Эти воспоминания взяты из выпущенной в Киеве в 1991 году книги «33-й. Голод», имеющей подзаголовок «Народная книга-мемориал». Составили ее два украинских журналиста — Лидия Коваленко и Владимир Маняк. В ней — рассказы людей, переживших страшный голод, охвативший почти всю Украину в 1932—33 годах, голод, унесший 7,5 миллионов жизней, голод, который был организован искусственно.
С трудом пришедшие в себя после ужасов гражданской войны, военного коммунизма и последовавшего за ними голода 1926—27 годов, крестьяне Украины начали наконец обрабатывать землю, сеять, собирать урожай, обзаводиться кое-каким имуществом — словом, жить нормально. Они надеялись пусть пока еще не на обещанное светлое, но на мирное и стабильное будущее. Они строили дома и рожали детей. В свидетельствах очевидцев — авторов этой книги обычно описываются семьи, в которых по пятеро, семеро, десятеро детей.
Однако надеждам не суждено было сбыться — грянула новая беда: сплошная коллективизация и ликвидация кулачества как класса. И покатили по селам «черные обозы», и привели за собой тотальный голод. Уже в начале 1932 года охватил он целые районы. Вот выдержки из писем к Сталину от крестьян, отчаявшихся обрести спасение и прибегших к последнему средству — прямому обращению к вождю: «Уважаемый т. Сталин, существует ли такой закон Советской власти, чтобы крестьянство сидело голодное, так как мы, колхозники, не имеем уже с 1 января 1932 г. в своем колхозе ни одного фунта хлеба… За что мы сражались на фронтах, за то, чтобы сидеть голодными, чтобы видеть, как дети умирают в корчах от голода?»; «С самого начала мы стояли за Советскую власть и сейчас не хотим, чтобы она потеряла авторитет, но мы уже не в силах терпеть и просим — обратите внимание: у нас уже опухли от голода дети. Нас 284 чел.; чтобы нас не забрали в ГПУ поодиночке, мы не подписываемся»; «В нашей местности голод охватил все районы. Все крестьянство движется и удирает из сел, дабы спастись от голода. В селах в день умирает от голода по 10–20 семей…»
И как бы в ответ на это — телеграмма ЦК ВКП(б) Центральному комитету КП(б)У от 16 февраля 1932 г. за подписью Сталина: «Завтра публикуем постановление ЦК и Совнаркома о сборе семенных фондов… Бросьте на сбор колхозных семенных фондов все силы… Имейте в виду, что ЦК не примет никаких отговорок — семенные фонды должны быть собраны… полностью и притом не позднее установленных сроков. Сообщите в ЦК о принятых вами мерах». А уже на следующий день, 17 февраля, идет директивное письмо ЦК КП(б)У и Совнаркома УССР в обкомы, горкомы и райкомы партии о мобилизации семенных фондов: «Из ряда районов в ЦК поступили требования об отпуске семян для колхозов, сдавших, будто бы, все свои ресурсы по хлебозаготовкам, а также многочисленные требования от совхозов дать им семена и в довольно значительном количестве. ЦК сообщает для неуклонного руководства, что в связи с общим положением с хлебными ресурсами… не может быть и речи о каком-либо отпуске семян для Украины, где положение с урожаем вполне благополучное и где есть все возможности мобилизовать семена на месте». И далее: «Необходимо во все совхозы немедленно командировать твердых людей, которые обязаны внутри каждого совхоза мобилизовать все ресурсы для семян, не останавливаясь ни перед чем».
И это тогда, когда голодали уже Киевская, Винницкая, Одесская, Днепропетровская, Донецкая и Черниговская области и оттуда сплошным потоком шли сведения о повальной смертности. Но «черные обозы» все шли, и «красная метла» подчистую выметала последние зернышки из всех тайников и тайничков, и раскулачивали тех, у кого уж и вовсе нечего было взять. И в разгар этой вакханалии секретарь ЦК КП(б)У Косиор в своем письме Сталину от 26 апреля 1932 г. «успокаивает» вождя: «У нас есть отдельные случаи и даже отдельные села голодающие, однако это только результат местного головотяпства, перегибов, особенно в отношении колхозов. Всякие разговоры о «голоде» на Украине нужно категорически отбросить».
Все это пережили авторы книги-мемориала. Чудом спаслись они от страшной беды, и вся их дальнейшая жизнь прошла под ее знаком. Теперь это пожилые и старые люди — тогдашние дети и подростки. Но детская память особенно прочна, она запечатлевает окружающий мир в ярких картинах и живых деталях, оттого и воспоминания этих людей так разнообразны, так индивидуальны. Однако через все эти непритязательные, незатейливые истории проходит один лейтмотив. Особенно пронзительно звучит он в воспоминаниях Марии Якимовны Нечипоренко из Белопольского района на Сумщине: «Как радостно было до голода… Люди жили, были родители, были матери, были дети. Была своя земля, были лошади, плуги, коровы. Люди радовались своему добру, любили землю. Они же не виноваты, что кому-то захотелось все сломать… БЫЛИ ДЕТИ — СТАЛИ СИРОТЫ…»
Е. Мовчан
Все, что описано здесь, происходило в селе Масовцы неподалеку от Проскурова, теперь Хмельницкого. Мой отец (отчим) был по национальности литовец, а по профессии — фельдшер. С лета 1932 года до 2 мая 1933 года он заведовал здесь медпунктом. В Масовцах голод стал давать о себе знать уже с октября 1932 года. Сначала в деревне умирало по одному-два человека за пятидневку (недель тогда не было), но постепенно смертность возрастала изо дня в день. И как только появились первые жертвы голода, к отцу на работу прибыли уполномоченный проскуровского ГПУ и председатель сельсовета Гуменюк. Чекист из ГПУ взял с отца подписку о неразглашении нигде и никому истинных причин смертности колхозников, кроме того, его обязали каждый день являться в сельсовет и писать акты — мнимые диагнозы погибших от голода. Фамилии умерших и все сведения о них отцу сообщали в сельсовете, а сами несчастные в это время уже лежали в ямах у опушки леса.
В актах о причинах смерти отец должен был указывать различные болезни, исключая инфекционные. Акты писались под копирку в двух экземплярах на всех умерших в течение суток сразу, напротив фамилии ставилась выдуманная причина смерти. Детей в возрасте до одного года почему-то вообще не разрешали записывать в эти акты. Документы подписывались медиком — отцом, а также председателем или секретарем сельсовета. Первый экземпляр раз в пятидневку забирал и увозил в Проскуров чекист из ГПУ, а второй оставался у председателя сельсовета. С марта 1933 года, когда смертность возрастала все сильнее, акты составлять перестали, а трупы вывозили куда попало.
В то время у отца стали от голода опухать ноги. Бывало, вернется домой из сельсовета после «актировки», сядет и по памяти записывает в свою тетрадку всех умерших, мама называла тот список «поминальником». Этот «поминальник» прятали до самой весны 1937 года. Тогда мы были уже далеко от Украины — в Ярославской области, и отец в страхе перед свирепеющей день ото дня ежовщиной сжег, к сожалению, тот жуткий список, в который было занесено 196 жертв из Масковцев за период с октября 1932 до марта 1933 года. <…>
…Когда отец пошел в проскуровский райздравотдел за скудным «пайком», ему было категорически отказано и сказано буквально следующее: «Если бы ты был партийным, возможно, мы бы как-то тебе помогли, а теперь пусть тебя кормит колхоз, который ты обслуживаешь». Возвратившись домой, отец плакал <…>.
1933 год до смерти не забуду. Люди ходили распухшие, водянистые, неповоротливые. Трупы под заборами лежали. Поесть нигде ничего, а кабы и было, то купить не на что. У кого были сережки, перстень или другая какая ценная вещь, то поотдавали в Торгсин за килограмм муки, все выкачали из людей. Ели ворон, собак, лебеду, липу, люпин. Я пытался спасаться попрошайничеством, но у кого попросишь. На всю деревню только у одного соседа — начальника милиции Макарьевского пекли пирожки, иногда и мне за какую-нибудь работу по хозяйству перепадало — может, и совесть немного мучила. Местные активисты тоже гладкие ходили, но у них не попросишь. Стойкие бойцы были! Недаром их потом в разные времена с почестями хоронили. А тогда ох и лютовали, живодеры. У какой-нибудь бабки найдут 50 грамм сала или пучок ржи припрятанный — все забирали. Лучше своим собакам скормят, лишь бы люди не ели. Сами они остались живы, а из крестьян много поумирало. Потом полегче стало, уже хлеб был. Но настал 1937 год. Забрали ночью семь человек, мужики и расписаться путем не умели, какая от них политика. Никто не вернулся.
Запомнилось еще вот что. 40 граммов хлеба стоили тогда 5 рублей, а бутылка водки 6 руб. 05 коп. Это с нагрузкой — к бутылке почему-то обязательно добавляли фотографию Блюхера. Пей и любуйся. За все село не скажу, оно большое — 500 дворов, а на нашем закутке некоторые мужики из тех, что не хотели медленно помирать с голоду, вместо хлеба покупали водку с Блюхером. Выпьет мужик, да и упадет замертво под забором — задохнулся. Бывало, прямо на кладбище пили… Жаль, фамилий не запомнил. Давно я из села, позабыть все хочется, только такое не забывается.
Записал Шевчук Владимир Михайлович
Семья наша состояла из 10 человек: отец, мать, пятеро братьев, две сестры и бабушка. Имели свою усадьбу, землю, пару лошадей, корову — как все, кто был наделен землей. Богатыми не были, работали всей семьей.
<…> Голод застал нас в Кировограде. В 1930 году у нас родились еще близнецы, сестричка не выжила, а братик остался, и стало нас в семье уже 11 душ. Отец был регентом при соборе, дохода не было никакого, очень сильно голодали, отец как мог спасал семью. Ездил в Белоруссию, возил туда самую лучшую одежду, менял на хлеб. Или шел на спиртзавод раздобыть браги, а там — народу, что пчел в улье. Выжимали из браги жидкость, а жмых сушили, толкли в ступе и пекли какие-то лепешки.
Ходили все опухшие. Тогда отец сказал старшим детям: идите, дети, устраивайтесь, кто где сможет, спасайте свою жизнь, я уже ничем не могу вам помочь. Сам был опухший, как колода. Старшие братья Митя, Володя и Жора поехали в Грузию, там устроились на кирпичный завод, месили глину ногами. Заработки хоть и небольшие, зато не голодали. Потом они забрали к себе Толю и Раю, а нас осталось шестеро <…>.
Мама говорит отцу: «Поеду в деревню <…>». Взяла нас троих, младших — брат трех лет, брат семи лет и мне десять, — и поехали мы в деревню. А в деревне пустых домов много было, люди целыми семьями поумирали от голода, живи где хочешь. Мама принесла в один пустой дом соломы вместо постели, и так мы жили — ни укрыться, ни постелиться. Потом мама сжала рожь у кого-то на огороде, первый сноп обмолотили в бочку, посушили, смололи на жерновах и первым делом сварили затируху. Наелись этой затирухи на пустой желудок и чуть не умерли, но выжили все же. Мама работала у людей, а мне, старшей, поручила смотреть за младшими.
И все бы ничего, если б не злые люди, которые безвинно оговорили мою маму, будто она срезала колоски в поле <…>. Увели маму в сельсовет и заперли в чулан. Мы кричали не своими голосами, просили отпустить нашу маму, но никто не обращал на нас внимания; повезли маму в кировоградскую тюрьму, судили, дали два года тюрьмы. Тогда отец снова забрал нас в Кировоград. После суда маму направили в колонию под Кировоградом, Сазоновку <…> была она расконвоирована, иногда даже приходила домой. Паек, который ей давали, весь приносила нам, а сама голодала. Ослабла, заболела, положили ее в больницу при кировоградской тюрьме. И 10 октября 1933 года она умерла. Нам не дали даже похоронить ее, хотя отец ходил и к прокурору области, и к начальнику тюрьмы, просил: «Дайте детям хоть мертвую мать, чтобы знали, где будет ее могила». Так мы и не знаем, где похоронена наша мамочка, которая спасла нас от голодной смерти.
Той же осенью умерли бабушка и младший братик Вениамин. Помню, братик плачет, хочет кушать, просит: «Муся, хлеба». А сам был — только кожа косточки держала. Жалко мне братика, пойду на базар, там торговки продавали семечки, я на земле около них насобираю десятка два зернышек, принесу, очищу, дам братику, а он уже и прожевать не может. Так и умер у меня на руках с зернами в ротике. <…> Остались мы с убитым горем отцом — брат Леонид и я. А старшие так и жили в Грузии. И тут владыка отец Кирилл предложил отцу высвятиться в священника. Высвятили отца, послали его на приход в село Грузкое под Кировоградом — настоятелем Покровской церкви. Но не успели мы встать на ноги, как на нас обрушилось новое горе: отца забрал «черный ворон». И по сей день не знаем, за что. И где он отбывал свое наказание? И где умер? Ничего не знаем.
Стали мы круглыми сиротами бездомными. В детский дом нас с братом не принимали — отец репрессированный, на работу никуда не брали — малолетние. Ходили голые, босые, голодные, жили в пустых ящиках из-под мусора по дворам и базарам, побирались <…>.
Пришла война, разбросала наши судьбы по белу свету. Братья пошли воевать, все пятеро — участники войны, имеют боевые награды. Я тоже всю войну работала в воинских частях — писарем, машинисткой, сестрой-хозякой. После войны все честно жили и трудились.
Родителей реабилитировали, а рана на душе осталась на всю жизнь. Мой отец — Ружин Григорий Федотович. Мать — Ружина Варвара Лаврентьевна. Мы, их дети, не знаем их могил.
Это происходило в деревне Ждановка Магдалиновского района на Днепропетровщине (сразу хочу сказать, что наша Ждановка не имеет никакого отношения к Жданову — она называлась Ждановкой еще с 1840 года — года своего основания).
Поздней осенью 1932 года отец принес полмешка муки. «Вот все, что выдали на целый год, — сказал он матери. — Это все… Что будет с нами?» Мне уже шел одиннадцатый, и я на всю жизнь запомнил растерянность и ужас в отцовских глазах.
В феврале 33-го отец начал пухнуть от голода, мама и я с семилетним братом Яшей страшно исхудали. Как-то раз ночью услышал я приглушенный разговор. «Никифор, надо что-то делать, нельзя вот так сидеть и ждать голодной смерти, — шептала мама. — Может, пойти тебе к брату Павлу в Хащевое, может, он пристроит тебя в опытное хозяйство?.. Оклемался бы немного и нам как-нибудь помог…» — «Я уже думал об этом, Мария, — ответил отец. — Сегодня до рассвета пойду <…>. А ты обратись за помощью к Улите». Наша тетя Улита работала в Магдалиновке на маслозаводе. Утром отца уже не было дома.
Если б не тетя Улита, то к весне нас бы уже куры землей забросали. Мама каждую неделю ходила в Магдалиновку за 12 километров и приносила то немножко крупы, то муки, то творога, а у нас в погребе еще сохранилась свекла, морковь, соленые огурцы — всего понемногу. Держали мы и корову — на паях с портнихой Линой, кормили по очереди и доили через день. Стояла корова в нашем семенном сарае, на белой наружной стене которого, выходившей на улицу, красной глиной было написано: «Борьба за хлеб — борьба за социализм». Корова Звездочка была яловая, молока давала мало, зато оно было вкусное и высокой жирности. Двери сарая были капитальные, дубовые, укрепленные железными рейками, с винтовым замком.
В течение зимы мама перетаскала в Магдалиновку сестре Улите и женам районного начальства почти все, что было в доме. К весне мы оказались в совершенно пустом доме, но, слава Богу, живые. А в селе и вокруг творился Апокалипсис. Почти каждый день мимо нашего дома везли на кладбище умерших от голода — иногда на телеге, а иногда волоком, прямо на большом железном листе. Хоронили без гробов, в общих ямах: среди опухших, изуродованных голодом покойников попадались и живые люди. Ямы каждый день не закапывали, и некоторые, очнувшись ночью, звали на помощь, а то и вылезали сами. В кустах на кладбище находили трупы с вырезанными икрами, ляжками. Ели трупы… Гробовщик из соседней Оленовки позднее признался, что ему была установлена ежедневная норма на трупы. Если выполнял норму, давали полный паек, а если нет — только часть. Так он, чтоб выполнить норму, привозил на кладбище живых, но, по его разумению, безнадежных людей и оставлял умирать возле ямы.
Вскоре после Пасхи случилось несчастье и у нас в семье — украли нашу кормилицу Звездочку. К тому времени уже начали выгонять отощавших коровок на пастбище. Мама с вечера ушла в Магдалиновку за пропитанием. Мы с Яшей ночевали одни, забаррикадировавшись и запершись на все затворы (мама постоянно боялась, что нас могут выкрасть — случаи людоедства уже тоже были).
Рано утром я встал вести корову в стадо. Отомкнул дверь сарая — Звездочки нету. Половина наружной стены сарая с лозунгом вывалена на улицу. Маленький я был тогда, глупый, даже обрадовался, что Звездочку украли: по утрам так хотелось спать, а роса холодная, как лед, а мы-то ведь тогда босиком ходили. Никому ничего не сказал, пошел к себе домой и заснул. Проснулся от громкого стука в дверь. Открыл. Вошли трое: председатель сельсовета, исполнитель Кангул с синим-синим, почти черным лицом и секретарь сельсовета Стародубец с ружьем в руках.
— Кому мать корову продала?
— Не знаю.
— А где мать?
— В Магдалиновке.
Стародубец дернул меня за руку, швырнул к стене под образа, навел ружье и щелкнул затвором.
— Признавайся, кому продали корову. Говори, гаденыш, не то убью!
У меня зашевелились волосы на голове и задрожали губы. С трудом выдавил из себя слова:
— Дядечка, ей же Богу, не знаю…
Яша заверещал и шмыгнул под полати.
— У-у, гад, зубами вызваниваешь! Говори! Ну! Р-раз! Два!..
— Не пугай мальчишку! — оттолкнул Стародубца председатель сельсовета. — Пошли.
После обеда вернулась мама. Досталось и ей: издевались, допытывались, мучили. Потом телеграммой вызвали отца из Хащевого. В тот же день нашли голову и шкуру Звездочки и еще ведро смальца.
В начале лета 1934 года ехал я в пионерский лагерь в Котовку, что на Ореди, поправляться после голода. Проезжали мы через деревни Новопетровка и Виноградовка. Многие дома стояли с забитыми окнами, а вокруг разрослись бурьян и чертополох: семьи либо поумирали, либо бежали от голода на чужбину. В 50-х годах встречал я людей из тех деревень аж в грузинском городе Поти, разговаривал с ними. Спрашивал: почему не возвращаетесь домой? Говорили: боимся, призрак 33-го года постоянно перед глазами.
В 1937 году я учился в 7-м классе и занимался в литературном кружке. Мы издавали рукописный журнал, и я, будучи в нем художником, проиллюстрировал рассказ моего друга и одноклассника Ивана Совы «Голод». Родители Ивана умерли в 33-м. Мы показали рассказ <…> учителю Андрею Саввичу. «Хороший рассказ, и рисунки неплохие. Но в журнале оставлять нельзя», — сказал учитель. «Почему?» — спросил Иван. «Потому что нас всех расстреляют». — «Как это?» — оторопели мы. «А так: поставят к стенке и расстреляют… кислым молоком», — отшутился учитель. Рассказ был вырезан из журнала и сожжен. Уже тогда меня, пятнадцатилетнего паренька, терзало подозрение, что если так старательно вытравляется сама память о голоде, значит, он был не стихийным, не естественным, а организованным, искусственным. Вспоминалось, как мама рассказывала, что с осени 32-го до лета 33-го на станции Вузовка лежали огромные бурты кукурузы, которые так никуда и не вывезли, но бдительно охраняли от людей, погибавших от голода. Вооруженные сторожа без предупреждения стреляли в каждого, кто приближался к буртам. Почернела и сгнила та кукуруза, но ни одного початка не досталось измученным голодом людям.
<…> После 33-го года уже не было слышно вечерних песен в украинских селах, повсюду начали крушить церкви, стало приходить в упадок народное творчество <…> — душа народа тяжко заболела. <…>
<…> Мой отец Шадько Авксентий Парфентьевич по социальному положению принадлежал к середнякам. Он первым записался в колхоз, поскольку раньше других понял: этой доли не миновать. Отвел двух лошадей, жеребенка, сдал плуг, сеялку, веялку. А как же тяжко все это наживалось, добывалось!.. Обобществили было и корову, и кур, правда, потом разрешили разобрать их по домам.
Председательшей колхоза была у нас наша же деревенская женщина, малограмотная и бездушная по отношению к людям (имени ее называть не буду, поскольку живы ее дети и внуки, а они ни в чем не провинились перед людьми). Под ее руководством проводилось в деревне раскулачивание. Ей ничего не стоило стянуть валенки со старухи, матери хозяина. Если во время обыска находили горшок с вареньем, она брала ложку и тут же принималась за это варенье, приговаривая: «Настала наша очередь есть сладенькое». Такая молниеносная сплошная коллективизация в нашей Константиновке — «заслуга» нашей председательши <…>.
В первый год (1930) колхоз выдал по 25 пудов зерна на едока. В 1931-м хлеб на трудодни выдавали уже более скупо. Но бедой еще не пахло. Призрак голода встал перед крестьянами, когда началось раскулачивание. Под него подпадали не только богатые, но и работящие семьи среднего достатка. Во двор потребительской кооперации свезли гору отобранного у людей сала, засоленного мяса. Никому оно не было нужно, почти все пропало <…>. В 32-м году урожай был средний. Убирали хлеб до глубокой осени, а молотили две зимы <…>. Солому жгли. Какой разумный хозяин сжигает солому? Зерна не оставили ни скотине, ни людям. Лошадей в колхозе подвешивали на вожжах к потолку — иначе ляжет и не поднимется. Некому было работать, люди бежали кто куда, ведь за работу почти ничего не платили. <…>
Заканчивался 1932 год, когда отца раскулачили «по третьей категории». Забрали корову, вышвырнули нас из нашего дома. Отец подался куда-то на шахту. Мама и нас трое (я самый старший — 10 лет) остались голые, голодные, холодные. Голод гулял по селу. В семье наших соседей из семерых детей умерло пятеро.
Мама пошла работать в соседний совхоз. Там поили телят пойлом из молока и соевой муки. Пригоршню этой размоченной муки мама с сестричкой приносили домой. Это был обед.
Мой дядя Шадько Никита Парфентьевич был председателем сельсовета в соседней Елизаветовке. Раздал из зимнего обмолота 30 пудов зерна голодным. На следующий день по доносу уполномоченного его арестовали и судили как саботажника. К счастью, не сослали на Север, дядя отбывал наказание в лагерях Донбасса. Позднее он рассказывал: «Соберут нас, председателей сельских советов, в райцентре и в десятый уже раз дают указание: найти и сдать хлеб государству. Один из председателей сказал, что хлеба больше нет. Его тут же арестовали за саботаж».
Мой старший брат Владимир (1905–1981) рассказывал: «Я был членом партии, работал в колхозе. Весной 1933 года по разнарядке райисполкома получил на элеваторе станции Еленовка посевную пшеницу и ячмень. Склады были забиты зерном. Значит, хлеб был. На заводах, на шахтах хлеб по карточкам выдавали и рабочим, и иждивенцам. Умирать от голода бросили крестьян, которые этот хлеб вырастили…»
На Донетчине еще во времена царствования Екатерины II поселились православные греки с Крыма. Греческие села получили особенно тяжкий удар во время голода 1933 года. В 50-х — 60-х годах я бывал в местах их поселений по делам службы. Тогдашний главный бухгалтер Малоянисольской МТС говорил, что от голода там умерло 30 % населения, особенно много детей. Многие семьи все бросали, уходили в города и часто погибали в дороге. Мне рассказывал один работник МТС, как в 33-м году его жена ходила на ночь к уполномоченному, а утром приносила домой немножко муки. Рассказывал и плакал в присутствии своей жены — гречанки, женщины необычайной красоты <…>.
Расспрашивая старых людей, я пришел к выводу, что особую роль в организации искусственного голода играли уполномоченные райисполкомов. Где-то специально подбирали этих людей — жестоких, неумолимых, словно бы рожденных специально для того, чтобы издеваться над людьми. В деревне Новоукраинка (это была самая большая и хлебная деревня в районе) уполномоченным был некто Бужной. Люди прозвали его «Черная метла». Он оставил огромную деревню совершенно без хлеба. От голода в Новоукраинке умерло около 500 человек. Детей пугали: спи, не то придет Бужной, и умрешь.
Бывший уполномоченный по фамилии Ковтунов рассказывал: «Нас собирали сначала в райисполкоме, давали очередное задание, а потом мы шли на инструктаж в райотделы НКВД и ГПУ. Там нас учили обнаруживать врагов народа, находить людей, которые согласятся писать доносы, распознавать тех, кто недоволен колхозами. А довольных не было вообще. Каждого можно было сделать «врагом народа». Нас к этому всячески подталкивали. Не посадят в районе нужное количество «врагов» — и районные руководители сами станут врагами. Среди уполномоченных попадались и совестливые люди. Такие были в деревнях Павловка, Пречистевка. Но их быстро убирали как непригодных».
От многих людей доводилось слышать, что все, кто принимал активное участие в раскулачивании, репрессиях, разорении церквей, — все они или почти все долго мучились перед смертью, годами лежали парализованные. Люди объясняли это тем, что их мучит нечистая совесть, страх за содеянное ими.
Жили впроголодь и в последующие годы. Хлеб шел государству. Только после 36-го года начали выдавать на трудодень по 4–5 кг зерна… А я и до сих пор не наедаюсь хлебом. Пообедаю, а потом хоть малюсенький кусочек хлеба, одного хлеба, да съем. Это осталось у меня навсегда от того страшного 33-го года, когда наша Донетчина голодала, так же как и вся Украина.
<…> У нас в доме был портрет А. С. Пушкина. Его нарисовал на дверях друг отца Щербина Александр, когда приезжал к нам в гости. И вот в начале 1932 года нас решили раскулачить, сказали: он точно кулак, у него даже на дверях — боги. Папу вызвали в райцентр <…>, и он не вернулся. На следующий день мама поехала узнать, где он. Старшие дети были в школе, дома оставались я с бабушкой. И вот в дом вошла группа людей с криком: «Эй, бабка, а ну, собирайся — и вон из хаты!» Что могла сказать им старушка? Она оделась, одела меня, и мы вышли из дома. А они начали выносить наши пожитки. А что у нас было? Домотканое полотно, накидки, одеяла. Мама с бабушкой день и ночь сидели за прялками, пряли, а потом за кроснами — ткали. И они забрали все это <…>.
Прошло столько лет, больше чем полстолетия, а у меня и сейчас стоит горький комок в горле. Середина зимы, мороз. Вечером возвратились из школы старший брат Ваня и двоюродная сестричка Полина. А мы с бабушкой стоим около дома, никто нас не пускает — боятся. Бабушка просит — дайте детям поесть. Среди тех, кто вышвыривали нас из дома, был Свириденко Петро, он закричал: «Забирай, бабка, своих кулачат и убирайся отсюда!» Как мы плакали, сколько горя довелось пережить нам всем, а особенно брату Ивану. Пошел на воинскую службу в 1939 году, воевал в Финляндии, брал линию Маннергейма, а потом — Великая Отечественная война. Не вернулся брат с фронта, сложил свою головушку на поле боя. Он защищал родину, отдал самое дорогое, что у него было, — жизнь. А передо мной он и до сих пор стоит, обливаясь слезами, голодный, замерзший, зимой 1932 года. Такое не забывается.
Отец в поисках куска хлеба повез семью на Кубань, работали там в колхозе, но заболели малярией. Врачи сказали, что надо уезжать. Мы вернулись на Украину. Родители умерли, измученные тяжелой жизнью, раздавленные несправедливостью. А мы чудом выжили. Потому что на земле есть еще добрые люди.
Пострадал и портрет Пушкина, те «активисты» исцарапали его, изрезали, выкололи глаза. Кто даст ответ: за что страдали мои родители? Почему у нас отняли детство? <…>
Мне в 1933 году было уже девять лет, я все-все помню. Нас было у родителей четверо. Отец мой делал горшки из глины и ходил с мамой по деревням, чтоб выменять хоть горсточку зерна. Они за порог, а гости на порог. Железными палками все обстукивают и нас спрашивают: где батька хлеб закопал, скажете — дадим буханку хлеба <…>. Забрали у нас корову. После этого не могли уже папа с мамой ходить менять, потому что опухли. А мы, дети, еще раньше опухли. Так просили мы есть у мамы с папой, так просили. Младший братик плакал-плакал, а наутро умер. В это же утро умер и второй мой братик, старший, с 20-го года. Лежат оба мертвые. Мама плачет. В тот же день вечером умирает и сестра. Уже трое лежат, все опухшие, страшно смотреть. А я и сама такая же. <…> Сосед сообщил в сельсовет, приехали двое на подводе, на рукавах у них были красные повязки. Подняли братиков и сестричку на простыне, положили на подводу и увезли. А через два дня умер отец. Как раз вечер был, суббота. Я так возле него, мертвого, и спала. А в воскресенье утром мама говорит: «Дай мне, деточка, все чистое из сундука». Я ей подала, она оделась, легла и умерла. Лежали папа и мама до понедельника. Был май месяц тридцать третьего года. А в понедельник пришел наш родственник, дядя, сообщил в сельсовет, что умерли. Приехали и забрали их, увезли за деревню, в яму.
Рядом с нами жил брат моего папы. Шестеро его детей умерло за три дня. Пошла я к ним и увидела: один лежит на полу мертвый, второй на скамье, третий на столе, а их мама плачет, не знает, что делать. Когда детей забрали, дядя ушел из дома, сказал — пойду в лес и покончу с собой. И так его больше и не было. А его жена помешалась умом, ходила, как русалка, с распущенными волосами и все говорила: «“Красная метла” забрала моих детей, мужа и хлеб».
Росла я в сельском интернате. А как же мне хотелось маминой ласки, как хотелось произносить эти слова — мама, папа.
Тяжко мне все это вспоминать, хоть сама я уже и мама, и бабушка. Вырастили мы с мужем шестерых детей, разлетелись, как птенцы из гнезда, а вот не могу забыть, как мучились люди в 33-м году.
<…> Забирали все до зернышка — без лишних разговоров. Плач, крик, гвалт.
— Да вы хоть на детей посмотрите!
— Не сдохнут… Пусть пасутся. А по вас Соловки плачут, — угрожали «закуцийники» (наверно, от слова «экзекуция»)[56]. Они были оснащены длинными железными крючьями и шарили ими по хлевам, кладовкам, сараям. Не обходилось и без помощи доносчиков. <…>
Хлебозаготовка и коллективизация, как родные сестры, ходили по селу. И мы, подростки, с интересом наблюдали из-за углов, что же это происходит. «Не смотрите на чужую беду, несчастные, ваша уже за плечами!..» Копали, искали, и если находили зерно в мешках или корзинах, грузили на телеги — и на станцию. А упрямцев стыдили, обзывали саботажниками, «классовыми врагами», на «черную доску», точно на виселицу, вешали. <…>
И твердо держали классовую линию. План выше Бога.
Шел 1932/33 учебный год. «Красная школа», украинская, — в бывшем волостном управлении. В местечке — еврейская семилетка, была и польская начальная. Имели двухгектарный массив земли на бывшей поповской усадьбе, что по-над Бугом. Засевали, обрабатывали. Учились по программе и политехнизировались (была и своя столярная мастерская). Учили П. Тычину, В. Сосюру, Г. Эпика, И. Микитенко, а еще Ицика Фефера, нашего земляка. Собирали золу и куриный помет для колхозных полей. О своих пионерских делах рапортовали П. П. Постышеву и С. В. Косиору. Песен было:
Ты — рабочий, я крестьянин,
Братья мы теперь с тобой.
Э-гей, братья в полотняных штанах, с полотняными торбами, полными книжек! Главное, верьте — пусть голые-босые, в одних веночках из васильков да ромашек — в победу! Слышались и насмешливые, издевательские:
Ешьте силос, пейте воду.
Пятилетку — за три года!
<…>
А тут еще новая напасть, прямо беда какая-то. Искали по домам жернова и нещадно их уничтожали. Как мы ни следили, как ни стояли на страже, а не уберегли. Ударили молотком раз, другой — и дело сделано.
— Да я ж их в самом Сатанове покупала! И кому они что сделали, кроме добра? — причитала над обломками баба Степанида.
Сельский активист Степан еще и издевался:
— Где, баба, жернова — там болит голова. Ломаем, чтоб лучше жилось!
До сих пор не пойму, для чего они это делали. Жернова мы все же починили — стянули обручем, подбили клинышками, и камень-калека мог работать дальше, только молоть было нечего. <…>
В школе сказали, что на помощь украинским большевикам в Харьков прибыли В. М. Молотов и Л. М. Каганович. Ох и тряс-колотил Молотов, выбивал, выскребал все до зернышка <…>.
Церковь закрыли, заодно и костел. В артели «Экономика» шили из поповских ряс тюбетейки. Последний эксплуататорский класс на селе был уничтожен. Досталось и бедноте и середнякам: нечем мышь из норы выманить. Надвигался голод.
Молчали разбитые жернова. У нас еще была ступа, макитры, горшки. Мать со свекровью подсчитывали ресурсы, примерялись. Дотянуть бы как-нибудь до «зеленого хлеба». Тяжело было тянуть. Шесть душ, из них четверо нас, молотильщиков — только подавай. Сварит мама болтушку из коры да опилок, чем-нибудь вроде молочка из конопляного семени забелит — такая вкуснятина! «Ешьте-ешьте!» — угощает бабушка. Приходилось. А то еще меленькие, точно горох, галушечки. Наешься, живот как барабан, а тебя так и клонит. А день весенний — точно год: вола бы съел. Хоть бы кусочек хлеба, хоть корочку. «Хлеба, хлеба», — это самые маленькие. «Ну ешьте меня…» — сердится мама. А утром рано на работу, в поле — навоз заготавливать, сушить куриный помет, к весенней посевкампании готовиться. <…>
Особенно тяжко стало с наступлением весны. Люди сделались безразличными ко всему. Единственная цель — насытиться. Затравленный взгляд, одутловатые лица, опухшие ноги. Они уже не могли ходить, еле-еле передвигались. Сила земного притяжения влекла вниз. Те, кто еще мог залезть на дерево, сбрасывали гнезда грачей, подбирали птенцов, вытягивали водоросли из пруда. Каждый хотел жить и карабкался как мог. Спасала лебеда. И каких только яств не готовили из нее <…>.
Жить. Опухшие долго не держались, их уже ничто не могло спасти. Опухоль сходила, люди высыхали, как щепки, и умирали. Голод испытывал крестьянские души. Люди уже знали, что это такое, ведь не так давно, в 1921 году, в наши села прибывали голодные с Поволжья, им давали хлеб, а детям-сиротам — пристанище. Тогда Ленин бросил клич о помощи голодающим. И их спасли. Теперь — тишина. О голоде говорят разве что «классовые враги», которые хотят опорочить Соввласть.
— Мы уже вступили в период завершения строительства социализма, — говорили нам в школе.
— На полях ХТЗ…
— Пущен ЧТЗ…
— Открыт Беломорско-Балтийский канал имени И. В. Сталина! Награждено много народу во главе с Ягодой…
Желтеет рожь. Две недели желтеет, потом еще две наливается колос, еще две — дозревает. Потом жатва. Сколько еще времени надо ждать? А сегодня уже умирают один за другим. Запряженная парой тощих лошадок телега подбирает покойников. Направо — православное кладбище, налево — католическое. Ни попа, ни ксендза (ему пришили шпионство), ни музыкантов. Только печаль — молчаливая, тихая. В чем помер, в том и бросили в яму, без гроба, без поминок, без девятин, без сороковин…
Вон они, там, справа и слева. Люди, чьи имена забыты, ибо никто их не считал, не заносил в церковные грамоты. Одни насчитывают 300, другие больше — 500 душ. Это зона печали, забвения. А ведь в былые времена у неграмотных, темных, забитых крестьян-хлеборобов была память. <…> Когда-то за могилы предков шли на кровавые войны. Память — это признак культуры, морали, гуманизма. Неужто мы такие беспамятные?
После окончания Глуховского педагогического техникума в 1931 году мне довелось работать в Знаменском районе Кировоградской области. <…>
Для меня уже в сентябре очень остро встала проблема питания. Хотя учителям и полагалось выдавать пуд муки на месяц, однако найти этот пуд никак не могли. Наконец решили повторно перемолачивать солому — может, там что-нибудь еще осталось. Намолотили куколя и плевел, изредка проскакивали и сплющенные зернышки. Рыдали по такому вот пуду. <…>
В деревне только и разговоров о том, что надвигается голод. <…> Кое у кого на огородах были полоски, засеянные рожью и ячменем, но надежда была на картошку и свеклу. Однако на каждого навесили еще и план сдачи картофеля, а к тому же — налоги. Изобретательные деревенские управители по пять раз за ночь вызовут в сельсовет, чтобы напомнить про долг.
Посмотришь на перемене, что едят дети, и страшно становится: хлеба почти ни у кого не было, ели печеную тыкву или картофелину, кто-то усердно грызет кусочек подсолнухового жмыха. Бывало, какой-нибудь из ребят подойдет ко мне и протянет кусочек жмыха. Видели, что и мы, учителя, живем впроголодь. До Нового года еще почти все дети на переменах что-то жевали. У многих уже появились круги под глазами, у большинства личики бледные, изможденные.
Только после Нового года удалось организовать одноразовое питание. Правда, состояло оно из одной затирухи, но все дети, которые уже начали опухать, пришли в школу. Им, конечно же, было не до учения. Посмотришь в глаза, а в них печаль, укор, но вместе с тем и какая-то надежда: каждый надеялся выжить. <…>
Со второй половины апреля 1932 года в городе и на станции стали появляться дети, которых родители, не в силах прокормить, отсылали из домов в надежде, что в городе люди не дадут умереть. Милиция забирала их и направляла в районо. Бывали дни, когда приводили по тридцать и более детей. У районо был детский дом на 70 человек. Пришлось ввести должность экспедитора, который отправлял домой детей, если удавалось выяснить, откуда ребенок и кто у него есть. Тех, у кого не было родителей, брали в детский дом. Многие из них там умирали. <…>
Летом стало чуть полегче, поскольку люди перешли на подножный корм. Как только налились колосья, кое-кто пытался срезать их ножницами. Карали нещадно: за пучок колосьев грозила тюрьма.
Пошли слухи о случаях людоедства. Еще с осени 1932 года село совершенно оголилось. Забирали не то что пуд зерна, но и горсточку — все, что находили. <…> Если в деревне не находили зерна и уполномоченный ничего не мог сделать, чтобы раздобыть его, то специальная «тройка» принимала решение о его аресте и немедленной высылке на Соловки.
Голодное село шло навстречу страшной зиме. Приедешь, бывало, в село, а оно мертвое: не слышно, чтобы залаяла собака, закукарекал петух или кошка дорогу перебежала. Не слышно ничего живого. Люди тихо умирают в своих домах, а всю живность, которая когда-то была, давно съели.
С осени и детишки, и взрослые искали в поле склады полевых мышей и выгребали оттуда все запасы. Не проходили мимо бурьянов. Семена разных трав собирали, толкли и пекли «коржики». <…>
Страшное зрелище представляли собою школы: почти все дети опухшие. Шли они в школу только для того, чтобы получить мисочку затирухи. <…>
Сельские учителя в подавляющем большинстве были настоящие подвижники. Они — без квартиры, без пайка, с мизерной зарплатой — стоически несли свой тяжкий крест.
Небольшой хуторок Вакаливщина поблизости от деревни Бытица на Сумщине навсегда оставил след в моей душе. То, что я там видел и что испытал сам в свои семь лет, не забылось и не забудется никогда <…>. Это был 33-й, голодный год <…>.
Лучше всего думать о том, что впереди у тебя кусочек хлеба с сахаром. Сначала я обгрызу его со всех сторон, там, где меньше сахара, а на закуску останется середина — там сахара больше всего. От этих мыслей рот наполняется слюной, судорогой сводит челюсти, а в животе сосет, как в пустой бочке, и тошнотворно ноет.
Дома нет ни крошки хлеба, и заработать его можно только здесь, в поле. И приходится мириться с этой мерзкой травой, палящим солнцем и мучительной жаждой. Я переступаю на цыпочках и до изнеможения дергаю и дергаю сорняк. Слава Богу, что мне позволили заработать этот хлеб, ведь он — только для школьников. А я еще не учусь, так же как и мой брат. Мама у нас учительница, поэтому нам обоим разрешили выйти на прополку. И вот я — с учащимися первого класса, которых поставили на ручную прополку, самый младший среди них. Сначала я старался не отставать от других, и было очень обидно, когда увидел, что меня опередили почти все. Так что хлеб я буду получать последним и мне может не хватить. И я еще упорней воюю с жесткой травой, рву ее изо всей силы, а вместе с ней иногда выдергиваю и просо. Тогда перед моим лицом останавливаются огромные сапожищи, и голос кары небесной грохочет сверху:
— Ты что, не видишь, где пырей, а где просо? Ослеп, что ли?! Хлеб лопать умеешь, а полоть не умеешь? Не научили?..
Я стараюсь. Я уже не переступаю на цыпочках, а переползаю на коленках. Болят не только пальцы, но и ноги, спина, шея. А полоски исчезают далеко за холмом. Я боюсь остаться без хлеба с сахаром и терплю эти муки.
Время от времени здоровенные сапоги останавливаются перед моим носом, и тогда дегтярный запах сдавливает мне горло и душит вместе с жарой. Я кажусь себе малюсеньким, как эти жучки и мошки, снующие в траве.
Позади меня только двое — девочка и мальчик. Девочка еле передвигается, подобрав ноги под темную юбчонку, медленно дергает траву, словно в полусне. Мальчик с опухшим лицом ползет, как и я, на коленках, они просвечивают сквозь дырки на штанах — черные, как земля.
Около меня останавливаются знакомые стоптанные тапки, и я слышу ласковый и печальный мамин голос:
— Ну, как ты тут, сыночек? Устал? Уже немного осталось.
Она приседает рядом, гладит меня по голове, потом быстро-быстро рвет сорняк, помогая мне.
— Потерпи еще немного. Скоро тебе дадут хлеба с сахаром, и ты поешь. Ты же у меня молодец. Вон, смотри, Витя впереди, догоняй его. Старайся. Только будь внимательней, не рви просо…
Немного продвинув меня вперед, мама уходит. У нее, так же как и у второй учительницы, норма не две полосы, а больше; они уже повернули обратно и поравнялись со мной. Обернувшись, я вижу, что мама пошла не к своим полоскам, а к девочке, которая отстала. Мне казалось, что девочка вроде как задремала на солнце, положив голову на острые коленки. Мама гладит ее по голове, что-то ласково говорит, низко согнувшись и заглядывая девочке в лицо. Девочка молча качается, кажется, она вот-вот упадет и заснет. Мама поднимается и идет к тому страшному дядьке в сапожищах, что-то говорит ему, показывая на девочку. Он отворачивается, хочет уйти, но мама преграждает ему дорогу, машет рукой. Потом берет за руку одну из девочек и ведет ее к той, отставшей. Поставив ее рядом, погладила и пошла к своей мотыге. Теперь девочки будут вдвоем полоть две полосы.
Мне становится обидно, я сердит на маму за то, что она дала им по одной полосе, а мне оставила две. Я обижен и неохотно дергаю траву. Пальцы нестерпимо болят, и я бросаю работу и отдыхаю, выковыривая из носа забившуюся землю. Мне все становится безразличным: и хлеб, и солнце, и даже я сам…
И вдруг вижу: девочка, которая ползла за мною, лежит на земле, а вторая трясет ее за плечо. <…> Девочка, верно, уснула, и ее невозможно разбудить. Мне тоже хочется лечь и заснуть.
Вижу, к девочке спешит моя мама и ее подруга, тоже учительница. Подошло и несколько школьников, тогда и я направился туда, обрадовавшись возможности передохнуть. Девочка не спала. Глаза ее были раскрыты и смотрели в белое от зноя небо, а черные пальцы сжимали пучок пырея. Мама попыталась вытянуть этот пырей, но не смогла, девочка крепко держала его. Так, с этим пучочком, взяли ее на руки и понесли к дороге, положили на зеленую траву под вербой.
Я уже понял, что она умерла и ее похоронят на кладбище, как хоронили людей и вчера, и позавчера, и каждый день. Я уже привык к этому. Интересно было только, похоронят ли ее с этим пучочком или все-таки вырвут его из руки.
Вспомнив про хлеб с сахаром, я возвращаюсь к своим полоскам. Я не хочу быть последним, хотя я и самый маленький. Я уже понял: тех, кто отстает, подстерегает смерть.
А я любил жить.
Открыли этот интернат в Могильной Хате. Тем детишкам надо бы молочка, а у нас и хлеба-то не было. Так что кормили их мамалыгой и супчиком с нечищеной картошечкой. Не все выживали, потому что у них уже ничего не задерживалось. Некоторые и ложку в ручках держать не могли, таких мы через тряпочку кормили, как грудничков. И все-таки они постепенно оживали. Со временем начали ходить, даже улыбаться; какая же тяжкая была она для нас, эта улыбка. В интернат брали только круглых сирот, а голодных набиралось намного больше, и все они тянулись к интернату, как подсолнух к солнышку, в надежде получить хоть какую-нибудь еду. Они тут, около интерната, и жили. Один раз вышла я и вижу — сидит хорошенькая, как ангелочек, девочка.
— Как тебя зовут? — спрашиваю ее, а она только глазенками синенькими поводит да все на мои руки поглядывает, нет ли у меня чего.
— Дайте, тетечка, хоть ложечку мамалыги, моя мама не сегодня-завтра умрет, и тогда меня возьмут к вам, а я могу не дожить…
Я чуть не умерла от этих слов… Взяла ее на руки, а она такая легонькая, ну прямо мотылек. А сколько их так и осталось там, под дверью…
Был 1929 год, коллективизация. Забрали у нас лошадь, корову, двух поросят. Сняли железо с крыши. Нас было четверо детей. Ну, как-то еще жили, а с зимы 33-го года уже совсем голодали. Первой умерла мама, отец поехал раздобыть чего-нибудь, чтоб нас спасти. Отца нет и нет. Мы спали все вместе, вповалку. Около меня лежал старший брат, 20-го года рождения. Я вдруг вскочила, почему — сама не знаю, и стала его будить: «Петя, Петя, вставай!» А он уже неживой. Приезжает отец, а уже и второй брат умер, Степа, 24-го года рождения. Отец привез мешочек дерти[57], думал — хоть нас двоих спасет. Но тут умерла сестра Вера, 26-го года рождения. Отец очень плакал, прямо кричал. Одна я осталась с отцом.
Живем, как можем. Уже мачеха у меня была. Вечером отца вызвали в сельсовет. Нет его и нет. Я, больная, ночью иду в сельсовет. Дошла до плотины, идет бригадир Кирик Матвей: «Куда ты?» Говорю — в сельсовет, отца нету. Он говорит: «Возвращайся, отца милиция забрала, он вроде враг народа». Я — в крик и к милиции, шесть километров бежала, пришла и мачеха. Была ночь. Я стучу в дверь милиции, выходит дежурный, Гниляк, из деревни Яновка: «Чего тебе надо? Отойди от двери!» А я лезу, плачу, кричу. Он меня оттолкнул. Я упала и снова лезу к двери, он опять пихнул, и я уже не могла встать, а только ползла и плакала: «Папочка, на кого ж ты меня покинул?» Доползла до дверей, а он, Гниляк, все ногами меня отпихивал, бил и бил, как будто скорлупу на вареном яичке оббивал. На мне уже живого места не было, вся избитая. Наступило утро, сменился этот проклятый Гниляк, другой милиционер подошел к нам: «Что такое, почему ребенок стонет?» Мачеха ему все рассказала. Он говорит: «В 10 часов будут троих из них отправлять, ждите здесь». Ждем. Вот открываются ворота, машина едет, и их трое сидят около заднего борта, а у кабины три милиционера, и на этих троих винтовки наставили. Я крикнула: «Папочка!» Отец оглянулся, а милиционер его прикладом в лицо. Я бежала за машиной до самого центра, там упала на дорогу, и меня без памяти забрали в больницу.
Как-то я жила. В школе давали, во что обуться и одеться. Говорили, чтобы шла в детский приют. Но председатель сельсовета Ветер Дмитро сказал: «Таких детей в приют не берем, они враги народа».
Я повсюду писала жалобы за отца — за что его забрали? Он же воевал за Советскую власть, у него брат коммунист. Не верила я, что его расстреляют, думала, сиротка, что еще увижу своего папочку. Но шофер Гречкосей из нашего села — он тогда уже в Киеве жил — сказал мне, что он самолично отвозил всех троих на расстрел и что уже нет на свете моего отца.
А я все равно хлопотала, писала, что отец невиновен. Не верила, что его расстреляли, надеялась — где-то он есть и его отпустят. А в 1957 году приехали трое из области, все село из хаты в хату обошли, расспрашивали всех одногодков папиных. И пришла мне из Кировоградского областного суда бумага, что постановление от 25 апреля 1938 года о моем отце Джирме Денисе Карповиче уже отменено, так как вины за ним не было.
<…> Несмотря на то, что на каждом видном месте красовался лозунг «Бедняки и середняки, все в колхозы!» — крестьяне дружно и отчаянно сопротивлялись этим пламенным призывам. Проценты коллективизации никак не повышались. Зато лозунг «Ликвидируем кулачество как класс!» превышал процент по исполнению и победоносно шествовал по селу как провозвестник нового хозяйствования <…>.
Я мало образован, в то время было не до образования. И все-таки я уже тогда читал немало. Пани Кротевич не чуралась моей матери, своей бывшей прислуги. Видя мою любознательность, мое стремление к знаниям, она часто давала мне книги. По большей части исторические. <…> И ни в одной из этих книг я ни разу не прочел, чтобы человека, который грабит соседа только за то, что тот лучше умеет <…> обрабатывать землю, — чтобы такого человека одобряли. А тут, куда бы ты ни пошел, со всех сторон прямо тебе в душу кричали написанные с ошибками, огромными, чаще всего кривыми и корявыми буквами слова: «Ликвидируем кулачество как класс!»
Большую, на многих страницах написанную книгу я понимал. А вот эти четыре слова, написанные на стенах, понять не мог. Никак не мог. Почему это надо уничтожать такого же крестьянина, как ты сам? Почему тот, кто не имеет своего, поскольку ленился работать, может отнять у того, кто имеет?
Наши селяне были почти, а то и совсем безграмотны. Хорошо хоть, что некоторые из них обладали природным умом; у многих же не было <…> ни образования, ни ума. Такие люди, взяв власть в свои руки, постоянно находясь в состоянии самогонного подогрева, да к тому же имея разрешение сверху и не зная никаких запретов, были способны на все и почему-то очень мало на добро. Они сами составляли списки кулаков, сами раскулачивали и делали это без зазрения совести. Входили в дом, один садился за стол, раскрывал замусоленную тетрадь, слюнил огрызок карандаша и объявлял: «Продается двор Пархоменко Ивана со всем, что в нем имеется. Цена 10 рублей. Кто больше?» Кто-то из них же (о чем было заранее договорено) выкрикивал: «Пятнадцать! Кто больше? Никто? Двор продан. Слыхала, Иваниха, убирайся вон!» У Иванихи на скамье пять буханок хлеба ждали, пока она посадит их в печь. А на печи шестеро малых детей. Седьмой — в люльке. Да не довелось тем буханкам попасть в печь, они были скинуты на землю и растоптаны грязными сапогами, люлька с младенцем — вышвырнута на улицу, а малых детишек взрослые люди сапогами, перепачканными в тесте, выкатывали из дома в грязь, смешанную с первым снегом, — раздетых детей. В печь, ждавшую буханок, кто-то плеснул из ведра. И все кончено. Повысился процент ликвидированных кулаков, а во дворе стояла женщина, прижимая к груди младенца, и, точно окаменев, слушала плач своих замерзших детей.
Где, в какой части света, в какой стране, среди каких людей и какой веры можно увидеть такое?
А вражда разгоралась. Аппетиты на дармовое имущество не уменьшались. Теперь уже раскулаченных никто никуда не вывозил. Просто грабили, выгоняли из дома, после чего к ним пропадал всяческий интерес. Усадьба продавалась за бесценок, а то и просто разрушалась без всякой нужды. А та женщина с малыми детьми должна была где-то мучиться. Кого-то проклинать. Первым был раскулачен наш пан Кротевич. Последней — его прислуга, моя мать, вдова с шестью малыми детьми.
Летом 1932 года я пас стадо из 35 коров. За каждую корову мне платили натурой: рожью или пшеницей, картошкой. Когда наступила зима, я начал вывозить на санках то, что заработал. Сосед Иван — он был активист раскулачивания — следил за моей работой и, наверно, все подсчитал, потому что как только я привез последние санки, он подогнал подводу, и за один раз у нас забрали все зерно, которое я заработал за долгое, трудное лето, а заодно и то, что мы вымолотили из своих собственных снопов. Забрали и всю картошку, не задаваясь вопросом и не беспокоясь о том, чем же ты, женщина, будешь кормить этих своих шестерых детей. Мама тогда отнесла заявление в колхоз. Но зерно и картошку нам уже не вернули. С этого времени мы начали приучаться жить, почти не употребляя в пищу, а потом и совсем не употребляя того, что положено есть людям. Стали есть то, что ест скотина.
После моей мамы больше ни одного кулака в селе не было, раскулачивать уже было некого, и все те, кто раскулачивал, уехали из нашего села. Выехали всей коммуной, со всем своим добром и добром, награбленным у соседей. Однако награбленное скоро съелось, и их постигла та же участь, такой же голод, какой устроили они в своем селе, своим соседям. Как в поговорке: «Злая искра поле спалит и сама погибнет». Искра действительно погибла. Но и поле сгорело. Огромное поле. Наше поле. А мы — это ведь не только семья моей матери, это все большое село Вильшаное, что в Сосницком районе, это весь Сосницкий район, что на Черниговщине, это вся Черниговщина, что на Украине, это вся наша Украина <…>.
Но я рассказываю только про мою семью, про мое село.
Мое село. Большое и зажиточное когда-то село. Земля у нас — плодороднейший чернозем. Воткни в землю сухой колышек, говорили раньше старые люди, и он зазеленеет. Село кормило себя и еще большое количество людей в городе. В селе было много садов. В садах стояли пасеки. Вокруг села размахивало крыльями не меньше десятка ветряков. В селе было две маслобойни, большая мельница. В селе умели выращивать гречиху, и темным зернам гречки были наполнены закрома в каждом дворе. В селе были свои овчинники и кожевники, пряхи и ткачи, сапожники и портные. Около полутора тысяч дворов в селе, а еще сколько на хуторах. И все эти люди жили мирно и достойно, старательно заботясь о земле и выращивая живность. Летом на пастбище паслась тьма тьмущая разной скотины и птицы. В селе не было никого, кто бы не работал — ни среди старых, ни среди молодых. Не было пьяниц, хотя водка продавалась с утра до поздней ночи. Не было мошенничества, воровства, не было в языке грязных слов.
Каждый вел свое хозяйство единолично, <но> жили дружно, сообща. Всем миром, или, как у нас говорили, толокой строили жилье, присматривали за прудами и колодцами, сообща вырабатывали решения о лесах и выпасах. Всем миром, всем селом содержали немощных, нищих-калек. Каждая женщина, идя в воскресенье в церковь, непременно несла для них милостыню. А в ненастную зимнюю метельную ночь на колокольне во всех четырех ее окошках горели яркие фонари и дежурили люди, посылая в ночь сигналы, — звонили в большой колокол. Человек заботился о человеке. Люди жили достойной людей жизнью, которая, по моему тогдашнему полудетскому разумению, не требовала какого-либо усовершенствования. <…>
Однажды вечером, вернувшись домой, я посмотрел на маму и пришел в ужас: она была точно стеклянная банка, наполненная чистой родниковой водой. Кожа напоминала полиэтиленовый мешочек, наполненный водой, и просвечивала насквозь. Я прекрасно понимал, что это означает. Я знал: до утра она уже не доживет.
В этот день я поймал на лугу двух ежей. Опалил колючки, бросил в чугунок и поставил на огонь. Ежи после зимы уже отъелись, из них вытапливалось жидкое, как растительное масло, сало. Без чего-нибудь похожего на хлеб я не мог его пить, но и выкинуть тем более не мог — это же был жир. Я знал, что им натирают обожженную или обмороженную кожу. И я налил его в бутылку и принес домой.
Я смотрел на маму и впервые с ужасом подумал, что и мама — вечная и необходимая — может умереть. Что она умирает. Тогда я вытащил бутылку с жиром, налил в стакан и поднес маме: «Нате, выпейте». Она взяла и, не раздумывая, выпила этот жир и легла на голую скамью. Когда утром я проснулся, мама уже не лежала, а стояла около скамьи, и я ужаснулся: передо мною не мама, а какое-то страшное, безобразное существо — скелет, но не обтянутый кожей, наоборот — кожи слишком много, и она свисает пустыми мешочками. <…> Мама не видела себя, она только чувствовала: с нею что-то произошло. Она растерянно смотрела на пол. В нашем доме пол был глиняный, и под скамейкой в утреннем луче солнца поблескивала лужа, почти что родниковой воды. <…> Мы оба понимали: свершилось великое чудо. Мама спросила: «Что это ты дал мне вчера?» — «Ежовый жир». Я протянул ей бутылку. Жир не загустел, так как было тепло. Мама мигом бросилась к полатям, где вповалку лежали ее дети, мои едва живые братья и сестра. Она напоила их всех в надежде на повторение чуда.
Я погнал в поле свое маленькое стадо. <…>
Вечером дома я увидел то же самое, что уже видел утром. Под полатями лужа, а на полатях у стены шевелятся три маленьких уродца — скелеты, покрытые словно бы не своей повисшей кожей, с блестящими, глубоко запавшими глазами, смотревшими на меня с надеждой. Они хотели жить. И я их спас.
А каким же я был? Видел себя только в малюсенькое зеркальце, прилепленное глиной к стене дома. Круглое лицо с выпирающими скулами, запавшие зеленые глаза, широкие брови и глубокая морщина на лбу. Все, кроме лба и носа, заросло серым пухом, из-за него мое лицо казалось мне вовсе не моим, чужим, одолженным у какого-то седого старого деда. Мои ровесники так и называли меня — Дедок. <…> Я не обижался. Я так и думал о себе — я дедок и молодым никогда уже не буду. И это было мне безразлично. Хотелось только одного — жить. <…>
А смерть еще долго не покидала наше село. Слишком сильно оголодавший человек утрачивает чувство меры. Сколько бы он ни съел, желание есть не покидает его. И если не удается перебороть это желание, человек — сытый человек — погибает, убитый все тем же голодом.
Однако как бы там ни было, а тот страшный голодный 33-й год стал годом сплошной коллективизации. На сто, а может, и больше процентов. Это исторический факт. И сегодня нам осталось только взвесить — какова же цена этих процентов. <…>
Я слышал и читал не раз: молодость не возвращается. А когда думал о себе, приходил к другому выводу: молодость до меня не дошла, сгорела. Моя пора, мое время, мои семнадцать лет <…>.
<Письмо написано по-русски.
Переслано в ВУЦИК из секретариата Сталина 12.10.1931 г.>
16 сентября 1931 г.
Мы знаем, что Вам очень трудно отвечать на всякие письма, какие Вам, может быть, сотнями приходится получать ежедневно, но все-таки мы надеемся, что Вы, как во главе строительства социализма, ответите хотя через газету нам на несколько вопросов.
1. Почему мы, крестьяне-хлеборобы, работающие возле хлеба, видим, сколько мы собрали зерна пшеницы и всех культур, мы на сегодняшний день не имеем что кушать, не говоря уже о жирах? Нам в селе говорят, что этот хлеб, вернее сказать хлебный кризис, потому, что весь хлеб идет в рабочие районы, но многие крестьяне, ушедшие в город, убедились, что и рабочие также голодают.
2. Почему мы сейчас не можем свободно высказываться на собраниях о всех недостатках и выбирать в свое правление для руководства нами лиц, какие по нашему усмотрению могли бы правильно руководить?
Т. Сталин, прошу ответить через печать «Правду» московского издания. Написали бы Вам свой адрес, но боюсь, потому что за правду судят, дают не меньше 5 лет допра, 5 лет высылки в дальние табора и 5 лет поражения в правах. Мы знаем отлично, что Вы прочтете это письмо и Ваше мнение будет таково, что это пишут люди, какие недопонимают строительства социализма. Мы как раз очень хорошо понимаем все. Мы видим, что наше сельское хозяйство совершенно разоряется.
Пишите ответ в московской «Правде» на № 555.
<ЦГАОР УССР. Ф. I. Оп. 7. Д. 145. Л. 115–116. Оригинал. Рукопись.>
<Письмо из Брацлавского района на Винничине адресовано в ВУЦИК.>
1 ноября 1931 г.
Мы, учащиеся Печерской школы Брацлавского района просим у вас помощи, потому что мы погибаем от голода. Нам надо учиться, а мы от голода не можем ходить. Индивидуальные[58] и колхозники — все пухнем от голода, так как работать мы не можем, а хлеб дают только тем, у кого есть трудодни. Скоро приближаются Октябрьские праздники, нам бы радоваться, а у нас от голода в глазах темно и желудки болят от того мусора, который мы сейчас едим, потому что у нас забрали не только хлеб до зернышка, но и картошку, фасоль и все, что можно есть. Из картошки делают водку, а нам есть нечего. Про обувь и одежду мы уже молчим, а просим только не морить нас голодом. Мы надеемся, что Советская власть не даст нам погибнуть и не будет кормить нас пулями вместо хлеба, как кормили наших родителей цари. Мы верим, что Советская власть поможет нам и спасет нас от голодной смерти.
<ЦГАОР УССР. Ф. I. Оп. 7. Д. 145. Л. 148. Оригинал>
<Письмо из Белоцерковского района на Киевщине адресовано в бюро жалоб НК РКИ.>
8 марта 1932 г.
Законно ли, что крестьян оставили без куска хлеба, без единого фунта зерна, можно ли прокормить 5 месяцев детей одной картошкой, которой уже нет, день ото дня количество голодных увеличивается. Известно ли истории такое, что сотворила сейчас Соввласть.
В такие лютые морозы выбрасывать голых и голодных на мороз, и больших и малых, от такого добровольного вступления в колхоз толку не будет, потому как и члены колхоза не получают ни одного фунта хлеба с 1 ноября 1931 г., весь хлеб до фунта вывезен в хлебозаготовку. Рабочая скотина каждый день дохнет, так как даже соломы нет, не то что овса или жмыха. Больше всего ограблены села Лосятин, Селивонки, Гребенки, Храпачи и Скребыши Белоцерковского района. Тысячи пудов отобраны и в снопах, и зерном, а деньги людям не выплачены до сих пор; для этого надо приехать из центра (Харьков) и собрать общее собрание села, и спросить у людей, у кого что отобрано и не заплачено, потому что районному начальству мы не верим; много отобрано хлеба, муки, сала, мяса и т. п., отобрано бригадами, а частично сдано в колхозы, где разбиралось по домам правлением. За что мучают крестьян, за что пропадает скотина? За последние три года урожайность снизилась со 100 процентов до 10 и меньше. Например, рожь дала с га 4–5 центнеров, яровая пшеница с 1 га 70 кг. Это в колхозах, в единоличных <хозяйствах> тоже понизилась, но меньше. Почему в Москве пуд ржаной муки стоит 7 руб., а у нас 90 руб., может, там уродило лучше?
В первую очередь надо опросить крестьян с. Лосятина, где уже голод.
<ЦГАОР УССР. Ф. 539. Оп. 10. Д. 1415. Л. 15. Оригинал. Рукопись.>
<Из письма 65-летнего пенсионера-инвалида И. В. Сталину.>
12 декабря 1932 г.
Я обращаюсь и к тебе также с просьбой, горе и мученье заставляют. Я самый несчастный в мире, больной лежу и пишу, нет сил. Подкрепи и ты меня, пришли вина и сала, поддержите, товарищи, мои силы. Пусть я не умираю в завоеванной стране от голода, смерти нет, а кушать хочется[61].
<ЦГАОР УССР. Ф. I. Оп. 8. Д. 114. Л. 72. Оригинал. Рукопись.>
<Письмо из Винницкой и Киевской областей, адресованное Сталину, Калинину и Молотову. В сокращении.>
Открытое письмо крестьян Винницкой области и части Киевской. В нашей местности голод охватил все районы. Все крестьянство движется и удирает из сел, дабы спастись от голода. В селах в день умирает от голода по 10–20 семей, дети двинулись кто куда, все станции железных дорог переполнены отъезжающими крестьянами. В деревнях не осталось ни лошадей, ни скота. Голодных крестьян-колхозников голод заставляет бросить все и идти в свет. Есть случаи в Шевченковском районе, когда целые села заражены болезнью — сапом, потому что кушали дохлых лошадей. Говорить о выполнении посевной кампании не приходится, так как процент крестьян в наших селах остался малый и все истощены голодом. Исходя из этого, нужно отметить, что в этих областях никакой политической обеспеченности нет и Польше легко перетянуть крестьян на свою сторону. Буржуазия создала искусственный голод у нас, это есть выполнение задания капитализма, она восстановила всю крестьянскую массу против Советской власти.
<От студентов Днепропетровского химико-технологического техникума. Адресовано Сталину.>
ты сам знаешь, что если не дать машине горючего, она работать не будет, так же точно и человек. Дорогой товарищ Сталин, ты писал в своем первом постановлении: раньше крестьянина гнали из села в город нужда, нищета, бедность, классовое расслоение, а теперь в село направили десятки тысяч тракторов, организовали колхозы, повысили урожай и улучшили условия рабочих. А все наоборот: теперь нищета, бедность гонит из деревни в город на работу — ради того, чтоб хотя бы прокормиться. А наша Украина самая богатая страна в мире, и надо, чтобы она давала самый большой урожай, а она, наоборот, дает урожай довоенного уровня. Так что то, что пишут в газетах — это утопия, и теперь ничему не верят. Дорогой т. Сталин, обрати на это особое внимание и улучши положение трудящихся масс, иначе будет в центре страны война.
<…> еще немного побудут так без хлеба, голодные и пойдут разрушать колхозы, разбирать свое добро и работать индивидуально, как раньше работали. Все это заставляет делать нищета, убожество, голод, от которого они теперь пухнут. Дорогой т. Сталин, чтобы этого не было, надо быстрее, очень быстро — обеспечить село хлебом, иначе будет позор, будет грех и партии, и ЦК, если все крестьяне пойдут против Советской власти и поднимут восстание с требованием: «Долой Сталина, долой конину, давай царя, давай свинину». Уже ходил такой слух, а теперь ходит еще больше и говорят — все это натворила Советская власть.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 1. Д. 1944. Л. 1—16.>
9 июня 1932 г.
Прежде чем уведомить о тех контрреволюционных действиях, которые я освещаю, я уведомляю ЦК РКИ, что я не против Советской власти, а за. За создание бесклассового общества не только в СССР, а на всем земном шаре. <…> Я уведомляю ЦК РКИ о том, что в настоящий момент по Бахмацкому и Коростенецкому районам ходят сотни голодных людей, а именно — женщин, детей и мужчин.
Спрашивается, что это за люди. Я неоднократно проверял их документы и обнаружил, что многие из них колхозники с 1931 г., имеют по 200 трудодней, больше всего их с Киевщины, например, Шевченковский район. Отсюда факт, что этот голод объясняется тем, что в колхозах выкачали хлебозаготовку с преувеличением реальности, из-за чего в этих районах в настоящий момент имеется очень много незасеянной земли, а также сотни людей разбрелись по районам из-за голода.
Эти люди наводят сомнение на все население, они рассказывают, как зимой они питались половой — точно не люди, а скотина. Это, товарищи, недопустимое явление. Я уверен, что это не что иное, как работа контрреволюционной организации.
Я прошу Центральный комитет Рабкрестьянской инспекции обратить на это серьезное внимание, посмотреть, в каком положении находится Киевщина, а также посмотреть на этот голодный люд, что сотнями лежит на станциях, а также на базарах — женщины с грудными детьми, плачут, просят милостыню.
На этом заканчиваю. Прошу обратить на это внимание и уведомить меня в кратчайший срок, какие вы принимаете меры.
На обороте мой адрес и краткая биография. Еще раз прошу, обратите на это внимание, так как это дело важное и за правдивость этого я отвечаю.
Я сам — комсомолец с 1930 г., мне 18 лет, проживаю в селе Осыч Бахмацкого района, образование имею семилетку. В настоящий момент нахожусь на комсомольских педкурсах в г. Конотопе, по соцположению — середняк со своей семьей. Конец.
Мне важно знать, получили ли вы от меня это письмо, поэтому сообщите мне, о чем и свидетельствую.
<ЦГАОР УССР. Ф. 539. Оп. 10. Д. 1444. Л. 126. Копия.>
<Письмо адресовано в ЦК КП(б)У.>
15 июля 1932 г.
Когда это было, чтоб Украину Белоруссия кормила. Были худшие годы, но Украина кормила Белоруссию, а теперь наоборот. Белоруссия готова помочь украинским колхозам и работящим крестьянам в организованном порядке, но не так, как сейчас происходит, что в Белоруссии из-за украинцев невозможно ни пройти, ни проехать как на железной, так и на других дорогах. Всюду толпы голодных, оборванных украинцев, валяющихся на улицах белорусских городов Жлобин, Гомель, Бахмач, Быхов, Орша, Минск, Сиротино, и повсюду полно. Некоторые в лесах живут. До чего это доходит, к чему это приведет.
Часть украинцев в поисках хлеба добираются до самой границы буржуазной Польши, а что вы думаете, мало есть таких, которые делают выводы, что украинцев хотят голодом уморить, а в газетах пишут, что все хорошо. Почему правду не напишут, что миллионы голодают, а на поле хлеб гибнет, а много его уже травой заросло и неперепаханным осталось, т. к. самая сила — мужчины и женщины — разбрелись по свету за куском хлеба, чтоб не умереть с голоду.
И правда жалко, когда видишь, как скитаются голодные украинцы, а если спросишь, почему не работаете на месте, отвечают, что семян нет и в колхозах нечего делать, и обеспечение плохое. В общем факт остается фактом, что миллионы людей бродят голые, голодные по лесам, станциям, городам и колхозам Белоруссии и просят кусок хлеба. А как разрешена хлебная проблема на Украине, где ЦК партии Украины, где ЦИК, что предпринимаем?> Просто сердце болит за такие дела <…>.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 1. Д. 2021. Л. 42–43.>
<Телеграмма адресована ЦККП(б)У.>
23 сентября 1932 г.
Постановление СНК Союза ССР и ЦК ВКП(б): ряд местных организаций обращается в СНК и ЦК за семенной ссудой для совхозов и колхозов. Ввиду того, что урожай настоящего года является удовлетворительным, а правительством оставлен для колхозов уменьшенный план государственных хлебозаготовок, который должен быть выполнен полностью, СНК и ЦК постановляют: первое — отклонить все предложения о выдаче семенной ссуды. Второе — предупредить, что в текущем году ни совхозам, ни колхозам семссуда не будет выдаваться ни для озимого, ни для ярового сева. Третье — возложить на председателей колхозов, директоров МТС и директоров совхозов ответственность за выделение полностью семенных фондов к яровому севу в установленные СНК и ЦК сроки (не позднее 15 января 1933 г.) и за их полную сохранность.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 1. Д. 2012. Л. 36.>
Постановление Политбюро ЦК КП(б)У об усилении помощи в проведении хлебозаготовок со стороны органов юстиции
5 ноября 1932 г.
<…>
ЦК предлагает:
1. Обязать судебные органы вне очереди рассматривать дела по хлебозаготовкам, как правило, выездными сессиями на месте с применением суровых репрессий, обеспечивая дифференцированный при этом подход к отдельным социальным группам, применяя особо суровые меры к спекулянтам, перекупщикам хлеба.
2. <…> Судебный разбор дел и применение строжайших репрессий должны сопровождаться широким развертыванием массовой работы по мобилизации общественности вокруг этих процессов на усиление борьбы за хлеб.
Обязать обкомы и Наркомюст укомплектовать эти сессии крепкими подготовленными работниками из бывших судебных работников. <…>
Обязать центральную и особенно местную прессу широко освещать эти судебные дела.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 6. Д. 237. Л. 177.>
<Письмо ЦК КП(б)У адресовано всем секретарям райкомов, председателям райисполкомов, уполномоченным обкомов.>
24 декабря 1932 г.
В связи с отменой постановления ЦК КП(б)У от 18 ноября с. г. о колхозных фондах предлагаем:
1. Во всех колхозах, не выполнивших плана хлебозаготовок, в пятидневный срок вывезти все без исключения наличные колхозные фонды, в том числе и семенной, в счет выполнения плана хлебозаготовок.
2. Всех, оказывающих этому делу сопротивление, в том числе и коммунистов, арестовывать и предавать суду.
3. Предупредить всех председателей колхозов, что в случае, ежели по истечении указанного срока будут обнаружены какие-либо невывезенные или скрытые фонды, амбары и т. п., председатели, а также другие виновные в этом должностные лица будут привлечены к судебной ответственности и сурово покараны.
4. Обязать секретарей РПК, председателей РИК и уполномоченных обкома в 24 часа вручить настоящее постановление председателям колхозов под расписку.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 101. Д. 1112. Л. 184>
<Постановление политбюро ЦК КП(б)У о распространении на Днепропетровскую область мер, примененных в Одесской области.>
29 декабря 1932 г.
1. Выслать 700 семей из 20–25 сел основных отстающих районов.
2. Тт. Карлсону и Реденсу организовать высылку на север злостных элементов и кулаков (без семей) в количестве 700 человек.
3. Составить список исключенных из партии в количестве до 50 для немедленной высылки в концлагерь.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 16. Д. 9. Л. 83.>
<Постановление политбюро ЦК КП(б)У об усилении репрессий к единоличникам — злостным несдатчикам хлеба.>
29 декабря 1932 г.
Предложить Днепропетровскому и Харьковскому обкомам применить к злостным единоличникам, на основании постановления СНК УССР от 11 ноября, следующие меры: распродажу всего их имущества, а также конфискацию всей приусадебной земли и всех построек. В Харьковской области применить эти меры примерно к 1000 хозяйствам, в Днепропетровской области — 500 хозяйствам.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 6. Д. 238. Л. 179>
<Телеграмма адресована ЦККП(б)У.>
1 января 1933 г.
«Предложить ЦК КП(б)У и СНК УССР широко оповестить через сельсоветы, колхозы, колхозников и трудящихся единоличников, что:
а) те из них, которые добровольно сдают государству ранее расхищенный и скрытый хлеб, не будут подвергнуты репрессиям;
б) в отношении колхозников, колхозов и единоличников, упорно продолжающих укрывать расхищенный и скрытый от учета хлеб, будут применяться строжайшие меры взыскания, предусмотренные постановлением ЦИК и СНК СССР от 7 августа 1932 г. (об охране имущества государственных предприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной социалистической собственности)».
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 101. Д. 1257. Л. 15—15а.>
<Из справки Наркомата юстиции УССР ЦК КП(б)У.>
Количество репрессий
По 182 районам Украины (не приведены данные по Винницкой обл.) осуждено за несдачу хлеба за 4 пятидневку января 1306 чел., что составляет в среднем свыше 7 осужденных на район. Динамика судебных репрессий по пятидневкам января установлена из следующих данных:
1 пятидневка 6 на район
2 — " — 8 — " —
3 — " — 6 — " —
4 — " — 7 — " —
Таким образом, за январь месяц количество репрессий было достаточно значительным и почти стабильным. Незначительные колебания в количестве репрессий в разные пятидневки вполне естественны.
Наибольшее количество репрессий применено в Черниговской обл. (15 на район), наименьшее по Донецкой обл. (2 на район).
Количество репрессивных мер, примененных в решающих в отношении хлеба областях, установлено по следующим данным:
Днепропетровская обл. — 11 на район
Харьковская — 8 — " —
Одесская — 6 — " —
Жесткость судебных репрессий
К осужденным за несдачу хлеба применены в основном достаточно жесткие меры: 1278 из 1306 (97,7 %) приговорены к лишению свободы, причем в основном на сроки свыше 3 лет. К принудительным работам приговорены только 30 (2,3 %) осужденных.
Динамика жесткости репрессивных мер по пятидневкам января устанавливается по следующим данным:
Лишение свободы:
1 пятидневка января 98,6%
2 — " — 98,5%
3 — " — 98,5%
4 — " — 97,7%
Таким образом, судебные репрессии остаются почти стабильными и достаточно жесткими.
Расхищение хлеба
По 184 районам УССР осуждено за расхищение хлеба 965 чел., что составляет в среднем по 5 осужденных на район.
К осужденным за расхищение хлеба применяются в основном достаточно жесткие репрессивные меры: к лишению свободы приговорены 911 из 965 осужденных (95 %), к принудительным работам — только 54 (5 %). Лишение свободы в основном на сроки свыше 3 лет.
Следует констатировать тенденцию к дальнейшему усилению репрессий в борьбе с расхищением хлеба в январе месяце.
Борьба с контрреволюционным саботажем
По 122 районам УССР осуждено за контрреволюционный саботаж 419 человек.
Среди осужденных: председателей колхозов — 71, членов правления колхозов — 71, кладовщиков — 56, завхозов — 27, счетоводов — 38.
По сравнению с 3 пятидневкой января количество осужденных за контрреволюционный саботаж несколько уменьшилось: за 3 пятидневку по 95 районам Украины было осуждено 440 человек.
К осужденным за контрреволюционный саботаж применялись менее строгие репрессии, чем за 3 пятидневку:
К расстрелу приговорено 20 осужденных (5 %)
— "— лишению свободы — " — 343 — " — (82 %)
— "— принудительным работам — " — 56 — " — (13 %)
60 % приговоренных к лишению свободы осуждены на сроки свыше 5 лет.
<ПА ИП при ЦК Компартии Украины. Ф. I. Оп. 1. Д. 2279. Л. 67–74.>
Перевела с украинского Е. Мовчан