В московском летописном своде конца XV века отъезд в Орду Василия Васильича и Юрия отнесены к разным годам. Дело в том, однако, что «свод» пользовался в этом случае сентябрьским счислением, то есть Василий, отъехавший на три недели ранее дяди, выехал из Москвы на Успение Богоматери 15 августа 1431 г., а Юрий отправился 8 сентября, на Рождество Богоматери, то есть уже в 1432 (сентябрьском) году.
Смерть Витовта, а за ним смерть митрополита Фотия выбили из-под ног правительства Софьи две главные опоры, и приходилось срочно искать опору в Орде[*].
Юрий, отославший племяннику складную грамоту, также устремился в Орду, по-прежнему надеясь передолить племянника Василия перед ханским судом. Тот и другой везли богатые дары, тот и другой ошибались, переоценивая свои возможности.
Но с юным Василием ехал Иван Дмитрич Всеволожский. Именно здесь и теперь, впервые, в полной мере проявивший свои таланты не воина, но дипломата. Софья говорила Всеволожскому, не отводя взгляд:
– Сына береги!
– Нас встретит Минбулат. Сговорено так! Не страшись, госпожа!
Всерьез говорит, сдвигая когда-то красивые, а нынче клочкасто-поседелые брови, и в голосе, сдержанно-негромком, почтение к великой княгине: да не подумает она, что он, Всеволожский, небрежен к ней или сыну ее!
Иван уже теперь ищет пути подхода к будущей свекрови своей и разговор, доверительно-почтительный, «проигрывает» загодя…
Господь в этом году смилостивился наконец над несчастною русской землей. В срок прошли дожди, родился добрый хлеб, и народ ожил. Вновь заездили в город крестьяне из деревень с припасами, дровами, сеном, мясом, маслом, сыром, битою птицею, куделью и шкурами. Вновь бойко заторговали на Подоле огурцами, яблоками, репой, капустой, редькой и прочей различной овощью. Резвее заработали мастеровые: кузнецы, златокузнецы, шерстобиты, хамовники, изготовлявшие льняное полотно, скатерти и прочую льняную скруту на потребу сельского жителя.
Осень торжественно одевала в золото и медь кленовые и березовые рощи. Дубы вот-вот уже готовились украсить кованой бронзой свою вырезную листву, и бледно-голубое, будто промытое небо уходило в вышину, радуя теплыми днями ранней осени.
Украшенные коврами, два паузка[17] великого князя Василия отчалили от подольских причалов и под колокольный звон тихо тронулись на веслах (парусов еще не подымали) вниз по Москве. Третий паузок с конями, дружиной, припасами еще не отошел от пристани, там продолжали грузиться. Первые же два тоже вскоре пристали к берегу, против Симонова монастыря, где на великокняжеском лугу «под перевгъсиемъ» ловили сетями диких птиц, гусей и уток для княжеского двора. Здесь же, прямо на траве были разложены ковры, расставлены на низеньких столбцах посуда, рыба и дичь, хлеб, пироги и закуски, квасы и меды. Прощальный обед для сына «на природе» пожелала устроить сама великая княгиня Софья, ради погожего осеннего дня, ради спокойствия и тишины, ради того, что тут не было вечно шумной черни с ее охальными возгласами голосистых рыночных зазывал и толп глазастой дворовой прислуги – «дружины сплетниц», как называла сама Софья в минуту гнева свой бабий синклит.
На коврах, на кошмах, на низких раскладных стольцах, за такими же низкими столиками с яствами (иное – татарским обычаем было поставлено вместе с блюдом прямо на ковер) расположились избранные гости, спутники юного князя, среди коих сухощавый старик в лиловом шелковом шитом серебром летнике[18]. Иван Дмитрич Всеволожский был главным тамадой на восточный обычай, он провозглашал здравницы, ухитряясь, сидя на ковре, по-татарски скрестив ноги, привставая, кланяться великой княгине, обращаясь к ней. Приглашены были и князь Андрей с Константином, и Юрий Патрикеевич, свойственник Софьи, женатый на ее дочери, поглядывавший на Ивана Дмитрича Всеволожского не без напряга. Не совсем понять было ему, зачем Иван, помимо жены, привел на прощальный пир еще и свою молодшую дочь, ровесницу Василия, и девушка теперь, опуская ресницы и заливаясь темным румянцем, взапуски любезничала с молодым князем, чего не могло бы быть на пиру в теремах в столовой палате, где их бы не посадили рядом.
Юрий Патрикеевич хмурился, и было к чему. Видит ли Софья? Не забыла ли далекого, ой, далекого Краковского застолья и последующей сумасшедшей скачки вдвоем с Васильем, отцом нынешнего Василия, скачки, поцелуи у колюче-упругой, пахнущей хлебом скирды? О той скачке и тех объятиях Юрий Патрикеевич, разумеется, не ведал. Господи, да он женился на дочери Софьи Витовтовны! Но помнила ли и сама-то Софья о тех далеких молодых днях?
Василий (юношеской застенчивости его лишили Софьины услужливые служанки) поглядывал на девушку хищно-настойчивым взором молодого мужика, прикидывая, какова была бы дочерь Всеволожского. Сейчас она, церемонно отставя точеные пальчики, украшенные тонким ажурным золотом, из которого, как капля росы в траве, выглядывал, сверкая, золотисто-прозрачный индийский камень, берет один за другим, кусочки нарезанной дыни, Дыни не привозной, а прехитро выращенной на Москве, кладет в рот, ухватывая жемчужными зубками восточную сладкую овощь, и улыбается незатейливой болтовне юного великого князя, который совсем не о том мыслит, а представляет себе сейчас, как Иванова дочь, задрожав и осерьезнев, испуганно глядючи на него, этими вот пальчиками расстегивает сарафан на груди, вынимает серьги из ушей, готовая предстать обнаженной перед ним в укромном покое теремов… А хороша! И верно, была бы хороша в постели! И зря Софья поспешила лишить своего отпрыска невинности, лишить сладкого трепета, неуверенности, отчаяния и надежды, тревожного пересыхания во рту, робкой нежности пополам с отчаянием, всего того, что испытывается раз в жизни, а то и не испытывается никогда…
Но все это – и тихий разговор молодых, и сердитые взгляды Юрия Патрикеевича, и угодливую лесть остроглазого, все замечающего Ивана Всеволожского – перекрывал шум праздничного застолья, громогласные возгласы, звон серебряных чаш, суетящиеся слуги. И горячая стерляжья уха, и пироги, и дичь, и напутствия гостей отъезжающим. Иван Всеволожский видел все, и недовольство Юрия Патрикеевича тоже, но Юрий оставался на Москве, он же, Иван, едет с молодым князем в Орду! Будет, будет еще время в долгом пути на корабле поговорить ему с молодым великим князем! Да ведь, шут его возьми, женился же когда-то Микула, сын великого тысяцкого Москвы, на старшей дочери суздальского князя! Так почему бы и ему… А Юрий Патрикеевич, что женился на Софьиной дочери, чем лучше меня?! Иное дело – надобно еще одолеть Юрия Звенигородского (не мог, старый пес, погибнуть во время мора от «черной»! И никаких споров не было бы), утвердить Василья Василича ханским решением… Ну, это он, Иван Всеволожский, сумеет! Не первый снег на голову пал!
Там, у пристани, под берегом – иной пир, тут и блюда попроще, и пьют – пиво, а не вино фряжское и не дорогой мёд. Но голоса еще громче, и смех, и возгласы не уступят боярским – тут пирует дружина, те, что едут с князем в Орду, хлопают друг друга по плечам, знакомятся с незнакомыми, обнимаются с друзьями. Среди прочих – татарчонок Збыслав (попросился сам в дружину и взят боярином ради настырности и ради хорошего природного знания татарской речи, что совсем немаловажно в нынешней трудноте!). А рядом с голосистым развязным Збыславом (он и свое татарское имя Бурек не забыл, пригодится в Орде!) жмется рослый, светлокудрый, застенчиво неуклюжий отрок не отрок, мужик уже, Сашко, которого Филимон едва не силой потянул за собою в поход. – Дура! Мир повидашь! Людей! Земли иные! Степь! Ты степи-то и не видывал никогда! Верблюдов! Купцов из разных земель! Ханский юрт! Внукам сказывать будешь! – Сейчас оробевший вконец Сашок жмется к Филимону, чая найти у него защиту от навалившегося на него уже теперь чуждого и хохочущего множества людей. И лишь минутами пробуждается в нем неведомое ранее тревожно-радостное чувство: разнося калачи, лишь заглядывал мимоходом в лавки богатых купцов восточных западных, дивясь грудам иноземных товаров, а нынче увидит все это там, в далекой степи, в далекой Орде!
Но вот порядком упившиеся бояре подымаются с мест, прощаются, целуются троекратно. И юная дочь Ивана Всеволожского подает задрожавшую руку князю Василию, который стесняется по-польски поцеловать ее, а только долго жмет пальцы, украшенные перстнями, и взглядывает просительно и немножко грубо в заалевший лик девушки. А та вскидывает на Василия звезды глаз, а старик Всеволожский отводит взор и довольно поджимает губы – молодые понравились друг другу, остальное за ним – Иваном Всеволожским! И Патрикеич не станет тепереча чваниться перед ним, Всеволожским! И Кошкин поутихнет! Лишь бы сложилось дело там, в Орде!
Кое-кого из бояр заводят на корабль под руки. Софья, сдержавшись, крепко обнимает, целует и крестит сына, глаза мокры – к старости стала сильно поддаваться слезной слабости. Ну да такое дело? Можно и слезу пролить!
Батюшка кропит святою водой настилы, бояр и ратных отъезжающих. Паузок, дружно отталкиваемый в десяток ваг, отваливается наконец от берега, с которого отъезжающим машут платками и кричат уже неразличимые благие пожелания. Корабельные выкидывают длинные весла. Четверо мужиков натужно ворочают тяжелое правило, выводя и удерживая паузок на стрежень реки. Разукрашенные суда княжеской свиты стройно, друг за другом, будто лебеди, плывут по реке. Завтра – Коломна, за нею Переяслав-Рязанский, а еще через два-три дня – Нижний с его шумным торгом, город, за который Москва дралась вот уже поболе полстолетия, – а там, за Сурою поганой пойдут уже чуждые татарские земли: Бамам, Казань, а далее – степи и наконец Сарай, или ставка хана Улу-Мухаммеда в излучине Дона – Большой Юрт. Поедут туда, где ныне будет хан. Наперед уже посланы киличеи. Прощай, Москва!
Молодого князя отводят было в беседку, тоже устланную коврами, но он мотает головой, не хочет сидеть в золотой клетке, приникает к перилам – следить, как уходят за поворот храмы и башни Кремника, как то являются, то исчезают приречные деревни, знакомые по выездам на охоту, и едва ли не впервые трогает его сердце страх. А что, ежели Юрий Звенигородский победит в споре?