетрадь вам послужит для списывания туда умных и полезных фраз, вычитанных вами из различных книг".
Я вырвал из тетради исписанные мной листки и вернул тетрадь даме.
И вот теперь, когда мне дали пощёчину через окно, я ощутил знакомое мне чувство. Это было то же чувство, какое я испытал, когда вернул прекрасной даме её роскошную тетрадь.
Серов, художник, пошёл на Обводный канал. Зачем он туда пошёл? Покупать резину. Зачем ему резина? Чтобы сделать себе резинку. А зачем ему резинка? А чтобы её растягивать. Вот. Что ещё? А ещё вот что: художник Серов поломал свои часы. Часы хорошо ходили, а он их взял и поломал. Чего ещё? А боле ничего. Ничего и всё тут! И своё поганое рыло, куда не надо, не суй! Господи помилуй!
Жила была старушка. Жила, жила и сгорела в печке. Туда ей и дорога! Серов, художник, по крайней мере, так рассудил…
Эх! Написал бы ещё, да чернильница куда то вдруг исчезла.
Андрей Андреевич придумал такой расказ: В одном старинном замке жил принц, страшный пьяница. А жена этого принца, наоборот, не пила даже чаю, только воду и молоко пила. А муж её пил водку и вино, а молока не пил. Да и жена его, собственно говоря, тоже водку пила, но скрывала это. А муж был бесстыдник и не скрывал. "Не пью молока, а водку пью!" — говорил он всегда. А жена тихонько из‑под фартука вынимала баночку и хлоп, значит, выпивала. Муж её, принц, говорит: "Ты бы и мне дала". А жена, принцесса, говорит: "Нет, самой мало. Хю!" "Ах ты, — говорит принц, — ледя!" И с этими словами хвать жену об пол! Жена себе всю харю расшибла, лежит на полу и плачет. А принц в мантию завернулся и ушёл к себе в башню, там у него клетка стояла. Он, видите‑ли, там кур разводил. Вот пришёл принц на башню, а там куры кричат, пищи требуют. Одна курица даже ржать начала. "Ну, ты, — говорит ей принц, — шантоклер! Молчи, пока по зубам не попало!" Курица слов не понимает и продолжает ржать. Выходит, значит, что курица на башне шумит, принц, значит, матерно ругается, жена внизу на полу лежит, одним словом настоящий содом.
Вот какой рассказ выдумал Андрей Андреевич. Уже по этому рассказу можно судить, что Андрей Андреевич крупный талант. Андрей Андреевич очень умный человек, очень умный и очень хороший!
Один матрос купил себе дом с крышей. Вот поселился матрос в этом доме и расплодил детей. Столько расплодил детей, что деваться от них стало некуда. Тогда матрос купил няньку и говорит ей: "Вот тебе, нянька, мои дети. Няньчи их и угождай им во всём, но только смотри, чтобы они друг друга не перекусали. Если же они очень шалить будут, ты их полей скипидаром или уксусной эссенцией. Они тогда замолкнут. А потом ещё вот что, нянька, ты конечно любишь есть. Так вот уж с этим тебе придётся проститься. Я тебе есть давать не буду".
— Постойте, да как же так? — испугалась нянька. — Ведь всякому человеку есть нужно. "Ну, как знаешь, но только пока ты моих детей няньчишь, — есть несмей!" Нянька было на дыбы, но мотрос стегнул её палкой и нянька стихла.
— Ну а теперь, — сказал Ма<т>рос, — валяй моих сопляков!
И вот таким образом началось воспитание матросских детей.
Пустая сцена. Слева из земли что‑то торчит. Должно быть, репа. Играет музыка. Над рекой летает птичка. Справа на сцене стоит неподвижная фигура. Выходит мужичёнка. Чешет бородку. Музыка играет. Мужичёнка изредка притоптывает. Потом чаше. Потом пускается танцевать, напевая достаточно громко: "Уж я репу посадил — дил — дил — дил — дил — дил!" Пляшет и смеётся. Птичка летает. Мужичё<н>ка ловит её шапкой. Птичка — же улетает. Мужичёнка швыряет шляпу об пол и идёт в присядку, а сам опять поёт: "Уж я репу посадил — дил — дил — дил — дил — дил!" На сцене справа наверху открывается ширмочка. Там на висячем балконе сидит кулак и Андрей Семёнович в золотом пенснэ. Оба пьют чай. Перед ними на столе стоит самовар.
Кулак — Он её посадил, а мы вытянем. Верно?
Андр. Сем. — Верно! (ржёт тоненьким голоском).
Кулак — (ржёт басом).
Низ. Мужичёнка, танцуя, удаляется (музыка играет всё тише и тише и наконец едва слышно).
Верх. Кулак и Андр. Сем. беззвучно смеются и строят друг другу рожи. Кому‑то показывают кулаки. Кулак показывает кулак, потрясая им над головой, а Андр. Сем. кажет кулак из под стола.
Низ. Музыка играет
Верх. Кулак и Андр. Сем. стоят, открыв рты. Музыка замолкает. Американец останавливается.
Кулак — Ето что за фрукт?
Андр. Сем. — Это, как бы сказать, Америка.
(музыка играет дальше)
Низ. Американец танцует дальше. Пританцовывает к репе и начинает её тянуть. Музыка затихает до едва слышной.
Кулак (сверху) — Что, силёнки не хватает?
Андр. Сем. — Не орите так Селифан Митрофанович, они обидятся.
(Музыка громко играет At the long way to the).
Низ. Выплывает тётя Англия. На ногах броненосцы, в руках парашют. Пляшет в сторону репы. В это время Америкнец ходит вокруг репы и разглядывает её.
Кулак (сверху) — Ето что за Галандия?
Андр. Сем. (обиженно) — И вовсе не Галандия а Англия.
Кулак — Валяй тяни чтоб в Колхоз не попало!
Андр. Сем. — Тише (озирается). Не услышал бы кто.
(Музыка во всю)
Низ. Выбегает Франция. — Ah! Ah! Ah!.. Voila! Ji! Ji! Ji! Voici! Ho! Ho! Ho!
Кулак (сверху) — Вот тебе и вуалё!
Андр. Сем. — Селифан Митрофанович! Зачем же так! Это по ихнему неприлично. Вас за фулигана примуть. (Кричит вниз) — Madame! C`est le кулак. Он с вами attande в одно место думает.
Франция — Ииих! (взвизгивает и дрыгает ногой).
Андрей Семенович посылает ей воздушный поцелуй. Всё гаснет и тухнет.
Фигура внизу (в темноте) — Тпфу дьявол! Пробки перегорели!
Всё освещается. Фигуры нет. Америка, Англия и Франция тянут репу. Выходит Пильсудский — Польша. Музыка играет. Пильсудский танцует на середину. Музыка останавливается. Пильсудский тоже. Достает большой платок, сморкается в него и снова прячет. Музыка играет мазурку. Пильсудский кидается её танцевать. Останавливается около репы. (Музыка играет едва слышно).
Кулак — Андрей Семёнович, валяй вниз. Они всё повыдергают.
Андр. Сем. — Обождите, Селифан Митрофанович. Пусть подергают. А как выдернут, обязательно упадут. А мы репу то да в мешок! А им кукиш!
Кулак — А им кукиш!
Низ. Тянут репу. Кличут на подмогу Германию. Выходит немец. Танец немца. Он толстый. Становится на четверинки и неуклюже прыгает ногами на одном месте. Музыка переходит на "Ah mein lieber Augustin!" Немец пьёт пиво. Идёт к репе.
Кулак (сверху). — Тэк — тэк — тэк! Валяй, Андрей Семёнович! В самый раз придём.
Андрей Сем. — И репу в мешок!
(Андр. Сем. берёт мешок, а кулак самовар и идут на лестницу. Ширмочка закрывается).
Низ. Выбегает католик. Танец католика. В конце танца появляется Кулак и Андрей Семёнович. У кулака под мышкой самовар. Ряд тянет репку.
Кулак — Валяй, валяй, валяй! Валяй, ребята! Тяни! Ты пониже хватай! А ты американца под локотки! А ты, долговязый, вон его за пузо придерживай! А теперь валяй! Тык тык тк тк тк.
(Ряд топчется на месте. Раздувается и сближается. Музыка играет всё громче. Ряд обегает вокруг репы и вдруг с грохотом падает).
Андр. Сем. хлопочет около люка с мешком. Но из люка вылезает огромный Красноармеец. Кулак и Андр. Сем. падают в верх тармашкой.
У Колкова заболела рука и он пошёл в амбулаторию.
По дороге у него заболела и вторая рука. От боли Колков сел на панель и решил дальше никуда не итти. Прохожие проходили мимо Колкова и не обращали на него внимания. Только собака подошла к Колкову, понюхала его и, подняв задняю лапу, прыснула Колкову в лицо собачей гадостью. Как бешенный вскочил Колков и со всего маху ударил собаку ногой под живот. С жалобным визгом поползла собака по панели, волоча задние ноги. На Колкова накинулась какая‑то дама и, когда Колков попытался отталкнуть ее, дама вцепилась ему в рукав и начала звать милиционера. Колков не мог больными руками освободиться от дамы и только старался плюнуть ей в лицо.
Это удалось ему сделать уже раза четыре и дама, зажмурив свои заплёванные глаза, визжала на всю улицу. Кругом уже собиралась толпа. Люди стояли, тупо глядели и порой выражали своё сочувствие Колкову.
— Так её! Так её! — говорил рослый мужик в коричневом пиджаке, ковыряя перед собой в воздухе кривыми пальцами с черными ногтями.
— Тоже ешшо барыня! — говорила толстогубая баба, завязывая под подбородком головной платок.
В это время Колков изловчился и пнул даму коленом под живот. Дама взвизгнула и, отскочив от Колкова, согнулась в три погибели от страшной боли.
— Здорово он её в передок! — сказал мужик с грязными ногтями.
А Колков, отделавшись от дамы, быстро зашагал прочь. Но вдруг, дойдя до Загородного проспекта, Колков остановился: он забыл, зачем он вышел из дома.
— Господи! Зачем же я вышел из дома? — говорил сам себе Колков, с удивлением глядя на прохожих. И прохожие тоже с удивлением глядели на Колкова, а один старичёк прошёл мимо и потом всё время оглядывался, пока не упал и не разбил себе в кровь свою старческую рожу. Это рассмешило Колкова и, громко хохоча, он пошёл по Загородному.
У моей жены опять начали корёжиться ноги. Хотела она сесть на кресло, а ноги отнесли её куда‑то к шкапу и даже дальше по коридору и посадили её на кардонку. Но жена моя, напрягши волю, поднялась и двинулась к комнате, однако ноги её опять нашалили и пронесли ее мимо двери. "Эх, черт!.." — сказала жена, уткнувшись головой под конторку. А ноги её продолжали шалить и даже разбили какую‑то стеклянную миску, стоявшую на полу в прихожей.
Наконец, жена моя уселась в своё кресло.
— Вот и я, — сказала моя жена, широко улыбаясь и вынимая из ноздрей застрявшие там щепочки.
Косков потерял свои часы.
Утром Косков сел пить кофе и выпил четыре стакана. Пятый стакан Косков не допил и поставил в буфет, чтобы потом выпить в холодном виде. До этого времени Косков был в одном халате, т. ч. часов не нём не было, и они лежали, по всей вероятности, на письменном столе.
Так началось событие в соседней квартире. Алексеев съел кашу, а недоеденные остатки выбросил на общей кухне в помойное ведро. Увидя это, жена Горохова сказала Алексееву, что вчера она выносила это ведро на двор, а теперь, если он желает им пользоваться, то пусть сам выносит его сегодня же вечером. Алексеев сказал, что ему некогда заниматься такими пустяками и предложил мадам Гороховой платить три рубля в месяц, с тем, чтобы она вычищала это ведро. Мадам Горохова так оскорбилась этим предложением, что наговорила Алексееву много лишних слов и даже бросила на пол столовую ложку, которую держала в руках, сказав при этом, что она вполне благородного происхождения и видала в жизни лучшие времена, и что она, в конце концов, не прислуга и потому не станет даже за собой поднимать оброненные вещи. С этими словами мадам Горохова вышла из кухни, оставив растерявшегося Алексеева одного около помойного ведра. Значит теперь Алексееву придётся тащить ведро на двор к помойной яме. Это было страшно неприятно. Алексеев задумался. Ему, научному работнику, возится с помойным ведром! Это, по меньшей мере, оскорбительно. Алексеев прошёлся по кухне. Внезапная мысль блеснула в его голове. Он поднял оброненную мадам Гороховой ложку и твёрдыми шагами подошёл к ведру.
— Да, — сказал Алексеев и опустился перед ведром на корточки. Давясь от отвращения, он съел всю кашу и выскреб ложкой и пальцами дно ведра.
— Вот, — сказал Алексеев, моя под краном ложку. — А ведро я всё таки на двор не понесу.
Вытерев ложку носовым платком, Алексеев положил её на кухонный стол и ушёл в свою комнату.
Несколько минут спустя на кухню вышла рассерженная мадам Горохова. Она мгновенно заметила, что ложка поднята с пола и лежит на столе. Мадам Горохова заглянула в помойное ведро и, видя, что и ведро находится в полном порядке, пришла в хорошее настроение и, сев на табурет, принялась шинковать морковь.
— Уж если я что нибудь захочу, то непременно добьюсь своего, — говорила сама с собой мадам Горохова. — Уж лучше мне никогда не перечить. Я своего никому не уступлю. Вот ни столичко! — сказала мадам Горохова, отрезая от моркови каплюшечный кусочек.
В это время по корридору мимо кухни прошёл Алексеев.
— Алексей Алексеевич! — крикнула мадам Горохова. — Куда вы уходите?
— Я не ухожу, Виктория Тимофеевна, — сказал Алексеев, останавливаясь в дверях. — Это я в ванную шёл.
Марков снял сапоги и, вздохнув, лег на диван.
Ему хотелось спать, но, как только он закрывал глаза, желание спать моментально проходило. Марков открывал глаза и тянулся рукой за книгой. Но сон опять налетал на него, и, не дотянувшись до книги, Марков ложился и снова закрывал глаза. Но лишь только глаза закрывались, сон улетал опять, и сознание становилось таким ясным, что Марков мог в уме решать алгебраические задачи на уравнения с двумя неизвестными.
Долго мучился Марков, не зная, что ему делать: спать или бодрствовать? Наконец, измучившись и взненавидев самого себя и свою комнату, Марков надел польто и шляпу, взял в руку трость и вышел на улицу. Свежий ветерок успокоил Маркова, ему стало радостнее на душе и захотелось вернуться обратно к себе в комнату.
Войдя в свою комнату, он почувствовал в теле приятную усталость и захотел спать. Но только он лег на диван и закрыл глаза, — сон моментально испарился.
С бешенством вскочил Марков с дивана и без шапки и без польто помчался по направлению к Таврическому саду.
Осень прошлого года я провёл необычно. Мне надоело из года в год каждое лето проводить на даче у Рыбаковых, а осенью ехать в Крым к Чёрному морю, пить крымские вина, ухаживать за ошалевшими от южного солнца северянками и, с наступлением зимы, опять возвращаться в свою холодную городскую квартиру и приступать к своим священным обязанностям. Мне надоело это однообразие. И вот в прошлом году я решил поступить иначе.
Лето я провёл как всегда у Рыбаковых, а осенью, не сказав никому о своём намерении, я купил себе ружьё — двухстволку, заплечный мешок, подзорную трубу, компас и непромокаемый резиновый плащ; в заплечный мешок я положил смену белья, две пары носок, иголку и катушку с нитками, пачку табаку, две французские булки и пол головки сыра; на правое плечо повесил двухстволку, на левое бросил резиновый плащ и, выйдя из города, пошел пешком, куда глаза глядят.
Я шёл полем. Утро было прохладное, осеннее. Начинался дождь, так что мне пришлось надеть резиновый плащ.
Я поднял пыль. Дети бежали за мной и рвали на себе одежду. Старики и старухи падали с крышь. Я свистел, я громыхал, я лязгал зубами и стучал железной палкой. Рваные дети мчались за мной и, не поспевая, ломали в страшной спешке свои тонкие ноги. Старики и старухи скакали вокруг меня. Я нёсся вперёд! Грязные рахитичные дети, похожие на грибы поганки, путались под моими ногами. Мне было трудно бежать. Я поминутно спотыкался и раз даже чуть не упал в мягкую кашу из барахтующихся на земле стариков и старух. Я прыгнул, оборвал нескольким поганкам головы и наступил ногой на живот худой старухи, которая при этом громко хрустнула и тихо произнесла: "замучили". Я, не оглядываясь, побежал дальше. Теперь под моими ногами была чистая и ровная мостовая. Редкие фонари освещали мне путь. Я подбегал к бане. Приветливый банный огонёк уже мигал передо мной и банный уютный, но душный пар уже лез мне в ноздри, уши и рот. Я, не раздеваясь, пробежал сквозь предбанник, потом, мимо кранов, шаек и нар, прямо к полку. Горячее белое облако окружило меня. Я слышу слабый, но настойчивый звон. Я, кажется, лежу.
— И вот тут‑то могучий отдых остановил моё сердце.
Федя долго подкрадывался к маслёнке и наконец, улучив момент, когда жена нагнулась, что бы состричь на ноге ноготь, быстро, одним движением вынул пальцем из маслёнки всё масло и сунул его себе в рот. Закрывая маслёнку, Федя нечаянно звякнул крышкой. Жена сейчас же выпрямилась и, увидя пустую маслёнку, указала на нее ножницами и строго сказала:
— Масла в маслёнке нет. Где оно? Федя сделал удивленные глаза и, вытянув шею, заглянул в маслёнку.
— Это масло у тебя во рту, — сказала жена, показывая ножницами на Федю.
Федя отрицательно замотал головой.
— Ага, — сказала жена. — Ты молчишь и мотаешь головой, потому что у тебя рот набит маслом.
Федя вытаращил глаза и замахал на жену руками, как бы говоря: "Что ты, что ты, ничего подобного!" Но жена сказала:
— Ты врешь, открой рот.
— Мм, — сказал Федя.
— Открой рот, — повторила жена.
Федя растопырил пальцы и замычал, как бы говоря: "Ах да, совсем было забыл; сейчас приду", — и встал, собираясь вытти из комнаты.
— Стой, — крикнула жена.
Но Федя прибавил шагу и скрылся за дверью. Жена кинулась за ним, но около двери остановилась, так как была голой и в таком виде не могла вытти в коридор, где ходили другие жильцы этой квартиры.
— Ушел, — сказала жена, садясь на диван. — Вот чорт!
А Федя, дойдя по корридору до двери, на которой висела надпись: "Вход категорически воспрещен", открыл эту дверь и вошел в комнату.
Комната, в которую вошел Федя, была узкой и длинной, с окном, занавешанным газетной бумагой. В комнате справа у стены стояла грязная ломаная кушетка, а у окна стол, который был сделан из доски, положенной одним концом на ночной столик, а другим на спинку стула. На стене слева висела двойная полка, на которой лежало неопределенно что. Больше в комнате ничего не было, если не считать лежащего на кушетке человека с бледно — зеленым лицом, одетого в длинный и рваный коричневый сюртук и в черные нанковые штаны, из которых торчали чисто вымытые босые ноги. Человек этот не спал и пристально смотрел на вошедшего.
Федя поклонился, шаркнул ножкой и, вынув пальцем изо рта масло, показал его лежащему человеку.
— Полтора, — сказал хозяин комнаты, не меняя позы.
— Маловато, — сказал Федя.
— Хватит, — сказал хозяин комнаты.
— Ну, ладно, — сказал Федя и, сняв масло с пальца, положил его на полку.
— За деньгами придешь завтра утром, — сказал хозяин.
— Ой что вы! — вскричал Федя. — Мне ведь их сейчас нужно. И ведь полтора рубля всего…
— Пошел вон, — сухо сказал хозяин, и Федя на цыпочках выбежал из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
…И между ними происходит следующий разговор.
На дворе стоит старуха и держит в руках стенные часы. Я прохожу мимо старухи, останавливаюсь и спрашиваю ее: "Который час?"
— Посмотрите, — говорит мне старуха.
Я смотрю и вижу, что на часах нет стрелок.
— Тут нет стрелок, — говорю я.
Старуха смотрит на циферблат и говорит мне:
— Сейчас без четверти три.
— Ах так. Большое спасибо, — говорю я и ухожу.
Старуха кричит мне что‑то вслед, но я иду не оглядываясь. Я выхожу на улицу и иду по солнечной стороне. Весеннее солнце очень приятно. Я иду пешком, щурю глаза и курю трубку. На углу Садовой мне попадается навстречу Сакердон Михайлович. Мы здороваемся, останавливаемся и долго разговариваем. Мне надоедает стоять на улице, и я приглашаю Сакердона Михайловича в подвальчик. Мы пьем водку, закусываем крутым яйцом с килькой, потом прощаемся, и я иду дальше один.
Тут я вдруг вспоминаю, что забыл дома выключить электрическую печку. Мне очень досадно. Я поворачиваюсь и иду домой. Так хорошо начался день, и вот уже первая неудача. Мне не следовало выходить на улицу.
Я прихожу домой, снимаю куртку, вынимаю из жилетного кармана часы и вешаю их на гвоздик; потом запираю дверь на ключ и ложусь на кушетку. Буду лежать и постараюсь заснуть.
С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казни. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что еще целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают.
Я лежу на кушетке с открытыми глазами и не могу заснуть. Мне вспоминается старуха с часами, которую я видел сегодня на дворе, и мне делается приятно, что на ее часах не было стрелок. А вот на днях я видел в комиссионном магазине отвратительные кухонные часы, и стрелки у них были сделаны в виде ножа и вилки.
Боже мой! ведь я еще не выключил электрической печки! Я вскакиваю и выключаю ее, потом опять ложусь на кушетку и стараюсь заснуть. Я закрываю глаза. Мне не хочется спать. В окно светит весеннее солнце, прямо на меня. Мне становится жарко. Я встаю и сажусь в кресло у окна.
Теперь мне хочется спать, но я спать не буду. Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я все обдумал еще вчера. Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть пальцем, и квартира останется за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот старый сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда.
Я сижу и от радости потираю руки. Сакердон Михайлович лопнет от зависти. Он думает, что я уже не способен написать гениальную вещь. Скорее, скорее за работу! Долой всякий сон и лень. Я буду писать восемнадцать часов подряд!
От нетерпения я весь дрожу. Я не могу сообразить, что мне делать: мне нужно было взять перо и бумагу, а я хватал разные предметы, совсем не те, которые мне были нужны. Я бегал по комнате: от окна к столу, от стола к печке, от печки опять к столу, потом к дивану и опять к окну. Я задыхался от пламени, которое пылало в моей груди. Сейчас только пять часов. Впереди весь день, и вечер, и вся ночь…
Я стою посередине комнаты. О чем же я думаю? Ведь уже двадцать минут шестого. Надо писать. Я придвигаю к окну столик и сажусь за него. Передо мной клетчатая бумага, в руке перо.
Мое сердце еще слишком бьется, и рука дрожит. Я жду, чтобы немножко успокоиться. Я кладу перо и набиваю трубку. Солнце светит мне прямо в глаза, я жмурюсь и трубку закуриваю.
Вот мимо окна пролетает ворона. Я смотрю из окна на улицу и вижу, как по панели идет человек на механической ноге. Он громко стучит своей ногой и палкой.
— Так, — говорю я сам себе, продолжая смотреть в окно.
Солнце прячется за трубу противостоящего дома. Тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Надо воспользоваться этой тенью и написать несколько слов о чудотворце. Я хватаю перо и пишу:
"Чудотворец был высокого роста".
Больше я ничего написать не могу. Я сижу до тех пор, пока не начинаю чувствовать голод. Тогда я встаю и иду к шкапику, где хранится у меня провизия, я шарю там, но ничего не нахожу. Кусок сахара и больше ничего.
В дверь кто‑то стучит.
— Кто там?
Мне никто не отвечает. Я открываю дверь и вижу перед собой старуху, которая утром стояла на дворе с часами. Я очень удивлен и ничего не могу сказать.
— Вот я и пришла, — говорит старуха и входит в мою комнату.
Я стою у двери и не знаю, что мне делать: выгнать старуху или, наоборот, предложить ей сесть? Но старуха сама идет к моему креслу возле окна и садится в него.
— Закрой дверь и запри ее на ключ, — говорит мне старуха.
Я закрываю и запираю дверь.
— Встань на колени, — говорит старуха.
И я становлюсь на колени.
Но тут я начинаю понимать всю нелепость своего положения. Зачем я стою на коленях перед какой‑то старухой? Да и почему эта старуха находится в моей комнате и сидит в моем любимом кресле? Почему я не выгнал эту старуху?
— Послушайте‑ка, — говорю я, — какое право имеете вы распоряжаться в моей комнате, да еще командовать мной? Я вовсе не хочу стоять на коленях.
— И не надо, — говорит старуха. — Теперь ты должен лечь на живот и уткнуться лицом в пол.
Я тотчас исполнил приказание…
Я вижу перед собой правильно начерченные квадраты. Боль в плече и в правом бедре заставляет меня изменить положение. Я лежал ничком, теперь я с большим трудом поднимаюсь на колени. Все члены мои затекли и плохо сгибаются. Я оглядываюсь и вижу себя в своей комнате, стоящего на коленях посередине пола. Сознание и память медленно возвращаются ко мне. Я еще раз оглядываю комнату и вижу, что на кресле у окна будто сидит кто‑то. В комнате не очень светло, потому что сейчас, должно быть, белая ночь. Я пристально вглядываюсь. Господи! Неужели это старуха все еще сидит в моем кресле? Я вытягиваю шею и смотрю. Да, конечно, это сидит старуха и голову опустила на грудь. Должно быть, она уснула.
Я поднимаюсь и, прихрамывая, подхожу к ней. Голова старухи опущена на грудь, руки висят по бокам кресла. Мне хочется схватить эту старуху и вытолкать ее за дверь.
— Послушайте, — говорю я, — вы находитесь в моей комнате. Мне надо работать. Я прошу вас уйти.
Старуха не движется. Я нагибаюсь и заглядываю старухе в лицо. Рот у нее приоткрыт и изо рта торчит соскочившая вставная челюсть. И вдруг мне делается все ясно: старуха умерла.
Меня охватывает страшное чувство досады. Зачем она умерла в моей комнате? Я терпеть не могу покойников. А теперь возись с этой падалью, иди разговаривать с дворником и управдомом, объясняй им, почему эта старуха оказалась у меня. Я с ненавистью посмотрел на старуху. А может быть, она и не умерла? Я щупаю ее лоб. Лоб холодный. Рука тоже. Ну что мне делать?
Я закуриваю трубку и сажусь на кушетку. Безумная злость поднимается во мне.
— Вот сволочь! — говорю я вслух.
Мертвая старуха как мешок сидит в моем кресле. Зубы торчат у нее изо рта. Она похожа на мертвую лошадь.
— Противная картина, — говорю я, но закрыть старуху газетой не могу, потому что мало ли что может случиться под газетой.
За стеной слышно движение: это встает мой сосед, паровозный машинист. Еще того не хватало, чтобы он пронюхал, что у меня в комнате сидит мертвая старуха! Я прислушиваюсь к шагам соседа. Чего он медлит? Уже половина шестого! Ему давно пора уходить. Боже мой! Он собирается пить чай! Я слышу, как за стенкой шумит примус. Ах, поскорее ушел бы этот проклятый машинист!
Я забираюсь на кушетку с ногами и лежу. Проходит восемь минут, но чай у соседа еще не готов и примус шумит. Я закрываю глаза и дремлю.
Мне снится, что сосед ушел и я, вместе с ним, выхожу на лестницу и захлопываю за собой дверь с французским замком. Ключа у меня нет, и я не могу попасть обратно в квартиру. Надо звонить и будить остальных жильцов, а это уж совсем плохо. Я стою на площадке лестницы и думаю, что мне делать, и вдруг вижу, что у меня нет рук. Я наклоняю голову, чтобы лучше рассмотреть, есть ли у меня руки, и вижу, что с одной стороны у меня вместо руки торчит столовый ножик, а с другой стороны — вилка.
— Вот, — говорю я Сакердону Михайловичу, который сидит почему‑то тут же на складном стуле. — Вот видите, — говорю я ему, — какие у меня руки?
А Сакердон Михайлович сидит молча, и я вижу, что это не настоящий Сакердон Михайлович, а глиняный.
Тут я просыпаюсь и сразу же понимаю, что лежу у себя в комнате на кушетке, а у окна, в кресле, сидит мертвая старуха.
Я быстро поворачиваю к ней голову. Старухи в кресле нет. Я смотрю на пустое кресло, и дикая радость наполняет меня. Значит, это все был сон. Но только где же он начался? Входила ли старуха вчера в мою комнату? Может быть, это тоже был сон? Я вернулся вчера домой, потому что забыл выключить электрическую печку. Но, может быть, и это был сон? Во всяком случае, как хорошо, что у меня в комнате нет мертвой старухи и, значит, не надо идти к управдому и возиться с покойником!
Однако, сколько же времени я спал? Я посмотрел на часы: половина десятого, должно быть, утра.
Господи! Чего только не приснится во сне!
Я спустил ноги с кушетки, собираясь встать, и вдруг увидел мертвую старуху, лежащую на полу за столом, возле кресла. Она лежала лицом вверх, и вставная челюсть, выскочив изо рта, впилась одним зубом старухе в ноздрю. Руки подвернулись под туловище и их не было видно, а из‑под задравшейся юбки торчали костлявые ноги в белых, грязных шерстяных чулках.
— Сволочь! — крикнул я и, подбежав к старухе, ударил ее сапогом по подбородку.
Вставная челюсть отлетела в угол. Я хотел ударить старуху еще раз, но побоялся, чтобы на теле не остались знаки, а то еще потом решат, что это я убил ее.
Я отошел от старухи, сел на кушетку и закурил трубку. Так прошло минут двадцать. Теперь мне стало ясно, что все равно дело передадут в уголовный розыск и следственная бестолочь обвинит меня в убийстве. Положение выходит серьезное, а тут еще этот удар сапогом.
Я подошел опять к старухе, наклонился и стал рассматривать ее лицо. На подбородке было маленькое темное пятнышко. Нет, придраться нельзя. Мало ли что? Может быть, старуха еще при жизни стукнулась обо что‑нибудь? Я немного успокаиваюсь и начинаю ходить по комнате, куря трубку и обдумывая свое положение.
Я хожу по комнате и начинаю чувствовать голод, все сильнее и сильнее. От голода я начинаю даже дрожать. Я еще раз шарю в шкапике, где хранится у меня провизия, но ничего не нахожу, кроме куска сахара.
Я вынимаю свой бумажник и считаю деньги. Одиннадцать рублей. Значит, я могу купить себе ветчинной колбасы и хлеб и еще останется на табак.
Я поправляю сбившийся за ночь галстук, беру часы, надеваю куртку, выхожу в коридор, тщательно запираю дверь своей комнаты, кладу ключ себе в карман и выхожу на улицу. Надо раньше всего поесть, тогда мысли будут яснее и тогда я предприму что‑нибудь с этой падалью.
По дороге в магазин мне приходит в голову: не зайти ли мне к Сакердону Михайловичу и не рассказать ли ему все, может быть, вместе мы скорее придумаем, что делать. Но я тут же отклоняю эту мысль, потому что некоторые вещи надо делать одному, без свидетелей.
В магазине не было ветчинной колбасы, и я купил себе полкило сарделек. Табака тоже не было. Из магазина я пошел в булочную.
В булочной было много народу, и к кассе стояла длинная очередь. Я сразу нахмурился, но все‑таки в очередь встал. Очередь подвигалась очень медленно, а потом и вовсе остановилась, потому что у кассы произошел какой‑то скандал.
Я делал вид, что ничего не замечаю, и смотрел в спину молоденькой дамочки, которая стояла в очереди передо мной. Дамочка была, видно, очень любопытной: она вытягивала шейку то вправо, то влево и поминутно становилась на ципочки, чтобы лучше разглядеть, что происходит у кассы. Наконец она повернулась ко мне и спросила:
— Вы не знаете, что там происходит?
— Простите, не знаю, — сказал я как можно суше. Дамочка повертелась в разные стороны и наконец опять обратилась ко мне:
— Вы не могли бы пойти и выяснить, что там происходит?
— Простите, меня это нисколько не интересует, — сказал я еще суше.
— Как не интересует? — воскликнула дамочка. — Ведь вы же сами задерживаетесь из‑за этого в очереди!
Я ничего не ответил и только слегка поклонился. Дамочка внимательно посмотрела на меня.
— Это, конечно, не мужское дело стоять в очередях за хлебом, — сказала она. — Мне жалко вас, вам приходится тут стоять. Вы, должно быть, холостой?
— Да, холостой, — ответил я, несколько сбитый с толку, но по инерции продолжая отвечать довольно сухо и при этом слегка кланяясь.
Дамочка еще раз осмотрела меня с головы до ног и вдруг, притронувшись пальцем к моему рукаву, сказала:
— Давайте я куплю что вам нужно, а вы подождите меня на улице.
Я совершенно растерялся.
— Благодарю вас, — сказал я. — Это очень мило с вашей стороны, но, право, я мог бы и сам.
— Нет, нет, — сказала дамочка, — ступайте на улицу. Что вы собирались купить?
— Видите ли, — сказал я, — я собирался купить полкило черного хлеба, но только формового, того, который дешевле. Я его больше люблю.
— Ну, вот и хорошо, — сказала дамочка. — А теперь идите. Я куплю, а потом рассчитаемся.
И она даже слегка подтолкнула меня под локоть.
Я вышел из булочной и встал у самой двери. Весеннее солнце светит мне прямо в лицо. Я закуриваю трубку. Какая милая дамочка! Это теперь так редко. Я стою, жмурюсь от солнца, курю трубку и думаю о милой дамочке. Ведь у нее светлые карие глазки. Просто прелесть какая она хорошенькая!
— Вы курите трубку? — слышу я голос рядом с собой. Милая дамочка протягивает мне хлеб.
— О, бесконечно вам благодарен, — говорю я, беря хлеб.
— А вы курите трубку! Это мне страшно нравится, — говорит милая дамочка.
И между нами происходит следующий разговор:
Она: Вы, значит, сами ходите за хлебом?
Я: Не только за хлебом; я себе все сам покупаю.
Она: А где же вы обедаете?
Я: Обыкновенно я сам варю себе обед. А иногда ем в пивной.
Она: Вы любите пиво?
Я: Нет, я больше люблю водку.
Она: Я тоже люблю водку.
Я: Вы любите водку? Как это хорошо! Я хотел бы когда‑нибудь с вами вместе выпить.
Она: И я тоже хотела бы выпить с вами водки.
Я: Простите, можно вас спросить об одной вещи?
Она (сильно покраснев): Конечно, спрашивайте.
Я: Хорошо, я спрошу вас. Вы верите в Бога?
Она (удивленно): В Бога? Да, конечно.
Я: А что вы скажете, если нам сейчас купить водку и пойти ко мне. Я живу тут рядом.
Она (задорно): Ну что ж, я согласна!
Я: Тогда идемте.
Мы заходим в магазин, и я покупаю пол литра водки. Больше у меня денег нет, какая‑то только мелочь. Мы все время говорим о разных вещах, и вдруг я вспоминаю, что у меня в комнате, на полу, лежит мертвая старуха.
Я оглядываюсь на мою новую знакомую: она стоит у прилавка и рассматривает банки с вареньем. Я осторожно пробираюсь к двери и выхожу из магазина. Как раз, против магазина, останавливается трамвай. Я вскакиваю в трамвай, даже не посмотрев на его номер. На Михайловской улице я вылезаю и иду к Сакердону Михайловичу. У меня в руках бутылка с водкой, сардельки и хлеб.
Сакердон Михайлович сам открыл мне двери. Он был в халате, накинутом на голое тело, в русских сапогах с отрезанными голенищами и в меховой с наушниками шапке, но наушники были подняты и завязаны на макушке бантом.
— Очень рад, — сказал Сакердон Михайлович, увидя меня.
— Я не оторвал вас от работы? — спросил я.
— Нет, нет, — сказал Сакердон Михайлович. — Я ничего не делал, а просто сидел на полу.
— Видите ли, — сказал я Сакердону Михайловичу. — Я к вам пришел с водкой и с закуской. Если вы ничего не имеете против, давайте выпьем.
— Очень хорошо, — сказал Сакердон Михайлович. — Вы входите.
Мы прошли в его комнату. Я откупорил бутылку с водкой, а Сакердон Михайлович поставил на стол две рюмки и тарелку с вареным мясом.
— Тут у меня сардельки, — сказал я. — Так, как мы будем их есть: сырыми, или будем варить?
— Мы их поставим варить, — сказал Сакердон Михайлович, — а пока они варятся, мы будем пить водку под вареное мясо. Оно из супа, превосходное вареное мясо!
Сакердон Михайлович поставил на керосинку кастрюльку, и мы сели пить водку.
— Водку пить полезно, — говорил Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. — Мечников писал, что водка полезнее хлеба, а хлеб — это только солома, которая гниет в наших желудках.
— Ваше здоровие! — сказал я, чокаясь с Сакердоном Михайловичем.
Мы выпили и закусили холодным мясом.
— Вкусно, — сказал Сакердон Михайлович.
Но в это мгновение в комнате что‑то резко щелкнуло.
— Что это? — спросил я.
Мы сидели молча и прислушивались. Вдруг щелкнуло еще раз. Сакердон Михайлович вскочил со стула и, подбежав к окну, сорвал занавеску.
— Что вы делаете? — крикнул я.
Но Сакердон Михайлович, не отвечая мне, кинулся к керосинке, схватил занавеской кастрюльку и поставил ее на пол.
— Черт побери! — сказал Сакердон Михайлович. — Я забыл в кастрюльку налить воды, а кастрюлька эмалированная, и теперь эмаль отскочила.
— Все понятно, — сказал я, кивая головой. Мы сели опять за стол.
— Чорт с ними, — сказал Сакердон Михайлович, — мы будем есть сардельки сырыми.
— Я страшно есть хочу, — сказал я.
— Кушайте, — сказал Сакердон Михайлович, пододвигая мне сардельки.
— Ведь я последний раз ел вчера, с вами в подвальчике, и с тех пор ничего еще не ел, — сказал я.
— Да, да, да, — сказал Сакердон Михайлович.
— Я все время писал, — сказал я.
— Чорт побери! — утрированно вскричал Сакердон Михайлович. — Приятно видеть перед собой гения.
— Еще бы! — сказал я.
— Много поди наваляли? — спросил Сакердон Михайлович.
— Да, — сказал я. — Исписал пропасть бумаги.
— За гения наших дней, — сказал Сакердон Михайлович, поднимая рюмки.
Мы выпили. Сакердон Михайлович ел вареное мясо, а я — сардельки. Съев четыре сардельки, я закурил трубку и сказал:
— Вы знаете, я ведь к вам пришел, спасаясь от преследования.
— Кто же вас преследовал? — спросил Сакердон Михайлович.
— Дама, — сказал я.
Но так как Сакердон Михайлович ничего меня не спросил, а только молча налил в рюмки водку, то я продолжал:
— Я с ней познакомился в булочной и сразу влюбился.
— Хороша? — спросил Сакердон Михайлович.
— Да, — сказал я, — в моем вкусе. Мы выпили, и я продолжал:
— Она согласилась идти ко мне пить водку. Мы зашли в магазин, но из магазина мне пришлось потихоньку удрать.
— Не хватило денег? — спросил Сакердон Михайлович.
— Нет, денег хватило в обрез, — сказал я, — но я вспомнил, что не могу пустить ее в свою комнату.
— Что же, у вас в комнате была другая дама? — спросил Сакердон Михайлович.
— Да, если хотите, у меня в комнате находится другая дама, — сказал я, улыбаясь. — Теперь я никого к себе в комнату не могу пустить.
— Женитесь. Будете приглашать меня к обеду, — сказал Сакердон Михайлович.
— Нет, — сказал я, фыркая от смеха. — На этой даме я не женюсь.
— Ну, тогда женитесь на той, которая из булочной, — сказал Сакердон Михайлович.
— Да что вы всё хотите меня женить? — сказал я.
— А что же? — сказал Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. — За ваши успехи!
Мы выпили. Видно, водка начала оказывать на нас свое действие. Сакердон Михайлович снял свою меховую с наушниками шапку и швырнул ее на кровать. Я встал и прошелся по комнате, ощущая уже некоторое головокружение.
— Как вы относитесь к покойникам? — спросил я Сакердона Михайловича.
— Совершенно отрицательно, — сказал Сакердон Михайлович. — Я их боюсь.
— Да, я тоже терпеть не могу покойников, — сказал я. — Подвернись мне покойник, и не будь он мне родственником, я бы, должно быть, пнул бы его ногой.
— Не надо лягать мертвецов, — сказал Сакердон Михайлович.
— А я бы пнул его сапогом прямо в морду, — сказал я. — Терпеть не могу покойников и детей.
— Да, дети — гадость, — согласился Сакердон Михайлович.
— А что, по — вашему, хуже: покойники или дети? — спросил я.
— Дети, пожалуй, хуже, они чаще мешают нам. А покойники все‑таки не врываются в нашу жизнь, — сказал Сакердон Михайлович.
— Врываются! — крикнул я и сейчас же замолчал. Сакердон Михайлович внимательно посмотрел на меня.
— Хотите еще водки? — спросил он.
— Нет, — сказал я, но, спохватившись, прибавил: — Нет, спасибо, я больше не хочу.
Я подошел и сел опять за стол. Некоторое время мы молчим.
— Я хочу спросить вас, — говорю я наконец. — Вы веруете в Бога?
У Сакердона Михайловича появляется на лбу поперечная морщина, и он говорит:
— Есть неприличные поступки. Неприлично спросить у человека пятьдесят рублей в долг, если вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа — это соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть, и тем самым лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить человека: "веруете ли вы в Бога?" — тоже поступок бестактный и неприличный.
— Ну, — сказал я, — тут уж нет ничего общего.
— А я и не сравниваю, — сказал Сакердон Михайлович.
— Ну, хорошо, — сказал я, — оставим это. Извините только меня, что я задал вам такой неприличный и бестактный вопрос.
— Пожалуйста, — сказал Сакердон Михайлович. — Ведь я просто отказался отвечать вам.
— Я бы тоже не ответил, — сказал я, — да только по другой причине.
— По какой же? — вяло спросил Сакердон Михайлович.
— Видите ли, — сказал я, — по — моему, нет верующих или неверующих людей. Есть только желающие верить и желающие не верить.
— Значит, те, что желают не верить, уже во что‑то верят? — сказал Сакердон Михайлович. — А те, что желают верить, уже заранее не верят ни во что?
— Может быть и так, — сказал я. — Не знаю.
— А верят или не верят во что? В Бога? — спросил Сакердон Михайлович.
— Нет, — сказал я, — в бессмертие.
— Тогда почему же вы спросили меня, верую ли я в Бога?
— Да просто потому, что спросить: верите ли вы в бессмертие? — звучит как‑то глупо, — сказал я Сакердону Михайловичу и встал.
— Вы что, уходите? — спросил меня Сакердон Михайлович.
— Да, — сказал я, — мне пора.
— А что же водка? — сказал Сакердон Михайлович. — Ведь и осталось‑то всего по рюмке.
— Ну, давайте допьем, — сказал я. Мы допили водку и закусили остатками вареного мяса.
— А теперь я должен идти, — сказал я.
— До свидания, — сказал Сакердон Михайлович, провожая меня через кухню на лестницу. — Спасибо за угощение.
— Спасибо вам, — сказал я. — До свидания.
И я ушел.
Оставшись один, Сакердон Михайлович убрал со стола, закинул на шкап пустую водочную бутылку, надел опять на голову свою меховую с наушниками шапку и сел под окном на пол. Руки Сакердон Михайлович заложил за спину, и их не было видно. А из‑под задравшегося халата торчали голые костлявые ноги, обутые в русские сапоги с отрезанными голенищами.
Я шел по Невскому, погруженный в свои мысли. Мне надо сейчас же пройти к управдому и рассказать ему все. А разделавшись со старухой, я буду целые дни стоять около булочной, пока не встречу ту милую дамочку. Ведь я остался ей должен за хлеб 48 копеек. У меня есть прекрасный предлог ее разыскивать. Выпитая водка продолжала еще действовать, и казалось, что все складывается очень хорошо и просто.
На Фонтанке я подошел к ларьку и, на оставшуюся мелочь, выпил большую кружку хлебного кваса. Квас был плохой и кислый, и я пошел дальше с мерзким вкусом во рту.
На углу Литейной какой‑то пьяный, пошатнувшись, толкнул меня. Хорошо, что у меня нет револьвера: я убил бы его тут же на месте.
До самого дома я шел, должно быть, с искаженным от злости лицом. Во всяком случае, почти все встречные оборачивались на меня.
Я вошел в домовую контору. На столе сидела низкорослая, грязная, курносая, кривая и белобрысая девка и, глядясь в ручное зеркальце, мазала себе помадой губы.
— А где же управдом? — спросил я. Девка молчала, продолжая мазать губы.
— Где управдом? — повторил я резким голосом.
— Завтра будет, не сегодня, — отвечала грязная, курносая, кривая и белобрысая девка.
Я вышел на улицу. По противоположной стороне шел инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Шесть мальчишек бежало за инвалидом, передразнивая его походку.
Я завернул в свою парадную и стал подниматься по лестнице. На втором этаже я остановился; противная мысль пришла мне в голову: ведь старуха должна начать разлагаться. Я не закрыл окна, а говорят, что при открытом окне покойники разлагаются быстрее. Вот ведь глупость какая! И этот чертов управдом будет только завтра! Я постоял в нерешительности несколько минут и стал подниматься дальше.
Около двери в свою квартиру я опять остановился. Может быть, пойти к булочной и ждать там ту милую дамочку? Я бы стал умолять ее пустить меня к себе на две или три ночи. Но тут я вспоминаю, что сегодня она уже купила хлеб и, значит, в булочную не придет. Да и вообще из этого ничего бы не вышло.
Я отпер дверь и вошел в коридор. В конце коридора горел свет, и Марья Васильевна, держа в руках какую‑то тряпку, терла по ней другой тряпкой. Увидя меня, Марья Васильевна крикнула:
— Ваш шпрашивал какой‑то штарик!
— Какой старик? — сказал я.
— Не жнаю, — отвечала Марья Васильевна.
— Когда это было? — спросил я.
— Тоже не жнаю, — сказала Марья Васильевна.
— Вы разговаривали со стариком? — спросил я Марью Васильевну.
— Я, — отвечала Марья Васильевна.
— Так как же вы не знаете, когда это было? — сказал я.
— Чиша два тому нажад, — сказала Марья Васильевна.
— А как этот старик выглядел? — спросил я.
— Тоже не жнаю, — сказала Марья Васильевна и ушла на кухню.
Я подошел к своей комнате.
"Вдруг, — подумал я, — старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи‑то и нет. Боже мой! Неужели чудес не бывает?!"
Я отпер дверь и начал ее медленно открывать. Может быть, это только показалось, но мне в лицо пахнул приторный запах начавшегося разложения. Я заглянул в приотворенную дверь и, на мгновение, застыл на месте. Старуха на четвереньках медленно ползла ко мне навстречу.
Я с криком захлопнул дверь, повернул ключ и отскочил к противоположной стенке.
В коридоре появилась Марья Васильевна.
— Вы меня жвали? — спросила она.
Меня так трясло, что я ничего не мог ответить и только отрицательно замотал головой. Марья Васильевна подошла поближе.
— Вы ш кем‑то ражговаривали, — сказала она. Я опять отрицательно замотал головой.
— Шумашедший, — сказала Марья Васильевна и опять ушла на кухню, несколько раз по дороге оглянувшись на меня.
"Так стоять нельзя. Так стоять нельзя", — повторял я мысленно. Эта фраза сама собой сложилась где‑то внутри меня. Я твердил ее до тех пор, пока она не дошла до моего сознания.
— Да, так стоять нельзя, — сказал я себе, но продолжал стоять как парализованный. Случилось что‑то ужасное, но предстояло сделать что‑то, может быть, еще более ужасное, чем то, что уже произошло. Вихрь кружил мои мысли, и я только видел злобные глаза мертвой старухи, медленно ползущей ко мне на четверинках.
Ворваться в комнату и раздробить этой старухе череп. Вот что надо сделать! Я даже поискал глазами и остался доволен, увидя крокетный молоток, неизвестно для чего уже в продолжение многих лет стоящий в углу коридора. Схватить молоток, ворваться в комнату и трах!..
Озноб еще не прошел. Я стоял с поднятыми плечами от внутреннего холода. Мысли мои скакали, путались, возвращались к исходному пункту и вновь скакали, захватывая новые области, а я стоял и прислушивался к своим мыслям и был как бы в стороне от них и был как бы не их командир.
— Покойники, — объясняли мне мои собственные мысли, — народ неважный. Их зря называют покойники, они скорее беспокойники. За ними надо следить и следить. Спросите любого сторожа из мертвецкой. Вы думаете, он для чего поставлен там? Только для одного: следить, чтобы покойники не расползались. Бывают, в этом смысле, забавные случаи. Один покойник, пока сторож, по приказанию начальства, мылся в бане, выполз из мертвецкой, заполз в дезинфекционную камеру и съел там кучу белья. Дезинфекторы здорово отлупцевали этого покойника, но за испорченное белье им пришлось рассчитываться из своих собственных карманов. А другой покойник заполз в палату рожениц и так перепугал их, что одна роженица тут же произвела преждевременный выкидыш, а покойник набросился на выкинутый плод и начал его, чавкая, пожирать. А когда одна храбрая сиделка ударила покойника по спине табуреткой, то он укусил эту сиделку за ногу, и она вскоре умерла от заражения трупным ядом. Да, покойники народ неважный, и с ними надо быть начеку.
— Стоп! — сказал я своим собственным мыслям. — Вы говорите чушь. Покойники неподвижны.
— Хорошо, — сказали мне мои собственные мысли, — войди тогда в свою комнату, где находится, как ты говоришь, неподвижный покойник.
Неожиданное упрямство заговорило во мне.
— И войду! — сказал я решительно своим собственным мыслям.
— Попробуй! — насмешливо сказали мне мои собственные мысли.
Эта насмешливость окончательно взбесила меня. Я схватил крокетный молоток и кинулся к двери.
— Подожди! — закричали мне мои собственные мысли. Но я уже повернул ключ и распахнул дверь.
Старуха лежала у порога, уткнувшись лицом в пол.
С поднятым крокетным молотком я стоял наготове. Старуха не шевелилась.
Озноб прошел, и мысли мои текли ясно и четко. Я был командиром их.
— Раньше всего закрыть дверь! — скомандовал я сам себе.
Я вынул ключ с наружной стороны двери и вставил его с внутренней. Я сделал это левой рукой, а в правой я держал крокетный молоток и все время не спускал со старухи глаз. Я запер дверь на ключ и, осторожно переступив через старуху, вышел на середину комнаты.
— Теперь мы с тобой рассчитаемся, — сказал я. У меня возник план, к которому обыкновенно прибегают убийцы из уголовных романов и газетных происшествий; я просто хотел запрятать старуху в чемодан, отвезти ее за город и спустить в болото. Я знал одно такое место.
Чемодан стоял у меня под кушеткой. Я вытащил его и открыл. В нем находились кое — какие вещи: несколько книг, старая фетровая шляпа и рваное белье. Я выложил все это на кушетку.
В это время громко хлопнула наружная дверь, и мне показалось, что старуха вздрогнула.
Я моментально вскочил и схватил крокетный молоток.
Старуха лежит спокойно. Я стою и прислушиваюсь. Это вернулся машинист, я слышу, как он ходит у себя по комнате. Вот он идет по коридору на кухню. Если Марья Васильевна расскажет ему о моем сумасшествии, это будет нехорошо. Чертовщина какая! Надо и мне пройти на кухню и своим видом успокоить их.
Я опять перешагнул через старуху, поставил молоток возле самой двери, чтобы, вернувшись обратно, я бы мог, не входя еще в комнату, иметь молоток в руках, и вышел в коридор. Из кухни неслись голоса, но слов не было слышно. Я прикрыл за собою дверь в свою комнату и осторожно пошел на кухню: мне хотелось узнать, о чем говорит Марья Васильевна с машинистом. Коридор я прошел быстро, а около кухни замедлил шаги. Говорил машинист, по — видимому, он рассказывал что‑то случившееся с ним на работе.
Я вошел. Машинист стоял с полотенцем в руках и говорил, а Марья Васильевна сидела на табурете и слушала. Увидя меня, машинист махнул мне рукой.
— Здравствуйте, здравстуйте, Матвей Филиппович, — сказал я ему и прошел в ванную комнату. Пока все было спокойно. Марья Васильевна привыкла к моим странностям и этот последний случай могла уже и забыть.
Вдруг меня осенило: я не запер дверь. А что если старуха выползет из комнаты?
Я кинулся обратно, но вовремя спохватился и, чтобы не испугать жильцов, прошел через кухню спокойными шагами.
Марья Васильевна стучала пальцем по кухонному столу и говорила машинисту:
— Ждррово! Вот это ждорово! Я бы тоже швиштела!
С замирающим сердцем я вышел в коридор и тут уже чуть не бегом пустился к своей комнате.
Снаружи все было спокойно. Я подошел к двери и, приотворив ее, заглянул в комнату. Старуха по — прежнему спокойно лежала, уткнувшись лицом в пол. Крокетный молоток стоял у двери на прежнем месте. Я взял его, вошел в комнату и запер за собою дверь на ключ. Да, в комнате определенно пахло трупом. Я перешагнул через старуху, подошел к окну и сел в кресло. Только бы мне не стало дурно от этого пока еще хоть и слабого, но все‑таки уже нестерпимого запаха. Я закурил трубку. Меня подташнивало, и немного болел живот.
Ну что же я так сижу? Надо действовать скорее, пока эта старуха окончательно не протухла. Но, во всяком случае, в чемодан ее надо запихивать осторожно, потому что как раз тут‑то она и может тяпнуть меня за палец. А потом умирать от трупного заражения — благодарю покорно!
— Эге! — воскликнул я вдруг. — А интересуюсь я: чем вы меня укусите? Зубки‑то ваши вон где!
Я перегнулся в кресле и посмотрел в угол по ту сторону окна, где, по моим расчетам, должна была находиться вставная челюсть старухи. Но челюсти там не было.
Я задумался: может быть, мертвая старуха ползла у меня по комнате, ища свои зубы? Может быть даже, нашла их и вставила себе обратно в рот?
Я взял крокетный молоток и пошарил им в углу. Нет, челюсть пропала. Тогда я вынул из комода толстую байковую простыню и подошел к старухе. Крокетный молоток я держал наготове в правой руке, а в левой я держал байковую простыню.
Брезгливый страх к себе вызывала эта мертвая старуха. Я приподнял молотком ее голову: рот был открыт, глаза закатились кверху, а по всему подбородку, куда я ударил ее сапогом, расползлось большое темное пятно. Я заглянул старухе в рот. Нет, она не нашла свою челюсть. Я отпустил голову. Голова упала и стукнулась об пол.
Тогда я расстелил по полу байковую простыню и подтянул ее к самой старухе. Потом ногой и крокетным молотком я перевернул старуху через левый бок на спину. Теперь она лежала на простыне. Ноги старухи были согнуты в коленях, а кулаки прижаты к плечам. Казалось, что старуха, лежа на спине, как кошка, собирается защищаться от нападающего на нее орла. Скорее, прочь эту падаль!
Я закатал старуху в толстую простыню и поднял ее на руки. Она оказалась легче, чем я думал. Я опустил ее в чемодан и попробовал закрыть крышкой. Тут я ожидал всяких трудностей, но крышка сравнительно легко закрылась. Я щелкнул чемоданными замками и выпрямился.
Чемодан стоит передо мной, с виду вполне благопристойный, как будто в нем лежит белье и книги. Я взял его за ручку и попробовал поднять. Да, он был, конечно, тяжел, но не чрезмерно, я мог вполне донести его до трамвая.
Я посмотрел на часы: двадцать минут шестого. Это хорошо. Я сел в кресло, чтобы немного передохнуть и выкурить трубку.
Видно, сардельки, которые я ел сегодня, были не очень хороши, потому что живот мой болел все сильнее. А может быть, это потому, что я ел их сырыми? А может быть, боль в животе была чисто нервной.
Я сижу и курю. И минуты бегут за минутами.
Весеннее солнце светит в окно, и я жмурюсь от его лучей. Вот оно прячется за трубу противостоящего дома, и тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Я вспоминаю, как вчера в это же время я сидел и писал повесть. Вот она: клетчатая бумага и на ней надпись, сделанная мелким почерком: "Чудотворец был высокого роста".
Я посмотрел в окно. По улице шел инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Двое рабочих и с ними старуха, держась за бока, хохотали над смешной походкой инвалида.
Я встал. Пора! Пора в путь! Пора отвозить старуху на болото! Мне нужно еще занять деньги у машиниста.
Я вышел в коридор и подошел к его двери.
— Матвей Филиппович, вы дома? — спросил я.
— Дома, — ответил машинист.
— Тогда, извините, Матвей Филиппович, вы не богаты деньгами? Я послезавтра получу. Не могли ли бы вы мне одолжить тридцать рублей?
— Мог бы, — сказал машинист. И я слышал, как он звякал ключами, отпирая какой‑то ящик. Потом он открыл дверь и протянул мне новую красную тридцатирублевку.
— Большое спасибо, Матвей Филиппович, — сказал я.
— Не стоит, не стоит, — сказал машинист. Я сунул деньги в карман и вернулся в свою комнату. Чемодан спокойно стоял на прежнем месте.
— Ну теперь в путь, без промедления, — сказал я сам себе.
Я взял чемодан и вышел из комнаты.
Марья Васильевна увидела меня с чемоданом и крикнула:
— Куда вы?
— К тетке, — сказал я.
— Шкоро приедете? — спросила Марья Васильевна.
— Да, — сказал я. — Мне нужно только отвезти к тетке кое — какое белье. Я приеду, может быть, и сегодня.
Я вышел на улицу. До трамвая я дошел благополучно, неся чемодан то в правой, то в левой руке.
В трамвай я влез с передней площадки прицепного вагона и стал махать кондукторше, чтобы она пришла получить за багаж и билет. Я не хотел передавать единственную тридцатирублевку через весь вагон, и не решался оставить чемодан и сам пройти к кондукторше. Кондукторша пришла ко мне на площадку и заявила, что у нее нет сдачи. На первой же остановке мне пришлось слезть.
Я стоял злой и ждал следующего страмвая. У меня болел живот и слегка дрожали ноги.
И вдруг я увидел мою милую дамочку: она переходила улицу и не смотрела в мою сторону.
Я схватил чемодан и кинулся за ней. Я не знал, как ее зовут, и не мог ее окликнуть. Чемодан страшно мешал мне: я держал его перед собой двумя руками и подталкивал его коленями и животом. Милая дамочка шла довольно быстро, и я чувствовал, что мне ее не догнать. Я был весь мокрый от пота и выбивался из сил. Милая дамочка повернула в переулок. Когда я добрался до угла — ее нигде не было.
— Проклятая старуха! — прошипел я, бросая чемодан на землю.
Рукава моей куртки насквозь промокли от пота и липли к рукам. Я сел на чемодан и, вынув носовой платок, вытер им шею и лицо. Двое мальчишек остановились передо мной и стали меня рассматривать. Я сделал спокойное лицо и пристально смотрел на ближайшую подворотню, как бы поджидая кого‑то. Мальчишки шептались и показывали на меня пальцами. Дикая злоба душила меня. Ах, напустить бы на них столбняк!
И вот из‑за этих паршивых мальчишек я встаю, поднимаю чемодан, подхожу с ним к подворотне и заглядываю туда. Я делаю удивленное лицо, достаю часы и пожимаю плечами. Мальчишки издали наблюдают за мной. Я еще раз пожимаю плечами и заглядываю в подворотню.
— Странно, — говорю я вслух, беру чемодан и тащу его к трамвайной остановке.
На вокзал я приехал без пяти минут семь. Я беру обратный билет до Лисьего Носа и сажусь в поезд.
В вагоне, кроме меня, еще двое: один, как видно, рабочий, он устал и, надвинув кепку на глаза, спит. Другой, еще молодой парень, одет деревенским франтом: под пиджаком у него розовая косоворотка, а из‑под кепки торчит курчавый кок. Он курит папироску, всунутую в ярко — зеленый мундштук из пластмассы.
Я ставлю чемодан между скамейками и сажусь. В животе у меня такие рези, что я сжимаю кулаки, чтобы не застонать от боли.
По платформе два милиционера ведут какого‑то гражданина в пикет. Он идет, заложив руки за спину и опустив голову.
Поезд трогается. Я смотрю на часы: десять минут восьмого.
О, с каким удовольствием спущу я эту старуху в болото! Жаль только, что я не захватил с собой палку, должно быть, старуху придется подталкивать.
Франт в розовой косоворотке нахально разглядывает меня. Я поворачиваюсь к нему спиной и смотрю в окно.
В моем животе происходят ужасные схватки; тогда я стискиваю зубы, сжимаю кулаки и напрягаю ноги.
Мы проезжаем Ланскую и Новую Деревню. Вон мелькает золотая верхушка Буддийской пагоды, а вон показалось море.
Но тут я вскакиваю и, забыв все вокруг, мелкими шажками бегу в уборную. Безумная волна качает и вертит мое сознание…
Поезд замедляет ход. Мы подъежаем к Лахте. Я сижу, боясь пошевелиться, чтобы меня не выгнали на остановке из уборной.
— Скорей бы он трогался! Скорей бы он трогался!
Поезд трогается, и я закрываю глаза от наслаждения. О, эти минуты бывают столь же сладки, как мгновения любви! Все силы мои напряжены, но я знаю, что за этим последует страшный упадок.
Поезд опять останавливается. Это Ольгино. Значит, опять эта пытка!
Но теперь это ложные позывы. Холодный пот выступает у меня на лбу, и легкий холодок порхает вокруг моего сердца. Я поднимаюсь и некоторое время стою, прижавшись головой к стене. Поезд идет, и покачиванье вагона мне очень приятно.
Я собираю все свои силы и пошатываясь выхожу из уборной.
В вагоне нет никого. Рабочий и франт в розовой косоворотке, видно, слезли на Лахте или в Ольгино. Я медленно иду к своему окошку.
И вдруг я останавливаюсь и тупо гляжу перед собой. Чемодана, там, где я его оставил, нет. Должно быть, я ошибся окном. Я прыгаю к следующему окошку. Чемодана нет. Я прыгаю назад, вперед, я пробегаю вагон в обе стороны, заглядываю под скамейки, но чемодана нигде нет.
Да, разве можно тут сомневаться? Конечно, пока я был в уборной, чемодан украли. Это можно было предвидеть!
Я сижу на скамейке с вытаращенными глазами, и мне почему‑то вспоминается, как у Сакердона Михайловича с треском отскакивала эмаль от раскаленной кастрюльки.
— Что же получилось? — спрашиваю я сам себя. — Ну кто теперь поверит, что я не убивал старухи? Меня сегодня же схватят, тут же или в городе на вокзале, как того гражданина, который шел, опустив голову.
Я выхожу на площадку вагона. Поезд подходит к Лисьему Носу. Мелькают белые столбики, ограждающие дорогу. Поезд останавливается. Ступеньки моего вагона не доходят до земли. Я соскакиваю и иду к станционному павильону. До поезда, идущего в город, еще полчаса.
Я иду в лесок. Вот кустики можжевельника. За ними меня никто не увидит. Я направляюсь туда.
По земле ползет большая зеленая гусеница. Я опускаюсь на колени и трогаю ее пальцем. Она сильно и жилисто складывается несколько раз в одну и в другую сторону.
Я оглядываюсь. Никто меня не видит. Легкий трепет бежит по моей спине. Я низко склоняю голову и негромко говорю:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась.
Был дом, наполненный старухами. Старухи целый день шатались по дому и били мух бумажными фунтиками. Всех старух в этом доме было тридцать шесть. Самая бойкая старуха по фамилии Юфлева командовала другими старухами. Непослушных старух она щипала за плечи или подставляла им подножку, и они падали и разбивали свои рожи. Старуха Звякина, наказанная Юфлевой, упала так неудачно, что сломала свои обе челюсти. Пришлось вызвать доктора. Тот пришел, надел халат и, осмотрев Звякину, сказал, что она слишком стара, чтобы можно было рассчитывать на исправление ее челюстей. Затем доктор попросил дать ему молоток, стамеску, клещи и веревку. Старухи долго носились по дому, и не зная, как выглядят клещи и стамеска, приносили доктору всё, что казалось им похожим на инструменты. Доктор долго ругался, но наконец, получив все требуемые предметы, попросил всех удалиться. Старухи, сгорая от любопытства, удалились с большим неудовольствием. Когда старухи с бранью и ропотом высыпали из комнаты, доктор запер за ними дверь и подошел к Звякиной. "Ну — с", — сказал доктор и, схватив Звякину, крепко связал ее веревкой. Потом доктор, не обращая внимания на громкие крики и вой Звякиной, приставил к ее челюсти стамеску и сильно ударил по стамеске молотком. Звякина завыла хриплым басом. Раздробив стамеской челюсти Звякиной, доктор схватил клещи и, зацепив ими звякинские челюсти, вырвал их. Звякина выла, кричала и хрипела, обливаясь кровью. А доктор бросил клещи и вырванные звякинские челюсти на пол, снял халат, вытер об него свои руки и, подойдя к двери, открыл их. Старухи с визгом ввалились в комнату и выпученными глазами уставились кто на Звякину, а кто на окровавленные куски, валявшиеся на полу. Доктор протолкался между старухами и ушел. Старухи кинулись к Звякиной. Звякина затихла и, видно, начала умирать. Юфлева стояла тут же, смотрела на Звякину и грызла семячки. Старуха Бяшечкина сказала: "Вот, Юфлева, когда ни будь и мы с тобой усопнем". Юфлева легнула Бяшечкину, но та во время успела отскочить в сторону.
— Пойдемте же, старухи! — сказала Бяшечкина. — Чего нам тут делать? Пусть Юфлева со Звякиной возится, а мы пойдемте мух бить.
И старухи двинулись из комнаты.
Юфлева, продолжая лузгать семячки, стояла посередине комнаты и смотрела на Звякину. Звякина затихла и лежала неподвижно. Может быть, она умерла.
Однако на этом автор заканчивает повествование, так как не может отискать своей чернильницы.
Мышину сказали: — "Эй, Мышин, вставай!"
Мышин сказал: "Не встану", — и продолжал лежать на полу.
Тогда к Мышину подошел Калугин и сказал: "Если ты, Мышин, не встанешь, я тебя заставлю встать". "Нет", — сказал Мышин, продолжая лежать на полу.
К Мышину подошла Селизнёва и сказала: "Вы, Мышин, вечно валяетесь на полу в корридоре и мешаете нам ходить взад и вперед".
"Мешал и буду мешать", — сказал Мышин.
— Ну, знаете, — сказал Коршунов, но его перебил Калугин и сказал:
— Да чего тут долго разговаривать! Звоните в милицию. Позвонили в милицию и вызвали милиционера. Через пол часа пришёл милиционер с дворником.
— Чего у вас тут? — спросил милиционер.
— Полюбуйтесь, — сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:
— Вот. Этот гражданин все время лежит тут на полу и мешает нам ходить по корридору. Мы его и так и этак… Но тут Кулыгина перебила Селизнёва и сказала:
— Мы его просили уйти, а он не уходит.
— Да, — сказал Коршунов. Милиционер подошел к Мышину.
— Вы, гражданин, зачем тут лежите? — спросил милиционер.
— Отдыхаю, — сказал Мышин.
— Здесь, гражданин, отдыхать не годится, — сказал милиционер. — Вы где, гражданин, живете?
— Тут, — сказал Мышин.
— Где ваша комната? — спросил милиционер.
— Он прописан в нашей квартире, а комнаты не имеет, — сказал Кулыгин.
— Обождите, гражданин, — сказал милиционер, — я сейчас с ним говорю. Гражданин, где вы спите?
— Тут, — сказал Мышин.
— Позвольте, — сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:
— Он даже кровати не имеет и валяется прямо на голом полу.
— Они давно на него жалуются, — сказал дворник.
— Совершенно невозможно ходить по корридору, — сказала Селизнёва. — Я не могу вечно шагать через мужчину. А он нарочно ноги вытянет, да еще руки вытянет, да еще на спину ляжет и глядит. Я с работы усталая прихожу, мне отдых нужен.
— Присовокупляю, — сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:
— Он и ночью тут лежит. Об него в темноте все спотыкаются. Я через него одеяло свое разорвал. Селизнёва сказала:
— У него вечно из кармана какие то гвозди вываливаются. Невозможно по корридору босой ходить, того и гляди ногу напоришь.
— Они давеча хотели его керосином поджечь, — сказал дворник.
— Мы его керосином облили, — сказал Коршунов, но его перебил Кулыгин и сказал:
— Мы его только для страха керосином облили, а поджечь и не собирались.
— Да я бы и не позволила в своем присутствии живого человека сжечь, — сказала Селизнёва.
— А почему этот гражданин в корридоре лежит? — спросил вдруг милиционер.
— Здрасте пожалуйста! — сказал Коршунов, но<Кулыгин>его перебил и сказал:
— А потому, что у него нет другой жилплощади: вот в этой комнате я живу, в этой — вон они, в этой — вот он, а уж Мышин тут в корридоре живет.
— Это не годится, — сказал милиционер. — Надо, чтобы все на своей жилплощади лежали.
— А у него нет другой жилплощади, как в корридоре, — сказал Кулыгин.
— Вот именно, — сказал Коршунов.
— Вот он вечно тут и лежит, — сказала Селизнёва.
— Это не годится, — сказал милиционер и ушел вместе с дворником.
Коршунов подскочил к Мышину.
— Что? — закричал он. — Как вам это по вкусу пришлось?
— Подождите, — сказал Кулыгин. И, подойдя к Мышину, сказал:
— Слышал, чего говорил милиционер? Вставай с полу!
— Не встану, — сказал Мышин, продолжая лежать на полу.
— Он теперь нарочно и дальше будет вечно тут лежать, — сказала Селизнёва.
— Определенно, — сказал с раздражением Кулыгин. И Коршунов сказал:
— Я в этом не сомневаюсь. Parfaitement!
Пушков сказал:
— Женщина, это станок любви, — и тут же получил по морде.
— За что? — спросил Пушков, но, не получив ответа на свой вопрос, продолжал:
— Я думаю так: к женщине надо подкатываться с низу. Женщины это любят, и только делают вид, что они этого не любят.
Тут Пушкова опять стукнули по морде.
— Да что же это такое, товарищи! Я тогда и говорить не буду, — сказал Пушков, но, подождав с четверть минуты, продолжал:
— Женщина устроена так, что она вся мягкая и влажная.
Тут Пушкова опять стукнули по морде. Пушков попробывал сделать вид, что он этого не заметил и продолжал:
— Если женщину понюхать…
Но тут Пушкова так сильно трахнули по морде, что он схватился за щёку и сказал:
— Товарищи, в таких условиях совершенно не возможно провести лекцию. Если это будет ещё повторяться, я замолчу.
Пушков подождал четверть минуты и продолжал:
— На чём мы остановились? Ах да! Так вот: Женщина любит смотреть на себя. Она садится перед зеркалом совершенно голая…
На этом слове Пушков опять получил по морде.
— Голая, — повторил Пушков.
— Трах! — отвесили ему по морде.
— Голая! — крикнул Пушков.
— Трах! — получил он по морде.
— Голая! Женщина голая! Голая баба! — кричал Пушков.
— Трах! Трах! Трах! — получал Пушков по морде.
— Голая баба с ковшом в руках! — кричал Пушков.
— Трах! Трах! — сыпались на Пушкова удары.
— Бабий хвост! — кричал Пушков, увёртываясь от ударов. — Голая монашка!
Но тут Пушкова ударили с такой силой, что он потерял сознание и, как подкошенный, рухнул на пол.
Знаменитый чтец Антон Исакович Ш., то самое историческое лицо, которое выступало в сентябре месяце 1940 года в Литейном Лектории, любило перед своими концертами полежать часок — другой и отдохнуть. Ляжет оно, бывало, на кушет и скажет: "Буду спать", а само не спит. После концертов оно любило поужинать. Вот оно придёт домой, рассядится за столом и говорит своей жене: "А ну, голубушка, состряпай ка мне что ни будь из лапши". И пока жена его стряпает, оно сидит за столом и книгу читает. Жена его хорошенькая, в кружевном передничке, с сумочкой в руках, а в сумочке носовой платочек и ватрушечный медальончик лежат, жена его бегает по комнате, каблучками стучит как бабочка, а оно скромно за столом сидит, ужина дожидается. Всё так складно и прилично. Жена ему что ни будь приятное скажет, а оно головой кивает. А жена порх к буфетику и уже рюмочками там звенит. "Налей ка, душенька, мне рюмочку", — говорит оно. "Смотри, голубчик, не спейся", — говорит ему жена. "Авось, пупочка, не сопьюсь", — говорит оно, опрокидывая рюмочку в рот. А жена грозит ему пальчиком, а сама боком через двери на кухню бежит. Вот в таких приятных тонах весь ужин проходит, а потом они спать закладываются. Ночью, если им мухи не мешают, они спят спокойно, потому что уж очень они люди хорошие!
Пронин сказал:
— У вас очень красивые чулки.
Ирина Мазер сказала:
— Вам нравятся мои чулки?
Пронин сказал:
— О, да. Очень. — И схватился за них рукой.
Ирина сказала:
— А почему вам нравятся мои чулки?
Пронин сказал:
— Они очень гладкие.
Ирина подняла свою юбку и сказала:
— А видите, какие они высокие?
Пронин сказал:
— Ой, да, да.
Ирина сказала:
— Но вот тут они уже кончаются. Тут уже идет голая нога.
— Ой, какая нога! — сказал Пронин.
— У меня очень толстые ноги, — сказала Ирина. — А в бедрах я очень широкая.
— Покажите, — сказал Пронин.
— Нельзя, — сказала Ирина, — я без панталон.
Пронин опустился перед ней на колени. Ирина сказала:
— Зачем вы встали на колени?
Пронин поцеловал ее ногу чуть повыше чулка и сказал:
— Вот зачем.
Ирина сказала:
— Зачем вы поднимаете мою юбку еще выше? Я же вам сказала, что я без панталон.
Но Пронин все‑таки поднял ее юбку и сказал:
— Ничего, ничего.
— То есть как же это так, ничего? — сказала Ирина.
Но тут в двери кто‑то постучал. Ирина быстро одернула свою юбку, а Пронин встал с пола и подошел к окну.
— Кто там? — спросила Ирина через двери.
— Откройте дверь, — сказал резкий голос.
Ирина открыла дверь, и в комнату вошел человек в чорном польто и в высоких сапогах. За ним вошли двое военных, низших чинов, с винтовками в руках, и за ними вошел дворник. Низшие чины встали около двери, а человек в чорном польто подошел к Ирине Мазер и сказал:
— Ваша фамилия?
— Мазер, — сказала Ирина.
— Ваша фамилия? — спросил человек в чорном польто, обращаясь к Пронину. Пронин сказал:
— Моя фамилия Пронин.
— У вас оружие есть? — спросил человек в чорном польто.
— Нет, — сказал Пронин.
— Сядьте сюда, — сказал человек в чорном польто, указывая Пронину на стул. Пронин сел.
— А вы, — сказал человек в чорном польто, обращаясь к Ирине, — наденьте ваше польто. Вам придется с нами проехать.
— Зачем? — спросила Ирина. Человек в чорном польто не ответил.
— Мне нужно переодеться, — сказала Ирина.
— Нет, — сказан человек в черном польто.
— Но мне нужно еще кое что на себя надеть. — сказала Ирина.
— Нет, — сказал человек в чорном польто. Ирина молча надела свою шубку.
— Прощайте, — сказала она Пронину.
— Разговоры запрещены, — сказал человек в чорном польто.
— А мне тоже ехать с вами? — спросил Пронин.
— Да, — сказал человек в чорном польто. — Одевайтесь. Пронин встал, снял с вешалки свое польто и шляпу, оделся и сказал:
— Ну, я готов.
— Идемте, — сказал человек в чорном польто. Низшие чины и дворник застучали подметками. Все вышли в корридор.
Человек в чорном польто запер дверь Ирининой комнаты и запечатал ее двумя бурыми печатями.
— Даешь на улицу, — сказал он. И все вышли из квартиры, громко хлопнув наружной дверью.
Перечин сел на кнопку, и с этого момента его жизнь резко переменилась. Из задумчивого, тихого человека Перечин стал форменным негодяем. Он отпустил себе усы и в дальнейшем подстригал их чрезвычайно не аккуратно, таким образом, один его ус был всегда длиннее другого. Да и росли у него усы как‑то косо. Смотреть на Перечина стало невозможно. К тому же он еще отвратительно подмигивал глазом и дергал щекой. Некоторое время Перечин ограничивался мелкими подлостями: сплетничал, доносил, общитывал трамвайных кондукторов, платя им за проезд самой мелкой медной монетой и всякий раз не додавая двух, а то и трех копеек.
— Так, — сказал Ершешен, проснувшись утром несколько ранее обыкновенного.
— Так, — сказал он. — Где мои шашки? Ершешен вылез из кровати и подошёл к столу.
— Вот твои шашки! — сказал чей‑то голос.
— Кто со мной говорит? — крикнул Ершешев.
— Я, — сказал голос.
— Кто ты? — спросил Ершешев.
Как легко человеку запутаться в мелких предметах. Можно часами ходить от стола к шкапу и от шкапа к дивану и не находить выхода. Можно даже забыть, где находишься, и пускать стрелы в какой ни будь маленький шкапчик на стене. "Гей! шкап! — можно кричать ему. — Я тебя!" Или можно лечь на пол и рассматривать пыль. В этом тоже есть вдохновение. Лучше делать это по часам, сообразуясь со временем. Правдо, тут очень трудно определить сроки, ибо какие сроки у пыли?
Еще лучше смотреть в таз с водой. На воду смотреть всегда полезно и поучительно. Даже если там ничего не видно, а всё же хорошо. Мы смотрели на воду, ничего в ней не видели, и скоро нам стало скучно. Но мы утешали себя, что всё же сделали хорошее дело. Мы загибали наши пальцы и считали. А что считали, мы не знали, ибо разве есть какой либо счет в воде?
Два человека упали с крыши. Они оба упали с крыши пятиэтажного дома, новостройки. Кажется, школы. Они съехали по крыше в сидячем положении до самой кромки и тут начали падать. Их падение раньше всех заметила Ида Марковна. Она стояла у окна в противоположном доме и сморкалась в стакан. И вдруг она увидела, что кто‑то с крыши противоположного дома начинает падать. Вглядевшись, Ида Марковна увидела, что это начинают падать сразу целых двое. Совершенно растерявшись, Ида Марковна содрала с себя рубашку и начала этой рубашкой скорее протирать запотевшее оконное стекло, чтобы лучше разглядеть, кто там падает с крыши. Однако, сообразив, что, пожалуй, падающие могут, со своей стороны, увидеть ее голой и невесть что про неё подумать, Ида Марковна отскочила от окна и спряталась за плетёный треножник, на котором когда‑то стоял горшок с цветком. В это время падающих с крыши увидела другая особа, живущая в том же доме, что и Ида Марковна, но только двумя этажами ниже. Особу эту тоже звали Ида Марковна. Она как раз в это время сидела с ногами на подоконнике и пришивала к своей туфле пуговку. Взглянув в окно, она увидела падающих с крыши. Ида Марковна взвизгнула и, вскочив с подоконника, начала спешно открывать окно, чтобы лучше увидеть, как падающие с крыши ударятся об землю. Но окно не открывалось. Ида Марковна вспомнила, что она забила окно с низу гвоздём и кинулась к печке, в которой она хранила инструменты: четыре молотка, долото и клещи. Схватив клещи, Ида Марковна опять подбежала к окну и выдернула гвоздь. Теперь окно легко распахнулось. Ида Марковна высунулась из окна и увидела, как падающие с крыши со свистом подлетали к земле.
На улице собралась уже небольшая толпа. Уже раздавались свистки и к месту ожидаемого происшествия не спеша подходил маленького роста милиционер. Носатый дворник суетился, расталкивая людей и поясняя, что падающие с крыши могут вдарить собравшихся по головам. К этому времени уже обе Иды Марковны, одна в платье, а другая голая, высунувшись в окно, визжали и били ногами. И вот, наконец, расставив руки и выпучив глаза, падающие с крыши ударились об Землю.
Так и мы иногда, упадая с высот достигнутых, ударяемся об унылую клеть нашей будущности.
— Ишь ты! — сказал сторож, рассматривая муху. — Ведь если помазать ее столярным клеем, то ей, пожалуй, и конец придет. Вот ведь история! От простого клея!
— Эй ты, леший! — окрикнул сторожа молодой человек в желтых перчатках.
Сторож сразу же понял, что это обращаются к нему, но продолжал смотреть на муху.
— Не тебе, что ли, говорят? — крикнул опять молодой человек. — Скотина!
Сторож раздавил муху пальцем и, не поворачивая головы к молодому человеку, сказал:
— А ты чего, срамник, орешь‑то? Я и так слышу. Нечего орать‑то!
Молодой человек почистил перчатками свои брюки и деликатным голосом спросил:
— Скажите, дедушка, как тут пройти на небо?
Сторож посмотрел на молодого человека, прищурил один глаз, потом прищурил другой, потом почесал себе бородку, еще раз посмотрел на молодого человека и сказал:
— Ну, нечего тут задерживаться, проходите мимо.
— Извините, — сказал молодой человек, — ведь я по срочному делу. Там для меня уже и комната приготовлена.
— Ладно, — сказал сторож, — покажи билет.
— Билет не у меня; они говорили, что меня и так пропустят, — сказал молодой человек, заглядывая в лицо сторожу.
— Ишь ты! — сказал сторож.
— Так как же? — спросил молодой человек. — Пропустите?
— Ладно, ладно, — сказал сторож. — Идите.
— А как пройти‑то? Куда? — спросил молодой человек. — Ведь я и дороги‑то не знаю.
— Вам куда нужно? — спросил сторож, делая строгое лицо.
Молодой человек прикрыл рот ладонью и очень тихо сказал:
— На небо!
Сторож наклонился вперед, подвинул правую ногу, чтобы встать потверже, пристально посмотрел на молодого человека и сурово спросил:
— Ты чего? Ваньку валяешь?
Молодой человек улыбнулся, поднял руку в желтой перчатке, помахал ею над головой и вдруг исчез.
Сторож понюхал воздух. В воздухе пахло жжеными перьями.
— Ишь ты! — сказал сторож, распахнул куртку, почесал себе живот, плюнул в то место, где стоял молодой человек, и медленно пошел в свою сторожку.
Андрей Андреевич Мясов купил на рынке фитиль и понес его домой.
По дороге Андрей Андреевич потерял фитиль и зашел в магазин купить полтораста грамм полтавской колбасы. Потом Андрей Андреевич зашел в молокосоюз и купил бутылку кефира, потом выпил в ларьке маленькую кружечку хлебного кваса и встал в очередь за газетой. Очередь была довольно длинная, и Андрей Андреевич простоял в очереди не мение двадцати минут, но когда он подходил к газетчику, то газеты перед самым его носом кончились.
Андрей Андреевич потоптался на месте и пошел домой, но по дороге потерял кефир и завернул в булочную, купил французскую булку, но потерял полтавскую колбасу.
Тогда Андрей Андреевич пошел прямо домой, но по дороге упал, потерял французскую булку и сломал свои пенснэ.
Домой Андрей Андреевич пришел очень злой и сразу лег спать, но долго не мог заснуть, а когда заснул, то увидел сон: будто он потерял зубную щетку и чистит зубы каким‑то подсвечником.
№ 3
Макаров: Тут, в этой книге, написано о наших желаниях и об исполнении их. Прочти эту книгу, и ты поймешь, как суетны наши желания. Ты также поймешь, как легко исполнить желание другого и как трудно исполнить желание свое.
Петерсен: Ты что‑то заговорил больно торжественно. Так говорят вожди индейцев.
Макаров: Эта книга такова, что говорить о ней надо возвышенно. Даже думая о ней, я снимаю шапку.
Петерсен: А руки моешь, прежде чем коснуться этой книги?
Макаров: Да, и руки надо мыть.
Петерсен: Ты и ноги, на всякий случай, вымыл бы!
Макаров: Это неостроумно и грубо.
Петерсен: Да что же это за книга?
Макаров: Название этой книги таинственно…
Петерсен: Хи — хи — хи!
Макаров: Называется эта книга МАЛГИЛ.
(Петерсен исчезает).
Макаров: Господи! Что же это такое? Петерсен!
Голос Петерсена: Что случилось? Макаров! Где я?
Макаров: Где ты? Я тебя не вижу!
Голос Петерсена: А ты где? Я тоже тебя не вижу!.. Что это за шары?
Макаров: Что же делать? Петерсен, ты слышишь меня?
Голос Петерсена: Слышу! Но что такое случилось? И что это за шары?
Макаров: Ты можешь двигаться?
Голос Петерсена: Макаров! Ты видишь эти шары?
Макаров: Какие шары?
Голос Петерсена: Пустите!.. Пустите меня!.. Макаров!..
(Тихо. Макаров стоит в ужасе, потом хватает книгу и раскрывает ее).
Макаров (читает): "…Постепенно человек теряет свою форму и становится шаром. И, став шаром, человек утрачивает все свои желания".
Занавес
Петров садится на коня и говорит, обращаясь к толпе, речь, о том, что будет, если на месте, где находится общественный сад, будет построен американский небоскреб. Толпа слушает и, видимо, соглашается. Петров записывает что‑то у себя в записной книжечке. Из толпы выделяется человек среднего роста и спрашивает Петрова, что он записал у себя в записной книжечке. Петров отвечает, что это касается только его самого. Человек среднего роста наседает. Слово за слово, и начинается распря. Толпа принимает сторону человека среднего роста, и Петров, спасая свою жизнь, погоняет коня и скрывается за поворотом. Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову. Оторванная голова катится по мостовой и застревает в люке для водостока. Толпа, удовлетворив свои страсти, — расходится.
Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе во свояси.
Вот, собственно, и всё.
Товарищ Кошкин танцевал вокруг товарища Машкина.
Тов. Машкин следил глазами за тов. Кошкиным.
Тов. Кошкин оскорбительно махал руками и противно выворачивал ноги.
Тов. Машкин нахмурился.
Тов. Кошкин пошевелил животом и притопнул правой ногой.
Тов. Машкин вскрикнул и кинулся на тов. Кошкина.
Тов. Кошкин попробывал убежать, но спотыкнулся и был настигнут тов. Машкиным.
Тов. Машкин ударил кулаком по голове тов. Кошкина.
Тов. Кошкин вскрикнул и упал на четверинки.
Тов. Машкин двинул тов. Кошкина ногой под живот и еще раз ударил его кулаком по затылку. Тов. Кошкин растянулся на полу и умер. Машкин убил Кошкина.
Однажды Орлов объелся толченым горохом и умер. А Крылов, узнав об этом, тоже умер. А Спиридонов умер сам собой. А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам. А Михайлов перестал причесываться и заболел паршой. А Круглов нарисовал даму с кнутом в руках и сошел с ума. А Перехрестов получил телеграфом четыреста рублей и так заважничал, что его вытолкали со службы.
Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу.
Теперь я расскажу, как я родился, как я рос и как обнаружились, во мне первые — признаки гения. Я, родился дважды. Произошло это вот так:
Мой папа женился на моей маме в 1902 году, но меня мои родители произвели на свет только в конце 1905 года, потому что папа пожелал; чтобы его ребёнок родился обязательно на новый год. Папа рассчитывал, что зачатие должно произойти 1–го апреля и только в этот день подъехал к маме с предложением зачать ребенка.
Первый риз папа подъехал к моей маме 1–го апреля 1903 года. Мама давно ждала этого момента и страшно обрадовалась. Но папа, как видно, был в очень шутливом настроении и не удержался и сказал маме "с первым апрелем!"
Мама страшно обиделась и в этот день не подпустила папу к себе. Пришлось ждать до следующего года.
В 1904 году, 1–го апреля, папа начал опять подъезжать к маме с тем же предложением. Но мама, помня прошлогодний случай, сказала, что теперь она уже больше не желает оставаться в глупом положении, и опять не подпустила к себе папу. Сколько папа не бушевал, ничего не помогло.
И только год спустя удалось моему папе уломать мою маму и зачать меня.
И так моё зачатие произошло 1–го апреля 19<0>5 года.
Однако все папины рассчёты рухнули, потому что я оказался недоноском и родился на четыре месяца раньше срока.
Папа так разбушевался, что акушерка, принявшая меня, растерялась и начала запихивать меня обратно, откуда я только что вылез.
Присутствовавший при этом один наш знакомый студент Военно — медицинской Академии заявил, что запихивать меня обратно не удастся. Однако, несмотря на слова студента, меня всё же запихали, но, правда, как потом выяснилось, запихать‑то запихали, да второпях не туда.
Тут началась страшная суматоха. Родительница кричит: "Подавайте моего ребёнка!" А ей отвечают: "Ваш, говорят, ребёнок находится внутри вас". "Как! — кричит родительница. — Как ребёнок внутри меня, когда я его только что родила!" "Но, — говорят родительнице, — может быть вы ошибаетесь?" "Как! — кричит родительница — ошибаюсь! Разве я могу ошибаться! Я сама видела, что ребенок только что вот тут лежал на простыне!" "Это верно, — говорят родительнице, — но, может быть, он куда‑нибудь заполз". Одним словом, и сами не знают, что сказать родительнице.
А родительница шумит и требует своего ребёнка.
Пришлось звать опытного доктора. Опытный доктор осмотрел родительницу и руками развёл, однако всё же сообразил и дал родительнице хорошую порцию английской соли. Родительницу пронесло и таким образам я вторично вышел на свет.
Тут опять папа разбушевался, дескать, это, мол, ещё нельзя назвать рождением, что это, мол, ещё не человек, а скорее наполовину зародыш и что его следует либо опять обратно запихать, либо посадить в инкубатор.
И вот посадили меня в инкубатор.
В инкубаторе я просидел четыре месяца. Помню только, что инкубатор был стеклянный, прозрачный и с градусником. Я сидел внутри инкубатора на вате. Больше я ничего не помню.
Через четыре месяца меня вынули из инкубатора. Это сделали как раз 1–го января 1906 года. Таким образом, я как бы родился в третий раз. Днём моего, рождения стали считать именно 1–ое января.
СЪЕЗЖАЮТСЯ ГОСТИ
Ч е т в е р т ы й г о с т ь. Каша подана.
Г о с т ь с о п а х а л о м. Кого поцеловать: хозяйку или хозяина?
Ч а с о т о ч н ы й г о с т ь. Ах батюшки! Я без рукавов!
Т а т ь я н а Н и к о л а е в н а. Кхэ, кхэ. Я сегодня утром наболтала муки в рот и чуть не подавилась.
Д я д я В о н ь. Ох, молодежь пошла!
Х о з я и н.
Идемте, гости, на порог
есть лепешки и творог.
Вот вам соль и вот вам гриб.
Вот вам гвозди. Я охрип.
Г о с т и. Не хотим еды, хотим танцы!
Х о з я й к а. Музыканты! Эть! Два! …три! (Музыканты с размаха прыгают в воду.)
Х о з я й к а. Эх, совсем не то вышло.
Ч а с о т о ч н ы й г о с т ь. Нам что ли выкупаться?
В о с е м ь г о с т е й х о р о м. Ну вот тоже в самом деле!
В о с е м ь д а м х о р о м. Ну вот тоже в самом деле!
К н я г и н я М а н ь к а — Д у н ь к а. Я, господа, вся в веснушках, а то была бы красавица… Честное слово!
Г о с т ь Ф е д о р. Гхе, гхе, с удовольствием.
С о л д а т в т р у с и к а х. Разрешите Вам, княгиня Манька — Дунька, поднести букет цветов.
Г о с т ь Ф е д о р. Или вот этот гребешок.
С о л д а т в т р у с и к а х. Или вот эту пылинку.
Г о с т и. Тише! Тише! Слушайте! Сейчас Дядя Вонь расскажет анекдот.
Д я д я В о н ь (встав на стул). Прочел я в одной французской книжке анекдот. Рассказать?
Г о с т и. Да — да!
Т а т ь я н а Н и к о л а е в н а. Безусловно!
Д я д я В о н ь. Одна маленькая девочка несла своей бедной матери пирожок с капустой и с лучком. Пирожок был испечен на чистом сливочном маслице и посыпан тминцом.
Г о с т и. Ох — хо — хо — хо — хо! Уморил!
Д я д я В о н ь. Послушайте, это еще не все, еще дальше есть! Подходит к девочке добрый господин и дает золотую монету и говорит: вот тебе, девочка, золотая монета, отнеси ее твоей бедной матери.
Г о с т и. Ха — ха — ха! Ловко он ее!
Д я д я В о н ь. А она, представьте, говорит: я прачка.
Но он почему‑то задержался, будто нарочно для того, чтобы подставить голову под кирпич, упавший с крыши. Господин даже снял шляпу, обнаружив свой лысый череп, и, таким образом, кирпич ударил господина прямо по голой голове, проломил черепную кость и застрял в мозгу.
Господин не упал. Нет, он только пошатнулся от страшного удара, вынул из кармана платок, вытер им лицо, залепленное кровавыми мозгами и, повернувшись к толпе, которая мгновенно собралась вокруг этого господина, сказал:
— Не беспокойтесь, господа: у меня была уже прививка. Вы видите, — у меня в правом глазу торчит камушек. Это тоже был однажды случай. Я уже привык к этому. Теперь мне все трын — трава!
И с этими словами господин надел шляпу и ушел куда‑то в сторону, оставив смущенную толпу в недоумении.
"Один человек гнался за другим, тогда как тот, который убегал, в свою очередь гнался за третьим, который, не чувствуя за собой погони, просто шел быстрым шагом по мостовой".