Ральф РотманЮный свет

Here is the night,

The night has begun;

And here is your death

In the heart of your son.

L. Cohen

Это ночь.

Ночь наступила;

И это твоя смерть

В сердце твоего сына.

Л. Коэн[1]

Под землей в это время тихо, ни в шахте, ни в забое еще никого нет, мужчина захлопнул решетку, защелкнул задвижку и отошел на шаг назад. Тише, чем над облаками. Он открыл дверцу, снял трубку телефона и назвал свой табельный номер, штрек и уровень пластов залегания. После подтверждения принятых сведений он повесил трубку, и в тот же момент бесшумно задвигались стальные тросы. Потом дернулась подъемная клеть, залязгали боковые решетки, и лампа под жестяным колпачком задрожала так, что дохлые мухи попадали в плошку из матового стекла. После прохода наклонного штрека, длиной в несколько метров, все звуки умолкли, и подъемник парил теперь почти беззвучно, спускаясь под своды из горючего сланца и мергеля, в следующее же мгновение он исчез из виду. И только высокий, затихающий с каждой секундой звук доносился из глубины шахты.

Освещение в штреках включали лишь с началом первой смены, значит, минут через двадцать, мужчина затянул потуже пояс, пощупал броню и штаны, проверил содержимое карманов. Дюймовая линейка, карандаш, журнал горного надзора. Потом застегнул куртку из грубого тика, повернул фонарь на каске и на секунду прислушался. Вдалеке слышалось что-то похожее на ветер, в вентиляционную шахту нагнетали свежий воздух. Он достал из ящика с набором инструментов флягу, отпил глоток холодного чая и пошел по уходящему слегка вниз штреку. Порода была мокрой, он уверенно шагал в своих тяжелых ботинках с шипами, и слепые шахтные стволы, казалось, гасили его шаги, стук отскакивающих камешков и удары его ботинок о рельсовые стыки. Иногда казалось, что он идет навстречу звукам.

За поворотом, где стоял выбракованный скрепер, штрек резко пошел вниз, под уклон градусов так на двадцать пять. Рельсы здесь были забетонированы, он сел на броню и, притормаживая каблуками с наклепками, съехал на какое-то расстояние вниз. Вода в забое стояла по щиколотку, и через несколько шагов она набралась ему в ботинки. Шаркая подошвами, он подошел к первым крепежным стойкам, достал из кармашка для дюймовой линейки небольшой молоток и принялся выстукивать стальные верхняки, пока не дошел до вчерашних отметок мелом. Натяжение было удовлетворительным, он раскрыл журнал горного надзора, сделал пометки и принялся считать крепежные стойки – работу последней смены. Слишком мало, это он увидел сразу и даже понял причину, прежде чем сделал запись в журнале.

Над ним, между включениями пустой породы шириной в ладонь, провисла плита песчаника, метра четыре в длину, а из трещины тонкими нитями сочилась вода. В свете его лампы они сверкали как нити жемчуга. Когда мужчина стал подходить ближе, он наступил ботинком на что-то такое, явно здесь чужеродное, похоже, на моток проволоки. Он нагнулся, чтобы отбросить его в сторону. Оказалось, это была одна из тех маленьких клеток, которые горняки, несмотря на запреты, все время приносили с собой, – раздавленная, заржавевшая, и, конечно, пустая. Крысоловка. Он выбросил ее в забой, а потом слух его что-то уловил, сначала тихо, но настолько отчетливо, что сомнений быть не могло. Он медленно развернулся. В луче лампы сверкнули оголившиеся места зазоров на крепежных стойках. Сквозь сталь пробивались вихри пыли. Пласт песчаника над ним, наклоненный, как крыша, оставался неподвижным, и трещина не увеличилась. Но вода вдруг перестала течь, ее журчание смолкло – не дольше, чем на один или два удара сердца. А потом все пошло-поехало своим чередом, как раньше.


Был первый день каникул. Легкое, какое-то невероятное пробуждение в лучах солнца, косо падающих поверх цветочных горшков на кровать. Я зевнул, встал коленями на подушку и чуть-чуть отодвинул занавеску, медленно, не производя шума. Софи еще спала. Большой палец во рту, а на слегка оттопыренном мизинце блестит материн лак для ногтей.

В саду под деревьями лежали игрушки, плюшевая собачка, жестяные формочки для куличиков и игрушечная кухонная мебель. К забору прислонен топор.

А позади ревеня и кустов красной смородины вилась, пролегая между пшеничным и овсяным полем, дорожка из желтой глины, поросшая по бокам травой. Кончики колосков, когда по ним пробегал ветер, отливали серебром, и маки на краю поля тоже слегка покачивались, лепестки цветов обвисли и вспархивали на ветру. Несколько птиц, словно их кто вспугнул, пролетели над только что подновленной Ферневальд-штрассе и скрылись за силосными башнями и лентами транспортеров, торчащих из карьера. На верхушке стрелы экскаватора сидел сокол.

Соседей в саду пока не было. Песочница маленького Шульца выглядела так же, как и накануне вечером: лабиринт улиц, проходивших сквозь туннели и горы, а на них подаренные мною старинные игрушечные машинки – целая коробка из-под обуви. Себе я оставил только маленький олдтаймер, мерседес «Зильберпфайль». Во дворе у Бройеров висело белье, и вода, изредка капавшая еще с полотенец, бюстгальтеров или свисавших воротом вниз рубашек, падала в траву и блестела при этом, как капельки света. Я натянул штаны цвета хаки и босиком вышел из комнаты.

Родительская спальня стояла открытой, кровати заправлены. В ванной без окон, только узкая полоска для вытяжки, никого не было, во всяком случае, свет за волнистым стеклом в верхней части двери не горел. Однако, когда я нажал на дверную ручку, я почувствовал внезапно сопротивление и услышал покашливание матери. Она расставляла на шкафчике под зеркалом какие-то флаконы и баночки, и я ушел в гостиную. Радиоприемник включен, и в затененной комнате светилась его передняя панель с названиями городов. Музыки почти не было слышно. Рядом с диваном с выпуклой спинкой, на которую мой отец, когда смотрел телевизор, откидывал голову, стояла пустая бутылка из-под пива.

Покрашенные охрой половицы слегка скрипели. Наша кухня, как и детская, выходила в сад, окно было открыто. В пепельнице на буфете дымилась сигарета. Белые струйки дыма поднимались почти вертикально, потом неожиданно распадались и превращались в серое облачко. В кофейнике, стоявшем на холодной плите, она топилась углем, отражались красные и фиолетовые цветы. А сверху вместо давно разбившейся крышки восседало блюдце.

И стеклянная дверь из кухни в лоджию, которую мы просто называли балконом, тоже стояла открытой. Я облокотился на каменный парапет и посмотрел вниз, на балкон Горни. На столе большие чашки, одна без ручки, и Вольфганг ставил между ними поднос с хлебом, медом и маргарином. Мы были с ним ровесники и до сих пор учились в одном классе. Но после каникул он пойдет в гимназию. Я перегнулся через парапет и сквозь зубы сплюнул. Звук заставил его прислушаться, он посмотрел в сад, потом задрал голову и увидел меня.

– Эй, – показал он кулак, – вот скажу твоей матери!

– Не дрейфь, парень. Пойдешь потом со мной в клуб друзей животных?

Он замотал головой и стал раскладывать деревянные тарелки для завтрака, все в зазубринах по краям.

– Я с вами больше не играю. Вы меня обманули. Раз я плачу взнос, значит, я тоже хочу принимать во всем участие.

– А кто тебе не дает?

– Как бы не так! Что было на прошлой неделе? Вы зажарили голубя, а мне даже косточки не оставили!

– Ну, ты же опоздал…

– Я пришел вовремя! Толстяк мне обещал, что я забью голубя. Я же оплатил!

– Да забудь ты про это. – Я принялся болтать ногой. – На вкус он был резиновый, словно покрышку жевали. Мы его собаке бросили.

– Все равно. Это была моя добыча. А вы – подонки.

Он вновь посмотрел вверх. Волосы расчесаны на прямой пробор, лицо бледное и заостренное клином.

– Эй, надеюсь, ты скоро свалишься оттуда.

– Кто? Я? Да ты что, рехнулся?

Он обошел стол и разложил между тарелок ножи, один за другим, словно цифры на круглом циферблате.

– Это наш дом.

– Ну и что? Вот сейчас нассу тебе на голову, придурок.

– Хотелось бы посмотреть, как это у тебя получится.

И он скрылся в кухне.

– Духу не хватит!

Я свесился с балкона насколько возможно и прицелился на его стул. Смачно плюнул. Но плевок шлепнулся на каменный пол, такой же серый, как и хлеб. В семье Горни никогда не было на завтрак белых булочек.

На узкой стороне лоджии, почти над столом с двумя стульями, было окно. Я слез с парапета и прижался носом к стеклу, пытаясь сквозь щель в занавесках разглядеть хоть что-нибудь. Но увидеть ничего не смог. В общем-то, комната была частью нашей квартиры, но у нее был отдельный вход и умывальник. Когда-нибудь я буду в ней жить. Но сейчас ее сдавали. Я пошел на кухню, открыл пачку кукурузных хлопьев и насыпал в тарелку. Некоторые упали на пол, я быстро подпихнул их под плиту ногой и достал из холодильника бутылку молока. Потом сел за стол на балконе, и, поедая свой завтрак, смотрел поверх сада на поля, на дорогу на Дорстен, уже забитую грузовиками. За терриконами кружили вороны вокруг башенного копра, колеса которого крутились навстречу друг другу, как у тарантаса в телесериале «Бонанца»[2].

В кухню вошла мать и не сразу заметила меня – балкон был узкий и прятался в тени. Она подошла к буфету, потушила бычок. Потом взяла из пачки новую сигарету и прикурила. Тогда она курила Chester, и мне совсем не нравился желтый цвет их пачек. А вот Gold-Dollar она разлюбила. Она находила отвратительным, когда крошки табака залипали на ее накрашенных губах. И это было правдой. Кроме того, от них желтели пальцы. На ней была белая блузка, серая юбка от костюма и светло-серые туфли на шпильках. Она мечтательно смотрела в окно, и из ноздрей у нее шел дым.

За пшеничной нивой виднелся кусок проселочной дороги, ведшей к клеверному полю. Дорога почти всегда была пустой, машин практически ни у кого не было, лишь иногда можно было увидеть жителей Ледигенхайма, которые учились там ездить на велосипеде. Это были португальцы и сицилийцы, бывшие рыбаки и батраки, работавшие теперь на шахте, и большинство из них никогда не сидело на велосипеде. Когда они пытались проехать часть пути, вихляя из стороны в сторону и все время падая, на всех балконах в нашем поселке от души развлекались над ними, и даже мой отец, почти никогда не улыбавшийся, однажды вечером захохотал так громко, глядя на одного из них, особо неуклюжего, что Софи даже заплакала.

Моя мать потрогала свои волосы, осторожно, словно проверяла фасон прически. В выходные она снова сделала себе перманент, на ногтях блестел свежий лак.

– Я здесь.

Я произнес это очень тихо, чтобы никого не разбудить за окном. Она кивнула, продолжая вглядываться в поле. На шее висела коралловая нить.

– Я знаю. Ты уже позавтракал? – И, не дожидаясь моего ответа, сказала: – Снимай штаны, я их постираю. Возьми в шкафу чистые. И сегодня до обеда побудь дома с сестрой, слышишь? Я еду в город.

– Но я уже собрался в клуб друзей животных!

– Сходишь попозже. Я вернусь к часу.

– Так поздно?… Мы же договорились. Ведь у меня каникулы.

– Вот именно. И у тебя есть время сделать кое-что и для меня. Мне нужно на обследование. Все!

Ее скулы, покрытые мелкими прожилками, густо кустившимися под тонкой кожей, энергично задвигались. Она открыла кран, сунула под струю только что закуренную Chester и выбросила ее в ящик с углем. Затем вышла из кухни.


Я приклеил на руку новый пластырь. Ссадины больше не болели. Два дня назад я не сделал домашнее задание, что наказывалось очень строго: нужно было протянуть пальцы вперед и Дей, наш учитель, поднимал руку и бил по ним линейкой. Линейка была деревянной, но с металлической окантовкой, а количество ударов оглашалось заранее. Если отдернул пальцы – добавлялся дополнительный удар. Больно было так, что наиболее провинившиеся даже начинали плакать.

Дей, по кличке «Кривой Дей», вызвал меня к доске и продиктовал задачку. Многие тут же подняли руки, но он помотал головой.

– Сначала те, у кого неважно с арифметикой.

И пока я тупо смотрел на цифры, сдирая с мела бумагу, я все время слышал позади себя усердные щелчки пальцами тех, для кого написанное на доске проблемой не было. И чем дольше длилась моя беспомощность, тем громче становились щелчки.

Я втянул голову в плечи, закрыл глаза, кусал губы, но Дей не отпускал меня. Он ждал. Перепачканными мелом пальцами я стер с висков пот, а он, вздохнув, произнес наконец свое обычное: – Безнадежно… – и, схватив меня за ухо, потащил через весь класс. Он раскрыл учебник и показал, какие задачки я должен решить к следующему уроку.

Потом я долго сидел дома за столом в большой комнате. «Определи центральный угол…» На полях тетради я рисовал каракули. «Раздели сумму цифр числа на…» Я царапал ногтем большого пальца по перьевой ручке. Древесина пахла так, как я представлял себе запахи Ливана: я несся на белом арабском скакуне сквозь кедровые леса. «Если в каменоломне ежедневно добывается семь кубических метров гранита и удельный вес камня таким образом соотносится со стоимостью веса за тонну, что через шесть рабочих дней…» Я склонился над столом, положил голову на скрещенные руки и заснул. Но мать разбудила меня.

– Это что такое? Ты уже все сделал?

Я кивнул, закрыл тетрадку и отнес портфель в детскую. Потом принялся листать старые комиксы про принца Железное сердце, лежавшие у меня на кровати, пока не нашел место про великана Орона. Великан мне очень нравился, хотя и выглядел жутко – на теле сплошные желваки и шишки, но при этом он был очень добродушным и не любил, когда люди боялись его. Потому он и перебрался туда, где никто не хотел жить – в камыши и болота, став со временем лохматым и серым, словно высохший тростник. У него везде были свои пещеры и убежища, он знал все тропинки в непроходимых болотах, питался рыбой и грибами, и люди были ему не нужны. Только изредка, примерно каждые десять-пятнадцать лет, когда тупился нож, к нему приходил принц Железное сердце и приносил новый.

Мать развешивала с Софи белье в саду, а я пошел в ванную, заперся там и помочился. Потом открыл дверцу зеркального шкафчика, ту его половинку, где лежали вещи отца: пластиковый стаканчик, зубная щетка с деревянной ручкой и измочаленными щетинками, флакончик одеколона Irish Moos. Станок для бритья немного заржавел, а вот пачка лезвий была совершенно новой. Я вытащил одно, осторожно вынул его из вощеной бумаги и уселся на край ванны.

Внизу слышался веселый смех Софи, почти визг, и губная гармошка маленького Шульца, а я провел себе краем лезвия по мясистой части большого пальца, совсем чуть-чуть, но все же было больно. Но ведь Орон, не моргнув глазом, тоже однажды прооперировал себя, вытащив из ноги острие стрелы, пущенной в него стражником. Широко открыв рот, я несколько раз быстро глотнул воздух, продолжая возить лезвием по руке, пока край его не вонзился в толщу пальца. Надрез окрасился красным и был сантиметра четыре в длину, но выступившая кровь не сочилась. Стиснув зубы, я нажал на лезвие, проталкивая его миллиметр за миллиметром дальше. Я дрожал всем телом, даже громко пукнул, пот лил с меня ручьями. В конце концов мои пальцы скрючились от судорог, и мне пришлось оставить эту затею.

Я вымыл руку под краном и осмотрел палец. Обыкновенная царапина, и никакой раны. Я пошел в кухню, взял спичку и принялся вкручивать головку внутрь надреза, пока не выступили слезы. Потом я налепил пластырь, вытер туалетной бумагой пол в ванной, а матери сказал, что упал. Ночью, перед тем как заснуть, я почувствовал легкое пульсирование под пластырем.

Однако никакой температуры на следующее утро не было… Кривой Дей задернул на окнах шторы, и яркое солнце окрасило сквозь них класс мягким оранжевым светом, а он стал ходить от парты к парте, проверял домашние задания и делал разного рода пометки. Я был единственным, кто не раскрыл свою тетрадь, и Годчевский, мой сосед по парте, толкнул меня в бок. Но тетрадь осталась лежать закрытой.

Дей уже нацелился на Шиманека, вытащил из кармана линейку и ткнул его в грудь.

– Математика совсем не такая уж плохая наука. Она может даже доставлять удовольствие. И она нужна не только для того, чтобы подсчитывать прибыль и убытки. Она оттачивает логическое мышление. – Он потер виски. – Ты веришь этому?

Шиманек оскалился, ухмыляясь, а мой сосед опять пихнул меня, показывая на тетрадь.

– Ты чего, – прошептал он, а я положил руку так, чтобы он увидел пластырь.

– Не мог писать. Разбирал хлам в углу и поранился.

Я осторожно снял пластырь. Палец распух, а на самой ранке и вокруг нее засохла кровь, от этого ранка казалась намного больше, к тому же она гноилась по краям. Я согнул палец, будто у меня и сухожилия воспалились.

Годчевский сделал большие глаза, надул щеки и помотал головой.

– Но ведь ты же правша.

И он хмыкнул, а я скривился, и у меня перехватило дыхание. Я почувствовал, как меня внезапно бросило в жар, а потом я будто лишился сознания и уже не воспринимал ни шепота вокруг, ни шелеста страниц учебников. Я уставился на свои руки, словно они были чужими. Лезвие-то надо было брать в левую руку, чтобы резать по правой – об этом я совершенно не подумал. Я прилепил пластырь под парту и обернулся. Дей был в двух рядах от меня.

Я вытянул руку и щелкнул пальцами. Он поднял голову.

Галстук испачкан мелом, из носа торчат седые волосы.

– Ну, что тебе?

– Можно мне выйти? – Мой голос дрожал. – Мне плохо.

Он пошарил в нагрудном кармане пиджака, достал круглые очки без оправы. Его глаза, казалось, сверкали, изучая меня, он бросил быстрый взгляд на мою тетрадь.

– Хорошо, иди в туалет. Но чтоб через две минуты ты был на месте.

В коридоре никого не было, а шлепанье моих подошв по лестничной площадке отдавалось эхом где-то высоко над головой. Гладкое дерево перил приятно холодило ладонь. Я не хотел идти школьным двором, где меня мог видеть весь класс, и пробежал под козырьком спортзала к воротам, вдоль длинной стены из стеклоблоков. За ней раздавались голоса, крики и визги девчонок, игравших в мяч, я разглядел черную спортивную майку и не то руку, не то ногу, искаженную стеклом.

Я побежал в небольшой лесок на краю поселка, еще молодой, недавно посаженный на отвалах строительного мусора. В это время здесь никого не было. В низине, среди кустов бузины, в ржавом водостоке булькал ручей, бежавший рыжей струйкой по бетонному руслу. Высматривая лягушек, я прыгал с одного края на другой. В лучах солнца, прорывавшихся сквозь листву, кружились насекомые. Из больших корковых пробок и остатков ящика из-под сигар кто-то соорудил водяное колесо. Оно крутилось с такой скоростью, что даже бурлящая вода образовывала белую пену из пузырьков, отливавших цветами радуги.

Когда я очутился перед убежищем банды из Клеекампа, устроенным ими на ветках деревьев, я на минуту застыл. Ни звука, ни голосов. Для перестраховки я швырнул камень на крышу из куска картона. Никакой реакции. Так называемый дом размещался на двух кряжистых, сросшихся друг с другом дубах, и если подтянуться и влезть на нижний сук, то по остальным можно было взбираться как по лестнице. Перед входом небольшая площадка, на ней ящик, полный сухих горошин, а на входе, закрытом дырявым шерстяным одеялом, служившим им дверью, картонная табличка с надписью: «Кто сюда войдет – тому смерть».

У них был даже очаг, выдолбленный в камне, а на скамейках кругом пластиковые тарелки, мытые баночки из-под горчицы и колпак от колеса вместо пепельницы. В углу висело ведро, из которого торчала сковородка без ручки, кочерга и пара ложек, а на спиленных ветках были пристроены свечи, в основном огарки, от которых одеяло покрылось черной копотью. Я порылся в ящике под дыркой вместо окна, но нашел только пару пустых бутылок из-под пива да старый номер «Вести Сан-Паули», который уже читал. Тем не менее я полистал его. Почти у всех женщин груди были как у фрау Латиф, нашей учительницы рисования. Когда она наклонялась над партой, чтобы поправить рисунок, то часто касалась ими одного из нас. От типографской краски пальцы у меня стали черными.

Я вытер их о штаны и вдруг услышал под собой какой-то шорох и шуршание. Сквозь трещины и дыры в досках можно было смотреть вниз. Но я никого не увидел, подполз к выходу и отодвинул в сторону одеяло, приподняв только нижний край. Кусты и деревья, бабочка на папоротнике. Серебристые нити паутины. Но все же внизу кто-то был. Маленькие веточки хрустнули, как костяшки пальцев, но явно не под детскими башмаками. И уж во всяком случае не того, кто играл в индейцев. Из травы вылетела птица и, издав яростный вопль, взмыла на ольху.

Потом все стихло, но я, оставаясь на четвереньках, не двигался. В ушах громко стучало. Потом я услышал плеск и журчание, звук постоянно менялся, словно струйка попадала то на старую листву, то на мягкий мох, а то на твердый песчаный грунт – вскоре повеяло запахом свежей мочи. Потом я увидел белобрысые вихры и услышал звук застегиваемой молнии.

Мужчина почесал затылок и бросил беглый взгляд на пустырь перед дубами, на груды строительного мусора, среди которых был виден сгоревший кузов малолитражки «БМВ-Изетта». Кожаная сумка у мужчины была старой и потрепанной, а когда он наклонился, я увидел на куртке потертые белесые места – следы времени. Он поднял кусок голубого кафеля и бросил его в ведро для огурцов, стоявшее посреди пустыря. Ведро было настолько проржавевшим, что осколок моментально пробил его насквозь.

Может, он стоял под деревом и не так долго, но мне показалось это вечностью. Дышать беззвучно было нелегко, от слезившихся глаз заложило нос. Рана на пальце пульсировала, и хоть стоять коленками на твердых досках было больно, я ни разу не шевельнулся, чтобы не выдать себя. Тем не менее что-то хрустнуло, порыв ветра качнул картонную крышу, и мужчина, похоже, насторожился. Он огляделся. А потом до него дошло, что над ним, возможно, кто-то есть, и он медленно, почти осторожно поднял голову. Сморщенный лоб, набухшие брови, и мне сверху вдруг представилось, что кончики его ботинок торчат прямо от подбородка, из-под каймы воротника его нейлоновой рубашки.

Я знал, что он не видит меня. Я сам часто думал, что в темном логове на деревьях пусто, а потом вдруг приоткрывался полог, и я попадал под град выстрелов из тростниковых трубок, рогаток и пистолетов, стрелявших сухими горошинами. И, видимо, оттого, что я смотрел сверху, я не мог разглядеть лица мужчины, его тонкие губы, узкий нос и светлые глаза – я узнал его лишь по слегка глуховатому голосу и его резкому окрику: «Давай, спускайся вниз!» – это был господин Горни, наш домовладелец.

Я ничего не ответил, затаив дыхание. Он не мог меня видеть. А то, что он станет подтягиваться и карабкаться по веткам дуба вверх, было маловероятным. Для взрослого человека ветки были слишком хлипкими. Чтобы не потерять его из виду, я сидел очень тихо, даже головой не крутил. Почему он в это время был здесь, на пустыре, а не в шахте – эта мысль не пришла мне в голову от страха получить ответный вопрос: а почему я не в школе? Он шмыгнул носом, сделал шаг в сторону. А я чуть повернул голову, чтобы видеть его в другую щель.

Нос чуть загнут влево, глаза сидят близко друг к другу, чего терпеть не могла моя мать. Такие глаза – признак глупости, говорила она всегда, когда сердилась на него, как, например, совсем недавно, когда он запретил моему отцу устроить голубятню на крыше. А еще он прикусывал губы так, словно хотел просунуть их сквозь щели зубов, как вот сейчас, когда пытался разглядеть каждую дырку, каждую щель в полу. При этом он держал руку в кармане штанов и перебирал ею, будто что-то искал. Я слышал звон не то монет, не то ключей.

В конце концов он смачно сплюнул и зашагал по пустырю. Казалось, он не торопился, и, пока его голова не скрылась за кучами мусора, поросшего сорняком, я успел досчитать про себя до двадцати. Лишь после этого я слез с дерева. Мокрое пятно на коре было похоже на тень надгробья. Я расстегнул шорты и помочился на его край.

За пустырем находилась детская площадка, и я уселся на качели. Но мои ноги были слишком длинными, чтоб раскачиваться по-настоящему, я задевал ими землю. Тогда я направился к ларьку и собрал перед ним окурки. То же самое я проделал на автобусной остановке, а потом свернул на узкую тропку между поселком и полем. Трава хлестала меня по икрам, а листья дикорастущего мака были холодными. Я сел на проржавевшую сноповязалку, выкрошил табак на кусок газеты и неумело скатал толстую самокрутку. Затянулся.

Когда я решился пойти домой, придерживаясь садов и огородов, пробило двенадцать. Из открытых окон кухонь доносилось звяканье тарелок и столовых приборов, у Кальде пахло соусом «Магги», у Урбанов – луком, и мне удалось добраться до дома, не наткнувшись ни на кого из класса. По непонятной причине ступеньки показались мне выше обычного. Входная дверь была открыта. Мать стояла перед буфетом и вываливала в дуршлаг только что сваренную лапшу. На мое тихое, скорее выдохнутое «привет» она не ответила. Во всяком случае, никак не поздоровалась.

– Иди, мой руки!

Она не отрывалась от своего дела. Я кивнул, но не тронулся с места. Слюна во рту была странного вкуса, какая-то тухлая, и я почесал вдруг начавшую зудеть рану. Когда мимо дома проехала машина, должно быть грузовик, в горке слегка задрожали стаканы. На диване стоял мой портфель, а в вазе для фруктов лежала тетрадь по арифметике. Мать оглянулась. Темная прядь волос упала ей на глаза, она откинула ее в сторону.

– Ты скоро?

В ванной комнате я плотно закрыл дверь и хотел было повернуть ключ, но она предварительно его вытащила. Я выпил глоток воды из-под крана и сел на толчок, потому что у меня вдруг начался понос, правда, небольшой. Надеюсь, было не очень громко. Потом я спустил воду и вымыл руки с мылом, немного дольше обычного, потому что старый, уже потрескавшийся кусок плохо мылился. Я сполоснул руки, намылил их еще раз, а когда потянулся за полотенцем, посмотрел на свое лицо в зеркале. Оно было бледным, почти таким же, как у моей младшей сестры в прошлом году после операции. Я открыл шкафчик, взял пилку для ногтей, хотел вычистить грязь. Но успел приступить только к большому пальцу, когда мать нажала на ручку двери, да так резко, будто ударила меня кулаком.

Она чуть наклонила голову, и ее брови, тонкие накрашенные дуги, сошлись на переносице. Я прошел мимо нее в коридор и услышал, как она вставляет, видимо, спрятанный в фартуке ключ обратно в замок. В большой комнате я включил погромче радио, и на секунду мне показалось, что шаги матери удаляются. Но она внезапно появилась у меня за спиной и толкнула меня через порог в кухню, где пахло только что нарезанной петрушкой и сладким томатным соусом.

– Ты почему убежал из школы?

Она порылась в ящике, достала деревянную поварешку. Вокруг рта все отекло, я едва мог вымолвить слово. Тем не менее она поняла меня.

– Ну и что? Почему он не должен тебя бить. Если ты не делаешь домашних заданий, значит, ты этого заслужил. И у нас было точно так же.

Она повернулась и затушила дымившуюся в пепельнице сигарету. В ее взгляде появилось нечто непреклонное, застывшее, будто она вовсе не видела меня, а потом она схватила меня за шкирку и словно тисками обхватила мой затылок.

И хотя я только что пописал, при первом ударе у меня выступило немного мочи, и я свалился на пол. Обычно она избивала меня до тех пор, пока не уставала, она и сейчас не поддалась на мои вопли, переходившие с каждым новым ударом в визг:

– Не надо! Мамочка, хватит!

Удары следовали все чаще, она словно выбивала ковер, била теперь по оголившемуся бедру, а когда сломался половник, продолжила побои рукой. И лишь когда раздался короткий звонок и в открытую щелку двери ее позвала фрау Горни, которой был нужен стакан муки, она отстала от меня, затолкала носками туфель обломки поварешки под плиту и обернулась.

– Да-да, Трудхен, минуточку. Уже иду!

Она остудила руку под краном, а я встал, пошел в комнату и выключил приемник.

Осы облепили тарелку и пили остатки молока, а я, упершись ногами в стенку балкона, сидел, разглядывая небо. Какой-то самолет тащил по безоблачной синеве рекламный плакат пива марки Викюлер. Было слышно, как внизу на лоджии ругаются дети Горни. Из-за колбасы или меда, как обычно. У Горни никогда ничего другого не бывает. А к этому еще серый хлеб и суррогатный кофе, каждое утро и каждый вечер, и фрау Горни, жирная австриячка, отбирает, как всегда, у детей круг колбасы, разламывает его на части и раскладывает по тарелкам. После этого наступает тишина.

Дом принадлежал Горни, но жили они в гораздо более стесненных условиях, чем мы. В такой же маленькой комнате, которая была у нас с Софи, спали четверо детей, две девочки и два мальчика, а большой комнаты, как у нас, у них и вовсе не было, и значит, ни кресел, ни дивана, ни стенки, а только два стола и пара угловых скамеек, какие обычно стоят на кухне. Там можно поднять сиденье, а внутрь запихать шерстяные одеяла или игры, не в обиду будь сказано, монополию и микадо. В углу за телевизором стоял аккордеон Горни, на котором он обычно играл по воскресеньям после обеда или в дни рождения. При этом все дети должны были подпевать, после чего им раздавали большие куски торта со сливочным кремом, в который фрау Горни иногда добавляла кровяную колбасу, чтобы крем приобретал шоколадный оттенок.

Хотя Горни тоже работал в шахте, со смены он редко приходил усталым. Во всяком случае, не таким, как мой отец, который сразу набрасывался на еду, а дядя Харальд, деверь моей матери, член производственного совета, каждый раз качал головой, когда речь заходила о Горни.

– Ленивая свинья! Трется позади вагонетки, пока остальные вкалывают. В забое ходит такой анекдот: что делает Горни в конце рабочего дня? Вытаскивает руки из карманов.

Однако он был домовладельцем, и когда мой отец спал, он косил газон, подвязывал розу на деревянную решетку, окулировал садовые деревья. Или следил, как его дети пололи сорняки, чистили ботинки или складывали в стопки дрова. Поленья должны были лежать крест-накрест, носки сапог не выступать за край полки для обуви, и упаси Господь, если кто из детей принесет двойку. Он заставлял провинившегося лечь в подвале на козлы, спускал ему до колен штаны и вытаскивал из петель свой широкий ремень. Он бил спокойно и методично, удары были слышны в саду. Но редко, когда больше четырех или пяти раз.

Раздался треск колец, и позади меня занавеска поехала в сторону. Но я не обернулся, даже когда постучали в стекло. Оконные рамы недавно покрасили, и краска на солнце залипла. Рамы издали много шума, когда Маруша потянула за ручки.

– Эй, ты, поросенок, подвинься!

Я отодвинул стул немного в сторону, а она уселась на подоконник, согнула колени и заерзала на попе. На ней были красные тренировочные штаны и мальчишеская майка без рукавов, ноги она поставила на наш стол.

– Ну, ты. Разве не надо сказать «доброе утро»?

Я кивнул. Майка на грудях натянулась, ткань в этом месте казалась тоньше, и, хотя ей было всего пятнадцать, на предплечьях у нее было много темных волосков. Она скрестила руки на коленях и зевнула. При этом она запрокинула голову, и стали видны пломбы на зубах, две штуки. Нет, три.

– Боже, я так погано спала. Такая духотища в комнате! Как в инкубаторе. Сигаретки не найдется?

– А чего же ты не открыла окно?

Каштановые локоны растрепаны.

– Чтоб ты залез ко мне, да?

– Я? С чего это? Что я у тебя забыл?

Она протерла большим и указательным пальцами глаза. От нее почему-то пахло ванилью.

– Ну, это я тебе как-нибудь покажу… Так как насчет бычка?

Я покачал головой. Мне нравились веснушки у нее на носу, маленькая ямочка на подбородке и голубоватые тени под глазами. Она отличалась от своих сестер и братьев с прямыми белокурыми волосами, как у Горни. Но он и не был ее родным отцом. Называл ее Мария. Она посмотрела на нашу кухню, на буфет рядом с раковиной.

– А там что?

– Это моей матери. Можешь попросить у нее, может, она и даст тебе одну.

Она закрыла глаза, почмокала губами и поморщилась.

– Гадкий привкус во рту. Не тянись к спиртному, это я тебе говорю!

– Чего-о? Да оно горькое.

– Значит, уже пробовал.

– Да нет, так, глоток пива у отца.

– А потом распевал похабные песенки, да? Вы когда-нибудь уедете в отпуск?

Я отрицательно покачал головой. Между пальцами ног у нее набилась грязь.

– А что так?

– Зачем это? Вы ведь тоже не уезжаете.

– Так нам надо долги погашать за дом, малыш. А у вас ведь деньги есть, точно? Твоя мать вон ежедневно по две пачки выкуривает.

Я покрутил пальцем у виска.

– Совсем нет. – Хотя иногда она выкуривала и больше. – Может, она ляжет в больницу. Потому мы и не уезжаем.

Маруша присвистнула.

– Куда? Ого! У тебя будет братик?

– Бред. У нее проблемы с желчным пузырем.

– А-а, это теперь так называется. – Она вытянула руку. – Дай мне ладонь. Нет, другую.

– Зачем?

Она крепко обхватила запястье пальцами.

– Затем что я сейчас предскажу тебе твое будущее.

Она смотрела мне прямо в лицо. Я сглотнул и отпрянул. Но Маруша была сильнее, она мгновенно перехватила мою руку. Ее серебряные кольца больно давили. Стул встал на две ножки.

– Слушай, мой сладенький. – Она говорила приглушенным голосом, не разжимая зубов. – Сейчас ты притащишь мне сигарету, а заодно и спички. Или я расскажу твоей мамочке… – Она подняла бровь. – Сам знаешь, о чем!

Вокруг уголков рта у нее уже рос едва заметный пушок. И в ямочке между грудями тоже. Я сморщил физиономию, кивнул, а она еще раз угрожающе посмотрела на меня и облизала нижнюю губу. Но она не просто отпустила меня, а вцепилась мне в кожу ногтями, так что я вроде сам поцарапался, выдергивая руку.

Я переступил порог комнаты, подумывая просто скрыться в квартире. Софи плескалась в ванной. Но потом я все же вытащил один Chester из пачки и пошарил в ящике спички. Там было несколько конвертиков рекламных спичек из Кляйне-Гунк и Гробе, танцполов на границе с Ботропом, что под Мюнстером, но я взял зеленый из «Винервальда»[3] и хотел было вернуться назад, но тут в кухню вошла мать.

– Это еще что такое! – Она повесила свою сумочку на дверную ручку и показала на мои штаны. – Разве я не сказала тебе, чтобы ты их снял и взял чистые. Я хочу запустить стиральную машину!

Я завел руку за спину и положил все обратно на буфет.

– А какие мне надеть? У меня только эти!

Мать нахмурила брови и бросила быстрый взгляд на балкон.

– Ерунда! Что ты несешь! Полон шкаф штанов.

– Но они все короткие!

Маруша убрала ноги со стола и переставила их на свой подоконник.

– Здравствуйте, фрау Кольен. – Сейчас ее голос звучал гораздо звонче, даже как-то по-детски, она поправила волосы.

– Доброе утро. – Мать скривила уголки губ, что означало улыбку. И снова обратилась ко мне: – Конечно, короткие. Сейчас же лето!

– Но все в школе носят длинные штаны. Почти все!

– А, вот откуда ветер дует. – Она весело покачала головой. – Мой сын хочет быть взрослым… – И показала на пятна у меня на коленках. – Но тогда ты должен вести себя соответствующим образом, мой мальчик. Взрослые мужчины не ползают по траве на коленях. Во всяком случае, в штанах. – Она подмигнула Маруше, и та захихикала звонким серебристым смехом. – Так что снимай штаны!

– Ладно. Сейчас.

– Нет, немедленно! Мне нужно уходить.

Она показала на открытую дверцу стиральной машины, я кивнул и хотел пройти мимо нее в большую комнату. Но она схватила меня за рубашку. Лицо покраснело, глаза сузились, а нижняя челюсть подалась вперед. Говорила она, однако, тихо.

– Эй, ты что, плохо слышишь? Я тебе сказала, снимай эти проклятые штаны.

– Да! – Защищаясь, я поднял руку. – Уже иду.

– Чего? Куда это ты хочешь пойти? Стиральная машина стоит здесь. Как вы все меня достали!

Она схватила меня за пояс, но я подался назад. Тогда одним рывком она выволокла меня на солнечный свет, косое пятно на балконе, расстегнула пряжку и молнию и стянула штаны до колен. Из карманов посыпался песок. Потом она присела на корточки, а я, крепко держась за ее плечи, вытащил сначала левую, потом правую ногу, и все время украдкой поглядывал на соседку.

Старые эластичные штаны из серого, изношенного, штопаного-перештопаного репса. Зад штанов провисал чуть ли не до пола. Мать закрыла дверцу машины и поставила программу стирки. Шланг для подачи воды вздрогнул.

Маруша, спокойно наблюдавшая за мной с важным видом, прокашлялась и вдруг засмеялась.

– Вы куда-то идете, фрау Кольен?

Мать покачала головой и поправила манжеты блузки.

– Было бы неплохо… – Она взяла с буфета полупустую пачку сигарет и бросила ее девчонке. Та вскинула брови и от неожиданности раскрыла рот, но пачку поймала. – Не выдавай меня, слышишь. – Потом она щелкнула пальцами и показала на спички из ресторана «Винервальд». – Давай, будь джентльменом. Дай даме прикурить.


Сестра стояла на коленках на диване и вырезала фигурки из старого каталога торговой фирмы «Клингель» из Пфорцхайма. У нее получалось довольно грубо, и я доделывал тонкую работу, убирал на картинках ножничками лишнее под руками или промеж ног. На диване повсюду валялись белые или бледно-голубые обрезки, на многих из них стояла цена или было написано: «настоящая тревира». Софи подняла глаза. На ней не было очков. Она их почти никогда не носила.

– Я есть хочу, а ты?

– Я тоже. Сделать бутерброд?

– Нет. Я хочу картофельное пюре с томатным соусом.

– Тогда жди, когда мама придет.

– Это почему? Ты уже большой и можешь сам сварить.

– Нет, не могу. Ты же знаешь, мне запрещено разжигать плиту. Так как? С колбасой или сыром?

– С малиновым конфитюром, только потом. Мне еще ремесленников вырезать надо. Гляди, вот этот толстый, прямо как дедушка Юп. – Засунув язык под верхнюю губу, она ловко орудовала ножницами вокруг фигурки и неслышно вздохнула, когда та упала на диван. – Готово. – Потом провела тыльной стороной ладони по виску. – Эй, Юлиан, а почему мы никуда не уезжаем на каникулы?

Я пожал плечами.

– Наверное, денег нет.

– Почему? Папе ведь платят каждую неделю!

– Но мы же их тратим. Есть ведь что-то надо. А потом у нас долги. Мебель, телевизор, все эти шмотки и обувь из каталога. Мама говорит, мы слишком быстро растем.

– А что такое долги?

– Ну, то, что надо отдавать. Ты, например, тоже должна мне пять пфеннигов за содовую.

– Это было давно! И уже не считается… А как же у нас в классе все уезжают на каникулы. У них что, долгов нет?

– Почем я знаю? Смотри сюда, я покажу тебе прикол.

Я вырвал из каталога фигурку и отрезал ей голову. Она соскользнула со стола, а Софи захихикала.

– Что ты делаешь?

Это был мужчина в костюме цветов осени. Я быстренько его вырезал.

– Гляди, если на плечах оставить полоски, их можно будет потом загнуть, надев этот костюм на другую фигурку. Так ты сможешь наряжать их в разные наряды.

– Но это же женщина, и они не носят галстуков.

– Кто тебе это сказал? А каменщика ты можешь обрядить в ночную рубашку.

– Эту прозрачную? Но тогда будет виден бюстгальтер.

– Подумаешь!

Она громко засмеялась, и у нее появился маленький двойной подбородок, зато она не выглядела больше такой бледной, как обычно. Я взглянул на настенные часы.

– Уже два. Черт! Она уже давно должна быть дома.

– Может, она нам чего покупает? Да иди уж!

– Ты молодец. А вот, как что можно приготовить, не знаешь. Может, пойдешь со мной? Я сейчас сварганю нам пару бутербродиков на дорожку, и мы могли бы…

Она помотала головой.

– В вашем клубе так воняет. Я не хочу туда. А Толстый вообще дубина, все время толкается.

– Ну, только не тогда, когда я рядом. Мне нужно покормить животных, понимаешь? Сегодня моя очередь. Они проголодались так же, как и ты.

Она перекладывала на столе вырезанную из каталога мебель: овальные столики, кресла, радиолу.

– Я еще больше проголодалась. Сваришь мне толстых макарон? Их можно есть с сахаром.

– Я ведь тебе уже сказал, мне запрещено разжигать плиту! А вот перед нашим клубом есть место для костра. Возьмем с собой пару картошек и поджарим их там, как в прошлом году в лагере, помнишь?

– Правда? – Она подняла глаза. Рыжие кудри надо лбом были схвачены заколкой – три пластиковые смородинки. Она опять замотала головой и сморщила физиономию. – Юлиан, а почему мы никуда не уезжаем? У меня вон в классе все разъехались.

Я чувствовал, что она сейчас разревется.

– Не верю. Они так говорят, чтобы похвастаться. И среди моих одноклассников тоже никто не уехал. Они сейчас все там, в нашем клубе.

– Врешь! Там только Толстый и дебильные Марондесы. Они засунули мне в трусы морковку.

– Чего? Ну, это же ради прикола.

– Совсем нет. Было очень противно. Морковка была в земле, и там ползало какое-то насекомое!

На вырезанные фигурки закапали первые слезы.

– Я хочу на каникулы! У меня есть солнечные очки, купальник, и папа подарил мне красный чемоданчик. Почему мы никуда не едем?

– Ну, хватит уже… – Я еще раз взглянул на часы. – Ты проголодалась. Хватит реветь. А куда ты хочешь поехать?

Но она заплакала еще сильнее, откинулась на подушку и прикрыла глаза рукой.

– Не знаю. Где есть лошади и озеро, чтоб купаться.

– Тогда, может, поехать на Баггерзее?

– Нет! Там битое стекло.

– Точно, я и забыл. Ну, хватит реветь, пожалуйста. Для плача нет причин. Давай, вытри слезы. Может, мама отправит нас отдыхать на окраину города.

Софи засопела.

– С чего это вдруг? – Она вытащила из-под подушки одного из своих плюшевых медвежонков, маленького и взъерошенного, по имени Мук. – Мы и так живем на окраине!

– Знаю. Но есть ведь и другие места, где бассейны, пони, бег в мешках и много чего еще. Можно и туда поехать. Спеть тебе из «Комиссара Мэгре?»

Ей нравилось, когда я по-своему пел главную мелодию телесериала, подражая французскому. Я умел здорово гнусавить. Но сейчас она не прореагировала, даже головой не кивнула. Похоже было, что она прислушивается. С подбородка капнула слеза.

Я тоже услышал входную дверь, звук поворота ключа, а потом шаги матери по лестнице, гораздо медленнее, чем обычно, и быстро смел обрезки со стола, собрал их с дивана, часть, правда, проскользнула между пальцев.

Лапой плюшевого мишки Софи вытерла слезы, а наша мать, открыв дверь, заглянула в комнату. Вид у нее был усталый. Она сняла туфли, оставив их тут же. На руке небольшой пластырь.

– Ну, как вы тут? Чего-нибудь поели?

Не дожидаясь ответа, она прошла на кухню. Чиркнула спичкой, и вскоре заклубился дым, а моя сестра была уже тут как тут.

– Я хочу картофельное пюре с конфитюром. И сливки с клубникой, но хорошо взбитые. Слушай, Юлиан сказал, что мы можем поехать в зону отдыха на окраине. Это так?

Перебросив пиджак через руку, мать прошла в комнату. Ее нейлоновые чулки оставляли на линолеуме влажные следы. Она завела руки назад, расстегнула молнию и одним движением бедер спустила серую юбку.

– Почему ребенок плакал?

Она посмотрела на меня. С обрезками бумаги в руках, я передернул плечами, сглотнул слюну, а мать, шагнув на ковер, протянула руку в мою сторону. Я отдал ей бумажные клочки. На чулке отстегнулась одна резинка.

– У тебя что, уши заложило? Я спрашиваю, почему Софи плакала?

На свету у нее были голубые, темно-голубые глаза, но в затененной комнате они казались такими же черными, как у плюшевого мишки.

Сестра ковыряла в носу.

– Нет, мама, ничего такого не было. Он меня не обижал. Правда. Я только очень хотела есть. А папа когда придет?

Продовольственный магазин находился в противоположной части поселка, и мне пришлось идти через всю Флёц-Фреештрассе, а потом по Флёц-Рёттгерс и Герцогштрассе. Дорога казалась бесконечной еще и потому, что все дома вдоль улицы выглядели одинаково. Перед каждым узкий палисадник, две кирпичные ступеньки, ведущие к выкрашенной зеленой краской входной двери, первый этаж, оштукатуренный белым, второй – серым, и каждый домик несколько смещен по отношению к соседнему. Так что Флёц-Фреештрассе только казалась прямой, а стоило обернуться, как из-за ступенчатых фронтонов домов она становилась похожей на растянутый аккордеон.

В единственном здании с плоской крышей находился магазин фирмы Spar. О его темную шершавую штукатурку можно было растереть кусочки пенопласта в мельчайшую крошку. В винном отделе я сдал пустые бутылки на двадцать пять пфеннигов и купил репчатого лука. «Требуется подсобная рабочая сила» гласило объявление рядом с весами. «Заявки принимаются только в письменном виде!»

На прилавке были разложены на пробу маленькие кусочки сыра «Гауда». Парочку я съел, а один сунул в карман. Но, пока я шел к кассе, я прочел на пакете с луком, что он стоит тридцать два пфеннига. Я развернулся на сто восемьдесят градусов. Продавщица, полировавшая тряпочкой яблоки, глядела на потолок, там недавно повесили круглые выпуклые зеркала. На запястье у нее позвякивали серебряные браслеты.

– Извините, мне нужно купить лука на двадцать пять пфеннигов.

Она наморщила лоб.

– В чем дело? А я что, лимонов тебе наложила?

Я ухмыльнулся и показал ей цену на пакете.

– Ну и? Может, мне его еще и почистить?

– Да нет. – Я протянул ей квитанцию возврата денег за сданные бутылки. – У меня только двадцать пять пфеннигов.

Она втянула уголки рта глубоко в щеки. Потом вытащила довольно большую луковицу, взвесила еще раз и написала на пакете новую цену. Восемнадцать пфеннигов.

– Так. А теперь проваливай. У меня полно дел.

Под серебряными браслетами виднелась натертая докрасна кожа. Она опять уставилась в потолок. Я поблагодарил ее и повернул за холодильник, в проход с консервами, макаронами и печеньем. Перед полкой со сладостями стояли оба Марондеса. Старший, Карл, все лицо в прыщах, оскалился мне навстречу и кивком головы показал на своего брата. Франц раскрыл коробку дорогих шоколадных конфет с начинкой и одну за другой засовывал их себе в рот. Сквозь щеку была видна их форма, а когда он глотал, раздавался такой звук, будто его сейчас вырвет. Тем не менее он продолжал набивать рот, пока коробка не опустела. Его брат тоже полез к полке и протянул мне целую пригоршню шоколадных батончиков Milky Way.

Я замотал головой. Большим пальцем я показал назад, на овощи, и хотел было протиснуться между братьями. Но проход был узкий, Карл засунул батончики мне за пазуху и развернулся в противоположном направлении. Я выпучил глаза и беззвучно обругал его. Мускулы на лице напряглись. Но он только пожал плечами и сделал такое движение головой, которое было мне знакомо по детективным фильмам. Мол, сматывайся.

Потом он засунул себе за ремень плитку шоколада, и в этот момент руку его брата, шарившего на полке, схватила с другой стороны продавщица. Зазвенели браслеты, он дернулся назад, но вырваться не смог. На пол посыпались пакетики и коробки.

– Я все видела! Ну, погоди… Ханни? Ханнхен! Я их поймала! Идите сюда!

Франц побледнел, изо рта вытекла коричневая слюна, молящим взглядом он смотрел в нашу сторону. Пока кассирша шла по проходу, дробь ее деревянных каблуков стучала у меня в висках. Конский хвост ее волос мотался из стороны в сторону.

– Ага!

Губы тонкие, еще тоньше, чем у моей матери. Она схватила Франца и Карла за воротники.

– Я вас давно подозревала. Вам это дорого обойдется. Вот ваши родители обрадуются!

Лак на ногтях уже облупился, и, пока она тащила братьев к кассе, она оглянулась через плечо – веки у нее были синего цвета.

– Ну, давай.

Я не понял, кого или что она имела в виду. В конце прохода показался ученик, долговязый парень, подстриженный под горшок. Он скрестил руки на груди, а я нагнулся к упавшим конфетам, положил их обратно на полку, разложил там все как надо и поправил съехавший в сторону ценник, как вдруг почувствовал у себя на плечах руку другой продавщицы.

– Пошли, пошли, дорогуша. – Она подтолкнула меня. – За мной, за мной.

Все, что было у них в карманах, Марондесы выложили у кассы: два пакетика мятных таблеток, четыре пачки жвачки, три плитки шоколада, плоскую бутылку спиртного, коктейль с ромом и целую груду завернутых в фантики кусочков сыра. Кассирша уселась на свой крутящийся стул, все запротоколировала и сложила в коробку. А потом посмотрела на меня.

Я протянул ей залоговую квитанцию, мельком взглянув, она наколола ее. Потом пробила за лук и дала мне сдачу. Не дотрагиваясь до моей руки. Я убрал сдачу, потом засунул руку за пазуху и выложил шоколадные батончики на стол.

– А это я хочу вернуть.

Она насмешливо хмыкнула и наклонилась вбок. Ей что-то мешало в сандалиях. Она расстегнула ремешок и сняла их.

– Поглядите-ка, он хочет вернуть. Что за паинька! Но от воровства так просто не избавишься. Тут еще полиция должна свое словечко сказать.

– Но я же ничего не сделал!

Опустив головы, Марондесы стояли перед полкой у стены, где обычно заполняли лотерейные билеты. Продавщица из овощного отдела положила перед ними тетрадь, Франц что-то в ней написал, а я показал на Карла, который слизывал остатки шоколада с губ.

– Это он засунул их мне за пазуху. Я случайно проходил мимо, а он схватил меня и…

– Ну, хватит!

Кассирша нахмурила лоб, ее взгляд приобрел металлический блеск.

– Мало того, что ты воруешь, ты еще и своих друзей подставить хочешь. Ты, пожалуй, самый гадкий из всех. Твое место в исправительном доме.

От волнения мои пальцы стали влажными, бумажный пакет с луком размяк. Обеими руками я прижимал его к груди.

– Почему же… – Пот заливал мне глаза. – Я никого не подставляю. Но вот моя мать больна, у нее желчные колики, и кровообращение, и все такое, а если сейчас еще и полиция… тогда она, я имею в виду, ее должны оперировать, а если из-за меня у нее будут проблемы, тогда может случиться так, что она… Я же ведь ничего не сделал.

Она горько усмехнулась.

– Правда? Раньше надо было думать, дружок. Будь у меня такие дети, у меня тоже заболел бы желчный пузырь.

Ученик ухмыльнулся. Когда я провел локтем по глазам, пакет окончательно разорвался, три луковицы покатились по полу. Я наклонился за ними, сунул их в карманы штанов. А четвертая укатилась далеко под упаковочный стол, так что добраться до нее было трудно. Точнее сказать, она лежала между колесиками крутящегося стула кассирши, так что мне пришлось лечь на живот и протянуть руку сквозь пучки пыли. В это время кассирша пошевелилась. Я отдернул руку, оставив луковицу, иначе мне пришлось бы тянуться через ее ногу с крашеными ногтями.

Женщины что-то бормотали, я не разобрал слов, и вдруг я услышал звук, вернее писк, как будто издалека, но все же где-то рядом, будто внутри меня. Открылась дверь, серые пучки, поблескивая белыми ворсинками, зашевелились, закружились вокруг себя, и я закрыл глаза, что только усилило ощущение головокружения. Когда я встал, ученик смеялся, а у меня перед глазами плясали черные точки. Карла и Франца уже не было. Кассирша достала из кармана шариковую ручку.

– Ну, хорошо, поскольку это в первый раз, мы не будем заявлять в полицию. Но письмо от дирекции магазина придет.

Она раскрыла передо мной тетрадь, в которой были записаны имена других. Она указала мне на пустое место.

– Пиши свой адрес, только разборчиво!

Я поблагодарил, шмыгнул носом, вытер руку о штаны. Пот капал на бумагу в клеточку, и лишь когда я уже закончил, я увидел, что Марондесы выдали себя за Крюгеров. И улица, на которой они согласно записи жили, тоже не соответствовала действительности. Я оставил ручку в тетради и поблагодарил еще раз, а кассирша пытливо посмотрела мне в лицо. Она уже не казалась мне такой суровой.

– Исправляйся, парень, слышишь?

Затем она положила передо мной недостающую луковицу.

– Ладно, – ответил я и вышел на улицу.


Мужчина наклонился, просунул крепежную опору как можно глубже в пробуренную скважину и подставил под нее гидравлическую стойку. То же самое он проделал и с другой стороны, укрепив крепеж распорками, и, пятясь, выполз назад. В очистном забое, ведущем к вентиляционному стволу, который ему еще предстояло пробить, он неожиданно наткнулся на уголь – антрацит. Здесь внизу было жарко, больше тридцати градусов, но поскольку забой имел высоту всего лишь метр сорок, он не мог снять толстую куртку, боясь поранить спину и плечи. Идти, согнувшись, было труднее, чем ползти, и тогда он наглухо застегнул нарукавники, два раза обернул вокруг себя шланг подачи сжатого воздуха и пополз, толкая перед собой тяжелый отбойный молоток, к углю, на его черный блеск, посверкивавший в свете лампы серебром.

Он расцарапал ладони в кровь о стенки забоя и острые края угольного пласта, но все же подтянулся поближе и, поменяв направление света лампы, какое-то мгновение наблюдал, как кровь перемешивается с пылью. Потом он вытер руки о куртку и достал из кармана кожаные перчатки. Чем ближе подбирался он к углю, тем ниже опускался над ним висячий бок пласта. Края кромки и острые конические шипы царапали шлем, пыль и мелкие камушки сыпались за шиворот.

Добравшись до горизонтальной выработки, он размотал шланг, открыл вентиль и поднял пневматический молоток. Щелчок, и пика встала на место. Он уперся острием в выступ, положил пальцы в углубление на рукоятке и нажал на пуск. Раздался оглушительный грохот, зубы поначалу залязгали, отбивая дробь. Порода немного подалась вбок и отвалилась. Тотчас же посыпался мергель, и чем сильнее мужчина давил на пласт, тем плотнее становилась пыль. Вентиляция никуда не годилась.

Он выбрал еще кубометр породы и вынужден был прекратить работу – луч лампы практически не пробивал пыль. Оп положил инструмент, отполз назад, размотал с ближайшего от гидравлической стойки насоса шланг и пустил в забой струю воды, пока пыль не улеглась. Потом он снова пополз к месту выработки, навстречу ему текли ручейки жидкой грязи, а то, что блестело между крепежными стойками, выглядело, несмотря на черноту, таким же чистым, как нечто белое там, наверху, например, стерильный бинт или покров на алтаре. Мужчина снял левую перчатку и попробовал гладкую поверхность на ощупь.

Он отстегнул от пояса отбойный молоток, развернул его от себя и стал простукивать деревянной рукояткой корпуса пласт, медленно продвигаясь вперед, шаг за шагом. Поначалу звук был индифферентным, вовсе даже глухим, но вскоре он дошел до места, чуть выше подошвы выработки, где звук выдал пустоту. Он опустил предохранитель и вытащил из ствола пику, длиной с человеческую руку, и надавил ею на уголь, осторожно простукивая пласт рукояткой и следя за изменениями звука. Он прошел сквозь слой и вращал теперь бур рукой, как сверло. Пустота была неглубокой, в три или четыре сантиметра, и когда бур уперся в следующий слой, мужчина попробовал работать им как рычагом, что удалось не сразу. Но при второй попытке уголь выломался, упал ему под ноги, и он склонился еще ниже, осветив открывшееся место фонарем каски.

На еще нетронутом, с черным блеском слое он увидел отпечаток скелета, похоже, птицы, размером не больше ладони ребенка, с вывернутым крылом. Вместо клюва у этого существа была остроконечная челюсть, которая так четко вырисовывалась на черном фоне, что на мгновение мужчине показалось, он различает крохотные зубки. Но хлынувший воздух моментально все разрушил, тонкие линии распались на глазах, у мужчины на миг даже закружилась голова, а когда он снял и вторую перчатку – просто стряхнул ее – и провел рукой по остаткам скелетика, тот рассыпался в пыль. Но еще какой-то момент мужчина ощущал его контур, хрупкие коготки и испытывал легкий испуг – подобно тому, как если бы провести кончиками пальцев по оборотной стороне письма и почувствовать при этом нажим руки того, кто давным-давно умер.

Он повязал платок вокруг рта, зафиксировал бур и выбрал два кубических метра, остававшихся до прорыва плывуна.


Когда во второй половине дня я пришел в клуб, Толстого там уже не было. Никого не было – ни под навесом, ни у костра, а Зорро, услышав меня, начал тявкать и царапать когтями картон. Замок, как всегда, заело. Чтобы повернуть ключ, дверь надо было немного подтянуть на себя, но это было невозможно, поскольку псина просунула в щель лапу. Я обошел сзади старенький строительный фургончик, стоявший без колес посреди кустарника, выдавил стекло в маленьком оконце и кинул внутрь принесенный с собою кулек, жареную картошку, завернутую в газету. Рыча и чавкая, Зорро набросился на нее, а я побежал назад к двери и наконец-то открыл фургончик. Когда послеобеденное солнце проникло внутрь, в клетке на самом верху испуганно заворковали вяхири и даже глупый щеголь, серый нимфовый попугай, на своей жердочке под потолком приоткрыл сморщенные веки. Морская свинка попискивала, а кролики, едва я заглянул к ним в ящик с плетеной проволокой вместо крышки, тревожно заметались по соломе. Их было три штуки. Белый, мистер Sweet, уши у которого на свету казались настолько прозрачными, что даже были видны все кровеносные сосуды, считался моим.

Зорро пожирал жареную картошку вместе с бумагой. Можно было подумать, что он не ел несколько дней, хотя в миске у него лежало песочное печенье. У попугая тоже еще оставалось пшено, у голубей кукуруза, у кроликов в ящике лежала морковка и листья цветной капусты, и даже кошачья миска на полке рядом с окном была полной. Только молоко, похоже, свернулось. Рядом лежала голова селедки, черная от мух.

И никакой записки. Повсюду понатыканы огарки свечей, а на полу, который мы плотно устелили картоном, валялись раздавленные окурки и фантики. В лопнувшем стакане торчали три пластиковые гвоздики, стыренные недавно Толстым на ярмарке. Стакан стоял на ящике с запасами, который я сколотил вместе с Марондесами. Я открыл крышку и пересчитал свои комиксы про Зигурда и Бодо. Среди неспелых колосьев, кусков черствого хлеба, журналов с картинками и пустых бутылок лежал еще блок с пятью пачками сигарет Stuyvesant. Я взял веник и подмел. Пыль закружилась в солнечных лучах.

Зорро, доев картошку, бросился ко мне, он подпрыгивал и крутился волчком. На самом деле это была охотничья собака, в коричневых пятнах с проседью, но у нее было повреждено бедро. Я наклонился и стал чесать ему брюхо, пока не показалась красная головка. Он начал покусывать мою руку. Не сильно, скорее играючи, но зубы у него были острые. Я оттолкнул его, поменял солому у кроликов, выбросил в кусты голову селедки. Потом сел перед фургоном, достал из кармана ножик и принялся доделывать копье, мое новое оружие. Это был совершенно прямой ствол молодой ольхи, а острием служил длинный шиферный гвоздь, который я расплющил на рельсах под товарным поездом. По совету старого Помрена, на чьем участке стоял наш фургон. Старик, может, и был немного взбалмошным, но зато знал целую кучу уловок.

Откуда-то доносился стук его молотка. Кусты сирени и бузины вокруг были такими высокими, что от его дома виднелась только замшелая крыша да прогнувшийся конек. Это был старый крестьянский дом, построенный в стиле фахверка. После грозы из него обычно сыпалась глиняная штукатурка, с каждым разом все сильнее и сильнее. Колодец во дворе был прикрыт бетонной плитой, и если покачать журавль, то где-то глубоко внизу раздавалось бульканье и чавканье, но вода все равно не шла. А если и шла, то рыжая от ржавчины.

Там, где теперь находился наш поселок, Помрен выращивал раньше рапс и пас коров. Но потом умерла его жена, и он продал землю шахте, оплатил все долги и купил пару подержанных сапожных станков. Но обувь, которую он чинил, очень скоро вновь приходила в негодность, и ему перестали приносить ее в ремонт, а мастерская в бывшей жилой комнате быстро пришла в запустение. Тонкий слой кожаной пыли еще лежал на инструментах и полках, где до сих пор стояла пара бирюзовых лодочек и одинокий сапог. Старик же целыми днями сидел на кухне, скручивал про запас цигарки и пил пиво или шнапс, в основном «дорнкаат», немецкий джин. Но Помрен редко сидел в одиночестве. Он пускал к себе детей всей округи. Им разрешалось носиться по дому, беситься всласть, даже на супружеском ложе, и он не расстраивался, если что-то пропадало у него по мелочам. Однажды Розита Фогель бегала по поселку в маленькой черной шляпке с дамской вуалью, а в песочнице за церковью долго валялась серебряная лопатка для торта с ручкой из слоновой кости. Помрен любил детей и круглый год собирал для них в картонную коробку под плитой маленькие бутылочки из-под «дорнкаатa». А когда во дворе уже лежал снег, он наполнял их водой, закручивал крышки и засовывал в золу, в поддувало, прямо под решетку топки. Там было так горячо, что приходилось надевать рукавицы, лежавшие на угле рядом с печкой.

Те, кто приносил ему табак, пиво или банки с фасолью, получали эти бутылочки в качестве вознаграждения.

Иногда мы расстреливали ими кошек, которых Помрен очень не любил. Он был убежден, что его жена заболела из-за них, задохнулась от кошачьей шерсти, и если одна из них приближалась к дому, пощады ей не было.

– Вон, вон побежала. Не упустите!

Мы кидались к плите, открывали заслонку, бросали горячие бутылочки в открытое окно и смотрели, как они взрываются на снегу. С небольшой задержкой раздавался глухой треск, и вверх летели осколки и грязь. Но ни в одну из кошек мы так ни разу и не попали.

Все это было прошлой зимой, и с тех пор старик еще больше высох. С газовым ключом в руке, он стоял под кустом бузины и кивал мне головой. Вельветовые штаны подвязаны бельевой веревкой, серая майка вся в дырках.

– Эй! Ты ковбой или индеец?

Этот вопрос он задавал всем мальчишкам, и я отвечал на него уж раз десять. Он не очень любил ковбоев. Я показал ему свое копье.

– Черная нога.

– Да, да, я опять забыл. Ты – Текумсе[4], так, что ли?

Когда мы играли в индейцев, это было мое имя, и я кивнул, продолжая вырезать копье. А когда мы играли в рыцарей, меня звали Зигурд.

– Для индейца любая мелочь важна. – Помрен посмотрел за поле на горизонт. На подбородке сплошная белая щетина, а глаза все время слезятся. – Каждый камень на дороге, каждая сломанная ветка. Ты учишься выживать, читать, например, следы. Или хочешь стать наблюдательным. – Он шагнул из полутени. – Ковбои, они только палить умеют… Отличное копье, да.

Он шел босиком. По всей ступне проступали красные и голубые жилы, ногти вросли в мясо.

– А где же твои друзья?

Из кустов выскочил Зорро, в пасти голова селедки, я только пожал плечами в ответ. Старик сел рядом со мной, прислонил ключ к стене. От него исходил затхлый запах, такой же, как и от его жилья. Он не находил места своим рукам. То положит их на скамейку, то на колени, в конце концов он засунул их себе под мышки.

– Ну и с кем вы сегодня сражаетесь?

Высунув кончик языка, я пытался сконцентрироваться на рисунке – змея. Она проползла уже две трети и подбиралась к верхушке копья.

– Не знаю. Вся банда из Клеекампа на каникулах. В палаточном лагере в Майнэрцхагене.

– Ах, вот как. Ну, тут уж ничего не поделаешь. Придется выкурить трубку мира. Вы иногда покуриваете?

– Да, в общем, нет. Иногда.

Обеими руками старик пригладил свои редкие волосы.

– И что вы туда набиваете?

– Куда?

– Ну, в трубку, в чиллам[5]. Что за табак?

– Чай из пакетиков. Он тоже дымит.

– Вот как.

В фургоне оживились кролики. Они носились в клетке по кругу, дробь от их лап раздавалась с такой силой, словно пол под ними был пустотелый, а Помрен закинул ногу за ногу и уперся руками в колени. Потом тут же убрал их и почесал оба плеча одновременно.

– Ты вчера телевизор смотрел?

Я помотал головой.

– Вчера такое показывали, скажу тебе. Там один сам себя прооперировал. В заснеженной Сибири. Запущенная стадия аппендицита, и ни одного врача вокруг. Правда, он и сам от всех скрывался. Так вот, он взял кухонный нож, зеркало, и только когда зашивал рану штопальными нитками, потерял сознание. Правда, правда. Как там его звали…

Глаз у змеи не получался.

– Как же далеко его занесло.

Я пробормотал что-то в ответ, а он оглянулся, вытянул шею.

– Да, вот как бывает… Что за напасть, как же тут воняет. Скажи-ка, у вас там, в фургончике, случайно покурить нечего? Табачок или еще чего?

– Нет. Но я могу сходить к Кальде и купить вам чего-нибудь.

Он приободрился, посмотрел на меня.

– Ты готов сходить? А чем я заплачу?

– Ну, из вашей пенсии.

Он горько усмехнулся.

– Я бы не возражал. Если бы она у меня была, сынок. Если бы была… Но я не буду унижаться перед ними. В мои-то годы я не числюсь ни в одной социальной конторе. Да пошли они все в задницу! – Он взял у меня копье, осмотрел, взвесил в руке. – Чай, говоришь? А чай у вас есть?

– Ну, да, только он чадит. И можно ли его вообще курить?… Я не знаю.

Он кивнул, потрогал большим пальцем острие, и тут меня вдруг охватил ужас. По траве наискосок – сначала были видны только уши – к нам приближалась Лили, полосатая, как тигр, кошка, настоящий монстр. Она тихо мяукала, толстый живот раскачивался при каждом движении, и я уже готов был захлопать в ладоши, чтобы отпугнуть ее, или свистнуть. Но тут и старик увидел ее.

– Э, это еще что такое? Новенькая?

– Нет, нет. Она из нашего живого уголка. Живет у нас уже примерно год. У нее скоро котята будут.

Он выдохнул носом. При этом показалась, а потом снова исчезла высохшая сопля.

– Что ты говоришь? Значит, ей тоже нельзя курить или как? – Он прислонил копье к хибаре, нагнулся вперед и вытянул руку. – Ну, иди сюда, малышка.

Лили пробежала несколько шагов, обнюхала желтые прокуренные пальцы, потерлась о них головой, а он почесал ей за ухом. Она помурлыкала, потом завалилась на бок и начала играть передними лапами.

– Ха, а я думал, вы терпеть не можете кошек!

Он помотал головой.

– Да куда там, отнюдь. Я их очень даже люблю. Вот только моя жена, она считает, что это ужасные бестии. У нее ведь астма…

– Ваша жена? Но она же умерла, разве нет?

Он провел кистью по светлому животу, погладил розовые соски и закрыл на секунду глаза.

– Ах, парень, да что ты понимаешь…

Я встал, отнес копье назад в фургон. Морская свинка попискивала, но под соломой ее не было видно. Она боялась кроликов, которые все еще носились друг за другом. В клетке тревожно заворковали вяхири, когда на них упала моя тень. А попугайчик дремал, немного приоткрыв клюв, было видно, как у него подрагивает язык. Зорро тоже спал.

Помрен поднял голову и удивленно вскинул брови, когда я протянул ему пачку Stuyvesant.

– Осталась там одна…

– Правда? Черт побери! – Его рука немного дрожала. – Тогда ее надо немедленно припрятать в надежное место, да? Вы тут все еще малолетки.

Достав сигарету, он сунул пачку в карман. Потом отломал фильтр, прикурил и, затягиваясь, откинулся назад, прислоняясь спиной к доскам. Дым лениво потянулся над травой к верхушкам деревьев. Лучи солнца пробивались сквозь ветки, в воздухе уже чувствовалось дыхание вечера, и пока Помрен делал глубокие затяжки, я почистил о скамейку свой нож. Молча мы смотрели на кошку. Она лежала перед нами в дрожащем пятне света, спокойно дышала, иногда открывала свои светлые глаза и поглядывала на нас снизу вверх. И вдруг мы как будто заглянули в тайну жизни. Под ее шерстью шевелились котята.

Ночью было душно. После того как меня разбудил какой-то шум, может, хлопнувшая в доме дверь, я больше уснуть не мог. У сестры была аллергия на комаров, их укусы приводили к нарывам, от этого у нее поднималась температура, поэтому окна держали закрытыми всю ночь. Я немного отодвинул занавеску. Луна была почти полной, и в ее свете было видно, что Софи вспотела. Прилипшие к вискам светлые волосики казались темными, а из носа текли сопельки. Но спала она спокойно, обняв своего желтого плюшевого мишку. У него был только один глаз, да и тот висел на ниточке.

Я сел на край кровати. Стакан на ночном столике был пуст, и я соображал, не попить ли мне водички из лейки, стоявшей за кактусами. Половицы скрипели, я боялся разбудить Софи. Тогда я пополз по кровати. От изножья до двери всего лишь один шаг.

В крохотном коридорчике висели штаны отца. За край правого кармана зацеплены велосипедные зажимы для брюк. В большой комнате половицы тоже поскрипывали, но здесь лежали ковровые дорожки, и скрип был не таким громким. Густая листва деревьев за окном не пропускала сквозь занавеску свет уличных фонарей, и в дальнем углу было так темно, что почти ничего, кроме безжизненно холодного экрана телевизора, я не видел, поблескивали только буквы, Loewe-Opta. На спинке дивана лежали сигареты и зажигалка, и, когда я уже было собрался пойти на кухню, я заметил, что входная дверь стоит открытой на целых два пальца. Я осторожно прикрыл ее.

В сушилке полно вымытой посуды. Стаканы и мисочки для салата поблескивали в лунном свете, и я, остановившись перед буфетом, смотрел в сад, где доски забора отбрасывали серые тени, и потом еще дальше, до Ферневальдштрассе. Улица была пустынна. Под фонарями в сторону рудничной вышки пробежала лиса.

Я открыл холодильник и присел на корточки. На двери бутылка молока с серебряной крышкой, на полке три вареные картошки и флакончик с лаком для ногтей. Еще кубик «рамы» и несколько кружков сырокопченой колбасы в пергаментной бумаге. Один я скатал трубочкой и сунул в рот, проглотив вместе с кожурой. Ни газированной минеральной воды, ни малинового сиропа, и я уже почти закрыл дверцу, как вдруг заметил в нижнем отделении, за пакетом с хлебом, отцовскую флягу с крепкой заваркой чая. У нее была такая крышка, на пружинке с резиновым ободком, как раньше на бутылках с пивом, а на вмятом алюминиевом боку блестели капельки конденсата.

Я достал ее и прислонил ко лбу, потом к затылку и ладоням. Чай был ледяным, и после двух глотков у меня заломило голову. Но он был необыкновенно вкусным, этот черный чай с сахаром и лимоном. Я сел перед открытым холодильником на пол и продолжал попивать его маленькими глотками. На тренировочные штаны и майку с фляжки капали скопившиеся капельки воды, и, когда я тихонько рыгнул, дыхание на руку было таким же холодным, как и сам чай.

А я все пил и пил, с каждым глотком говоря себе, что этот – последний. Потом делал еще один, потом еще чуть-чуть, постанывая от удовольствия, и в конце концов фляжка опустела. Если потрясти около уха, там еще что-то булькало. Я встал, насыпал в нее две ложки сахара, залил доверху водой из-под крана и положил на место.

Через закрытую балконную дверь я посмотрел в сад. Кусты и деревья были бледнее своих теней, некоторые из них напоминали силуэты зверей. А другие казались лицами с черными глазницами и лохматыми бровями. За грядками с фасолью стоял новенький ДКВ, мотоцикл Шиманека. Вокруг ни души. Только на Ферневальдштрассе опять показалась лиса, совсем еще молоденькая. Она встала на задние лапы и принялась ловить комаров и ночных мотыльков, кружившихся в свете фонаря. Иногда она даже подпрыгивала.

Я пошел назад в коридор, услышал в комнате родителей какой-то шорох и затаил дыхание. Посмотрел на щель под дверью. Свет не зажегся. Он горел только в ванной. Может, сестра не погасила? До выключателя возле зеркала она не доставала, и, как правило, сделав на ночь по-маленькому, ленилась еще раз залезать на табуретку, с которой чистила зубы. Я покашлял. Дверь не была заперта, и когда я переступил порог, ручка выскользнула из моей вспотевшей руки.

– Тихо!

Да я вообще не произнес ни слова. Я только таращился. На ней была голубая футболка, и она стояла перед толчком, раздвинув ноги, насколько позволяли тонкие, спущенные до колен трусики. Кожа цвета загара с нежным мерцающим блеском. Почти что каждый день она ездила в Альсбахталь, на единственный бесплатный пляж поблизости. Там, где обычно надет купальник, тело Маруши было белым, и ее небольшой, но густой волосяной покров блестел, как шерстка крота. Она смотрела на меня, не двигаясь, словно ожидала, что я отступлю. При этом она что-то зажимала промеж мускулистых ног, то ли полотенце, то ли вату. Я быстро закрыл дверь.

Пошел назад в кухню. Лиса уже убежала, а я встал на цыпочки и пописал в раковину. У Маруши в комнате был только умывальник и ночной горшок с крышкой, который она выносила по утрам. Насколько я знаю, она еще ни разу не пользовалась нашим туалетом, хотя мать ей и разрешила. Что называется, в крайних случаях…

Поэтому входная дверь никогда не запиралась. Я открыл кран и смыл потеки.

На подвесной полке тикал будильник. Через час проснется отец и начнет готовиться к смене. Я открыл морозилку, прибавил холоду и взял из бумаги еще один кружок колбасы. Но когда я уже держал его в руке, я неожиданно рыгнул, кисловатый привкус чая ударил мне в нос, и я положил колбасу назад и закрыл холодильник.

Я уже не чувствовал себя таким разбитым. В туалете прошумел спуск, Маруша вышла, не обращая никакого внимания на скрип половиц, не таясь, прошла к двери, а я тихонько сказал:

– Т-с-с.

Она испугалась, положила руку на грудь и на секунду закрыла глаза. Она стояла в свете луны, и мне было видно прокладку у нее в трусиках, чистую и белую.

– Тебе обязательно так меня пугать?

Это был даже не шепот, она словно выдохнула слова, а я ухмыльнулся.

– Ты поранилась?

Она недоуменно чесала затылок.

– Чего – я? Иди спать, малыш. Скоро утро.

– Ну и что?

Я облокотился на дверной косяк, скрестил руки на груди.

– У меня каникулы.

– Это у тебя. – Она зевнула. – А у меня с утра собеседование. У Кайзера и Гантца.

– В Штекраде? Что ты там забыла? Будешь гардины продавать?

Она не ответила, показала на спинку дивана, на пачку сигарет.

– Возьму одну?

Я пожал плечами.

– Это моего отца. Они без фильтра.

– Ну и что? Думаешь, наделаю в штаны?

– Да это ты уже сделала.

Она заправила локон за ухо, и в свете луны ее улыбка показалась мне гораздо более лучистой, чем обычно.

– Что – я? – Затем она выбила один Gold-Dollar из пачки. – Скажи, ты хоть и миленький, но у тебя что, винтиков не хватает или как? – Она вышла на лестничную площадку, кивнула головой. – Пошли, поболтаем немножко.

Я отлепился от дверного косяка.

– С чего это я вдруг миленьким стал?

Но она не ответила и исчезла в своей комнате. Я там еще никогда не был, разве что заглядывал с нашего балкона. И хотя одна створка окна была открыта, пахло чем-то сладким, как пропотевшим постельным бельем. У вырезанной из постера в натуральную величину фигуры Грэхема Бонне[6] не хватало одной ноги, а на маленькой полочке с книжками Энид Блайтон[7] лежала деревянная блок-флейта. Лак с мундштука совсем облез. На коврике перед шкафом стоял новенький проигрыватель, переносной, на батарейках, с щелью для сорокапяток. Некоторые из них были разбросаны на полу: She Loves You, Marble, Stone amp; Iron, Pour Boy. Маруша уселась на старенькую кровать.

Она подоткнула одеяло вокруг бедер и откинулась на деревянную спинку кровати с резными фруктами – яблоками и виноградом. Потом понюхала сигарету, закурила и, прежде чем выпустить дым, сплюнула табачную крошку. Я подошел к маленькому письменному столу, усыпанному десятком фотографий на паспорт. На большинстве из них на лице у нее виднелись прыщи.

– Ну и когда ты съезжаешь?

Наморщив лоб, она пристально смотрела на тлеющую сигарету.

– Не въехала. Это шутка?… Что ты такое говоришь? Зачем мне съезжать?

– Ну, если ты теперь работаешь… То можешь и квартиру снять или нет?

– Ты что, рехнулся? Будучи ученицей?

– Или переехать к своему другу.

– Какому другу?

– Ну, к этому, у которого мотоцикл «крайдлер».

– К Джонни? – Она хмыкнула. – Ну, ты даешь! Да я ему даже ноги целовать не позволю. Или ты считаешь, что он симпатичный?

– Да не знаю я. Нет, наверное. И все время дерется.

– Вот именно. – Она посмотрела на клубы сигаретного дыма под лампой. – Он сильный.

– Но совсем не подходит тебе. У него такие шрамы.

– Где это? А, ты имеешь в виду под подбородком? Ну, да… На мужчинах шрамы не выглядят так отвратительно. Скорее даже наоборот, подогревают интерес.

– Как бы не так. У моего отца тоже вон полно шрамов. Еще с войны и от ударов камней в шахте. И угольная пыль в них въелась. Если б у меня было столько шрамов, я сделал бы себе пластическую операцию.

Она прикрыла глаза, а на лице у нее заиграла снисходительная улыбка. В волосах застряла пушинка.

– Так твоя мать ложится сейчас в больницу?

Я пожал плечами, сел на стул.

– Понятия не имею. Надеюсь, что нет. Иначе мне придется целыми днями пасти сестру.

– Ну и что? Маленькие девочки такие сладенькие. Они так за тобой увиваются. – Она выпустила носом дым и стряхнула пепел на край крышки от баночки с кремом, стоявшей под ночником. Внутри лежала обсосанная карамелька. – Тогда у тебя была бы свободная хата, ты мог бы пригласить приятелей и свою подружку…

– Кого? – Я подтянул ноги на сиденье, обхватил колени руками. – Нету у меня никакой подружки, ты чего! Мне всего двенадцать.

Она кивнула. На карамельке – налипшие кусочки стриженых ногтей.

– Ну, ты ведь уже подрачиваешь?

Я почувствовал, как горит лицо, словно меня подключили к току. Маруша захихикала.

– Бог мой! Что я такого сказала! Ты весь красный!

– Вовсе нет.

Слова застряли в горле. Мне не хотелось разговаривать на эту тему, и я сделал вид, будто зеваю. Маруша запрокинула голову и выпустила несколько ровненьких колечек дыма под потолок. Потом почесалась под одеялом.

– Не кисни… Скажи, а что все-таки у твоей матери?

– Как что? Я же сказал – желчный пузырь.

– Понятно. Мне кажется, она все время тебя колотит. Что ж ты так ее достаешь? Ты ведь милый мальчик, правда?

– Понятия не имею. Да и бьет она меня не очень часто.

– Рассказывай! Мне все слышно. Почти каждую неделю. Она о вас поварешку разбила.

– Не говори, чего не знаешь. Софи еще маленькая. А я иногда такое отмачиваю. Из школы сбегаю, или еще чего. А то прихожу весь в грязи…

– Все равно это не повод, чтобы бить ребенка.

– Ну, уж прямо! А тебе не влетает? Твой отец тебе тоже вклеивает.

– Чей отец? У меня нет отца.

– Ну, Горни. Когда ты собралась в церковь в короткой юбке. Помнишь?

– Это мое дело. И если он меня еще хоть раз тронет, я точно пожалуюсь Джонни. Тот встретит его после смены у выхода из шахты. – Подложив под затылок подушку, она откинулась в угол, протянула мне недокуренную сигарету. – Мне уже почти шестнадцать. И я никому не позволю собой командовать. Не будешь так любезен… – Она почмокала губами. – На вкус как солома.

Я встал, затушил бычок о жестяную крышку, а она сняла подаренные ей колечки, четыре штуки, и положила их на подоконник. Потом потянулась, зевнула, а я подошел к кровати и показал ей свою рану – медленно заживающую мякоть большого пальца.

– Гляди. У меня тоже будет шрам.

Ухмыляясь, она схватила мою руку. Ее пальцы были теплыми и сухими, и когда она наклонилась, я смог заглянуть ей за футболку, увидеть золотой якорек, висевший на тонкой цепочке промеж грудей.

– Никакого шрама не будет, малыш. Так, царапина.

Я сглотнул.

– Нет, будет шрам.

Рука начала дрожать. Она держала меня не слишком крепко, но и не отпускала, поглаживая кончиками пальцев мою ладошку, совсем нежно, будто воздух перебирала. Потом, смеясь, посмотрела мне в глаза.

– Опять покраснел. Тебе нравится?

Я помотал головой, отпрянул назад, возможно, немного резко. Коврик у кровати заскользил под ногами, и я наступил на пластинку Удо Юргенса[8].

– Ах, черт. Я не нарочно. Прости, пожалуйста.

– Ерунда. – Она опять легла на подушку. – Тем более, что это пластинка твоей матери.

Я нагнулся и, чтобы скрыть оцепенение, сел на корточки. У нас было только три пластинки: одна – Криса Хауленда[9], вторая – Риты Павоне[10], а третья – Билли Мо[11]. Эту я видел впервые.

– Что-то новенькое? Должно быть, купила в городе. И как? Ничего?

– Не знаю. Сойдет. Можешь забрать ее назад.

Она натянула тонкое одеяло до подбородка и высунула наружу ноги, так что я смог разглядеть пальцы с темным лаком на ногтях. В некоторых местах она закрасила им и кожу.

– Зачем? Раз мама дала ее тебе, значит, можешь слушать и дальше.

Маруша глубоко зевнула, при этом слегка фыркнула.

– Она мне ее вовсе не давала. – Потом закрыла глаза и отвернулась к стенке. – Я сама взяла ее послушать. Будешь выходить, погаси свет, ладно?

В пустой вазочке из-под варенья – вишневая косточка. На масле – розочки, наверченные теплой чайной ложкой. На столе – чашки и тарелки из чайного сервиза, поджаренные булочки уже остыли, а я все никак не могу оторваться от «Кожаного чулка» Фенимора Купера. Все уже позавтракали, кроме Софи. Перед ней по-прежнему стоит нетронутое яйцо всмятку. Сморщив маленький носик, она пытается проткнуть ложкой упругий белок, а мать наблюдает за ней. Отец откинулся на спинку дивана, отпил еще глоток кофе. Он с ночи в пижамных штанах и чистой, плотно облегающей грудь майке. Вот он стряхнул с дивана крошки, его большие руки все в шрамах и царапинах, ногти на пальцах изломаны.

– Я же не идиот! – Он посмотрел на мать. – Что они себе там думают? Старший мастер поругался со своей женой, его помощник у него на побегушках, наезжает на всех, набрасывается на мастера участка, отзывает его из отпуска, а тот в свою очередь обкладывает перед всеми рядового мастера за недостающую крепежную стойку. А он выплескивает конечно же всю свою злость на проходчика. – Он покачал головой. – Без меня. Я сказал Моцкату, послушай, они там рехнулись. Как в таких обстоятельствах приступать к добыче угля? Меня любой шахтер поднимет на смех. Нужно соблюдать правила техники безопасности, а здесь свод не имеет стальных перекрытий.

Следовательно, конвейер пустить нельзя, а тогда каким образом, спрашиваю я, смена будет продвигаться вперед?! Или посадчики кровли уберут из забоя весь свой мусор, или кто-то пусть разъяснит им наконец, как надо правильно отсыпать слепой шахтный ствол.

Мать, кивавшая время от времени головой, закурила. При этом она не сводила глаз с Софи. А та уже проткнула белок, причем слишком глубоко. Желток стекал на тарелку, и она размазывала его пальцем, рисовала рожицу.

– А Моцкат и говорит мне: конечно, Вальтер, ты во всем прав. Но ты же знаешь этого подонка. Он сидит там наверху за своей чертежной доской и думает, что уголь растет под прямым углом. Так чихать на него, говорю я. Ты же горняк! Кровля пласта уже пробита. Расстояние между предварительными поперечными распилами метр пятьдесят. Так что только укрепить стойками – и готово. Там, где конвейер лежит прямо на угле, нужно пробить в лаве дорогу стругом, иначе все это дерьмо обвалится. И что ты думаешь, какова реакция наверху? Мертвая тишина.

– Могу себе представить. Может, ты слишком дотошно копаешь?…

Мать сверкнула глазами на Софи. Но та этого не заметила. Она макала уголком бутерброда с конфитюром в желток.

– Я говорю, что выработку нужно периодически осланцовывать, тогда сланцевые заслоны будут в порядке. Через каждые двадцать пять метров должен стоять бункер для пыли, яснее ясного. – Кому ты рассказываешь, говорит Моцкат, если бы у меня были конвейерщики, как ты, бардака в шахте не было бы. А мне приходится пускать в забой кого ни попадя. Эти деревянные верхняки кого хочешь сведут с ума. Никакого надежного крепления лавы, понимаешь, никакой работы проходчиков, ни гидравлических стоек, ничего, только я один да ученик-навалоотбойщик. Так и геморрой заработать можно.

– Что правда, то правда. – Мать перегнулась через стол и отобрала у Софи тарелку. – Прекрати эту мазню. Что это такое!

Софи с удивлением подняла голову.

– Но я же еще не доела!

Мать не ответила. Опершись правым локтем на левую руку, она держала сигарету на уровне лица и смотрела на отца, будто слушала его. А тот возился с заусенцем на большом пальце.

– И при этом я еще должен вести журнал вентиляционных замеров. – Он покачал головой. – Целый угольный пласт обвалился на ленточный конвейер, перегородив путь добычной машине, и погреб под собой Хюбнера. Того маленького толстяка, помнишь, который во время праздника у нас в районе хотел с тобой потанцевать. Все средства транспортировки встали, и мы два с половиной километра тащили его к выходу из шахты на приставной лестнице. Представляешь? А этот тип, когда мы поднялись наверх, открывает клеть и спрашивает меня про журнал. Я говорю: что? Прямо сейчас? Вы разве не видите, что у нас пострадавший? Хотите, чтоб помер? В общем, я готов был его…

Он тихо щелкнул языком, и Софи прижалась к нему. Она подняла его руку, так что на какое-то мгновение стала видна татуировка из цифр, и положила ее себе на шею. Отец смотрел на окно, где за занавеской жужжала муха.

– Одна рука не знает, что делает другая. При подрывных работах в зоне разломов нужно, конечно, быть предельно внимательным, чтобы ничего не случилось, говорю я, а взрывник таращится на меня, будто я несу бог весть что. Одно, два взрывания на рыхление породы, это же элементарно. А потом мы запускаем конвейер, подтягиваем цепи и подтаскиваем на плечах тяжелые ящики с инструментами. Что тут долго рассуждать-то…

Он взял у матери пачку, достал сигарету, а она завертела головой в поисках спичек. Но коробок был уже в руках Софи, и она дала ему прикурить. Он погладил ее по головке.

– Но Моцкат слишком добродушный. Это единственный горнорабочий в шахте, который понимает толк в нашем деле. Я говорю: смотри, ни одна стойка здесь не соединена накладкой. Как я могу здесь что-то крепить? И что он тогда делает? Достает пилу и нарезает мне с дюжину аккуратных кругляков. Да, он такой. А потом из пропахшего одеколоном кабинета приваливает этот главный мастер горных дел и принимается орать: хватит этим заниматься! Так вам никогда не выполнить нормы! Всем проходчикам бурить скважины, пока не заступит смена угольщиков. Так и сказал. Хватил, что называется, через край. Какая такая смена угольщиков, спрашиваю я.

Кто это еще должен прийти? Смена угольщиков – это мы! Он так и вылупился на меня.

– Могу себе представить. Мне бы тоже не понравилось. – Мать затушила бычок в яичной скорлупе и накрыла масло стеклянным колпачком. – Сварить к гуляшу лапшу или сделать клецки? Или, может, лучше…

– Клецки! – закричала Софи и бросила на меня сияющий взгляд.

А мать скривилась.

– Типично. Мадемуазель, как обычно, желает того, что доставит мне больше всего хлопот.

– Но ты же сама спросила!

Отец выдохнул носом.

– Ну, да, что тут еще скажешь. – Он уставился прямо перед собой. – В этой шахте каждый делает то, что хочет. А про производственный совет можно забыть. На следующей неделе нам спускаться на самый нижний горизонт, будем торчать по задницу в воде. И в забое там висит «чемодан». Только этого еще не хватало! Туда вообще лучше не соваться. Тому, кто туда спустится, можно сразу пожелать спокойной ночи на века!

Я послюнявил пальцы и собрал со стола крошки. И маковые зернышки тоже.

– А что такое «чемодан»?

Мать взяла поднос и стала составлять на него посуду. Отец протянул ей свою подставку для яйца.

– Кусок горной породы, а вокруг него трещины и щели, то есть не сросшаяся порода. Некоторые куски бывают такие здоровые, величиной с дом, и когда внизу под ним при выработке угля все приходит в движение, эта громадина срывается вниз. Тогда даже в горке здесь зазвенят стаканы.

– Вальтер, – мать покачала головой, – не нагоняй на детей страху. Это прямо как на войне!

Отец нахмурил брови.

– Что? Как это? Что тут общего? – На правой руке задвигались мышцы, когда он гасил только что закуренную сигарету. Дым он выпустил вниз, вертикально на грудь. – Чушь какая-то… Что такое война, я, наверное, получше знаю.

Он откинулся на спинку и издал такой звук, словно заскрипел зубами. Его темно-светлые волосы были длиннее обычного, курчавились над ушами, и Софи, посмотрев на него, потрогала пальцем вмятину у него на подбородке.

– Папа, скоро опять начнется война?

Он резко замотал головой, схватил воскресную газету. Я щелкнул пальцами. Он протянул мне через стол страницу кроссворда с картинками, а сестра слезла с дивана и вытащила из-под него свой чемоданчик. Он был набит журнальчиками про Микки Мауса. Она достала один из них и снова уселась на диван. Но не раскрыла его.

– Папа, – на большой палец она накручивала локон, – если будет война, мы снова будем убивать людей?

– Только уж не ты, – ухмыльнулся я, – ты же близорукая.

Но она не обратила на меня никакого внимания. Отец читал спортивную колонку, и она толкнула его.

– Скажи, а ты на войне стрелял?

Он кивнул.

– Конечно. Там все стреляли.

– Правда? И ты кого-нибудь убил?

Он не ответил. А мать, пришедшая из кухни с губкой, чтобы протереть стол, погрозила ей пальцем:

– Софи! Это еще что такое?

Звучало строго, но при этом она усмехалась, так что моя сестра совершенно не испугалась.

– Пап, скажи, а ты людей убивал?

Он тяжело вздохнул, почти охнул, но не поднял глаз. Его скулы задергались.

– Папа, пожалуйста! Они кричали? И действительно падали на землю и умирали, как в телевизоре? Скажи же!

Моя мать, словно ожидая ответа, замерла на месте. Я скрестил руки на груди, а отец прокашлялся, поднял голову и схватился за свою чашку. Белки глаз побелели еще больше.

Софи прыгала по дивану на коленях.

– Расскажи, папа, пожалуйста. Ты кого-нибудь убил насмерть? С кровью, и все такое?

Отец держал чашку, но не пил. Его рука была слишком большой для изящной ручки. Пальцы не пролезали в дужку. Но его лицо показалось мне еще более нежным, чем обычно. Из-под собранных углом бровей он посмотрел на мать и сказал странным, приглушенным голосом, будто нас с Софи тут вовсе не было:

– И что я должен им сказать?

Мать резко вздернула подбородок и обошла вокруг стола. Каблуки громко стучали.

– Хватить скакать! – Она протянула мне губку, из нее капала вода, схватила сестру за руку, стащила ее с дивана. – Марш в комнату. И подбери игрушки!


У нас на кухне была плита белого цвета, эдакий эмалированный монстр с хромированными ручками и множеством духовок для выпечки и поддержания еды в нужном температурном режиме. А вокруг плиты еще шел полированный поручень. Внизу размещалась тележка для дров и угля, ее надо было выкатывать промеж ножек плиты, похожих на чугунные лапы животного. Моя мать готовила все, даже яйца для завтрака, непосредственно на открытом огне. Она орудовала крюками, ухватами, чугунными конфорками и подставками словно опытный кузнец, не портя при этом своих только что накрашенных ногтей.

Я взял квадратные ведра, выставленные ею для меня под дверь, и пошел в подвал. На лестнице пахло чем-то сладким, неоновая трубка дневного света так все еще и не работала. Она только вспыхивала и мигала. В подвале все двери Горни, сколоченные из горбыля, стояли закрытыми, сквозь щели между досками видны были полки с консервированными овощами и фруктами – яблоками, грушами, фасолью. А еще ливерная колбаса или холодец в банках. За мотыгой и лопатой стоял потрескавшийся чехол аккордеона.

Я беззвучно посвистывал себе под нос. На нашей двери, в самом конце напротив прачечной, болтался висячий замок, но мы им никогда не пользовались. Дверь была обита заменителем линолеума. Я толкнул ее плечом, но свет зажигать не стал. В углу поблескивала куча угля, сплошное кошачье золото[12], сейчас не выше колен, а зимой она была с меня ростом, об этом свидетельствовали следы сажи на стене. Я обернулся.

– Не пугайся!..

За полкой с инструментами, в полумраке мутных от пыли солнечных лучей, падающих наискосок сквозь небольшое оконце, стоял господин Горни. И я, почти уже войдя, попятился со своими ведрами назад, грохнул ими о дверь. Засунув руки за нагрудный карман своего рабочего комбинезона, он смотрел на меня краем глаза. Тень от горбатого носа падала на лицо, а его голубые глаза светились, как стеклышки.

– Я ищу запчасти для ремонта велосипеда. Не знаешь, где это лежит?

Я ничего не ответил, помотал головой, а он вышел из полумрака и ткнул меня тыльной стороной руки.

– Рот-то закрой. А то муха залетит. Чем твой отец чинит велосипед?

– Чем? Думаю, разными подходящими для ремонта шин кусочками резины.

– Ну, так вот. И где они у него?

– Там.

Кивком головы я показал в противоположный угол. Он подошел к старому буфету и выдвинул ящик. На Горни были массивные рабочие ботинки, и никакой рубашки, даже майки. От него разило потом. Когда он уперся кулаками в бедра, с голого плеча соскользнула лямка комбинезона.

– Черт побери, что за кавардак. Где тут что можно найти?

Плечи сзади – волосатые.

– Слева. Под наждачной бумагой.

Он отыскал старую табакерку, потряс ее. Загромыхали запчасти и пластинка для шерховки резины. Он открыл крышку.

– Тебя ведь за углем послали? – Тюбиком клея он показал на кучу. – Так не стесняйся, приятель.

Я нагнулся и зачерпнул ведром по полу. Отец наполнял его с одного раза, а мне пришлось повозиться, сопя и кряхтя. Господин Горни стоял у меня за спиной. Когда первое ведро было наполнено, я отставил его в сторону, а он протянул мне второе и усмехнулся.

– Ты все неправильно делаешь. Только зря силы тратишь. Тут надо одним рывком, а не по полу возить.

Черная жесть ведра уже продырявилась, нежно рассеиваясь, в дыры светило солнце, и я кивнул, хотя и не понимал, что он имеет в виду. Я снова приставил край ведра к куче угля.

– Боже мой, да нет! Вот так как раз и не надо. Откинь ручку назад и набирай с размаха, а не пригоршнями. Это же так просто.

Он отложил в сторону табакерку, нагнулся надо мной, крепко взял мои руки в свои. Болтающиеся концы лямок щекотали мне шею.

– Так… Подналегли! Видишь?

Один рывок, и оно было полное, это квадратное ведро, но от напряжения у меня задрожали колени, как бы не завалиться на уголь.

Я дышал парами изо рта Горни.

– Ну, получилось же.

Когда мы выпрямились, он выпустил ручку ведра, и внезапная тяжесть отбросила меня в сторону. На миг я ощутил ушами голую кожу его плеча. Он скользнул по мне взглядом сверху вниз и насмешливо усмехнулся.

– Да ты еще совсем юнец. У кого крепкие икры, у того и мускулы на руках тоже будут сильными. Ты кем хочешь быть?

Я пожал плечами.

– Не знаю. Может, горняком? Как отец.

– Да брось ты… – Он поправил подтяжки. Потом взял табакерку и вышел. – Не будь дураком!

Дверь он оставил открытой. А я все же выбросил пару кусков угля назад в кучу. Иначе мне ведра было не поднять. Потом я задвинул на место ящик в старом буфете и, когда уже шел по проходу на выход, увидел, как господин Горни сидит в прачечной на корточках и опускает шланг в таз с водой. Позади него у стены стоял дамский велосипед.

– Юлиан? – Он не отрывал глаз от работы. – Что я еще хотел тебе сказать: в проходе кругом разбросаны игрушки. Эти твои маленькие машинки. Подбери их, пожалуйста, хорошо? А то вдруг кто наступит на них и так навернется… Это может дорого обойтись. Вам что, общие правила совместного проживания в доме не преподают?

– Ну, как же, как же. Но это не мои машинки. Уже не мои. Я их подарил маленькому Шульцу.

Горни удивленно взглянул на меня.

– Что? Ты подарил весь свой набор автомобилей? Зачем?

– Ну, да… Не знаю зачем. Просто так.

– Но их же было много, ведь так? Целая коллекция. И ты так просто ее отдал? У вас что, денег некуда девать?

Я усмехнулся.

– Да нет, только не это. Но они все равно уже старые. На пожарной машине я вон даже царапины лаком для ногтей закрасил.

– Ага, – он прищурил один глаз, – ты считаешь, маленький Шульц милое такое дитя?

– Кто, он? Ох… ну, в общем он паренек что надо. Когда мы играем в карты, он никогда не жульничает. А потом, у него всегда хорошее настроение.

Господин Горни кивнул.

– Милый оболтус, так правильнее было бы сказать. – Он снял с полки новый шланг и стал его разматывать. Шланг поскрипывал у него в руках, а когда пальцы попадали в воду, они казались в два раза толще. – Точно станет «голубым», – тихо добавил он и нахмурил брови, когда на поверхности показались пузырьки.


Уже смеркалось, когда я позвонил. Господин и фрау Кальде продавали у себя в подъезде почти все то, что можно было купить в обыкновенной лавке. Даже женские чулки. В проеме входной двери была приделана доска, эдакий прилавок, а позади стояли холодильники, морозильные камеры и полки. На коробке с электрическими предохранителями стакан с леденцами для сдачи в один-два пфеннига, но только не для меня.

Коридор, до плеч выложенный плиткой. В мою сторону обернулись двое покупателей, фрау Бройерс, забиравшая авоську с бутылками и купюру в пять марок, и господин Квер, снимавший обертку с рожка клубничного мороженого. Они только что над чем-то смеялись, выражение лиц было расслабленным, и я, кивнув, подошел к прилавку.

– Обычно говорят «добрый вечер»! – Фрау Бройерс оглядела меня с головы до пят. На ней был нейлоновый рабочий халат темно-синего цвета и без рукавов, а плечи такой же толщины, как мои ляжки. – Ах, ты красавчик! По каким же помойкам тебя носило? Вот твоя мать обрадуется.

У меня была разодрана штанина, а сам я весь перепачкался травой и сажей. Господин Квер сморщил нос и громко засопел.

– Ты думаешь, он шлялся по помойкам?

Фрау Бройерс закатила свои маленькие глазки, раскрыла рот так, что стало видно незапломбированное дупло в боковом зубе, и театрально вздохнула.

– Право же, Вильфрид… Хорошо, что ты не мой муж. А то бы я тебе показала!

Господин Квер слизнул с большого пальца мороженое и выбросил золоченую обертку в помойное ведро в углу.

– Если бы я был твоим мужем, надеюсь, я имел бы право кое-что увидеть, а?

Соседка пронзительно взвизгнула. В подъезде опять хлопнула дверь, и она быстро прикрыла рот рукой, той, в которой держала деньги. На шее у нее выступили красные пятна.

Фрау Кальде никогда не улыбалась. Она носила очки, во много раз увеличивавшие ее глаза, а уголки ее широких губ всегда свисали вниз, особенно если покупателями были дети, которым она доверяла меньше, чем взрослым.

– Ну, так что? – она выпятила подбородок. – А тебе-то что надо?

На толстых, похожих на лупу стеклах очков, виднелись отпечатки ее пальцев. Я чуть повернул голову. Соседи, шептавшиеся у меня за плечами, уходить, видимо, не собирались и с любопытством смотрели на меня.

– Пожалуйста, как всегда.

Фрау Кальде нахмурила брови.

– Как это прикажете понимать?

Я откашлялся.

– Ну, две пачки Chester, пачку Gold-Dollar и две бутылки пива.

– Вот видишь! – Господин Квер откусил краешек шоколадного мороженого. – У него сегодня хвост трубой. Он знает, как подмазаться к девчонкам.

– Момент… – Фрау Кальде обернулась и внимательно осмотрела полку. – Разве твоя сестра не купила все это только что? – Она откинула в сторону занавеску, прикрывавшую остальную часть квартиры. – Хорст?

Ее муж не ответил. Только было слышно негромкую музыку, духовой оркестр, а я подошел к прилавку поближе.

– Понятия не имею. Моя мать сказала, что, когда я вечером буду возвращаться домой, должен принести все это.

– Хорст? Да что же это такое, куда он запропастился?

Фрау Бройерс закивала.

– С этих мальчишек ни на минуту нельзя спускать глаз… А мне надо отойти.

– Хорст! – метала громы и молнии фрау Кальде. – Ты что, в подвале?

– Ладно, оставьте. Может, моя сестра действительно приходила. Я спрошу и, если что, приду еще раз.

Она покачала головой.

– Должно быть, действительно в подвале…

И выставила на доску две бутылки пива, Ritter Export, комнатной температуры, хотя отлично знала, что мой отец пьет только DAB. Но я ничего не сказал. Рядом она положила сигареты, вынула из кармана передника карандаш и стала подсчитывать.

– Это будет… – Она взглянула на меня. – Без посуды?

Я отрицательно помотал головой, а она провела языком по зубам.

– Тогда, пожалуйста, четыре марки тридцать пфеннигов.

Господин Квер тихо присвистнул, а фрау Бройерс надула щеки.

– Бог мой! Какое счастье, что у нас никто не курит. Так и разориться недолго!

Фрау Кальде смотрела на меня выжидающе. Она знала, что я отвечу, и могла бы запросто взять у себя за спиной свой гроссбух, серую бухгалтерскую тетрадку. Но она хотела услышать это от меня, каждый раз одно и то же и особенно, если рядом находились другие покупатели. Я сглотнул, почесал затылок.

– Запишите, пожалуйста.

Женщина протянула руку к косяку двери, где повисла нить паутины, смахнула ее.

– Что ты говоришь? – Потом она быстро посмотрела на остальных, и на секунду мне показалось, что ее зрачки за стеклами очков быстро-быстро заходили колесом. – Говори громче, чтобы я поняла. Мы же не в церкви.

Фрау Бройерс откусила вафельку от мороженого, протянутую ей господином Квером, облизнула губы.

– Пожалуйста, запишите, – повторил я и спрятал пачки в карманы.

Мне очень хотелось потрогать новенькие пачки сигарет. Потом я взял бутылки и направился к двери, открыл ее плечом. Соседи у меня за спиной начали шептаться, но фрау Кальде отвечала им нормальным, не приглушенным голосом. А сумму записала в тетрадку.

– Да бросьте. Она приходит только тогда, когда у нее есть наличные. Она стесняется покупать в кредит. Потому и посылает детей.

Я вышел, дверь захлопнулась на замок. В конце улицы, там, где начинался пустырь, Марондесы играли в футбол половинкой брикета угля, а Толстый сидел на траве и держал перед носом одну из своих дешевеньких книжек про Дикий Запад. Он читал ее сложенной так, что было видно только одну колонку. И при этом шевелил губами. Вообще-то его звали Олаф, и он страшно не любил, когда его называли «Толстый». Да и не был он уж настолько толстым, просто выше и сильнее нас. Ему было уже пятнадцать. Он ездил без прав по поселку на мотороллере своего брата, и даже шпана из Клеекампа относилась к нему с уважением.

Я поставил все на бордюрный камень и свистнул сквозь зубы.

– Ух ты! Выиграл в лотерею?

– Нет. Но Stuyvesant купить не мог, и так уже почти пять марок. Засекли бы. Ведь это все как бы для моих родителей, понимаешь?

Он едва успел кивнуть, как вдруг нахмурил брови. Брикет влетел в столб забора и развалился на куски. Карл хлопнул меня по спине, нагнулся за бутылкой и сорвал пробку зубами, полилась пена, а его брат рассматривал сигареты и нюхал пачки. Я засунул руки за пояс, чуть вздернул плечи.

– Вы примете меня обратно?

Толстый встал. В лучах заходящего солнца концы его волос казались рыжими, а вместо глаз я видел только темные впадины. Марондесы стояли в ожидании позади меня, и в сумерках я только мог догадываться, что они ухмыляются. Вдруг показалось, будто пронесся холодный ветер, – меня ударили в живот. Не так чтобы сильно, я не упал, а только попятился назад или собирался это сделать. Но тут сзади подобрался на четвереньках Франц, так что я все-таки скопытился. Пока я лежал на траве, Карл мерзко смеялся, засовывая сигареты себе в карман. Я повторил свой вопрос.

– Ну, конечно, – открывая пиво, произнес Толстый откуда-то из темноты, – всегда рады тебя видеть.


На следующий день, когда первая смена уже закончила работу, я пошел встречать отца. Ему это не очень нравилось, перестало нравиться, вот и сейчас он скривил рот, когда увидел меня на краю Дорстенерштрассе, резко мотнул головой. Один из его приятелей, ехавший рядом на велосипеде, ухмыльнулся. А другой что-то крикнул мне, но я не разобрал. Наемные грузовики, вывозившие шлак с рудника, ревели слишком громко. Мы называли их «кошачья смерть».

Отец остановился, положил вельветовую куртку на багажник.

– Что сегодня на обед?

Я уселся, пристроил ноги на гайки оси.

– Жареная картошка с яичницей и шпинатом.

Потом обнял его за пояс, прислонился щекой к спине. Запах ядрового мыла, которым он мылся в нарядной после смены, проходил даже сквозь фланелевую рубашку. Он нажал на педали.

– Слушай, как ты сидишь? Ты ведь не девица. Держись за седло.

Я сел прямо, ухватился пальцами за край кожаного седла, а отец свернул с улицы и поехал среди полей по очень неровной, колдобистой дороге. Защитный кожух цепи дребезжал, и когда я вытягивал ногу, то по ней хлестали колосья. От тряски на багажнике мой зад стал казаться мне ватным.

Когда мы приехали домой, я снял с руля сумку и, посвистывая, вбежал вверх по лестнице. Ступеньки только что натерли, и они блестели на солнце, я снял сандалии и позвал мать сквозь полуоткрытую дверь. Но она не ответила, и я на мгновение задержался на пороге. Не пахло ни луком, ни салом, и обеденный стол не был накрыт. Радио не включено, а на кухне в лужице воды лежали на буфете две картошки, кусок «рамы» и шпинат. И плита стояла холодная.

Ни звука. И в спальне никого, покрывало аккуратно расстелено на кровати, тикает металлический будильник. Под бахромой абажура носится муха, я снова позвал мать, постучал в дверь ванной комнаты, но там никого не было. Узкое оконце стояло открытым, в ванной плавали еще не постиранные нейлоновые чулки, из крана на них бежала струйка воды, они слегка шевелились. Рядом с мыльницей надавленный тюбик крема для ног. На полу – отвертка.

Я слышал, как по лестнице поднимается отец, медленно, тяжело ступая, он вышел на балкон и посмотрел в сад.

– Лапуля! А где мама?

Софи одиноко сидела на краю песочницы. Плюшевый мишка был по горло зарыт в песок. Она подняла голову. И, хотя солнце светило ей в спину, она закрылась от него рукой.

– Я не хочу есть.

Услышав такое, отец оглядел кухню.

– В чем дело? Куда она подевалась?

Я пожал плечами.

– Может, в подвале. Белье вешает. Пойти посмотреть?

Он не ответил. Бросил куртку на диван, позвал мать глухим голосом. Когда он ступал по половицам, в горке слегка звенели стаканы. В ванной он нагнулся, поднял вентиль и прикрутил его на место. Потом толчком открыл дверь в детскую, упер руки в боки. Его фигура, широкие плечи загораживали мне вид.

– В чем дело?

Голос звучал так, будто он удивлен. Я протиснулся мимо. Вся комната была полна табачного дыма, а мать, скорчившись, лежала на кроватке Софи. И хотя на ней был стеганый халат, она натянула себе на грудь одеяло с карликами и мухоморами. На нас она даже не посмотрела. Голова повернута к стене, глаза закрыты, а в пальцах потухшая сигарета. Подушка Софи в потеках от туши и слезах.

Я склонился над ней.

– Что случилось? У тебя опять колики?

Она тихонько просипела, но ничего не ответила. На высунувшейся из-под одеяла ноге шлепанец с оторочкой из белого плюша. На шее нитка жемчуга. Я вынул из пальцев бычок и бросил его в пепельницу, стоявшую на коврике перед кроватью. Отец выдохнул носом воздух, издав резкий звук, провел руками по волосам.

– Может, вызвать «скорую»?

Она все время громко глотала, как будто у нее что-то застряло в горле.

– Не имеет смысла, – почти не открывая рта, тихо сказала она, прерывисто дыша, – дайте мне просто полежать.

Отец пожал плечами, развернулся и ушел на кухню. И пока я снимал с матери тапочки и ставил их у кровати, я слышал, как отец возился на кухне с конфорками, как раздался шаркающий звук выдвигаемого ящика с углем, гораздо громче, чем когда это делала мать. Я наклонился, убрал прядь волос с ее лба. Она чувствовала себя слегка отупевшей от обезболивающего спрея.

– Сделать тебе грелку?

Еле заметно она кивнула. Веки дрожали, я повернулся, чтобы пойти в ванную, но тут в дверях вновь появился отец. Над переносицей вертикальная складка. Губы бледные, почти не выделяются на лице, в кулаке зажат, словно кирпич, наполовину размороженный брикет шпината.

– А теперь послушай меня… – Он подошел к маленькой кроватке вплотную. – Если тебе плохо, тогда, пожалуйста, поезжай к доктору. И если у тебя не в порядке желчный пузырь, ложись, в конце концов, на операцию. Для чего еще существуют больницы? Это бесконечное туда-сюда меня уже достало. Когда я поднимаюсь из-под земли, где надрываюсь изо дня в день ради вас, я хочу есть, тебе понятно? На столе, черт побери, должна стоять жратва!

Я никогда не слышал, чтобы он говорил так громко, и, когда он еще раз проорал «ты поняла меня?!», я увидел его нижнюю челюсть, коричневый налет на зубах. Пинком он отшвырнул в угол стоявшую у кровати пепельницу.

Она не разбилась, хотя была стеклянной. Пять окурков, лежавших в ней, запрыгали по ковру.

– А теперь изволь подняться. Если ты в состоянии дымить одну за другой, значит, и еду для семьи можешь приготовить!

Он развернулся и опять ушел на кухню, громыхая тяжелыми подошвами по половицам, а мать закрыла глаза рукой. Но блестящая ткань ее халата не впитывала слез. Они текли из-под рукава, а я собрал окурки и положил их обратно в пепельницу.


С утра от стены отогнулся угол моего постера с птицами. Кнопка лежала на кровати. Я отодвинул в сторону занавеску и открыл окно. На небе два белых облака, нежные, как пух, а за Ферневальдштрассе гудит товарняк, но его не видно.

Софи уже встала. Она сидела за столом на балконе и возила по тарелке с медовыми хлопьями одним из моих цирковых животных – тигром с давно выцветшими полосками.

– Юлиан, – сияя, она взглянула на меня, – сделать тебе завтрак?

Я отрицательно помотал головой, достал из буфета кукурузные хлопья и высыпал их себе в тарелку. На ней были нарисованы паровозики. Солнце взошло еще не очень высоко, на траве под деревьями поблескивала роса, а на веревке висела целая вереница нейлоновых чулок. Они слегка покачивались на ветру.

– А где мама? Уехала к врачу?

– Нет, думаю, что нет. Сказать тебе что-то? Я знаю большую тайну. Но мне нельзя тебе об этом говорить.

Я сел к столу, всунул в сахарницу ложку.

– Логично, тогда это была бы уже не тайна. А что с твоими очками?

– Я и так хорошо вижу.

– Пока еще. Пока однажды не ослепнешь или не окосеешь. Тогда тебя ни один мужчина не захочет. Все же, где мама? Ушла в магазин?

– Сейчас скажу. – Она наклонилась вперед, сложила руки воронкой у рта и прошептала: – Она пошла за нашим ребеночком!

– Чего, чего?

Сестра с важным видом закивала.

– Да, да. У нас теперь будет ребеночек.

– Бред какой-то! Как это может быть? Сперва она должна была хотя бы походить беременной, нет, что ли?

Софи хмыкнула. Резиновый тигр лежал в молоке, а она возила вокруг него ложкой, собирая остатки медовых кукурузных хлопьев.

– Нет, мы возьмем его напрокат. У фрау Гимбель. Потому что ей надо на похороны.

– Ах, вот оно что, мама согласилась за ним присмотреть. Обалденная тайна. Я в отпаде!

Она замотала головой. На заколке в волосах надо лбом закачалась божья коровка.

– Нет! Это еще не тайна. Она гораздо, гораздо лучше!

– А чего ты шепчешь? – Сквозь открытое окно я заглянул в комнату Маруши. – Там никого нет.

На кровати полный беспорядок, на полу валяется каталог мод, а на шкафу, на умывальнике и даже на лампе висят вешалки, и все пустые.

Сестра нагнулась под стол, почесала коленку.

– Юлиан, а правда, что я от молочника?

– Ты – что? С какой стати? Как такая чушь могла прийти тебе в голову?

– Вольфганг сказал. Все рыжие – от молочника.

– Ах, вот что! Во-первых, ты не рыжая, а самое большее светло-рыженькая. А потом ты папина, как и я. А этому негодяю Горни я еще врежу.

– Оставь. Ты не такой сильный. А мне в общем все равно, от молочника я или нет. Я ведь с вами живу. Слушай, если не выдашь, я расскажу тебе тайну. Она взаправду супер!

Загрузка...