Почивалин Николай Михайлович Юность

Николай Михайлович ПОЧИВАЛИН

ЮНОСТЬ

Повесть

1

В вокзале сизый махорочный дым, толкотня, громкие голоса подвыпивших мобилизованных, В тихие всхлипывания женщин. Неторопливо проходят по залу молодой лейтенант и маленький коренастый солдат с красными повязками на рукавах шинелей - комендантский патруль.

Мы выходим на перрон. Он темный мрачный скрывший свои огни под глухой маскировкой. В лицо бьет ледяной ветер, перехватывает дыхание, мешает смотреть.

- Не поскользнись,- крепко сжимаю я Олину руку.

Разыскиваем вагон, останавливаемся.

Из вагона кто-то выходит - в сплошной темени ярко вспыхивает сноп света и тут же погасает опять. Темнота становится еще гуще, но я успеваю узнать тяжело спрыгнувшего с подножки человека в длинной шинели. Это редактор нашей армейской газеты. У него смешная фамилия - Пресс.

Узнает и он меня.

- Прохоров, - строго говорит он, - пора в вагон.

Через пять минут отправляемся.

А сам куда-то уходит.

Я беру Олины руки - они в мягких пуховых варежках Оля молчит. Обо всем уже переговорено, сейчас остаются последние, самые трудные минуты.

- Не забудешь?

- Глупыш, - негромко говорит она. Это ее любимое слово, и, смешно, мне очень нравится, когда она меня так называет.

Мы стоим почти вплотную друг к другу, молчим. Потом Оля закидывает мне на шею руки, крепко прижимается и целует долгим, долгим поцелуем. Она не отрывается даже тогда, когда рядом кто-то останавливается. Я забываю обо всем - о войне, о редакторе, о стоящем рядом вагоне, обнимаю Олю. Она тихонько вскрикивает, выскальзывает.

- Теперь все. До свидания, родной. - Не ожидая ответа, Оля пропадает в темноте.

Бросаюсь вслед, на кого-то налетаю.

- Спокойно, Прохоров, - раздается голос редактора. - Пора...

Он не договаривает: пронзительный гудок заглушает слова, состав дергается. Вслед за Прессом вскакиваю на подножку, и, повиснув на поручнях, пытаюсь увидеть Олкх Да где там! И вдруг широкая дверь вокзала распахивается, в золотом квадрате, словно в волшебном фонаре, возникает легкая неподвижная фигурка девушки в короткой дошке. Все это длится какое-то мгновение; вот неловко повернуто волшебное стекло - и снова ледяной гудящий мрак стремительно подступает к самым глазам.

"До свидания, мой город, до свидания, моя Оля, Оленька!.."

Редакция расположилась в мягком вагоне. Весь вечер мы носили сюда со склада сухари в огромных бумажных мешках, сахар, консервы. Сейчас коридор пуст, двери купе закрыты, и только по оживленным голосам можно судить, что мои новые товарищи не спят.

Расстегиваю черный дубленый полушубок, устало присаживаюсь на скамеечку у окна. Курю одну папиросу, вторую, третью. На душе та спокойная пустота, которая всегда приходит после нервного напряжения.

Из купе выходит сухощавый черноволосый юноша в военной форме, в новенькой, поскрипывающей портупее, но без знаков различия на малиновых петлицах. У него смоляная копна волос, смуглое лицо, заканчивающееся острым подбородком, крупный нос, удивительно красные полные губы. Это Евгений Гранович, поэт нашей газеты, Попыхивая трубкой, он подходит ко мне.

- Вы, значит, у нас будете работать?

В тоне поэта, стихов которого я ни разу не читал, чувствуется явная снисходительность.

- Да.

Раз за разом всхрапывает трубка, снова вопрос:

- Позвольте полюбопытствовать: кем?

- Литературным секретарем.

Черные густые брови Грановпча изумленно топорщатся.

- Что же, и мои материалы править будете?

- Как придется.

- Считаю долгом предупредить: терпеть не могу, когда меня правят!

Хочу сказать что-то резкое, но, как это часто со мной бывает, сразу не нахожусь.

Гранович уходит. Он плотно прикрывает за собой дверь, и через минуту в купе раздается дружный смех.

Среди мужских голосов выделяется грудной, девичий. Это корректор Чернякова. Прокатываются, конечно, по моему адресу, и черт с ними! Терпеть не может! Возможно, придется и терпеть, товарищ Гранович!

Признаться, я пока чувствую себя в новом коллективе скверно. В редакции всего второй день, никого еще толком не знаю, а то, что известно, основательно пугает. Два или три сотрудника кончили в этом году Литературный институт имени А. М. Горького. Этот институт закончил и ответственный секретарь Метников, рыжий, не очень разговорчивый человек, разгуливающий в коричневом кожаном пальто и белоснежных бурках. За два дня он удостоил меня одной-двумя фразами. Метников - мое непосредственное начальство. Несколько сотрудников, говорят, работали в "Красной звезде". Короче, я самый молодой среди них, за плечами у меня два года работы в скромной городской газете и куча стихов, которые, конечно, не посмею показать ни одному из этих богов от журналистики!

Сознание своей газетной молодости очень тревожит меня. Попал, кажется, не в свои сани. В дивизионную газету - еще бы ладно, а то сразу армейская! Но выбора не было.

С начала войны я прошел две медицинские комиссии - одну на общих основаниях, вторую - по собственному настоянию. Нестроевой! Близорукость закрывала все пути на фронт - туда, где, по моим понятиям, должен был находиться теперь всякий порядочный человек.

Поярков, редактор городской газеты, успокаивал: "Не леем на фронт, надо кому-то и в тылу работать". Ему, конечно, можно так говорить: он свое отвоевал еще в гражданскую, ногу потерял. Особенно обескураживало то, что в редакции единственным мужчиной, не считая, конечно, Пояркова, оставался я: все сотрудники ушли на фронт в первые же месяцы.

Несколько дней тому назад было передано сообщение о провале немецкого плана окружения и взятия Москвы.

Война, по моим представлениям, шла к концу, и отчаяние, что я не смогу принять участия в разгроме врага, достигло предела. Я пренебрежительно правил материалы новых сотрудниц, никогда не работавших в газете, фыркал и утихал только под умным насмешливым взглядом Пояркова.

И вдруг - новость, воскресившая мои надежды: в нашем городе началось формирование резервной армии. Маленький городок, с его узкими улочками и старыми ветлами, зашумел, захлопотал, стал вдруг тесным. Откуда-то с горы доносились глухие хлопки учебных стрельб, по выбитым мостовым носились тяжелые грузовики и проворные легковушки, вечерами по единственному в городе асфальтированному тротуару под руку с восторженными девчатами прогуливались подтянутые лейтенанты.

В один из декабрьских дней в кабинет Пояркова вошел невысокий грузный военный. На петлицах у него было по три "шпалы".

- Пресс. Редактор армейской газеты, - отрекомендовался он.

На следующий день мы потеснились: небольшую комнату корректоров заняла армейская редакция. Появился рыжий, щеголевато одетый Метников, зазвучал веселый грудной голос Черняковой. Еще через два дня корректорская не вмещала уже всех сотрудников новой газеты. За день до отъезда, попыхивая трубкой, по комнатам загулял Гранович.

Старший батальонный комиссар Пресс не возражал взять меня в редакцию, но поставил непременное условие:

направление военкомата.

Я побежал в горвоенкомат, где работал мой хороший знакомый, товарищ по комсомолу - Сергей Маринников.

Оказалось, что Маринников - большой чин. Дежурный долго допытывался, зачем мне нужен старший лейтенант, и только после ссылки на горком комсомола проводил по запруженному людьми коридору.

Хмурый рябоватый Маринников был очень занят. Опустив заранее продуманную вводную часть, я коротко изложил свою просьбу. Маринников поскреб затылок, решительно взял ручку.

Все еще не веря собственной удаче, я смотрел, как на чистом форменном бланке размашисто, от руки он писал:

"...военкомат направляет вам..."

- На!

Спустя два часа меня официально зачислили в состав армейской газеты, и вот я еду вместе со всеми в темную вимнюю ночь. Пункт назначения Западный фронт!

В коридоре тишина. Из купе доносится богатырский храп, не заглушаемый даже стуком колес, гудками. Вхожу Храпит розовощекий крепыш, начальник нашего издательства Гулевой. Тихо, беззвучно спит начальник отдела фронтовой жизни, немолодой, внешне невзрачный капитан Левашов. Крупное, непропорционально удлиненное лицо его и во сне дышит каким-то устоявшимся спокойствием внутренней силой. Замысловато высвистывает литсотрудник Миша Гуарий, вчерашний студент Московского университета, страстный историк. Нервные, тонко очерченные ноздри его смешно оттопыриваются. У него по-детски беспомощное лицо, такое выражение бывает у каждого близорукого, снявшего очки. Когда я вхожу, Гуарий на секунду открывает глаза и снова спит.

Пока более других мне симпатичен Левашов. Может быть, это потому, что я его знаю лучше остальных. Он появился у нас почти одновременно с Прессом, присаживался за мой стол. Работая, мы изредка перебрасывались словами. Сдержанный капитан мне сразу же понравился.

Не было у него и заносчивости, как у Грановича, перед своим младшим собратом. Левашов был кадровым военным, я с удивлением слышал вчера, как буднично и просто говорил он о войне.

Забираюсь на верхнюю полку. Тяжелая усталость наваливается на меня, раскачивает, и вот уже несется навстречу горячий, огненный вал. Он рассыпается на мелкие искры, гудит, и я понимаю, что это - Западный фронт...

2

Маленький районный городок, в котором мы расквартировываемся, живет шумной, на первый взгляд совсем не военной жизнью. По утрам над деревянными крышами одноэтажных домиков висят голубые столбики дымков погода стоит тихая, безветренная. На большой площади, занимающей едва ли не половину городка, гомонит базар. Набрасываемся на творог, сметану, кислое молоко - стоит это все по нынешним ценам очень дешево.

Метников завтракает, обедает и ужинает простоквашей, уверяя, что она способствует долголетию. Первый день ходим отяжелевшие, довольные. Благодать!

Но шумный базар - единственное, что осталось в городке от мирной жизни. Да и базар, если повнимательней приглядеться, далеко не тот: продают только женщины и продают только съедобное. Покупатели - исключительно наш брат, военный. Меньше шуток, больше настороженных, беспокойных лиц. Разойдется базар - городок пустеет. Многие жители уже эвакуировались фронт, говорят, очень близко. По вечерам - ни огонька, ни человека.

На углах - патрули. И невольно представляешь другую, мирную, зиму в таком городке: веселая толчея у ярко освещенного кинотеатра, беспрерывное хлопанье дверей магазинов, звуки вальса на лунных дорожках катка...

Вспомнишь вот так, и уже сам не веришь: полно, было ли это в самом деле?

Прошел слух, что за городом, прочно вмерзнув в лед реки, стоят две баржи с табаками звакуированной фабрики "Дюбек". Сообщали и подробности "начальство"

этих Табаков свирепое, интенданты пытались разжиться душистым "Дюбеком", но вернулись ни с чем. Но ведь мы не интенданты! Маленькое совещание курящих нашей редакции, за исключением Пресса, которого мы не информируем о затее, решает командировать на баржи шофера Лешу Зайцева. Этот рослый красивый парень отличается удивительным умением сходиться с людьми, причем в его манере нет ни отталкивающей развязности, ни такой же отвратной угодливости.

Леша является часа через три с большим свертком,

- Ну, как?

- Нормально.

Нетрудно представить наш восторг, когда мы обнаруживаем под газетами золотистые листья отборного табака.

- Не пахнет только, - сокрушается Леша. - Без "медка".

- Как же тебе удалось?

- Сразу. Начальник - москвич. Я тоже москвич. То да се, Чистые пруды вспомнили. Я и говорю: "Хлопцы в редакции в табачке нуждаются". Слова не сказал!

Неумело крошим прозрачные ломкие листья, мнем табак в ладонях, сворачиваем огромные папиросы. Леша ошибся: у полуфабриката тонкий, приятный запах.

На второй день наше безоблачное житье кончается.

Утром повеселевший Пресс сообщает:

- Товарищи, хватит отъедаться! Получена бумага, завтра-послезавтра прибывают машины. И самое главное:

на днях наша армия вступает в бой - с завтрашнего дня газета должна выходить ежедневно. За дело!

Здесь же, в одной из комнат пустоватого Дома колхозника, устраиваем "летучку" - короткое совещание всех сотрудников редакции. Составляем план номера, Левашов и Гуарий получают командировки в части. Грановичу поручается написать стихотворение "Бей врага!" - так называется наша газета.

- Через два часа сдам, - небрежно говорит Гранович.

Втроем - Пресс, ответственный секретарь Метников и я - идем в редакцию районной газеты. Первый номер придется выпускать там.

На улице солнечный, морозный день. На снег больно смотреть: затвердевшие сугробы играют мириадами голубовато-золотистых искр, буйное сияние снегов ослепляет, - Ишь, разгорелись, - добродушно ворчит Пресс.

Он идет слева, косится в мою сторону, - Знаете Прохоров, из вашего полушубка можно сделать великолепные телогрейки.

И, мысленно уже раскраивая бекешу, прикидывает!

- Три телогрейки получится. А две - верных.

Мне очень жаль черного полушубка с белой курчавой опушкой. В этом полушубке, перехваченном новой портупеей, без знаков различия я выгляжу явно начальственно.

Встречные солдаты и командиры козыряют мне не менее почтительно, чем трем "шпалам" Пресса. Ну, и конечно, в полушубке гораздо теплее, чем в шинели.

Дипломатично молчу, благо в разговор вмешивается Метников.

- А как с наборщиками?

Крупно шагая, Пресс укоризненно качает головой:

- Хозяин газеты, ответственный секретарь, а узнает новости последним! Гулевой принял двух девушек, метранпажа мобилизовал военкомат, - сегодня придут.

Метников по-мальчишески шмыгает носом.

Редакция расположена в небольшом доме, выбеленном снаружи известкой. Районная газета не выходит: нет бумаги, редактор неделю "выколачивает" ее в областном центре.

Вся редакция состоит из двух комнат: каоинета редактора и небольшой светлой прихожей с двумя рассохшимися письменными столами. На несколько дней это наш штаб.

В типографии плоская допотопная машина, несколько наборных касс. На окне сидят две девушки: одна - высокая, с нежным лицом и настороженными зеленоватыми глазами, другая - поменьше ростом, круглолицая, курносая, простодушная - вся на виду. При нашем появлении курносая вскакивает, ее подруга, спокойно подняв голову, продолжает сидеть. И одеты они по-разному: одна - в хорошем, по талии, шерстяном платье, вторая, простушка, - в потрепанной серой юбчонке, мешковатой кофточке.

- Здравствуйте, девушки!

Высокая сдержанно кивает, курносая начинает быстро сыпать "окающими" круглыми словами.

- А мы тут натопили, дожидаемся. Холодно ноне!..

Поочередно знакомимся. Молчаливую зовут Зиной, ее говорливую подругу Нюрой.

Пресс усаживается в кабинете писать передовую. Мы с Метниковым начинаем просматривать первые материалы, настраиваем приемник - нужно принять сводку Информбюро. Сегодня опять: в течение дня наши войска вели бои с противником на всех фронтах. И это - от Белого до Черного моря...

Разговор с Метниковым у меня не клеится, я очень рад, когда он дает править статью.

- Подсократите, - говорит секретарь. - Статья велика. Нужно сто двадцать строк.

Еще не читая, пересчитываю строки и вижу, что сокращать не надо. Ровно сто двадцать строк.

- Тут нечего сокращать.

- Статья велика, - раздраженно повторяет Метников. - Сократите.

Характер у моего начальника, видимо, крутоват. С любопытством поглядываю на секретаря. Без своего шикарного кожаного пальто он выглядит куда будничнее. Острые худые лопатки под гимнастеркой заметно выдались, гимнастерка велика, морщит. Когда Метников наклоняется и пишет, на лбу заметны большие ранние залысины:

белые, не тронутые загаром, треугольники кожи глубоко вдались в копну рыжих волос. Пальцы левой, свободной руки, длинные, обсыпанные веснушками, безостановочно приплясывают на черной клеенке стола.

Вычитав статью, отдаю Метникову. Интересно, понравится ли ему правка?

Секретарь читает, почесывает концом карандаша рыжую щетинку над губой он отпускает усы.

- Сдавайте в набор. Вычеркнутый текст восстановите: кажется, действительно мало...

- На сколько квадратов?

Худощавое, чисто выбритое лицо Метникова розовеет.

- Сами должны знать.

Квадрат - это полиграфическая единица измерения.

Газета у нас небольшого формата, в пять узких колонок.

На свой риск пишу на рукописи "3 кв.", иду в типографию.

Девчата уже надели рабочие халаты, начинают быстро, с видимым удовольствием набирать.

- Соскучились, - говорит Нюра. - Вторую неделю без дела.

Пользуясь вынужденным перерывом, пишу письмо Оле. На минуту задумываюсь: "О чем писать?" О том, как скучаю по ней, - писал вчера. Подвигов из нас никто еще не совершил, и после размышления пишу о баржах "Дюбека", о базарах с дешевым творогом, о первом номере газеты, который сейчас готовим.

Через час приходят Гранович и Чернякова. Гранович предупредительно пропускает в дверях девушку вперед, она лукаво смотрит на него. От мороза оба раскраснелись Гранович облизывает большие красные губы. Это у него привычка, которая еще больше усиливает мои антипатии Хотя что за вздор? Какое мне дело до его привычек и мало ли дурных привычек у меня? Например, разговаривая, щуриться.

- Товарищ Чернякова, читайте гранки.

Мой тон, видимо, удивляет девушку - я впервые говорю с ней.

- Меня зовут Маша.

- Машенька, - подсказывает Гранович.

- Можно и Машенькой, - соглашается девушка, - Меня всегда почему-то зовут Машенькой.

У нее милое круглое лицо, нежная, чуть смуглая кожа на самом переносье - маленькая оспинка. Глаза черные блестящие,- где-то в глубине их то и дело вспыхивают горячие крошечные звездочки. Это чисто внешние черты но есть во всем облике девушки что-то непередаваемое - мягкое и трогательное. Действительно Машенька!

Гранович расстегивает новенькую полевую сумкупланшет, достает сложенный вдвое лист.

- Толя, стихи, - говорит он Метникову.

Секретарь начинает читать стихи. Гранович становится сбоку, попыхивает трубкой. Ого, он, должно быть, ревнив к своему творчеству: едва Метников берется за карандаш, Гранович вынимает трубку изо рта, зорко смотрит. Несколько раз секретарь хмыкает, но красный карандаш так ни разу и не касается листа.

- Прочитайте и покажите редактору, - говорит мне Метников.

Мое мнение Грановича уже не интересует. Он снова пыхтит трубкой, со смехом рассказывает Метникову о каких-то общих знакомых: они однокурсники, вместе кончали Литературный институт.

Стихи мне нравятся. Четкие, лаконичные, с повторяющимся в конце каждой строфы энергичным рефреном:

"Бей врага!"

- Хорошие стихи.

Гранович живо оборачивается.

- Правда?

- Растаял! - насмешничает Метников. - Отправляйся работать. За тобой фельетон.

Через час-полтора редактор и секретарь уходят обедать. Мы с Черняковой остаемся читать гранки. Потом, когда все вернутся, пойдем мы.

За окном начинает синеть, в комнате становится сумрачно. Электричества нет. Чернякова зажигает керосиновую лампу, я подкладываю в печку сухие кирпичи кизяка, - и то и другое приготовила уборщица редакции, пожилая, часто вздыхающая женщина.

Машенька читает влажные после оттиска гранки, я подчитываю - молчаливо слежу по оригиналу, и, если слышу неверно набранное слово, говорю. Машенька выносит на чистые поля гранки длинные хвостатые поправки. Читает она небыстро, монотонно, и только когда очередь доходит до стихов Грановича, заметно оживляется,

- Все. - Машенька подписывает гранки, выходит.

Через минуту из-за перегородки, отделяющей редакцию от типографии, доносятся голоса, веселый смех. Девчата успели подружиться.

От нечего делать перелистываю прошлогоднюю подшивку районной газеты. Праздник молодости - о физкультурном параде в Москве, заметка "Старейшая учительница города", несколько фотоснимков с общей подписью "Они поедут на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку". Как все это теперь далеко!..

Задумавшись, я не замечаю, как возвращается Чернякова. Девушка сидит за столом, подперев голову руками, молча смотрит на желтый подрагивающий язычок пламени керосиновой лампы.

- Вас жена провожала? - неожиданно спрашивает Машенька.

- Что? Нет... приятельница.

Чувствуя, как нехорошо по отношению к Оле звучит эта "приятельница", поясняю:

- Девушка. Очень хороший друг.

Не меняя позы, глядя черными расширенными зрачками на колеблющийся огонек, Машенька вздыхает.

- А меня никто не провожал.

- Ну, как так? А мать, отец?

- Мамы у меня нет.

- А отец?

- Что, отец? - в раздумье переспрашивает девушка. - Отец в армии...

Она замолкает, некоторое время рассеянно смотрит на меня, потом доверчиво рассказывает:

- Отец очень хороший человек, но тоже не родной.

Ну да... ни отца, ни матери я не помню. Отца убили в двадцать третьем году басмачи, а мать умерла, когда мне было два года. Мать у меня была цыганка...

Теперь понятно, откуда у нее горячие черные глаза, часто меняющие выражение. Сейчас они ласковые, грустные; лицо дышит нежностью и легкой недоуменной обидой.

- А отец русский, - продолжает Машенька. - Мать не захотела отдать меня в табор - перед смертью кудато пристроила. А потом взяли меня на воспитание. До семнадцати лет даже не знала, что я чужая. - Девушка снова останавливает на мне внимательный оценивающий взгляд. - Вот вы сказали о девушке - друг. Мой приемный отец тоже звал свою жену другом, - мне и вспомнилось. А когда она умерла, похоронили мы ее, - ни одного черного волоса у отца не осталось. Поседел. Вы о нем, наверно, слышали - генерал Черняков...

Я не умею выразить словами свое участие, не знаю, что сказать Машеньке. Но она, кажется, этих слов и не ждет. Девушка поправляет пушистые, вьющиеся на лбу волосы, легко поднимается.

- Нагнала я на вас скуку? - в глазах снова вспыхивают и лукаво светятся крохотные звездочки. - Вижу, вижу! А вон и наши пришли.

Из коридора доносятся громкие голоса Пресса, Метникова, Грановича.

Поздней ночью с машины приносят первый экземпляр газеты. Редактор стоя просматривает остро пахнущие краской страницы, а мы, вытянув шеи, грудимся вокруг него, любуемся первенцем. Газета печатается вручную, шрифт старый, избитый, но для нас в эти минуты наша маленькая газета - самая лучшая на свете! Броско и внушительно выглядит заголовок: "Бей врага!" Над ним суровый, как приказ, гриф: "Смерть немецким оккупантам!" Стихи Грановича, сводка Информбюро, большая подборка "За нашу Родину" - письма солдат и офицеров.

- Давайте печатать! - говорит наконец Пресс.

Тяжелое колесо печатной машины крутим по очереди:

я, Метников, новый метранпаж Абрамов, Гранович и даже Пресс. Правда, редактор скоро выбывает из строя. Стараясь скрыть одышку, он шутливо ворчит:

- В конце концов я лицо начальствующее. Извольте крутить сами!

Ночью заметно потеплело, небо туманное, низкое.

Сугробы, вчера еще тугие, играющие нестерпимым для глаз блеском, сегодня серые, рыхлые. Наверное, будет снег. Погода изменила и облик городка. Под низким хмурым небом он кажется еще меньше, домики с палисадниками жмутся друг к другу, как нахохлившиеся воробушки. Я спешу в редакцию.

Нынче мы должны выпустить второй номер газеты.

Мне очень хочется написать что-нибудь, но не знаю о чем. Неужели так и буду сидеть на месте, править материалы и спокойно сдавать их в набор?

Где-то над головой плывет тяжелый прерывистый рокот. Я представляю, как молодой летчик летит сейчас громить фашистов, мельком смотрит на маленький городок и не знает, что человек в черном полушубке и роговых очках горячо желает ему в эту минуту ратных удач!..

А рокот все ближе. Откуда-то из серых белесых облаков, кажется, прямо на крыши, вываливается большой черный самолет. Странно, я не видел еще такой конструкции.

И вдруг отчетливо вижу на крыльях черные кресты, обведенные желтыми каемками. Фашист!

Самолет неторопливо, словно ястреб-стервятник, плывет над маленьким городом... Вот из-под его брюха одна за другой отрываются черные капли. Не успеваю понять, что это, как землю сотрясают тяжелые взрывы. Я стою в каком-то минутном оцепенении, чего-то жду. Самолет спокойно уходит. Только теперь, опомнившись, на окраине негромко хлопают зенитки.

Поспешно заворачиваю за угол и, потрясенный, останавливаюсь.

Вывороченный вместе с опорой телеграфный столб пригнул к земле тонкие провода. Рухнула и повисла на оголенных стропилах крыша большого деревянного дома.

В зияющем проломе стены, подпрыгивая и гудя, ревет красное, со смоляным смрадным дымом пламя. Забор смят и раздавлен. Люди в белых халатах выносят прямо из огня носилки с ранеными.

Так вот какая она, - война!

Бросаюсь к дому, но рослый плечистый старшина с подпаленными бровями строго останавливает.

- Подходить воспрещается, товарищ военный. Справятся без нас.

Одна за другой подъезжают санитарные машины.

Старшина трогает обгорелые брови, зло ругается:

- Вояки, в господа их!.. Госпиталь бомбят!

Фашистский летчик, оказывается, знал, куда бросал бомбы. Над деревянным зданием развевался большой, отлично видимый сверху белый флаг с красным крестом.

Сорванный воздушной волной, флаг этот, втоптанный в черный размятый снег, лежит невдалеке от нас.

Почему-то сильно болят руки. Подношу их к глазам и тут только замечаю, что кулаки сжаты. Затекшие побелевшие пальцы разгибаются с трудом, видно, как отхлынувшая кровь снова наполняет их. Ах, сволочи!..

Стиснув зубы, бегу в редакцию, торопливо и бессвязно рассказываю о том, что видел сейчас.

Пресс внимательно слушает, часто покачивает головой.

- Напишите об этом.

Не снимая полушубка, сажусь за стол, придвигаю стопку бумаги. Закрываю глаза, кусаю кончик ручки.

Хочется ругаться, кричать! Пишу одно предложение, другое и тут же зачеркиваю написанное. Не то, не то!..

Поздно вечером, когда газета почти готова, Пресса срочно вызывают в политотдел армии. Возвращается он через полчаса, прямо с порога кричит:

- Первую полосу переверстать!

- Почему?

- Полоса на машине!

Переведя дух, Пресс взволнованно говорит:

- На первую страницу - через всю полосу - крупно иабрать: войска Западного фронта взломали оборону противника, перешли в наступление. Вперед, за нашу Советскую Родину!..

Мы вскакиваем, громко кричим.

3

Третий час едем по взрытой, словно пропаханной каким-то диковинным гигантским плугом дороге. Здесь несколько часов назад прошли наши войска. Кругом - безмолвное великолепие зимних полей; кажется, что нет им ни конца ни края, сахарно-белым вблизи, бронзовеющим под лучами холодного солнца поодаль дымчато-синим, невидимо сливающимся с небом на самом горизонте.

Впереди идут два длинных голубых автобуса. Это наша походная типография. Первый автобус - "печатный цех". В нем наглухо закреплена новенькая "Пионерочка" - так ласково зовем мы печатную машину. Второй автобус - "наборный цех". Поднимешься на подножку, откроешь дверцу и увидишь, что по обеим сторонам, оставляя посредине узкий проход, стоят плотно привинченные к полу светлые дубовые "кассы" - высокие тумбочки с ящиками, разделенными на равные квадратики.

В этих квадратиках-ячейках лежат металлические литеры.

В автобусе едут Пресс, его новый заместитель - майор Кудрин, начальник издательства Гулевой и девушки. Метников, Гранович, вернувшийся из командировки Миша Гуарий и я едем на полуторке, не очень удобно пристроившись на рулонах бумаги. Чтобы не так дуло, поверх голов набросили брезентовый тент, им обычно покрывают бумагу.

Курить на ветру не хочется. Грызем серые пересушенные сухари.

- Земляка, значит, не видел? - спрашивает Метниг ков.

- Левашова? Нет, не видал. Он в другую дивизию уехал. Завидно: бой увидит. А я что?

От обиды Гуарий перестает грызть сухарь. Послали его в командировку одновременно с Левашовым, но задания были разные. Гуарий побывал в ближайшей дивизии, побеседовал с солдатами и офицерами и, согласно приказу, вернулся. А молчаливый капитан Левашов, за плечами которого был Халхин-Гол, остался в частях.

За эти два дня он передал через узел связи обстоятельную корреспонденцию о боевых успехах батальона Евстафьева. Этот батальон дрался за город Б. - первый освобожденный на нашем участке от фашистских оккупантов населенный пункт. В город Б. мы сейчас и едем.

Гранович что-то напевает, упорно смотрит вперед.

Все ясно: поэт ждет, не остановится ли ведущая машина.

Как только она остановится, он побежит к Машеньке Черняковой. Все эти дни Гранович не отходит от нее.

Если издали слышен веселый смех девушки, значит, там Гранович.

Надвигаю брезент по самую голову, пытаюсь вздремнуть. Мешает холод: только тепло соберется где-то на груди, как начинают зябнуть колени. Пошевелишься, укутаешь колени, а мороз нашел уже новую лазейку, дует в шею... Наконец "утепляться" надоедает, лежу не двигаясь. Бог с ним, с холодом. Буду думать о своей Оленьке, и мне станет теплее...

Что она сейчас делает? Сидит в заводском комитете комсомола или обходит цехи? Конечно, ей и в голову не придет, что я лежу сейчас на горбатых рулонах, прячусь от ветра под брезентом и думаю о ней.

Вчера получил от Оли коротенькую открытку. Мои письма до нее еще не дошли. "От тебя - ни слова. Хорошо, что знаю твой адрес. Каждое утро встречаю почтальона, а он только качает головой. Неужели ты так далеко? А может, не пишешь? Мне так не хватает тебя, словно потеряла что-то. Как вы доехали, опасно ли у вас?

Смотри, не рискуй напрасно. У нас новость: ушел в армию Катаев. Секретарем горкома сейчас Гошенин. Совсем не то. Пиши, очень жду".

И все.

Я лежу, плотно прикрыв веки, и, хотя основательно потряхивает, не открываю их. Так мне видней моя Оленька - задумчивая, с большими, немного исподлобья глядящими глазами, в которых отражены и небо, и облака, и бегущая у наших ног мелкая, тихая Жалейка...

Речка разлилась, по ней еще бегут и кружатся льдинки.

С горы, прямо в Жалейку, скатываются горластые ручейки, и Жалейка жалеет их: кладет себе на грудь, несет куда-то далеко, далеко... В воздухе звенит птичий гомон, город остался позади, за последним кривобоким домиком окраины. Мы садимся на бревно, смотрим на бегущую Жалейку, и я в первый раз понимаю: дороже этой молчаливой влазастой девушки у меня никого нет на свете!

- Оля, Оленька, - почти беззвучно шепчу я.

Оля, оказывается, слышит и, не отрывая взгляда от руки, задумчиво спрашивает:

- Что, Сережа?

- Любимая моя!

Ресницы у нее взлетают, глаза становятся еще больше.

В это мгновение я вижу в них и розовеющее закатное небо, и облака, и бегущую весеннюю Жалейку. А потом все это пропадает: Олины глаза - у моих глаз, огромные, блестящие, счастливые...

Машина останавливается.

Автобусы тоже стоят, и видно, как Пресс, невысокий майор Кудрин и девушки медленно идут по полю. Все такая же бескрайняя равнина обрезана слева полосой синеющего вдали леса. Хотя нет, равнина необычная - снег кругом взрыхлен, валяются какие-то обломки, чернеют подозрительные бугорки.

- Бой был, - почему-то шепотом говорит Гуарий.

Мы спрыгиваем с машины. Вот на истоптанном снегу тяжелая немецкая каска. Вот кожаный, с вывороченной наружу шерстью заплечный ранец.

Останавливаемся, молча глядим на мертвого. Убитый уже не молодой, лет под сорок. Пуля угодила ему, видно, под сердце: на лице никаких следов ранения, только на груди голубовато-серая шинель прорвана, замазана бурыми пятнами засохшей крови.

Мне становится жалко этого человека: в первый раз в жизни вижу убитого. Но уже в следующую секунду от жалости не остается и следа. Да, черт возьми, - его сюда никто не звал!

Широко раскинув руки, лежит молоденький лейтенант. Он без шинели и фуражки. Очевидно, бежал впереди роты, навстречу врагам и, разгорячившись, сбросил шинель, фуражку, потом расстегнул воротник гимнастерки. На петлицах краснеют эмалевые кубики... Лицо у лейтенанта молоденькое, симпатичное, и если б не синие губы и не крохотная, с копеечную монету, ранка на лбу, могло бы показаться, что лейтенант уснул.

- Бить надо гадов! Бить, бить, бить! - взволнованно твердит Гранович.

Город Б. открывается перед нами неожиданно, весь сразу. Он лежит в низине и, когда машина с маху врывается на бугор, возникает, как видение.

Над равниной крыш, освещенных лучами, - ни одного дымка. У окраинного домика чернеет вытянутым на восток хоботом тяжелое орудие, вокруг разбросаны металлические стаканы отстрелянных снарядов. А дальше - пустая улица: домов почти нет, груды красного закопченного кирпича, мелкие брызги битого стекла, скрюченное на огне кровельное железо, порванные телефонные провода, похожие на длинных, причудливо изогнувшихся червей. Здесь были враги.

В центре, за деревянным мостиком, уцелевших строений больше. Связисты, разматывая катушки, тянут провода, бегут тяжелые грузовики, снуют камуфлированные штабные легковушки. А вот и первые горожане - старик и женщины, горячо жестикулируя, что-то рассказывают обступившим их солдатам.

Мы спрыгиваем с машины, подходим.

- Он, гад, как даст - так и побило их, - трясет жидкой бородкой старик. - Пятерых положил.

- Кто положил? Кого? - с ходу вмешиваемся мы.

Солдаты расступаются, старик показывает на чернеющий вблизи остов русской печки.

- Известно кто - фриц. Один оставался. Пулеметом вон из печки... Как наши входили, так он и вдарил.

Вишь - лежат...

Старик тычет варежкой куда-то в сторону. У забора что-то покрыто зеленым брезентом. Приглядываюсь и с ужасом вижу: из-под задубевшего на морозе брезента торчат валенки.

- Молоденькие все, страсть-то какая, - жалостливо говорит женщина и концом платка вытирает заблестевшую слезу.

- Поймали?

- Куда денется! - вздергивает бородку старик и удовлетворенно заключает: - В клочья!..

Узнаем, что помещение редакции районной газеты уцелело, - немцы выпускали в городе свою газету. Редакция недалеко отсюда.

Пока начальник издательства Гулевой разыскивает квартиры, осматриваем редакцию. Выдернутые из письменных столов ящики валяются на полу, на этажерке - куча немецких газет. Гранович разворачивает одну из них - с жирной страницы, отсеченной внизу черной зигзагообразной чертой, смотрит серое лицо с жидким, словно прилипшим ко лбу клином волос. Гитлер.

- Посмотрите, что тут творится! - кричит из-за стены Гуарий.

В типографии, отделенной от редакции дощатой переборкой, - опрокинутые наборные кассы, на полу - кучи смешанного шрифта. Сколько времени его теперь нужно разбирать - букву по буковке, чтобы эта груда тускло поблескивающего свинцового лома снова легла в строгом, раз навсегда заведенном порядке, снова служила человеку, культуре! И это сделали люди, на земле которых жил Иоганн Гутенберг! [Иоганн Гутенберг - выдающийся немецкий изобретатель, создатель европейского способа книгопечатания подвижными литерами (жил в 1400 - 1468 гг.)]

В углу - стопки книг в яркой, пестрой обложке. Беру верхнюю, с трудом перевожу с немецкого: "Сто солдатских анекдотов". Переворачиваю страницу и не верю глазам: на великолепной бумаге, типографски блестяще выполненный ошеломляюще похабный рисунок. Швыряю книгу в угол. Какая гадость!

- Что там? - спрашивает Гранович.

Гранович тянется к стопке, качает головой.

- Да, цивилизация!..

- С новосельем! - раздается в дверях веселый голос Машеньки. - Женя, что вы смотрите?

Гранович поспешно бросает книжку на пол, загораживает Машеньке путь.

- Ничего, Машенька, ерунда.

- А все-таки?

- Пособие для немецких солдат... по любви.

Щеки девушки рдеют.

Начинается наш трудовой день.

Чернякова читает корректуру, я правлю корреспонденции, Метников, насвистывая, составляет макет номера.

Из типографии доносится веселый смех - это потешает наборщиц разбитной Леша Зайцев, наш шофер. Дел у него сегодня немного, следить за крохотным движком надобности нынче нет. Газету будем печатать здесь - печатная машина в порядке, работать в просторном помещении удобнее, чем в тесном автобусе. Я чаще, чем другие сотрудники, хожу в типографию и замечаю, как поразному относятся девушки-наборщицы к бойкому шоферу. Зина бросает на Лешу неодобрительные взгляды.

Только изредка, при удачной шутке, ее тонкие брови вздрагивают. Нюра простодушно хохочет, порой, точно ее щекочут, взвизгивает.

- Слушайте, Гуарий, - раздается насмешливый голос Метникова. - Вы думаете, у нас в газете шестнадцать полос да еще воскресное приложение? Не думаете? Тогда наполовину сократите!

Миша Гуарий страдальчески морщится, начинает беспощадно резать свое творение. Вид у него сумрачный, решительный, тонкие ноздри раздуваются.

- Миша, - как ни в чем не бывало спрашивает Метников, - нравятся вам мои усы?

- Скверные, неприличные, рыжие усишки! - зло рубит Гуарий.

Секретарь хохочет.

- Вам изменяет вкус, Миша. Порядочный мужчина должен быть с усами. Если бы у вас были усы, вы писали бы короче.

- Оставьте меня в покое! - кричит Гуарий.

Кончится это тем, что Миша посопит, толково сократит свою статью и начнет рассказывать о Карфагене.

Пунические войны - тема его кандидатской диссертации; из жизни Древнего Рима Миша вдохновенно черпает всевозможные поучительные истории по любому поводу.

Часа в три весь основной материал отправлен в набор. Осталось сдать фельетон Грановича и статью Кудрина "Коммунисты одной роты". Заместитель редактора часа три назад выехал в ближайшую часть и должен вот-вот вернуться.

Отправляемся обедать все вместе, заодно нужно узнать, где предстоит сегодня ночевать. Ведет нас Гулевой.

Метников сегодня в отличном настроении. Поглядывая на розовощекого кареглазого Гулевого, он подтрунивает:

- Шикарная у вас жизнь, Гулевой! Возглавляете издательство, которое выпускает всего одну газету, и то без вашей помощи.

Гулевой беззлобно отшучивается.

- Что бы вы без меня делали? Ни поесть вам, ни поспать, разъединой газеты и то не выпустить!

И начальник издательства прав. Благодаря его хлопотам мы пока ни в чем не испытываем нужды. Кажется, сами собой доставляются бумага, горючее, промерзлые, но удивительно вкусные буханки хлеба, консервы.

Наконец, переезжая, мы никогда не задумываемся над тем, где остановимся: Гулевой все устроит!

Гуарий по пути срывает с забора какое-то объявление, свистит:

- Видали, вы!

И читает:

..."Жителям города Б. в двухдневный срок предлагается сдать германской армии теплые вещи, как-то: валенки, полушубки, тулупы, кожаные и шерстяные рукавицы, а также теплые платки.

Уклонившиеся от выполнения настоящего приказа будут привлечены к ответственности по всей строгости законов военного времени.

Бургомистр А. Никольский".

Приказ отпечатан на машинке, выглядит этот листок совсем обычно, но каким чужим миром веет от него!

- Пошли, пошли, нечего заниматься пустяками, - торопит Пресс.

Гуарий рвет объявление, колючий ветерок подхватывает мелкие клочья и, кружа, уносит по улице.

У крепкого деревянного домика с облупившимися крашеными наличниками останавливаемся. Против окон свежим срезом желтеет широкий пень - старая ветла пошла на дрова.

Гулевой по-хозяйски распахивает дверь.

В небольшой прихожей, служащей одновременно и кухней, - большая русская печь. У шестка хлопочет пожилая женщина в платочке. Когда мы входим, она оглядывается, сдержанно, но как-то очень сердечно кланяется,

- Проходите, милые, проходите.

Из чистой половины показывается и тут же скрывается мальчишечья рожица.

- Сашка, сюда! - командует Гулевой.

Сашка, лет четырех-пяти, послушно выходит, исподлобья глядит на нас.

- Здравствуй, Саша! - говорит Машенька.

Сашка молча посапывает.

- Сколько тебе лет? - спрашивает Гуарий.

- А тебе сто? - неожиданно отвечает Сашка.

- Негодник! - ахает бабушка. - Ну, погоди, мать придет!..

Разговаривать с малышом мы явно не умеем, он это чувствует.

Пресс снимает шинель, укоризненно качает головой.

- Ну, чего смеетесь?

Он садится на корточки рядом с мальчуганом, протягивает руку.

- Здравствуй, Сашок.

Мальчуган со всего размаха хлопает ладошкой по широкой руке Пресса. Тот легко вскидывает малыша на руки, и удивительно, что Сашка не возражает.

- Обедать, Сашок, будем?

- Будем.

- Вот и договорились, - говорит Пресс и вместе с Сашкой подсаживается к столу. Он ерошит жидковатые Сашкины волосы, незаметно касается их щекой и тут же настороженно косится: не заметил ли кто? Меня Пресс не видит.

Хозяйка, смахнув слезинку, хлопочет у печки, подает на стол.

- Скучает без отца. Вот, как и вы, воюет где-то. Как летом взяли, так и не видали больше. В неволю-то мы уж без него попали.

- Трудно пришлось? - спрашивает Гуарий.

- Что, миленькие, говорить? Одно слово - неволя. Вы лепешечки-то кушайте. Горяченькие еще.

- Зря это вы, мамаша! Не велел же, а вы все посвоему! - досадует Гулевой. - Мука у них кончается, ничего нет. Говорил: стряпайте только из нашего! Самито как жить будете?

Женщина светло улыбается.

- Теперь, милый, не помрем. Сноха вон на работу пошла. Власть-то опять своя, чай, она не даст помереть.

- Правильно, бабушка! - горячо откликается Машенька.

- Конечно, доченька, правильно. Стыдобушка только - угостить вас нечем. Корова была, поросенка держали, курочек - все, как в прорву, ушло...

Прислушиваясь к быстрому ласковому голосу хозяйки, я наблюдаю за Сашкой. Мальчуган ест много, жадно, на покрасневшем носишке блестят капельки пота. Пресс подкладывает ему из своей тарелки мясо и, заметив, что я это вижу, грозно хмурится.

Дверь распахивается, на пороге появляется Левашов.

- Покормите странника, - шутит он и, увидев Пресса, вытягивается. Товарищ старший батальонный...

- Здравствуйте, Левашов. Доложите потом. Садитесь.

Капитан по очереди здоровается со всеми, улыбается, Его некрасивое обветренное лицо дышит радостью,

- Соскучился!

Гулевой открывает банку консервов.

- Не хочу, - отговаривается Левашов. - У гвардейцев обедал.

- Ну, тогда пошли, - встает Пресс. - Спасибо, мать!

- За что спасибо-то? Руки свои. Вам за ласку спасибо. С ужином не запоздайте.

Одеваемся и тут только замечаем на ремне у Левашова потертую кожаную кобуру. Оружия нам еще не выдавали. Гуарий, заблестев глазами, первый спрашивает:

- Откуда?

- Гвардейцы подарили.

- Интересно, - вмешивается Пресс. - За что?

- Да так, ни за что. Командир полка подарил,

- Щедрый командир!

- Покажи, - просит Гуарий.

Левашов расстегивает кобуру, подает ему тускло отливающий наган.

- Я думал - пистолет...

- Эх, молодежь! Наган лучше пистолета.

- Хорошая штука, - завистливо говорит Метников.

Пресс усмехается.

- Захотелось? Надоест еще, Метников, Война - долгая.

4

В этот раз с газетой заканчиваем быстро: выручают материалы Левашова. Они тем более кстати, что Кудрин задержался и приехал только вечером. Статья его пойдет в следующий номер, и, хотя задержка произошла не по его вине - застряла машина, - майор в наказание самому себе остается работать. У него хорошая черта - к себе он относится требовательнее, чем к любому литературному сотруднику.

В двенадцатом часу ночи расходимся по квартирам.

Хозяйка и ее невестка, молодая женщина, кормят нас ужином, стелют огромную постель. На полу - ворох желтой соломы, сверху ее покрывают брезентом, одеялами.

Прессу хотят уступить кровать, но он решительно отказывается.

- Не выдумывайте!

Сашка спит. Прикрыв дверь, мы сидим в кухне, вместе с хозяйками пьем чай. Гранович поужинал и отправился поболтать с девушками - они устроились в доме напротив. Гулевой вместе с наборщиками и шоферами - на третьей квартире. У них будет ночевать и Кудрин.

Аня, так зовут мать Сашки, задумчиво смотрит на огонь лампы, неторопливо рассказывает:

- Недолго они тут похозяйничали, а на всю жизнь запомним!.. Без крайней нужды на улицу, бывало, и не выйдет никто. На работу, конечно, гоняли. Все больше дороги расчищать...

- Так уж вы и чистили, - усмехается свекровь.

Быстрая улыбка пробегает по лицу женщины. От неверного света лампешки оно кажется еще более усталым.

- Это верно, - оживляется Аня. - До вечера, бывало, задание никак не выходит. Полицаи орут!

- Из местных полицаи?

- И здешние были, - Убежали?

- Кто убежал, а кого шлепнули.

- Ну, интересно, кто они?

- Так, подонки, - брезгливо говорит Аня. - Разве кто из добрых людей пойдет?

- А Степан-то Николаич - пошел, - откликается свекровь.

- Какой же он добрый? Такая же гадина, - жестко говорит Аня.

- Кто это?

- Бургомистр наш, Никольский. Зубным врачом тут был.

- Коронки мне еще ставил, - вспоминает свекровь, - И что же, сам пошел?

Аня вскидывает голову.

- Наверно, сам... Ведь вот удивительно: сколько он тут работал - я уж и не помню. Девчонкой еще в сад к ним ходила. Обходительный такой, внимательный. Ну, и думала - человек как человек. А вот довелось, дрянь из него и полезла наружу!.. Смотришь, бывало, как он из комендатуры на пролетке катит - сердце зайдется! Ах, ты, думаешь, гадина, - сколько лет мы тебя за своего считали!

Аня на минуту замолкает.

- И подумать ничего нельзя было. Держал он, говорят, когда-то частную практику - так ведь когда это было! Оказывается, нет, - нутро черное, беленьким только прикидывался.

- Не поймали?

- Куда там! На полуторке укатил, набил полну машину. Говорят, сейчас опять где-то бургомистром.

- Далеко не убежит, такое добро они долго возить не будут, - позевывает Левашов. - Швали у них и своей достаточно.

- Конечно, не убежит, - соглашается Аня. - Мама, а знаешь, кто ко мне сегодня заходил?

- Кто?

- Нюрка Кирсанова.

Свекровь всплескивает руками.

- Да что ей, бесстыжей, от тебя надо? И не посовестилась?

- Захотела от кого совести!.. Приходила узнать, нельзя ли ей в райкомхоз поступить.

- А вы что?

- Сказали, что немецкой подстилке делать у нас нечего!.. Подружка была, - дрогнувшим голосом поясняет Аня.

- Да уж какая она тебе подружка? - горячо протестует свекровь. Бессемейная, девка вертлявая!

- Какая ни была, а дружили, - твердо говорит Аня. - Раньше-то она не такая была. Да, видно, тонка: пришли эти - свихнулась.

- Приходила еще, выхвалялась, - негодует свеккровь. - Я, говорит, устроенная теперь!.. Ганс там у ней, что ли, какой был?

- И не один еще.

- Срам какой!.. И что же она теперь?

- Ну. что - плачет. Говорит - ошиблась... А зашел к нам военный смотрю, так глазами и запрыгала!

Пресс задумчиво барабанит пальцами по столу. Левашов курит, - видно, что он очень устал. Метников сидит в самом углу, что-то быстро записывает. Делает он это, как и Гранович, довольно часто. У этих питомцев Литинститута есть хватка, какой нет у меня. Я только переживаю то, что вижу и слышу. Поглядывая на своего рыжего секретаря, впервые думаю о том, что наблюдательность, трудолюбие, вероятно, и создают писателя.

- Я пойду, - поднимается Левашов.

- Да, пора, - соглашается Пресс. - Хозяйкам тоже отдыхать надо.

Редактор и Левашов уходят, слышно, как под ними шуршит сухая солома. Укладываются и хозяйки. Метников еще минуту-другую пишет, потом закрывает блокнот.

- Знаете, Прохоров, не кто-нибудь, а мы с вами должны будем рассказать об этой войне следующим поколениям. Выйдет не выйдет, - он похлопывает по блокноту, - а пытаться надо.

- У вас книжки есть?

Метников откровенно усмехается.

- Одна была. Таких книжек лучше не писать...

Хорошо начавшийся разговор прерывает Гранович.

Он тщательно закрывает за собой дверь, молча раздевается.

- Что, сердцеед? - насмешливо спрашивает Метников. - Погнали тебя девчата?

- Сам ты сердцеед! Сухарь! - вспыхивает Гранович.

- Погнали! - хохочет Метников. - Да, Машенька - девушка решительная. Генеральская дочь.

- Я запрещаю говорить о ней пошлости! Слышишь?

- Запрещай, запрещай. Только тише: люди спят. - Метников, улыбаясь, смотрит на Грановича, мягко говорит: - Дурак ты, Женька!

Гранович утихает.

- Ну и ладно. Ты один умный... Я по-хорошему, понимаешь? Нравится она мне.

- Вот и давай по-хорошему: пошли спать.

Гранович безнадежно машет рукой.

Потихоньку укладываемся. В комнате темно, тихо, слышно, как посапывает во сне Сашка.

- Толя, - негромко окликает Гранович.

Метников молчит.

- Спит уже... Прохоров, вы спите?

- Нет.

- Правда, Машенька - чудесная девушка?

- Правда.

Гранович долго молчит. Я начинаю дремать, но он снова спрашивает:

- Хотите, почитаю стихи?

- Почитайте.

Гранович приподнимается, свистящим шепотом читает:

На весеннем, на шумном Арбате...

Глаза у Машеньки нежные.

- Вот, не одному вам счастливым быть! - встречает она меня утром. Отец письмо прислал. Хотите почитать?

Мне неловко отказываться, еще более неловко читать.

На голубоватом разграфленном листке - четкие, собранные строки.

"Здравствуй, моя цыганочка!.."

Письмо коротенькое, ласковое; пробежав его, почемуто ясно представляю пожилого человека, много пережившего, немного грустного. У него седые волосы, внимательные глаза, суховатые быстрые руки.

Отец журит Машеньку за самоуправство - уехала, не спросясь, бросила институт. Полушутя спрашивает:

не хочет ли она перейти в его армию? "Газета у нас такая же, а отцовский глаз ближе... Знаю, как ты сейчас вздернешь свой милый носишко, потому и не настаиваю. Хотел написать о тебе Федору Антоновичу - вашему командующему (это мой старый товарищ), да подумал, что обидишься... А вот "приданое" свое забрала - это меня тревожит. Не замуж ли ты собралась? Не торопись, дочка: счастье нам кажется всюду, а приходит только бднажды..."

- Что это за приданое? - смеюсь я.

Машенька краснеет.

- Это он сам придумал! Я написала, что взяла с собой два отреза на платье.

- Поедете к отцу?

- Ну да! Чтоб все говорили: под крылышком! Увидеть бы его.

- О чем вы тут беседуете? - подходит Гранович. Он, кажется, все еще сердится за вчерашнее; я так и заснул, не дослушав стихов.

Машенька прячет письмо в гимнастерку, - Так, ни о чем.

Гранович обиженно отходит.

- Прохоров, - зовет Кудрин,- прочтите статью.

Он присаживается рядом. Мне нравится его манера писать. Статья, правда, немного суховата, но лаконичная, четкая в выводах.

- Хорошо.

- И никаких замечаний?

- Нет.

- А не сократить ли нам этот абзац? - Кудрин отмечает ногтем на странице.

Внимательно прочитываю абзац, затем читаю статью без этого абзаца. Статья ничего от сокращения не теряет, - Значит, лучше сократить, удовлетворенно говорит майор, и мне кажется, что он улыбается.

За окном глухо и тяжело ухают взрывы, стекла в окнах дребезжат. Приподняв голову, прислушивается Метников. Удивленно взглядывает в окно Кудрин, настораживается Гранович. И только Левашов, обдумывая фразу, задумчиво грызет кончик ручки, В эту минуту входит Пресс.

- Наши бьют. Дальнобойные.

Редактор снимает шинель, садится за стол, - Капитан Левашов - ко мне!

Левашов проворно встает.

- Слушаю, товарищ старший батальонный комиссар!

- За что командир полка подарил вам наган?

Обычно невозмутимый Левашов краснеет.

- За участие в атаке - так он мне сказал...

- А еще точнее?

Левашов удивленно пожимает плечами.

- Не знаю. Что случилось, товарищ старший батальонный комиссар?

Мы все побросали ручки, слушаем.

- Случилось вот что. Сотрудник редакции Левашов...

участвует в атаке, заменяет убитого командира взвода, ведет этот взвод в атаку, успешно выполняет боевую задачу, а... - Пресс переводит дух, грозно заканчивает, - а старший батальонный комиссар узнает это последним!

И не от Левашова, а в штабе армии. Что это такое?

Поняв, что ничего страшного нет, разрешает себе переступить с ноги на ногу и стоящий по команде "смирно"

Левашов.

- Нечего улыбаться, - старается сохранить все тот же грозный тон редактор. - Отвечайте!

- Задание я выполнил, а этот случай считал не относящимся к делу. Да ничего особенного и не было: лейтенанта убило, а я - капитан...

- Видали - скромник! А на этого скромника наградной лист заполнен!

- Вот это зря! Я...

- Ладно, ладно, твое дело помалкивать! - Пресс встает, протягивает Левашову руку. - Ну, давай я тебя, капитан, поздравлю!

- Левашов, - и я! - тянется Метшшов.

- Тихоня!

- Орден могут дать!

- Только вот что, сотруднички! - грозно говорит Пресс. - Левашов кадровый офицер. Что можно ему - не велено вам. В командировках не геройствовать!

- Как бы не так! - негромко говорит Гуарий, и все, кто слышит его, смеются.

5

Один за другим исчезают за поворотом голубые автобусы.

Вчера войска нашей армии освободили город М. Сегодня вслед за политотделом туда переезжает и редакция. Это - вплотную к фронту. Утром, перед самым отъездом, нам выдали пистолеты и по две гранаты. Карманы моего полушубка тяжело оттянуты.

Обойтись в этот раз своим транспортом мы не смогли: полуторка доверху завалена бумагой, перегружать автобусы рискованно. Кудрин, Гранович и я должны добираться на попутных машинах. Левашов и Гуарий выехали в части еще вчера. Сначала решаем ехать все вместе, но опытный Кудрин советует поступить иначе.

- Рассчитывать надо только на кабины, по одному.

Машины идут не порожняком, да и ехать в открьпом кузове нелепо. Поморозимся.

"Проголосовав", Кудрин уезжает первым.

- Поторапливайтесь, - прощается он. - Не забудьте, что завтра Новый год.

Потом устраивается на трехтонке, груженной ящиками с патронами, Гранович. Я остаюсь один.

Машин, как нарочно, нет. Вернее, они идут почти нескончаемым потоком, но рядом с шофером кто-нибудь уже сидит. Направление у всех одно: на запад, к фронту.

Выкуриваю одну папиросу, другую, начинаю зябнуть.

Когда вместе со всеми - вроде не так уж и холодно.

Мимо с деревянными лопатами проходят девчата.

- Озяб? - балагурят они. - Идем снег чистить, сразу жарко станет!

- Которые в очках - не чистят! - озорно говорит одна из них и насмешливо, в упор, смотрит на меня.

- И чистят и таким языкам спуску не дают! - я подставляю девушке ногу, она кубарем летит в сугроб.

Подружки хохочут. Подаю девушке руку - она быстро поднимается, и в ту же секунду в сугроб лечу я.

- Помочь, что ли? - опершись на лопату, спрашивает насмешница. Видишь, и согрелся.

- Как тебя звать?

Девушка догоняет подружек, издали кричит:

- Зовут Зовуткой. Счастливо!..

Мне и в самом деле становится теплее, а главное - весело. Чего киснуть: сейчас будет машина, часа через два увижу своих. Вечером встретим Новый год - 1942-й.

Какой он будет? Может быть, закончится война? После разгрома под Москвой немцы отступают. Вчера Информбюро порадовало страну сообщением об освобождении Калуги. Бронетанковая армия Гудериана бежит, с 7 по 25 декабря только на нашем, Западном, фронте гитлеровцы потеряли более 20 тысяч убитыми и ранеными...

В военных прогнозах мы, молодежь, круто расходимся со своими редакционными "старичками". Особенно несправедливым кажется то, что на стороне "старичков"

Левашов. В свободные минуты, когда мы начинаем фантазировать, Левашов охлаждает нас.

- Нет, ребята, не так. Война будет долгой и трудной.

И это говорит Левашов, в наших глазах - образец мужества и бесстрашия! С тех пор, как немцев отбросили от Москвы, армия наступает, и дух наступления кружит нам головы.

Скрипнув тормозами, рядом останавливается крытая машина с большим красным крестом на желтом кузове.

Машина совершенно новая, еще не утратившая свежести краски.

- На М.? - спрашивает выглянувший из кабины немолодой офицер. Я успеваю разглядеть на его зеленых петлицах золотистую змейку - эмблему медиков. Садитесь в кузов. Там одеяла - можете ложиться. Про Калугу знаете?

- Знаю.

Вместительная санитарная машина завалена ватными одеялами. Вверху на ремнях подвешены брезентовые носилки. Оба небольших окна промерзли, в них ничего не видно.

Устраиваюсь комфортабельно: ложусь на носилки, покрываюсь одеялом. Поскрипывая, носилки покачиваются. Пожалуй, я даже выиграл, поехав последним. Ровный шум мотора и размеренное покачивание убаюкивают.

Просыпаюсь от резкого толчка. Деревянные поручни носилок не выдерживают, трещат, я лечу вниз, на мягкие одеяла. Машина останавливается. За стеной - возбужденные голоса, надсадный рев моторов.

Выскакиваю из машины и сначала не понимаю, в чем дело, где мы.

Накренившись, машина стоит на высоком бугре.

Внизу - беспорядочное скопление полуторок, трехтонок, между ними зажато несколько "эмок". Видно, как у передних машин сбежавшиеся шоферы размахивают руками.

Пожилой медик, опасливо поглядывая в небо, стоит у кабины. Нашего шофера нет.

- Что случилось?

- Затор. Две или три машины застряло.

- Может, помочь нужно?

- Сейчас Петро придет. Скажет.

Рослый Петро в пятнистом от мазута белом полушубке возвращается минут через пять.

- Мостик гнилой, - еще издали начинает он, - а тот с маху хотел. И подвалил. Другой объехать норовил - тоже влип.

- Помогать надо?

- И так девать некуда. Теперь сидеть и ждать. Ну, балда!

Шофер вытаскивает истерзанную пачку махорки, крутит огромную цигарку.

- Теперь проваландаемся, - говорит Петро, - час, а то...

Оп закидывает голову вверх, зло швыряет папиросу.

- Дождались, мать их!.. Летят.

Издали нарастает рокот самолетов. Если это чужие, наша переправа взлетит в воздух. Цель недвижима, скопление машин густое, и почти все они гружены снарядами.

Рев застрявших машин становится еще надсаднее.

Несколько человек из середины колонны, точно мячики, скатываются по белому косогору вниз.

- В пекло лезут! - сердится Петро.

Медик стоит с напряженным каменным лицом. "Неужели сейчас конец?" мелькает у меня в голове.

- Под машину надо, - спокойно говорит шофер, - Бежать некуда.

3а нашей машиной, оказывается, пристроился целый хвост - выехать назад невозможно.

И вдруг над колонной, заглушая шум моторов, проносится восторженный крик. Вынырнув из облаков, тесным строем на запад идут краснозвездные истребители.

- Разве здесь, батенька, морозы? - снисходительно говорит медик. Морозы у нас, в Сибири!

- Вы сибиряк?

- Ага, из Тюмени.

- Неуютно у вас?

- Эх вы, молодо-зелено! Тайгу когда-нибудь видали?

- Нет, не приходилось.

- Ну, то-то! Кончится война - приезжайте. Назад потом не выгонишь. Это, батенька, вам не Тамбовская губерния!

- Вы, товарищ капитан, Тамбова не трогайте, - добродушно ухмыльнулся Петро.

Через час-полтора, когда небо начинает быстро синеть, мы наконец двигаемся. Проворно вскакивают в гору легковушки, осторожно перебирается через кое-как сбитый мостик длинная зеленая колонна.

Мороз под вечер крепнет. Внутренние стены машины, покрашенные серой краской, обросли инеем. При сильных толчках иней падает, колючим холодком обдает лицо.

Кажется, что едем очень долго. Все сильнее хочется есть; досадно, что не сообразил сунуть в карман сухарь.

Впрочем, еще немного, и пообедаю. А в двенадцать Гулевой обещал закатить новогодний ужин.

Вот и доехали. Осторожно, чтобы в темноте не споткнуться, пробираюсь к дверце, открываю ее и в нерешительности останавливаюсь. Темная, без единой звездочки, ночь. Тишина. И никаких строений, напоминающих город.

- Вылезайте, корреспондент, - раздается голос медика.

- Где мы?

- А черт его знает где! Деревушка какая-то.

- Что случилось?

- Что-то машина не в порядке.

Оказывается, мы свернули с трассы километра на четыре. Стоим в небольшой улочке - домов десять, не больше. К одному домику подогнана и наша машина.

- Идите сюда, - кричит шофер. - Прямо.

- Я уж думал, ты пропал, - ворчит медик.

Входим в избу. В нос бьет кисловатый дух овчины.

В доме темно, и только открытая печка золотится огнем.

Стоя на корточках, женщина подкладывает в топку какую-то труху.

- Здравствуйте!

Женщина продолжает возиться у печки.

- Громче, - советует шофер. - Совсем бабка не слышит.

- Здравствуй, батюшка, здравствуй! - наконец откликается женщина. - Аи вас тут двое?

Она шевелит в печке кочережкой, пламя вспыхивает ярче, и я вижу, что хозяйка - старушка. Глядя слезящимися глазами, она громко говорит:

- Без керосинчику сидим. Совсем заплошали.

- Промывать глаза надо, мать, - наклоняется над ее ухом медик. Промывать, говорю, надо!

- От дыма это, чай, пройдет.

Петро выходит на улицу. Мотор начинает работать, но потом стихает. Почти тут же шофер возвращается.

- До утра придется.

Становится досадно - хоть бы предупредили на трассе, уехал бы с попутной машиной.

- Что это за село? - кричит капитан.

- Выселки, батюшка, село-то верст восемь никак будет.

- Немцы стояли?

- А што им тут делать? Скотину свели, хлеб забра-"

ли, потом и не казались. Бог миловал.

- Да, помиловал...

Старушка что-то наливает в большое блюдо, кладет на стол деревянные ложки.

- Садитесь, ужинать будем. Хлебушка только нет.

- Ничего, мать, наладится, - говорит Петро. Он первым садится за стол, берет ложку.

Мы быстро опоражниваем блюдо. После горячих жидких щей есть хочется еще больше. Вместе с нами, держа ложку над ладонью, ужинает и хозяйка.

- Спиртишку бы! - вздыхает медик.

Огонь в печке почти погас, делать нечего. Мы с капитаном ложимся на кровать. Петро - на лавку. Старушка в темноте звякает посудой, потом, кряхтя, забирается на печку.

- Встретили Новый год! - иронизирует капитан. Он подносит горящую папиросу к часам. - Без семнадцати десять.

То разгораясь, то тускнея, малиновый огонек неверным светом освещает худощавое, с глубоко запавшими глазами лицо. Капитан лежит на спине и, кажется, неотрывно смотрит в черный потолок.

- Вчера у меня сержант под ножом помер, - неожиданно говорит он. Принесли - вся грудь разворочена.

Нельзя было оперировать. Без толку. Понимаешь, кричать уже не может, а глазами приказывает: спаси! А я что - бог?..

Капитан зло заплевывает папиросу, затихает.

Петро похрапывает. Проходит несколько минут, слышу, как сонно начинает дышать капитан. Отодвигаюсь на самый край кровати - пусть доктор хорошенько отдохнет.

Сейчас, должно быть, наши заканчивают газету. Гулевой где-нибудь на квартире поторапливает хозяек.

В двенадцать они соберутся, равнодушно вспомнят:

"А Прохорова что-то нет...", и сядут за стол. Что делает сейчас Оленька? На заводе у них будет вечер. Пошумят, потанцуют. И Оля будет танцевать с кем-то...

Мне становится мучительно жаль себя.

Сердце начинает стучать чаще, когда после недолгих плутаний по узеньким улицам М. вижу наши голубые автобусы. Они стоят около просторного дома с палисадником. Весело постукивает движок.

С широкого крыльца, помахивая пачкой гранок, сбегает наборщица Зина. Она без шинели, в новом форменном платье.

- Здравствуйте, товарищ лейтенант! - приветливо улыбается она. - А мы вас вчера ждали, ждали!

- Здравствуйте, Зина! Только я не лейтенант.

- Лейтенант, лейтенант! - смеется девушка. - Я вас первая поздравляю! В редакции все звания получили. Вчера!

Быстро поднимаюсь на крыльцо, толкаю тяжелую дверь и попадаю в длинный коридор. По обе стороны - двери. Ну, конечно, это школа. Ага, вот здесь!

- Вот он, пропащий, - кивает Кудрин. Он сидит почти у самой двери, диктует на машинку. - Где пропали?

- Привет, лейтенант! - машет из-за стола рукой Метников.

- Сергей, здравствуй!

- Где застрял?

- Сережа, здравствуйте!

Я не успеваю всем отвечать. Крепко пожимаю руки Кудрину, Метникову, Грановичу, Машеньке, У Грановича и Метникова на петлицах - по три кубика, Старшие лейтенанты!

- Ого, поздравляю!

- Это мы тебя поздравляем! Сами поздравлялись вчера.

- Где же вы были? - спрашивает Машенька,

- Застрял километрах в двадцати отсюда,

- А мы вас так ждали!

- Она тебе новогодний ужин оставила, - усмехается Гранович. Он облизывает губы, как-то особенно смотрит на девушку.

- Правда, правда, - кивает Машенька. - Есть xoтите?

- Очень!

- Пойдемте, накормлю.

- Идите, Прохоров, - разрешает Кудрин. - Потом сходите получите обмундирование. Хотели взять, да побоялись - кто вас знает, какой рост,

- А газета вышла?

- Вы что же думаете, без литсекретаря газета не выйдет? Все в порядке. На три квадрата! Вот! - помахивает Метников.

Газета нарядней, чем обычно, - становится завидно, что не приложил к ней рук. Поверх заголовка красным напечатано: "С Новым годом, товарищи!" Сводка Информбюро, новогодняя речь Калинина, стихи Грановича.

- Успеете почитать! - торопит Машенька, - Есть же хотите!

В конце коридора входим в небольшую комнату. В углу аккуратно сложены шинели, вещевые мешки.

- Наша девичья, - поясняет Машенька. - Бывшая учительская. Через два дня, говорят, нас отсюда попросят - начнутся занятия. Садитесь, Сережа.

Машенька снимает с широкого фанерного ящика газету, я поражен. Белый хлеб, кружок темно-коричневой колбасы, вареная курица.

- Это не все! - улыбается девушка.

Она достает из-под ящика бутылку с яркой наклейкой.

- Портвейн.

- Не надо, Машенька. Лучше вечером.

- Немножко можно. Пресс велел оставить.

- Где он?

- В политотделе.

Машенька наливает полстакана вина, затем льет немножко в другой стакан.

- Это чтобы вам не скучно было. С Новым годом, Сережа!

- Вас тоже, Машенька!

- За вас и за вашу девушку! Чтоб были счастливыми!

- Спасибо, Машенька. И вам - самого большого счастья!

Вино натощак немного кружит голову. Мне чуть-чуть грустно, но хорошо, легко.

- Ешьте, ешьте, - угощает Машенька. - А вот и десерт.

Она достает два больших краснобоких яблока.

- Откуда это?

- Жар-птица принесла, - смеется девушка. - Вчера вечером является какой-то старший лейтенант, спрашивает меня и передает большой сверток. От кого? - спрашиваю. А он плечами пожимает: велели передать, и все.

И разговаривать не стал, козырнул и ушел. Потом смотрим - яблоки. Ну, и ясно стало - не утерпел отец, написал товарищу. Михаила Аркадьевича спросила - правильно, адъютант командующего. Ешьте, чудесные яблоки!

- Нет, Машенька, это подарок.

- Так мы же вчера все ели! После ужина. А это - вам.

- Тогда - одпо вам, другое - мне.

- Вот упрямый!

Мы едим яблоки, улыбаемся. Поддаваясь охватившему чувству благодарности, искренне говорю:

- Хорошая вы девушка, Машенька!

- Ну, ну, не будьте Грановичем, - густо краснеет Машенька.

6

Майор Кудрин мне определенно нравится.

- Газетчик должен писать, иначе он перестает быть газетчиком, - говорит он.

И не только говорит, но и заставляет писать. На третий день нашей жизни в М. Кудрин осведомляется утром, чем я занят, предлагает:

- Знаете, Прохоров, сходите в госпиталь. Поговорите с комиссаром - он посоветует, с кем побеседовать, напишите очерк. Мы вводим новый раздел: "Герои нашего фронта". Вашим очерком и начнем. Как вы смотрите?

Конечно, я очень рад, осторожно высказываю свою заветную мысль:

- А что, если потолковать с кем-нибудь в части?

Майор понимающе усмехается - глаза у него в эту минуту голубеют.

- Не выйдет, Прохоров. Секретариат бросать нельзя.

А свободное время использовать надо. В части завтра выезжают наши "оперативники".

И, видя мое огорчение, утешает:

- Не жалейте, успеете еще и поездить.

Заканчиваю правку корреспонденции, изредка поглядываю на Кудрина. Он сидит против меня, быстро пишет, У него густые, спадающие тяжелыми прядями светлые волосы. Майор машинально ерошит их левой рукой; волосы, словно ручейки, текут между пальцев. Чистое, еще молодое лицо, высокий лоб, голубые глаза, опущенные, как у девушки, тяжелыми ресницами. И только губы, крупные, резко очерченные, сейчас плотно сжатые, да круто обрезанный подбородок говорят о том, что майор - натура далеко не женственная.

Кажется, что я давно знаю его. Вероятно, то же самое чувство испытывают по отношению к нему и другие сотрудники. С ним охотно советуются, обращаются за помощью, и даже Гранович беспрекословно учитывает его замечания по стихам.

Кудрин, как и Левашов, держится всегда ровно. Иногда думается, что этого невысокого плечистого человека, тщательно выбритого, подтянутого ничто не может вывести из равновесия. По первому знакомству таких людей невольно относишь к той категории хладнокровных, которых ничем не удивишь и у которых, если не все, то почти все решено. Тем удивительнее для меня было вчерашнее откровение Кудрина.

Мы работали, когда Кудрину передали письмо.

Я заметил, как блеснули голубоватые глаза майора, когда он взял конверт, и как моментально они погасли, едва он пробежал первые строчки.

- Опять все то же, - заерошил он волосы.

- Из дома?

Кудрин поднял голову, и я поразился - столько большой, невыразимой боли было в его обычно спокойных голубовато-холодных глазах!

- Дома у меня, Прохоров, нет. Был дом, а теперь...

нет.

- У вас что-нибудь случилось?

- Письмо обычное. Пятое по счету... Из Бугуруслана сообщают, что найти семью не удалось. Значит... - майор вздохнул, - не успела эвакуироваться.

Как мог, я начал успокаивать.

- Не надо, Прохоров. Сам хочу верить, что все будет хорошо. Но война страшная штука...

В тот вечер Кудрин впервые рассказал о себе. Он - военный журналист, работал в окружной газете. Война застала его в командировке. А когда он смог освободиться, его родной город был захвачен врагом. Все попытки узнать что-либо о семье кончились, как и в этот раз, неудачей. Оставалось предпологать одно - семья не смогла выехать... Мягко улыбаясь, майор рассказывал о своих детях - пятилетнем сынишке и трехлетней дочурке, со скрытой нежностью говорил о жене - преподавателе пединститута.

Какую выдержку нужно иметь, чтобы столь мужественно носить в себе такую тревогу и боль! Вот он, сдержанный, подтянутый, сидит передо мной, беспрерывно пропуская меж пальцев светлые струйки волос, быстро пишет.

Я выхожу на улицу, сталкиваюсь с Машенькой. Она у нас "зафорсила" надела поверх шинели портупею, лихо сбила набок шапку и выглядит заправским военным, Машенька оживлена.

- Гранки есть?

- Есть, и знаю, где взять, - шучу я.

- Ого, вы нынче веселый? Письмо получили? Завидую!

- Нет, Машенька, письма не получал. А завидовать вам, кажется, теперь незачем, - подчеркиваю я.

Неожиданно Машенька обижается.

- Плохой вы психолог!..

С удивлением, с радостью смотрю, как буквально на глазах встает из праха и руин маленький, еще недавно совсем пустой, мертвый город. На центральной улице убран битый кирпич, запестрили на окнах занавесочки, у входа в каменный домик, что стоит почти у самого моста, забелела крупная, от руки написанная вывеска: "Районный комитет ВКП(б)".

На улице солнечно. Но мое настроение резко идет на убыль, едва я вхожу в госпиталь. Уже на пороге в нос бьет тревожный запах йодоформа. Война снова предстает своей ужасной простотой, жесткой правдой - с убитыми, ранеными, искалеченными...

Высокий худой военный с ромбиками на петлицах надевает халат, небрежно отвечает на приветствие и, не дослушав, кивает:

- К комиссару, к комиссару!

Комиссара нахожу на кухне. Широколицый старший политрук осторожно держит на черной перевязи левую руку, порой забывает о ней и, сделав резкое движение,

морщится.

Повар стоит перед ним красный, смущенный.

- Это я вам напоминаю в последний раз, - жестко говорит старший политрук. - Вы ко мне?

Через несколько минут мы сидим в совершенно пустой комнате. Поглаживая раненую руку, комиссар выслушивает меня, соглашается:

- Конечно, народ чудесный! И очень правильно, что решили написать о них. О тех, кто в боях, - напишут.

А эти пойдут по госпиталям и молчком унесут свои подвиги... А вот конкретно о ком - трудно решить. Толком людей тут не узнаешь: по сути дела мы - эвакогоспиталь. С тяжелоранеными в наших условиях много не поделаешь, стараемся их в тыловые госпитали отправлять.

Умолкнув, комиссар просматривает какие-то списки, шуршит страничками.

- Напишите, пожалуй, о Кузнецове.

- А он кто такой?

- Кузнецов? Летчик-истребитель.

Комиссар ногтем подчеркивает найденную фамилию.

- Вот. Восемнадцатого года рождения. Кандидат партии. Награжден орденом Боевого Красного Знамени, Сложный перелом правой руки. На днях эвакуируем.

Надеваю белый халат, едва доходящий до колен, иду следом за комиссаром. В узком коридоре бывшей райбольницы тесно. Бегают санитарки, ковыляют раненые, откуда-то слышен стон. Тревожно чернеет крупная надпись на застекленной матовой двери: "Операционная, Входить запрещено".

В большой, залитой солнцем палате десять - двенадцать коек. Лежат только несколько человек, остальные сидят на кроватях, некоторые читают.

- Товарищ комиссар, книжек бы, что ли, достали, - говорит усатый пожилой раненый с забинтованной головой.

- Книги завтра будут - обещал подослать райком.- Только вам, Афанасьев, по-моему, читать много не сле-"

дует. Опять температура взлетит, - Шут с ней.

Летчик лежит в самом углу, лениво смотрит в потолок.

- Мы к вам, Кузнецов, - говорит комиссар. - Вот товарищ из армейской газеты. Хочет написать о вас.

Комиссар уходит.

Кузнецов кладет правую, неуклюжую руку в бинтах на живот, опирается на здоровую левую, присаживается.

- Это вы корреспондент?

- Я.

На секунду мы встречаемся взглядом. Глаза у него насмешливые, упрямые.

- До смерти не люблю корреспондентов, - спокойно говорит Кузнецов.

В палате раздаются смешки.

Заметив мое смущение, летчик, как ни в чем не бывало, спрашивает:

- Папиросы есть? Третий день на махре.

- Ты, лейтенант, не ломайся, - говорит усатый Афанасьев. - Все вы, летчики, такие - с гонорком! Пусть товарищ напишет.

- А я что? - искренне удивляется Кузнецов. - Пусть пишет.

Сверкая белыми крупными зубами, он весело смеется.

- Вы не сердитесь. Корреспондентов я, правда, начал бояться. Когда сбил первого немца, приехал к нам в часть корреспондент из нашей же летной газеты. Ну, думаю, свой парень, чего не поговорить! А он даже не летал ни разу. Беда!.. Решил написать очерк с мудреным названием: "Психология подвига". Ну, доложу вам, взмок я от его психологии! Расскажи да расскажи, что я думал, когда сбивал немца. Говорю ему: поверь ты, ради христа, ничего не думал! Некогда было думать! Думал, говорю, что если я его вниз не суну, тогда он меня продырявит! Не нравится: прямолинейно, говорит, очень... Ну, бились, бились, потом, спасибо, вызвали в штаб. Отделался...

Лейтенант озорно смотрит на меня:

- Вы-то мучить ые будете?

- Не буду, - не совсем уверенно обещаю я.

- Ох, будет! - улыбается Афанасьев.

Лейтенант старается помочь мне - он подробно излагает свою несложную биографию, а я поглядываю и стараюсь запомнить его. Хочется, чтобы в очерке был и короткий запоминающийся портрет этого юноши с живыми черными глазами. Досадно, что подвижное молодое лицо летчика кажется обычным, без каких-либо запоминающихся черт. В самом деле, не станешь же писать о герое, что у него крупные, смешно оттопыренные уши?

Исписано уже страниц восемь-десять. Я знаю теперь, что Александр Кузнецов родился в Куйбышеве, закончил десятилетку, перед самой войной кончил летное училище.

Подробно, с некоторыми летными терминами, которыми можно будет щегольнуть в очерке, записаны и боевые подвиги лейтенанта. Но кажется, что главное так и не записал. Может быть, не хватает этой самой "психологии"?

- Ты бы ему про девушку рассказал, - вмешивается Афанасьев, все время внимательно слушавший Кузнецова.

- Про какую девушку? - подхватываю я.

- Да это не стоит, - говорит Кузнецов. - Для газеты не интересно.

- А все-таки? Не обязательно для газеты.

- Так-то, пожалуй, любопытно. Девушка меня одна спасла. Это еще летом, в самом начале войны.

- Ну, расскажите!

- Ладно, расскажу. Давайте еще подымим.

Закрываю блокнот, протягиваю Кузнецову папиросы.

- Я прилягу, - говорит лейтенант.

Он осторожно ложится, бережно укладывая забинтованную руку, молча курит.

- Да, была у меня такая встреча, - наконец говорит он, и я вижу, как его насмешливые глаза становятся задумчивыми, нежными.

...Когда лейтенанту Кузнецову стало ясно, что не только до аэродрома, но даже до своей земли не дотянуть и его "ястребок", донельзя израненный в неравном бою, отслужил, он выбросился с парашютом.

Внизу зеленым морем раскинулся лес. Над его ровной поверхностью, далеко справа, взметнулось и тут же рассеялось голубоватое облачко. Прощай, "ястребок"!..

Приземляясь, лейтенант больно ушибся о дерево, повис на сучьях, рванулся и упал на землю. Остро заныла нелепо подвернувшаяся нога.

Место было незнакомое. В многоголосый гомон леса - с шелестом листьев и птичьими голосами - не врывался ни один посторонний звук. Сладко пахли разморенные зноем травы, в резной листве земляничника краснели спелые ягоды. Во всем окружающем было столько ласкового покоя, столько величественной отрешенности от суетных дел человеческих, что Кузнецов с трудом поборол в себе расслабляющее, как истома, желание: хотелось лечь и, закрыв глаза, дышать этими сладкими запахами трав и ягод. Но уже в следующую минуту летчик был на ногах. Он вынул пистолет и, оглядываясь, двинулся на восток.

Вскоре лес поредел. На опушке желтела железнодорожная насыпь. Линия не действовала - полоски рельсов были покрыты тусклой ржавчиной. Полотно, раздвинув опушку, поворачивало в лес, терялось в его зеленой чаще.

У самых рельсов, прижимаясь к лесу, стояла сторожка.

Чуть поодаль раскинулось с десяток крестьянских избутек. Кузнецову даже показалось, что он слышит тявканье собак.

Что делать?

Выждав, пока совсем завечерело, лейтенант осторожно пошел к сторожке. Постоял, прислушался. Из-за дощатой двери не доходило ни одного звука.

Держа наготове пистолет, Кузнецов тихонько стукнул.

За дверью послышались неторопливые шаги, старческий ворчливый голос:

- Кого бог несет?

- Свой, русский.

Хозяин явно не торопился открывать. Донесся шепот - старик с кем-то советовался. Затем звякнула щеколда, женский голос пригласил:

- Входите.

В комнате тускло мигал каганок, отбрасывая ка выбеленные стены колеблющиеся тени.

- Здравствуйте, хозяева, - поздоровался лейтенант и тут только рассмотрел, что его заступница - миловидная девушка.

- Вы кто же будете? - заговорил старик.

Лейтенант прямо посмотрел в настороженное лицо старика.

- Советский командир. Летчик. Остался без машины, прыгнул да вот еще ногу подвернул.

Старик участливо посмотрел на лейтенанта, заторопил дочку с ужином, шепотком начал извиняться.

- Прости, мил человек, что хоронюсь так. Время-то вон какое...

- Ну, что вы, что вы!

Через минуту Кузнецов сидел за столом, е аппетитом ел рассыпчатую картошку, рассказывал, что делается на Большой земле, и сам слушал невеселый рассказ старика.

- Уйти с дочкой не успели. Клином немец тут прошел. Корову увели, свинью прирезали - навели порядок!.. Сейчас в деревне-то не стоят, а наездом бывают.

Боюсь вон, как бы над девкой не намудровали, охальничают сильно...

Лейтенант поглядел на девушку, невольно залюбовался. Смущенная словами отца, она вспыхнула, закусила губу. Глаза девушки гневно потемнели. Застигнутая взглядом летчика, она смутилась еще больше, отвернулась.

- Как вас звать? - спросил Кузнецов.

- Наташа.

- Что же, Наташа, худо в неволе?

- Так плохо, что порой лучше бы не жить! - горячо отозвалась девушка. Иной раз кажется, сама бы их всех передушила!

- А ты зря не болтай! - строго остановил старик. - Много ли одна сделаешь?

- Появятся партизаны - уйду.

- Вот тогда и толковать будем.

Уже укладывались спать, когда снаружи послышались шаги, резкие удары в дверь.

Наташа побледнела. Старик, охнув, прирос к табуретке. Кузнецов поднялся, зажав в руке пистолет.

И вдруг осененная догадкой Наташа коротко бросила отцу:

- Туши свет, отпирай, скажи - дочь с мужем.

Тоном, не допускающим возражений, показала лейтенанту на свою кровать:

- Ложитесь мигом! Одежду под подушку.

Все это произошло в какие-то секунды. Девушка сбросила платье в тот миг, когда погас свет.

В дверь грохотали.

- Иду, иду, - ворчливо отозвался старик и, кряхтя, долго возился с запором.

Резкий луч электрического фонарика золотым столбиком уперся в стену. Немцы - их было трое - внимательно осмотрели комнату, - Чужой есть?

- Нет, господин хороший, никого нет, - ответил старик. - Я да вон дочка со своим мужиком спит.

Долговязый немец подошел к кровати, осветил лица лежащих. - Кузнецов всхрапывал, девушка сонно приоткрыла глаза, глубже укрылась одеялом. Мелькнула смуглая девичья рука, глаза долговязого похотливо забегали.

- Встать!

Кузнецов не пошевелился.

- На ухо тугой, - поясняя, старик дергал себя за ухо, торопливо повторял: - Не слышит, говорю, глухой. С измальства так...

Едва гитлеровцы ушли, Наташа соскользнула с кровати.

- Поспите немного, а утром отправитесь, Сегодня больше не придут.

Разбудили Кузнецова рано утром - за окном еще только занимался рассвет. Молочный туман обволакивал землю, гасил побледневшие звезды.

- Вставайте, муженек, - улыбалась Наташа. - Пора.

Чувствовал себя Кузнецов отлично, он отдохнул, боль в ноге утихла. Через несколько минут, одетый в широкие неглаженые штаны, просторную рубаху, в помятом картузе, он совершенно не был похож на офицера.

Сердечно попрощавшись со стариком, Кузнецов с Наташей отправились в путь.

В лесу было тихо, свежо. На траве лежала тяжелая роса, влажно блестели листья.

Шли молча. Лейтенант шагал вслед за Наташей и думал о том, какие неожиданные случаи готовит жизнь.

Ему предстояла неведомая, может быть, полная опасностей дорога, но было легко и радостно от сознания, что на родной земле живут честные, гордые люди, и в неволе верные своей Родине.

Потянуло речной свежестью, вскоре узкая лента реки блеснула между сырыми стволами деревьев. Вода в речке в этот ранний час казалась синей.

- Какая синяя!

- По утрам всегда так. Мы ее так и зовем - Синяя речка.

Вскоре девушка остановилась.

- Вот тут и перейдете - тут мелко. А там - прямо да прямо. Верст через двадцать будет село Алексеевка.

Зайдите в крайний дом, у самого овражка, спросите Гордеевых. Скажите от нас. Это наш дядя. А это вам на дорогу.

Девушка протянула Кузнецову небольшой, туго набитый сверток.

Лейтенант взял сверток в руки, посмотрел в ясные большие глаза девушки и почувствовал, что ему грустно расставаться с ней.

- Что же, Наташенька, до свидания. Спасибо вам за все - за жизнь спасибо! - и, решившись, крепко прижался губами к смуглой руке девушки.

Наташа зарделась.

- Ну, что вы, сердиться буду!

Она отняла руку, улыбнулась и пошла назад. Потом обернулась, помахала платком и исчезла среди зарозовевших под первыми лучами стволов.

- Вот и все, - говорит Кузнецов. Он зажигает папиросу, приподнимается на локте. - Как сейчас, перед глазами стоит. Помирать стану - не забуду!

- Слушайте, лейтенант, можно об этом написать?

- Как хотите, - уже равнодушно говорит Кузнецов и устало опускается на кровать.

В коридоре сталкиваюсь с комиссаром.

- Как беседа, состоялась?

- Да, конечно.

- Разговорились, значит? - комиссар немножко удивлён.

- Отлично разговорились. Спасибо вам. Чудесный у вас народ!

- Народ! - улыбается комиссар. - Золотой народ, советский!

7

Машенька разбирает почту.

- Прохорову, Прохорову, Прохорову... Пять штук - получайте!

Письма все из частей: с овальными штемпелями полевой почты. Очерк "Девушка с Синей речки" неожиданно для меня получил одобрение читателей. Сказалась тут, конечно, и помощь Метникова: по его замечаниям я дважды переписал очерк заново. Нынешние письма, как и семнадцать других, полученных в последние дни, - отклики солдат. Содержание писем самое разное. Это и бесхитростные, трогающие сердце похвалы - "ловко написано", и вопросы, где живет девушка с Синей речки, что сейчас с ней, и просьба сообщить адрес лейтенанта Кузнецова. К сожалению, летчик уже эвакуирован.

- Довольны?

- Очень доволен.

- Тогда, - Машенька помахивает желтым конвертом, - премирую вас! Почерк женский. Обратный адрес...

Выхватываю письмо. Торопливый, разбросанный почерк Оли начинает звучать живым голосом.

"Здравствуй, родной!.."

Не знаю, как кто, а я люблю читать письма наедине.

Набрасываю полушубок, выхожу на крыльцо.

На улице тепло. С крыш падают тяжелые капли, нетнет да грохнется, сверкнув на солнце, стеклянная морковина сосульки.

"...как долго идут письма! Знаю, что нельзя, а хочется знать, где ты. Западный фронт большой. Я иногда смотрю на карту, найду какой-нибудь городок, о котором никогда не слышала, и думаю: "А может, ты здесь?"

Новый год встретила невесело: тебя нет. Вечер у нас был, но мне пришлось уйти. Похварывает мама - надо быть с ней. Сейчас ей получше. Она тебе передает привет.

Ты спрашиваешь, что нового в городе? Да ничего, Сережа. Мы живем вашими новостями. День начинается сводкой, кончается сводкой: что на фронте? Наши заводские помогают вам неплохо: задания перевыполняем.

Иногда пройду по цехам, и такая меня гордость берет!

Женщины, девчата, очень много ребят, почти мальчишек, - а как работают! Ты прав, Сережа, - чудесные у нас люди!

Знаешь, я только сейчас начинаю понимать, что такое война. Появился у нас на заводе новый работник. Макаров его фамилия. С первого дня был на фронте, потом ранили, вот он к нам и попал. Пошли мы вчера с ним в горком, он по дороге и говорит: "Знаете, Оля, у меня семья погибла". Представь себе, у него была жена, маленькая дочка, и в первый же день войны они погибли под бомбежкой. Так мне его жалко стало!.."

- Письмо читаете? - Да, письмо.

Пресс тяжело поднимается по ступенькам, становится рядом. Лицо у него расстроенное, Он ловит ладонью каплю, растирает ее.

- Гуария убили, - негромко говорит он, - Как убили?!

- Так, убили. В атаке...

Созывается внеочередное совещание.

Мы сидим, тесно прижавшись друг к другу, подавленно молчим. В сторонке сидит сумрачный Кудрин.

Пресс ходит по комнате, изредка останавливается, суховато говорит:

- Я предупреждал: не геройствовать!.. Толку от такого геройства мало, вред - большой... Учитесь владеть лучше своим оружием - пером... И не забывайте, что это - оружие!.. Принимать участие в боевых действиях без прямой необходимости запрещено. Все!

Слово берет Левашов.

- Я чувствую себя особенно виноватым в происшедшем. Мне надо было после командировки поговорить с вашими работниками... Рассказать, почему я принял участие в атаке... По-товарищески предупредить, что я, кадровый военный, участвовал в боях и раньше. Ничего этого по ложной скромности не сделал. Очень тяжело брать на себя такую вину...

- Сделанного не поправишь, - хмуро говорит Кудрин. - Войн без жертв нет.. Другое дело, чтобы их было меньше... Я, товарищи, думаю вот о чем. Мы все нэ только журналисты, но прежде всего солдаты. В любой день, в любой час может сложиться такая обстановка, -когда ручку нужно менять на винтовку... А все ли умеют ею по-настоящему владеть? А автоматом?.. Занимаясь газетой, мы все должны хорошо научиться пользоваться оружием.

- Правильно, - поддерживает Левашов. - Я помогу.

- Но соваться без дела под пули. - продолжает Кудрин, - конечно, нельзя. И правильно редактор запрещает!

- Мальчишка, совсем мальчишка, - горестно говорит Пресс. Он трогает свой ершик и уже другим, будничным тоном распоряжается: - Давайте за работу. Левашову и Грановичу выехать сегодня в части...

Работа не клеится. Машинально читаю статью, что-то правлю, а сам словно отсутствую. В смерть Гуария не верится. Вот-вот, кажется, поправляя на курносом носу очки, он войдет, удивленно оглянется и спросит: "Вы что же раскисли, как римляне после первого поражения?.."

Ужинаем в этот раз неохотно. Пресс остается писать передовую на завтра, Кудрин и Левашов ушли в политотдел. Разогретые консервы - наша любимая капуста со свининой - остаются почти нетронутыми.

Метников теребит подросшие рыжие усы, разглядывает вилку.

- Жил человек и - нет человека. Диссертацию писал... А мать - старушка. У нее только и свет в окошке был, что Мишенька...

- Давайте вместе с письмом пошлем и денег, - предлагает Гранович.

- Это дело, - оживляется Метников. - Пока пенсию установят.

Машенька благодарно смотрит нд Грановича, тот ловит ее взгляд, светлеет.

- Денег на себя мы почти не расходуем. В военторге покупать нечего, некоторым из нас их некому и посылать.

Вообще нигде так мало не значат деньги, как на фронте.

Там, в Москве, убитой горем старушке, они будут нужнее, чем нам. Складываем деньги вместе. Получается толстая пачка...

- А если она обидится?

- Мы не чужие.

Я выхожу на улицу, сажусь на лавочку. Темно, тихо.

Время уже позднее, но с крыши по-прежнему падают капли. Воздух сырой, теплый, какой-то смутно беспокойный. Не хочется ни о чем думать, шевелиться.

На крыльцо кто-то выходит. Слышу просящий голос Машеньки.

- Женя, не надо! Поговорим завтра.

- Завтра я уеду, - настаивает Гранович.

- Приедешь - поговорим.

- Машенька! Ну, люблю, люблю!

Я поспешно кашляю.

- Сережа, вы? - узнает Машенька.

Гранович резко хлопает дверью.

Держась за перила, Машенька спускается по ступенькам. Задумчиво и грустно звучит ее голос:

- Какой вечер!

Приказ перебазироваться поступает поздней ночью.

Быстро грузим наше несложное хозяйство, рассаживаемся по машинам. Позади остаются последние домики недолгого пристанища. Темнота за городом становится еще гуще. Ночь настолько темная, что черным кажется даже снег. Изредка только, при спуске или на подъеме, предостерегающе мигнет красный огонек ведущей машины да скользнет в темноте синий неживой лучик подфарника.

- Сейчас поспать бы, - позевывает Метников.

- После войны отоспимся.

Когда это будет - "после войны"? Гитлеровские оккупанты хозяйничают на Украине, в Белоруссии, в огненной блокаде Ленинград, тревожной прифронтовой жизнью живет Москва. Сколько сотен, тысяч людей осталось без крова, сколько сирот, убитых, калек!.. Вот уже нет среди нас Миши Гуария. Кто знает, может быть, завтра на короткой "летучке" помянут и кого-то из нас?..

От резкого толчка стукаюсь о кабину. Машина останавливается. Как только мотор затихает, становится отчетливо слышна артиллерийская канонада.

- Пошли посмотрим, чего они там встали, - говорит Дудрин. Он вылез иг кабины, стоит на подножке. - Замерзли?

- Да нет еще, - отзывается Метников.

- Если замерзли - давайте поменяемся.

- Э-гей! - кричат нам. - Сюда!

Автобусы издали кажутся черными пятнами.

- Что случилось?

- Застряли, - слышится голос Гулевого. - Вытаскивать надо.

Вблизи, впрочем, все становится понятным и без объяснений: "печатный цех" круто накренился набок.

- Приехали! - хмыкает Метников.

- Нечего зубоскалить, - останавливает Пресс. - Давайте помогать.

- Весна, теперь помучаемся.

- Мы думали упадем, ка-ак нагнулся! - говорит Машенька. Лица ее не видно, но чувствуется, что она улыбается.

Шофер Леша молча возится с лопатой у задних колес.

- Давай пособлю, - участливо предлагает Нюра.

- Не мешай, - сердится Леша.

Мотор начинает рокотать, тяжело осевшее тело автобуса дрожит.

- раз - два - взяли! - грудью налегаем мы на кузов.

Колеса быстро вертятся, выбрасывают мокрую снежную кашицу, но машина не трогается. Постепенно становится жарко. Сбрасываю полушубок, ветер обдает разгоряченное тело.

- Взяли!

- Давай сильнее! Раз!

; - Еще - раз!

Под колесами образуется большая выбоина. Пресс светит карманным фонариком, прикрывая его сверху рукой. Он тяжело дышит. Леша сует под колеса свернутый брезент, бежит в кабину.

-? Взяли! - командует Кудрин.

Изо всей силы упираюсь плечом, чувствую, как ноги уходят во что-то мягкое. Наваливаемся снова и снова, автобус медленно двигается. Мы бежим за ним, толкаем и, наконец, останавливаемся.

- По машинам!

Полушубок, полежавший на снегу, сейчас неприятно Молодит мокрую спину.. Хуже всего, что промокли ноги.

- Что, холодно? - спрашивает идущий рядом Кудрин.

- Ноги промочил.

- Вот это скверно. Садитесь в кабину. Ну, ну, без разговоров!

- Погреться, товарищ лейтенант? - спрашивает шофер. - Садитесь, здесь теплее.

Едем теперь заметно медленнее.

- Стережется Лешка! - усмехается шофер.

Плотно прижимаю ногу к разогретому металлу, но это мало помогает. Внутри поднимается неприятный липкий озноб. Рубашка под гимнастеркой влажная, от этого еще холоднее.

- Вам бы сейчас спирту.

- А, обойдется.

Покачиваясь, впереди маячат расплывчатые пятна автобусов. Кажется, что едем в густую чернильную завесу. Когда-то, еще мальчишкой, я ехал в такую же темную ночь с отцом. Тележка подпрыгивала, черное беспросветное небо дышало холодом, и я теснее прижимался к теплому боку отца...

- Вон ведь куда его занесло! - задумчиво говорит шофер. - Чуть ли не пол-России оттяпал.

Он говорит что-то еще, но я не вникаю в смысл его слов. Натягиваю полы полушубка на колени, засовываю руки в рукава, прячу голову в ласковую мякоть воротника.

- Вот и ладно, - снова доносится голос шофера. - Воды зальем.

Оказывается, мы остановились.

- Как, Прохоров? - спрашивает Кудрин.

- Ничего.

- Ну, ну... Что же мы опять встали? Деревня, что ли?

- Бывшая, - поправляет Метников.

И действительно - бывшая. Домов нет, одни печки смутно белеют длинными шеями труб. Хотя вон как будто и целый дом.

Стараясь согреться, догоняю Кудрина. У автобуса один Гулевой.

- Что встали?

- Воды надо.

- Не видно ни черта, - раздается сбоку голос Леши.

Гулевой, я и подоспевший с пустым ведром шофер пашей полуторки идем к дому. Начальник издательства светит фонариком. Находим дверь. Гулевой щелкает предохранителем пистолета.

- Похоже, никого, - говорит Леша и тянет дверь на себя.

Входим и в первое мгновение ошарашенно молчим.

Высоко над нами, там, где должен быть потолок, чернеет небо. В разрывах облаков кротко мигает звездочка и, точно устыдившись, тут же гаснет.

Луч фонарика освещает пустую, оклеенную пестрыми обоями комнату. В углу лежит коровья туша - голова отрублена, на полу чернеет лужа застывшей крови.

- Кто тут? - раздается испуганный женский голос.

Из печки высовывается голова женщины в шали, лицо у нее в саже.

- Домовой, прямо домовой, - хохочет Леша. - Ты что, мать?

- Рано в сынки записался, - беззлобно отвечает женщина. Она вылезает из печки, отряхивается. - Напугали до смерти!

- Вот так мать! - ухмыляется Леша.

Женщина явно не годится ему в матери: на вид ей лет двадцать пять, двадцать семь.

- Ну, ладно! - останавливает Гулевой. - Ты что ж это в печь забралась?

- Беда заставит - под печку полезешь! Дом-то не мой. Я на другом конце живу... Корова ушла, потом слышу - грохнуло. Бегу сюда, а она уже не дышит. На мине, что ли, обрушилась? Втащила кое-как сюда, да тут и заночевала: собаки бы не потаскали. Домой-то не допрешь. Завтра уж порублю...

- Что вы тут копаетесь? - раздается за спиной голос Пресса. Он входит, удивленно разглядывает дом без крыши, крякает.

- Здравствуйте, хозяйка! Что у вас тут?

Гулевой коротко докладывает.

- За что деревню сожгли?

- Они говорят - за что? Запалили, и все тут. Пять изб только и отстояли.

Гремя ведрами, шоферы идут вместе с женщиной к колодцу. Меня снова начинает донимать озноб.

- Вот, писатели, - говорит Пресс, - запоминайте!

И снова медленно плывет навстречу черная качающаяся дорога. Я приваливаюсь к спинке и, уже не сопротивляясь ознобу, стучу зубами. Сейчас бы на теплую печку, укутаться, закрыть глаза. Ага, вот так!.. Хорошо, что сейчас лето. В саду цветет сирень. Смотри, - обломали уже! Ничего, букет Оле я нарву. Надо только нагнуть вон ту ветку... Фу, но почему так холодно?.. Да, да, вспомнил: мы едем... Дорога тянется долго, ночь все такая же черная. Кажется, шофер что-то говорит. Нет, это не шофер. Ну, конечно, это Макаров. Он держит Олю под руку. "Знаете, Оля, у меня погибла жена..." Послушайте, Макаров, это моя Оля... Что?

- Товарищ лейтенант, приехали! Приехали, говорю!

Меня сильно трясут за плечо.

- Сомлел, - о ком-то говорит шофер. - Сначала всо трясло.

С трудом открываю глаза, небо уже посерело. Стоим у какого-то дома.

- Ну, как? - обеспокоенно спрашивает Кудрин.

- Ничего.

Мне стыдно, что я так раскис. Закусываю губы, стараюсь твердо идти за Кудриным.

Просторная изба, в которую входим, обдает теплым духом жилья. Метников сидит в шинели на лавке, Машенька и Зина моют руки. Их голоса доносятся, как сквозь туман.

- Хозяюшка, - говорит Кудрин. - Куда бы нам пристроить товарища? Занемог.

- Да куда - знамо, на кровать. А то вон на печку.

Горячая. Застудился? Ну, так на печке лучше. Лезь, милый, лезь!

Кое-как снимаю полушубок, портупею. Забираюсь на печь.

- Сережа, выпейте порошок, - говорит Машенька, Она сидит на краю печки, протягивает порошки.

- А запить вот этим! - Гулевой подает стакан, от которого идет муторный запах водки.

- Не хочу.

- Ну, ну, фронтовик! - с грубоватой лаской говорит

Гулевой. - Пей!

Горечь лекарства и горечь водки смешиваются в одно - тяжелая жаркая волна обдает грудь. Мне что-то суют закусывать, жую, а сам уже лечу в мягкое зыбкое тепло...

Прихожу в себя от невыносимой жары. Волосы прилипли ко лбу, ворот рубашки мокрый. Во рту противный вкус водки. Зато ни головной боли, ни озноба.

- Ай очнулся? - подходит хозяйка.

- Очнулся. Хватит валяться. Мне бы вот только поЦотенце - вытереться, мокрый весь. Наши ушли?

- Ушли и строго-настрого наказали, чтоб не вставал.

На-ка, утрись.

Хозяйке лет пятьдесят или немного больше. Лицо у нее открытое, добродушное, с мягкими неглубокими морщинами.

- Перебирайся, сынок, на кровать. А я тебе чайку доставлю. Вот к завтраку-то молодцом и будешь.

- А сейчас сколько?

- Сейчас-то? Должно быть, четыре, а то и все пять...

Солнышко-то нынче не видать, хмарно.

- Далеко наши работают?

- Рядышком, избы четыре отсюда. У Антоновых. Девонька эта забегала Машенька, что ли? Покормить тебя наказывала, как встанешь. Есть-то хочешь?

- Нет, не хочу. А чаю попью.

- Попей, сынок, попей. Шумит вон.

Я перебираюсь на кровать, вытягиваюсь под одеялом.

- Как вас звать?

- Меня-то? Екатериной Васильевной. Солдатики все больше мамашей зовут.

- Екатерина Васильевна, это что же - город?

- Какой город! Село. Тимофеевкой прозывается. Наш город-то еще под немцем. Семьдесят верст отсюда...

У хозяйки мягкий певучий голос, говорит она неторопливо, охотно.

- Долго у вас немцы были?

- Да как долго-то? По дням-то, кажись, недолго, а по времени-то - не дай бог!

- Плохо было?

- Чего уж хорошего! Чужие они, чужие и есть.

- У вас тоже стояли?

- А то как же... Мне-то повезло: смирный у меня стоял. У других - не дай господи, аспиды! А у меня Смирный, ничего не скажешь. По-нашему-то он механик, главный у них над танками был. Танки они тут чинили, вот он мастерской заведовал.

- Что, правда, смирный?

- А что мне врать-то? Корова вон из-за него осталась. У других порезали, а у меня осталась. Молоко, Вравда, пил, это уж, как свое, а чтобы там, как у других, Снахальничать самовольно, это ни-ни!

- Один стоял?

- Один. Офицеры у них больше по одному жили, с денщиками.

Рассказ о смирном офицере мне доводится слышать впервые.

- Что ж он дома делал?

- Да все больше читал. А то напьется чаю, разговаривать начнет. Лопотал он, сказать, по-нашему плохо, а все понять можно. Бывало, про дочку начнет рассказывать. Нарисует - как живая на картинке выходила!

Про войну, бывало, тоже говорил. Плохое, говорит, дело - швах, что ли, по-ихнему? Один раз страху я с ним натерпелась, думала, худо будет. Дочка моя ночью заявилась.

- У вас дочка есть?

- Есть, в районе сейчас. Комсомольским секретарем назначили.

- А при немцах она где была?

- Вот этого уж я, сынок, толком не знаю. В лесах, сказывали, были. Отряд у них.

- Ну, и что ж немец?

- Вот она и заявилась. Под вечер. Я взглянула в окно - обмерла. Куда ты, думаю, отчаянная головушка!

Смирный-то он смирный, а все - чужой! Хотела я ей знак подать, уходи, мол, а он увидал. Зови, говорит, - меня это не касается. И ушел в эту комнату. Страху-то натерпелась!.. Потом уж, как Лизанька-то ушла, спрашивает: она есть, говорит, партизан? Что ты, говорю, родимый, очумел? А он смеется только... Забрали его.

- Как забрали?

- Да как забирают? - спокойно говорит хозяйка. - Ночью, уж спать собрался. Пришли трое ли, четверо с ружьями, да увели.

- За что?

- А кто их знает. Разве скажут.

Екатерина Васильевна наливает вторую чашку чаю, надевает старый ватник.

- Полежи, сынок. Пойду корову поглядеть. Я быстренько.

Старушка гремит подойником, уходит. Впервые я думаю о том, что немцы это не только гитлеровские головорезы, но и простые, честные люди. Есть такие, вероятно, и среди солдат - клянущие войну, тайно ненавидящие своего бесноватого фюрера. Одним из таких, видимо, и был постоялец нашей хозяйки.

От нечего делать разглядываю комнату. Это "чистая"

половина. На выбеленных стенах - карточки в толстых деревянных рамках. У окна - небольшой столик, покрытый вязаной скатеркой, зеленый многолистный фикус.

; Домотканая дорожка ведет к простенькому буфету, за стеклом стоят голубенькие чашки.

Негромко скрипит входная дверь.

- Кто там?

- Уже перебрались? - раздается веселый голос Машеньки.

- Все, хватит!

Машенька присаживается, как заправский врач, трогает рукой мой лоб.

- Температура спала, но еще есть. На ночь выпьете порошок.

- До ночи встану. Глупо как получилось!

- Попробуйте только! Хорошо еще, что дешево отделались.

- Что у нас нового? Как газета?

- Верстают. А новости есть. Во-первых, Левашов награжден Красной Звездой.

- Здорово! Знает он?

- Наверно, нет. Он еще не вернулся.

- А во-вторых?

- Вторая новость тоже связана с Левашовым. Во фронтовой газете о нем напечатана заметка. Так и называется: "Взвод ведет капитан Левашов".

- Не принесли?

- Куда там! Все по очереди читают. Метников предложил вырезать и поместить в рамку.

- Насмешничает?

- Как всегда, напропалую.

- От Грановича ничего?

Машенька пытливо смотрит.

- Почему вы о нем спросили?

- Ей-богу, без всяких задних мыслей.

- Переслал небольшую статью. Завтра идет.

- Что еще в газете?

- Подвал о каком-то батальоне. И большая подборка: "Говорят герои наступления".

- Стихов нет?

- Нет. Гранович не оставил, а вы не даете.

- Ну, какие у меня стихи!

- Гранович говорил, вы пишете.

- Это просто для себя.

- Прочитайте что-нибудь.

- Да нечего, Машенька...

Машенька насмешливо морщит нос.

- Я бегаю, тревожусь, и вот - благодарность! - Честное слово нечего, пустяки.

- Вот пустяки и прочитайте!

- Ладно. Только потом не ругайте, что плохие... Это наброски.

Глядя в потолок, припоминаю не записанные еще на бумаге строчки:

Нет, не спал я, когда вошла ты,

Я хотел, моя егоза,

Чтоб лежащие рядом солдаты

Не смотрели в мои глаза,

Слишком радость была в них ясной,

Слишком ярким твой нежный взгляд,

И зачем тревожить напрасно

Заскучавших по женам ребят?..

Машенька внимательно слушает.

- Это все о ней? - О ней.

- Счастливая!.. Ну, ладно, спасибо, что прочитали!

Вы ели?

- Ел, чай пил.

- Вот и отлично. Лежите. Вечером принесу порошок.

Я побегу, полосы должны быть.

Машенька уходит. Мне почему-то становится неловко, Зря читал ей эти стихи. У них с Грановичем что-то неладно, поссорились, что ли, а я только о себе. Счастливые всегда эгоистичны!

- Молока выпьешь? - спрашивает Екатерина Васильевна.

- Нет, спасибо. Я так совсем разленюсь. Ем да сплю!

В самом деле, товарищи работают, а я валяюсь. Хватит!

- Аи идешь? - удивляется Екатерина Васильевна. - Гляди, как бы не зря.

- Ничего, выздоровел!

8

По утрам еще держатся холода, на деревьях лежит крупный дымчатый иней. А через час-два мороз сдает, отмякает, пытаясь удержаться хотя бы в тихих темных закоулках. Снег лежит ноздреватый, рыхлый, в полдень нога уже проваливается в воду, на дороге резко обозначаются черно-желтые, дымящиеся легким парком колеи - мука шоферов и пешеходов. Хорош в такую пору воздух - гулкий, пахучий, трепетно-дрожащий.

Но не долга, не прочна еще мартовская благодать.

Под вечер, бледнея прямо на глазах, поспешно закатывается светило, день быстро меркнет, и снова, как зимой, синеет подернутый ледяной коркой снег...

- Весна, - глядя в окно, задумчиво говорит Метников.

Гранович откладывает ручку, вздыхает:

- У нас сейчас на Арбате асфальт сухой.

- Лирики! - добродушно ворчит Пресс, - А у нас на фронте распутица. Воевать мучение, голодными скоро насидитесь. Вот вам и весна!

За окном мелькает лицо Кудрина; через минуту, разрумянившийся, свежий, он появляется в дверях, оживленно говорит:

- Товарищи, пойдемте поможем вытащить машину.

Мучается парень.

Мы с Метниковым одеваемся, Гранович пишет.

- А вы, Гранович?

- У меня стихи, надо кончить.

- А в машине - снаряды, - негромко говорит Кудрин.

Гранович вспыхивает, поспешно встает.

- Что, лирик, получил? - удовлетворенно хмыкает Пресс и тоже набрасывает шинель, По пути забираем Лешу Зайцева.

Застрявшая трехтонка, тяжело нагруженная ящиками, стоит за углом. Задние скаты, буксуя, выбили глубокие впадины, кузов основательно осел. Коренастый водитель в распахнутой стеганке и в почерневших промокших валенках звенит лопатой, ругается. Увидев нас, он светлеет, горячо благодарит Кудрина.

- Мы ее сейчас, мигом, - обрадованыо и быстро говорит он, - Подтолкнем, и порядок. Дело-то плевое! Сейчас мы ее!..

- Да, вперся, - философски замечает Зайцев.

Каким-то шестым, шоферским, чувством признав в

Зайцеве собрата по профессии, водитель беззлобно огрызается:

- Сам не сидел, что ли!

Мотор начинает рокотать, наваливаемся впятером, и сильная машина легко выскакивает из западин. Шофер отводит трехтонку на безопасное место, выглядывает из кабины:

- Ну, спасибо, товарищи, не знаю, как вас благодарить!

- Чего ж ты в валенках? - кивает Пресс.

- Старшина у нас, пропади он пропадом, проваландался, - сердито говорит водитель, постукивая мокрыми, задубевшими на ветру валенками.

- Промочил ноги?

- Не без этого. Ничего, в кабине отогреются.

- Зайцев, - окликает Пресс, - садись с ним - и до Гулевого. Пусть даст сухие портянки да немного погреться. Это по пути.

- Эх, вот спасибо! - широко улыбается водитель, обрадованный, кажется, последним больше, чем сухими портянками.

- Есть! - козыряет Зайцев и озорно оглядывается. - Мне бы, Михаил Аркадьевич, за вредное производство тоже подкинуть надо.

- Ну, ну! - грозит Пресс.

В редакции нас ожидает посетитель. Положив забинтованную правую руку на колени, а левой вертя незажженную папиросу, на табуретке у самой двери сидит невысокий пожилой солдат с прокуренными желтыми усами.

При нашем появлении он браво вскакивает и едва не достает головой потолка - при коротком туловище у него оказываются непомерно длинные ноги.

- Здраю-желаю!

Мгновенное превращение в гиганта настолько неожиданно, что мы все смеемся. Широко улыбается привыкший, видимо, к подобным эффектам и необычный "складной" гигант. Увидев позже вошедшего Пресса, он вытягивается:

- Разрешите обратиться, товарищ старший батальонный комиссар!

- Пожалуйста. - Пресс смотрит на посетителя, подняв голову, глаза у него весело блестят.

- Гвардии рядовой Александр Пушкин...

- Уж не Сергеич ли? - не сдерживается Метников.

- Так точно - Александр Сергеевич, - невозмутимо чеканит гвардеец. Полные тезки!

- Не родня случайно?

- Никак нет! Фамилия наша пошла от прозвища.

Из уральских пушкарей.

- Стихи не пишете? - не унимается Метников.

- В измальстве пытал - не выходит. Складу нет.

Строго поглядывая на нас, Пресс подходит к окну, приглашает:

- Садитесь, Александр Сергеевич. Вот сюда, поближе.

Значит, вы из пушкарей?

- Сам-то нет, - добродушно щурится Пушкин, - К стихам не прибился, из пушкарей выбился. Плотник я. Служу в части майора Потапова. К вам по пути завернул, в штаб вызывали. Заодно в медсанбад заглянул.

- Что у вас с рукой?

- Чирьяк, будь он неладен, вскочил. Вскрыли.

- А в штаб зачем?

- Награды вручали. Вот. - Пушкин распахивает шинель и, не сдержавшись, косится на грудь: повыше кармана на гимнастерке поблескивает орден Боевого Красного Знамени.

- Ого! Ну, поздравляю, Александр Сергеевич! - Пресс крепко пожимает руку солдату. - За что наградили?

- Вторая-то у меня профессия - охотник, на Урале это у нас как должно. Так вот за нее. Снайпером я сейчас. А к вам вот по какой нужде.

- Слушаю, Александр Сергеевич.

- Охота мне в газету заметку пропустить. Да вот рукой нонче плохо ворочаю.

Говорит и держится Пушкин свободно, просто, от всей его фигуры веет спокойствием, добродушием. Слушаем мы его, невольно улыбаясь, хотя ничего смешного он и не говорит.

- О чем же вы хотите написать?

- Про одного нашего солдата. Орел парень!

- Хорошо, Александр Сергеевич. Прохоров, помогите товарищу.

Пушкин подсаживается ко мне, тихонько шепчет:

- А закурить тут можно?

- Конечно. - Я беру бумагу, ручку, жду, пока солдат закурит. Говорите, Александр Сергеевич.

Пушкин снимает шапку, минуту молчит, собираясь с мыслями, лицо у него становится сосредоточенным.

- Пиши, стал быть, так: "Крепко бьет фашистских подлюков рядовой Анисим Захаров. Самый что ни на есть герой - богатырь он! Пять дней назад, когда наша рота брала деревню Маловку..."

Покуривая, неторопливо, словно заново переживая то, о чем он рассказывает, Пушкин диктует. Если убрать некоторые "негазетные" слова, чуть поправить, - получится толковая корреспонденция. Кончив диктовать, Александр Сергеевич просит прочесть заметку вслух и, внимательно выслушав, удовлетворенно говорит:

- Все верно. Теперь подпиши, а я заверю.

Александр Сергеевич встает, снова поражая неожиданным своим ростом, надевает шапку, вытягивается.

- Разрешите идти, товарищ старший батальонный комиссар?

- Что, уже все готово? - подходит Пресс к солдату.

- Они вот помогли, написали.

- Ну, добро, добро. Вы нам пишите, Александр Сергеевич. Военкором нашим будьте.

- В начальство пошел! - весело щурится Пушкин и тут же сгоняет улыбку. - Это можно, когда во как надо человека в газете осветить! Потому заслужил!

- Правильно. Через неделю будем ждать от вас новой заметки.

- Пришлю. О минометчиках надо будет - боевой народ!

- Вот, вот. очень хорошо! Ну, счастливо, Александр Сергеевич!

- Спасибочко и вам тоже!

Александр Сергеевич с чувством пожимает руку Пресса, обходит поочередно всех нас и уходит. Редактор берет у меня заметку Пушкина, на ходу правит се, передает Метникову.

- В номер, секретарь.

- В этот некуда, Михаил Аркадьевич. Сверстано.

- Что-нибудь снимите! - Пресс проходит по избе, останавливается, очень мягко говорит: - И помните, для кого делается газета, почему она называется солдатская.

С этого дня и начали появляться в нашей газете заметки, подписанные зпаменитой фамилией - А. Пушкин.

Загрузка...