Яркое утро.
Я в саду, на высоком яру в имении Дашковых. Жарко; я в летнем костюме, но все бело кругом, всюду волны чуть розоватого снега. Им заметены расселины и кручи горы; бездонно внизу плещется о берег мутная равнина моря. Водная даль впереди — необъятная; ее замыкают темные линии лесов, на ней всюду сотни мелких островков… но нет, это тянут из воды к небу черные руки безлистые громады деревьев. Это не море — это Волга в своем сорокаверстном разливе! Не снега кругом, а фруктовый сад в цвету, заливший уступы берега, сбегающие к реке. К югу и к северу цепью раскинулись красноглинистые крутые горы; справа, на самом горизонте, на них, будто в тумане, мерещится белый венец; над ним на небе тусклые, золотые отсветы: это далекий-далекий Нижний Новгород и главы Печерского монастыря.
А глянешь назад — засмеешься от радости! Нет деревьев, нет листвы — везде намела весна холмы и сугробы из одних цветов. Нет и дорожек, — одни сплошные триумфальные арки весны, все разубранные, все засыпанные белыми и розовыми цветами, с просветами ввысь голубого бархата.
Воздух пьянее вина.
Охмелела от него и вся безмерная пернатая рать; тысячами голосов где-то на воде томятся и стонут дикие утки, флейтами заливаются кулики, победно трубят гуси, только что совершившие далекий перелет из заморья. Век не поднялся бы с этой скамьи над обрывом, с которой видишь полмира!.. Но часы показывают девять, меня ждут хозяйки пить кофе.
Я встаю и по извилистым дорожкам иду среди цветочных снегов по царству Снегурочки.
Показываются два великана — две темно-зеленые ели, задумавшиеся на страже над двухэтажным, коричневым домом. Целое столетие шестнадцатью окнами в ряд глядит он на Заволжье. Длинная веранда полузаслонена картинами с густо разросшимися сиренью и жасминами; кусты их только что опушились нежною зеленью. Между колоннами веранды, в виде портьер, белеют длинные холщевые занавеси с пурпурной каймой. За ними виднеется стол, накрытый ярославскою синею скатертью, на нем серебряный самовар и кофейник на никелированной спиртовке. За столом, лицом к саду, в плетеном кресле сидит седая полная старушка в темном капоте; черноголовая дама лет сорока, худенькая и маленькая, стоит в белом летнем платье и следит за кофейником.
— С добрым утром!.. — произношу я, подходя к веранде.
Лица обеих хозяек поворачиваются ко мне и освещаются улыбками.
— А вы уже на яру побывали? — говорит брюнетка Анна Игнатьевна, жена давно покойного сына старухи, Варвары Павловны.
Я целую ручки обеих дам и сажусь пить душистое мокко. Выдержанный, чисто выбритый лакей в белых гамашах и в перчатках подает легкий завтрак — Дашковы живут на английский лад. Их всего четверо: отсутствуют два сына Анны Игнатьевны, еще не приехавшие на каникулы из Оксфордского университета. Это будущие кавалергарды и миллионеры: кроме громадного имения в нижегородской губернии, Дашковым принадлежит свыше двадцати тысяч десятин земли на Урале и несколько заводов.
За кофе продолжается разговор о Волге и о моем путешествии: я только накануне вечером приехал на пароходе из Ярославля. В нижегородском имении я в первый раз; впервые же я познакомился и с Варварой Павловной, безвыездно живущей в нем.
Лицо ее — лицо старой няни, белое и добродушное. Но, вглядевшись, улавливаешь в нем барыню еще крепостных времен: в складе губ, в выцветших, водянисто-голубоватых глазах есть что-то властное и упорное; они определяют — наш ты или чужой, стоишь ли чести разговора с нею. Чувствуешь, что весь мир для нее — классная доска, с которой стерли давно решенную арифметическую задачу и на которой уцелели лишь две-три цифры — ее близкие.
Анна Игнатьевна — подвижная и нервная. Она курит папиросу за папироской, и лицо ее, угловатое и некрасивое, отражает ее мысли и настроения: игра мускулов на нем беспрерывная. Но проявляет настроения только лицо, но никогда не слова и не жесты: Анна Игнатьевна в высшей степени выдержанна и корректна. Свекровь она не любит, но полна внимания к ней; воспитанность заменяет любовь, и холодная, каменеющая старуха, кажется, даже предпочитает ровное внимание беспокойным чувствам.
После кофе Варвара Павловна берет меня под руку и спускается со мной в сад. По другую сторону ее идет Анна Игнатьевна. Медленно мы движемся по аллее из кленов и тополей: воздух напоен густым смолистым ароматом. За нами, храпя и сопя, вперевалку плетется жирный черномордый мопс с висящим на боку языком. То и дело попадаются уютные уголки, и из них выглядывают, как бы зовя на свиданье, искусственные гроты и камни-скамейки, заросшие кустами.
За поворотом аллеи открывается что-то странное — часть небольшого лужка покрыта как бы игрушечными памятничками из белого и черного мрамора.
«Кроткая Мими. Умерла 5 мая 1856 г.», — читаю я потускневшую золоченую надпись на ближайшем; «Пуль-пульчик. Умер 3 сентября 1860 г.»
Это фамильное собачье кладбище.
Мы останавливаемся обозреть его, а мопс вперевалку направляется к памятнику кроткой Мими, обнюхивает его, затем решительно подымает ногу и оказывает собачьи знаки внимания покойнице.
— Попка, глупец, сюда! — сердито кричит Варвара Павловна и дергает рукой сверху вниз так, как будто бы стучит палкой — «сейчас сюда»!!
Но Попка занят выполнением долга уже на чьей-то другой могиле и лишь после этого с деловым видом возвращается к своей повелительнице.
Парк невелик и занимает вершину горы: с нее, будто каменные водопады, спадают с террасы на террасу лесенки; от них разбегаются дорожки по фруктовому саду; вид на Волгу из боковой аллеи поразительный.
— Ну, устала… домой!.. — произносит Варвара Павловна, пройдя две аллеи, и мы возвращаемся, но другим путем, мимо большой оранжереи. На веранде Варвара Павловна высвобождает свою руку из моей.
— Мы обедаем в час, по-деревенски! — заявляет она. — В пять пьем чай, а в восемь ужинаем. У нас обычай таков, — и гости свободны, и хозяева. Читайте, гуляйте, делайте что вам нравится. Нас не занимайте, и мы вас занимать не будем!
Я попросил разрешения осмотреть дом, и Анна Игнатьевна пошла вместе со мною.
Варвара Павловна — вдова генерала и, вместе с тем, сектанта, когда-то известного в аристократическом кругу Петербурга. Одно время он был даже выслан из России.
Учение генерала заключалось в отрицании церкви и духовенства. Признавалось им одно евангелие. На собраниях его последователи слушали речи, пели духовные стихи, а злые языки уверяют, будто бы и поплясывали на манер хлыстов. Книга их песнопений под заголовком «Любимые стихи» вышла в свет в разгар Дашковщины[35] в Петербурге, в 1880 году, но вскоре же подверглась запрещению и уничтожению. Генерал ли кропал эти духовные вдохновения, другой ли кто — не знаю. За границей, кажется в Лондоне, им было издано особое, карманное евангелие; отличие его от обыкновенного заключалось только в том, что на полях против некоторых текстов, казавшихся генералу особенно многозначительными, были по-средневековому натиснуты красные указующие персты и сделаны красные же отметки. Впоследствии полиция отбирала и эти евангелия.
Генерал усердно вербовал себе последователей, и для окрестных крестьян самым убедительным тезисом в его учении были разные щедрости и льготы, изливавшиеся только на «уверовавших». По Дашковскому евангелию выходило, что помощь надлежит оказывать только кучке своих людей. Интеллигентная публика попадала в ряды Дашковцев либо от безделья, либо в чаянии протекции.
Старичок жил в полное удовольствие — поплясывал и поучал в своих сорока аппартаментах, как просто надо жить по евангелию… картинка, словом, получалась та же самая, что и в Ясной Поляне; имения нищим ни там, ни здесь не раздавали, а приумножали, и только более тонкое чутье подсказывало Дашкову, что шлепать босиком по дворцу как-то не так, и он ходил в штиблетах.
Варвара Павловна являлась его ярой сторонницей и последовательницей: память покойного в ее глазах была окружена апостольским ореолом, и никто из семьи не смел в ее присутствии всуе, без должного благоговения, упомянуть имя генерала.
Обходя дом, я заметил, что чуть не в каждой комнате имелись фотографии или писанные пастелью и красками портреты какого-то очень пожилого господина в штатском платье, с бритым лицом. Везде голова портрета была чуть-чуть склонена к правому плечу, в глазах и в складках виднелось деланное стремление к небу, и в то же время по всему лицу растекалось умиление перед своими добродетелями и предвкушение, что его вот-вот возьмут живым на небо. Вся эта прокислая святость делала лицо фальшивым и неприятным. Уж не Дашков ли? — подумал я.
— Кто это? — обратился я к своей спутнице.
— Мой свекор! — крепко прикусив папироску, ответила Анна Игнатьевна.
В доме повешенного о веревке не говорят, и я, сделав пару попыток вызвать свою спутницу на разговор о генерал-сектанте, прекратил их: распространяться на эту тему она, видимо, не желала, но по тону ее голоса и игре лица я вывел заключение, что от своего святого свекра она далеко не в восторге.
Мы обошли весь дом. Миллионы и поколения собрали в его сорока комнатах множество ценных и старинных вещей, но дара творчества и артистического чутья Каменева у обладателей не было. Эти комнаты не уносили души ввысь от земли: наоборот, они прочно привязывали к ней. Я шел среди еще живых Александровских времен, затем в тридцатых, в сороковых и в шестидесятых годах…
Мебель разных стилей в значительной своей части вышла из рук собственных крепостных мастеров и была несколько тяжелее и увесистей заграничной. И это шло к дому земли, придавало ему особый уют.
В последней комнате — в библиотеке — Анна Игнатьевна оставила меня одного.
Три стены были вплотную обставлены огромными ореховыми шкафами со стеклянными дверцами. Три окна, полузакрытые тяжелыми портьерами густого малинового цвета, глядели поверх сада на Заволжье.
Среди комнаты располагался длинный стол, до полу покрытый сукном; на нем грудами лежали разные иллюстрированные журналы. Матовые обои, скатерть на столе, глубокие, удобные кресла вокруг него и у окон — все было малиновое.
Шкафы были не заперты. Одну за другой я растворял дверцы и пробегал глазами надписи на корешках книг. Преобладали английские, затем французские; русских имелось совсем мало — только беллетристика самых последних годов и первой четверти девятнадцатого столетия: остальные три четверти этого века были отмечены только случайными книгами.
Как и следовало ожидать, книг мистического и религиозного содержания оказалось много, причем опять-таки преобладали английские. Американцы были представлены чуть ли не полностью, и нельзя сказать, чтобы с приязненным чувством рассматривал я украшавшие книги снимки с иезуитски смиренных лиц заокеанских пустосвятов, в таком изобилии, как нигде, произрастающих на благодатной почве Нового Света.
В боковом маленьком шкафу находились картонажи, набитые письмами и рукописями; их я, не зная, — тайна они или нет, — не рассматривал.
Певучий звон гонга вызвал меня из библиотеки к обеду. Я вышел из нее с тем неприятным состоянием в мозгу, какое несомненно бывало у средневековых богословов после долгих важных прений и соображений о количестве херувимов, серафимов и о райских распорядках.
— Ну, как вам у нас нравится? — задала мне трафаретный вопрос старая генеральша.
Я отозвался в восторженном тоне. И нельзя было ответить иначе: казалось, что мы сидели на зеленом острове над белыми облаками из цветов. Легкий ветерок наносил на нас неизъяснимые ароматы. Мир с его людьми, шумом, лесами и водным простором был где-то далеко внизу…
— Нашли в библиотеке что-нибудь интересное для себя? — продолжала Варвара Павловна.
Она, видимо, ожидала, что я немедленно впаду в умиление от подбора столь назидательных книг, произведенного, надо думать, покойным апостолом. Но в моих глазах все они являлись лишь грудой жеваного сена; зачисление себя в ряды апостолов якобы новой веры в Северной Америке есть нечто иное, как один из способов делать карьеру и создавать благополучие на человеческой глупости. Разумеется, от ответа в таком духе я воздержался.
— Есть очень интересные вещи, — сказал я, — у вас довольно много сказок, легенд; имеется даже такая редкость, как «Поэтические воззрения славян на природу» Афанасьева![36]
Черты лица старухи окаменели.
— Вас интересуют такие пустяки? — проронила она ледяным тоном.
— А что на свете не пустяки? — спросил я в свою очередь.
— Душа!.. — был раздельный ответ.
— Да не легенда ли и она?
— Вы не верите в Бога?!
— В какого?
Варвара Павловна даже подалась назад.
— Как в какого? Бог, кажется, один!
— В Бога Апокалипсиса, в бога-зверя, не верю. Но что в пространстве существует какая-то неизмеримая сила — в этом я убежден. Истинный Бог еще неведом.
— Плохо же вы читали евангелие!.. — проронила моя собеседница.
Не с указующим ли перстом? — мелькнула во мне насмешливая мысль.
— Возможно… — согласился я, чтобы не вовлекаться в спор: это занятие по меньшей мере нелепое, так как споры никого не убеждают, а только раздражают.
Анна Игнатьевна, сидевшая как на иголках, бросила на меня благодарный взгляд за своевременное отступление с поля бесполезной битвы. Разговор перешел на более безопасные темы, но Варвара Павловна уже почти не принимала в нем участия.
Ели дамы чрезвычайно мало, и порции, соответственно их аппетиту, были крохотные. Я, между тем, чувствовал себя в состоянии съесть полмира и с грустью увидал, что и обед в этом доме был на английский лад: супом были покрыты лишь донышки тарелок — правда, из великолепного фарфора; дичи мне досталась ножка бекаса в ноготь величиною, а бараньи котлетки оказались в половину самого скромного по размеру вареника.
Я нацепил свою на вилку и уже собирался сразу отправить ее в рот, да вспомнил, что это шокинг, и разделил ее на две почти невидимые части.
— Не хотите ли еще? — любезно осведомилась Анна Игнатьевна.
Если б была возможность стрясти себе на тарелку всю ту горсточку котлет, что находилась на никелевом блюде, — можно было бы заморить червячка, но брать одну было бесполезно. Я отказался.
За кофе я поднял вопрос о продолжении моего путешествия; выехать я решил на следующее же утро.
— Не знаю, кого бы вам указать из окрестных помещиков… — раздумчиво сказала Анна Игнатьевна, — мы ни у кого не бываем! Впрочем, вот Алябьевы?.. у них, кажется, найдется то, что вас интересует… как вы думаете, маман?
Варвара Павловна неопределенно качнула головою.
— Ну, — произнесла она, — интересного там теперь только стены…
— Меня главным образом тянет туда, где можно купить что-либо… — заметил я, — дворцов я навидался на своем веку достаточно, и меня гораздо более занимает упадок и разрушение…
— В таком случае объезжайте все дворянские имения подряд! — проронила Варвара Павловна. — В ином виде их почти не найдете здесь… да и по всей Руси!
— Мы вам дадим кучером старика Михайлу: он знает весь уезд!.. — сказала, крепко затягиваясь дымом папиросы, Анна Игнатьевна.
— Нет, ради Бога не надо! Это совершенно невозможно!
— Отчего?
— Во-первых, я неизвестно сколько времени буду плутать по уезду, а затем, не могу же я на ваших великолепных рысаках ездить скупать старые книги! Ведь я насмерть перепугаю кого-нибудь: подумают, что это сам губернатор за недоимками прикатил!
Анна Игнатьевна усмехнулась: — Пожалуй, верно!..
— Да и покупки вам из-за лошадей вдвое дороже обойдутся: лишнее везде требовать будут! — решила практическая старуха.
— Как же вы сделаете? — спросила Анна Игнатьевна.
— А найму себе мужичка! Позвольте мне приказать кому-нибудь из людей нанять мне толкового человека поденно?
— Но ведь у них же имеются только телеги… как же вы поедете в ней?
— Чудесно поеду: вся тайна в количестве сена для сиденья!
Анна Игнатьевна опять улыбнулась:
— Пусть будет по-вашему… попробуйте!
Я отправился бродить по саду.
В трех местах на краю обрыва из зелени вставали легкие белые колоннады полукруглых греческих беседок. Ниже белым прибоем безбрежного моря вскидывался на береговые уступы фруктовый сад.
Я спустился по каменной лестнице и забрался в самую гущу его…
Каким ограниченным человеком надо быть, чтобы думать о проповедях, о мистере Смите, о сапогах всмятку, когда перед тобой настежь развернуто все, до краешка чего лишь коснулся ум человека; философия, знание, религия, наслаждение, счастье, — все, что как мир под радугой сливается под одним понятием — красота?!. Один взгляд на нее более просветляет душу, чем пуд философских творений; это отчетливо сознавали отшельники и созерцатели.
Как хорошо мне думалось, как легко дышалось!
Мягкий, теплый ветерок стал подувать сильнее; запушил снег из лепестков. Не прошло и получаса — началась метель. Земля, дорожки, стволы деревьев, горы — все скрылось в белом, душистом вихре, обрызнутом каплями золота от лучей солнца. Нет-нет и белые завесы взвивались, размахивались, и вдруг вспыхивала яркая синь неба, разверзался вид на горы или на Заволжье. Через мгновение все опять задергивалось хаосом.
Метель цветов!.. Кто мог бы выдумать тебя, повторить?!
Мне, как зимою, занесло голову, плечи, грудь… по щекам текли нежные прикосновения лепестков. Такого волшебства я уже больше не видал в жизни!
По белому ковру выбрался я из сада в парк, и меня окружила зелень; вершины аллей шумели, внизу же не ворохнулась ни травка.
За кустами у одного из гротов я услыхал голоса, — мужской и женский, — и остановился. Нежничал тенор, старавшийся сахаром пропитать каждое свое слово. Ему отвечало конфузившееся сопрано.
В имении никого посторонних, кроме меня, не было, и парочка, забравшаяся на свиданье в чужой парк, заинтересовала меня. Я осторожно выискал местечко, откуда можно было взглянуть на нее, и увидал, что у грота сидит на скамье пожилой, раскормленный донельзя повар в белой куртке и в белом переднике. Жирное лицо его украшали черные эспаньолка и усы, имевшие вид коротких, толстых жгутов. Волосы на голове были прилизаны и разделены прямым пробором. Как все толстяки, он сидел, широко разведя колени; руки его были сложены на живот, и он вертел мельницу перстами, украшенными золотыми кольцами. Черные, масленые глаза его были скошены на соседку.
Рядом с ним, чуть поодаль, сидела, вся подобравшись и потупившись, несколько раз уже виденная мною в доме миловидная горничная Варвары Павловны — Ариша. Лицо ее все пылало, губы и ноги были поджаты, руки находились под передником; русую голову увенчивала в виде дворянской короны накрахмаленная наколка.
— Нет, уж этому номеру с вашей стороны не пройтить!.. — говорил повар, — это уже антанде с гарниром-с!
— Я и не понимаю, что вы такое говорите?.. — ответила не подымая головы Ариша.
— Разговор обыкновенный-с, петербургский, как у нас по-столичному полагается-с! Вы, значит, барышня, можно сказать, цветочек, а я бабочка-с… вот вы меня своим амбре и должны осчастливить!
Ариша слегка подбросила фартук на своих коленях и прохихикала.
Туша повара вдруг всколыхнулась: он сделал попытку обнять соседку, но та вовремя уклонилась и отодвинулась.
— Этого уж и не надо совсем, Никанор Ильич!.. — недовольно сказала она.
— Вот это так апельсин?! — воскликнул повар. — Как же не надо?! Разве я вам не кавалер? Посмотрите вашими замечательными глазками, что кругом делается? А-а-ах-с!!. — он завел под лоб глаза и задергал из стороны в сторону напомаженной головой.
— Где делается? — Ариша выпрямилась и оглянулась.
— Да во всем естестве, на всей планиде-с!.. — Никанор Ильич описал нечто вроде широкого круга обеими руками. — Весна, любовь-с… свинья и та чувствует, а уже что же в человеке вершится? Как бульон на огне вот здесь кипит-с!.. — Он словно в подушку постучал кулаком в грудь. — Должны вы меня полюбить, верьте чести!
— Почему же это я должна?
Туша придвинулась к ней ближе.
— Это мы вам сейчас, как на ладони, докажем. По-французскому вы соображать можете?
— Слышала, как говорят господа…
— Знаете, как нас с вами по-французскому обозначали? — заметьте это себе на память! — он с многозначительным видом поднял вверх толстый указательный палец с перстнем-печаткой на нем. — Вы риша, а я повар! — Он откинулся назад, и с торжествующим видом упер руки в бока.
— Какое же тут французское: вы по-русски сказываете? — разочарованно возразила девушка.
— Заблуждение ума! — Никанор Ильич потряс головою. — По-русски выйдет — вы богатая, а я бедный: опять, значит, в ту же кастрюльку въехали. Вы риша, а я повар!! — с наслаждением, нараспев повторил он, закатив глаза и прижав руку к сердцу. — Вот за это за самое вы и должны меня полюбить!
— Какие же мои богатства, Никанор Ильич? — смущенно произнесла девушка, не понимавшая высокой мудрости своего обожателя. — Ничего у меня как есть нет.
— Гм!.. А личико, а все прочее?! — толстяк пошевелил в воздухе всеми десятью пальцами, словно желая забодать ими Аришу. — А я бедный, я сирота… и вы не хотите меня осчастливить! — голос его окончательно перешел в млеющее воркованье. Казалось, весь этот студень в куртке вот-вот растечется в виде сиропа.
Ариша молча и медленно, но все больше и больше поворачивалась к сладкопевцу: ее, видимо, завораживало медовое журчанье чепухи, которую нес ее кавалер.
— Значит, судьба моя горькая такая!.. один мне теперь конец остается, — на обрыв и брык с него в Волгу!..
Этого сердце Ариши уже не могло выдержать. Она вдруг вскинула обе руки на плечи безнадежного самоубийцы и припала к нему головой.
— Не надо… что вы?!. — шепотом заговорила она.
Началась перестрелка поцелуев. Я отпустил ветку и пошел своей дорогой.
Кругом все пело и ликовало: заливались скворцы, урлюлюкала иволга, сотни птичьих голосов наполняли истомой парк…
Около десяти часов вечера я и хозяйки разошлись по своим комнатам. Мне не спалось. Я долго читал, лежа в постели, затем встал, раздернул закрытые гардины и отворил окно.
Словно серебряный щит, на меня глянул месяц; синь и тишина наполняли мир. Из моей комнаты видны были только темные, недвижимые купы парка; все словно бы прислушивалось и ждало чего-то.
И вот, чуть не под самым окном у меня щелкнул соловей. Ему отозвался другой, третий… зарокотал весь парк: далекие трели донеслись и из-под обрыва… Ночь давала концерт. Звуки сверкали и гасли. Величайшие певцы мира пели свой гимн…
Я лег, когда стали расти туманы, когда бесшумные привидения, вздымавшиеся над кустами и деревьями, слились в одно белое, колыхавшееся море и коснулись моего окна. А соловьи все рокотали… Душа росла вместе с туманом… Будто бесчисленный рой ночных бабочек мягко трепетал крыльями где-то в глубине груди, по струнам скрытой там арфы… было неизъяснимо радостно, свежо и волшебно-смутно…
Рано утром я уже катил на телеге по проселку, вившемуся среди зеленей. И впереди и по бокам синели леса.
Вез меня Никита — почтенный, чернобородатый мужик лет сорока пяти, плечистый и рослый, с внимательными глазами и суровым лицом. Пара рыжих сытых лошадей бежала бойко. Я сидел на «грядке» — доске, положенной поперек телеги, и думал обо всем виденном у Дашковых и о власти звука.
Звук всесилен… Он может убить человека, может потрясти его, исцелить, раздражить и утешить. Он разрушает здание, взрывает порох, убаюкивает и нежит. Огромнейшее количество наших переживаний есть результат детонации звука. Звук еще неведом, но он несомненно не есть только результат сотрясения воздуха.
Я слышал о любопытном опыте, произведенном в 1900 году знаменитым протодьяконом Исаакиевского собора — Малининым.
Среди стола, на самоваре, ставили пустые стаканы тонкого стекла разных тонов. При произнесении Малининым многолетия стаканы звенели, но не падали и не разбивались. Тогда взяли по камертону точный тон каждого стакана и то же многолетие, возглашенное в заданный тон, разбивало их по очереди, как камнем.
Значит, не внешняя сила разрушала стекло, а пробужденная внутренняя, еще неведомая нам… Голос Никиты — ровный и внушительный, отвлек меня от моих размышлений.
— Как же, барин, куды надумали — в Алябьево или в Кручи?
Этот вопрос остался у нас невыясненным со вчерашнего дня, когда Никита был подробно посвящен мною во все мои планы и намерения.
— Ежели в Алябьево, так скоро влево сворачивать надо будет!
— Да говорят, что в Алябьеве нет ничего, что мне нужно?.. крюк ведь туда большой?.. — ответил я.
— Крюк, это как есть!.. — отозвался Никита. — А кто сказывал вам, что там ничего не найдете?
— Варвара Павловна.
— Знакомая хорошая она, стало быть, ваша?
— Нет, в первый раз видел ее.
— Что же, купить здесь чего ни на есть думали?
Мне показалось, что возница мой держался как будто настороже и задавал свои вопросы неспроста. Я решил выведать от него кое-что в свою очередь и для этого отчураться от знакомства и с Анной Игнатьевной.
— Да.. — сказал я. — Только не продали ничего; зря время потерял!
Никита усмехнулся.
— Чего захотели!! нетто в эдаких палатах что продают? Тут мельоны в сундуках позасыпаны!!! На что им продавать? А с молодой с барыней знакомые были?
— Нет. Знакомый был бы, разве на телеге от них я уехал бы?
Этот довод сразил Никиту и разом покончил с каким-то подозрением, таившимся в нем.
— Это конешно!.. А вы не из духовных будете? — вдруг быстро добавил он; в глазах его мелькнули веселые искорки.
Я удивился. — Нет! Да разве я похож на духовного, что ты спрашиваешь?
— Да не то что похожи, а так это я… не потому ли, мол, коней вам господа не дали, что из кутейников вы?
— А разве Дашковы духовных не любят?
Никита махнул рукою и засмеялся.
— Беда!..
— Почему?
— Да уж так!.. По евангелию, сказывают, надо жить!
— А попы по-каковски живут?
— Попы грабители: с живого и с мертвого берут!
— Да и мы с тобой не даром работаем; тоже за все деньги берем!..
— Оно что говорить…
— Ну, а в хоромах в таких жить — это тоже по евангелию указано?
Никита сдвинул картуз на лоб и слегка почесал затылок. Он, видимо, еще не знал, как ему со мною держаться.
— Оно конешно… на то господа…
— С жиру ваши господа бесятся, вот что!.. — продолжал я. — В евангелии что сказано — раздай все имение свое нищим! Вот бы они и роздали его, да тогда и плясали бы — босиком да в сарае! А то, небось, вместо раздачи-то — пару бревешек на починку избы из десяти тысяч десятин лесу дадут, да еще требуют, чтобы в Бога верили, как они хотят; радуются, ах, мол, какие все дураки, а мы христиане!
— Верно… — отозвался Никита. — И мы так же вот про себя смекаем!
— А почему ж молчите?
Никита оборотился ко мне. — А вы вот у них были — сказали им так-то?
— Да какое мне дело до них? Меня они не учили, как надо жить, а вас учат!
— Э!!! — возразил Никита. — Бог-то эва где, за облаками, а своя шкура вот она! Покрыть да пропитать ее тоже чем-нибудь надо! Вы их, своих расчетов, им не сказываете, а мы, стало быть, по своим: все на одной веревочке ходим! Я так полагаю: умный думай, а дурак говори!
Ответ был житейски правильный и возразить на него было нечего.
— А у них и теперь собрания бывают? — спросил я.
— Нету, давно покончились; как старый барин помер, так и шабаш! Еще старая барыня, бывает, обмолвится когда с кем придется словом-другим, а уж чтобы по-прежнему — того нет; теперь строго, урядник в оба глядит!
— А молодая? она тоже вас учила?
— Ну, где же, нету! При свекре она и рта не раскрывала. Молодые ни при чем — старые тут всему заводчики были!
— А уважали старика мужики, скажи по правде?
Никита помолчал.
— Человек хороший был, — ответил, — добрый! худа про него не скажешь… а так дурашный только… по душам ежели открыть.
— Чем дурашный?
— Ну да ведь как же: попа не надо, в церковь не ходи, заместо обедни стих пой! А без попа человеку ни тпру, ни ну: Рождество, скажем, или Паска придет — как тут без попа обойтись? бабы загрызут. Опять же по человеческому естеству — родится кто, помрет ли, — как попа не звать? Не окрести, попробуй, младенца — сейчас к тебе урядник шасть: а когда, мол, друг милый, на крестьбины в гости к себе звать будешь?.. И старика огорчать опять же невмоготу было: вот тут и крутились мы: к попу с задворков лазили да в сумерки, чтобы до господ не довел кто! Греха да смеху было — не обобраться!
— Надували, стало быть, барина?
— Зачем надували? Для него же старались, уваженье ему сказывали!.. — убежденно ответил Никита. — Что ж ты с ним сделаешь, коли расслабел человек? Говорить, бывало, на собранье зачнет, а у самого под носом мокро, слезы по щекам текут. Пустяки самые говорит, а в три ручья плачет!
— И хорошо говорил?
— А кто ж его знает? Руки к грудям прижимал, должно быть хорошо, с чувствием…
— Ну, а плясали на собраньях? Я слыхал, будто как у хлыстов раденья у него бывали?
— Слыхали и мы, а только сам не видывал… с господами, сказывают, поскакивали!..
Никита вдруг затпрукал и остановил лошадей: мы были у перекрестка.
— Ежели в Алябьевку — сворачивать надо?.. — произнес он.
Я огляделся. Влево расстилались всхолмленные, зеленые поля; местность почему-то показалась мне неприглядною.
— Нет, едем прямиком в Кручи!.. — решил я.
Никита соскочил с телеги и оправил шлейки на лошадях. — А я вот что надумал, барин, — сказал он, взобравшись опять на свое место. — Заедем мы наперед всего к батюшке к здешнему. Только, смотрите, нашим господам не сказывайте! Он нам дело распределит настояще! А что барыни вам наши насоветовали — на то плюньте: нешто они могут понимать, что нужно?
Я успокоил своего возницу насчет своего молчания и осведомился об имени священника.
— Отец Спиридон… — ответил Никита. — Он всю округу, как свою церковь, знает: примечательный поп!
— Дело!.. — обрадовался я. — Валяй к Спиридону!
Мы тронулись дальше.
— Чем же этот отец Спиридон примечателен? — спросил я, немного погодя.
— У-у!!. — Никита потряс головой. — Муха где пролетит — уж он знает. А насчет того, что у кого в доме есть, — окромя его спрашивать некого! Умнющий поп!.. неужели не слыхали про него?
— Нет.
— Чудно!.. Супротив староверов он здесь первый. Режет их а-ах как!
— Как же? Все из писания?
— Чего там из писания! Умом берет. В сенате бы ему заседать, ей-Богу! Однова супротив него староверы такого начетчика выставили, что и не бывало еще такого: все книги как есть назубок отшпаривал! Схватились это они, значит, на собеседовании. Отец Спиридон учтет из книги, а тот ему из целых трех жарит; поп отмахнется, а тот того пуще — ну в угол загнал, забил, как есть! — до того договорились, что пар от обоих валил, ей-Богу! Наш-то послабже, поменьше, голосу у него настоящего нет, сдал, а тот здоровенный, морду не обхватить, такую наел, голосина что труба!.. Отца Спиридона и не слыхать стало. А народу кругом — что вербы в ящике под вербное воскресенье: руки не поднять — полная церква! Раскольников тьма, радуются, гомонят — видят, их сторона верх берет. Смекнул отец Спиридон, что, значит, как топор по воде плывет. А начетчик чешет, начетчик сыплет, — и из евангелия, и из апостола, и шут его знает из какой еще требухи! Вдруг это наш как вскричит, как замашет руками — стой, стой! Что ты, грит, зря книги святые тревожишь? С умом надо из них честь; чти их подряд, а не надергивай откуда пришлось: это тебе не хвост конский! Так я тебе что хошь докажу!
— Что ж ты мне докажешь? — это начетчик спрашивает. И гордо так, руки в боки упер — посрамил, думат, попа вчистую!
— Да все! Хошь по евангелию докажу, что ты сейчас удавиться бежать должон?
Удивились все.
— Я? — начетчик это фордыбачит: — а ну-ка, грит, попробуй?
Ухватил поп Спиридон евангелие, чик-чик листы, нашел место и чтет: — «пошед Иуда и удавися». — Потом чик-чик опять листами: перекинул их с полсотни назад да и чтет: — «И ты сделай такожде!» — Что тут сталось — и-и! смех, грохот: как быки ревели, ей-Богу! Начетчику рожу ровно фуксином облили; лопочет что-то, да уж чего тут лопотать! Он из церкви ходу… драть поскорей, а ему вслед кричат — торопись, торопись, брат, не опоздай, гляди, удавиться-то!
Никита залился смехом.
— Вот он каков отец Спиридон! А из себя мозгля, — дунь на него — перекувырнется.
Что может быть лучше езды на лошадях по необъятному простору русской земли?
Дант не знал еще железной дороги, иначе он непременно на ней объехал бы свой ад и чистилище!
В экипаже вы вольная птица, в вагоне вы раб. В купе вы входите с тем же чувством, как в узкий коридор, где по обоим сторонам привязаны бульдоги; пробираетесь бочком, садитесь с опаской да с оглядкой, — не укусил бы сосед. Лица у всех злые; для всякого вы враг, приближающийся к границам владения.
Совсем иное дело экипаж. Там вы один или с избранным вами попутчиком. Везде вас встречают приветливо. Вы где хотите обедаете и ужинаете. Вам не надо, давясь пирожком, выскакивать с ополоумевшим видом из буфета и лететь, держа котлету в руке, вслед за тронувшимся поездом. Спите без всякого опасения, что вам наступит на нос слезающий с верхней полки пассажир. Встаете с зорькою, дышите свежестью…
Дружно подхватывают с места кони; вьется, бежит под голубым небом на край света дорога; звенит, поет под дугой колокол, заливаются где-то жаворонки… Катятся по ржи зеленые волны, несутся за ними Бог весть куда думы… А воздух? пьян от него человек без вина, рад без радости!..
Мы въехали в село и в одном из закоулков остановились у закрытых ворот небольшого деревянного, крытого железом домика, четырьмя окошками глядевшего на улицу; он был обшит тесом и выкрашен в кирпичную краску.
Я слез с телеги и вошел в калитку; Никита направился вслед за мной, отворил ворота и стал вводить во двор лошадей: места, видимо, были ему знакомы хорошо.
На низеньком крылечке стоял в темном подряснике совсем маленький худенький священник с лукошком в руках. Жидкие волосы его и такая же борода казались пегими от чередовавшихся прядей седых и русых волос; на затылке у него торчал пучок из них, связанный обрывком белой тесемки. Около крыльца шевелящимся пестрым ковром теснилась огромная стая кур, уток, индеек. Священник словно сеял на нее овес, и пернатое население как град стучало кругом него по земле клювами. Сбоку, прижавшись спинами к тому же крыльцу, сидели на корточках четверо растрепанных, белоголовых ребятишек; старшему было лет восемь, младшему года три. Они раскачивались как маятники и пели, подражая колокольному трезвону.
…«Денег дай!.. денег дай!..» — будто большие колокола гудели басы-малыши, раздув шеи и румяные щеки. Вид у всех был необыкновенно серьезный.
— Цыц, вы!.. — прикрикнул на ребят священник. Он вытряхнул на спины птице остатки зерен из лукошка и сделал несколько шагов мне навстречу. На меня вопросительно установились маленькие голубые глаза; лицо у него было старческое, заурядное.
Мы познакомились, и я сообщил о цели моего путешествия и заезда к нему.
— А пожалуйте в горницы, прошу покорно!.. — сказал о. Спиридон. Голосок у него оказался соответственный росту — слабый и жиденький.
Мы стали подыматься по ступенькам. Притихшие ребятишки задрали головенки, раскрыли рты и провожали меня недоумевающим взглядом.
— Сюда пожалуйте, в залец!.. — говорил священник, растворяя передо мною дверь из передней в небольшую комнату, почти половину которой занимал продавленный старый диван с обязательным овальным столом перед ним, покрытым в виде белой сетки плетеною скатертью.
— Садитесь, прошу покорно!.. чайку я сейчас велю нам подать… Машенька, а Машенька?.. — громко позвал он, вернувшись к двери.
— Здесь я!.. — отозвался из кухни сочный женский голос, и мне так и представилась стоящая среди своего царства обладательница его — грудастая, пышная попадья с руками по локоть в муке.
— Слышь-ка, чайку нам сострой?
— Сейчас!.. — приплыл звучный ответ.
— Дочка это моя!.. — с легкой, довольной улыбкой пояснил отец Спиридон, возвратившись ко мне и садясь в кресло. — Погостить с детишками приехала, балует меня… вдовый ведь я!.. Ну-с, так о чем же мы с вами речь поведем?
— Буду просить, батюшка, ваших указаний. Куда и к кому посоветуете мне направиться?
— Есть, есть здесь где побывать! — ответил священник. Езживали уж вы в наших краях или впервые?
— Впервые…
— А мужичка своего, Никиту, вы до меня только подрядили или поденно взяли?
— Поденно.
— Ну, так я ему накажу, куда вас везти: он мужик надежный, знает уезд. Первым делом Лбова купца надо вам посетить: он тут много у помещиков всякого добра поскупил — и книг, и чего хотите! А откудова сами вы припожаловали сюда?
— Из Петербурга. А к вам прямо от Дашковых.
— Знавали и раньше их?
— Нет. Анну Игнатьевну встречал несколько раз в Петербурге, а стариков не знал.
Дверь из кухни отворилась, и из нее, как с лотком, выступила с большущим подносом в руках старуха в темном платье. Чья-то белая полная рука, принадлежавшая, очевидно, неведомой мне Машеньке, протянулась из-за стены и затворила дверь. Старуха поздоровалась, поставила на стол поднос с чаем и вареньем и отвесила мне почти поясной поклон.
— Кушайте во здравие!.. — проговорила она и удалилась обратно, мягко шаркая стоптанными войлочными туфлями.
Хозяин придвинул ко мне стакан и вазочку с вареньем, и началось чаепитие и беседа.
— Много у вас в приходе раскольников? — задал я вопрос.
Отец Спиридон налил чай на блюдечко и отхлебнул с него.
— Много… — ответил он. — Наша губерния по расколу впереди всех стоит.
— Отчего так?
— Да глухая деревня, лесистая; скиты здесь со времен Никона повелись, постоянный притон расколу был. Читывали, вероятно, Мельникова-Печерского?.. хорошо описаны у него наши места!
— А вы, батюшка, не замечаете в народе упадка религиозности?
— Да ведь как на это дело посмотреть? — отозвался о. Спиридон. — Ежели с внешней стороны, — да, на убыль пошла религиозность: не ходит народ в церковь. Бабы — те еще держатся, а мужики редко когда заглядывают, старики разве… А ежели про суть самую говорить, так куды ж вере уйти из души человеческой? Она, что гнездо малиновки, — не видать только его в кустах! — Говорил о. Спиридон медленно, с чувствовавшейся легкой одышкой. В слабом голосе его нет-нет и прорывалась такая нотка, что казалось, будто где-то далеко-далеко, за ржами, то позванивает, то замирает колокольчик.
— Не во всяком кусте малиновка живет!.. — возразил я. — Пожалуй, на свете больше пустых кустов.
— Да вы о чем: о вере или об религиозности говорите?
— Разве вы их разделяете?
— Еще бы! большая разница между ними! Вера — часть самого человека, сердце души нашей: нету людей без нее! А религиозность — дар! Ну вот как бывает литераторский, художничий либо музыкантский. Не все ведь Бортянскими могут быть, так же не всякий может и Сергием Радонежским стать. А веруют все!
— Что вы, батюшка? Да разве мало мы знаем и видим кругом совершеннейших атеистов?
На лице о. Спиридона показалась улыбка; он покачал головой.
— Нету таких!.. — с глубоким убеждением произнес он. — Форсят они все, верьте мне старику! Так вам скажу: тот, кто клянет Господа, — тот в существе своем больше всех верит в него! Ежели Господь — пустое место, так о чем же тогда разговоры разговаривать. Стало быть, не пуста душа, а шевелится в тебе что-то, коли говоришь о нем! Без веры нельзя живым быть! Во всяком человеке она, что уголек под пеплом, теплится. Снаружи глядеть — все погасло будто. А дунь — и вспыхнет огонек. Умеючи дунуть только надо! Нет человека без такого уголька… вот хоть вы, извините меня…
О. Спиридон осторожно дотронулся концами пальцев до моей руки: — Вы атеистом себя считаете, или нет?
— Не знаю, батюшка… — откровенно сознался я. — И верить я не могу, и не верить тоже не приходится!
Священник тихо засмеялся.
— Ну вот, вот, вот!.. начитались Штраусов да Бюхнеров[37] и не стало в вас религиозности, да и не дана она вам была, может быть! Но с верой не путайте ее: от себя самого никуда не уйдете! Верой наша душа светится! Мережковского с Философовым не знавали вы в Петербурге?
Мой собеседник поражал меня все больше и больше: захолустный попик-простец вырастал в глубокого и своеобразного философа.
— Нет… — отозвался я. — А почему вы о них спросили?
— Да как же: богоискатели ведь, богостроители… вот и вы, подумал я, тоже, может быть, ищете Бога!.. — Он опять засмеялся детским, светлым смешком.
— Ищут Бога, а со стороны глядишь, и знаете что видится? занавесили люди Господа простыней да и шарят по горнице, притворяются, будто не видят его: в жмурки играют. А он — вот он, на виду сидит и искать его нечего!
— Я, по крайней мере, его не вижу…
— Так… стало быть, если мы чего-нибудь не видим, оно, значит, не существует?
— Нет, конечно. Есть какая-то величайшая сила вне нас — это я знаю и в это верю. Но в Бога Иегову-Израиля — извините, нет!
— Ну, вот, вот, вот!.. — сказал, весь сияя, о. Спиридон. — Путь-то богословов и скрестился с вашим, с путем науки. И на перекрестке — Бог. И вы в него веруете, и мы, и не можем не веровать: мы часть его самого! Стало быть, дело-то все в звуке в пустом — в имени, какое мы даем ему! Вот хоть бы к нам с вами приложить — пусть нас кличут одни Сидором, другие Петром, третьи Иваном — разве мы с вами от этого в своем естестве изменимся?
— А как вы к ученью Толстого и Дашкова относитесь?
О. Спиридон помолчал.
— Не их ума это дело!.. — проговорил он.
— Толстой не умный человек, по-вашему? — воскликнул я.
— А так!.. — подтвердил священник. — Толстой как зверь, чутьем силен, не разумом. Где у него не ум одолевал, а чутье, — там рукой не достать его; а где он филозоф — там он в вершочек… махонький. А Дашков — что же… говорить-то о нем надо как о пустом месте!
— Значит, вы не одобряете отлучение Толстого от церкви Синодом?
Старик опустил на минуту голову, потом поднял ее и глянул мне прямо в глаза.
— Религиозность — дар!.. — повторил он. — Как же осуждать человека за то, что ему не дадено!
Дверь в переднюю приотворилась, и из-за порога выставилась головенка стоявшего на четвереньках самого меньшого карапуза. Волосы у него были подняты дыбом, измазанная рожица имела испуганно-напряженное выражение, глаза вытаращились, брови забрались на середину лба. За ним виднелись выпихнувшие его вперед остальные трое братьев, усевшиеся в виде Будд полукругом.
— Денег дай… денег дай… — оторопело выговорил бутуз сиплым баском.
— Дай-дай-дай!!. — густо зазвонили и закачались в передней Будды.
О. Спиридон быстро обернулся к ним.
— Кшить вы, разбойники! — произнес он. — Нет вам денег!
— Денег нет… — пятясь раком, повторил малыш, не изменяя выражения своей рожицы.
— Денег нет — денег нет!!! — подхватили вперебой два звонких голосенка.
— Денег дай — денег дай!!! — загудел басовой колокол. Концерт получился, совсем как на колокольне под большой праздник.
И вдруг все разом смолкло; трое старших певцов исчезло во мгновение ока, и в ту же секунду две белые руки подхватили стоявшего на четвереньках неповоротливого малыша, перевернули его в воздухе, быстро и звонко отшлепали по месту, противоположному голове, и исчезли с добычей, задрыгавшей ногами и руками.
— Ярмарка завтра у нас в селе! — пояснил, посмеиваясь глазами, старик, — вот и пристают внучата-озорники!..
Поднялся и я и стал прощаться.
— А может, церковь нашу желаете посмотреть? — сказал о. Спиридон. — Старинная она, XV века…
Я с удовольствием согласился. О. Спиридон взял с приткнувшегося у стены ломберного столика выцветшую скуфеечку и насунул ее почти на брови. Мы вышли на двор.
Никита с кнутом в руке стоял и внимательно рассматривал пару огромных кохинхинских кур; лошади лениво жевали сено. Увидав нас, Никита сунул кнут в телегу и стал сгребать корм.
— Тут близенько, пешочком дойдем… — сказал священник. — Езжай к церкви, Никитушка!
Мы направились к калитке, миновали проулок и, загнув за угол, очутились у трактира. На открытом крыльце его, как на троне, восседало необычайных размеров бланманже в женском розовом платье. На темно-русой голове его, в виде короны, тугими жгутами были скручены косы; ниже, будто все увеличивавшиеся круги сыра, поставленные друг на друга, шли ярусы жира. Самый верхний круг был поставлен на ребро, и на нем надменно торчал вверх дубовый нос, свидетельствуя, что перед нами была владелица заведения.
На земле, у крыльца, в виде бело-розового бугра, в истоме раскинулась невероятных размеров свиньища; около нее стояло ведро с дымившейся, теплой водой и двое половых окунали в нее швабры и усердно мыли ими свинью. Та жмурилась от наслаждения, покачивала слюнявым ртом и роняла от полноты блаженства — «ох-ох».
— Хорошенько ее трите, хорошенько!.. — поощряла с крыльца владелица. Лицо ее тоже отражало полное удовольствие, и мне бросилось в глаза необыкновенное родственное сходство между этими двумя кузинами — лежавшею и сидевшею. Какая это была бы чудесная картина, если бы двое других половых принялись тут же на крыльце мыть швабрами и хозяйку!
— Свинку парите? — добродушно молвил священник, обходя сторонкою белую тушу.
— Доброго здоровья, отец Спиридон!.. — приветствовала его вместе с молодцами купчиха. — Любит она у нас помыться, балуем! И она нас побалует на Рождестве!
И сыры на крыльце стали подскакивать друг на друге от смеха.
Церковь открылась сейчас же за углом на небольшой площади.
За невысокой кирпичной оградой подымалась колокольня и низенькая, вросшая в землю церковка; ее увенчивали пять зеленых крохотных главок; маленькие окна были заделаны толстыми ржавыми решетками в виде многочисленных восьмерок. На карнизах и наличниках выступали скульптурные разноцветные украшения.
Мы вошли в ограду. По ту сторону колокольни к стене ее прилеплена была деревянная построечка, больше походившая на сарай; дощатая, чуть покатая крыша его почти сплошь, как бархатом, была затянута плотным густозеленым мохом. Единственное окошечко было открыто и уставлено гераньками; из-за них глядело молодое девичье лицо.
— Дома Наум? — спросил, подходя к окну, мой спутник.
— Здесь я, о. Спиридон, здесь!.. — отозвался из лачуги глухой голос. — Сию секундыю!..
Из двери выскочил, оправляя руками встрепанную, бурую бородку и такие же, связанные пучком волосы, маленький, как и настоятель, кривой на один глаз пожилой человек в сером балахоне. Лицо его было заспано; видимо, наш приход разбудил его.
Он торопливо сунулся под благословение к о. Спиридону, чмокнул его в руку и побежал к церкви, высвобождая огромный железный ключ из вывернувшегося дырявого кармана.
Мы вступили под граненые низкие своды, опиравшиеся на тяжелые четырехугольные столпы. С правой стороны сумерки были пронизаны наклоненными, дымно-золотыми полосами солнечных лучей; вверху и с левой стороны была почти ночь, и из него глядели неясные, но будто живые, суровые лица. Я бывал в величайших соборах мира — в России, в Англии, в Риме, в Испании и т. д. и всюду ощущал одно и то же: в них нет Бога, нет мистики. В них можно дивиться гению человека, можно учиться архитектуре, живописи, ваянию, истории, но молиться в них никак нельзя. Эти храмы в своем роде дворцы царей: цари не живут в раззолоченных парадных громадах-залах; они обитают где-то там, далеко позади, в куда меньших комнатах. И эти комнаты Бога — не соборы св. Петра или Павла, а древние русские церковки, припавшие к земле.
И для меня нет сомнения, что новейшие храмы, лишенные, как тело души, мистики и тайны, превратились только в музеи и понизили уровень религиозности людей.
О. Спиридон не мешал мне. Он показал несколько достопримечательностей и ушел с Наумом в алтарь, оставив меня одного бродить и думать…
Когда мы вышли из храма, Никита уже ждал с лошадьми у ворот ограды. О. Спиридон дал ему подробное наставление о дальнейшей поездке и простился со мной. Лошади резво подхватили с места, и едва успел я приподнять шляпу, как и о. Спиридон и стоявший с ним рядом Наум, глубокомысленно взиравший на меня единственным мутным оком, остались далеко позади и тотчас же скрылись за крайнею избою.
Колокол под дугой захлебнулся звоном; рыжая пара лихо понесла меня по улице мимо кланявшихся мужиков и баб и разинувших рты ребятишек, долго провожавших меня взглядом. За околицей сейчас же начался реденький сосенник; стволы его, будто красные свечи, вставали со всех сторон из совсем низенькой сплошной зелени еловой и березовой поросли.
Скоро стали показываться пески; лошади пошли тише.
Я заговорил с Никитой о Лбове, к которому мы держали путь.
— Купец башковитый!.. — ответил Никита. — Этот на воде обожгет. А вот гляди ж, что с человеком бывает: на бабе и сам обжегся!
— Как?
— А так… жену с происхождением взял!
— То есть как с происхождением?
— Да на дворянке женился. Вот она теперь и вывертывает верты, мудрует над ним. Коль бы ему из плетня выдернуть, да с плеча поучить ее раза два — дурь-то бы как рукой сняло! А он что дурачок при ней: слюной исходит!
— Что ж, приданое большое, что ли, взял за ней?
— При-да-ное?.. — пренебрежительно протянул Никита. — Кошку серую принесла ему, а больше не слыхать что-то было… И добро бы еще собой хороша была, а то ведь шкилет чистый, ей-Богу! Идет — костьми гремит!
— А собственной земли у него много?
— Земли, окромя как под усадьбой, нету. Про Воронцовку слыхали?
— Нет.
— При станции она. Местность важнеющая: одних купцов, по гильдии которые, человек семь живет! Вот и Лбова там дом!
— А скоро до него доберемся?
Никита повел глазами на солнце.
— Да как сказать — песок тут одолел очень!.. Часика через два, надо быть, дотянемся!..
Дорога, действительно, делалась все тяжелее. Начались бугры; желтый, а местами совсем белый песок глубоко всасывал колеса, и рыжие с напряжением тащили телегу.
Никита соскочил с нее и зашагал рядом. Я вылез тоже и пошел сбоку по утоптанной тропочке. Сосны становились выше, начался настоящий бор, редкий, но мощный; еще не разомлевшие как следует от тепла деревья почти не давали аромата.
Мы спустились в неглубокий, но круглый овраг, заросший орешником. По дну его пробирался ручеек, через воду был перекинут жиденький мостик, весь запрыгавший, будто клавиши, под копытами лошадей.
— Самое это разбойное место в старые годы было!.. — промолвил Никита, указывая кнутом на овраг. — Что тут всякого добра у проезжих посрезано!..
— И убийства случались?
— Всего бывало!.. Года два тому берег вон там осыпался, кости человеческие из него выпали, а пастухи и нашли их. Голова, черепок костяной то есть, весь как есть расшиблен был: видать кистенем хватили. И чудно: волосы в сохранности оказались, рыжие, как огонь были! Да от портков все низы уцелели — и ни комара больше, даже креста нательного не было; дочиста, надо полагать, обобрали беднягу!
— И что же сделали с находкой? Приезжала полиция?
— А как же? без этого не полагается! Начальство приезжало, смотрело, дохтур был, исправник; потом опять закопать велели: за незапамятность, значит, происшествия на волю Божию положили. Лет за пятьдесят, сказывали, убийство приключилось — эва когда!
— Где же закопали кости?
— А тут же хотели, в овраге, да отец Спиридон не дозволил. На кладбище похоронил!
— Почему? А вдруг убитый-то татарин был?
— Вот так-то и исправник рассуждение имел. А отец Спиридон восстал: Бог-то, — спросил, — нешто не один для всех? Он и разберет, кто какой веры! Что, мол, лучше: татарина отпеть или православного как собаку зарыть? Исправник и так и сяк, да нет: с шила у отца Спиридона не соскочишь!
— А по-твоему, прав был отец Спиридон?
— Его правда, его! Отчего ж татарина не отпеть? от этого ему одно удовольствие. Крестют же их, так почему и не похоронить! Очень тогда мир отца Спиридона одобрил!
— Почему?
— А потому на своем поставил! Хоть ты и полиция, а мимо его дел проезжай сторонкою! А второе — нечисти не допустил завестись в округе!
— Какой нечисти?
— А как же? Нетто неотпетый-то человек будет смирно лежать? Тут бы ни проходу, ни проезду не стало по ночам людям!
— Почему же до находки убитого ничего подобного не случалось?
— Да кто ж его знает, случалось ли, нет ли?.. сказывают люди, что бывало…
— Что же именно?
— Мало ли что!.. страсти разные чудились… вой, опять же, слыхали!
— И ты веришь в такие сплетки? Ведь их бабы плетут от нечего делать!
— Да оно что говорить… но, одначе, не все бабы выдумывают: кое дело и вправду приключается!..
— А например?
Никита помолчал и глянул по сторонам. Лес делался гуще; пески понемногу сменялись суглинком; стали попадаться шатровые ели. Безмолвие нарушал только дятел, где-то крепко и четко стучавший носом.
— Всяко бывает!.. — повторил Никита. — Опять же в писанье про нечистую силу сказывается: стало быть, есть она! Да вот недалече ходить, — добавил он, — будете в Воронцовке, сами увидите; дом проклятой там есть!
— Кем проклятой?
— А кто ж его знает? Ну только жить в нем нет возможности. Так заколоченный и стоит!
— Почему?
— Нечисть в нем, от этого! Днем еще ничего, всякий входи и выходи слободно, ну а ночью не дай Господи! В нем свет, в нем голоса, в нем крики! камнями пуляют, палками, чем ни попадя! А людей нет никого — ни комара, сказать!
— Ну, что ты за басни рассказываешь?
— Истинную правду говорю: зря-то ведь дом крысам не бросят! Вот ужо приедем, поспрошайте у других — то же вам скажут!
Долгий свисток паровоза вдруг нарушил тишину; лес весь наполнился гулом идущего поезда.
— Пассажирский, должно!.. — проронил, прислушиваясь, Никита. — Воронцовка рядом совсем! Ну-ка, вы, милыя?.. — Он взялся за свободно висевшие вожжи и подбодрил лошадей. Опять трелью залился колокольчик, замелькали мимо сосны. Мы быстро миновали остаток леса и застучали колесами по выстланной щебенкою коротенькой улице, сейчас же разворачивавшей, как рога, линии своих домов и превращавшейся в небольшую площадь, пыльную и усеянную остатками сена и конского навоза. По другую сторону ее, прямо против улицы, белел небольшой домик станции.
Никита свернул с улицы влево и въехал в ворота двухэтажного, выкрашенного в темно-желтую краску деревянного дома.
Нас встретило гоготом целое стадо гусей; на просторном дворе бродили куры, на куче мусора спала старая черная шавка. Она вынула из-под живота поседевшую морду, подняла ее кверху, хрипло пролаяла раза три и, исполнив свои обязанности, опять сунула нос под брюхо.
На стук телеги на крыльцо высыпала целая куча людей; впереди стояли два босых, совсем молодых парня в красных, кумачовых рубахах; из-за них выглядывали три юных, румяных женских лица; позади всех, опершись толстыми руками на чьи-то плечи, тянулась, став на цыпочки, не дошедшая ростом, зато взявшая другими двумя измерениями стряпка. На всех лицах изображалось любопытство.
Никита приподнял шапку.
— Здравствуйте! — произнес он, остановив лошадей у крыльца. — Дома хозяин, что ль?
— Дома, дома!!! — отозвалось шесть голосов.
— А по какому делу надо его? — спросил один из парней.
— А про то хозяину спрашивать, не тебе!.. — сурово ответил Никита. — Поди доложись, барин, мол, из Петенбурха приехал!
— Из Петербурга?!.. — радостно воскликнул где-то в воздухе женский голос.
Я поднял глаза и увидал выставившуюся чуть не до пояса из окна второго этажа даму в высокой необычайной прическе из одних черных кудерьков, делавшей ее похожей на пуделя. Кудерьки колечками падали ей на лоб и на щеки; среди них шильцем торчал напудренный красный носик.
— Беги, беги, Сенька!!! — заговорили на крыльце, подталкивая парня с разных сторон. — Пожалуйте, барин, в горницы!..
Сенька бессмысленно поглядел вокруг, потом на чернявую даму и вдруг стремглав бросился к двери.
Я выбрался из телеги и поднялся на крыльцо. Никита отъехал под навес и стал там привязывать лошадей.
— Пожалуйте!.. пожалуйте!.. — засуетились на крыльце, давая мне дорогу.
Я двинулся было вперед, но стряпка вдруг раскинула обе руки, словно желая принять меня в объятия, и перегородила вход.
— Куда ж вы, черти невежливые, барина-то через куфню ведете? — воскликнула она.
Все спохватились, заахали и вперебой стали просить меня перейти на соседнее крыльцо. Пришлось покориться, и только что я ступил на него — из «паратной» быстро вышел хозяин — еще молодой человек лет тридцати в черном сюртуке и грязноватой ночной рубашке без воротничка; на ней посвечивала медная запонка. Вид у него был деловитый; карие глаза смотрели внимательно и умно.
Мы поздоровались и познакомились; я сообщил хозяину о цели своего приезда. Дама в кудерьках высунулась из окна до такой степени, что угрожала ежесекундно вылететь в виде птицы, и, наклонив ухо, старалась расслушать, что мы говорили. Все кухонное население столпилось у края своего крыльца и жадно внимало тоже. Даже старую шавку разобрало любопытство, и она приковыляла к нам и села у ступеньки, жмуря полуслепые глаза и сочувственно постукивая хвостом.
Со второго этажа слышно нас было, по-видимому, плохо; дама нервничала, направляла на нас то одно, то другое ухо, наконец, не выдержала и закричала: Мишель, да проси же в дом! что ты на дворе разговариваешь?! Лбов встрепенулся.
— А милости просим, пожалуйте, в самом деле, в дом! — произнес он.
Через переднюю, увешанную вместо пальто всякими юбками и кофтами, мы вошли по посконному коврику-дорожке в «залу», два окна которой выходили на площадь; хозяин предложил мне сесть, а сам исчез — вероятно, делать доклад обо мне жене.
Я полюбовался двумя тощими олеандрами, торчавшими в кадках у окон и имевшими вид хлыстов, обозрел украшавшие стены открытки и писанный красками портрет какого-то военного, — ни дать ни взять майора из «Сватовства» Федотова, — и только что хотел сесть — из соседней комнаты выступила, еще издалека протягивая мне длинную высоко поднятую руку, как бы жалуя ею, высокая, худощавая дама в кудерьках. Щеки и нос ее были только что вновь припудрены, глаза подведены.
Лбов шел за нею. На шее его уже красовался белый воротничок, из рукавов виднелись манжеты. Он то и дело как бы высвобождал из них то голову, то руки, свидетельствуя этим, что городской убор для него не совсем привычен.
— Как я рада, вы из Петербурга?.. здравствуйте!.. — скороговоркой понеслась хозяйка. — Садитесь, я ведь тоже петербургская!.. Ну, что у нас там делается?!
Я пожал костлявую руку и сел в кресло; хозяйка опустилась на диван.
— Все по-прежнему!.. — ответил я. — Суета, суматоха, театров развелось, что грибов…
Хозяйка всплеснула руками.
— Ах, ах!!! Слышишь, Мишель? — обратилась она к мужу, стоявшему за одним из кресел и опиравшемуся на его спинку руками. — Я говорила тебе? В этом теперь вся жизнь! Непременно, непременно у нас спектакль устроим!
Мишель постукивал пальцами и кивал головою.
— Надолго вы в здешние края приехали? — продолжала хозяйка.
— Нет!.. я по небольшому делу к вам!!. — поспешил я прекратить попытки заговорить о «нашем» Петербурге. — Я слышал, что у вас скопилось много книг из разных помещичьих библиотек?
— Есть!.. — ответил Лбов.
— Ах, ничего в них интересного нет! — вмешались кудерьки. — Все лучшее я взяла себе — Эжен Сю, Конан-Дойля…
— Разрешите мне посмотреть? — обратился я к хозяину.
— А пожалуйста!
— Нет, нет, нет!.. — запротестовала хозяйка, — сперва выпьем чайку, поговорим о нашем милом Петербурге, а книги эти потом!..
Я встал.
— Нет, уж позвольте сперва заняться книгами: позже будет темно!
— Верно!.. — поддержал меня хозяин.
Кудерьки поджали губки и надулись.
— Ну, идите, идите!.. — недовольно произнесла она тоном обиженного ребенка. — Вы упрямый и злой…
— После визита к книгам я бываю добрее!.. — отшутился я.
— Смотрите, скорее возвращайтесь, — только с этим условием я вас и отпускаю! — произнесла она нам вслед, — наглотаетесь там пыли и перепачкаетесь — вот и все, чем вы будете вознаграждены за ваше непослушание!
Мы вышли на двор и стали пересекать его; хозяин вел меня к длинному кирпичному амбару, находившемуся против дома. Все обитатели последнего, начиная с хозяйки, высунулись; кто из двери, кто из окон и наблюдали за каждым нашим движением.
— Во многих имениях скупили вы библиотеки? — осведомился я.
— Библиотеки? — удивился хозяин. — Да я их не скупал совсем!
— Как же они у вас очутились?
— Имения я покупал, а не книжки… в старинных поместьях ведь они везде важивались!.. в придачу и шли. А потом к себе свозил сюда помаленьку.
— Самые имения, значит, перепродавали?
— Да что ж с ними больше делать? Хозяйство нонче хлеба не даст. Да и разоренные больше имения приходилось брать. Поустроишь его, приведешь в вид — и с рук долой! Хлопот с ними много!
— Какие же особенные хлопоты?
— А как же? Иной раз к строенью-то и подойти нельзя, не только что жить в нем: почешись об него — все завалится! Опять же парки разные в старые годы любили разводить; у иного помещика, глядишь, всего полтораста десятин осталось еще не проеденных, а под парком гуляет сорок. И это, значит, образумить надо: вырубить да выкорчевать!
— А почему же не оставить?
— Да кто же нынче с такой дебрей купит? — возразил Лбов. — Ни тебе лес, ни тебе поле — лешего только тешить! Чтоб под гулянки себе по сорок десятин отводить — на это бальшие капиталы надо иметь, не нонешние!
Мы остановились у спуска в подвал, и хозяин указал мне пальцем на низенькую, приоткрытую дверь.
— Тут… — проговорил он.
Вниз вели четыре каменные ступени. Я спустился по ним первый и очутился в низком, но довольно большом сводчатом каземате. Два маленьких квадратных окошка, заделанных железными решетками, пропускали слабый свет. От пола и приблизительно до высоты моих плеч весь подвал, как кирпичами, был наполнен плотно сложенными книгами всяких форматов, главным образом в старинных кожаных переплетах. У стен груды их достигали до потолка; между ними, посередине, имелся проход. Нас обдало банным воздухом; пол по крайней мере на палец был покрыт слякотью.
Против двери валялось десятка два томов с оторванными переплетами и со всклокоченными остатками страниц.
— Это что же такое? — спросил я.
Лбов равнодушно сплюнул в сторону.
— На цигарки рабочие берут!.. — ответил он, как о самом обычном деле.
— Я бы хотел пересмотреть их все… как это устроить?.. — проговорил я.
Лбов вопросительно глянул на меня.
— Да где ж тут в них рыться? Берите гуртом, все сразу. Мне, кстати, и подвал очистить требуется!
— Куда мне они все? Я ведь не торгую ими. А сколько бы вы хотели за все?
Лбов измерил глазами подвал.
— Тут их пятнадцать тысяч… по гривенничку на круг… за трех Петров желаете[38]? Дешевле грибов!
— Некуда мне с ними деваться! И пятнадцать тысяч томов здесь не будет — тысяч пять, не более!
— Пущай по-вашему — пять! Вы объясните вашу цену?
— Не могу! Наконец и провоз до Петербурга станет дорого!
— Что вы?! даром обойдется: книжки теперь ни по чем железная дорога возит, только посылайте! За тысячу бумажек угодно взять?
— Позвольте, да ведь это же не дрова! разве можно их не рассмотрев покупать? Может быть из них ни одна не нужна мне?
— Это из пяти-то тысяч? что вы, помилуйте! Да тут на всякого любителя товар сыщется: и с картинками, и длинные, и маленькие!.. Вот пожалуйте?..
Лбов взял первую приглянувшуюся ему книгу, поколотил ее об угол двери, чтобы выбить из нее пыль, и подал мне.
— Извольте, первый сорт: одной этой книжкой человека пришибить можно!
Кирпич оказался «Историей» князя Щербатова[39]. Я развернул несколько ближайших книг — попались «Ежемесячные Сочинения» 1758 г[40]. Лбов взял еще один том, опять шлепнул им об дверь, раскрыл и, шевеля губами, что-то прочел про себя.
— А вот вам и дамская!.. — он поднес книгу к носу и понюхал — с запахом! Говорю — берите все; самые замечательные найдете!
Он протянул мне свою находку: то был Дамский журнал, издававшийся почти сто лет тому назад князем Шаликовым[41].
— Не могу!.. — повторил я.
— Как вы питерский, — из-за дальности расстояния скидку вам сделаю: семьсот целковых! В убыток себе продаю, верьте совести!
— Да ведь вы говорили, что в придачу, даром их получили?
— Ну да как же даром, помилуйте? за имения-то я ведь чистые денежки на бочку выкладывал! Последнее мое слово — пятьсот!
Лбов сделал решительный жест рукой.
Искушение закрадывалось в мою душу все глубже и глубже. Разборка подвала требовала по крайней мере двух суток и помощи стольких же людей. Покупка огулом особого риска не представляла: то, что могло оказаться разрозненным, или ненужным — у меня немедленно расхватали бы букинисты…
— Ну, так и быть! — тоже твердо сказал я. — Сто целковых хотите?
— О, Господи!!! — Лбов даже отшатнулся от меня. — Да ведь тут одной бумаги пудов триста?!
— По двугривенному за пуд — шестьдесят рублей… — докончил я за него. — А я вам даю больше!
— Вот что: триста и по рукам будем бить! — Лбов размахнулся под самый свод правой рукой и, растопырив пальцы, держал ее в воздухе.
— Полтораста!
— Двести пятьдесят!
— Ни гроша больше!
— Сейчас умереть — не могу!
— Бог даст выживете! Полтораста!
— Да накиньте, Господи: жену-то как обрадуете! моды ведь тут есть всякие! Ни на журналы подписываться не будет: большую экономию сделаете!
— Вот что — распоследнее мое слов: двести!
— С четвертной!
— Полкопейки не накину!
— Э! пропадай нажитые! Владейте! — воскликнул Лбов и ладонь его треснулась об мою. Сделка была окончена.
— А теперь айда чай пить! — вдруг заторопился он. — Вспрыснуть сделочку нужно!
Я едва сдерживал радостное волнение. Купить за двести рублей тысяч пять томов, т. е. по четыре копейки за том — это удача редкая! У меня даже возникло опасение, как бы Лбов не раздумал, и я остановился у крыльца и передал ему деньги.
Лбов поставил ногу на ступеньку и пересчитал их.
— В аккурате! — заявил он, спрятав кредитки в большой, толстый бумажник и сунув его в карман. — Оченно вам благодарны! Он подал мне руку.
В оклеенной синими дешевыми обоями столовой уже кипел ведерный, давно не чищенный самовар. За столом кроме хозяйки сидели две гостьи, несомненно явившиеся поглазеть на невидаль — неизвестного проезжего. Обе были полные, обе круглолицые и походили друг на друга, как пара двухпудовых гирь.
Хозяйка с любезной улыбкой познакомила нас.
— Это мосье… — она запнулась.
— Минцлов!.. — подсказал я.
— Ну да, из Петербурга! А это соседки наши — Марья Мироновна и Арина Фоминишна.
Тумбы привстали, поклонились гладко причесанными головами, сунули мне словно одеревенелые руки и опять сели. Мы с хозяином расположились около них.
— А нам бы закусочки?.. — просительно обратился Лбов к жене. — Сделочку нам надо оформить!
— Покричи в окно, — отозвалась та.
Лбов подошел к окну и выглянул наружу.
— Софья?!. Агаша-а?! — разнеслось по всему двору.
— Чево вам? — отозвался снизу женский голос.
— Тащи селедочку, да колбасы московской! Да стой, полудурья, куды сорвалась. Балычка с икоркой захвати, грибков! Водочки-то, водочки графинчик!! — прокричал Лбов всем горлом и высунулся из окна до пояса.
— Эдакая анафема!.. — проговорил он, возвращаясь к столу, — никогда терпенья у ей нет, чтоб до конца дослушать!
— Ну, расскажите, расскажите о нашем Петербурге, — начала хозяйка. — Я так его обожаю! Вы Семена Петровича Бохрева знаете?
— Нет. А кто он такой?
— Мой крестный. Ну как же так? Очень видный человек.
В столовую, толкнув дверь большим подносом, вошла румяная девушка с веселыми карими глазами.
— Сюда, сюда ставь! — распорядился Лбов, указывая на свободное место среди стола.
Девушка подняла поднос выше и стала опускать его прямо через голову моей соседки. Как это приключилось, я не успел заметить, только поднос накренился и на стол, как салазки с ледяной горки, одна за другой начали съезжать и перекувыркиваться тарелки с закусками.
— Агашка!.. дура?!. — визгнула хозяйка, тряся в воздухе, словно обжегшись, всеми десятью пальцами.
Виновница катастрофы обомлела, побледнела и, раскрыв рот, еще более наклонила поднос. По столу заскакали тарелки, запрыгали грибы… хозяин успел подхватить на лету только графин с водкой.
— Свинья ты опосля всего этого, и ничего больше!!! — с негодованием заявил Лбов, вылавливая пальцами со своих брюк скользкие грибы и складывая их опять на тарелку.
Гостьи и хозяйка повскочили с мест и принялись приводить все в порядок. Агаша, пылавшая что закат перед ветром, стояла у стены, прижав к груди поднос.
— Не огорчайтесь, милая Елена Марковна, не волнуйтесь!! — утешали огорченную хозяйку гостьи, сбирая перстами на тарелки кусочки селедки, колбас и все прочее. — У вас еще на скатерть, слава Богу, все вывалили, и такое, можно сказать, все необидное. А вон у Марфы Даниловны щей горячих покупателю на плешь налила этакая же вот дуреха — это уже похуже!
Живописный винегрет был наконец убран со скатерти, превратившейся из белой в мраморную разных цветов, осколки разбитых тарелок удалили, закуски классифицировали и разместили по-прежнему. Меня пучило от смеха, но приходилось делать серьезный вид. Агаша постояла, постояла и вдруг опрометью бросилась из комнаты.
— Угощайтесь, прошу покорно!.. — произнес хозяин, придвигая ко мне груду селедочных кусков. — Грибков отведайте; очень хороши! Ах, идол-девка, что сделала! — Он налил водку в пять рюмок и расставил их перед каждым из присутствовавших.
— За ваше здоровьице!.. С покупкой! — он взял свою рюмку и позвонил ножкой ее во все остальные.
— Да чтой-то вы придумали? — запротестовала моя соседка Арина Фоминишна. — Мы чай уже пили!
— Чай в животе посторонится! — возразил хозяин. — А отказываться вам не приходится: гостя нашего обидите!
Марья Мироновна не протестовала, а, поджав губы сердечком, раза три повела из стороны в сторону тройным подбородком и воздохнула.
— Что уж с вами поделаешь, — произнесла она, берясь за рюмку. — Вы у нас уговорщик известный!
Все по-мужски, дружно опрокинули рюмки и принялись закусывать.
— А вы нас, сударь, не осудите, — молвила, наклонясь слегка ко мне, соседка, — здесь не Петербург, здесь дамы все пьют, не одни мы, грешные!
— Ах, в Петербурге все дамы пьют! — воскликнула хозяйка.
— Кокнем поэтому по второй! — сказал хозяин, наливая водку.
Гостьи прикрыли ладонями свои рюмки.
— Уж это нет! — заявили они. — Будет и по одной!
— Да Господь с вами! — ужаснулся Лбов. — Что же вы, охрометь что ли желаете? Кто же об одной ноге ходит! Нет, уж будьте любезны, не нарушайте компанию!
Марья Мироновна отняла руку и покачала подбородком: в глазах ее блестел лукавый огонек:
— Ну, что ты тут будешь делать! — нараспев протянула она. — Опять ведь уговорил: такой уж у меня характер бесхарактерный!
Закусив и выпив стакан чаю, я поспешил на двор; двое хозяйских молодцов и Никита принялись вытаскивать из подвала книги и сваливать их на траву. Из кухни принесли мне табурет, и я начал просматривать том за томом, день был безоблачный, и этой операцией я мог заниматься под открытым небом без всякого риска.
Хозяин постоял около меня, потом засунул руки в карманы и, насвистывая сквозь зубы, обошел раза два вокруг все выраставших куч книг и удалился обратно.
Я быстро пересматривал свое приобретение и интересные книги откладывал особо; отдельными рядами, корешками вверх, выстраивались журналы и многотомные сочинения для проверки комплектов.
Стали часто попадаться экземпляры с настолько истлевшими листами, что, как только я разворачивал книгу, — из нее сыпалась труха. Я отбрасывал такие в сторону, и число их росло все больше и больше. Труха усыпала землю у моих ног, будто снег. Скоро каждая охапка, вынесенная из подвала, стала оказываться сплошным гнильем.
— Тамотка прель одна, и носить не стоит! — заявил Никита, подойдя ко мне. — Неужели за этот навоз деньги платить станете?
— Уж заплатил!.. — ответил я. Радостное настроение от счастливой покупки исчезло без следа.
— Много ли дали?
— Двести рублей.
Никита недоверчиво поглядел на меня. — Да вы вправду, что ль?
— Вправду.
— Ло-овко!.. — протянул мой спутник. — Дали бы трешку, либо пятишницу — и то бы ему кувыркаться надо было от радости! Эка, какое дело вышло!
Не отвечая Никите, я поспешил в подвал. Осмотр оставшейся большей половины книг окончательно угасил зародившееся было во мне самомнение о моих коммерческих способностях: вся масса книг оказалась слипшеюся, и при отдирании одной от другой расползались не только листы, но даже кожа переплетов. Спасти что-либо из этого гнилого, пропитанного насквозь водой пласта нечего было и думать.
Я остановил очистку подвала и вернулся к вынесенным ранее книгам. Неиспорченных оказалось всего 6775. Около пятисот из них были журналы; как я ни рылся в них, но неразрозненных комплектов подобрать не мог: в каждом году не хватало одной — двух, а то и более книг. Убедившись в этом, я бросил разборку журналов и перешел к другим книгам.
Из дома показался и направился ко мне хозяин.
— Ну, как дела? — весело произнес он, подойдя ко мне.
— Очень скверно!.. — отозвался я. — Весь ваш подвал одно сплошное гнилье!
— Да ну? — удивился он. — Скажите пожалуйста, какая неприятность! И шибко попрело?
Я молча взял за край переплета один из огромных томов и потряс его; из него, как из лукошка овес, посыпались кусочки листов.
— Ах какая штука-то?! не подвезло вам! — Лбов с соболезнующим видом покачал головою. — Всегда смотреть наперед надо! — в голосе его послышался даже укор мне.
Я опешил от такого оборота дела.
— Мне кажется, мое смотренье здесь ни при чем! — возразил я. — А вот вам такого добра продавать бы не следовало!
— Почему? — опять удивился Лбов. — Отчего же не продать? Да я все продам, — он обвел рукой всю усадьбу, — покупайте, что хотите!
— Да ведь я-то у вас книги покупал, а не труху?
— Ну вот вам, здравствуйте! Я-то почем знаю, что вам требовалось: и труху берут люди! Весь подвал покупали, на счастье, а там кто ж его знал, что у него внутрях; нам это ни к чему!
Оба малых и мой возница стояли неподалеку и внимательно слушали наше пререкание. Ничего не ответив Лбову, я подозвал Никиту и велел ему связывать и сносить в телегу только то, что было особо отделено мною — книг около двухсот: это было все, что стоило взять с собою.
— Сенька, веревочек тащи, живо! — скомандовал Лбов одному из подростков, и тот бегом пустился к дому.
— Книжки хорошие! — продолжал хозяин, развернув одну из них. Его, как мукой, обдало трухою, но это обстоятельство ничуть не смутило его спокойствия. — Книги первый сорт!.. — продолжал он, будто и не замечая ничего. — А эти не возьмете, что ль? — он указал пальцем на журналы и на груды испорченных.
Нет.
— Напрасно бракуете: в доме-то оно все, знаете ли, пригодится! Опять же и книжки, будем так говорить, совсем непорченые!
— Совершенно верно… очень хорошие! — отозвался я.
— Да уж верьте совести! Не так вы поступили, вот они и сыплются. Ведь ежели хоть человека, скажем, подмочить, что за вид у него будет? а ведь это же бумага! Бережненько надо было их из подвалу выносить, на солнышке просушивать, вот и шабаш, и окрепла бы, еще бы сто лет прослужила!
Шпагат был принесен, и мы принялись за увязку; Лбов, засунув руки в карманы, ходил кругом и поощрял и поучал двух своих парней, как надо обращаться с книгами. Наконец все было окончено; Никита подъехал с телегой, и мое приобретение было взгромождено на нее.
— Дорогая покупочка!.. — заметил я. — Ну-с, благодарю вас за выучку! — Я прикоснулся к шляпе и, не подав руки Лбову, стал влезать в телегу.
— Не на чем-с!.. Вы не обижайтесь — дело коммерческое. А насчет дороговизны тоже напрасно: дорогие книги не по подвалам, а особо стоят!..
Я снял с облучка уже занесенную на него ногу.
— Дорогие? Какие?
— Да разные имеются. Не пожелаете ли взглянуть?
— Покажите!
Лбов вытащил из кармана ключ и вернулся вместе со мной к амбару. Мы поднялись на крыльцо, он отомкнул большой висячий замок и отворил дверь. Мы попали в пустое помещение; множество овса, рассыпанного на деревянном полу, свидетельствовало, что в нем хранились кули с зерном. У противоположной стены, близ небольшого, высоко пробитого окна, стояла довольно порядочных размеров полка, сплошь набитая книгами, главным образом в старинных переплетах.
Я начал пересмотр их. Передо мной проходили церковные, старопечатные книги, Петровские издания и, наконец, весьма редкие книги по расколу середины XIX века.
— Это вы тоже огулом продаете? — небрежно спросил я, указывая на всю полку.
— Что вы! Да нешто это картошка?! — ответил Лбов. — Тут что ни книжка, то, можно сказать, золото. В подвале, конечно, всякий хлам складывался, а здесь все отборное!
Старопечатные и петровские книги меня интересуют мало, но, имея дело с таким жохом, как Лбов, заговорить прямо о том, что хотелось приобрести, было нельзя. Я стал прицениваться к петровским изданиям, которые покупать не собирался.
Лбов не моргнув глазом заломил цены, не слыханные даже питерскими антикварами.
— Да, дороговато!.. — протянул наконец я. — Видно ничего больше купить у вас не придется… разве что-нибудь из дешевенького? — Я снял с полки редкие книги.
— Ну, а за эти сколько возьмете?
Лбов взял их у меня из рук, и по одному тому, что он стал вникать в заглавия, я увидал, что в книжном деле он бредет наобум и руководствуется только годом издания.
— За этот пяток? — он закрыл книги и поглядел на корешок переплетов. — Четвертной билет! — решительно объявил он.
Я отмахнулся рукой: — Полноте! Пять целковых — это так.
Лбов принялся ставить книги на прежнее место: — Пущай стоят!..
Я смотрел на другой конец полки с самым равнодушным видом.
— Ваше дело!.. ну, до свидания, когда так!..
— Всего доброго…
Я направился к двери.
— За две красненьких можете получить! — произнес позади меня Лбов.
Я остановился. — За красненькую — это еще туда-сюда! Ведь это по два рубля за книжку выходит!
— Да нипочем не достанете их нигде! Давно все пораспроданы! — он снял одну, раскрыл и щелкнул по дате. — Шестьдесят лет назад тому издано, где же ей в продаже быть? Опять же с рисуночками… берите, господин, за пятнадцать; ей-Богу, только за вашу симпатичность уважение делаю!
— То-то вы меня подвалом уважили!
— Да ведь помилуйте, на то коммерция! Ну, однако, чтобы вы не обижались — извольте: берите! только чтоб вам удовольствие сделать, отдаю!
Он достал намеченные мною пять томов и подал их мне. Я взял и стал тщательно перелистывать каждый.
— Уж будьте благонадежны: все словно сейчас отпечатаны! В подвале, оно, конечно, дух посперт чуть-чуть, вроде банного, книжки и порасстроились маленько, а здесь воздух вольный!.. Простор! — Лбов широко распахнул руками.
Я расплатился, подержал предупредительно протянутую мне хозяйскую руку и, крепко прижимая к себе новокупленные книги, поспешил к Никите.
Лбов вышел из амбара вслед за мною.
— Будьте знакомы! заезжайте опять!.. — сказал он, когда я уселся в телегу. — И окромя книг у меня разные оказии из вещей случаются. На днях барина одного надо будет выручить: покупочку у него сделаю!..
Никита зачмокал на лошадей, и телега тронулась.
Из окна второго этажа дома, этого наблюдательного поста хозяйки, высунулись и замахали две длинные руки: между ними чернели кудерьки. — До свиданья! до свиданья!.. — долетел до меня голос мадам Лбовой.
Я приподнял в ответ шляпу, и мы выехали на площадь.
Никита повернулся ко мне. — Куды ж мы сейчас, барин? К Раеву не поздновато ли будет?
Я глянул кругом и только тут заметил, что наступил уже вечер; дома отбрасывали сплошные, густые тени, небо сделалось совсем прозрачным; до заката солнца оставалось не больше какого-нибудь часа.
— А далеко до Раева?
— Далече. Разве к полночи поспеем!
— Это неудобно! — ответил я. — Если так, надо где-нибудь заночевать. Нет ли тут постоялого двора?
— Ну, как не быть: есть! То-то и я смекаю так, что лучше нам здесь пристать!
На одном из самых больших домов имелась огромная выцветшая вывеска. Надпись на ней гласила — «трактир». Ворота во двор его были распахнуты, и там виднелся навес и коновязь.
Мы свернули во двор, и через несколько минут я уже мылся в большом номере, оклеенном светло-зелеными вспузырившимися и полопавшимися обоями. Простенок между двумя окнами занимал серый, давно продавленный диван и два таких же кресла. У стен в виде ухабов стояли две железные кровати; на подушках были надеты розовые ситцевые наволочки далеко не первой чистоты. Было грязновато и душно; пахло табаком, въевшимся в стены и мебель.
Я заказал себе чаю и яичницу, распахнул окно, уселся около него на диване и занялся книгами.
Восклицание знакомого, слегка певучего голоса, донесшееся снаружи, заставило меня сперва прислушаться, а затем и выглянуть в окно. Номер мой находился во втором этаже; внизу зеленел молодой садик, отгороженный от видневшейся из-за угла дома части двора низеньким палисадничком. Под одним из тополей, почти у самой стены дома был врыт в землю круглый стол; на нем стояла бутылка с монополькой, пара тарелок с закусками и ведерный самовар красной меди; кругом восседала небольшая компания из двух пожилых купцов в сюртуках и двух женщин. В одной из них я узнал Марью Мироновну: она усердно угощала всех остальных, и в ней чувствовалась хозяйка. Слева от нее помещалась худощавая старуха, еще прямая и бодрая; плечи ее покрывала пестрая турецкая шаль — такие шали были в большой моде среди дворянства в сороковых годах.
— Да неужели? — пропела Марья Мироновна.
— Истинный Господь! — ответила старуха. — То есть ну до того они хорошо теперь живут, до того хорошо, что нельзя лучше! Цельный день у них гости — ну что комары толкутся, самовар со стола не сходит и все, милая моя, с закусками!.. такие уж восприимные, такие восприимные — и не видала я таких больше! Дача у них под Москвой в Сокольниках, своя собственная, гирлянда застекляненная вдоль улицы; небили полным полно и все такая веселенькая, прямо из магазину; ну прелести, прелести!..
Рассказчица нагнулась к хозяйке и слегка ткнула ее пальцем в сдобную руку.
— Пса завели!.. — совсем другим тоном, как бы с укоризною добавила она. — В углах-те иконы, а под ними на диване — пес. Да с дивана-то ты его не тронь — укусит. Он лежит, а ты стой, радуйся на него. Да еще, невежа, такое сделает — не продохнешь!..
Купцы неодобрительно мотнули головами.
— Это к чему же пса-то завели? — спросил один из них с широкою и густой русою бородою.
— Мода!.. — ответила, слегка разведя руками, старуха. — У господ у всех псы в дому, вот и они себе завели. Да здоровущий, большой, как есть модулянский! Брутом зовут, а подлец он, а не Брут!..
— Нда!.. — протянул другой гость, с бородкой поменьше и поуже. — За эту самую моду юбчонку бы хозяйке на голову завернуть да по ее бы степенству… — Он сделал жест, как бы шлепая кого-то ладонью.
— Уж вот как бы надо! Милые мои, да ведь что у них делается-то: встала это я на другое утречко, выхожу на гирлянду, а там уже и стол скатерью белой накрыт и крендельки на нем свежие и булочки — к чаю к утрешнему, значит, все приготовлено. Гляжу, — милые вы мои, — людей нет никого, а Брутище этот на дыбках стоит, лапы грязнучие на столе — и крендельки хомякает; кои зубми не достанет — язычищем подтягивает! Вскипело сердце во мне — туда-сюда, палка мне под руку подвернулась. Ухватила я ее, да на него — вон, мол, ах ты, окаянный! А он башку-то повернул, да — рррр!.. на меня: зубища, как у тигры, — по вершку, так и ощерились! Я назад. Да ведь клокочет во мне все, не могу же я так уйти, замахнулась опять, хочу ударить, а он опять — ррр!.. Я назад: ну страсть, страсть; рыло, как у сатаны у какой! И ведь не уходит, стоит, глядит на меня. Собаке, псу, это значит, я уступать должна? Да я мужу покойнику и то никогда не уступала, а псу стану? Размахнулась я, да к нему, а он как гавкнет! Я прочь. Что ты тут будешь делать? ну рвется душа на части, сама бы его зубами ухватила, кажется, а не смею подойти, не смею, — милые мои! И хоть бы завиноватился Искариот, а то ведь нет: как правый мордой толстой поводит! Ну да отвела-таки я себе душу: забежала по другую сторону стола, наплевала ему, подлецу, в глаза и ушла!
— А хозяева что? — задал вопрос бородач. — Опосля собаки булки сами докушивали?
— А хоть бы что они! Я огорчаюсь, рассказываю им, а они те за бока берутся, смеются! Совсем она своего муженька, как наша Лбиха, к рукам прибрала, — и ни-ни, милая моя, и не пикнет! — последнюю фразу она произнесла оглянувшись и очень понизив голос.
— Да чтой-то вы, гости дорогие, вокруг посуды нечи-то ходите? — спохватилась вдруг Марья Мироновна. — Заслушались приезжего соловья, Прасковью Петровну, а рюмки полные стоят?
— Продал ведь Лбов-то книжки из подвалу!.. — поведала Марья Мироновна, когда все выпили и принялись тыкать вилками в закуски.
— Да нуте?! — удивился узкобородый. — За сколько?
— За двести.
Купцы переглянулись и оживились; на степенных лицах обоих появились улыбки.
— Шутите вы!.. — усомнился бородач.
— Для чего мне шутить? Вот истинный крест, не вру! — толстуха перекрестилась.
Купец откинул назад голову, изобразил из губ сомовую пасть и пустил густой смешок.
— Хе-хе-хе! — как эхо, тоньше отозвался узкобородый. — Ловко! Ведь это он его уже в четвертый раз никак продает?
— В третий! — пропела Марья Мироновна. — И деньги на этот раз сполна вперед получил!
— Хо-хо-хо!.. Не доглядел, стало быть, покупатель?
— Так только, сверху две книжки потревожил…
— Хе-хе-хе!.. — перекатилось по другую сторону стола. Какой же дурак купил у него?
Я невольно отодвинулся от окна.
— Питерский какой-то. И уж так там обрадовались, что продали, — ума даже решились: заместо того, чтоб закуски на стол подать, на голову их покупателю все повысыпали!..
Последовал рассказ, вернее целая феерия о моем пребывании у Лбовых, из которой я узнал, что селедка и грибы, как град, прыгали у меня по маковке, что меня ошарашило графином и что с носа у меня долго, будто слезы, капала водка.
Слушатели помирали со смеху. Улыбался и я — с таким юмором передавала все рассказчица.
— Умственный человек Михал Степаныч!.. — проговорил, перестав наконец смеяться, узкобородый купец. — Без метлы чистит!
— Я так смотрю, — деловито произнес второй, — милослив еще Михайло Степаныч, дешево за выучку берет! В другом месте с такого остолопа тыщу за его глупость сняли бы!
Вихлявый и испитой половой, парень лет девятнадцати, с шумом растворил дверь ко мне и с вывертом поставил на стол заказанный мною ужин и чай; дослушать лестные соображения насчет своих умственных способностей мне не удалось. Я занялся яичницей; из сада тем временем раза два долетели взрывы дружного хохота.
Начало темнеть, и компания внизу скоро разошлась. Когда, кончив пить чай, я подошел к окну — под тополем уже никого не было: сиротливо посвечивал в сумерках еще не убранный самовар; на горизонте узкой полоской — будто трещина в иной мир, где вечная жизнь и радость, — червонела заря. Я постоял, подышал свежестью, рождающейся из смерти дня, и, несмотря на ранний еще сравнительно час, стал укладываться спать.
Только что я успел задремать — как будто в самой комнате у меня выстрелили из пистолета. Я привскочил и сел. В номере было темно, сквозь дверные щели пробивался свет, в коридоре раздавался голос Марьи Мироновны.
— Ты опять грубить? Тебе что было сказано, а? — пропела она, будто в дружеской беседе.
— Да кому же я?.. помилуйте, я ничего!.. — испуганно пробормотал знакомый мне половой.
— Ничего?
Треснула вторая, сочная оплеуха.
— Да за что же?!
— А за то: за буфетчика! В струне ходи! Болтаешься только зря, как сопля у индюка, да грубишь? В секунду выгоню, да еще коленкой напинать велю, ежели еще раз возмечтаешь о себе! Смотри ты у меня, грубиян… Лев Толстой еще какой выискался!..
— Сами они, Иван Микитич, зря на меня накинулись!
— Заткнись!..
Половой шарахнулся назад.
— Распустились вы тут у меня без хозяина. Только вот характер у меня бесхарактерный, а то следовало бы тебе морду так набить, чтоб и отец с матерью не признали! Ах ты, Господи, что за народишко-подлец пошел: слова ему поперек не скажи!.. — последнюю фразу она пропела уже удаляясь. Шаги ее стихли.
В коридоре с сердцем плюнули. — Черт пузатый!.. — вполголоса отвел душу побитый. Слышно было, как он подошел к зеркалу, висевшему по ту сторону, на моей стене. — Хорошее слово… вся рожа от него растрескалась!.. — проворчал он, должно быть исследовав свою физиономию.
Я опять задремал, но заснуть не удалось: начало то здесь, то там почесываться все тело.
Уж не клопы ли? — мелькнула мысль. Я поднялся и торопливо чиркнул спичкой. То, что озарил слабый огонек ее, — не поддается никакому описанию: вся постель двигалась, как разворошенный муравейник. Подушка, простыни — все кишело тысячами клопов. Я как ошпаренный соскочил на пол, зажег свечку и стал озираться в поисках убежища. Кроме проломленного дивана, ничего иного не имелось. Я попробовал расположиться в его ухабах, но только что задул свечу, меня опять атаковали клоповьи полчища.
Единственное средство против всякой нечисти в мире — свет, и я опять зажег свечку и оставил ее гореть около себя на столе. Клопы скрылись, и я, выждав еще с полчаса, прилег снова, но гнусные твари, хотя и не так нагло, но продолжали свое дело. Терпеть не стало мочи. Я оделся, захватил плед и подушку и, раздраженный и разморенный усталостью и жаждой уснуть, спустился вниз.
Трактир был еще открыт и действовал. У двери в него я нос к носу столкнулся с моим половым, летевшим куда-то с грязною салфеткой на плече. Щеки его пылали, как две розы.
— Сеновал у вас есть? — сердито спросил я.
— Как же-с… а зачем вам?
— Спать в вашем номере нельзя, вот зачем: клоповник сплошной!
— Клоповник? — малый обомлел от изумления и даже сдернул с плеча салфетку и расставил руки. — Да какие же там клопы? Комары это… сезон комариный теперь!..
— Поди ляг там, узнаешь тогда, какие это комары!.. — ответил я. — Веди меня на сеновал.
— Сюда пожалуйте! — он предупредительно распахнул передо мной другую, боковую дверь, и я попал на заднее крыльцо. — Да дозвольте подушечку я понесу?.. — он вытащил ее у меня из-под мышки. — Напрасно беспокоите себя, господин!.. — продолжал он, семеня позади меня. — Неудобно на сене вам будет… со сну это показалось вам: ваш номерочек три дня подряд гулял, так я на вашей постелье спал — и хоть бы клопик-с!..
Я остановился, чтобы выругаться; половой отскочил в сторону.
— Рази что вчерась купец один проезжий ночевал в нем, так развел их несколько?.. — поспешил он признать мою правоту.
Мы подошли через двор к навесу. На одном из четырехугольных дубовых кряжей, поддерживавших его, горел фонарь.
— Иван Сидорыч!.. — крикнул мой спутник.
— Ась? — отозвался из черной глубины приятный, бархатистый голос, и между двумя кузовами телег обрисовалась высокая, бородатая фигура в длинном тулупе и в меховой шапке. — Чего надоть?
— А вот барина на сеновал устройте: ночевать там будут!..
— А в номерах-то что ж? Неужели полны?
— Клопами они полны; заели насмерть!.. — пояснил я.
Мужик покачал головою.
— Беда!.. — проговорил он, начиная от одного напоминания почесывать у себя бока. — И зловредная эта насекомая, не дай Бог! А может вам сюда сенца снесть, здесь устроитесь?
— Где здесь?
— А в телеге в порожней: самое это святое дело!
— Ну что ж, тащи сюда!..
Половой пожелал мне доброй ночи, вильнул, как угорь, всем телом и побежал обратно. Минут через пять из темноты выдвинулся целый стог сена и шурша проплыл мимо меня.
— Сюда, барин, идите!.. — глухо позвал из него голос Ивана.
У одной из пустых телег сено повалилось на землю, Иван отряхнулся и принялся готовить мне первобытную постель.
— Так-то оно лучше!.. — говорил он. — Тут и покурить можете слободно и все прочее…
— Я не курю!.. — отозвался я, влезая в телегу.
С наслаждением улегся я на душистом сене и покрылся пледом.
— Вот и доброе дело!.. — произнес Иван. — Спите с Богом!.. ваш Микита тоже так-то спит давно…
Где-то долго и бессмысленно лаяла собака. Мне виднелась темная масса дома; окна его почти все потухли; за одним из них мерцала в углу перед киотом лампадка… рядом мерно жевали овес и изредка фыркали лошади… Я уснул мгновенно.
Ранним утречком следующего дня я выезжал из ворот трактира. Было пасмурно. Площадь перед станцией лежала пустыней. Никита взял влево: в доме Лбовых еще спали. Утица в ту сторону состояла всего из четырех домов, и за ними изумрудным ковром лежало небольшое поле. Горизонт закрывал лес; на синей опушке совсем вблизи рисовался серый двухэтажный деревянный дом.
— Вот он!.. — молвил Никита, указывая вперед кнутом.
Я не понял.
— Да дом-то проклятой!.. — пояснил он. — Вчера я вам о нем сказывал!
— Мы мимо него поедем? — спросил я.
— Как есть рядом. У самой дороги стоит. Чаю в трактире не пили еще? — Ну так здесь напьетесь: баушка Арина нам знакомая!
— Чаю я не хочу, молока бы лучше?
— И молоко найдется!..
Через несколько минут мы свернули в ворота усадьбы. Ворот, собственно говоря, не было: от них оставались только два кирпичных столба; к ним примыкала развалившаяся деревянная ограда. Мимо густых, задичавших зарослей смородины и крыжовника, задевавших нас с обеих сторон, мы въехали на узкий и длинный двор; слева открылся из-за деревьев заурядный деревянный дом бурой окраски; нижние окна его были забиты досками. Против него вытягивался низенький, почернелый флигель с навесом над крылечком; дальше по линии его отходили такие же усадебные строения. Все было запущено и казалось давно вымершим.
Никита остановил лошадей у крыльца; из сеней выглянула голова старухи, повязанная серым платком.
— Здорово, баушка Арина, — произнес он, приподымая картуз.
Старуха вышла наружу и взялась одной рукой за столб навеса, а другую приложила ко лбу в виде козырька. Оказалась она маленькой и худенькой.
— А, Микита Михеич? — отозвалась она, узнав моего возницу. — Откуда Бог несет? — Она перевела внимательный взгляд на меня.
— Из дому; барина к Раеву везу. Молочка вот они желают напиться у тебя: в трактире спят еще все!
— А сейчас, сейчас!.. — заторопилась старушка. — Залазьте в дом-то, пожалуйте…
— Нет, уж нельзя ли сюда нам дать, на свежий воздух? — возразил я, сойдя с телеги и усаживаясь на лавочку у крыльца.
— И сюда, можно и сюда!.. — старушка юркнула в черный провал входа.
Не успел Никита завернуть и привязать лошадей, она уже вернулась с большою крынкою холодного, густого, как сливки, молока и с парой краюшек свежего черного хлеба. Все это она водрузила на табуретку и поставила ее передо мною.
Я пригласил Никиту разделить со мною трапезу. Он еще более преисполнился чувством собственного достоинства, огладил бороду, сел на краешек скамьи, снял картуз и перекрестился. И молоко и хлеб были великолепные. Арина стала чуть поодаль и, сложив руки, следила за нами живыми глазами.
— Не живет что ль никто в доме? — спросил я.
— Нет, — коротко обронила старушка.
— Почему?
— А уж так… помер хозяин давно! А наследники — неизвестно!.. — она не договорила и поежила одним плечиком.
На крыльцо медленно, словно из могилы, выдвинулся сгорбленный, совсем древний старик, со старчески бледным лицом и как бы выпученными большими светлыми глазами; под ними пятнами краснели, будто бы чем-то налитые, мешки. Он с трудом повернул голову в нашу сторону, оглядел меня и Никиту и снял приметно дрожавшею рукою измызганную баранью шапку.
— Дедушке Ивану Семенычу наше почтение, — приветствовал его мой возница.
— Здравствуйте!.. — выговорил старик. — А, это ты, Микитушка? — на лице его показалась улыбка. Старик взялся рукой за поручень и опустился на лавочку крыльца позади жены.
— Вы в сторожах здесь? — спросил я.
— А так, в сторожах, батюшка!.. — ответила Арина.
— Можно будет посмотреть дом?
— Отчего же, если желаете?.. Уж не купить ли хотите, батюшка?! — лицо старушки оживилось.
— Нешто такие дома купляют? — внушительно проговорил Никита.
— Отчего ж? Что стар он, так подправить можно!
— Нет, уж такой дом не поправишь!.. — также веско сказал Никита.
— Весь его развалить да сжечь, да место, на коем стоит, вспахать, — вот что с им надо сделать!
Старушка промолчала.
— Правда, будто в нем нечистая сила водится? — спросил я.
— Не знаю, батюшка, — недовольно молвила она, — кабы я ведьма была, знала бы, а то не знаю!..
— Ты баушка Арина, не обижайся, — вступился Никита, — про тебя с дедом слов нет, вы люди настоящие, хорошие! А про дом не скроешь, про него может вся Рассея знает! — Никита обратился ко мне — Кто им ни владал — все смерть неуказанную принимали! Старики сказывают, пятеро душ здесь так-то покончились…
— А годов-то сколько старикам?.. — она кивнула в сторону деда. — Вон у него памяти-то за сто лет назад хватит!
— Да хоть за все двести! Первый хозяин… — Никита опять обратился ко мне и стал загибать негнущимся указательным перстом правой руки пальцы на левой, — Иванов господин удавился. Трещенкова на охоте застрелили. Третий, как его… еще такой толстый, что бочка, был, ну Васильков — ему бы пузырем плавать, а он взял да почитай в луже утоп. Бурмистова кони убили.
Нонешний годов пять тому с тройкой в метель под лед ухнул… Это какой же такой закон выходит?
Старушка опять пожала одним плечом: — На все воля Божья… — отозвалась она.
— Знамо дело! — воскликнул Никита. — Ну, только при таком законе и без черного не обходится!..
Я покончил со своим молоком и поднялся. — Покажите, пожалуйста, дом, — попросил я.
— А пойдемте, пойдемте!.. — старушка достала из глубин кармана связку ключей и как покатилась по протоптанной тропочке к дому. Мы с Никитой пошли за нею.
— Не любит!.. — шепнул мне Никита, подмигнув на старушку.
— Чего?
— О доме-то говорить! К ночи оно, понятно, молчать надо: долго ли здесь беду накликать? В эдаком месте ведь живут!.. — он покрутил головой. — Бедность, конешно…
Мы поднялись на обветшавший, открытый балкон, перешагнули через несколько провалившихся гнилых половиц, Арина нашарила замочную скважину и вставила в нее ключ. Высокая дверь медленно и важно отворилась, и мы вступили в темную, небольшую переднюю. Арина открыла следующую дверь; нас охватил нежилой, затхлый запах. В комнате, куда мы затем вошли, стояли сумерки; день проникал полосами сквозь широкие щели между досками, и глаз быстро освоился с таким освещением.
Обстановки почти никакой не имелось, и лишь по нескольким стульям с высокими спинками и по большому желтому столу можно было догадаться, что перед нами столовая. Казалось, из дома только что выезжают владельцы: стулья стояли в беспорядке, стол был сдвинут углом к стене. Из столовой мы попали в зал. И он был опустошен; кое-где торчали и даже валялись опрокинутые стулья; с середины потолка спускалась недурная люстра с подвесками и длинными нитями из хрусталя, густо покрытыми пылью; большая часть его осыпалась и лежала разбитой на полу. В углу чернел рояль старинного типа.
Я тронул клавиши. Стонущий, дребезжащий звук раздался в воздухе. И откуда-то из анфилады комнат донесся явственный, еще более жалобный и сильный стон.
Я нажал две другие — стон повторился.
Странная акустика зала меня поразила. Строившие дом люди, очевидно, нечаянно соблюли какое-то условие, неведомое уже нам, но хорошо известное древним, и дом оказался награжденным тем же изумительным свойством, как, например, круглый храм в Байях, близ бань Нерона, где даже тишайший шепот четко слышен в любом конце храма.
— Ау?.. — крикнул я.
Оцепенелый дом как бы очнулся. Будто сотни стороживших его людей и чудовищ вдруг проснулись в дальних комнатах и с хохотом и воем ринулись к нам.
Никита попятился и перекрестился. — Свят, свят, свят!!! — забормотал он, озираясь. Арина не шевельнулась — свойство дома ей, очевидно, было хорошо известно. Все стихло. Мы двинулись дальше; старый, рассохшийся пол трещал, и казалось, будто и в соседних комнатах, прячась и прислушиваясь, крались, сторожа нас, люди. Мы обошли весь нижний этаж. Везде нас встречали запустение и беспорядок; мебель была почти вся повывезена, и оставалась лишь незначительная часть ее, плохая и попорченная. На выцветших обоях стен имелись темные следы от картин и ламп; в гостиной висел забытый портрет какой-то пиковой дамы — морщинистой и сердитой старухи в облупившейся и потемневшей позолоченной раме. Одета она была в зеленое платье с пестрою шалью на плечах.
Я остановился против него, и вдруг все мы явственно услыхали звучный удар чего-то об пол: «ах»! — раздался нежный и серебристый вскрик. Откуда он донесся — было неведомо. Никита оглянулся и опять перекрестился; с лица его все время не сходило напряженное выражение.
— Подвеска с люстры упала?.. — высказал я предположение.
Никита глянул на меня и недоверчиво мотнул головою: знаем, мол, какая это подвеска!
Во второй этаж вела довольно широкая, коленчатая лестница.
— А не стоит туда лазить, батюшка!.. — проговорила Арина, заметив, что я уже поставил ногу на ступеньку. — Там пусто; все как есть вчистую повыбрано!
— А на чердаке что-нибудь есть?
— Да чему там быть? — удивилась старушка. — Известно, что на чердаках держать: дрянь там всякая!
— Вот на нее-то и взглянуть бы мне?
— Коли хотите, так что ж!.. — Арина пожала по своему обычаю плечиком. — Паутина только там, грязь, измараетесь…
Она пошла вперед. Один поворот — и мы как-будто из загробного странствования попали в свой родной мир, полный света и жизни: в окна глядел день, виднелись тянувшиеся по небу белые облака, кивали зеленые ветви деревьев; нас обдало дыхание ветра, врывавшееся в разбитые стекла.
Ход на чердак вел из первой же комнаты. Мы взобрались на него по приставной лесенке, и опять нас окружил полумрак.
То, что я рассчитывал увидеть, то и увидел: двумя грудами лежала сваленная старинная и всякого рода ломанная мебель; я пригляделся к ней, но редкого и ценного приметно не было. Дальше стояли разбитые и полурассыпавшиеся пустые сундуки; в одном из них сиротливо белела пачка бумаг. Я вынул ее; в руках у меня оказалась связка писем.
— Нельзя ли это купить у вас? — спросил я старушку.
— Да возьмите, коли нужны… — ответила она. — Разве ж это вещь, чтоб ее куплять?
Немного дальше, в пыли, нашлось около двух десятков книг, разбросанных по полу как попало. Интересного среди них ничего не встретилось, и я оставил их мирно почивать на своих местах.
Сойдя с чердака, я поспешил к окну, развязал выцветшую голубую ленту и наскоро перебрал письма. В каждом из них лежал засушенный цветок. «Моя прелесть Таня», «Мой милый ангел Таня» — так начиналось почти каждое из них. «Твой навеки Жан» — стояло в конце. А еще ниже — 1839 год…
В старом доме стало как будто светлее от этих писем, когда я их нес на обратном пути. Глаза скользили по хаосу и пустоте, но я уже не чувствовал их; привиденья не сторожили нас — Жан и Таня, веселые, счастливые и молодые, незримо шли рядом со мной… Не заметив как, я оказался со своими спутниками на дворе.
Данная мной бабушке Арине пара рублевок привела ее в несказанную благодарность и умиление.
Никита отвязал лошадей, и мы уселись в телеге по своим местам.
— Прощайте, батюшка; еще заезжайте когда!.. — говорила Арина, держась рукой за облучок и идя рядом с тронувшеюся телегой. — А про дом не сумлевайся, купи, хороший дом! Ну, счастливого тебе пути!.. — она отстала и отвесила мне вслед поясной поклон.
Мелькнули мимо заросли смородины и заколдованный дом заслонился гущей деревьев; сад сменился бором; в вершинах стоял глухой гул от ветра.
— Заработать хочет старуха на дом!.. — проговорил Никита. — Сто рублев, сказывают, обещали ей, коль покупателя найдет, наследники. Ну дом, — он мотнул головой, — даром дадут — так не возьмешь… на дрова рази?
— Любопытный дом… — рассеянно ответил я, не желая вдаваться ни в какие рассуждения.
Не проехали мы и десятка верст — сразу наступила тишина; бор как бы оцепенел. Примета была плохая!
Никита оглянул засумеречившее небо и подогнал лошадей.
— Не прихватило бы дождем?.. — поопасился он.
Мало погодя он опять посмотрел назад:
— А ведь всполосует нас!..
Я вытащил из-под себя бурку, которую, наученный опытом, стал всегда возить с собой, надел ее и прикрыл полами пачки книг.
За нами, едва не цепляясь за вершины, неслось, не шевелясь ни одной паутинкой краев маленькое, белесое облачко, скорее клочок тумана. Полет его при полном безветрии был удивителен! Я сидел в полуобороте к дороге и наблюдал за ним.
И вдруг в нем, или позади него, ярко сверкнул огонь, и я невольно припал грудью к колонам: облачко взорвало как бомбу, взлетели и разметались белые клочья и трахнул оглушительный удар грома. Никита опрокинулся назад, и мне почудилось, что молния попала в него. Я подхватил его под плечи и помог подняться. Кони с храпом осели на крупы, затем рванулись вперед. Я хотел взять вожжи, но они выскользнули из рук Никиты и волочились по земле между колесами. И почти в то же мгновение справа у самой дороги наклонилась верхушка сосны, с шорохом и треском навалилась она на своих соседок, прорвала толщу их и зеленой горой рухнула позади телеги. А на расщепленном высоком остатке ствола, словно пролитый спирт, синим языком вспыхнуло пламя. Все это произошло в одно мгновение.
Обезумевшие кони несли нас во весь опор. Оправившись от испуга, Никита сделал попытку поймать вожжи, но телега прыгала по выбоинам, так моталась из стороны в сторону, что он чуть не свалился под колеса; я, едва держась сам, еле-еле успел схватить его за армяк.
Захлестал ливень. Гроза будто разом, в одном ударе, израсходовала все свои заряды и ни молний, ни грома не повторялось: все заменил ураган, ринувшийся на бор. Над дорогой кружились ветки и целые суки; сосны и ели, словно желая сорваться с мест и улететь, с яростным воем и ревом бешено мотались из стороны в сторону.
— Крепче держись, барин!.. — едва разобрал я крик Никиты, обернувшегося ко мне. — Повороты сейчас пойдут!!.. — Облитое струями дождя лицо его казалось восковым.
Не успел я как следует ухватиться за ободья телеги, она наклонилась и оба правые колеса очутились на воздухе. И я, и Никита навалились на их сторону; телега выровнялась и понеслась опять — первый поворот миновали благополучно! Мимо стремглав мелькали стволы деревьев; дорога вилась узкая, не больше двух сажень шириною, и вылететь из телеги значило разбиться о первую же сосну. Я все закрывал от дождя книги и, выпростав на всякий случай из пачек их ноги, зорко следил за изгибами пути. К счастью, лошади не сворачивали с дороги, и через несколько минут впереди открылся выгон, а за ним деревня; ветер рвал и разметывал со взъерошенных крыш целые тучи соломы. Околица была открыта. Мы влетели в нее; коренник вдруг замотал мордой, потом пригнул ее вправо, к самой дуге и стал описывать полукруг: правая вожжа закрутилась в колесо и заставляла его делать поворот. Еще миг, и лошади тяжко, всей грудью, ударились о почерневшую, бревенчатую стену какого-то сарая, он весь дрогнул; оглобли треснули и перелетели пополам, хомут вскочил коренному на самые уши. И я, и Никита соскочили с телеги еще до толчка и с разных сторон бросились оглаживать и успокаивать лошадей. Они дрожали, озирались и водили боками. Никита размотал вожжи и, как только кони несколько опомнились, взял их под узды.
— Ах ты, какой грех!?. — бормотал он, еще не придя в себя. — Истинно Господь спас!! Вы в волость идите, посидите там! — он указал мне головой на длинное и низенькое строение, примыкавшее к сараю.. — А я к Митрию… дождь переждем, да за оглоблями схожу!..
Я укутал буркой книги и бегом бросился к крыльцу.
Дверь в сени стояла отворенной. Я нагнулся, вошел в них, открыл боковую дверь и очутился в большой, как бы прокопченной комнате; ее переделяли на две половины перила, положенные на точеные балясины. В первой половине, у самого входа спал, сидя на скамье и уперев в стену голову, пожилой сторож; у дальней стены, за длинным столом, заваленным какими-то чудовищными книжищами, под старыми олеографическими портретами царя и царицы помещался белокурый человек лет тридцати пяти с подстриженными в виде котлеток бачками, как бы наклеенными на бритом и совершенно круглом лице; широкие брови его казались повторением тех же бачек; под ними торчал несоответственно маленький и как бы отполированный красный носик. Перед владельцем его лежал целый ворох серых пакетов, и он надрывал их один за другим. Поодаль, у обоих концов стола в темных курточках сидели два юнца, низко склонившихся над бумагами; лет им было по пятнадцати, не более.
Услыхав мои шаги, все трое разом подняли головы; старший судорожно отсунул от себя пакеты, оперся руками на стол и медленно поднялся. На меня уставились два мутных, оловянных глаза. Встали и вытянулись и оба подростка.
— Что вам угодно? — не без труда выговорил писарь, видимо, стараясь придать лицу выражение значительности и достоинства. Он выпрямился, заложил правую руку за борт своего клетчатого серого пиджака, но потерял равновесие, повихнулся и тотчас же опять должен был оказать себе помощь руками: на четвереньках стоять ему, видимо, было удобнее. Сделал, впрочем, он это очень галантно и оперся только на кончики пальцев с видом, ясно говорившим, что стоять на двух ногах ему ровно ничего не стоит. Пьян он, по-видимому, был вдребезги.
— Лошади разбили… — ответил я, поздоровавшись, — разрешите, пожалуйста, переждать у вас дождь, извозчик мой за оглоблями побежал!..
На припухшем блиноподобном лице господина с бачками появилось покровительственно-снисходительное выражение.
— Пожалуйста… садитесь!.. — произнес он, картинно указав рукой на пустое место против себя. — Мишка, стул!
Он хотел сесть, как полагается важной особе, но не удержался и шлепнулся всей тушей в обширное кресло. Один из юнцов бросился к стене, схватил старый, обитый какою-то рванью стул и поставил его передо мною. Я сел.
— Откуда изволили прибыть? — Писарь взялся опять за письма.
— Из Петербурга.
Руки, поднявшиеся было с пакетом, упали на стол.
— Из Петербурга?.. не на ревизию-с?.. — с некоторым замиранием спросил мой собеседник. Он как будто стал даже протрезвляться.
— Нет… еду по своим делам!.. — отозвался я.
— А где служите-с?
— Нигде…
— A-а… вот что!.. вояж, значит, совершаете? — писарь успокоился, и хмель опять начал свободно бродить в нем. — Извините, заняться я должен: нынче у меня почта!.. нашлют всякой дряни, а ты разбирайся!..
— Пожалуйста, не стесняйтесь!
Писарь вытащил из конверта бумагу, откинулся на спинку кресла, развалился, насупил рыжеватые, густые брови и стал читать.
Чем не директор департамента?.. — мелькнула у меня насмешливая мысль. Но оказалось, что я отмеривал мало.
Мой визави небрежно откинул бумагу в сторону.
— Под сукно!.. — выговорил он и взялся за другой пакет.
— Матвей, чаю!.. два стакана.
Подростки оглянулись на спавшего мужика, но тот вместо ответа громко икнул во сне, пробормотал «Господи Иисусе»… и храпнул на всю комнату.
— Жживотная… всегда спит!.. — процедил писарь. — Миша, распорядись: скажи жене, гость приехал, чтоб чай дала… жживо!!.
Мальчик исчез.
Наступило безмолвие, прерывавшееся только дробью дождя об окна, посапываньем сторожа, да скрипом пера строчившего что-то подростка. Писарь вскрыл еще пару пакетов, помотал головой и с видом человека, хватившего по меньшей мере уксусу, опять пошвырял бумаги в сторону.
— Что это вам так много пишут? — осведомился я, заинтересовавшись незнакомою мне обстановкой.
— Приказы… хе-хе!.. — горько, с иронией отозвался писарь. — Каждую почту… и все спешные, все экстренные!.. — Он взял за уголок один из пакетов и, как черепок по воде, пустил его ко мне через стол: — от военного министерства… — он пустил второй — это от министерства земледелия… от внутреннего министра… от губернатора… И каждому чтобы в трехдневный срок все было исполнено, иначе вон в двадцать четыре часа!
На лице его вдруг изобразилась ярость: он сгреб всю оставшуюся еще не распечатанную кучу писем, смял ее и принялся запихивать под рваную клеенку, покрывавшую стол.
— А я их под сукно!.. — заорал он на всю комнату и пришлепнул кулаком шишку, образовавшуюся на столе. — И шабаш, крышка! Н-не желаю!
Сторож проснулся, протер глаза и вскочил. Писарь поднялся, упер руки в бока и так воззрился на меня, как будто бы именно я был автор всех этих спешных бумаг.
— Две руки у меня или сто?! — опять завопил он на всю комнату. — Один я на всю волость или нет? — он указал обеими руками на своих помощников, делавших вид, что они усердно пишут и ничего не замечают.
— Я троичен в лицах, но один как перст! А деревень у меня тринадцать! — Он сложил на груди руки по-наполеоновски. — Что же, разорваться мне на части и в каждую деревню по куску послать сведения собирать?
— А старшина зачем же существует? — осведомился я.
Писарь опустил руки и сострадательно поджал губы.
— Да дурак же он, и ничего больше! Что я ему поручу? бумаги подписывать?
— Ну, а земский начальник?
Писарь ухватил себя за волосы, и джентльменская прическа его с тщательным пробором сразу превратилась в разъерошенный шалаш. Он выпучил мутные глаза, безмолвно поглядел на меня несколько секунд, потом, как коршун, вцепился в одну из бумаг и стал совать ее мне. — Вот ихняя работа, вот!!
Я взял ее и прочел вслух: — «в дополнение к приказу моему от такого-то числа за номером таким-то, предписываю не придираться к мелочам и выдать Ивану Панкратову документы немедленно».
Я поднял глаза на писаря.
— В чем же дело?
— А в том: хоть она и мелочь, а ты мне ее через ять не пиши — она в «Положении о Крестьянах» через «е» значится! Хоть весь приказ из одних ятей пришли, а я на него — фук… — он поднес возвращенную мною ему бумагу ко рту и дунул. Она чуть взлетела и мягко опустилась на пол.
— Законом воспрещено такие документы нам выдавать!.. — он назидательно поднял вверх указательный палец. — Статья 62, примечание третье, литера «А». Не приказы писать, а законы знать надобно… — Он протянул мне через стол руку. — Пожалуйте, ручку поцелуйте, что вас под Губернское Присутствие не подвел! Вот какая ихняя работа: нянькой еще будь!
— Что же такое экстренное могут вам чуть не каждый день писать? — продолжал я расспросы.
Писарь пошатнулся и нацелился в меня указательным перстом.
— А! — возопил он. — вот, вот где точка! Умный человек, сразу видать! Что каждый день экстренного может быть? Нихтс, чепуха… от хорошей пищи вся экстренность. Одному в обед за кофеем важная мысль пришла — узнать, сколько веялок потребуется на губернию. А зачем — никому неизвестно. Почему не крема-бруле и не пряников? у нас недород и веять нечего! Чик — и предписание летит! Он уж и забыл на другой день, а писарь несись, сходы созывай, тыщи людей тревожь, опроси, запиши, перепиши! У другого пищеварение требует, чтобы землеустройство как на курьерских скакало: вмиг чтобы все на отруба бросились! А мужики — нон с пардоном — не желают!
А тебе новый приказ: немедленно выясни, сколько тебе бланков для укрепляющихся потребуется, да чтобы точно было, потом больше не вышлем! Да черт вас задери — и не надо! Третьему донеси — сколько мужиков и баб в отхожие промыслы ушли. А сколько ворон пролетело — этого еще не желаете?!
Он мотнулся к стене и хлопнул рукой по висевшему на ней исписанному листу:
— Вот-с еще, табель; пожалуйте — к какому сроку, о чем и кому доносить надобно — о всходах, об урожае — писарь все повышал голос, — о пожарах, о судимости, о количестве дел в суде, о запасных магазинах, сколько бабы рожают… о черте, о дьяволе!!! — неистово прокричал он, бешено застучав кулаком по расписанию. — Недоимки собирай, подати распределяй, торги производи, рекрутов считай и сдавай, дела в суде веди, старост учи… Дышать некогда, а они с экстренными глупостями лезут!! Автомобиль я им, или нет?!
— Михаил Степанович, успокойте себя… — произнес позади меня женский голос.
Я оглянулся. За моей спиной стоял умиленно улыбавшийся сторож, бережно державший в растопыренных руках большой черный поднос, на котором стояли два стакана с чаем, вазочка с вареньем и лежала горка белого хлеба.
С порога глядела из сеней невысокая, но полная, молодая женщина с румяным лицом и с туго замотанной вокруг головы пышной русой косою.
Писарь сразу притих.
— Да я ничего!.. — отозвался он. — Это мы с господином по душам беседуем; мы по-хорошему. Пожалуйте чаю… сюда ставь, сюда!.. — Он опять шмякнулся в кресло.
Сторож благоговейно опустил на указанное ему передо мной место свою ношу, потом пожелал мне здравствовать и, исполненный удовольствия от исправно выполненной трудной задачи, утер ладонью рот, отошел к балюстраде, остановился у нее и наставил в нашу сторону ухо.
Чай был подан в серебряных подстаканниках, ложечки тоже были серебряные.
— Какие славные вещи!.. — заметил я, принимаясь за свой стакан.
— Инда!.. — небрежно и самодовольно ответил писарь. — Кровное, заработано все… благодарное население поднесло! Я не хвастун, а вам прямо, как умному человеку, доложу: генерал-губернатором, министром мне надо быть; образованный человек, а я писарь! Из Жуковского могу, из Лермонтова… Горько это, мизинца они моего не стоют; а жалованья мне 55 рублей и 33 копейки идет!.. приказы каждый день пишут!! — Он вдруг закрыл широкими ладонями лицо и заплакал.
— Полноте… — произнес я, — все перемелется, мука будет!
Плач прекратился. Писарь отнял от мокрого лица руки и принял вызывающую позу. — Сам я лучше всех знаю, что нужно делать, сам и распоряжусь! А это — лежи!.. — он потыкал пальцем в бугор под клеенкой. — Хоть ты и через ять, а лежи… и без разговоров, аминь!
— Смотрите, не вышло бы у вас чего-нибудь с земским!
— У меня?! А статья 62?! Ннет, шалишь! Обожай меня, вот что!..
Язык у моего собеседника заплетался все больше и больше.
— А это что за книги? — поинтересовался я, указав на переплетенные чудовища, башней возвышавшиеся на столе.
Писарь глянул на них и махнул рукой.
— Статистика!.. — с непередаваемым презрением ответил он. — Вот еще тоже, трижды анафема, где у меня сидит проклятая! — Он постучал себя кулаком по шее.
Волостная статистика — это база государственной. И, разумеется, мне захотелось познакомиться с тем, как она ведется в деревне. Я встал, развернул одну из книг и стал просматривать ее. Писарь скосил воспаленные глаза и наблюдал за мной; на еще не обсохшем от слез лице его появилось какое-то странное выражение, будто он ожидал что-то.
— Ого, как много свиней?! — вслух удивился я, заметив в соответствующей графе одной деревни огромную для нее цифру.
Юнцы подняли взгляды на писаря и вдруг оба фыркнули; у их патрона рот стал разъезжаться к ушам.
— Чего вы смеетесь? — спросил я подростков: те улыбались, переглядывались и молчали.
— Сказывай, Мишка… — разрешил развеселившийся писарь.
Получивший приказание мальчик встал.
— Михаил Степанович все население деревни к свиньям приказали присчитать!.. — скороговоркою ответил он.
Писарь даже завсхлипывал от схватившего его смеха, задубасил рукой по столу и опрокинул свой недопитый стакан.
— Как же так? — вымолвил я. — Почему?
— А потому что свиньи! — воскликнул писарь. — Чтобы чувствовали!..
— А если проверка будет?
— Кто же это станет проверять? Никогда! Ну, да я уже простил их, — снисходительно добавил он, — мор свинячий у них в этом году по ведомостям показываю…
— Какой мор?!
— Эпизоотию… — пояснил писарь. — Ветеринару знакомому командировку надо состроить… просил. Мне не жалко… все в моих руках. Но проси, а не приказы пиши! Уважай!
Я закрыл книгу и перестал интересоваться статистикой.
Стукнула дверь, и показался мой Никита. Он перекрестился на образа, поклонился писарю и подошел к перегородке.
— Готово, барин!.. — произнес он.
Тут только я заметил, что о дожде нет уже и помину: в задние окна глядел солнечный день. Я стал прощаться.
— Да помилуйте, куда же?! — взволновался писарь: — в винтик мы сейчас сыграем! Компания великолепная: фельдшер, урядник… Игроки — он чмокнул кончики своих пальцев — первый сорт!..
— Никак не могу: к полдню непременно надо к Раеву поспеть…
— Да чхать!.. завтра он все такой же будет… А мы сыграем!
— Не могу. Благодарю вас за приют…
Я пожал писарю руку и направился к двери. Он попытался было последовать за мной, но зацепился за ножку своего кресла и грузно повалился грудью на стол. Ноги у него разъехались циркулем.
— Проводить!!. — прохрипел он, весь побагровев от усилия встать. Оба его помощника вскочили и поспешили за мною.
Телега уже стояла у крыльца. Только что я взялся за облучок, сторож и оба юнца подхватили меня со всех сторон и как архиерея вознесли на телегу. Не успел я опомниться от этого сюрприза, — волостное правление оказалось далеко позади; я повернулся и увидал живую картину: на крыльце, крепко обняв столб, стоял писарь и махал мне вслед свободной рукой; трое остальных кучкой застыли в двух-трех шагах от него.
Мелькнула старая, деревянная церковка с пятью зелеными главками, мелькнули два прохожих мужика, лица любопытствовавших баб в окнах изб, и опять кругом раскинулись зеленя и пашни, побежала Бог весь куда дорога.
— Сплоховали мы!.. — произнес Никита, оглянувшись на оставшееся позади село. — Свечку бы Миколе угоднику надо было поставить, а мы мимо церквы проехали! Впервой я в такую страсть попал!.. — добавил он, несколько спустя — а-я-яй!!! — Он покрутил головой: — Вот не верили вы про дом: с того и случилось так, что побывали в нем! Нет, уже теперь шабаш: тыщу рублев дай, не войду в него!..
— Ось-то не треснула у нас? — спросил я.
— Ось железная, что ей делается! А кореннику задние ноги ссадило телегой. Ну и гроза была!.. — он опять мотнул головой. — Прямо ведь в нас молонья метила…
Часа через полтора дорога опять втянулась в бор, по-видимому заповедный. Неохватные сосны купались вершинами в самой сини неба; кое-где мрачными громадами выступали столетние ели. Весь бор незримо дышал испарениями; густо пахло смолою и какими-то травами.
— Раевский бор… — сообщил мне Никита. — Таких лесов по всей губернии поискать!
— Богатый, что ль, этот Раев?
— При капитале, понятно! Сурьезный господин: кряж, сказать!
— Семейный, или холостой?
— Вдовый. Сынок есть в Москве.
— Учится, что ли?
— Сын-то? Отучился уже: в остроге сидит!
— Как в остроге, за что?
— Понятно, не за хорошие дела! Его в ниверситет послали, а он с товарищами в бунт. Ну их, сказывали, мясники ввели в резонт. А потом коих и посадили.
Дорога заметно побежала вниз. Стали попадаться ольха и березы, и скоро бор сменился густым чернолесьем. Сделалось гораздо свежей, послышалась перекличка птиц. Справа, рядом с дорогой, открылась узенькая недвижная речка, покрытая кувшинками; противоположная сторона ее заросла кустами и плакучими березами. Мы ехали почти по самому краю берега и то и дело отражались в воде, словно выныривали откуда-то из темной глубины.
Впереди заслонила небо довольно высокая гора; с вершины ее, из густой зелени на нас смотрели окна длинного, почернелого дома; мезонин его опирался на четыре низеньких колонны; весь скат горы к воде покрывал цветущий фруктовый сад: виднелись перекрещивавшиеся зигзаги дорожек, сбегавших к купальне.
— Раевка… — коротко молвил Никита.
Река омывала гору с трех сторон и терялась в кустах среди зеленых поемных лугов; показался мост на высоких деревянных сваях, огражденных свайными же ледорезами.
Мы прогремели по мосту и начали огибать гору по довольно пологой дороге. Кругом встали вековые ели; в одном месте парой блестящих глаз глянули окна боковой стороны дома, и опять он скрылся за косматыми, черно-зелеными великанами. Чудилось, будто мы где-то в дремучем лесу, а там, на вершине горы залег стан разбойников, ухоронившихся среди вечных сумерек.
Мимо двух красных каменных верстовых столбов мы въехали на большой четырехугольный двор. Первое, что мне бросилось в глаза, была стоявшая середи него, расставив ноги и опершись на суковатую палку, сутуловатая, приземистая фигура в серой велосипедной фуражке блином и в холщевой куртке с таким же широким поясом.
— Барин сам!.. — вполголоса предупредил меня Никита и остановил около него лошадей. Раев не шевельнулся.
Я спрыгнул с телеги и отрекомендовался. Глубоко запавшие в орбиты маленькие карие глаза не мигая глядели на меня из-под низкого, круто выгнутого лба.
— Очень рад!.. — отрывисто, сиповатым басом ответил Раев, протягивая мне не в меру длинную, орангутанговую руку. Силы он, должно быть, был непомерной. «Сурьезный господин», вспомнились мне слова Никиты.
— Прошу откушать, обед на столе…
Мы двинулись к дому. Он был одноэтажный; окна так низко начинались от земли, что легко можно было бы переступить со двора прямо в комнаты. Через крытую веранду мы вошли в переднюю, обставленную по-старинному, кониками, Раев повесил на олений рог фуражку-блин, я сделал то же. Миновали длинный, пещероподобный зал с зеркалами в потемневших и облупившихся рамах в простенках, растворенная дверь ввела нас в столовую. Из нее выглянула взъерошенная, давно не бритая физиономия и скрылась.
На четырехугольном столе, накрытом только прорванною в двух местах сиреневой клеенкой, белел одинокий прибор.
— Стул и еще прибор!.. — отрывисто бросил приказ Раев. — Прошу покорно! — он сунул на подоконник палку и указал рукой на тяжелый дубовый стул, пододвинутый взъерошенным лакеем. Последний был тощ, сер из лица и казался плотно запеленутым в замасленный, наглухо застегнутый сюртук; на шее его под синим воротничком висел узкий, черный галстух.
Мы сели. Раев взял с тарелки далеко не свежую салфетку, вскинул вверх темную бородку-клинышек, заткнул краешек салфетки за воротник и уставился на меня.
Сходство его с гориллой выступило еще разительней: этому способствовали необыкновенно большие, мясистые уши и густые, коротко остриженные волосы, дыбом щетинившиеся на квадратной голове; в них серебрилась седина.
— И не лень вам из-за каких-то книг сотни верст колесить? — заявил он.
— Наоборот, это чрезвычайно интересно! — ответил я. — Мои поездки — калейдоскоп красоты и впечатлений!
— Хороши впечатления! — с насмешкой произнес Раев. — Постоялые дворы, клопы, грязь… Или вы еще сей прелести не вкусили?
— Вкусил. Но ведь это же мелочь, пустяки, на следующее утро все забывается!..
— Ну, ну!.. — Раев отправил в рот большую круглую ложку с супом.
— А вы не коллекционер, не собираете каких-нибудь вещей? — осведомился я.
— Я? — удивился Раев. — Нет, не грешен! И зачем, для кого собирать: для благодарного потомства? — в голосе его прозвучала явная насмешка.
— Разумеется, прежде всего для себя, для собственной радости! А потом, может быть, сложится польза и людям.
Раев покончил с супом и отодвинул от себя тарелку. Лакей принял ее; он все время стоял облокотившись на выступ дубового буфета и пялил на нас немигающие и тусклые, совиные глаза.
— Для себя — это я еще понимаю!.. — сказал Раев. — А что касается потомков, то думать о них — занятие праздное!
Лакей поставил перед нами блюдо с большим, отлично зажаренным куском телятины. Мы занялись ею.
— Почему праздное? — поинтересовался я.
— Да они уж во чреве матери о собственных благополучиях думать начинают! Нам-то еще чего сдуру из себя удобрения для этих будущих жуликов изображать? Нет-с, этот лепет не для меня!
— Ну уж это вы очень резко…
— Резко?
Раев уставился на меня. — А вы в каком веке живете?
— В начале двадцатого…
— Новый символ веры знаете?
— Не слыхал о таком.
Раев слегка поднял короткий указательный палец: — «Подложи свинью ближнему твоему!» — заповедь первая и главнейшая. — «Тащи, что можешь», — заповедь вторая. Остальные все подходящие!
Я улыбнулся. — С такими заповедями далеко не уедешь!
— Не знаю-с… А что мы едем на них во всю прыть, факт бесспорный!
Раев говорил с полным убеждением, без малейшего следа шутки в голосе.
— А еще десятка два лет — и совсем по каторжному кодексу жить будем!..
— Вы, я вижу, большой пессимист!.. — заметил я.
— Отнюдь нет! Жизнь люблю и приемлю. Но жизнь, а не разные мерехлюндии. Не человечество ненавижу, а любовь к нему: фарисейские слюни это, и ничего больше!
— Вы что же, сторонник Эпикура?
— Сторонник я прежде всего свой собственный: философов я не признаю и не читаю! Я практик-с и ничего полезного в толченьи воды в ступке не вижу…
— А христианство вы признаете?
— Еще бы. Разумеется!
— Так ведь и оно же философия?
— Оно — боговдохновение!.. — внушительно произнес Раев.
— Не грабьте землю в пользу Бога: он в этом не нуждается!.. — возразил я. — Чем лезть прямо на небо, поищемте сперва, нет ли на земле корней христианства? И увидим, что оно не что иное, как мозаичная икона, дело рук, может быть, десятков величайших философов!
— Ну, это тоже уже философия! Представим расхлебывать ее попам!.. — прервал меня Раев. — А в лошадях вы толк понимаете?
— Не особенно.
— Жаль! А то бы я вам свой конный завод показал: моя гордость!
— Я бы предпочел посмотреть вашу библиотеку.
— Ничего в ней особенного нет: лошади у меня лучше; выписывал книги не для подбора, а то, что лично мне требовалось.
Обед кончился, и хозяин поднялся вместе со мной в мезонин, состоявший всего из одной обширной, двусветной комнаты. У двух глухих стен ее стояло четыре больших шкафа; сквозь стеклянные дверцы их виднелись плотные шеренги переплетенных книг. Середину комнаты занимал квадратный лестничный люк, обнесенный желтою оградой; по обе стороны его, у окон располагались мягкие кресла и пара круглых столиков, заваленных газетами и свежими номерами журналов. Над ними спускались две висячие лампы с абажурами из тонкой зеленой бумаги.
— А рукописи у вас имеются? — спросил я.
— Есть… Там они, в крайнем шкапу! — отозвался хозяин, кивнув вправо.
Я отворил указанные дверцы. На нижних полках лежали запыленные картоны и связки с бумагами и письмами.
— Эти не интересны!.. — проронил Раев, увидав, что я взял в руки один из картонов, — там мои маранья…
— Вот как? так вы писатель? в каком роде? — заинтересовался я.
— В прошлом. Есть возраст, когда все люди писатели!
— Но все же, беллетрист вы были, поэт или ученый?
— Просто дуралей: мечтал одно время о такой глупости, как слава!
— Почему же слава глупость?
— А что же она иное? Вы можете мне разъяснить, в чем именно она заключается?
— В том, что вас будут помнить и знать десятки поколений…
— Да чхать я на них хотел! Мне-то какой прок от того? Я буду гнить и ничего ощущать уже не буду! И что значит помнить? Что назовут моим именем скакового жеребца или борзого кобеля? Слуга покорный, благодарю за честь!.. Вон у меня на конюшне Дон-Цезар-де-Базан[42] стоит, а кто такой был настоящий де-Базан и чем он знаменит — ни одна душа в губернии не знает: жеребец, мол, раевский и все тут! Раев грузно опустился в кресло и вдавился в него. — Вздор-с, химера!.. — закончил он. — Вечности нет ни для чего; земля и та исчезнет в свой черед!
— Так-то оно так, но ведь если эту мысль принять за исходную точку — всему бы конец пришел, и цивилизации, и прогрессу!
— Да разве они существуют? — как бы изумясь спросил Раев.
Я с таким же изумлением уставился на него. — Как, по-вашему человечество не прогрессирует?
— В чем же вы этот прогресс приметили? Скульптура — что за две тысячи лет до Рождества Христова, что теперь — одна и та же, даже хуже стада; зодчество греков, римлян, Ассирии и Египта не превзойдено; писатели их тоже; философы не вашим Соловьевым чета, «оправданий добра» не писали; общественное устройство — да где оно выше греческого? Законы — им весь мир до сих пор у римлян учится! Даже Пушкин — разве он выше Гомера, или хотя бы автора «Слова о полку Игореве»? В коем же черте прогресс-то ваш сидит? Жизнь видоизменяется, но не улучшается!
— А пар, электричество, а телефоны, наконец — самое главное — взаимоотношения людей и их правовое положение в государстве?
Раев вытянул вперед ноги, положил на них длинные руки, задрал вверх бородку и загоготал.
— Ох, и чудак же вы! — ответил он, перестав смеяться. — Это вы про эгалитэ, фратернитэ и либертэ что ли?
— Вот именно!
— Да где же вы их в действительности-то видели? В рай, что ли, на черте верхом съездили? Ведь это все только для дураков на пятифранковиках начеканено! А ваш телефон и электричество потому не были выдуманы древними, что надобности они в них никакой не ощущали!
— Ну, а насчет науки вы какого мнения? И в этой области по-вашему ничего не сделано?
— В науке сделано, верно, и именно в ней одной! Но ведь она удел десятков человек, в своем роде гастрономия и в примере для всего человечества идти не может. Это как бы иней от дыхания мозга человека: накопление его — дело времени.
— И все-таки нравственный уровень людей значительно повысился! — возразил я.
— Хо-хо-хо!.. — раскатился Раев. — А ежегодные сотни томов справок о судимости видели? А воровство кругом, от министра до приказчика? А разбойники пера и мошенники печати? А окружающие друзья-приятели? Рубля никому в долг поверить нельзя!
— Согласен, все это прежнее! И все же человек перерождается духовно: уже нет ни рабства, нет цирковых убийств, нет мученичества…
Раев поднял руку ладонью ко мне, как бы останавливая меня.
— Стоп, стоп, стоп! Прежде всего мучеников нет, потому что нет желающих изображать их, нет идеалистов. Христос был, а вот теперь есть ли он? знаете вы их? Прежде на человека была надета петля веревочная, а нынче она шелковая, в этом весь прогресс ваш… А рабство цветет и будет вечно цвести: меняются формы, а не суть. — Раев крепко шлепнул себя ладонью по колену. — Человек человеку волк был, им и будет!..
— Что же в таком случае вы скажете о столь модном теперь мнении, что человек уже подошел к рубежу, за которым для него начинается сверхчеловечество? — спросил я усмехнувшись.
Раев пожал плечами.
— Очередная глупость зазнавшегося невежества!.. — ответил он и поднялся. — Ну-с, прошу извинения: я привык всхрапнуть после обеда…
— Одну минуту!
— В чем дело?
— Я бы хотел узнать, могу я рассчитывать что-либо приобрести из ваших книг и рукописей, или нет? Если да, то разрешите кое-что отложить при просмотре…
Раев пошевелил густыми бровями и подумал несколько секунд.
— Хорошо-с. Из старья только: его я не читаю!.. Подохну, все равно раскрадут. — Он сделал мне нечто походившее на жест ручкой и стал спускаться по лестнице.
Я погрузился в мир книг.
Не знаю, сколько прошло времени до той минуты, когда мне почувствовалось, что в комнате я не один. Я оглянулся. Из люка торчала вихрастая голова лакея; на меня глядели немигающие совиные глаза.
— Вы ко мне? — спросил я.
— Чаю не прикажете ли? — глухим голосом ответил лакей.
— Спасибо, не хочу.
— Барин на конюшне: там их искать надо, если желаете…
— Нет, я еще занят…
Мне показалось, что лакей ушел, но когда я оглянулся во второй раз, он стоял на прежнем месте, только как бы вырос из-под пола до колен и облокотясь на перила, следил за мною.
— Библиотека любопытная!.. — произнес его глухой голос. Говорил он медленно, с явною одышкой.
— А вы почем знаете?
— Читывал-с… Оченно много пользительных книг!
— Что же именно вы читали? Божественное?
— Божественного у нас мало. А вот насчет спиритизму и хиромантии достаточно.
— Вы спирит? — чуть не вскрикнул я.
— Медиум-с!.. — с удовлетворением подтвердил лакей. — И барин Николай Михайлович тоже…
— Вот так история?! — я даже растерялся от неожиданности: до того не вязалась в моих глазах со спиритизмом фигура Раева. — Кто же еще участвует в ваших сеансах!
— Помещики соседние: Латкин господин и Григоров, потом дьякон наш. Большого одарения все.
— Как вас звать, скажите, пожалуйста?
— Онуфрием-с. Которые господа знакомые — Онуфрием Авдеичем именуют…
Слова эти были произнесены деликатно, но вразумительно.
Он так заинтриговал меня, что я сунул назад в шкаф только что взятую книгу.
— Идите сюда, Онуфрий Авдеевич, побеседуем!.. — сказал я.
Он вышел из загородки и не торопясь направился ко мне. Я сел в кресло и пододвинул к себе соседнее:
— Присаживайтесь!
Онуфрий подогнул колени, полузакрыл глаза и молча занял указанное ему место: сидеть с господами, видимо, было ему дело привычное.
— Что же вы, столы вертите?
Он поднял тяжелые коричневые веки и перевел на меня немигающий взгляд.
— Столы вертеть — занятие детское!.. — выговорил он. — С духами мы через письмо сообщение имеем.
— Как через письмо?
— Через карандаш. Кто-нибудь его держит в руке, а дух водит ею.
— А почему он сам не берет карандаш и не пишет?
— А чем же ему взять-с? Внушением он через чужую плоть действует.
— Ну, знаете!.. эдак чужая плоть что угодно от себя понаписать может!
Мой собеседник покачнул головой.
— Ежели для пустяков люди садятся, оно конечно… А ежели люди сурьезные — никакого обману им не надобно…
— Вот как? Но мне приходилось слышать, что духи почему-то все больше глупости разные отвечают?
— Люди всякие есть и духи так же… А бывает и от непонимания нашего иное глупостью показывается.
— Например?
— Примеров сколько пожелаете… — Он помолчал, потом заговорил снова. — Помещица здесь живет неподалеку, Иващенкова госпожа. Сын у ней ученье кончил и в офицеры вышел. И только кончил — войну с Японией объявили. Уехал он на войну, а через полгода извещение пришло из полка: убит в сражении. Мать, то есть госпожа Иващенкова, понятно, ума чуть не решилась: единственный ведь был. Сейчас она в полк телеграмму, чтобы тело ей выслали. Полк выполнил, выслал. Через два месяца прибыл сюда гроб, похороны богатые мамаша устроила, на поминки весь уезд съехался; памятник на могиле замечательный из белого мрамору поставили. Покончила дела с похоронами — сон ночью госпоже Иващенковой приснился: видит, подходит будто бы к ней незнакомый, эдакий красивый из себя молодой офицер и кланяется: «спасибо, говорит, что с заботой с такой, хорошо погребли меня»! Та отвечает — «да я вас не знаю и вас не хоронила»! А тот опять: «нет, это меня вы погребли. Ваш сын скоро назад будет»! Во вторую ночь опять тот же сон ей привиделся. Страх на нее напал. Приехала она к нам, к Николаю Михайловичу, плачет, рассказывает: как, мол, такое понять? А у нас в ту пору господа Латкин, Григоров и дьякон в сборе были. Подумали все, решили на том, чтобы дух того, чье тело погребла госпожа Иващенкова, вызвать… Вон в угольном шкафе толстая книга с красным корешком виднеется — в нее каждый раз мы свои протоколы за всеми подписями вписываем: можете убедиться, ежели желаете: никак я вам ничего соврать не могу!.. — Он сделал движение, чтобы встать, но я удержал его.
— Не надо, я и так верю!.. Что же произошло?
— Забоялась, конечно, госпожа Иващенкова: дамы они богомольные… ну, да ведь и мы все в Бога веруем, уговорили ее! Села она от нас поодаль, а мы цепь составили, Николай Михайлович карандаш взяли; сразу как толконуло всех. Видим — побежал карандаш, пишет. Пописал немного и стоп: нет движения. Стали читать, а на бумаге написано: — «я не он. Я приехал, а он в пути ко мне. Две недели будет дома».
Прочли это, глядим на госпожу Иващенкову, а она из лица изменилась, пополовела. — «Что же это»? — говорит — «неужто я чужого человека похоронила? А бумага из полка, а письма от его товарищей как же? Они его своими руками в гроб клали»? — Судим мы все и так и эдак, думали-гадали, ничего не надумали: очень все непостижимо выходило! Даже так. порешили, что скорей всего вздор, подшутил какой-нибудь дух. Уехала, значит, госпожа Иващенкова к себе, а через три дня — гость к ней пожаловал: сынок, живой и здоровый! Подъехал он к дому, а навстречу ему горничная выскочила, узнала его в лицо — назад без памяти кинулась. Он в комнаты. Экономка встрелась, — посуду несла, — как закричит, да тарелки об пол! Мать увидала — в обморок хлоп. Он ошалел: не понимает ничего, что за прием такой ему сделали? Ну, пришли наконец все в себя, объяснилось дело: ранен он был и остался на поле сражения; японцы его подобрали и увезли куда-то. А полк после второго бою сбил с того места японцев и похоронил убитых, да какого-то неизвестного офицера за господина Иващенкова и посчитали: похож был и изуродован к тому же осколком… А от японцев ему в Шанхай удалось сбежать: он и не знал ничего, что дома делается. Написал, что едет; письмо это не дошло — пропало.
Онуфрий остановился и перевел трудно дававшееся ему дыхание.
— Дальше, дальше?..
— А дальше все непонятное скоро понятным стало. Пожил он дома с матерью, знакомых, конечно, объехали всех… разговоров и переговорить не могли. А на четырнадцатый день верхом захотел покататься: подали ему коня, а конь неезженный давно был, позастоялся. Только он сел верхом — конь на дыбки, да во весь опор в конюшню. Двери-то в конюшнях низенькие — лбом о притолоку господин Иващенков и пришлись. Сшибло его навзничь с коня; побежали к нему, подняли, — а у него и дыханья нет. Пришлось госпоже Иващенковой через три дня новые, уже настоящие, похороны делать… Положили его рядом с неизвестным и памятник на середку между ними передвинули… Вот тогда и поняли мы, про какой путь его сказывал дух…
— Неужели так все и было? — спросил я. — Это что-то невероятное!!
Онуфрий встал, молча достал толстую книгу с красным корешком, развернул несколько листов и подал ее мне.
— Извольте-с… — проговорил он, остановившись передо мной.
Я взял книгу, и глаза мои быстро забегали по крупно и четко написанным строкам. Среди протоколов 1905 года под номером пятнадцатым от седьмого июня кратко было отмечено следующее: «Вызывали духа лица, погребенного под именем убитого подпоручика Иващенкова. Ответил: я не он. Я приехал, а он в пути ко мне; две недели будет дома». Дальше следовали подписи всех лиц, названных Онуфрием; последнею подписалась Иващенкова; почерк ее был неровен и свидетельствовал о большом волнении.
Еще ниже были сделаны отметки другою рукой: «четырнадцатого июня сего года подпоручик Иващенков вернулся домой, бежав из плена». «Двадцать восьмого июня с. г. подпоручика Иващенкова убила лошадь».
Затем шли протоколы № 16 и т. д.
С недоумением и даже со странным чувством я поднял глаза на безмолвствовавшего Онуфрия.
— С 1890 года ведется!.. — проронил он, слегка постучав пальцем по принятой от меня книге. — Двадцать лет-с… Многое можно отсюда узнать! Тут уж лжи нет и быть не может!.. Что евангелие!
Он бережно, держа обеими руками, понес ее обратно и осторожно, и действительно, как какую-то святыню, вдвинул на место.
— Изумительный случай!!. — сказал я.
— Да, по незнанию ежели, конечно, изумительный… — отозвался Онуфрий, — многое еще удивительней случается!
— Что же именно?
— Да мало ли что? Виденья бывают.
— Вы видели что-нибудь?
— Случалось.
— Что такое? да садитесь же, расскажите, ради Бога!
Онуфрий сел и помолчал. — Императора Павла Петровича видел-с…
— Как так? где?
— Здесь-с, в этой комнате.
— Как же это произошло? когда?
— Четыре года назад. Бессонницей я, надо вам доложить, издавна страдаю. Проснулся однова середи ночи, ворочался, ворочался — нету сну и кончено! Дай, думаю, книжку почитаю?.. шарю рукой — нету книжки, забыл ее где-то. Встал я, вижу ночь светлая, месячная, летом дело было, я и пошел босиком сюда. Свечки не взял с собой: Николай Михайлович чутко спят, так чтобы случаем не обеспокоить… мимо ихней комнаты проходить надо, а дверь у них всегда открыта. Прокрался я к лестнице, поднялся сюда, а вот в эти окошки, — он указал в сторону сада, — месяц глядит, вся комната будто в синем дыму стоит. Подошел я к шкапу, достал, что мне требовалось, а на уме свербит, будто подсказывает что: «возьми соседнюю, возьми соседнюю»! — Наклонился я — на корешке ее четко так видать натиск золотой: «Павел Первый». Вынул ее из ряду, положил на приступочку у полки и только открыл — показалось мне, будто совсем светло в комнате стало. Обернулся — лампа вот эта горит. А под ней, эдак низко нагнувшись над книгой, человек в мундире за столиком сидит. И не мерещится — въявь его, вот как вас, вижу! Замер я, понятно, дух занялся! Гляжу на него, пячусь, а он, эдак тихо, голову подымает… Сразу и признал его: император Павел были-с! Тут я с лестницы оступился и грохнулся!
— Кто же это сидел под лампой?
— Докладываю вам, что император Павел.
— Что же вы, расшиблись? Дальше что было?
— Без памяти пролежал с час должно быть… Весь дом переполошился, понятное дело!
— А наверху никого не оказалось?
— Никого. Да и быть не могло!..
— И видение повторялось?
— Нет. Не ходили, то есть больше после того, сюда в ночное время. А сторожа зеленый свет в окнах по ночам часто видят.
— Как, и теперь?
— И теперь-с. Николай Михайлович духа императора Павла вызывал после этого. Подтвердил, что он персонально был и велел все книжки, какие о нем понаписаны, в библиотеке иметь и на стол их по череду выкладывать…
— Николай Михайлович исполнил это?
— Как же-с. А как вышла впервые книжка — «Цареубийство 11 марта», — положил я ее вон на тот столик, так до петухов две ночи подряд зеленый огонь светился: император о своей кончине читали…
Мне сделалось жутко. И голос и глаза Онуфрия свидетельствовали, что я нахожусь в обществе ненормального человека, вернее — человека, только что вернувшегося из потустороннего мира и еще не очнувшегося от потрясения. Надо было переменить разговор.
— Скажите, отчего вы начали заниматься спиритизмом? — спросил я. — Что вас натолкнуло на него?
Онуфрий неопределенно пошевелил пальцами.
— Как вам доложить?.. планида такая вышла-с!
— Что за планида?
— Судьба-с, по-иному сказать… Жил я годов пятнадцать тому у одного вдового барина в городе, лет пятидесяти они были, а из себя небольшие — с длинными волосами, с сединой, вежливые; мало и слыхать их в дому было — все писали, либо книжки читали. Уйдут, бывало, утром на службу, а в доме тишина… муха пролетит слышно, ни живой души, окромя меня, в комнатах наверху не было. Скучно было сперва, задумываться я от этой тишины начал. А потом за книжки взялся: много их, побольше чем здесь было. Помалу и затянулся, пристрастие к чтению получил. Уйдут барин, а я сяду в кресло, книжку в руки и так чуть не до самого звонка ихнего провожу время. Здоровьем я с детства не пользовался, ну меня на кухню, или еще куда из дому и не тянуло — народ везде серый, какое от него удовольствие можно получить?
Весной дочка баринова единственная из Москвы приехала, институт там кончила. В доме, понятно, все вверх дном пошло! Веселые они были, голосистые, а уж из личика хороши, таких я еще и не видывал: самое малое — ну вот касаточка белогрудая, как есть!.. Горничную для них, понятно, наняли. То оне в гости, то в киятр, то у нас народ. Барин на дочку, как на цветочек какой, надышаться не мог, помолодел, повеселел; книжки нам обоим позабросить пришлось — не до чтения стало. Куда ежели идут барышня — в город ли, в гости ли, — все я их сопровождаю: без этого ни-ни, не отпускал никуда барин. Лето таким родом минуло, зима встала. А на святках, как сейчас помню — на второй день Рождества, — проснулся я еще до свету, а дверь из моей каморки я на ночь открытой всегда оставлял — барин могли позвать, так чтобы слышно было. И вижу я — горничная в коридоре пол метет — а это дело мое было, совсем не ее. Ну, думаю, вот спозаранку вскочила! с чего ж бы так вдруг мне усердствовать стала? Поднялся я с кровати, оделся, вышел в коридор — никого в нем нет, пусто. Прошел я к комнате к ейной, отворил дверь — гляжу, спит горничная. Тронул ее за плечо — вы это, спрашиваю, сейчас коридор мели? Та глаза на меня выпучила: — нет, говорит, откуда вы взяли, Онуфрий Авдеич? Я сказал, что привиделась она мне. Испугалась она, села на постель и говорит: — к худу ведь это, Онуфрий Авдеич? Я рукой махнул, ушел, не стал разговаривать, а и у самого на душе неладно стало: помилуйте, въявь ведь я призрак, как живого человека видел!
Встали все в доме — ничего, все веселые, благополучные. А к вечеру недомогаться стало барышне; к утру хуже. За доктором меня послали, потом за другим, — нет легче. В Москву телеграмму дали, профессора наилучшего оттуда вызвали. Барин как ума рехнулись: головой о стенку бился, плакал, я их водой с каплями отпаивал. Осмотрел профессор — «не знаю, — сказал, — будет ли жива: кризису ждать нужно; завтра известно все будет!» Часа в три дня он это сказал, а в четыре я уже знал, что произойтить должно: сел это я в зале у входа, а дверь в барышнину комнату напротив была, слушаю — не понадоблюсь ли на что. Сумерки были. Тишина опять такая же была, как в прежнее время. И вдруг вижу дама высокая, вся в черном, в трауре на пороге из передней стоит. Я вскочил. Кого — спрашиваю — вам угодно? и рукой так вот путь ей вперед загородил. Дама ни слова мне — и в зал: рука моя сквозь нее прошла, так холодком только овеяло. У меня и голосу не стало; гляжу ей вслед и вижу, что не человек это, туман черный облачком к барышниной комнате близится, коснулся дверей и пропал — сквозь них прошел. Оледенел я, понял, что смерть это мимо меня прошла!.. Утром барышня уже на столе лежали… Барин как застыл. Заперлись у себя в кабинете и весь день как есть из угла в угол его мерили. Родственники посъехались, утешать стали, а он как и не видел их будто. Ответит что-нибудь: «да, да», мол, — и уйдет к себе. А ночью как поопустел дом, выйдет из кабинета в зал, к покойнице, отодвинет подсвечник, снимет с личика кисейку, облокотятся о гроб да так и стоят до утра. Жалко их было, душа рвалась, мучаюсь на них глядя, а помочь чем же? ничем не мог! Пробрался к ним в кабинет, отыскал револьвер — он в среднем ящике, я знал, всегда лежал, и спрятал за книги: думал — не состроил бы чего над собой человек? Бритвы две английские были, и их убрал. Но барин и не приметили ничего!
С ног я смотался совсем за то время: днем толчея отдохнуть мешала, а ночью дума покою не давала: только приляжешь одетый, а через минутку как толкает тебя с постели — бежишь подсмотреть, что барин делает: шнурком от шторы и тем ведь задавиться можно. На третью ночь сломил-таки меня сон: уснул, как утоп. И вдруг чувствую, теребит меня кто-то за рукав. Открыл глаза — барин надо мной стоит: дверь-то открыта была, а в коридоре всю ночь лампа горела, хорошо видно мне бариново лицо было.
Поднялся я. Что вам? — спрашиваю. А они за борт сюртука меня ухватили и держат. — Онуфрий… — шепчут, да с такой заботой — как же мы ее на тот свет одну отпустим?
Мне будто ножик в сердце воткнули! Как заплачу я, обнял их за плечики: — Полноте, говорю, лягте подите! Божьих дел не перерешать нам! Разжали они руки. — Божье? — спрашивают — да разве это Божье дело?.. Онуфреюшка, зачем же она померла?! Да вдруг как вырвутся из моих рук, как затопают ногами; голову назад запрокинули, как закричат в голос — дьявол ты, дьявол, а не Бог! Будь ты проклят, проклят! убийца!! Я их ухватил, уговариваю, сам трясусь весь — на эдакие ведь слова человек осмелился! Повел их в спальную, уложил на кровать как были, в платье; ничего, смирился, стих, ослабел будто. Легли и глаза закрыли.
Утром вынос. Народа набилось — весь город. И барин в церкву пошли, а сначалу не желали того, едва родные уговорили. Отстояли обедню, попрощались с покойницей, плач, конечно, кругом, барин только один как сухое дерево стоит — ни слезинки на лице! Вынесли на кладбище, опустили гроб в яму, землей могильщики взялись засыпать. Барин глядел и как не видал ничего. Только как застучали комки по крышке, дрогнул он, ахнул, озирнулся на всех: — что ж это такое? — проговорил. Бросился было к могиле, тут его удержали, под руки взяли и к карете увели. Дома заперся он опять в кабинете и не допустил никого до себя. Я несколько раз подходил к двери, припадал к ней ухом: слышно было, что дышит человек, и ровно так. Ну, думаю, слава тебе, Господи, заснули они наконец!
Пообедал я с людьми внизу на кухне, вернулся наверх и лег в своей комнате: голова прямо как свинцом была налита! Проснулся — сумерки уже на дворе, снежок пушит. Вскочил я, чтобы к кабинету поскорее бежать, метнулся за дверь, а в зале шаги встречные слышу: барин идут.
— Онуфрий?.. позвали меня. Я выступил из коридора к ним. Вижу, брови у них сдвинуты, на лице забота обозначена, из себя бледные.
— Шубу мне!.. приказали. А в лицо мне не. глядят, бродят глаза как потерянные.
— Куда вы, барин? спрашиваю.
— Как куда? к Соне.
— Да ведь кладбище теперь закрыто?.. отвечаю — не пустят на него вас!
— Разве?
— Да верно-с!
Поднял барин на меня глаза.
— Сто рублей дам, пропустят!..
— Да зачем это вам: ночь ведь на дворе!..
Помолчали барин, лобик потерли. — Холодно!.. проговорили.
Я не понял. — Сейчас затоплю!.. — ответил. — Может самоварчик прикажете?
— Не мне… сказали: — Сонечке!.. в платьице в легоньком она?..
Я молчу.
— Страшно ей на кладбище!.. Первую ночь всего страшней одному под землей проводить!..
— Ничего оне теперь не чувствуют!.. — ответствовал я, — не беспокойте себя такими мыслями… Взял их осторожненько под локоток и повел назад. Как дитя малое послушался. Чаем их напоил; выкушали они стакан и сухарь скушали — впервые за три дня; потом раздел я их, в кроватку уложил. И только я вышел и дверь за собой притворил — слышу, визгнули эдак надрывно они, заплакали и подушку зубами рвать стали. Ну, думаю, легче им от слез станет! И так это меня утешило, что и изъяснить не могу! Прошел я на кухню душу с людьми немного отвести, посидел, побеседовал, поужинал и назад вернулся. Прошел я в переднюю на дверь на входную посмотреть, глядь — а она отперта и крючок висит без дела. — Что за притча? думаю, как это я так запереть ее забыл? Наложил крючок, а на мысль и вспало — уж не барин ли сбежал? Швырнулся к вешалке — слава Богу, и шуба баринова и шапка котиковая на местах висят! Успокоился я, поприбрал, что надо было, и сам спать лег. Утречком встал и прямо к спальной. Послушал у двери — тихо, спят как будто. Притворил легонечко дверь, чтобы, значит, платье в чистку взять, подошел на цыпочках к кровати — глядь, а она пуста! Хвать — и платья нет! Я в переднюю: дверь заперта, шуба и шапка дома, стало быть и барин не мог уйти никуда! Давай искать его; туда-сюда мечусь, да вдруг по лбу себя и хлопнул: окромя шубы у барина пальто теплое так же висело и шапка каракулевая на подзеркальнике лежала! И как я этого сразу не вспомнил — понять нельзя! Кинулся я в переднюю — нет пальто и шапки! Вразумился я, что еще вчера ушли барин. Что тут делать?! Побежал я на кухню, оповестил всех, а сам шапку в охапку, да на извозчика, на кладбище. Соскочил с санок у ворот, бегу по дорожке, завернул за поворот и вижу пятно на снегу чернеется; подбежал ближе — барин это у могилы сидит: пальто расстегнуто, сам без шапки, голову промеж рук на насыпь положил, а ветерок у него волоса белые шевелит…
Онуфрий смолк.
— Живой, или нет? — спросил я.
— Мертвые…
— Замерз, значит?
— Нету-с. Вскрывали их, осматривали; нашли доктора, что сердце не выдержало, разрыв его произошел.
— Какие у вас все жуткие рассказы!!. — проговорил я. — Но какое же отношение имеет эта история к тому, что вы стали спиритом?
— А через нее и сделался… — ответил Онуфрий. — Не кончилось ведь дело со смертью барина: в ночь на их похороны во сне явились мне. Отворили будто бы нараспах мою дверь и веселые такие вошли, довольные. Поздоровались со мной, а сами помолодевшие, красивые. Я будто бы их и спрашиваю — хорошо ли вам, барин?
— Очень даже хорошо!.. — отвечают. — С Сонечкой вместе мы!.. Я вот к тебе зачем пришел: пройди ты в день моих похорон ровно в полдень в кабинет и возьми себе ту книгу, что на полу лежать будет: это тебе от меня награда за службу!
Проснулся я утром и не утерпел — до сроку заглянул в кабинет: никакой книги там на полу не валялось. Потом вынос начался, суета и все прочее — сон мой у меня за хлопотами и из головы вон! В церковь мне не довелось пойти — по дому надо было убраться. Остался я один, вытираю пыль со столов и вдруг часы в столовой будто на башне на какой загудели. А часов у нас много было, в каждой комнате имелись. По всему дому трезвон пошел и необыкновенный такой-то… много раз я его слыхал и такого сильного, да с протяженностью и не помнил! Посчитал я — двенадцать пробило. Сон мне разом и вспомнился! Забилось у меня сердце, пошел я к кабинету, а у самого душа мрет: верите ли — ночью никогда такого страху не знавал, как тогда, в светлый день. И попомните мои слова: завсегда полдень страшнее полуночи. Не дай Бог в полдень одному купаться хотя бы идтить: всегда в полдень топнут люди!
Дошел я до кабинету и встал: боюсь вперед ступить, все чудилось — вот, вот сейчас барина покойника встречу… Однако одолел себя, открыл дверь, глянул… никого нет, а на полу и впрямь у полок книга лежит переплетенная! Корешок у нее вверх, распушилась, что курица на гнезде. Задрожал я весь, как книгу эту увидал: понял, что не сон то мне был, а видение! Поднял я ее с полу, хочу прочитать озаглавленный лист, и не могу: буквы в глазах прыгают! Попридержал себе рукой сердце и разобрал слова — книга медиумов господина Аллана Кардека. Унес я ее к себе, читать взялся: темно, половины в толк не возьму! Спрятал я ее в сундук к себе. А вскорости я на другое место, к Николаю Михайловичу определился. Увидали они у меня книжку, принялись расспрашивать, откуда она у меня да почему. Я и рассказал, конечно, как вам. Вот с той поры и стал я с ними в спиритизме участвовать… полного откровения всех тайн удостоился!..
— А давно вы у Николая Михайловича служите?
— Четырнадцать лет скоро. Здесь и помру-с!.. — добавил он.
— Почему вы так уверены в этом?
— Открыто мне… знаю потому что!..
Внизу раздался громкий голос Раева. Онуфрий услыхал его, оперся обеими руками на боковины кресла и поднялся.
— Николай Михайлович пришли, — проговорил он, — извините-с, может меня ищут зачем-нибудь?..
Не торопясь он скрылся под полом. Разговор с Онуфрием взвинтил меня. Желание продолжать возиться с книгами пропало совершенно. Я машинально перелистал еще с десяток томов, сунул на место последний и отправился вниз.
Николая Михайловича я нашел на середине двора. Он стоял, опершись на свою суковатую дубинку, и наблюдал, как перед ним гоняли на корде великолепного вороного рысака. Пышная грива и хвост коня развевались по ветру, зрелище было красивое.
— А-а?.. — приветствовал Раев мое появление. — Просмотрели книги?
— Да, но не все. Устал. Да и с вашим Онуфрием Авдеичем забеседовался…
— О чем?
— Да диковинные разные истории он мне рассказывал… Никак не ожидал встретить здесь оккультистов!!.
— Есть многое на свете, друг Горацио!.. — пробурчал Раев. — Ходу, ходу!!. — прикрикнул он на конюха и поднял палку. Молодой краснорожий малый в жилетке, из-под которой белела рубаха с синими мушками, щелкнул бичом, и лошадь разостлалась по земле еще больше.
Мы досмотрели «проминку» рысака до конца и воротились домой. Хозяин разговора об оккультизме не подымал, и начинать его вторично я считал неудобным. Мы прошли через дом и расположились на балконе, выходившем в сад.
Солнце садилось. Внизу синела река; за ней изгибалась дорога; весь горизонт закрывали леса.
— Нашли для себя что-либо в библиотеке? — спросил Раев.
— Да, кое-что… Разрешите велеть принести сюда и показать вам?
Раев грузно повернулся, взял со стола колокольчик, и густой звон разлился по всему дому. Отворилась стеклянная дверь и показалось мертвое лицо Онуфрия.
— Книжки надо сверху сюда снести!!. — распорядился Николай Михайлович.
— Они на окне лежат… — дополнил я.
Онуфрий ушел и через несколько минут вернулся с книгами и положил их перед нами на стол. Николай Михайлович мельком переглядел их.
— Сколько я вам за них должен?
— Не знаю… оцените сами!
Я терпеть не могу таких оценок, так как в результате их всегда приходилось платить втридорога. Я сказал антикварную стоимость книг и упомянул, что за эту цену могу купить их на Литейном в Петербурге. Общая сумма выходила что-то рублей за двести.
— Значит их надо считать рублей в пятьдесят?.. — проговорил Раев. — Это не будет дорого?
Я поспешил его успокоить и расплатился. Раев сунул кредитки в боковой карман, я встал, поблагодарил его и начал прощаться. Раев не принял протянутой ему руки и замахал на меня.
— Что вы, что вы?! — заявил он. — Куда это на ночь глядя поедете? переночуйте, а там и с Богом!..
Торопиться и деваться мне было некуда, и приглашение Николая Михайловича я принял с удовольствием. Через некоторое время босоногая горничная в красном платке стала накрывать на стол; появились сморчки в сметане, жареные караси, а затем важно воссел на край стола пузан-самовар, весь окруженный облаками пара. Онуфрий стал поодаль, оперся плечом о столб веранды и ждал — не потребуются ли его услуги, и в то же время внимательно слушал нас.
Мы заговорили об археологии и о курганах, виденных мною кое-где по дороге.
— И на моей земле имеется тройка!.. — сказал Раев. — В народе их зовут тремя братьями.
— Где же они? — заинтересовался я.
— Да у самого сада, в бору в заповедном.
— А почему их зовут братьями?
— Рассказывают, будто бы три тут брата разбойника жили. В самом большом похоронен будто бы старший брат, в среднем — средний, а в самом маленьком — младший.
— Вы их не раскапывали?
— Нет. Жалко; лес на них чудесный стоит: сосны обхвата по три! Да и что там искать? кости да дрянь какую-нибудь ржавую?
— Находок не случалось около них?
— Бывали… монету мне однажды пастух принес треугольную, серебряную. Показывал я ее в музее — четвертак Алексея Михайловича оказался. Большой-то курган крут очень, осыпается после дождей, вот в осыпи и находят иногда разную чепуху.
— А легенды нет какой-нибудь об этих курганах?
— Ну как не быть?.. уверяют, будто там клад необыкновенный зарыт и его мертвые братья караулят. Видят их будто бы по ночам.
Мы замолчали. Николай Михайлович мешал ложечкой чай в стакане и задумавшись глядел в даль.
— Любопытная вещь, — заговорил он опять, — древние обладали каким-то даром прозрения истины! Мы это уже утратили, и нужны тысячелетия, чтобы мы опять открыли и поняли их знания.
Я попросил пояснения.
— Да вот мы заговорили с вами о курганах… — ответил он, — ведь древность сжигала своих мертвецов? Она утверждала, что мертвый быстро и легко переселяется таким путем в вечное царство света!
— В чем же тут ее прозрение?
— В том, что и наука пришла теперь к тому же выводу!
— В первый раз слышу!
— В первый раз слышите? — протянул Раев, — последнее достижение ее в том, что все в мире может быть превращено в лучистую энергию и что лучистая энергия тоже может быть превращена в любой предмет или существо. Говоря грубо — полено превращается в свет и свет может быть превращен в полено!
— Да, — возразил я, — но ведь в науке речь идет только о материи, вы же говорите о духовном?
— Завтра откроется и духовное!.. — пророческим тоном произнес Раев.
— Возможно!.. — согласился я. — Именно теперь наука вступает в область чудес.
— И как жаль, что она профанируется! — проронил Раев. — Она должна быть, как в древности, достоянием лишь немногих, самого верхнего кружка, самой замкнутой касты. Толпа ученой никогда не будет, и лишние сведения — вред и ничего более!
Мы пробеседовали долго. Раев, оказалось, тщательно следил за всеми новинками в области самых различных знаний, много читал и думал. И я чувствовал, что об оккультизме он не заговаривает потому, что смотрит на меня как на неверующего в их тайны и не желает снисходить до моего посвящения.
Мы наконец простились, и Раев ушел к себе. Я задержался на балконе, любуясь ночью. Онуфрий молча убирал со стола.
— Онуфрий Авдеевич? — обратился я к нему. — Не будете ли вы добры сводить меня к курганам?
Онуфрий повернул ко мне лицо.
— Сейчас?
— Да. Они ведь близко тут?
— Близко… извольте, коли угодно.
Мы сошли с ним в сад и стали спускаться вправо по дорожке в сторону леса. Через несколько минут мы пересекли аллею, перебрались через канаву с валом и очутились на небольшой полянке. На ней очерчивались озаренные луной три насыпных кургана; средний из них был самым высоким и казался гигантским шлемом, поставленным на землю; над ним, будто отблеск длинного языка огня, чуть краснел ствол громады-сосны. Густо-синяя шапка ее утопала в сизой мути неба. На двух других соседях сошлись целые семьи сосен-богатырей.
Мы обошли курганы кругом и остановились перед обрывистой серединой самого большого. Песок посвечивал, будто золото. Подувал ветер; сосны шумели и гул, словно отдаленный говор множества суровых голосов, расходился по черной глубине бора.
— Стан разбойников!.. — мелькнула во мне мысль.
— Следовало бы покопаться здесь!.. — промолвил я, кивнув на курганы.
Неподвижно стоявший Онуфрий встрепенулся. — Никак нельзя!!. — отозвался он.
— Почему?
— На заклятье они стоят: тринадцать душ человеческих загинуть должно, прежде чем клад в руки дастся!
— А тут, вы думаете, клад есть?
— А как же! Неполно вам давеча Николай Михайлович сказывали: пещера глыбокая под всеми тремя курганами имеется, а в ней бочки и сундуки с золотом и камнями самоцветными навалены и на цепях подвешены. А братья по чередку на сторожу выходят о полночь… видывали их люди. Синие, что утопленники; рубахи на них железные, колпаки тоже и копья в руке!
Не торопясь мы пошли обратно.
Месяц светил прямо на дом, темною массой залегший среди кустов; река внизу и два окна мезонина отливали одним и тем же тусклым, мертвенным светом. Дом спал. А кругом его сквозь сон цикотали кузнечики, кричали внизу коростели; ночная птица бесшумно провеяла совсем низко над нами.
Онуфрий провел меня в угловую комнату, где на широком диване белела приготовленная постель, пожелал мне доброго сна и удалился так же бесшумно, как совка над садом.
Я проснулся в шесть часов утра. Комната была полна свежести и аромата цветов: окна стояли распахнутыми всю ночь. Солнце еще не освещало мою сторону дома, но лучи его уже наполняли весь сад.
Я быстро оделся, умылся и вышел на балкон. Раев в парусиновой куртке сидел за столом и пил молоко. И на нем, и на столе, и на полу балкона было накинуто кружево из живых смеющихся пятен, теней и бликов солнца; лучи его проникали сквозь зелень дикого винограда, стеной отделявшего балкон от сада.
— А?.. воскресли!!. — приветствовал меня Раев. — А я думал заспитесь!
— Нет, я рано встаю!.. — ответил я, здороваясь.
— Кофе, или молочка? Есть и то и другое!
Я предпочел молоко и после основательного, чисто деревенского подкрепления, простился с хозяином.
Он вышел проводить меня на двор. Онуфрий укладывал с Никитой новоприобретенные мною книги.
— Попадете опять в наши края — заезжайте!.. — сказал Раев: — буду рад!
Онуфрий несколько смутил меня. Прощаясь, я хотел сунуть ему в руку бумажку, но он отступил назад и заложил руки за спину.
— Этого не нужно!.. — проговорил он.
Раев молча наблюдал за нами; брови его чуть сдвинулись.
Я спрятал деньги и протянул Онуфрию руку.
— Спасибо за то, что вы возились со мной!.. — сказал я.
Онуфрий поклонился и подержался за мою руку холодными пальцами.
— Не на чем-с, сударь!.. — с достоинством ответил он, помогая мне влезть в телегу. — Благополучного вам пути!..
Глаза Николая Михайловича опять сделались приветливыми. — С Богом! — крикнул он, и Никита дернул вожжами. Сейчас же нас обступил бор; сразу стало теплее, дышалось смолой, воздух не шелохнулся; казалось, далеко кругом нет человеческого жилья и одни сосны да ели обдумывают здесь в тиши важные думы.
Мы держали путь к последнему намеченному мной месту — в имение Сталинских, купленное лет пять тому назад купцом Ватрушкиным.
Трое последних Сталинских чуть не три четверти века подряд были предводителями дворянства, и дом их считался одним из первых в губернии. Но праздники и хлебосольство сильно пошатнули дела их, и после смерти последнего Сталинского дочери-наследницы продали Ватрушкину гнездо предков и переселились в Питер.
Как я слышал, в руки купца вместе с домом перешла и большая библиотека; мебель была вывезена в Питер.
О Сталинских мне рассказывали чудеса. Дом их всегда был полон гостями, и для приезжих имелся даже особый флигель в саду.
Парк состоял из кленов и лип; вдоль главной аллеи, от самого дома по обеим сторонам тянулись уцелевшие еще от времен Александра I белые постаменты для живых картин и отдельных людей, расставлявшихся на них вместо статуй во дни шумных съездов гостей. Терраса дома, цветник, аллеи — все иллюминовалось тысячами разноцветных бумажных фонариков. Близ дома, начинаясь среди цветника, раскидывался большой искусственный пруд с островком посредине; на последнем находился грот, сделанный как бы из скал, с подобием сталактитовых колонн внутри него… С островка пускались фейерверки, на нем же гремел домашний оркестр, услаждавший публику отрывками из Калифа Багдадского и других модных опер. Вокруг этого уголка Версаля двигались живые гирлянды разодетых нарядных гостей. В сумерках аллей завязывались романы, происходили желанные встречи… С падением крепостного права праздники сделались значительно скромнее: своего оркестра уже не было — вместо него играл приглашавшийся из города, большею частью военный. Пьедесталы опустели, уменьшилось число гостей. И все же эти миниатюры прошлого были пышны для своего времени и гремели на всю губернию.
Замечательны были, по рассказам, ворота, ведшие в усадьбу: на двух белых каменных колоннах сидели два черных льва, державших в лапах щиты с гербами владельцев.
Имение это находилось всего верстах в десяти от имения Николая Михайловича, и понятно, с каким нетерпением я всматривался вперед, ожидая из-за каждого поворота увидать этот дом, обвеянный сказкой. Бор тянулся бесконечно. Мы пересекли по другому мосту опять ту же сонную речку и поднялись на взгорок. Зеленя ржи и овса сменили лес. Впереди, верстах в трех на небольшой возвышенности темнел какой-то длинный дом; кругом него лежали свежеподнятые пашни.
— Ватрушинская земля пошла!.. — проговорил Никита.
— А дом где же? — спросил я, оборачиваясь то в одну, то в другую сторону.
— Да это-то что ж?! — удивился Никита и указал пальцем на темный дом. — Самая это усадьба и есть!
На душе у меня захолонуло.
— А парк где же?
— Парк вырублен!.. овсы на его месте в прошлом годе вот какие стояли!.. — Никита провел рукой по своей груди. — А нонешний год картошку собирался Ватрушкин на нем садить…
Молча мы доехали до ворот усадьбы. Две облупленные круглые колонны с выглядывавшим из-под осыпавшейся штукатурки кирпичом пропустили нас на пустырь громадного двора. Львов на них не было: вместо них торчали только погнутые железные стержни. Штук пять собак залилось лаем и черными и белыми шарами покатилось под ноги лошадям. Справа лежало поле, усеянное толстыми пнями; правильные линии их указывали, что то были остатки аллей; кое-где виднелись полурассыпавшиеся кирпичные пьедесталы. Ближе к дому залегала обширнейшая, в добрые полдесятины, довольно глубокая и сухая выемка, с причудливо очерченными берегами; среди нее возвышался бугор; на нем грудились кучи набитого щебня и несколько нагроможденных друг на друга крупных камней; это было все, что осталось от пруда, от парка, от грота, от волшебных снов, когда-то витавших над этими местами…
На гам, поднятый собаками, на простецком крылечке, видно недавно переделанном из барского подъезда, появился молодой простоволосый малый в жилетке и в смазных сапогах-, выбеленных мукою. Никита остановил лошадей.
— Егор Митрич дома? — обратился он к малому.
Тот тряхнул русыми волосами и скользнул по мне серыми, проницательными глазами.
— Дома; чай на балконе пьет! А на что вам его?
— Купить кое-что у него хочу!.. — ответил я, выбираясь из телеги.
— А!.. ну что ж, заходите!.. Да цыц вы, ироды! — прикрикнул он, топнув ногой на бесновавшихся собак. — Идите за мной!..
Мы направились не в дом, а стали огибать его по бывшему саду.
— А почему мы не через дом идем? — полюбопытствовал я.
Малый оглянулся на меня. — Да ведь лабаз у нас там, мука сложена, — ответил он, как бы удивившись моему незнанию такой простой вещи, — позабиты все хода внутри!
— А хозяева где же помещаются?
— И они тут же живут! Домина огромаднеющий, про все его хватит!
Мы завернули за угол, и место бывшего пруда открылось передо мной полностью. Следы куртин между ним и домом и пни аллей свидетельствовали о красоте, которая развертывалась некогда с балкона перед глазами уже ушедших из этого мира людей. Я остановился, стараясь восстановить прошлое; мой проводник поспешил тем временем вперед с докладом хозяину. Шаги позади заставили меня обернуться: на балконе, положив на перила волосатые руки и навалясь на них всем телом, стоял полный, пожилой человек — очевидно сам Ватрушкин — в пестрой рубахе навыпуск и в жилетке. Все у него было длинное и несуразное: явно еще не мытое и измятое лицо с коричневыми, припухлыми мешками под глазами, нос в виде дули, лоб, сплюснутый с боков, и даже волосы — реденькие, желтые на бороде и пыльного цвета на голове, кончавшейся острием вроде крыши. Свинцовые глаза купца внимательно обозрели надетую на мне русскую рубашку, высокие сапоги и велосипедную фуражку.
Я приподнял ее и поздоровался. Он ответил наклонением головы.
— Приехал к вам по делу!.. — начал я, подходя к балкону.
— Заходите! — лениво проговорил Ватрушкин.
Я поднялся по нескольким ступеням и оказался перед большим, крашеным столом; на нем стоял почти потухший самовар и допитый до половины стакан чаю с молоком. На блюдечке горкой лежал облепленный мухами сахар; один кусок был обгрызен и положен на краешек того же блюдечка. Мы сели. И тут я сделал ошибку: почему-то пустился пояснять цель моего странствования по губернии.
Ватрушкин сначала внимательно слушал меня, затем на опухшем лице его все явственней стало проступать какое-то недоумение, потом недоверие и, наконец, пренебрежение. Он вытянул ножищи с неимоверно большими ступнями, засунул палец в свою дулю и принялся копать ее; затем придвинул к себе стакан, откусил кусочек сахару, положил огрызок на прежнее место и стал громко прихлебывать с блюдечка свое мутное пойло. Мне чаю им предложено не было.
— Я слышал, что вы вместе с имением купили и библиотеку: может быть разрешите ее осмотреть и затем продадите всю, или часть ее?
— Чего ее смотреть? — отозвался, сдувая пенку, Ватрушкин. — Книжки книжками и есть!..
— Но ведь как же покупать или продавать товар без показа?
— Да я и не собираюсь продавать! — ответил хозяин.
— Отчего?
— Да так. Не желательно нам!
— Но почему же?
— Пущай лежат! — Ватрушкин поставил блюдечко, помолчал, набрал слюны и плюнул через весь широкий балкон прямо в сад, отчего у него студнем всколыхнулось все чрево. Занятие это, видимо, нравилось ему чрезвычайно.
— На что же это вам книжки требуются?
— Для пополнения библиотеки, для чтения…
— Тек-с! — Ватрушкин покосился на меня углами глаз и опять стал смотреть в сад. — Намедни у нас одному хвост за это самое чтенье пришпилили!..
— Как это хвост пришпилили?
— Да так… распушил его очень не к месту!..
— Я что-то вас не понимаю! Уступите, в самом деле, книги: хорошее дело сделаете!
— Мы в эдакие дела не путаемся!..
— Ведь у вас их все равно мыши съедят.
— Пущай едят… муке меньше порчи будет!..
— Все-таки, может быть, продадите? пусть лучше ими люди попользуются!
Ватрушкин икнул, перевел глаза на посев из пней и, как бы не замечая меня, молча, стал постукивать по столу пальцами.
Невоспитанность этого животного стала меня раздражать, но желание добыть что-либо из погибающего хранилища заставляло меня сдерживаться. Ватрушкин подманил к себе пальцем стоявшего неподалеку от нас малого и что-то пошептал ему на ухо. Тот иноходцем протопотал с балкона.
— Вам ведь книги совершенно ни к чему? — продолжал я свои уговоры. — А я дам хорошую цену!
— Не нуждаемся мы! — так же пренебрежительно-равнодушно и не глядя на меня повторил купец. Указательный палец его опять погрузился в нос.
— Это ваше последнее слово?
— А то какое же еще? Самое распоследнее!
Я встал.
— Жалею, что приехал к вам; я полагал, что вы несколько любезнее!..
— Этим мы не торгуем! — процедил Ватрушкин.
Я, не прощаясь, молча, повернулся и пошел с балкона. Ватрушкин даже не пошевельнулся.
Никита стоял около телеги и разговаривал с каким-то, словно только что выкупанным в муке, человеком, в картузе.
— Едем! — отрывисто сказал я, влезая в телегу.
— Что так скоро? — Иль не поладили?! — удивился Никита.
— Разве с такой свиньей поладишь? — сердито вымолвил я. — Собака на сене: сам не ест и другим не дает!
— Не продает что ли книжки?
— Нет. И разговаривать даже не желает, морду воротит!
Человек в муке усмехнулся. — На цигарки мы их берем — сообщил он. — Коли угодно, на дорогу парочкой ссужу вас?
Я махнул рукой и мы покатили обратно. Собачий хор залился еще неистовей. У ворот я оглянулся на дом: одноэтажный, высокий, с огромными окнами он казался сурово умиравшим отшельником. Видная мне часть окон была выбита и наглухо заколочена изнутри щитами; мезонин весь был обнесен когда-то, как верх Румянцевского музея, легкими колоннами; — из них с каждой стороны уцелело лишь по несколько штук, да и те покосились и грозили падением; флагшток был сломан и над крышей торчал лишь осколок его. Не было сомнения в том, что еще год-два и старый дом будет разобран и на его месте водрузится что-либо вроде трактира с крепкими напитками!
От ворот сейчас же начиналась довольно большая деревня. Мы лихо пронеслись по ней, и за околицей Никита придержал разошедшихся рыжих.
— Теперь куда же? — спросил он.
— На станцию, — ответил я, — будет с меня на этот раз! Поспеем к поезду?
— У, за глаза; времени много! — отозвался Никита. — Отсюда верст семь всего до нее!
Мы сделали приблизительно половину пути, когда и мне и Никите почудилось, что позади нас кричат. Мы оглянулись и в облаке пыли увидали какого-то всадника в черном, махавшего рукой и во всю прыть доспевавшего за нами на пегом коньке. Никита прикрыл глаза от солнца ладонью.
— А ведь это урядник скачет? — проговорил он.
— Стой!.. Стой!.. — донеслось до нас.
Никита натянул вожжи и лошади стали. Урядник подскакал к нам и спрыгнул с тяжело водившей боками пегашки. Держа повод в руке, он подошел к нам и положил левую ладонь на облучок. Загорелое усталое лицо его было красно, фуражка сбилась от скачки на затылок, темные, коротко остриженные волосы, торчали щетиной.
— Кто таков? — строго спросил он, нахмурив густые брови и уставив на меня карие глаза.
— А вам какое дело? — спросил я в свою очередь.
— Прошу не распространяться: я при исполнении служебных обязанностей! видите, кто перед вами стоит? — он указал на свой мундир и погоны.
— Паспорт есть?
— Есть.
— Дозвольте сюда!
Я открыл чемодан и стал рыться в нем; урядник ждал с начальственным видом, Никита, приоткрыв рот, взирал на нас с недоумением. Мне сделалось смешно. Паспорт отыскался скоро, и я протянул его уряднику вместе с бумагой губернатора, в которой предписывалось всем местным властям оказывать мне всяческое содействие и помощь. Урядник важно начал читать бумагу, и, по мере того как подходил к концу, строгость исчезала с лица его, брови разъехались по местам; он часто заморгал глазами и растерялся. На выпуклом лбу его крупными каплями выступил пот.
— Виноват-с, ваше высокоблагородие! — произнес он захлебнувшимся голосом, опустил руку с документами вдоль ноги, а другую поднес к козырьку вместе с поводом. — Извините великодушно!
— Ничего, ничего!.. опустите, пожалуйста, руку! — ответил я. — Только объясните мне, почему вы помчались за мной в погоню?
— Да дурак этот Ватрушкин во всем виноват, ваше высокородие. Приказчика прислал ко мне: скорей, говорит, беги к нам сицилист приехал!
— Почему социалист? — изумился я.
— Да как же — в рубахе, говорит, и книжки скупает, пропагандист, явно! Ну я за вами! Уж простите, Христа ради, на беспокойстве! Из-за глупого человека все вышло! — урядник вытер рукой лоб.
— Пустяки, всяко случается! — ответил я. — Вы исполняли вашу обязанность.
— До начальства не доводите, ваше высокородие, — заискивающе заглядывая мне в глаза, попросил урядник, — оно хоть и обязанность исполнял, а попадет!
— Никому не скажу, успокойтесь! Ну, а теперь больше от меня вам ничего не надо?
— Помилуйте-с!.. может сопроводить вас прикажете?
— Нет, спасибо, ничего не нужно! Ну, Никита, трогай! До свиданья!
— Счастливо оставаться, ваше высокородие! — по-солдатски гаркнул урядник, опять вытянувшись и отдавая мне честь.
Пыль закрыла блюстителя порядка. Я сидел и улыбался; Никита загибал себе бороду в рот и посмеивался.
— Вот ведь что выдумал Ватрушкин: — ах, скажи пожалуйста, вредный человек какой! Ведь ни за что ни про что забрать могли? А бумага-то, видать, у вас хорошая, — с заметным почтением добавил он, — в пот его, идола, от нее сразу ударило!
Я наизусть передал Никите содержание ее. Он выслушал с напряженным вниманием.
— Вот бы и нам такую, — промолвил он, — житье, помирать бы не надо было. — Он вздохнул и подогнал лошадей.
Впереди, среди ровных полей, показались водокачка и кирпичные здания станции; рельсовый путь, этот безмолвный зов в беспредельность, исчезал в синей дымке дали.
Мир прошлого остался позади!