Пётр Петрович проснулся довольно рано и, по принятому им после праздников обыкновению, посмотрел в зеркало.
Довольно странное лицо!
Гм… Где он видал это лицо?
Не то в Альказаре, не то в участке… Удивительно странное лицо, а между тем как будто несколько знакомое.
Где они встречались?
В Альказаре? Нет. В Альказар такое лицо не пустят.
Должно быть, в участке.
Пётр Петрович позвонил.
— Чёрт тебя знает, за чем ты смотришь! Что это висит?
— Зеркало-с.
— «Зеркало-с»! А ты протри глаза-то. Вместо зеркала палитру с ученического бала повесил. Пьяницы!
— Никак нет-с. Зеркало.
Гм… Должно быть, и действительно зеркало, если уверяет.
— А если зеркало, то, значит, грязное.
— Никак нет-с. Чистое.
— «Чистое». Пшёл вон!
— Письма тут-с.
— Положи и убирайся.
Пётр Петрович взял пиджак и протёр зеркало.
Неряхи!
Ну-ка, теперь взглянем.
То есть, шут его знает, как эти зеркала делают.
Ничего похожего!
Какое-то странное лицо, на котором красок хватило бы для целой большой батальной картины.
Красная, синяя, жёлтая… Престранное лицо. Импрессионистское лицо!
Ей Богу, словно импрессионист взял да смех нарисовал! Тьфу!
Пётр Петрович лёг, повернулся лицом к стене и начал думать.
Удивительные иногда бывают лица!
Букет какой-то на голове.
Он осторожно пощупал. Нет, голова, а не букет.
Престранно…
Пётр Петрович начал вспоминать.
Шут его знает, никак не припомнишь.
Надо позвонить.
— Чего прикажете?
— Чаю давай. Не знаешь? Этакое глупое животное.
— Да вы сами авчирашнего числа изволили сказать, что вы чаю больше не пьёте. Чтоб вас, значит, мятой по утрам поить…
— Мятой? Какой мятой?
— Потому, как вы говорили, что от вас очинно винный дух идёт, и господа, которые акцизные, к вам очинно за это пристают. Вы авчера даже под кроватью акцизных искали.
— Ты чего ж улыбаешься, негодяй? Ты как смеешь улыбаться? Искал, значит нужно было, если искал.
— Помилте, нешто я улыбаюсь? Мы никогда не согласны даже улыбаться…
— И не смей. Ничего смешного тут нет. Пошёл к чёрту! Чаю…
Пётр Петрович прошёлся по комнате.
Гм… Акцизного искал. Это престранно: под кроватью акцизного искать!
И мяту хотел пить.
Никогда, кажется, такого удивительного желания не являлось.
Хорошо бы спросить, какой сегодня день.
Неловко только как-то.
Пётр Петрович покосился на вошедшего с чаем лакея.
— Куда идёшь? Стой.
— Чего ж стоять? Чай подал. Комнаты убирать надоть.
— А я тебе говорю: стой.
— Слушаю-с.
— Иван!..
— Что прикажете?
Нет, чёрт возьми, неловко.
— Ничего не прикажу!
Пётр Петрович прошёлся по комнате.
— Чего ж ты молчишь, Иван?
— Мы Иван.
— Чего ж ты молчишь ? Тебя спрашивают, а ты молчишь.
— Да вы ничего…
— Мало ли что ничего! Так бы понимать должен. Не первый год служишь. Ты много пил на масленице?
— Никак нет-с.
— Ну, что ты врёшь. По лицу не видно, что пьёшь? Сразу видно. Безобразие! Пьют до того, что забывают, какой нынче день. Наррродец!
— Никак нет-с.
— «Никак нет-с». Ну, скажи-ка, скажи, какой нынче день?
— Да чего же я буду говорить, ежели знаю?
— А я тебе говорю, скажи.
— А мне и говорить нечего. Знаю.
— А знаешь, — скажи.
— А мне и говорить нечего. Вы и без меня знаете.
— Да что ж это, секрет, что ли? Что и сказать нельзя!
— Никаких секретов. А только не к чему-с.
— Ну, а если я тебя спрашиваю, что у тебя язык отсохнет сказать?
— Да не к чему-с.
— Иван!!! Я тебя как хозяин спрашиваю, какой сегодня день ? Изволь отвечать, — или расчёт. Понял?
— Понял-с.
— Стань прямее. Не смей облокачиваться. Отвечай сейчас же. Какой нынче день?
— Понедельник.
— Экая грубая скотина! Гм… понедельник… Слава Богу, что хоть дни-то помните. Пьют до забвенья. Пьяницы. Пшёл!
Пётр Петрович выпил стакан чаю и прошёлся.
Этакий грубый народ — эта прислуга.
Не может хозяину самой простой вещи сказать.
— Иван!
— Что прикажете?
— Кто звонил?
— Ещё писем принесли.
— Положи. Пшёл.
Что это они расписались сегодня. Ну-ка, посмотреть, кто пишет.
Почерк знакомый. Дядя. А ну-ка, что?
«Презренный племянник!»
Что такое?
«Презренный племянник! С отвращением берусь за перо, чтоб написать тебе эти строки. Ты, конечно, понимаешь и без них, что после того, что было, ноги твоей не должно быть у нас в доме».
Пётр Петрович даже глаза протёр:
— Что он? Пьян, что ли, старый хрен?!
«Не должно быть в доме. Я рад, что хоть поздно, но узнал, какого негодяя имеет в твоём лице наша старая, почтенная фамилия. Явиться к дяде в дом в прощёное воскресенье, Бог знает в каком виде, и начать требовать от тётки, чтоб она кланялась тебе в ноги и просила прощение! Угрожать иначе разбить все окна! Когда же тётка, по глупости своей и по смиренью, исполнила твоё желание, боясь скандала, поклонилась тебе в ноги, — ударить её ладонью по спине. В особенности, когда ты знаешь, что у неё болят почки. Как ты смел говорить ей, что её болезнь называется „почками в мадере“. Уверять родную тётку, что она пьяна! И как уверять! Звать прислугу и кричать, что ты должен теперь совершить и пойти под суд, потому что ты потомок алкоголиков, и твоя тётка пьёт всю масленицу. Лишаю тебя звания моего племянника и тех трёхсот рублей, которые тебе выдавал ежемесячно. Кстати же ты уверял, что в них не нуждаешься, потому что выиграл двести тысяч…»
— Д-да! Вот оно что!
Пётр Петрович почесал затылок.
«Двести тысяч. Желаю тебе напиться на них до белой горячки, жаль, что меня не было вчера дома, чтоб сказать тебе всё это лично. А впрочем, заочно посылаю тебе своё дядинское проклятие. Тётка тебя проклинает. Дочь моя, а твоя бывшая двоюродная сестра, тебя проклинает. Твой бывший дядя, а теперь зложелатель, Ефим Приватов».
Пётр Петрович вздохнул и взял другое письмо с знакомым почерком.
«Милостивый государь, Пётр Петрович! Ваши странные поступки заставляют меня отказать вам от дома и отказаться от хлопот относительно того места, о котором вы меня просили. Сейчас же еду сказать, что я вас больше не рекомендую. Согласитесь, что я прав. Нельзя же взять детей из порядочного дома, будто бы желая показать им что-то интересное, а вместо того привести их на Куликово поле и начать спрашивать: „видите ли вы белых слонов? Вон они гуляют“. Я решительно не понимаю, откуда вы взяли, будто мои дети пьяны, и зачем вы их в этом уверяли. Что за странное предположение! Допустим, кроме того, что вы действительно считаете меня, как вы выразились детям, дураком. Но если уж вам непременно нужно об этом говорить, то вы могли сказать лично мне. Зачем же было говорить детям? Что за странная фантазия гоняться за детьми по Куликову полю с намерением их высечь? Вы мотивировали это тем, что хотите их наказать за пьянство. Но, повторяю вам, милостивый государь, мои дети такими пороками, слава Богу, не страдают. Что же касается до вашего милого обещания непременно, как вы изволили выразиться, „выпороть“ их в следующий раз, при первой же встрече, то считаю своим долгом вас предуведомить, что на этот счёт мною приняты соответственные меры. С детьми отныне ходит весьма надёжного сложения кучер, которому уже сообщено, чтобы он при первом же вашем появлении отправил вас в участок. Примите, милостивый государь, моё уверение в совершенном моем изумлении пред вашими поступками. Семён Троглодитов».
Пётр Петрович покачал головой и принялся за третье письмо с знакомым почерком.
«Милостивый государь! Надеюсь, что вы уже больше не считаете себя женихом моей дочери. Моя Варенька никогда не выйдет замуж за человека, который мажет зернистой икрой её мамашу. Да-с! Ваши поступки более, чем странны. Если вам не нравились наши блины, вы могли их не есть. Вас никто не заставлял. А мазать икрой голову хозяйке дома, это чёрт знает что, милостивый государь. Зачем вы плюнули в сметану? Ваше поведение не доказывает в вас благовоспитанного человека. Мне и раньше не нравились ваши шутки и ваш способ развлекать дам. Спросите у любого благовоспитанного человека, и он вам скажет, что это в высшей степени странно: стать в дамском обществе на четвереньки, начать лаять и кидаться на собаку. Я не говорю уже о разбитой во время этой возни любимой жениной китайской вазе. Но вы откусили бедному „Милорду“ половину уха, загнавши его под диван. Несчастная собака теперь отправлена в ветеринарную лечебницу. Это вовсе не так весело, как вы думаете. Но я смотрел на ваши штуки сквозь пальцы, думая: „Жених! Оригинальничает“. Начать, однако, за обедом выбрасывать в форточку жареную рыбу — это уж не оригинальность, это чёрт знает что, милостивый государь. Я рад одному, что узнал ваши истинные намерения до вашей свадьбы с моей дочерью. Очень благодарен вам за то, что вы любезно разъяснили нам и нашим гостям, что берёте, как вы выразились, „эту перезрелую дуру“ исключительно из-за приданого. Очень вам благодарен. Не понимаю только, зачем вам понадобилось сообщать при этом, сколько у вас незаконных детей. Кому это интересно? И это вы осмелились называть „тостом за невесту“. Я затрудняюсь приискать вам приличное название, милостивый государь. И при всём этом вы смели говорить, что ваша невеста, а моя дочь, пьяна! Вы нахал, милостивый государь! А горничная, которую вы при всех обнимали и уверяли, что её любите, мною сегодня же рассчитана. Можете с ней целоваться: Искренно презирающий вас, Иван Ферефелкин».
Пётр Петрович принялся отыскивать письма с незнакомыми почерками.
«Милостивый государь, г. Кочерыжкин! Ваше поведение в благородном цветочном магазине недостойно благородного и воспитанного человека и хорошего покупателя, каким мы вас считали до сих пор. Прийти в магазин и, пользуясь тем, что там одни беззащитные барышни-продавщицы, сесть в корзину цветов. Разве это возможно? Из-за этого нам была неприятность, потому что корзина была приготовлена для поднесения примадонне. А вы сели. Разве можно садиться в чужую корзину цветов? Заказывайте свою, в неё и садитесь. Что же касается до вашего требования, чтоб вас поднесли в корзине вместе с цветами примадонне, то мои барышни сказали вам совершенную правду, что театральная комиссия этого не позволяет. Театральная комиссия, действительно, этого не позволяет. Я спрашивала. Напрасно вы обижали барышень, говоря, что они пьяны. Наконец, опять-таки корзина была чужая. Закажите свою и подноситесь. А чужие цветы благородные люди не мнут. Засим прошу вас уплатить за шесть букетов, которые вы заказали для разных дам, но считаю вам нужным сказать, что ни одна из сих дам букетов не приняла, потому что, оказывается, они с вами незнакомы. Но только это, конечно, нам всё равно. А посему благоволите заплатить за испорченную корзину 60 рублей и за 6 букетов по 20 рублей — 120 рублей, а всего…»
Пётр Петрович не стал дочитывать и взялся за другое.
«Дружище Петька! Целую твою глупую морду и спешу порадовать тебя: переезжаю к тебе завтра, Спасибо, дружище, сразу видно, что ты истинный меценат и покровитель изящных искусств. Позвать актёра гостить на целый пост! Актёр, брат, это ценит! У актёра — душа! А что насчёт фрака, про который ты говорил, что он у тебя есть, то я его завтра же как приеду, так и заложу. Ты не беспокойся. Я, брат, на эти дела мастер! Деньги пропьём, где хочешь. Это уж на твоё усмотрение. Вообще пересмотрим весь твой гардероб. Что лишнее, всё заложим. Тебе оставим одну пару да для меня одну оставим. А то моя поизносилась. Неловко будет к твоим знакомым ходить. Ещё денег взаймы давать не будут! Так и будем жить, как два брата. Спасибо, дружище, ещё раз. Признаться, без тебя было бы швах. После гастролей в Крыжополе не знал, что в Одессе и делать. Город негостеприимный, в ресторанах в долг не дают и в гостиницы не пускают, хотя это с их стороны и очень глупо: всегда будут пустые стоять, если никого пускать не будут. Думал уж было в Москву идти, да вдруг ты. Благородный человек и, кажется, в тебе драматический огонёк есть. Я тобой займусь и из тебя человека сделаю. Подожди лето, я тебя к Сергееву, на Большой фонтан, играть определю. Слава, брат, — высшее назначение почувствуешь. А что ты говорил, что я пьян, то это верно. Пьян и горжусь. До скорого свидания. Твой друг, брат и благодетель артист Россиевский-Сальвининчук».
Пётр Петрович взялся за следующее письмо.
«Наречённый зять мой и благороднейший из смертных! С неизъяснимым чувством прижимаю тебя к своей отеческой груди и уведомляю, что мы все, всем семейством, завтра же переезжаем к тебе. Благородный, ты не будешь один. Мы сумели оценить и понять тебя. Попав по ошибке в чужую квартиру, предложить, ни слова не говоря, руку и сердце престарелой, болезненной девице, обременённой семью незаконными детьми, — в наш меркантильный век не всякий на это способен. Если бы не твоя расписка, в которой ты обещаешься жениться на моей дочери, я бы сам не поверил твоему благородству, несмотря на то, что ты стоял передо мной на коленях и просил моего благословения. Небо да благословит тебя. Семь малюток благословляют тебя от глубины своих незаконных сердец. Ты будешь им отец, а я — тебе. А какою женой тебе будет моя дочь, как раз тебе под стать. Как она поёт! Ты это тогда верно заметил, когда делал предложение, что мы все выпивши. Это, брат, у нас фамильное. Меня за это и со службы выжили. До скорого свидания. Мы все тебе кланяемся, кроме моей жены, а твоей будущей тёщи: она кланяться не может, потому что сильно выпивши. Какая женщина! Ты её полюбишь как мать. Засим остаюсь наречённый тесть твой, отечески любящий тебя, отставной четырнадцатого класса чиновник Акакий Елпидифоров».
С Петра Петровича катился холодный пот.
Он вскрыл форменный конверт с печатью какого-то трезвого общества.
«Милостивый государь! Ваше, хотя и очень позднее, появление у меня и выраженное вами желание сделаться членом нашего трезвого общества доставили мне большое удовольствие. Я охотно предложу вас в члены нашего общества и уверен, что вы будете избраны, тем более, что ваша манера разговаривать и выражения, которые вы при сём употребляете, как нельзя более подходят к дебатам нашего общества. В виду сего я сегодня в 12 часов буду иметь честь быть у вас…»
Пётр Петрович посмотрел на часы.
Было без четверти двенадцать.
Он достал хороший шёлковый шнурок от портьеры, подставил стол, снял фонарь, прикрепил к крючку шнурок, сделал петлю, надел на шею и вытолкнул ногами стол.
Когда пробило двенадцать, он уже висел.