9
Весна так и застигает нас в этой маленькой деревушке.
Жмурясь от яркого солнца, я выхожу на крыльцо, с сожалением смотрю на только что отмытые кирзовые сапоги. Автобусы стоят в проулке, вплотную к дому. Но чтобы подойти к ним, обязательно приходится лезть в жирную, загустевшую на солнце грязь. Э, ладно!
На ступеньках автобуса сидят шофер Леша и Нюра.
Девушка вскакивает.
- Набор, товарищ лейтенант?
- Набор. Абрамов здесь?
- Тут. Верстает.
Пол внутри наборного цеха покрыт жидкой грязцой.
Утром его старательно скоблят, а к обеду под ногами снова хлюпает черное болотце. Того и гляди поскользнешься.
- Как дела, Иван Кузьмич?
Метранпаж не спеша поднимает голову.
- Как всегда.
Разговаривать он не любит. Очень сдержанный, хмуроватый, но в сущности хороший человек. И что для нас самое важное - превосходный работник. Мы с ним нередко ссоримся, чаще всего короткие стычки бывают у него с Метниковым. Получив вычитанные гранки, Иван Кузьмич внимательно просматривает их, отправляется в редакцию. Он очень неумело козыряет, подходит к Метникову.
- А это надо?
Метников хмыкает.
- Сокращено - значит, надо.
- А в оригинале - нельзя?
- Слушайте, Абрамов, газета остается газетой. Утром это было надо, сейчас - нет!
- Вот это утром надо? - метранпаж не торопясь читает вычеркнутый абзац. - "С огромным подъемом встретили..."
- Ну, ладно, ладно, Иван Кузьмич, - пытается мирно замять дело Метников. - Не вошло бы иначе.
- Перед набором нужно прикинуть.
Ответственный секретарь начинает раздражаться.
- Вы же знаете, в каких условиях мы работаем! Чего вы от меня хотите?
- Меньше сокращений, - спокойно отвечает Иван Кузьмич. - Ручной набор. Рассыплем, тогда что делать?
- Ну-ка, покажите, - вмешивается Пресс.
Метранпаж подает злополучную гранку.
Редактор почти всегда держит его сторону. Да он и прав; сокращения у нас в гранках велики.
- Правильно, товарищ Абрамов. Учтем.
Высокий, прямой, с неподвижным каменным лицом, обтянутым сухой желтой кожей, Иван Кузьмич старательно подносит руку к шапке, уходит.
Два дня после этого мы с Метниковым тщательно подсчитываем строки, стараемся обходиться без сокращений. Но в спешке неизбежны просчеты, и вот смотришь, Иван Кузьмич снова укоризненно спрашивает:
- А это надо?..
Сегодня у нас спокойный день: сокращений особых нет, переверстки не предвидится. Я любуюсь, как быстро и ловко длинные худые пальцы Ивана Кузьмича собирают черную, тускло поблескивающую полосу. Вот он прочно обвязывает ее шпагатом, накатывает валиком, оставляющим на свинцовых буквах тонкиий слой краски, кладет чистый лист бумаги. Через минуту держу в руках оттиск второй страницы. Когда таким образом будут готовы все четыре страницы, когда их вычитают, выправят ошибки и Пресс начертит красным карандашом "печатать", заработает проворная "Пионерочка".
Страница кажется мне очень хорошей. Четко подобранные заголовки, линейки, строгие отбивки.
- Красиво сверстано!
Иван Кузьмич обтирает руки ветошью, великодушничает:
- Макет неплохой.
Теперь некоторую гордость испытываю я. Макет - это точный план газеты, по нему метранпаж верстает полосы. Сегодняшний макет делал я: Метников, наконец, добился своего и выехал вчера в часть. Мне предстоит замещать его дней пять, и я очень рад, что с первым номером идет так благополучно. Пожалуй, часам к семи вечера и управимся. Это рекорд!
Насвистывая, возвращаюсь в редакцию и понимаю, что явился не вовремя. Гранович на полуслове замолкает, отходит к окну. Машенька смущенно розовеет.
- Еще полоса? - удивляется она. - Значит, до вечера кончим. Екатерина Васильевна обещала нагреть во ды - надо всем помыться.
Помогаю Машеньке преодолеть смущение.
- Женя, стихи завтра будут?
- Пиши сам! У тебя лиричнее, - не оглядываясь, зло отвечает Гранович.
- Ты что?
Машенька вспыхивает.
- Стыдно! Я не так говорила!
На душе у меня становится скверненько. Ощущение такое, словно Машенька обманула меня.
- Я ему сказала только о том, что ваши стихи мне понравились. Сердечные. И сказала, что, по-моему, вас надо привлекать как поэта в газету. А так передергивать - стыдно!..
- Давайте лучше работать, - как можно спокойнее говорю я.
Машенька подвигает к себе полосу. Гранович садится за стол, раздраженно пыхтит трубкой. Папирос и табаку мы не получаем несколько дней, зеленым рубленым самосадом разжиться еще труднее: мужчин в селе почти нет.
Работаем, не разговаривая. Сегодня у нас скучно и пусто. Пресс с утра уехал в политотдел - километров за восемь. Все сотрудники в частях. Левашов пропадает уже дней двенадцать. Кудрин и новый литработник Кузнецов уехали дня четыре тому назад.
На нашем участке фронта - относительная тишина.
Вот уже месяц, как Информбюро передает: в течение дня на фронтах чего-либо существенного не произошло. Весенняя распутица приостановила движение, активных боевых действий нет. Зато прибавилось работы разведчикам: противник деятельно укрепляется, и к тому времени, когда дороги подсохнут, оборона врага должна быть хорошо изученной. К разведчикам и выехал ответственный секретарь Метников.
Вынужденное затишье на фронте превратило нас почти в "гражданских". Расположились мы в трех домах:
живем по-прежнему у Екатерины Васильевны, работаем в соседнем доме половина его пустует, в третьем - наши типографские и Гулевой.
Нормально спим, самолеты маленькую деревушку не трогают, и если б не перебои со снабжением, можно считать, как говорит Пресс, что у нас рай. Сегодня, например, предвидится баня.
- Прочитала, - говорит Машенька.
Ошибок в полосе немного: сказывается предварительная правка гранок.
- Давайте отнесу.
- Я еама.
Гранович делает было движение подняться, но потом снова склоняется над листом бумаги. Как только Машенька уходит, он говорит:
- Ты извини меня.
- Ладно,, чего там!
- Подожди! Я хотел с тобой поговорить. Прямо,
- Говори.
Гранович волнуется. Он облизывает губы, встает.
- Ты ухаживаешь за ней?
- Что?!
- Что, что! Нравится, тебе Машенька?
- Ну, балда! - хохочу я. - Ревнуешь?
Гранович бешено- сверкает глазами.
- Да, ревную! Люблю! И не стыжусь! А ты...
- Вот-вот! А я при чем?
- А ты!..
- А ты, а ты! - передразниваю я. - Доложить тебе, что у меня есть невеста?
Гранович ошарашен.
- Что я ее люблю не меньше, чем ты Машеньку?
- Сергей!..
- Что об этом знает и Машенька? - продолжаю наступать я.
В ту же секунду я взлетаю под потолок.
- Пусти, дурень!
- Ну, осел! Ну, осел! Ты только молчи!
- Нет, сейчас побегу рассказывать.
- Слушай, друг! - ликует Гранович. - Будут стихи!
Будет статья! Пять заметок будет! Все будет!
- Мир, покой и обоюдное согласие? - Машенька стоит в дверях и насмешливо смотрит на нас.
- Жизнь, Машенька, прекрасна и удивительна! - - декламирует Гранович. Пошли обедать! В бокалах вина, пунш, блистая, то льдом, то искрами манят!
- Вот так переход! От Маяковского к Державину.
- В самом деле, пообедаем, - поддерживаю я. - Что там в типографии?
- Верстают четвертую.
- Пока до полосы и пообедаем.
- Вперед, гаскожцы! - не унимается Гранович.
Через три минуты мы уже дома. Прохожу во вторую Комнату.
Здесь работает радистка Лена - худенькая большеглазая девушка, появившаяся у нас в редакции дней пять назад. Рекомендовала ее дочь нашей хозяйки Лиза, секретарь райкома комсомола. Приемник установили на квартире специально - до позднего вечера здесь никого не бывает, работать Лене спокойнее.
- Что нового?
Лена испуганно оглядывается - она еще дичится, сдвигает наушники.
- Информация по Союзу. Больше пока ничего.
- Идемте обедать.
- Я потом. Сейчас будет сеанс.
Екатерина Васильевна ставит на стол большой чугун, от которого поднимается густой пар.
- В бокалах вина, пунш, блистая, - напоминаю я.
Но Грановича ничем уже не омрачить.
- Черт с ней, с картошкой. Не в этом счастье!
Четвертый день едим вареный мороженый картофель с луком. Это все, чем может помочь нам восстанавливаемый колхоз. Приторно-сладковатое месиво опротивело, но есть что-то надо. С подвозом стало скверно, уже второй раз Гулевой напрасно гоняет полуторку на пустые склады.
Продукты застряли где-то в третьем эшелоне - распутица осложняет их доставку. С утра Гулевой уехал снова.
Гранович беспрестанно шутит, Машенька молчит. Когда я встречаю ее взгляд, он кажется мне укоризненным. Она сегодня не в духе.
- А что, друзья! - говорит Гранович. - Вот едим мы эту мазню, мерзнем... Может, кого-то, как Миши Гуария, не станет, а все-таки мы счастливые! Пройдет много лет, и о нас будут говорить с благодарностью, с уважением. Победить фашизм - это миссия! А все остальное - мелочь!
- Теперь молочка, - ставит Екатерина Васильевна кринку. - Запускать бы уж корову надо, да как без молока будем?
Хозяйка кормится той же мороженой картошкой. Ее худая, как скелет, Зорька служит всей редакции, но что на нас всех кринка молока!
Машенька встает первой.
- Пойдемте, счастливые!
- Про баньку не забудьте, топится, - напоминает Екатерина Васильевна.
- Не забудем, тетя Катя, - откликается с порога Машенька. - Сегодня рано кончим. Сначала мы с вами и девчатами пойдем, а потом мужчины.
Пока мы обедали, вернулся Пресс. Он сидит за столом, расчерчивает красным карандашом вторую полосу.
- Михаил Аркадьевич, что вы делаете?
- Пообедали? Теперь давайте поработаем. Две колонки до подвала снимайте.
- Зачем?
- Пойдет статья начальника политотдела. Очень важно: было совещание агитаторов. Вот, сдавайте в набор.
- Так, - многозначительно встречает меня Иван Кузьмич, когда я приношу две с половиной странички, отпечатанные на машинке. - Нюра, становись.
- Половину давайте мне, - просит Зина. - Правку кончила.
Я веселею: не так уж велика задержка. Час погоды не делает.
- Иван Кузьмич, "о" не хватает, - жалуется Нюра.
Метранпаж развязывает полосу, косится.
- Почему не разобрала, что велел? Меньше с Лешкой балясничай!
- Уж скажете! - вспыхивает Нюра.
- Гонять его отсюда буду!
- Чем это он вам помешал?
- Не мне помешал. Тебе голову закружил!
- Это уж моя печаль! - дерзит наборщица.
Не дослушав, соскакиваю с подножки, бегу в редакцию.
Гранович с Прессом играют в шахматы. Машенька стоит рядом, молча наблюдает.
- А обедать? - спрашиваю я Пресса.
- Погоди, трудный случай... Вот так... Обедать? В политотделе покормили. Не густо и они там живут.
- Сдаваться придется, товарищ редактор, - торжествует Гранович.
- Ну, ну, так уж и сдаваться! Быстрый ты!
В комнату тихонько входит Лена.
- Вот весь прием, - протягивает она листы. - Есть сообщение ГКО - убит какой-то генерал Черняков.
Машенька вскрикивает.
- Дай сюда! - Пресс поворачивается, опрокидывает доску. Фигурки, подпрыгивая, катятся по полу.
- Петр Семенович, - читает он и с надеждой смотрит на Чернякову: Может быть, однофамилец?
Точно от удара, Машенька пригибается к столу.
- А я и не знала, - растерянно шепчет Лена.
Машенька быстро выбегает на улицу, - мы так ничего и не успеваем сказать. Гранович уходит вслед за ней.
Пресс крутит головой.
- Мать твою... - зло говорит он и тут же густо багровеет. Рядом, с большими испуганными глазами, стоит Лена. - Давайте сообщение в набор!
- Куда?
- Поставьте под передовую.
- Она до конца.
- Сократите! - раздражается Пресс. - Что вы, десять строк сократить не можете?
Вместе с Леной выходим на крыльцо. Опершись на перила, Машенька плачет. Около нее с растерянным лицом стоит Грапович. Он смотрит на меня, беспомощно разводит руками.
- Машенька!
Лена проскальзывает между нами.
- Одна... совсем одна!.. - горестно всхлипывает Машенька.
- Неправда! - горячо вступаюсь я. - Вы не одна. Мы с вами!
- Одна... одна!
- Машенька, любимая! - не стесняясь меня, страстно говорит Гранович. Не одна! Я с тобой! На всю жизнь!
Гранович хочет привлечь девушку к себе. Машенька отбрасывает его руки, поворачивает бледное мокрое лицо.
- Пусти!
Гранович отшатывается.
Я спрыгиваю с крыльца прямо в грязь, бегу. Мучительно жаль и Машеньку и Грановича. Черт знает, что делается!..
- Иван Кузьмич, вот это сообщение надо набрать под передовую.
- Слушаю, - коротко отвечает метранпаж.
- Сокращать передовую придется.
- Нате гранки, пометьте.
Наш ли это Иван Кузьмич так легко соглашается с переделками?
- Плачет? - вдруг спрашивает он. На спокойном неподвижном лице Ивана Кузьмича дергается какой-то мускул, острые злые морщинки стремительно бегут по сухой желтой коже.
- Да. Кто вам сказал?
- Новенькая заходила.
- А где девчата?
- К Маше побежали...
Направляюсь к редакции, но потом круто поворачиваю. Надо повидать Машеньку.
- Товарищ лейтенант, - окликает Зина.
Девушки идут навстречу. Глаза у обеих уже красные.
- Машенька там?
- Нет, видно, в редакции. Вас Лена велела позвать,
- Иду. А вы куда?
- К Машеньке.
- Потом, девчата. Набирать надо. В номер.
Екатерина Васильевна прибирает на кухне, жалостливо всхлипывает.
Лена быстро пишет. Заметив меня, она показывает головой на исписанный лист. Сверху - указание: "Пере-!
даем передовую статью газеты "Правда" для обязательного опубликования..."
Забираю исписанные страницы, бегу к Прессу. Ну, и денек выдался!
Редактор шагает из угла в угол. Машенька сидит, закрыв лицо руками. Грановича нет.
- Вот, в номер!
Пресс читает заголовок статьи.
- Перепечатать не надо?
- Наберут, отчетливо написано, - говорю я.
- Сдавайте.
- А куда ставить?
- Снимайте передовую, заверстайте на три колонки, Сводку Информбюро переберите на две колонки.
- А сообщение?
- Что у нас там внизу?
- Информация по Союзу.
- Переверстайте.
Хочу подойти к Машеньке, но Пресс выразительно показывает глазами: не надо!
Поднимаюсь в автобус. Почти всю первую полосу нужно набирать заново.
- Номерок, - качает головой Иван Кузьмич. - До утра теперь!
Машенька все так же сидит, закрыв лицо руками.
Пресс протягивает пачку "Казбека".
- Угощайся.
- Откуда? Гулевой привез?
- Привезет! У интенданта со стола забрал.
За окном раздается шум подъехавшей машины.
- Вот и Гулевой, легок на помине.
Пресс заглядывает в окно, живо вскакивает.
- Бронетранспортер! Это командующий!
Коренастый пожилой человек в сером плаще останавливается на пороге, быстрым взглядом окидывает пустоватую комнату с четырьмя застланными газетами фанерными ящиками.
- Здравствуй, редактор, - негромко говорит генерал И кивает в сторону Машеньки. - Она?
- Она.
Командующий подходит к Машеньке, кладет ей на голову руку.
- Здравствуй, Маша!
Мы с Прессом тихонько выходим.
10
Шофер останавливает машину, показывает рукой вправо.
- Вам туда. Километра три, не больше.
- Ну, спасибо, что подвезли.
- Пожалуйста, товарищ лейтенант.
Трехтонка трогается. Я схожу с дороги на тропинку, оглядываюсь. Впереди за буреющими прошлогодней стерней полями виднеются ветлы, угадываются серые пятнышки домиков. Это и есть наша Трофимовка. Через полчаса буду дома.
дома - это в редакции. В стрелковом полку я пробыл всего четыре дня, а ощущение такое, словно не видел своих давным-давно. Если б на сапоги не налипала тяжелая жирная земля, которую то и дело приходится счищать, побежал бы! Снимаю шинель, - полушубок я свой давно забросил, перекидываю ее через плечо, прибавляю шаг.
Подсыхают дороги, зеленеют лужайки, припекает солнце. В овражке все еще журчит ручей, недавно, должно быть, он шумел тут, как добрая река: берега овражка почти доверху покрыты сухим потрескавшимся на солнце илом. Сейчас вода в ручье чистая, прозрачная - где-то в низинах дотаивают последние снега. На гибком лозняке появились узенькие листочки. Срываю несколько листков, мну в ладони, с удовольствием вдыхаю их свежую терпкую горечь.
На фронте - тихо. Но это та самая тишина, которая всегда предшествует большим боям. Да и понятие тишины здесь очень относительно. Тщательно замаскированные снайперы ловят на прицел зазевавшихся гитлеровцев; переходят линию фронта разведчики; по ночам, точно фейерверки, проносятся трассирующие очереди, повисают в небе бледно-зеленые зонтики ракет... Очень хотелось остаться в части до наступления, но приказ у меня жесткий: не задерживаться. Пресс по-своему прав:
почти весь литературный состав редакции в разъезде, кому-то нужно быть и на месте.
Помня совет Кудрина - не разбрасываться, почти все четыре дня своей недолгой командировки я провел в роте лейтенанта Азаряна. Побывать в этой роте настойчиво советовал и командир полка и его заместитель по политчасти.
- У Азаряна лучшие в полку снайперы.
- Народ у него замечательный!
Предварительное представление об Азаряне, составленное по рассказам, совершенно не совпало с действительностью. В батальоне сообщили, что до войны Азарян работал директором МТС. Мысленно мне рисовался плотный, рослый армянин в летах, этакий черноволосый витязь с огненным взглядом.
Велико же было удивление, когда Азарян оказался совершенно молодым человеком, - в своей родной Армении этот худощавый двадцатичетырехлетний юноша был, вероятно, самым молодым директором МТС.
Черные волосы - это единственное, что сохранилось от мысленного портрета, и, по совести говоря, было бы странно, если бы Азарян оказался белокурым... Командир роты был на редкость спокойным, выдержанным человеком. Приказания он отдавал ровным голосом, и приятно -было видеть, как четко, более того - охотно эти приказания выполнялись. Пришлось видеть Азаряна и за неприятным для него делом. Усатый, явно гражданского вида ротный писарь перепутал какие-то списки и мучительно потел, выслушивая убийственно спокойные замечания командира.
Лейтенант одобрил намерение написать о снайперах, сразу же назвал фамилию ефрейтора Займурзина. Не знаю, как у меня получится очерк, но смуглый Файзула Займурзин стоит перед моими глазами и сейчас. У ефрейтора коротенькая, очень несложная биография: сын казанского железнодорожника, в 1939 году вступил в комсомол, летом 1941 года закончил десятилетку, ушел на фронт.
За меткую стрельбу Займурзина прозвали в роте Золотым глазом. Образное это выражение как нельзя лучше подходило к нему и в прямом смысле. Когда Файзула смеялся, его светло-карие глаза светлели еще больше, казалось, что в них действительно поблескивают крапинки золота. Пилотка не могла прикрыть буйных, иссинячерных волос, резко оттенявших чистый юношеский лоб и горячий румянец на смуглых, еще не знавших бритвы щеках.
- Кем вы хотите стать после войны? - полюбопытствовал я на второй день нашего знакомства.
Глаза у Файзулы золотисто засияли, румянец запылал еще жарче.
- Поэтом!
- Вот как! Вы любите стихи?
- Очень!
Вчерашний десятиклассник великолепно знал Пушкина и Лермонтова, читал наизусть стихи многих советских поэтов. То, что сам он написал еще очень мало, Файзулу не смущало: жизнь только начиналась!
С гордостью Займурзин рассказал о знакомстве с татарским писателем Адель Кутуем. Фамилию Кутуя я вспомнил сразу же, как только Файзула назвал его повесть "Неотосланные письма". Сейчас Адель Кутуй на фронте. Файзула искренне был огорчен тем, что пе мог разузнать адреса своего учителя.
Прочитал Файзула и несколько своих стихотворений, В дословном переводе на русский язык они мало походили на стихи в обычном смысле этого слова. Но даже в таком виде - еще не уложенные в определенный размер, не зарифмованные, это были настоящие стихи - с интересными смелыми сравнениями, неожиданным поворотом мысли, какие-то непохожие и привлекательные.
Впервые я пожалел, что не умею переводить; надо будет рассказать Грановичу.
На рассвете мы забрались с Файзулой в небольшой окопчик, открытый на бугре. Маленькая деревушка, в которой стояли гитлеровцы, была видна отсюда, как на ладони. Окопчик находился в дубовой рощице, и требования Азаряна и Займурзина быть предельно осторожным, не высовываться показались мне лишними. Разве может нас кто-нибудь здесь увидеть!
Когда туман начал рассеиваться, впереди холодно блеснула поверхность реки, недавно освободившейся ото льда, за ней - небольшое село. В бинокль отчетливо были видны избы, крытые соломой, маковка старой церкви со снятым крестом.
Займурзин лежал неподвижно, пристально всматриваясь вперед. Со стороны казалось, что он и его винтовка с оптическим прибором - одно целое. Я вооружился биноклем. От напряжения у меня начали болеть глаза, а ведь снайпер следил еще напряженнее!
Можно было подумать, что село безлюдно, .только над одной крышей вился ранний дымок. Но вот промелькнула женская фигура, в промежутке между двумя избами проковылял старик в полушубке. Я быстро взглянул на Займурзина снайпер лежал неподвижно, слившись с винтовкой, закусив губу. Вот мелькнуло какое-то серо-голубое пятно.
Выстрел.
Голубоватое пятно дрогнуло, плашмя рухнуло наземь.
- Теперь берегись.
Вопрос - чего беречься? - задать я не успел. На маленькую рощицу, надежней которой, казалось, ничего нет, обрушился целый ураган огня. Беспорядочный пулеметный ливень хлестал по стволам деревьев, сбивал кору, поднимал фонтанчики влажной липкой земли...
...Вот и Трофимовка.
Еще издали вижу, что на крыльце кто-то читает газету. Это шофер Леша.
- Здравия желаю, товарищ лейтенант! - вскакивает он. - С прибытием.
- Спасибо, Леша. Что, опять ошибка?
- Нынче вроде нет.
Мы понимающе смеемся, закуриваем. С некоторых пор все редакционные начали побаиваться Лешиных чтений: того и гляди новая неприятность! Учился Леша мало, читает медленно и поэтому не схватывает, как обычно, все слово, а неторопливо, на ощупь прочитывает его. Тут-то и обнаруживаются наши "огрехи". Споткнувшись как-то на слове "насупление", Леша обратился за разъяснением к редактору. С тех пор Пресс зовет его ревизионным корректором.
- Что у нас нового?
- Все так же. Вчера Гранович уехал. А в тот день, как вы уехали, капитан Левашов был. День только и пробыл.
- Жаль, опять его не повидал. Остальные на месте?
- Все тут. Михаил Аркадьевич с майором в штаб поехали. Как бы от нас майора-то не забрали.
- Кудрина? Говорили разве что?
- Сватают его будто в другую газету.
- Вот это да! А он?
- Да кто его знает? Может, и пойдет: повышение.
Еще с порога бьет острый запах дегтя. Ну, конечно, это от сапог Кузнецова!
- Привет, лейтенант!
Кузнецов не спеша поднимает голову - он что-то пишет, - смотрит секунду-другую, точно не узнавая, потом здоровается. В доме больше никого нет.
- А где все?
- Все? - Кузнецов оглядывается, удивленно пожимает плечами. - Не знаю, только что были.
Он вдруг улыбается, замкнутое лицо его чудодейственно меняется становится открытым, добродушным, нос по-ребячьи морщится.
- Это они, наверно, от моих сапог убежали. Вот не любят!
- А зачем же вы их так мажете?
Улыбка уже исчезла с его лица. Оно опять становится обычным - замкнутым и, пожалуй, грубоватым, с плотно сжатыми губами и тяжело сведенными скулами. Кузнецов задумчиво поглядывает на жирный, обильно пропитанный дегтем сапог, постукивает им по полу.
- Предохраняет ко-жу от порчи. Проверено.
Решив, что разговор на этом закончен, он опять склоняет над тетрадью крупную, с редкими и жесткими темными волосами голову.
- Вы давно вернулись?
- Я? - Тетрадь уже полностью завладела вниманием лейтенанта. - Нет, недавно.
Странный он человек, этот Кузнецов. Журналист - отличный. Из каждой командировки Кузнецов привозит материала в пять раз больше, чем нужно. Пошлют за корреспонденцией - он привезет пять корреспонденции, десяток информации, несколько интересных военкоровских писем. Мне приходилось готовить его корреспонденции в набор. Журналисты знают, как буквально отдыхаешь, вычитывая умело сделанную статью. Редактор с полным основанием называет его находкой (Метников всегда добавляет - в сапогах). Но зато поговорить с ним почти невозможно: более скупого на слова человека встречать мне еще не приходилось. Сдаст свой материал и в ожидании следующей командировки молча сидит над толстой клеенчатой тетрадью. Что пишет - неизвестно.
- Так, кое-какие мысли, - это все, что можно услышать в ответ на самые настойчивые расспросы. Метников уверял, что у Кузнецова до войны было издано две повести, но никто их не видел. Гранович пытался было разузнать об этих книгах у самого автора, но тот отмахнулся:
- Ерунда!
Во всем нашем коллективе у Кузнецова есть один собеседник - метранпаж Иван Кузьмич, такой же молчальник. Мы хохотали, когда Метников воспроизводил одну такую беседу в лицах. Иван Кузьмич и Кузнецов, рассказывал он, сидят на лавочке, курят. Проходит минут пять, десять. Кузнецов говорит: "Потеплело", Иван Кузьмич согласно кивает: "Пора, апрель". Проходит еще несколько минут. "Сеять скоро начнут". - "А что вон как припекает". Потом Кузнецов тушит окурок о подметку сапога, встает. "Пойду, заболтались мы, Кузьмич"...
Метников оказывается в наборном цехе. Иван Кузьмич сосредоточенно возится над полосой, ответственный секретарь оживленно рассказывает что-то Зине. Девушка весело смеется:
- Сбрили бы вы их, товарищ старший лейтенант. Ну зачем вам усы?
- Солиднее.
- Не солиднее, а старее. Кто сейчас усы носит?
- Да еще рыжие, - поддерживаю я.
- Но, но, только приехал, а уже дерзит! Пушкин носит!
- Пишет он? - вспоминаю я нашего нового военкора, носителя знаменитой фамилии.
- Чтоб Пушкин да не писал! Завтра опять заметка идет. Пошли, что ли?
На лестничке сталкиваемся с Нюрой.
- Ага, опять с Зайцевым пролюбезничала, - дразнит Метников. - Сейчас тебе Кузьмич задаст!
Девушка сердится.
- А ну его, только и бурчит!
В редакции по-прежнему сидит один Кузнецов. Он мельком смотрит на нас, снова пишет.
- Мысли, - подмигивает Метников. - Ну, как съездили?
Я коротко докладываю о командировке.
- Хорошо, готовьте очерк. Послезавтра поеду я.
- Анатолий Семенович, правда, что Кудрина забирают?
- Откуда вы узнали?
- Леша сказал.
- Ох, эти редакционные шоферы, всегда все знают!
Вызвали обоих, не знаю, чем кончится. К вечеру выяснится.
- О семье его ничего нет?
- Нет, ничего. Мучается мужик, только виду не показывает... Да, между прочим, можете меня поздравить.
Не могу не похвастать.
- С чем?
- Извольте, полюбуйтесь.
На второй странице "Красной звезды" напечатан большой очерк Метникова "Разведка идет в тыл врага".
- Здорово!
- Если не лень, прочитайте. Интересно, - ваше мнение.
Начав читать из обычного любопытства, уже вскоре увлекаюсь по-настоящему. В отличие от наших бесхитростных зарисовок очерк Метникова - писательский, с интересным сюжетом, с портретами людей, с запоминающимися деталями, которым веришь. Сразу отчетливо представляю, как далеко моим очеркам до очерка Метникова, как много еще нужно работать, учиться.
- Да... замечательно!
- Ну, до замечательного далеко, а на тройку вытянет.
Вот кстати, и наши девушки. Один букет мне!
У Лены и Машеньки в руках охапки подснежников.
Девушки раскраснелись; их свежие румяные лица, зеленые гимнастерки и синие подснежники - одновременно и контраст и гармония. Видел бы живописец!
- А все не хотите? - задорно спрашивает Машенька. Увидев меня, она вспыхивает, сухо говорит:
- Вам письмо, сейчас дам.
Лена, молча поклонившись, проходит к приемнику, - Вот, пожалуйста, подает Машенька конверт.
- Машенька, вы чем-то расстроены?
- Какое это имеет значение? - пожимает плечами девушка. - Леночка, я сейчас.
Письмо от Оли.
- Про очерк не забудьте! - кричит вдогонку Метжиков.
Бугор за околицей подсох, зазеленел. Бросаю на траву шинель, сажусь, быстро вскрываю конверт. Хватит испытывать терпение!
Размашистый, бесконечно родной почерк. В глаза почему-то сразу бросается и тут же теряется слово: "Макаров", "...прости, что долго не писала". Так, так. Ах, вот где: "Макаров уверяет, что в редакции безопасно.
Я успокоилась. Это мы возвращались с актива, говорили о тебе. Ты, конечно, не обидишься, что он проводил меня до дому - собрание кончилось поздно. И ничего не думай: он просто хороший, немного несчастный человек...
Мама тебе всегда передает приветы..."
Письмо коротенькое, ласковое. Перечитываю его несколько раз подряд, потом лежу на траве, смотрю в небо.
По синей воде плывут прозрачные легкие льдинки облаков. Солнце все добрее, льдинки, уплывая на восток, тают и тают. Там на востоке, далеко отсюда, моя Оленька.
Строки возникают как-то сами по себе, непроизвольно:
Сколько ясных минут
Над письмом, что пришло с востока,
Осветивших день этот
И согревших меня, - протекло.
Я с тобой говорил,
Близкая и далекая,
Свет путеводный мой,
Ласка моя и тепло!..
Пресс и Кудрин уже вернулись.
- Ну, как, остаетесь? - бросаюсь к Кудрину. - Остаюсь, Сергей, остаюсь. Давай руку - здравствуй!
- Отбили мы его, Прохоров! - довольно смеется
Пресс. - Рано ему в шишки выходить. Пусть в замах походит!
Машенька трогает меня за руку, кивает в сторону.
Вот, пожалуйста, - снова веселая! Проследив за ее взглядом, я поворачиваюсь и прикусываю губу. Пристроившись бриться, Метников задумчиво поглаживает короткие рыжие усики, потом решительно мажет под носом белой мыльной пеной. Пропали усы!
11
- Ну что, Левашов, заскучал?
Левашов откладывает планшетку, которая служит ему вместо письменного стола, вертит огромную "козью ножку". По крупному лицу майора - Левашову недавно присвоили очередное звание - проходит легкая улыбка.
- Плохой я кабинетчик, Михаил Аркадьевич.. В частях привычнее.
- От дому отбился. - Пресс коротко усмехается, - Только, по-моем-у, кабинетная обстановка на тебя и здесь не особенно давит...
Поневоле улыбаюсь и я. Большая русская печь в углу, поставленные набок и покрытые бумагой ящики - столы и такие же ящики, но положенные плашмя, : стулья - все это даже и отдаленно не напоминает кабинета. Убранство нашей редакции дополняют несколько автоматов, сложенных на широкой лавке, и окна без стекол, в которые широко и беспрепятственно льется знойный воздух.
- Ладно, - говорит Пресс, - сдашь полосу и можешь выезжать. Надо дать несколько корреспонденции об агитаторах.
- Интересный народ есть! - оживляется Левашов. - В 85-м полку агитатор - бывший секретарь райкома партии. Бессонов. Говорит - заслушаешься! И ведь что удивительно: говорит о таком, что каждому известно. Так он всегда по-своему повернет, как открытие какое слушаешь! Сам седой, щуплый, а атаку объявят - наравне со всей ротой идет. Полковой агитатор!
- Можешь о нем написать?
- Теперь? - Левашов на минуту задумывается. - Пожалуй, могу.
- Вот и договорились, Сдашь полосу, потом статью об агитаторе и выезжаешь. И вот еще что, писатели! Не забывайте вы о скромных фронтовых профессиях. Пулеметчики, летчики - все это правильно. А вы бы когданибудь вспомнили о ездовых. О санитарах. О поварах, наконец.
Метииков, до сих пор молча работавший, вмешивается:
- Михаил Аркадьевич, оставьте повара мне. Эта героическая личность - в моем плане!
- А ты что, - поворачивается Пресс, - тоже лыжи навострил? Ну вас к свиньям собачьим, - плюну я на вас, усажу за газету и поеду по частям сам! Что я вам, каторжный - сидеть?
- Товарищ редактор! - Метников подает Прессу большую пачку подготовленных материалов. - Запас на завтра. Полоса Левашова, статья парторга роты, письма.
- Купил? - ухмыляется Пресс. - Ладно. На два часа можете быть свободны.
- Пошли искупаемся, Сергей, - зовет Левашов.
- Пошли.
На крыльце встречаемся с Машенькой. Она сегодня в легкой, из какого-то белого блестящего материала кофточке с короткими, выше локтя рукавами. Поправляя смуглыми, красиво очерченными руками влажные чернью волосы, девушка весело спрашивает:
- Купаться, товарищ майор? А мы уже.
- Да, поплескаться, - невольно улыбается Левашов.
Со мной Машенька почти не разговаривает - все еще
на что-то сердится. Никакой вины за собой я не чувствую, и подчеркнутая сухость девушки меня задевает.
- В типографии были?
- Что? - Машенька останавливает на мне какой-то обидно удивленный взгляд. - Да, была.
И уходит.
- Дуется на меня за что-то, - поясняю я Левашову.
- Машенька? Пройдет. Женщины, брат, натуры тонкие. Тут я полный профан. Прости, кстати, за нескромный вопрос: у тебя любовь какая-нибудь есть?
- Друг. Невеста.
- А-а... Ну, пошли, пошли, чего время терять.
Жара нестерпимая. Раскаленный воздух неподвижен, и только над узкой полоской прибрежной зелени переливается блескучее зыбкое марево. Гимнастерка под мышками становится мокрой. Сворачиваем в проулок, спускаемся к речке. Левашов на ходу снимает пилотку, портупею.
Противоположный крутой берег густо зарос ивняком, ольхой. Наша сторона песчаная, пологая, усыпанная мелкой колючей галькой. Левашов быстро раздевается, и вот уже его крепкое мускулистое тело легко режет зеленоватую дремотную воду.
Сбрасываю гимнастерку, снимаю очки, блаженна жмурюсь. Ветерок приятно холодит грудь, мир без очков кажется мягким, расплывчатым. На какое-то мгновение забывается о войне, теряется реальное ощущение времени и места. Вот так бы и сидеть на крупном зернистом песке, подставляя ветерку разгоряченное тело, блаженно и подслеповато жмуриться от яркого солнечного блеска.
- Давай, давай! - кричит Левашов.
Река узкая, но довольно глубокая. Говорят, она впадает в Днепр. Набрав воздуха, я опускаюсь на дпо, не достаю его и как пробка вылетаю обратно. Хорошо!..
Потом мы лежим, курим. Закинув руки за голову, Левашов усмехается:
- Поневоле Пресса вспомнишь: рай!..
И по неведомым для меня ассоциациям круто меняет тему.
- Прочитал я твой очерк о Файзуле. Вслух читал, в роте. Понравился как будто. А потом один боец спрашивает: как же все-таки этот снайпер работает? Больно легко получается!.. Понимаешь, как обернулось? О том, что у твоего Файзулы золотые глаза - хорошо. Что поэтом хочет быть - тоже хорошо. А главного, что нужно, - нет. Опыта его снайперского нет. Мимо цели бьет, понимаешь?..
Ну, что же, хотя это и досадно, но - понятно!
Левашов легко угадывает мои мысли.
- Обижаться, конечно, тут нечего. Это я тебе по-дружески, для пользы. Знаешь, что в нашей профессии главное? Умение передать полезное. Постоянный прицел на это полезное... Вот твой снайпер Файзула метко стреляет.
Расскажи, какие у него приемы. Иногда это даже мелочь, а - важно! Танкист Сидоров хорошо маневрирует - опять расскажи. Уверяю тебя, что завтра, если не сто, то пять снайперов и пять танкистов станут хоть немного, да опытнее. А это, дружище, - мертвые фашисты! Нам их еще, ой, как долго бить надо!.. Ты повернись на бок, от такого загара толку нет, погоришь.
Я поворачиваюсь, живо возражаю.
- Ну, теперь воевать не так уж долго. Второй фронт будет.
Дня три назад в газетах было опубликовано коммюнике об открытии в Европе второго фронта. Союзники обещали начать боевые действия в нынешнем, 1942 году; надежды на скорое окончание войны, по крайней мере у нас, молодых, снова возросли.
- Второй фронт? - Левашов лениво покусывает зеленый стебелек. - Второй фронт - хорошо. Но рассчитан вать, Сергей, надо больше на себя. И народ это крепко понимает. Вот я езжу по частям, вижу, как воюют. - Зеленый стебелек отлетает далеко в сторону. - Со страстью, с болью! Зубами скрипят!.. Нет, дружище, долгая эта песня! Долгая.
- А вам иногда не бывает боязно, что могут убить?
- Мне? - Левашов садится, потирает широкую, шь росшую черными колечками волос грудь. - Думал я об этом... Что же, всякое может быть - война. Я свою жизнь как на ладони держу... До двадцатого года пастухом был. Послали учиться. Потом - газета. Потом - в армии. В партию вступил... Счастье я видел, пожил. Сына вырастил - архитектор, сейчас тоже в армии. Понимаешь: это все - мое, кровное. Чего ж мне гадать: убьют, не убьют?.. Погибну знаю за что.
- А ведь жить хочется!
- Чудак! - Левашов блестит крупными зубами. - Кому же не хочется! Поживем! Давай-ка еще раз искупаемся и пойдем, В шесть занятия по пулемету...
Возвращаемся молча. Шагая вслед за Левашовым и поглядывая на его высокую, плотно сбитую фигуру, с некоторым удивлением думаю о том, что прогулка и наша не очень, кажется, связная беседа чем-то обогатили меня.
Ловлю себя на старании идти так же, как Левашов, - прямо, легко, уверенно ставя ногу на звонкую сухую землю.
...Мы стоим в типографии, ожидаем полосу. Пресс молча смотрит, как Иван Кузьмич ловко вытаскивает шилом свинцовые литеры, ставит другие. Наконец, он втыкает шило в чурбачок.
- Давай на станок.
Зина берется за край металлической доски, на которой лежит обвязанный шпагатом набор, оглядывается.
Нюра бросается на помощь, но Зина качает головой:
отойди.
- Иван Кузьмич, помогите.
- Вот так да! - удивляется Пресс. - А Нюра что?
Вон какая полная стала!
Нюра вдруг начинает плакать.
- Пополнеешь, - зло говорит Зина. - Насмеялся над девкой, а теперь в кусты!
- Что? - багровеет Пресс. - Кто?
- Известно кто! Лешка.
Нюра всхлипывает, вытирает глаза фартуком.
- Ничего не насмеялся! Жениться обещал...
- Так. Новое дело. Где он?
- За бумагой уехал! - Иван Кузьмич досадливо крякает, машет рукой.
- Ты рукой не маши! - оорушивается на него Пресс. - Вы мне с Гулевым за типографию головой отвечаете! Хватит тут посиделки устраивать!
- Нет уж, увольте! - вспыхивает метранпаж. Он нервно одергивает гимнастерку, поправляет узкий солдатский ремень. - За типографию спрашивайте - головы не пожалею! А по кустам бегать - увольте! Говорил:
добегаешься! С нее и спрашивайте! С него спрашивайте!
Не маленькие! В няньки не нанимался!
Эго, конечно, самая длинная речь Ивана Кузьмича.
- Ладно! - отступает Пресс. - Приедет - ко мне.
Леша приходит под вечер. В дверях он останавливается, подносит руку к пилотке.
- Шофер Зайцев по вашему приказанию явился!
Лицо у него спокойное, но чувствуется, что он внутренне напряжен.
- Черникова, сходите в типографию! - Пресс ждет, пока девушка выйдет, взволнованно гладит ершик.
Дверь за Машенькой хлопает.
- Бабник! - кричит Пресс. - Под суд отдам!
Леша бледнеет, порывается что-то сказать, но только плотнее сжимает губы. "Красивый, стервец!", - шепчет Метников, и я охотно соглашаюсь с ним. Собранный, тонкий в талии, широкий в плечах, Леша Зайцев стоит по команде "смирно", ничем не выдавая своего волнения. Взгляд у него открытый, прямой, на чистом белом лбу настороженно замерли черные соболиные брови.
Пресс бушует минут пять подряд. Сначала он просто ругает, потом стыдит, потом говорит о судьбе Нюры, преподнося ее в самых черных тонах, и, наконец, обрушивает на шофера целый ураган вопросов:
- Что прикажешь с тобой делать? Объявить благодарность? Обозвать тебя перед строем последними словами? В штрафную роту отправить? Что ты молчишь?
Ты что молчишь?!
- Виноват, товарищ редактор... Только обманывать ее я не собираюсь. Как сказал, так и будет. Жена она мне!
- Жена! - уже утихнув, передразнивает Пресс. - Ты в армию зачем пошел: жениться? Семейную жизнь со свадьбы начинают, а ты - с крестин. Лихач!
- Разрешите расписаться с ней в сельсовете.
- Не разрешаю, а приказываю! Домой она должна явиться законной женой твоей! Ступай!
Четко повернувшись, Леша уходит.
- Жених! - ворчит Пресс. - Нашлепают мне в политотделе за таких женихов!
- Зря вы на него так напали, - вступается Метников.
- Ничего не зря! Дай вам только волю!
Через несколько дней мы провожаем Нюру домой.
У девушки два битком набитых продуктами вещевых мешка, приличная сумма денег - это наш общий подарок. Всхлипывая и краснея, девушка поочередно прощается с сотрудниками, подходит к Прессу.
- Простите, Михаил Аркадьевич! Я... я...
- Ну, ну! - хмурится Пресс. - Езжай, спокойно расти малыша. Война из ваших мест ушла и больше не вернется. А за отца не беспокойся. Никуда не денется.
Пусть только попробует!..
- Да я разве что, - порывается Леша. Все эти дни он против обыкновения тих и задумчив.
- Не с тобой говорят, - обрывает Пресс. - Ну, счастливо!
В последнюю минуту Машенька приносит Нюре два отреза на платье темно-вишневый и темно-синий.
- Не возьму, - сопротивляется Нюра.
- Это от меня на память. Тебе сейчас нужней. - Машенька затискивает отрезы в вещевой мешок.
Гулевой устраивает девушку на попутной машине.
- Доедешь до Тулы, а потом поездом. Давай руку!
Попрощавшись, Нюра прижимается к Леше, плачет.
- Ну, ладно, чего там, - успокаивает он ее и, смущаясь, неловко целует.
Машина уходит.
Ветви деревьев тихонько стучат в окна.
Улеглись мы поздно, но сон упорно не идет. Старею, что ли? Говорят, страдают бессонницей старики.
Больше месяца от Оли нет писем. Не отвечает на четвертое письмо. Когда мы теперь увидимся, Оля?
Наверное, не скоро. Наши "кадровые" были правы, говоря, что война дело долгое. Стране тяжело. С волнением и тревогой все следят за битвой, что развернулась у Волги. Гитлеровские полчища подошли вплотную к Сталинграду. Сталинград! Даже сердце теснит - эка, куда докатилась война!..
И все-таки, это теперь понятно всем, былую спесь у немцев сбили. Разгром под Москвой, Тихвин, Ростов, Калуга - боком выходит Гитлеру его молниеносный "драпг нах остен"! На нашем фронте дела идут неплохо. Рязанская, Тульская, Смоленская области почти полностью освобождены от оккупантов. Вчера читал в "Правде": на освобожденной земле убирают урожай.
Мы снова продвинулись. Стоим в небольшом селе. До войны здесь жили прославленные льноводы. Село наполовину сожжено. И так всюду, где побывал враг. Сожженные улицы, черные остовы печей, искалеченные жизни. Чем за все это ответят гитлеровцы после своего поражения?
Нет, хотелось бы делать не то, что делаю сейчас.
Если б не проклятое зрение, был бы я в пехоте. Снайпером. Чтоб видеть самому, как от твоей пули падает враг!
Раньше я не мог видеть, как режут курицу. Правда, курицу не смог бы зарезать и сейчас. А убивать тех, кто принес на нашу землю несчастье, могу!
- Не спите?
С пола поднимается смутно белеющая фигура. Это Кудрин.
- Не сплю, Семен Андреевич.
- Я тоже что-то. Пошли, покурим.
Осторожно, чтобы в темноте не наступить на когонибудь, выходим на крыльцо.
Легко дышится после дневной жары. Ночи становятся прохладными. Я помню такую же ночь осенью прошлого года. Ездили помогать совхозу убирать сено. Ночевали прямо в лугах. Мы с Олей проговорили до тех пор, пока снова не затарахтел трактор. Тогда уже была война.
- Почитайте, Прохоров, стихи.
Закрыв глаза, читаю одно стихотворение, другое, третье.
Кудрин, ие перебивая, слушает, потом говорит:
- Знаете, по-моему, вам нелегко будет пробиваться в литературу. Время тяжелое, железное. А стихи у вас - мягкие, нежные... Давайте два первых напечатаем в газетс. Пусть солдаты и о своих любимых вспомнят. Грановичу показывали?
- Показывал.
- Ну, и как он?
- Ему нравятся.
- Вот и давайте. Почему не напечатать?
- Редактор не согласится.
- Согласится. Он же у нас поэт!
Мы смеемся, вспоминая сегодняшний случай.
Гранович вернулся из командировки - был в маленьком городке, освобожденном нашими войсками месяца два назад. Об этом городе в газете будет рассказывать большая подборка "Жизнь побеждает". Роясь в библиотеке, почти уничтоженной фашистами, Гранович разыскал несколько интересных книг. С любопытством мы разглядывали книжки футуристов. Читать наизнанку вывернутые слова, вдобавок еще напечатанные разнокалиберными буквами невозможно. Не знаю как кто, а я держал такую книжку в руках впервые.
- Это еще не все! - Гранович загадочно похлопал по планшетке, но от объяснений уклонился.
- Вечером. Пока - тайна!
И вот вечер. Мы ужинаем. Гранович достает какую-то желтенькую потрепанную книжечку, объявляет:
- Ешьте и помните, что не единым хлебом сыт человек. Я почитаю вам стихи. Не пугайтесь: не свои.
Он начал декламировать:
Уводили солнечные копи
Груду синих облаков на запад...
При первых же строчках Пресс отложил ложку в сторону, потянулся к своему ершику.
- Ты подожди! Откуда? Ну-ка, дай сюда!
Гранович отодвинулся, помахал книжечкой в воздухе,
- Михаил Пресс. "Лазоревый венок". Одесса, издание 1925 года.
- Эка, откопал! Дай посмотреть... Она! А я-то думал, что никто уже не узнает. Ну, спасибо, спасибо за подарок!
- Какой подарок?!
- Как какой? - Пресс спокойно запрятал книжечку во внутренний карман. За "Лазоревый венок". Теперь и этого уникального экземпляра не будет. Все! Попробуй доказать, что редактор армейской газеты грешил в молодости стишками. Клевета!..
- Вот мы ему про "Лазоревый венок" и вспомним.
Пусть не напечатает! - смеется Кудрин.
- Семен Андреевич, что же будет со Сталинградом?
- Со Сталинградом? - папироса Кудрина золотится долго и ярко. - Со Сталинградом ничего не будет. Как стоял, так и будет стоять Сталинград. Не отдадут Сталинграда!
- Бомбят ежедневно. Там же одни развалины останутся!
- Да, этого не миновать. После войны нам много строить придется. Ох, много, Прохоров!
- Чем же они за все за это отплатят? Бить их на"
до - всех, подряд!
- Это неверно. Зачем же - подряд? Гитлер и гитлеровцы - это еще не Германия. Много у них хороших людей. Отвечать будут те, кто убивал, бесчинствовал, А мирным людям мы принесем мир. Тем наше русское воинство, Прохоров, и держалось всегда! Побьем Гитлера - они сами так жить не захотят.
- Как же они будут жить?
- Эх, Сергей, Сергей! В трудную мы с тобой пору живем, но и замечательную! Много еще нам прекрасного на земле доведется увидеть. Будет, дружище, и Германия другой! Обязательно будет! Это ведь земля, которая миру Маркса дала, Розу Люксембург, Тельмана!
- Когда это все будет, Семен Андреевич?
- Будет, Сергей! Для того и воюем. Для того идем!
Вон - слышишь?
Разбудив ночь, где-то тяжело ухает артиллерийская канонада. Горизонт на западе то и дело вспыхивает багровыми всполохами. А когда они гаснут, чтобы через ровный промежуток засверкать снова, - на востоке, еще не очень смелая, но удивительно чистая, глубокая, сияет голубая полоска рассвета.
12
Машенька откладывает в сторону газеты, берет толстую стопку писем. Их штук сорок, в большинстве это письма военкоров из подразделений. Треугольнички, слипе, красные, белые конверты, небольшие бандерольки.
Неужели опять ничего нет? Два месяца?
Стопка писем быстро тает. Вот остается один, из серой бумаги конверт.
- Семен Андреевич, вам.
Кудрин, не принимавший участия в разборе почты, удивленно поднимает голову.
- Мне?
Придавив лист бумаги, чтоб его не сдуло, портсигаром, Кудрин не спеша берет письмо. Он мельком смотрит на конверт, бледнеет. Руки у него начинают дрожать.
- Нашлись! - сдавленным голосом говорит он.
Крепко, обеими руками держа письмо, Кудрин читает.
Он часто шевелит губами, моргает и, не сумев удержаться, вытирает глаза ладонью.
- Нашлись! Мои нашлись!..
Потом Кудрин сидит за столом, пропускает между пальцев ручейки волос, дочитывает письмо до конца, раскладывает перед собой фотокарточки.
- Что за могильная тишина? - входя, спрашивает Пресс. - Машенька, ты чего хлюпаешь?
- Михаил Аркадьевич, у меня семья нашлась! - вскакивает Кудрин. - Вот и карточки. Прислали!
- А я что говорил? Ну-ка, показывай! Эх, славные шпингалеты!..
Карточки идут по рукам. На одной - молодая худенькая женщина, с большими, усталыми глазами. На другой - мальчик и девочка, оба крепкие, здоровые, чем-то очень похожие на отца.
- Два раза эвакуировались, - счастливо улыбается Кудрин. - Сначала в Краснодар, потом в Казахстан...
Живут в какой-то Кийме, Акмолинская область. Вон куда попали!
- Вот погоди! Выхлопочу тебе отпуск, поезжай.
А ты от нас уходить хотел! У нас-то - рай!
- Михаил Аркадьевич, вы мне на часок разрешите отлучиться?
- Иди, иди! Полдня для такого случая!
- Пойду к связистам. Деньги пошлю. Потом - в финчасть, надо аттестат посылать. - Кудрин складывает письмо и, не удержавшись, снова смотрит на карточки. - Выросли как!..
Едва майор уходит, мы начинаем оживленно комментировать событие.
- Тихо! Тихо! - останавливает Пресс. - Метников, как с газетой?
- Осталась передовая. Кудрин писал. Вот она.
- Давай сюда, просмотрю. Ну, по местам! Ого!..
В проеме окна проносится черная молния. Фашистский самолет проходит над селом бреющим полетом, дробно стучит скороговорка крупнокалиберного пулемета.
- Обнаглели, сволочи!
Работается сегодня удивительно легко. Время до обеда проходит совершенно незаметно.
- Добирают передовую, - докладывает Чернякова. - Полосу правят.
- Гулевой, - зовет Пресс. - Приготовьте всем по чарке. Сегодня у нас праздник!
- рад стараться! - озорно козыряет начальник издательства. - В порядке инициативы добавлю к столу малосольные помидоры.
- Благодарю за службу!
- А что, Сергей, - говорит Гранович. - Проснешься ты завтра утром - и вдруг знаменитый.
- Как Байрон! - подхватывает Метников.
- Ага, Джорж Ноэл Гордон Прохоров!
- Ладно, не издевайтесь!
Это о моих стихах, - завтра они появятся в газете, По совести говоря, волнуюсь. Раз пять прочитал их в гранке теперь опасаюсь, чтобы не передали какой-нибудь официальный материал. Стихи тогда придется снимать.
Усатый немолодой лейтенант появляется в дверях без стука, не докладывая.
- Вам кого?
Лейтенант переступает тяжелыми грязными сапогами, густо крякает.
- Вашего майора привез. Наповал.
- Что?
- Какого майора?
Громыхая, выбегаем на улицу.
На телеге вытянув руки по швам, лежит Кудрин.
Шинель на груди разорвана, покрыта бурыми влажными пятнами. Фуражки на голове нет. Светлые ручейки волос скатилясь на доски.
- Около узла связи посекло. Его и еще мальчонку, - хмуро говорит лейтенант.
Вечером мы хороним заместителя редактора армейской газеты майора Кудрина, нашего Семена Андреевича.
Пресс, Метников, Гранович и я несем гроб, сколоченный шоферами из старых досок. Гроб обернут в красное полотнище.
На маленьком сельском кладбище тихо. Мокро блестит пожухлая трава. Меж старых, потерявших форму могил с ветхими покосившимися крестами белеют новые, еще не успевшие почернеть кресты, кое-как отесанные руками баб-горемык. Ставим гроб на землю, снимаем пилотки. Навзрыд плачет Машенька.
Разбрызгивая жидкую грязь, к кладбищу подъезжает зеленая "эмка", резко тормозит. Из машины выходит полковник Жоголев - начальник политического отдела армии. Он молча кивает нам, опускается на колено, целует Кудрина в восковой лоб.
- Школьный товарищ...
Мягко шлепают о крышку гроба комья мокрой земли.
Полковник достает из кобуры пистолет. В сыром осеннем воздухе хлопают выстрелы.
Потом мы медленно идем по мокрой, скользкой дороге. Машина Жоголева идет в стороне. Полковник без фуражки, тронутые сединой волосы блестят под дождем.
Покусывая губы, Жоголев говорит:
- Выше голову, друзья! Впереди еще много трудного... Пишите. Лучше пишите. Чтоб душа рвалась!..
Махнув рукой, полковник круто сворачивает к машине.
Пресс идет позади всех, сутулясь, недобро косясь по сторонам из-под толстых стекол роговых очков.
На крыльце нас встречает Лена. Она стоит, прижавшись к перилам, смотрит на нас большими грустными глазами. Девушка оставалась дежурить у приемника, ей больно, что она не была со всеми.
- Вам письмо, - говорит она мне.
Товарищи молча проходят мимо.
Я остаюсь на крыльце один, верчу в руках маленький конверт. Письмо от Оли.
"Долго не писала тебе, не знала, как об этом сказать.
Лучше - прямо. Я вышла замуж за Макарова. Пойми, что я нужна ему сегодня больше, чем тебе. Ему трудно..."
Глупо... Почему погиб Кудрин?
Ветер подхватывает клочки письма, несет их по мокрой земле.
13
По крыше однотонно стучит дождь - мелкий, непрерывный, слякотный. Стекло в среднем окне наполовину выбито, тяжелое домотканое рядно, которым на ночь маскируется скудный свет керосиновой лампешкп, то отдувается, наполняемое холодным ветром, то, когда ветер ненадолго стихает, повисает прямо.
В редакции тишина, длительная, затяжная. Только изредка прошуршит страничка бумаги, сердито кашлянет Пресс да жалобно скрипнет половица это, словно тень, из угла в угол ходит Гранович.
Третий раз подряд читаю начало одной и той же фразы: "В подразделении Лихового..." Фраза чем-то не нравится, но чем - не могу понять. Хочу посоветоваться с Метпиковым, но молчу: секретарь пристально разглядывает карточку семьи Кудрина...
Входит Машенька. Она достает из-под намокшей шинели сухую трубочку газеты, молча подает Прессу. Газета уже на машине.
Пресс просматривает поправки, коротко пишет: "печатать", опять берет чистый лист бумаги. И снова нудная тишина.
"В подразделении Лихового..."
Все вдруг начинает казаться неправдоподобным. Это только дурной сон - и дождь за окном, и свежая могила на маленьком сельском кладбище, и письмо...
Пресс крякает, комкает лист бумаги, быстро выходит на улицу. Вслед за ним, подчиняясь мгновенному, еще самому неясному желанию, выхожу и я.
Скупой снопик света из открытых дверей на минуту освещает грузную фигуру Пресса. Он стоит на крыльце, тяжело навалившись на перила. Ветер швыряет в лицо мелкие холодные капли. В темноте слышно, как часто шумит по лужам дождь.
- Михаил Аркадьевич, пустите в командировку, - горячо прошу я и вздрагиваю.
Резко повернувшись, Пресс кричит на меня - зло, грубо, до обидного несправедливо!
- Что за командировка?! Какой я вам Михаил Аркадьевич?! Разболтались! Как надо обращаться?!.
Ах, вот как!.. Чувствуя, что сейчас сорвусь, говорю каким-то странным и звенящим голосом:
- Товарищ старший батальонный комиссар;.. Разрешите...
- Отставить, Прохоров. - Пресс горько вздыхает. - Пятое письмо Кудриной начинаю - не выходит. Не верю!.. Ну, что у тебя стряслось?
Беда моя кажется сейчас такой незначительной, мелкой, что я потерянно молчу, а потом просто прошусь побывать в части.
После некоторого раздумья Пресс устало вздыхает.
- Ладно, поедешь... Иди.
В редакции все такая же тишина. Метников и Гранович работают. Я снова перечитываю злополучную фразу, просматриваю корреспонденцию до конца. Фраза как фраза, просто я читал ее, как стихи: "В под-раз-делешш Лихо-вого..." Получался четырехстопный ямб...
За ночь погода неузнаваемо изменилась. Еще не открыв глаз, чувствую на щеке бархатное щекочущее прикосновение солнца, в прикрытых ресницах дрожит золотисто-оранжевое пятно. И тут же ощущение чего-то хорошего, легкого и радостного пропадает. Память, сработавшая на несколько секунд позже пробуждения, с жестокой точностью воскрешает события вчерашнего дня...
Днем получаю на руки командировочное предписание, прощаюсь с товарищами.
- Давай, давай, двигай! - хмурится Пресс и, задержав мою руку в своей, смотрит колючими глазами. - Смотри на рожон не лезь! Понятно?
Уже далеко за домом догоняет Машенька.
- Сережа, подождите!
Девушка идет прямо по лужам, разбивая золотистые зеркальца, я невольно делаю шаг навстречу. Не забыл ли чего?
- Я попрощаться, - быстро дыша, говорит Машенька. - Пришла из типографии, сказали - вы ушли. Вот и догнала... Хотела вам сказать...
Девушка переводит дух, скупо улыбается.
- Будьте осторожней, Сережа. Вон у нас как пошло...
У меня перехватывает горло. Сколько же хороших людей на свете! Крепко пожимаю руку Машеньки, шагаю вперед.
За селом дорога лучше - свежий ветерок обдувает хорошо накатанный большак, сушит землю. Кое-где, в низинках и выбоинах, блестят лужи, отражая синее кроткое небо, полное задумчивой безмятежности. Горизонт в такую пору кажется шире, бесконечнее - размахнувшимся далям нет, кажется, ни конца, ни краю, и только вдалеке, на самой кромке неба, смутно синеет полоска леса. Простор наполнен чистым, с осенним холодком воздухом.
Идет грузовая машина. Взмахиваю рукой. Обдав горячим облаком отработанного газа, камуфлированная полуторка круто затормаживает. Бросив быстрый оценивающий взгляд, водитель открывает дверцу, коротко приглашает:
- Садитесь.
Машина с места берет большую скорость. Шофер, широкоскулый немолодой человек со шрамом на щеке, молча крутит баранку, зорко поглядывает по сторонам. "Опасается самолетов", - догадываюсь я.
По левую руку от шофера стоит автомат.
- Запасливо, - киваю я.
- Не мешает.
- Далеко путь держите?
Шофер мельком смотрит на меня, чуть заметно усмехается.
- А вы куда, товарищ лейтенант?
Говорю, куда и зачем еду, показываю редакционное удостоверение!! Настороженность шофера как рукой спимает. Он выуживает из кармана замасленных штанов папироску, дружелюбно улыбается.
- Наша газета, знаю! Капитан Левашов у вас там есть - привет ему передавайте.
- Знаете Левашова?
- у нас его в части все знают. Мировой мужик - товарищ капитан!
- Он, кстати, теперь майор.
- Вон как! Ну, это за дело. И про меня, к слову пришлось, он тоже писал. "Фронтовой водитель" называется, - Так вы с ним старые знакомые!
- Я ж говорю: привет передавайте. От сержанта, мол, Колесова.
- Обязательно.
Шофер резко тормозит - впереди неожиданно возникаст глубокая рытвина. Машина, потеряв скорость, натужно ревет.
- Походила ваша полуторка, сержант. Менять уж надо.
- Что вы, товарищ лейтенант! Я на ней в Чкалове до воины работал, тут вот второй год - ни разу не подвела. Разве можно! Я слово дал: до Берлина на ней дойду!
- И дойдете?
- А чего ж, простое дело! За год, глядите, сколько прошли. Зимой, выходит, Белоруссию освобождать будем. А иначе - как же?
Все чаще проносятся навстречу грузовые машины, ужо доставившие к передовой свою кладь, нет-нет, да и проплывет мимо, тяжело покачиваясь на мощных рессорах, санитарная карста. Сбавив скорость, сержант выглядывает из кабины, задрав голову, потом успокоение прибавляет газ.
- Воздуха опасаетесь?
- Его самого. Места тут у нас беспокойные. А груз у меня ответственный - рисковать нельзя.
- Что - снаряды?
- Вроде того, - усмехается шофер.
- Мины?
- Водка! Фронтовые сто граммов!
Я недоверчиво оглядываюсь, смотрю в узкое заднее окошечко кабины. В кузове стоят тяжелые дубовые бочки, перехваченные стальными лентами обручей.
- Ночи пошли холодные, - уже серьезно говорит шофер, - а постель у хлопцев одна - мать-земля сырая...
У начала леска сержант останавливает машину, показывает:
- Так вот и держите. Тридцать второй где-то тут, соседи мы.
Уже захлопнув дверцу, он выглядывает из кабины, машет:
- Счастливо! Привет майору!
Сворачиваю на узкую, еле приметную тропинку, заваленную желтыми, уже начавшими чернеть мокрыми листьями. Головки сапог сразу же становятся темными.
Мягко потрескивает под погамп валежник. В лесочке держится влажный парной дух опавших листьев, горьковатого дубка.
Иду, кажется, правильно: пожухлая трава вытоптана, то тут, то там тускло поблескивают отстрелянные гильзы, плашмя лежат пригнутые и надломленные дубки и березки. Война не пощадила и этот тихий молодой перелесок, подернутый уже легкой синевой ранних осенних сумерек.
Через несколько минут вхожу в расположение части.
Пожилой солдат проводит меня к командиру батальона; через полчаса вместе с адъютантом комбата пробираюсь в роту.
Почти на самой опушке человек двадцать солдат сидят кружком, один из них читает вслух газету. Еще издали адъютант машет рукой: сидеть, заниматься своим делом.
Я придерживаю шаг, взволнованный, останавливаюсь.
Четко, раздельно, как слова присяги, звучат фразы:
"Родина у нас одна, и какое великое счастье защищать ее! В твоих руках, солдат, судьба Отечества, судьба народа, судьба твоих детей!"
Это из передовой Кудрина, написанной в последний день его жизни.
- Пойдемте, товарищ корреспондент, - торопит адъютант.
Рота Поликарпова, к которому мы направляемся, выдвинута далеко вперед опушки. Скрытые ходы сообщения вырыты глубокие, надежные; уже по одному этому можно судить, что хозяин тут - человек осмотрительный, опытный.
- Прочно обосновались.
Адъютант, молоденький младший лейтенант, веско отвечает:
- До утра. На рассвете поднимем в атаку.
Сообщение адъютанта для меня не новость. Командир батальона коротко познакомил меня с обстановкой. По данным разведки, этот участок - наиболее слабо укрепленный. Фронт растянут; гитлеровцы, в расчете на осеннюю непогоду, сняли отсюда несколько дивизий и бросили их на Сталинград. Полк, в который входит и рота Поликарпова, на рассвете должен овладеть большим селом Сермелево.
- Командир у себя? - спрашивает адъютант просирающегося навстречу солдата.
- Так точно!
- Тогда сюда, - говорит мне адъютант. - Входите, Младший лейтенант наклоняется еще ниже:
- Поликарпов, к тебе корреспондент.
- Знаю, - раздается в темноте звучный голос. - Проходите. Прямо к ужину угодили. Садись и ты, младший лейтенант.
- Нет, я пойду.
- Ну смотри. У комбата, поди, ужин побогаче.
Только сейчас, когда спина адъютанта исчезла, вижу, что в крохотном блиндаже подслеповато горит керосиновый фонарь. В углу на каком-то чурбачке сидит бритоголовый старший лейтенант. На вид ему лет сорок сорок пять. Ворот гимнастерки у него расстегнут, белый подворотничок резко оттеняет короткую смуглую шею.
Командир роты смотрит на меня маленькими внимательными глазами, стискивает руку крупной жесткой ладонью.
- С прибытием, лейтенант, - говорит он своим звучным голосом. - Как там, Артюхин?
- Готово, товарищ старший лейтенант.
Тут только я замечаю второго обитателя маленького блиндажа - солдата, примерно тех же лет, что и командир. Он режет буханку хлеба, кладет толстые ломти на газету, расстеленную прямо на полу. Оглядев приготовленное, Артюхин наливает в металлическую чарку водку, подносит Поликарпову. Секунду подержав чарку в руке, Поликарпов протягивает ее мне.
- Гостю первому.
Я отказываюсь - никак не могу привыкнуть к водке, совсем рядом вижу маленькие улыбчивые глаза ротного.
- Э, да ты, похоже, из девушек! Ну, как хочешь.
А нам, старым пехотным коням, положено. Правильно, Артюхин?
- Известное дело, товарищ старший лейтенант. Я вон соленых огурцов расстарался - кушайте.
Поликарпов выпивает, вкусно хрустит огурцом. Мне даже становится жаль, что я не выпил.
Потом, обтерев тыльной стороной ладони губы, степенно, как пьют обычно коренные сельские жители, выпивает чарку Артюхин. Командир и его связной едят холодные мясные консервы со вкусом, аппетитно, как хорошо поработавшие, уставшие люди.
На какое-то мгновение становится светло - неживой зеленоватый свет заливает блиндаж.
- Фрицы ракеты швыряют, - собирая остатки ужина, говорит Артюхин. Трусят.
- Ну, что ж, лейтенант, коли есть охота, давай побеседуем. А нет - так на боковую. - Поликарпов усмехается. - Завтра рано вставать.
- Расскажите немного о себе, - прошу я.
- Вот это уж зря, обо мне все равно ничего не напишешь: нечего. Об Артюхине вот лучше напиши - герой мужик!
- Вы уж скажете, товарищ старший лейтенат, - усмехается связной.
- Комбат советовал, - настаиваю я.
- Комбат? - удивляется Поликарпов. - Это он из уважения к моей старости. Я, считай, в дивизии самый старый ротный. Должность у меня, сказать прямо, как у канатоходца - видал в цирке? По ниточке ходишь.
В соседних ротах по трое сменилось, а я все цел. Такой уж, видно, заговоренный. Вот это самая моя героическая черта и есть, так что в газете красоваться мне не за что.
- Кем вы работали до войны?
- До войны? - Поликарпов вскидывает голову, его маленькие насмешливые глаза становятся задумчивыми. - Когда же это было - до войны? Кажется, сто лет прошло... Был я, значит, кем? - Поликарпов снова усмехается. - Вечным уполномоченным. Знаешь такую высокую должность - инструктор райкома? Сено, уборка, заем, посевная - все мое!.. Давно это было, лейтенант!
Я достаю блокнот, но Поликарпов легко поднимает свое крепкое мускулистое тело.
- Располагайся, лейтенант, а я пройдусь по хозяйству.
У выхода он останавливается, просто говорит:
. - Звонил мне про тебя комбат. Сказал, что хочешь посмотреть атаку. Так я вот о чем. Может, не надо тебе, лейтенант, в эту кашу лезть? Не твое ведь это дело.
А я бы тебе после атаки рассказал все. А?
- Нет, нет. Это решено.
Старший лейтенант трогает рукой жидкий деревянный накат и так же просто, с видимым удовлетворением, заключает:
- Ну, ладно. Артюхин, приготовь на завтра товарищу автомат. Цел останешься - после атаки сдашь.
- Есть.
Как только шаги Поликарпова стихают, Артюхин подсаживается ко мне, почему-то шепотом, торопливо говорит:
- Вы, товарищ лейтенант, не слушайте его. Надо бы про него написать, чтобы знали, какой он есть человек!
Герой, одно слово - герой!.. Только вы, как пойдем завтра, за него не держитесь - в самую драку лезет. Вам-то к чему? И правда ведь, как заговоренный - не берет его пуля. Меня второй раз царапает, а его обходит. Тьфу, тьфу - не сглазить бы!.. И солдаты наши - хоть в воду за ним, не гляди, что он такой насмешник. Это у него от доброты, стыдится мягкость свою показать. А солдат - он все чует! Был я третьего дня в полку, слышал: предлагали нашему в штаб перейти с повышением и "шпалу"
сразу давали. Не пошел! Вот он какой человек!..
- Обязательно напишу, Артюхин! - убежденно говорю я, уже представляя, как на газетной полосе ляжет крупное название - "Командир роты".
- Вот, вот! - обрадованно и все таким же быстрым шепотком поддакивает связной, - А автомат я вам подготовлю, это уж будьте спокойны. Не откажет.
Пристраиваюсь в углу, прислушиваюсь к неясным разнообразным звукам, которыми полна осенняя ночь.
Где-то совсем рядом слышатся приглушенные голоса, вот хрупнула под чьим-то сапогом ветка, с легким, еле различимым треском взлетела и вспыхнула ракета - зеленоватый свет снова заливает блиндаж и снова меркнет..
Утром я впервые пойду в атаку, но, удивительно, никакого волнения не испытывал). А ведь могут убить? Вспоминается, как предупреждал Пресс, как Машенька наказывала быть осторожней. Может быть, они знают о письме и боятся, что я могу натворить глупостей? Хотя нет, о письме я никому не говорил, да ж кому о нем интересно знать?..
...Кто-то осторожно трясет меня за плечо. Открываю глаза и вижу над собой склонившегося Артюхина. Светает, в бледно-сером свете лицо связного кажется строгим, необычным. Начавшие уже дрябнуть щеки тщательно выскоблены бритвой, порез на подбородке залеплен полоской газеты. И говорит Артюхин как-то подчеркнуто, значительно:
- Вставайте, товарищ лейтенант. Пора... Вот ваш автомат и каска командир надеть приказал.
- А он где?
- В роте, с пародом.
Я быстро вскакиваю, легкая нервная дрожь пробегает по всему телу. Да что это со мной?
- Товарищ старший лейтенант велел держаться...
Артюхин не договаривает. Мощный удар сотрясает землю, качает легкий накат блиндажа. С потолка сыплется.
- Бьют... Наши!
Прямо над головой проносится тяжелый резкий свист, сокрушительно гремят взрывы. Ощущение такое, что снаряды рвутся совсем рядом и вот-вот один из них разорвется здесь, в блиндаже. Я инстинктивно втягиваю голову в плечи, сжимаюсь в комок. И тотчас же Артюхин трогает меня за плечо:
- Пошли.
Выбираемся в траншею, грохот здесь кажется еще оглушительнее. Недалеко за нами взлетает черный столб дыма - это отвечают опомнившиеся враги. В нос бьет тяжелый вонючий дым. Летят комья земли. В коротких промежутках между взрывами отчетливо слышится остервенелая трескотня пулеметов. Успеваю поймать себя на мысли: вижу дым, вижу густой, клубящийся над траншеями туман, слышу взрывы, но ни о чем не думаю.
Буквально ни о чем, только чувствую - сейчас бросимся!..
И вдруг, пересилив весь этот воющий хаос звуков, над окопами проносится зычный гибкий голос...
- За мной!.. Вперед!..
Словно подброшенные пружиной, на бруствере вырастают фигуры солдат. Мгновение - и они стремительно срываются с места. Повторяя движения Артюхина, я торопливо взбираюсь наверх, вскакиваю и бегу, крепко вцепившись в автомат. Туман редеет, и уже можно различить, как в низину скатываются соседние подразделения - туда, откуда хлещет встречный огонь, смутно виднеются очертания домов, косматится черный дым.
Вслед за Артюхиным догоняю роту, бегу, на ходу стреляю. Бешено колотится сердце. С тонким визгом проносятся пули, откуда-то несется крик, рев, справа от меня, нелепо подпрыгнув, плашмя валится солдат. Я спотыкаюсь о кого-то, вскакиваю и снова бегу. Как живое существо, в руках колотится автомат. На секунду вижу вблизи возбужденного, багрового от бега Поликарпова, строгое, какое-то застывшее иконописное лицо Артюхина... Внутри поднимается и растет не изведанное доселе чувство. Бегу огромными шагами, хватаю запекшимися губами воздух и что-то кричу чужим голосом исступленно, оглушительно, торжествующе!
14
Просыпаемся от дикого грохота. Кажется, что вся земля летит в преисподнюю. В комнату сильно дует.
- Бомбят, - говорит Пресс. Голос у него неестественно ровный.
В темноте ярко вспыхивает спичка. Зажег ее Гранович.
- Погаси! - быстро и зло бросает Метников.
И снова сплошная темень, продуваемая холодным ветром.
Сна как не было. Окна выбиты, отчетливо слышно, как в небе зловеще гудят самолеты. Вот, нарастая, вниз несется визг падающей бомбы - кажется, прямо на нас!
Деревянный домик трясется, как в ознобе. Мимо!
В недолгой тишине отчетливо слышно напряженное дыхание торопливо одевающихся людей, испуганный шепот хозяйки:
- О, господи, господи!..
Под валенками хрустит стекло. Подхожу к окну, с кем-то сталкиваюсь.
- Женя, ты?
- Я.
Маскировка на окне сорвана, стекло вынесено напрочь. Выглядываю на улицу и тут же отшатываюсь:
бухает совсем рядом.
- Отойди, - говорит Гранович, - ну его к черту!
- Идите сюда, - зовет из кухни хозяйка. - Тут окно целое.
Толкаясь, на ощупь выходим из комнаты, плотно прикрываем дверь. После темноты желтый венчик вокруг спички кажется ослепительным. Хозяйка снимает с гвоздя лампешку, небольшая комната приобретает обычный, будничный вид. На окне висит тяжелое рядно, стекла здесь уцелели.
- Половина третьего, - смотрит на часы Пресс. Он уже курит, выглядит совершенно спокойным. - Не боитесь, мамаша. Обойдется!
Женщина сокрушенно вздыхает.
Гулевой подмигивает, показывая на Метникова, серьезно спрашивает:
- Скажите, пожалуйста, товарищ секретарь, что у вас за форма?
Пресс, Гранович и я смеемся. Метников второпях застегнул только верхний крючок гимнастерки, но не забыл надеть портупею, под ней видна нижняя рубашка.
- Ладно, - пытается вывернуться Метников. - Сам с испуга мои штаны натягивал!
Шутка разряжает напряжение. Усаживаемся вокруг чисто выскобленного столика, курим, прислушиваемся к разрывам. Они как будто удаляются.
- Вроде утихает.
И почти тут же новый взрыв качает наше ненадежное убежище. Лампа гаснет, с потолка сыплется известка, сор.
- Вот так утихло!
Снова загорается лампешка. Хозяйка, не обращая на нас внимания, часто крестится.
Гулевой отряхивает с головы белую пыль, встает.
- Пойду посмотрю машины.
- Пойдем, надо девчат проведать, - поднимается и Пресс.
Хочет было подняться и Гранович, но остается сидеть.
Трубка его яросто всхрапывает.
- Ну, что, поэт? - спрашивает Метников. - Как твоя муза смотрит на бомбежки?
- Отрицательно смотрит. А тебе нравится?
- Очень!
Взрывы не прекращаются. Настороженно прислушиваясь, пытаемся острить, но каждый раз, когда ухает гдето близко, разговор обрывается. Хозяйка забралась на печь, притихла.
- Что же ты не бежишь оберегать свою любовь? - полушутя-полусерьезно спрашивает Метшшов.
- Отстань, Анатолий, - просит Гранович.
- Нет, а все-таки? Прижался тут, а она там одна.
Бомбы, все летит к чертям, а ты, как суслик!
- Их там больше, чем нас.
- Вот-вот. Любишь ты, а оберегай - они!
- Слушай, Толя, - очень спокойно говорит Гранович. - Иди ты к..! Понятно?
- Теперь понятно.
Гранович грустно вздыхает.
- Не нужна ей моя защита.
Метников достает блокнот и опять сует его в карман.
Взрывы раздаются ближе.
- Вот как меняется психология, - говорит Гранович. - Рассказали мне недавно такой случай. Из села немцев выбили ночью. Удирали без оглядки, многие отстали. Это еще прошлой зимой было... Ну, выбили. А дня через четыре старик из этого села пошел в лес. Зашел далеко и видит: немец. Обмороженный, синий, чуть на ногах держится. "Спаси, - говорит, - дедка, выйти не могу. Веди меня в плен". А сам даже зубами лязгать но может...
- Так в плен брать нетрудно.
- Не взял его старик в плен. - Гранович раскуривает трубку, минуту молчит. - Не взял. Повернулся и ушел.
- Это жестоко.
- Я тоже думал: жестоко, не гуманно. А у этого старика повесили внучку. Пятнадцать лет ей было... Разве после этого - жестоко?
Над потолком снова нарастает вой самолета, грозно ухает взрыв. Домик трясется, кажется, что он сейчас развалится.
- В подвал надо... в подвал, - прерывающимся голосом говорит хозяйка. Она слезла с печки, торопливо одевается. - Тут через дорогу, каменный...
- Живы?
Пресс стоит на пороге. Он весь в снегу.
- Как паши? - вскакивает Гранович.
- Где Гулевой?
Пресс тяжело переводит дух.
- Пока все в порядке... Нужно перебираться... Пошли!
- Хозяйка советует в подвале укрыться.
- Уходить надо, хозяюшка, - оборачивается Пресс.- Бьют по этому району.
- Где Гулевой?
- Машины уводит. Пошли! Пошли!
Выводим на улицу. Слышно, как снова заходят самолеты.
- Где подвал? - на ходу спрашивает Пресс.
- На пустыре, - машет хозяйка. - Прямо.
Рев моторов все ближе.
- Бегом! - командует Пресс.
Мы бежим. Вот и подвал. Еще несколько метров.
- Куда? - слышу за спиной окрик Пресса.
- Запереть... Я сейчас, - каким-то тоненьким голоском откликается хозяйка.
- Назад! - грубо кричит Пресс. - Назад!..
Темное пятно исчезает. Пресс бежит рядом и задыхаясь, ругается. Сверху нарастает тонкий противный визг, от которого внутри все холодеет.
Падая друг на друга, скатываемся по ступенькам подвала вниз. В то же мгновение раздается сильный треск и вслед за тем - оглушительный грохот. Еще взрыв!..
Мертвенный синий свет освещает подвал, в открытую дверь летят комья земли, снега. Слышно, как, удаляясь, плывет в черном небе ненавистный рокот.
- Быстро наверх!
Там, где стоял дом, чернеет груда развалин. Взрыв разметал старенький пятистенник по бревнышкам - одно бревно валяется у самого входа в подвал.
- Ах, дура! - сокрушается Пресс.
Бежим по черным пустым улицам, заваленным бревнами, битым кирпичом, телеграфными столбами. Словно ураган прошел!
Далеко, очевидно, в центре, снова грохают взрывы.
Теперь они кажутся не такими страшными.
- Ночка!
- Успели ли наши уйти? - нервничает Гранович.
Пресс вытирает лицо платком, успокаивает.
- Успели. Я еще в политотдел забегал.
- Что там?
- Грузились на машины. Переезжают в ближайшую деревню... Налет не случайный... Пронюхали, что в центре штаб армии... Двух ракетчиков сняли... Ну, пошли!
Над головой снова проносятся самолеты - инстинктивно хочется упасть, прижаться к земле.
- Где же наши самолеты?
- Командующий сказал, авиацию вызывать не будут.
Занята делом поважнее. Штаб уже снялся. Будем трогаться и мы.
- Куда?
- В четырех километрах небольшое село. Остановимся на день-два.
- А если и там будут бомбить? - допытывается Метников.
- Тогда лучше всего ехать в Новосибирск, - сердится Пресс. - Там бомбежек не бывает. Рай!
Если бы не по-кошачьи зоркие глаза Грановича, мы долго бы еще разыскивали на окраине свои автобусы, Машины стоят в узком проулочке.
- Зайцев! - наугад окликает Пресс.
И тотчас же от первого автобуса отделяется фигура,
- Слушаю!
- Как машины?
- В порядке! Стекла только повылетали.
- Будьте наготове. Сейчас выезжаем.
- Есть!
В небольшой комнате тесно и жарко. Девушки сидят у стола, Гулевой курит у печки. Иван Кузьмич дремлет прямо на полу, положив голову на горку вещевых мешков и шинелей. Вот спокойствие!
Перехватив удивленный взгляд редактора, Гулевой поясняет:
- Не спал вовсе. У машин дежурил. Вот и сморило. - Начальник издательства усмехается. - Да еще с того света вернулся!
- Что за ерунда?
- Сам рассказывал. Его взрывной волной сбило, сверху снегом засыпало с головой. Очнулся с перепугу - ничего не видно, только лицо мокрое. Ну, и подумал - убит, на том свете.
- А потом?
- Потом рукой пошевелил - двигается. Ногой пошевелил - тоже двигается. Встал - по грудь в снегу, рядом машины стоят. А вы как добрались?
- Благополучно. Давайте собираться.
- Пошли, товарищи. - Гулевой тормошит метранпажа. - Покойник, вставай!
Медленно, не зажигая синих "ночников", машины трогаются. Девушки едут вместе с нами в кузове полуторки, негромко переговариваются. После беготни клонит ко сну. Спали мы всего часа полтора.
"Макаров говорит, что в редакции совершенно безопасно", - вспоминаются почему-то строчки из письма.
Конечно, тут - как у христа за пазухой!
- Портупею надел, а гимнастерку не застегнул. Так и разгуливал, рассказывает Метников. - Поэт тоже струсил. Пожалуй, один Прохоров в себе был.
- А вы не боялись, Сережа? - удивляется Машенька.
- Еще как боялся!
- Я думала, умру со страху, - говорит Машенька. - Сама бы раньше не поверила, что такая трусиха!
- Жить хочется! - впервые за всю дорогу роняет Гранович. Говорит он эти слова с какой-то внутренней страстью, тон его не вяжется с нашими шутками, мы невольно замолкаем.
В небе снова плывет рокот моторов. Спустя несколько минут в центре раздаются взрывы, взлетают и тут же гаснут багровые всполохи.
На наше счастье, дорога в поле оказывается хорошо накатанной, водители "нажимают". В лицо остро бьет ветер, мы пригибаемся.
- Что, не нравится? - спрашивает Метников девушек. - А мы все время так. И ничего, для легких полезнее!
С удивлением прислушиваюсь к оживленному голосу ответственного секретаря. Не очень разговорчивый, самолюбивый, он как-то незаметно стал словоохотливее, проще и, по привычке подшучивая над другими, совершенно свободно может прокатиться и на свой счет. Война учит, воспитывает, меняет.
Село маленькое. Мы спрыгиваем с машины, подходим к ведущему автобусу.
- Дом большой, две половины. Уместимся, - говорит Гулевой.
- Пошли, - распоряжается Пресс. - Завтра оглядимся. Сейчас - шесть часов. Спать полтора часа и - за работу. К вечеру газета должна выйти!
Заспанная хозяйка пытается нас разместить как-нибудь поудобнее, Пресс останавливает:
- Не выдумывайте. Устроимся по-походному. Спать особенно некогда.
И первый сбрасывает на пол шинель. Вповал размещаемся и мы. Спать, спать, спать. Сейчас - это единственное желание!
Утро, как и наши заспанные лица, хмурое, серое.
В горнице еще спит наша "типография". Набора и корректуры нет, пусть лишний час поспят. Поднять пришлось только Лену - вместе с Лешей Зайцевым они настраивают приемник.
- Мало, мало, - раздраженно говорит Пресс, просматривая подготовленные к набору заметки. - Барахло!
Гулевой!
- Слушаю!
- Берите машину, езжайте на узел связи. Должны быть материалы от Левашова и Кузнецова, захватите почту. Побывайте в политотделе.
- Есть!
- Гранович!
Женя молча поднимает голову.
- В номер надо стихи. Смысл: как бы ни злобствовал враг - судьба его решена!
- Попробую.
- Не пробуйте, а пишите!
- А если не получится?
- Должно получиться! Подумайте о сталинградцах, вспомните вчерашнее!
- Слушаюсь!
Редактор- неодобрительно косится на Грановича. Женя берет блокнот, карандаш, выходит на улицу, - сейчас для него это самый удобный "кабинет".
- Что осталось из запаса?
- "Ефрейтор Адамчук".
- Планируйте на третью полосу. Если Гулевой привезет что интереснее, снимем.
В комнате раздается легкое потрескивание - заработал приемник.
- Порядок! - довольно говорит Леша.
- Заводите движок - сейчас дадим набор. Немного придется посветить: темно.
- Есть!
Несколько минут работаем молча, слышно только, как быстро шуршит бумагой Лена. Вдруг она широко улыбается, машет рукой.
Пресс подходит к приемнику, пробегает глазами первую страницу.
- Товарищи! - возбужденно кричит он. - Победа!
И, спохватившись, громким шепотом, торопясь, читает: - "В последний час. Успешное наступление наших войск в районе города Сталинграда"...
С грохотом отлетают табуретки, Лена испуганно оглядывается - шум мешает ей работать, а Пресс, словно помолодев, словно став выше ростом, звенит голосом:
взяты города Калач и Абганерово... 13 тысяч пленных....
14 тысяч убитых...
Метников тычет меня в бок кулаком, я трясу кого-то за плечо, ослепительно сияют глаза Машеньки...
Как и вся страна, мы с волнением и тревогой следили за Сталинградской битвой. В последние дни радио коротко и тревожно сообщало: ожесточенные бои в заводской части города. Противник обрушивал на город тысячи тонн металла, отвага и мужество сталинградцев вошли уже в поговорки, а враг все лез. И вот тяжесть с сердца спала:
19 ноября войска Сталинградского фронта перешли в контрнаступление, гигантское кольцо вокруг окруженных гитлеровских дивизий стягивается все уже...
- Будить типографию! - командует Пресс.
Иван Кузьмич, Зина, новый наборщик Аверьянов, как и мы час назад, выходят с усталыми, серыми лицами.
- С праздником, товарищи! - встречает их Пресс. - Сталинградцы идут!
И как светлеют лица, как ярко загораются взгляды!
Уже спокойнее Пресс перечитывает сообщение, без всякого перехода предупреждает:
- Придется нажимать, товарищи! Запаса почти нет.
Вся надежда на вас, РИван Кузьмич.
Сухое лицо метранпажа освещает улыбка.
- Не подведем, Михаил Аркадьевич! В честь сталинградцев!
- Вот, вот!
Зина только усмехается. "Уж за кем, за кем, а за нами дело не встанет", - как будто говорит ее задорная улыбка. Метников откровенно любуется девушкой. Поймав мой взгляд, всегда находчивый секретарь краснеет.
Через несколько минут прибегает расстроенный Леша.
- Движок не работает!
- Что?
От резкого движения очки Пресса съезжают на самый копчик поса.
- Наверно, тряхнуло, когда бомбили. Не иначе.
- Я вчера предупреждал: проверьте машины!
- Наладим, Михаил Аркадьевич. Сейчас разберу, - Чтоб к вечеру свет был! Не то...
- Я здесь, в углу пристроюсь. Боюсь, перематывать придется. Кое-что принесу.
- Неси хоть весь автобус!
Спустя полчаса Зайцев занимает в кухне целый угол.
Мы беспрекословно теснимся: если движок не пойдет, вся работа окажется бесполезной. А не выпустить газету - скандал! Такого у нас еще не было.
Издали доносятся глухие удары взрывов. Стекла в рамах натужно дребезжат. Еще взрыв, третий, четвертый...
В тишине пронзительно скрипит промерзшая дверь, - Опять город бомбят, кивает Гранович.
Пресс недобро усмехается.
- Город почти пустой... Как стихи?
- Кажется, будут.
- tfa вот, почитай, для вдохновения! - протягивает Пресс сталинградское сообщение.
Гранович, ничего не подозревая, берет страничку, мельком смотрит, и в ту же секунду на его запавших, синеватых от частого бритья щеках разливается яркий румянец. Волнуясь, он облизывает красные полные губы, читает сводку второй раз, третий, быстро идет к двери.
- Будут стихи! Такие стихи будут!..
- То-то!..
Бурча под нос, Леша разбирает мотор. Скамейка в углу завалена деталями, гайками, проводами. Все это лежит в строгом, только одному ему ведомом порядке.
При малейшем приближении к лавке Леша предостерегающе сверкает глазами. Он снял шинель, гимнастерку и, ожесточенно теребя густой вихор, разочарованно ругается.
- Но, по, отставить! - предупреждает Пресс.
- А я что? - выворачивается Леша. - Я говорю - перематывать надо.
- Вот, вот: насчет перемата отставить!
Лена выключает приемник, подает Метникову материалы.
- Все?
- Все.
Подойдя к Зайцеву и понаблюдав за его работой, девушка решительно опускается на колени.
- Давай помогу.
- Что?
- Один не успеешь. Давай, говорю, помогу.
Леша собирается сказать что-то энергичное, но вовремя удерживается.
- А ты что, умеешь?
- На электростанции работала.
- Да ну! - веселеет Леша. - Так бы и сказала!
Настроение у него резко меняется. Озорно покосившись в нашу сторону, Леша как будто невзначай задерживает руку Лены в своей.
Девушка спокойно убирает руку.
- Не трогай. Нюре напишу.
- Сразу уж и писать! Пошутить нельзя!
Леша отодвигается, деловито берется за гаечный ключ.
- Ты в самом деле чего не напиши! Знаешь, ей сейчас как!
- Ты об этом сам чаще вспоминай, - наставительно говорит девушка. Давай, механик!
На улице серо, тепло. Летят редкие снежинки. Гранович сидит на бревнах, быстро пишет... Я хочу пройти мимо, но он окликает.
- Садись, покурим.
- Написал?
- Почти готовы. Послушай.
Медленно, словно прощупывая каждое слово, Гранович читает. Стихи сильные, но немного растянуты к концу.
- Ну, что?
- Очень хорошо. А конец подожми.
- Поджать, думаешь? Пожалуй, правильно.
- Товарищи, обедать! - кричит Чернякова.
Она машет нам рукой с крыльца.
Гранович провожает ее пристальным взглядом, беззлобно роняет:
- Правда, что дуракам счастье.
- Ты о ком?
- О тебе.
- Ничего себе! При чем я?
- Любит она тебя.
- Что?
- Ничего. Любит. И мучается, вроде меня.
- Ты сегодня лишен чувства юмора.
- А ты полгода лишен элементарной наблюдательности.
- Ерунда. Идем.
И тем не менее эта "ерунда" не выходит из головы.
За столом я невольно смотрю на Машеньку раз, другой и, встречая ее взгляд, немножко смущаюсь.
Поглядывая в сторону наших ремонтников, Пресс говорит:
- Сам не хочешь, так пусть Лена поест.
- Я ей не даю? - не оборачивается Леша.
- Потом, Михаил Аркадьевич. Боюсь, не успеем дотемна.
- Не каркай, - злится Леша.
Обедаем в этот раз с аппетитом - Сталинград поднял настроение! Нервничает только Пресс. Он то и дело откладывает ложку, часто смотрит на часы. Давно бы пора вернуться Гулевому. Но чем больше Пресс нервничает, тем сдержаннее становится внешне. Я смотрю на него и впервые замечаю, как постарел он за эти месяцы.
Короткий ерш стал совсем белым, под глазами легли синие полукружия.
Редактор перехватывает мой взгляд, хмурится.
- Что уставился? Следить за настроением начальства не входит в обязанности сотрудников! Гранович, есть, говорю, надо!
- Следить за настроением подчиненных не входит в обязанности начальства!
- Вот и врешь! Еще как входит!
В типографии уже темновато. Склонившись, Абрамов перевязывает гранки, сердится:
- Не видать ни шиша! Подгоните вы там этого Лешку.
- Непременно, Иван Кузьмич.
Однако я сразу же отказываюсь от своего обещания, едва переступаю порог редакции. Лена и Зайцев работают без передышки, и подгонять их сейчас стыдно.
У Леши на спине рубашка потемнела от пота. Лицо у Лены побледнело, глаза ввалились.
- Темно у них? - спрашивает Пресс.
- Да нет, не очень.
Пресс насмешливо хмыкает.
- Не очень? Ну, ну... Зайцев! На час перерыв!
- Все, Михаил Аркадьевич! - вскакивает Лена. - Кончили.
Только сейчас худенькая большеглазая девушка позволяет себе отдохнуть. Она садится на табуретку, устало положив почерневшие от смазки руки на колени.
Тяжело разгибая затекшую спину, встает и Зайцев, Он вытирает со лба пот, широко улыбается.
- Приказ выполнен!
Пресс хмурится, даже сейчас он верен своей натуре.
- Объявляю обоим благодарность!
Через полчаса за стеной несется веселое постукивание движка.
В сумерки возвращается Гулевой.
- Принимайте гостей, - еще с порога объявляет он.
- Пропащая душа, - начинает было Пресс. - Ба, Кузнецов! Какими судьбами? Кажется, полмесяца пропадали?
Вошедший-вслед за Гулевым лейтенант Кузнецов неторопливо козыряет.
- Двенадцать дней, товарищ редактор!
- Можно бы и пораньше!
- Никак не мог. Прикажете доложить?
- В номер что есть?
- Есть. Четыре корреспонденции, письма, информация и, как приказывали, подборка.
- Подборку готовьте завтра, оперативный сдать сейчас. Фу, опять от вас дегтем пахнет! Пора перелезать в валенки.
Кузнецов смотрит на свои сапоги, пожимает плечами, - Способствует сохранению кожи.
Мы смеемся.
- Ладно, ладно, - машет рукой Пресс. - Договоритесь с Метниковым о размере, оперативный - в номер.
Гулевой, докладывай. От Левашова что есть?
Гулевой достает из планшета пачку писем и отдельно - объемистый пакет, перевязанный ниткой.
- Вот почта, а это от Левашова.
- Значит, есть. Так, так... Толково. Метников, прочитайте и сдавайте в набор. Остальное - в запас. Все.
Почему так долго?
- Туда чуть пробились. По дороге бомбят. Начальник политотдела приказал дождаться вечера.
- Что в политотделе?
- Просили вас завтра приехать. Устно приказано передать: во время вчерашней бомбежки из эваколагеря бежала большая группа пленных. Большинство переловлено, отдельные группы еще бродят. На ночь выставить патрули.
- Понятно. Сейчас назначьте кого-нибудь из шоферов. Зайцева не трогать.
Покончив с текущими делами, Пресс усаживается читать военкоровские письма. Занимается он этим ежедневно, читает внимательно, не торопясь, и не было еще случая, чтобы он перепоручил эту работу кому-либо другому. Сколько бы писем ни было, они все будут прочитаны, и на каждом коротко указано: подготовить в номер, дать в подборку, написать автору...
Редактор терпеть не может, когда в такие минуты его прерывают, но сегодня, против обыкновения, нарушает свою привычку сам.
- Наш Пушкин в госпитале, - дочитав очередное письмо, сообщает он.
- Что с ним?
- То-то он давно не пишет!
- Вот слушайте, всех касается: "Здравствуй, дорогая наша газета! Пишет вам военкор Пушкин Александр Сергеевич. Вы, наверно, заругали меня, что я не шлю заметок. Сообщаю, что вторую неделю лежу в госпитале.
Малость задело мне ногу, пришлось подлечиться. Нахожусь недалеко. Скоро вернусь в часть, я тут уже хожу и даже сработал госпиталю стол, худо у них с этой утварью. Кормят - обижаться нечего, и уход хороший. Газету получаем, читаем вслух. Ребята, которые на излечении, просят, чтоб вы там что-нибудь посмешнее напечатали, охота когда и посмеяться. А еще сообщаю, что заместо себя оставил военкором Петра Гусева, да вот только душа изболелась: тугой он больно на слово..."
Отложив письмо в свою личную папку, Пресс с уважением говорит:
- Аккуратный человек! Написать ему надо. И насчет уголка сатиры правильно. Давно не давали. - Потом он смотрит на часы, зовет:
- Прохоров, Гранович!
- Да.
- Слушаю.
- Ложитесь спать. Кузнецов тоже может отдыхать.
По газете дежурим я, Метников и Чернякова. В два вас разбудят - в караул. Все.
- Спать не хочется. - протестую я. - Михаил Аркадьевич, отдохните сами.
- Но, но! Когда поменяемся должностями, тогда распоряжайся. Выполняйте приказ!
Засыпаю сразу и не могу поверить, что проспал пять часов, когда меня будят. В доме тихо. Все улеглись, и только Пресс "напоследок" просматривает уже печатающуюся газету. Он в нижней рубашке, веки у него покраснели.
- Ага, встали. Идите сменяйте Гулевого. Дежурите до пяти.
В первое мгновение темнота ослепляет: черная непроглядная стена. Стоит, кажется, сделать шаг - и непременно ударишься.
- Ну и ночка, - бурчит Гранович.
- Прохоров? - окликает совсем рядом Гулевой.
Через минуту ночь кажется уже не такой темной. Виден короткий ряд изб, пятно амбара посередине; заросший густым кустарником овраг - слева от нашего дома.
- Пока все тихо, - говорит Гулевой. - Ну, счастливо.
Граиович отправляется в противоположный конец села: он видит лучше. Слышно, как хрустит под его ногами снег. Потом шаги утихают.
Неприятное чувство неуверенности, одиночества охватывает меня. В кустах чудится подозрительный шорох.
Может быть, там немцы? Вскидываю автомат и тут же забрасываю его на плечо. Нечего трусить! Недалеко Гранович - стоит крикнуть, и он отзовется. В десяти шагах спят товарищи. А вообще какая гнусная, тишина! Хоть бы собака тявкнула.
Т-ш-ш, идут!
- Кто?
- Смотри не застрели.
Я облегченно вздыхаю. Гранович подходит вплотную, негромко спрашивает:
- Спички есть? Давай подымим. Холодно.
Прижавшись к крылечку, молча курим. Прикрывая рукой трубку, Гранович задумчиво говорит:
- Знаешь, в тарную ночь особенно остро чувствуешь, что земля маленькая. Жить бы на ней мирно. Не хотят!
- Для них же хуже.
Расходимся, и снова угнетающая тишина заставляет поминутно оглядываться, прислушиваться. Только снег похрустывает. Тридцать шагов вперед, тридцать - назад.
И сразу, не поняв еще, в чем дело, кричу первые всплывшие в памяти немецкие слова:
- Hande hoch! [Руки вверх! (нем.)] Над кустарником, сдергивая с тихой деревушки густую пелену ночи, взлетает красная ракета.
Почти одновременно красная ракета вспыхивает над другим концом села. В морозной тишине хлестко бьет автомат Грановича.
А в небе плывет уже прерывистый надсадный рокот.
Дверь нашего дома хлопает.
- Прохоров!
- Что случилось?
- Ракеты! Летят!..
Вплотную подбегаю к кустам, стреляю. В кустах ктото ломится. Ага, здесь гадина!
- Прохоров, сюда!
- Сейчас, сейчас!
Выстрел, второй, третий.
- Сережа, Сережа! - звенит голос Машеньки.
Девушка подбегает, когда над головой нарастает пронзительный тонкий визг.
Швырнув автомат, сбиваю Машеньку с ног. Тугая горячая волна поднимает меня и легко, словно я перышко, куда-то бросает. В эту секунду понимаю, что на улице не ночь, а день. Прямо в глаза бьет красное-красное солнце...
Солнечным апрельскиим днем 1943 года меня выписывают из госпиталя. На руках ненавистный "белый билет" - к службе в армии не пригоден. Заключение комиссии написано трудноразбираемой латынью, в переводе на общедоступный язык это означает какое-то мудреное осложнение на глаз, результат контузии. Правый глаз действительно побаливает, немного шумит голова...
Зеленый вещевой мешок за спиной, шинель да проездной литер - это все, что осталось у меня от армии. Грустно, солдат!
Привокзальный сквер только что освободился от снега, Я сижу на облезлой скамейке, слушаю, как весело гомонят птицы. Поезд будет через час.
Как все-таки досадно обернулся для меня тот ноябрьский день.
...Очнулся я от мучительной головной боли. Голова забинтована, открыт только левый глаз. Белый, ослепительно белый потолок, и на нем солнечный зайчик.
- Вот и чудесно! - слышится незнакомый женский голос. - Как вы себя чувствуете?
Надо мной наклоняется молодое женское лицо.
У женщины - спокойные, внимательные глаза, тонкие, кажется, немного выщипанные брови. На голове - белая докторская шапочка.
- Я что, в госпитале?
- Да, в госпитале. Вы только не волнуйтесь. У вас ничего опасного нет. Вы контужены. Поэтому и голова болит.
- А глаз?
- Глаз цел. Но возле глаза несколько царапин. Болит?
- Немного болит. Мы в К.?
- Нет. Вас прямо привезли в Т.
- Позвольте, почему в Т.? - волнуюсь я. - А редакция?
Женщина улыбается.
- Редакция ваша теперь далеко. Лежите, поправляйтесь.
Вскакиваю и тут же со стоном падаю на кровать.
В голове стучат тяжелые молоты. Сейчас голова разлетится вдребезги! В глазах плывет горячий, красный туман...
Потом туман рассеивается, снова виден ослепительно белый потолок, звучит спокойный женский голос:
- Вот видите, не нужно волноваться.
- Написать можно?
- Пожалуйста. Сейчас скажу, чтобы вам принесли бумагу и карандаш. В вашей шинели, кстати, было письмо - на ваше имя.
- Где оно?
- Не волнуйтесь! Сейчас пришлю.
Минут через пять розовощекая санитарка приносит письмо и бумагу. На конверте со штампом нашей газеты крупно написано: "С. Прохорову".
Коротенькая записочка:
"Сережа! Вас увозят, пишу наспех. Поправляйтесь.
Говорят - не страшно. Все передают вам привет. Обязательно пишите! Не знаю, какими словами благодарить за то, что вы сделали. Просто целую. Машенька".
В письмо вложена маленькая фотографическая карточка. Машенька улыбается. Я смотрю на карточку, переворачиваю ее. Наискосок - строчка: "Если будет трудно - позови". Машенька, милая, дорогая Машенька, вот кто настоящий друг!..
Потом - четыре месяца в госпитале, легкое подергивание века на правом глазу, шумок в голове, крупный разговор с начальником медицинской комиссии, проейдной литер - и вот я на вокзале.
Солнце припекает все сильней, шинель становится теплой. Хорошо бы сейчас растянуться на этой облезлой скамейке, запрокинуть голову, смотреть в небо.
- Ты спать хочешь?
Я не заметил, откуда появился этот, лет четырех-пяти любопытный товарищ. Синее, многократно латанное пальтишко едва доходит ему до колен, на ногах - большие, не по возрасту сапоги.
- Нет не хочу. А ты откуда взялся?
- Пришел.
- Откуда пришел?
- От себя.
- Так... А где живешь?
- У мамы.
- Понятно. Зачем же она тебя одного пустила?
- Бабка пустила. Мама работает.
- Заблудишься. Дом не найдешь.
Тема разговора явно не устраивает моего собеседника.
Он круто меняет ее.
- Ты солдат?
- Солдат.
- Наш папа тоже солдат. Когда он приедет, привезет колбасы!
- Тебя как звать?
- Павлик.
- Знаешь, Павлик, давай с тобой обедать. У меня есть колбаса.
- Давай, - мгновенно соглашается Павлик.
Он садится рядом, очень внимательно следит за каждым моим движением. Стелю на лавку газету, развязываю вещмешок. Пока обдираю и режу сухую колбасу, Павлик неудержимо глотает слюни.
- Ешь, Павлик.
Мальчик набивает полный рот хлебом и колбасой.
Маленький человечек ест с такой жадностью, что мне становится не по себе. Не только за убитых, но я за голодных детей ответят нам те, кто затеял эту войну!
- Ты лучше прожевывай, а то живот заболит.
Павлик минуту ест медленнее, потом снова начинает глотать каменные ломтики колбасы.
- Будет, - говорю я ему. Серые глаза мальчика глядят огорченно. - А это возьми домой. Вечером поешь.
Павлик помогает засунуть остатки колбасы в свой карман, неуверенно спрашивает:
- Мама ругать будет?
- Не будет. Скажи - солдат дал.
- Я пойду к бабе.
- Беги, Павлик, беги.
Маленькая фигурка в коротком синем пальтишке и больших сапогах мелькает между деревьями, исчезает.
Пора теперь собираться и мне.
Поезд переполнен. Никогда так много не ездила Россия, как в эти трудные годы. Раненые и здоровые, военные и гражданские, мужчины и женщины, взрослые и дети... А навстречу переполненному поезду гремят тяжелые товарные составы. На платформах, обтянутых брезентом, мелькают орудийные дула, башни танков, грузные тягачи. На фронт, на фронт!.. Гитлеровская гадина, придавленная в Сталинграде, израненная и обозленная, уползает все дальше и дальше на запад. За эти месяцы освобождены Великие Луки, Моздок, Пятигорск, Воронеж, Краснодар, прорвано кольцо ленинградской блокады.
И снова горькое чувство собственного бессилия отравляет сознание: добивать фашистскую гадину будут без меня...
В вагоне тесно, душно. Воздух пропах крепкими запахами недолгого жилья - потных тел, прелых портянок, пайковой селедки, забористой махры.
Мне повезло: я устроился на третьей багажной полке, - дорожные острословы окрестили ее "люксом". Перестук колес, звон жестяных чайников, грубоватые голоса солдат, игривый девичий смех и плач ребенка - все это.
шумит многоголосо, неумолчно, беспокойно. Голова начинает тихонько ныть.
- Бросила она его. Как ушел, так и скрутилась!
- Дали ему под Сталинградом!
- Семен, глянь-ка, река!
- А вы не нахальничайте! Рукам воли не давайте!
- Мам, мама, - пить!..
Через сутки я буду дома. Пожалуй, в первый раз становится ясно, что дома у меня нет. Правда, своей квартирной хозяйке написал, что скоро вернусь - крыша над головой будет. Но это - все. Нет ни отца, ни матери, ни Оли... Нет в городе, очевидно, и никого из ребят.
А может, сойти где-нибудь да остаться? Работники нужны всюду. Нет, тысячу раз нет!
На остановках пассажиры расхватывают в книжных киосках "Правду", "Красную звезду", крохотные районные газеты, толпятся возле репродукторов. Накануне я "Последний час" передано сообщение об итогах боев на Ленинградском фронте. Измятые газеты идут по вагону.
Перебивая друг друга, люди радостно называют освобожденные населенные пункты, снова и снова повторяют цифры трофеев: сотни пушек, танков, миллионы патронов и снарядов, десятки тысяч навсегда утихомиренных головорезов. Идет наша армия!
Под вечер, когда головная боль утихает, уступаю во временное пользование свой "люкс" бородатому старшине, пристраиваюсь на его место у окна. Плывут навстречу черные вешние поля, березовые рощи, сизые хвойные леса.
На станциях молодайки торгуют нехитрой снедью военных лет: ржаными, на поду печеными лепешками, вареной картошкой, синеватым кислым молоком. Полно грустить, солдат, - жизнь продолжается!
Как-то странно видеть эту молоденькую девушку в голубенькой кофточке за столом секретаря горкома. У нее распушившаяся на лбу прядка волос, ямочки на щеках.
Эти ямочки раздражают почему-то больше всего. Фамилия нового секретаря - Жукова.
- Ну, что же, хорошо, - возвращает она мой комсомольский билет. - Актив прибывает! Значит, опять в редакцию?
- В редакцию.
- На комсомольскую работу не хотите?
- Я - газетчик.
Девушка озабоченно хмурится.
- На механическом заводе нужно менять комсорга.
Слабый товарищ. Была там у нас толковая девушка, уехала. Замуж вышла.
У меня глухо торкает сердце, голова начинает шуметь. Я встаю.
Секретарь, не приподнявшись, протягивает руку.
- Сегодня у нас в театре вечер - встреча молодежи города с фронтовиками. Может, выступите?
- Вряд ли. Не готовился.
- А что ж тут готовиться? Запросто.
- Подожду.
Выхожу на улицу, закуриваю. Куда же теперь отправиться? Кроме редакции, кажется, идти некуда. В городе никого из своих ребят не нашел: все в армии.
Поярков сидит в кабинете, пишет.
- Видишь, - кивает он, - редактор отвечает на письма рабкоров, а ты гуляешь. Не годится!
- Завтра выйду, Петр Гаврилович. Сейчас был в горкоме комсомола, встал на учет.
- Ну, как тебе -секретарь, понравился?
- Да так, не очень...
- Не очень, говоришь? - Поярков откладывает ручку, насмешливо смотрит. - Торопишься, дорогой, с выводами.
Очень хороший работник! Ты о ней что-нибудь слышал?
- Нет.
- Оно и видно. Еще небось и надерзил?
- Тоже нет.
- И то хорошо. Внимательная, сердечная девушка.
- Ага, внимательная! Здоровается, прощается - даже не приподнимается!
- А ты хочешь, чтобы перед тобой во фронт вставали?
- Зачем во фронт? Элементарная вежливость.
- Вот узнай получше, познакомься. Тогда насчет вежливости и говори.
- Звала сегодня в театр, встреча с фронтовиками.
- Знаю. Обязательно сходи. И отчет напишешь - вот тебе первое задание.
- Это сделаю.
Петр Гаврилович снова берется за ручку.
- Теперь не мешай. А завтра с утра, чтоб как штык был!
- Есть!
Вечером отправляюсь в театр. В фойе играет жиденький духовой оркестр. Как в прежние времена, огибая зрительный зал, по коридору ходит шумная толпа. Ребят мало, больше девушек, очень много подростков. И самое обидное - никого знакомых.
Впрочем, вот и первое знакомое лицо. Из-за кулис выходит Жукова. Я даже приподнимаюсь с места, хотя сижу недалеко от сцены.
Припадая на левую ногу, секретарь горкома подходит к столу. Кажется, слышно даже, как поскрипывает ее протез. Жукова одета в форменное защитное платье, на груди у нее остро вспыхивает золотая звездочка. Сидящие слева от меня подростки неистово колотят в ладоши.
- Товарищи, - волнуясь, говорит Жукова. - Вечер встречи молодежи города с фронтовиками объявляю открытым. Слово для предложения по составу президиума имеет...
Каждый раз, когда смуглый паренек в коротеньком пиджаке называет очередную фамилию, зал дружно и горячо аплодирует. Члены президиума занимают свои места. С удивлением и гордостью всматриваюсь в юные, раскрасневшиеся лица семнадцатилетних новаторов, знатных железнодорожников, токарей. Вот они, вчерашние ребятишки, на плечи которых война возложила нелегкий труд, поставила их на место отцов и братьев. Сидящие между ними солдаты и два офицера кажутся пожилыми, но самому старшему из них - наголо остриженному капитану - едва ли есть тридцать лет.
В антракте подхожу к Жуковой, чистосердечно говорю:
- Худо о вас сначала подумал. Каюсь, товарищ разведчица!
Жукова смеется, ямочки на щеках становятся еще заметнее, но они уже не раздражают меня.
- Я, грешным делом, тоже подумала: сухарь, важничает! Может, выступите?
- Конечно, выступлю.
- А как же без подготовки?
- Что же тут готовиться, - вспоминаю ее слова. - Запросто!
Утром приношу Пояркову готовую корреспонденцию.
Он быстро пробегает ее, с любопытством спрашивает:
- А как Жукова?
- Ошибся, Петр Гаврилович!
- То-то! Наперед не торопыжничай. Ну, давай делать номер.
Воскресенье - самый долгий и скучный день.
В редакции делать нечего. Знакомыми все еще не обзавелся, к Пояркову идти неудобно. Каждый раз, когда я захожу, его жена начинает хлопотать с обедом, усиленно угощать. А угощение сейчас - вещь не такая уж простая.
Хозяйка ушла посудачить к соседям, в доме тихо.
Я лежу в своей комнате, перечитываю письма Машеньки. Их - четыре. Есть среди них одно и от Пресса - коротенькое, шутливое, сердечное. Такие письма умеют писать только пожилые люди.
Машенька тоже пишет коротко, главным образом о редакционных новостях. Заместителем редактора вместо нашего Кудрина теперь Левашов. Метников и Гранович награждены медалями. У Кузнецова в Москве выходит повесть "Огненный вал" - вот, оказывается, что он писал в своих клеенчатых тетрадях. Сапоги, впрочем, он мажет дегтем по-прежнему. У Нюры, жены шофера Леши, родился сын. Лешу обещают отпустить на несколько дней в отпуск.
Закрываю глаза, и, словно наяву, видятся лица фронтовых товарищей. Пресс, трогающий свой белый коротенький ершик, насмешливый Метников, Машенька, поправляющая смуглыми полными руками влажные после купания волосы...
Потом достаю карточку Оли, долго смотрю на нее.
Огромные, чуть исподлобья глядящие глаза. Оля, Оля, я почему-то всегда чувствовал, что с такими глазами долго не ждут: слишком много людей, плохих и хороших, как бабочки, летят на их горячий темный огонь...
Пойду в парк.
В узкой кленовой аллее пусто. Горячее солнце не может пробить густой чащи листьев, и только два-три золотых пятнышка колеблются на крупном зернистом песке.
Чуть слышно шумят листья - если прислушаться, кажется, что они о чем-то говорят.
Рядом кто-то присаживается. Я поворачиваюсь и чувствую, как горячо вспыхивает лицо. Пожилая женщина ставит у ног тяжелую кошелку, вытирает платком потное лицо. У нее седые волосы, большие, не утратившие еще блеска, глаза.
Уходить поздно.
Женщина изумленно, немного исподлобья смотрит, всплескивает руками.
- Сереженька, откуда вы? Когда приехали?
- Здравствуйте, Вера Владимировна, - как можно спокойнее говорю я. Недавно приехал.
Старики не признают условностей. Глаза Веры Владимировны моментально влажнеют.
- А Оленьки нет!
- Я знаю, Вера Владимировна.
- Разве я так, Сереженька, думала? Ведь как укоряла: говорю, что делаешь, а Сережа?
- Да, бывает.
- Так нет, все по-своему сделала. Ему, говорит, без меня трудно... Это про мужа-то своего. Он, говорит, все потерял, несчастный. Нужна я ему.
- А сама она счастлива?
- Кто их знает, Сереженька. Была недавно - от нее ведь толку не добьешься. Ревнует уж он очень.
Глаза старушки светлеют.
- Ребеночка ждет, - мягко говорит она.
- Я пойду, Вера Владимировна.
- Счастливо тебе, Сереженька! Заходи, на меня, на старуху, сердце тебе держать не за что. Ты ведь мне как родной, куда роднее того-то...
Стиснув зубы, крупно шагаю по тенистой аллее. Все, оставаться здесь больше не хочу: пусть Поярков что угодно говорит и делает, - уеду!
Двери, против обыкновения, открывает сам Поярков.
- А, Сережа, - басит он. - Заходи, заходи. Сейчас придет Елена Андреевна - обедать будем.
- Петр Гаврилович, не сердитесь, - я уеду!
Он ошарашенно смотрит, начинает подталкивать.
- Проходи, проходи, не в дверях же разговаривать!
Мы проходим в маленькую комнату, садимся. Поярков
барабанит пальцами по столу, молчит. Сейчас он, конечно, начнет убеждать, как все неразумно, поспешно. Я готов к отпору.
Петр Гаврилович вертит карандаш, откладывает его.
- Ладно, Сережа, поезжай.
- Ну, спасибо вам!
- Чего уж тут спасибо!.. Езжай. Куда ж ты собрался?
Об этом я как раз и не думал. Куда-то далеко. В Сибирь хотя бы!
- В Сибирь, Петр Гаврилович!
- Хороший край, - одобрительно говорит Поярков. - Воевал я там в гражданскую.
15
Иртыш кажется недвижимым - октябрь выдался на редкость теплым, безветренным, ни одной рябинки не увидишь на спокойной безмятежной поверхности реки.
Но это только кажется. Стоит бросить на воду щепку, и могучее, невидимое глазу течение мгновенно уносит ее все дальше и дальше. Вот уже и вовсе не видно легкой щепочки...
На Иртыш можно смотреть часами - вода имеет какую-то притягательную необъяснимую силу. Река чуть слышно шумит прибрежным песком, и кажется, что дышит. Вдали вода синеватая и только здесь, у самых ног, она желтеет своей первородной зеленоватой желтизной.
Осени в Сибири почти всегда необыкновенны. В эту пору в Рязани или Саратове уже сыплются унылые мелкие дожди, мокро блестят мостовые, а тут по-августовски синее безоблачное небо, ласковое солнце, невнятный шорох опавших листьев.
Летом здесь - пляж. Сейчас голубые скамейки свалены в кучу, деревянные грибки выглядят на пустом песчаном берегу странно и немного грустно. А река еще не кончила трудиться. Направо от меня с берега на берег снует маленький открытый катерок, перевозящий пассажиров с заречного района; в речном порту качаются длинные руки плавучих кранов; вот, взбурлив зеленоватую спокойную воду, мимо прошел белоснежный "Михаил Кутузов" высокий, легкий, с пустоватыми палубами. Иртыш заволновался, захлопал волнами, белые гребешки пены докатываются теперь до самых ног. Потом река снова утихает, спокойно и величаво несет свои полные воды...
Нельзя не полюбить этот край - за два года он стал:
мне родным. Командировки редакции: помогли узнать его.
Я поездил по Иртышу, текущему то в пологих зеленых равнинах, то в крутых обрывистых берегах; побывал на юге, где в необъятных, бескрайних просторах белеют саманные домики поселков; поколесил по северу, где шумит дремучая тайга и неожиданно вспыхивают голубые зеркала лесных озер. Под стать своему краю и его люди - неторопливые в словах и движениях, с окающим говором, сдержанные по виду и на редкость сердечные, когда ближе узнаешь их.