Орловская губерния — гнездо моих предков. В ней особый воздух, особые нравы. И я решил поколесить по некоторым, неизвестным мне уездам, чтобы ознакомиться с ее многочисленными старинными усадьбами и с тем, что сохранилось в них.
На одной из станций близ Орла жил мой давнишний приятель, купец Титов, имевший мелочную лавочку, в которой хозяйничали две его дочери; сам он «этими пустяками» не занимался и вел довольно крупные лесные дела. Познакомился я с ним случайно, в Петербурге, в доме у одного из своих друзей. Приехал я как-то к тому вечером и мне сразу бросилась в глаза новая, очень приметная личность: высокий и сухощавый гость в наглухо застегнутом сюртуке и в длинных, хорошо начищенных сапогах; с продолговатого лица его падала на грудь узкая, темная борода. Волосы на голове незнакомца были причесаны а-ля мужик; маленькие, карие глаза глядели из-под точно углем проведенных бровей спокойно и чуть насмешливо. От него так и дышало рассудительностью и невозмутимостью. Лет ему можно было дать около пятидесяти.
— Пров Иванович Титов!.. — назвал его хозяин. — Наш, орловский купец; лес приехал у меня покупать… Рекомендую особенному вашему вниманию!
— Очень рад, — ответил я, пожимая сухую, жилистую руку Титова, — но, увы, лесов у меня нет!
— Это археолог и большой любитель старины! — добавил хозяин, похлопав купца по плечу. — Потолкуйте с ним, друзьями станете!..
— Какой уж я археолог? — несколько тягуче ответил Титов. — Архиолух разве… — так, придерживаю, что само в руки плывет!
Мы присели к сторонке и разговорились. Титов оказался действительно любителем и собирателем старины; говорил он не торопясь, немногословно, характерным языком, четко обозначая свою мысль. Какой-либо неловкости или стеснения, обыкновенно испытываемых людьми, попавшими не в свое общество, в нем не чувствовалось совершенно. Через десяток-другой фраз Титов стал говорить мне ты; «тыкал» он решительно всех, даже собственного губернатора. Титулованных и чиновных особ именовал при этом «ты, ваше сиятельство» или «ты, ваше превосходительство».
Я долго стеснялся употреблять по отношению к нему это местоимение — вероятно года два, пока Титов сам не заметил и не сказал мне с некоторым удивлением — Да чего это ты меня все выкаешь? Я ведь тебе не родитель!
Титов так заинтересовал меня, что я пригласил его к себе, и с тех пор он постоянно посещал меня, наезжая по делам в Петербург, что случалось довольно часто. И должен сознаться — редко среди лиц интеллигентных я встречал таких деликатных и таких трезвых умом людей, каким был этот, писавший каракулями и не то чтобы шибко разбиравший грамоту, вчерашний мужик.
Он постоянно тянул меня в Орел, соблазняя раскопкой курганов, имевшихся на его земле. Иногда он привозил мне кое-какие предметы XVII века. Я несколько раз собирался побывать у него, и каждый раз случалась какая-нибудь помеха.
Наконец накануне Петрова дня в 1907 году я сел в вагон и почти через двое суток уже шагал рядом со встретившим меня на станции Провом Ивановичем по разомлевшей от зноя, пыльной улице поселка к небольшому коричневому дому, из-за которого выглядывали верхушки деревьев садика. Вещи мои — чемодан, подушку и бурку — сопя тащил позади нас рябой станционный сторож.
— Ну вот и хорошо, что надумался, наконец, и приехал! — говорил с довольной улыбкой Титов. — Получил вчерась твою телеграмму, уж так обрадовался! вполне праздник вышел!
По невысокому крылечку мы поднялись и вошли в тесную, деревенскую лавочку, где можно получить все, что нужно для незатейливого обихода: ситец и чай, деготь и сахар, керосин, грошовые пряники и леденцы в аляповатых бумажках и т. д. За прилавком стояли две принаряженные, уже несколько пожилые девушки — дочери Титова.
— Хозяйки мои!.. — сказал Титов, кивнув на них, — Марья и Пелагея!
Он отворил другую дверь и пропустил меня в небольшую столовую, тесно заставленную мебелью. Нас ожидал кипевший самовар и стол, весь уставленный закусками. Над столом опускалась с дощатого потолка керосиновая большая лампа с белым колпаком; на двух оконцах висели белые же тюлевые гардины; сквозь них зеленела герань.
Девушки вошли за нами.
— Прошу, гость дорогой, — говорил хозяин, — садись где любо, хлеба-соли откушай!
Мы разместились, и Пров Иванович принялся потчевать меня то тем, то другим из обильно наготовленных яств.
Мы побеседовали о железной дороге, о питерских новостях, и разговор перешел на дальнейшую цель моей поездки. Пров Иванович задумался.
— Времечко ты не больно ладно выбрал! — промолвил он. — Покос теперь везде, лошадей трудно доставать будет!
— Как-нибудь устроюсь! — ответил я. Если бы отложить отъезд — и совсем бы никуда не выбрался в этом году!.. Ну, а ты как поживаешь, Пров Иванович?
— Да я что ж? — он слегка развел руками. — Слава Богу, живем открыто — три раза в день чай пьем!
— Лавка хорошо ли идет? Ишь, помощницы-то у тебя какие отличные!..
Девушки обе потупились, а Пров Иванович качнул головой.
— Не помощницы они у меня — хозяйки: сами дело ведут. Кажному человеку надо занятье себе иметь: не одни же семечки весь век лущить? Ничего себе, бредут, как богомолец с клюкой!..
— А сынок как живет в Орле? Хорошо учится?
— Какое нонче ученье? Нонче гимназисты учителей учат, яйца умней курицы стали! — недовольно ответил Титов. — Взять его думаю из гимназии!
— Что так? Ведь ты его в университет хотел пустить? Дома к университету не подготовишь!
— Нонче подготовка одна: прямо в арестантские роты! И что это творится — понять нельзя: ослепли, ровно, люди! А насчет университету Митькиного я уж мысли бросил: ни к чему это дело теперь; так я тебе скажу — не в университет нонче поступай, а в острог. Получишь диплом с бубновым тузом заместо орла, что в остроге сидел, — везде тебя, распростерши руки, примут! Я на днях в вагоне ехамши такой разговор слыхал; один гост подин — и порядочный такой, в пальте в хорошем, говорит другому: устроить такого-то надо, замечательный человек, на Карийской каторге десять лет был. И тут же о другом речь пошла: — ну, этот дрянь, говорит, из лицею он! вот тут и смекай, куда нонче сыновей определять — в лицей, или в арестантские роты. Нет, возьму малого, пущай в приказчиках при мне по лесному делу ходит!
— Жаль… А у кого он живет в Орле? может просто присмотра нет за ним настоящего?
— Да есть! У знакомых у хороших живет: комнату с моралью ему нанял, все честь-честью… Не в присмотре дело!..
Мы покончили в закуской и отправились в кабинет хозяина осматривать его собрание старины. Титов шел впереди, и, когда он отворил дверь в заднюю угловую комнату, мне показалось, что я вхожу в настоящий музей. Все стены были покрыты картонами с прикрепленными к ним всевозможными нательными крестами, бляхами, серьгами, бусами и прочими вещами из могил. Картонки чередовались с шишаками разных сохранностей, ржавыми кольчугами и разным оружием. Красный угол и часть стен около него занимали старинные иконы и наворотные медные кресты.
Среди комнаты стоял письменный стол с большими фикусами перед ним; два книжных шкафа, набитых книгами, отделяли уголок, в котором ютилась кровать хозяина. Комната блестела чистотой и порядком. Письменный стол оказался складом старинных монет и всяких более ценных предметов. Пров Иванович оседлал кончик своего длинного носа очками в оловянной оправе и стал раскладывать передо мной свои драгоценности. Многолетнее собирание дало ему практический нюх и он довольно верно определял степень редкости вещей.
Разборка и осмотр их заняли порядочно времени. Особенно ценных могильных предметов мне не встретилось, но среди монет и икон имелись редкости: рубли с крестом Петра I, портретные Александра I, вензельный медный гривенник Екатерины II и т. д. Среди икон две были XV века с почернелою серебряной басмой кругом. Нельзя было оторваться от лика Богоматери — до того строго и проникновенно написал его неведомый художник.
— Хороши? — с гордостью осведомился Титов, увидав, что я не отвожу от них глаз.
— Да уж что говорить?! — отозвался я. — Изумительны!
— То-то!.. сам Рублев писал.
— Может быть… манера его!
— Не на манеру гляди — на лик: душа в нем скрозь краски светится! Ни у кого, окроме Рублева, не найдешь этого!..
— Откуда они у тебя?
— У барина взял у одного… князек такой разорившийся был!..
— Только иконы одни купил?
— Зачем? с имением взял их, в придачу. Висели они по углам; я их, признаться, споначалу и во внимание не взял! А потом как разглядел — ахнул! Староверы ко мне приезжали — по две тысячи давали за каждую, ну да не отдам и за пять: очень уж душе от них радостно!
Знавший великолепно свой уезд Титов наметил мне маршрут поездки. Должен добавить, что в коммерческом отношении он считал меня за младенца, и когда, случалось, я хвастался ему в Петербурге своими новыми покупками, то он не без недоверия во взгляде взвешивал мою драгоценность на руке и спрашивал: — а сколько сняли с тебя за нее? Как бы дешева ни была покупка, мой ответ никогда не удовлетворял его. Он поджимал губы, чуть поводил носом, отдавал мне назад вещи и произносил: — дорого дал!.. я бы за половину взял!
Первыми в числе намеченных лиц значились какой-то Бонч-Брудзинский и затем Петровы. Имение его находилось верстах в семи от дома Титова. Пров Иванович назвал его и затем обеспокоился.
— Нажгет тебя этот! — сказал он. — Напрасно, пожалуй, и помянул я его!
— Почему ты думаешь, что нажжет? — спросил я, несколько задетый его тоном.
— Да тебя, кому не лень, всякий нажгет! ну, какой ты купец? Нет, одного тебя пущать туда не рука!.. видно и мне с тобой к нему ехать!
— Да полно!.. не беспокойся, я и один обойдусь!
— Что за беспокойство? Для дружка и сто верст не околица! Бонч ведь не простой: иезовит настоящий. Он тебя форсом барским сразу возьмет — все и отдашь ему, что ни захочет.
— Ну это дудки!..
— Да дудить-то в них ты будешь, поверь слову! Заведет это тебе сразу шарманку: мы, мол, дворяне, мы не торгуемся, у нас честь дворянская… вот ты и скис, торговаться-то тебе с ним и неловко! А до цены дойдете — такую загнет, что живот вспучит! Честь-то тебе его боком и вылезет! Да еще в одолженье тебе поставит, что продать снизошел — вот ведь, какой! А меня на это не возьмешь: честь у купца известная — подешевле купить, подороже продать… Едем вместе!
— Очень рад! — ответил я.
— Ну, только ты книжки отбери и шабаш: торговаться уж буду я, ты в это дело не всовывайся! Жаль — обличьем ты не вышел, а то я бы тебя за приказчика за своего по уезду повозил, — добавил он, оглядев меня. Я засмеялся.
— Да ты не смейся, дело говорю! Помни: иезовит он; глаза у него в небеса, а руки вот как по земле шарят! Да вот что: назову-ка я ему тебя своим конпаньоном по книжному делу; магазин, мол, в Питере с тобой затеваем! Идет?
— Идет!
— Ну, только уж ты молчок, как воды в рот набери, не проговорись! Понял?
Смеясь, я согласился. Мы выпили еще «по посошку для сну» — по стакану вина и разошлись по своим комнатам.
Утречком, после чаю и плотной закуски мы заныряли из оврага в овраги, сплошь залитые лиственным лесом. Бричка наша то и дело катилась под горку, гремела по живым мосткам и во весь дух взлетела со дна на противоположный берег.
— Хороши коньки у тебя! — похвалил я саврасок.
— Ничего себе, добрые! — ответил Пров Иванович, похвала моя была ему, видимо, приятна. Он был молчалив и о чем-то думал: на лбу между бровями его обозначилась глубокая, словно ножом просеченная складка… Черный картуз его с большим козырьком был надвинут на самый нос.
— Нет, ты мне скажи, отчего так на свете устроено, что ежели отец бережлив — дети расточителями будут; ежели отец мот — дети бережливы? — вдруг спросил он немного погодя.
— Закон равновесия, должно быть, — ответил я, глядя по сторонам.
Титов отрицательно мотнул головою и замолчал снова.
— Пороть нонче перестали, вот отчего! — проронил он через некоторое время.
Я сообразил, что философия эта касалась его сына, и не ответил.
Не успел я вволю надышаться свежим воздухом леса, березняк отрезало как ножом; впереди зажелтели поля ржи. Подувал ветерок и миллионы колосьев, столпившиеся по сторонам дороги, шептались и кланялись нам; кругом бежали волны. Приблизительно в версте от нас, среди полей возвышался зеленый островок.
— Сад Бончевский! — молвил про него мой спутник. — Дома не видать отсюда… Он нагнулся и сорвал пару колосьев. — А рожь-то уже и косить скоро пора, — добавил он, потерев их на ладони.
Лай двух пестрых, худых как скелеты и лохматых шавок приветствовал наше появление на дворе усадьбы.
Дом был совершенно новый и сохранившиеся около него, заросшие кустами шиповника, линии старого кирпичного фундамента указывали, что новый дом построен лишь на небольшой части прежнего.
«Масштабы прошлого и настоящего!» — мелькнула во мне мысль.
— Дома что ль Платон Федорыч? — спросил Титов босоногую горничную, выглянувшую на нас из сеней господского дома.
— Дома! — отозвалась та и сейчас же нырнула обратно.
Мы вылезли из брички, и Пров Иванович с никогда не оставлявшими его уверенностью и спокойствием вошел на крыльцо и потом в сени. Я следовал за ним. Мы миновали маленькую переднюю и попали в зал с тремя небольшими окнами; в одно время с нами из другой двери показался представительный белокурый господин с роскошными бакенбардами и откинутыми назад густыми волосами. Лет ему было под сорок. В меру полную фигуру его облегала чесучевая пара; от воротника белой, мягкой рубашки спускался к широкому поясу, заменявшему жилет, бронзового цвета галстух. Вид у Бонча был по меньшей мере директора департамента. При виде Титова лицо его приняло приветливое выражение.
— А, Пров Иванович! — мягким баритоном воскликнул он, подходя к Титову, и поднял ладонь как бы для удара. — Вот кого рад видеть! — Мой спутник подставил руку и хозяин сочно шлепнул по ней своею; последовало крепкое и долгое пожатие.
— А это компаньон мой, Сергей Романыч! — представил меня Титов.
— Очень рад! — повторил Бонч и крепко сжал и потряс мою руку. — Садитесь, господа. Какими ветрами вас Господь ко мне занес?
— Ветры обнаковенные… коммерческие! — не торопясь ответил Титов, усаживаясь в кресло.
Лицо хозяина продолжало приветливо улыбаться, но светлые глаза насторожились и в них мелькнула какая-то искорка.
— Все с вами рад вести, Пров Иванович, и коммерцию и знакомство! — мягко ответил он и обратился ко мне. — А вы чем торгуете, Сергей Романович?
Должно быть, выражение моего лица сделалось глупейшее. Врать я не хотел, но и выдавать головой Прова Ивановича не приходилось тоже. Я беспомощно пошевелил пальцами и только хотел что-то сморозить, вмешался Пров Иванович.
— Со мной он! — выручил он меня. — А к тебе вот какое дельце будет — овес хочу у тебя взять!
— Овес? — удивился Бонч. — Да разве ж ты и хлебом стал заниматься?
— Отчего ж человеку от хлеба бегать? — возразил Титов.
Я сразу отгадал план моего приятеля: никакого овса покупать он не собирался и заговорил о нем, что называется, для отвода глаз. Но лицо не выдавало его ни единым мускулом и было, как всегда, невозмутимо и серьезно.
— Ну, конечно, конечно! — согласился хозяин и опять перевел на меня внимательные, светлые глаза. — Вы, значит, по хлебной части?
Я кашлянул в кулак и скосил глаза в угол: мне представилось, что я уже встретился с Бончем в Петербурге у знакомых в качестве «хлебника»…
— Говорю — компаньон мой! — повторил Пров Иванович. — Так как же насчет овсеца?
Я для безопасности потупился и передвинулся на кончик стула.
Хозяин закинул ногу за ногу, покачал ею и взялся холеной левой рукой за бакенбарду. На лице его изобразилось раздумье.
— Цены в гору пойдут… — вымолвил он, приняв за чистую монету предложение Прова Ивановича; это заключение он явно вывел из нашего нежданного приезда. — А какая твоя цена, Пров Иванович?
— Ты хозяин, тебе и цену ставить!
Бонч взялся уже обеими руками за кончики бакенбард и в раздумьи потянул их в разные стороны.
— В гору цены пойдут!.. Подожду!
— Ой не прошибись, смотри!
— Подожду! — еще тверже сказал Бонч. — Овса не продам, а чайку выпить милости прошу! — он встал и движением руки показал на соседнюю комнату, где помещалась столовая.
На покрытом синею ярославскою скатертью столе лежали разбросанные по разным местам остатки хлеба, стояло несколько чашек и полузаглохший самовар; чаепитие, видимо, только что было кончено.
— Прошу покорно! — хозяин указал на стулья и сел против нас. Босоногая горничная принесла пару приблизительно чистых стаканов и налила и подала нам жидкое и чуть теплое пойло.
— Не желаешь коммерции со мной вести — твое дело! — выговорил Пров Иванович.
— Всегда рад ее с таким тузом, как ты, вести! — мягко возразил хозяин и слегка прикоснулся к колену Титова концами пальцев. — Обожди немного; никому овса, кроме тебя, не продам!
— Ну, ну!.. С овсом ты меня не уважил, другое я вспомнил: библиотека-то твоя еще цела или нет?
— Цела, а что?
— Обещал я приятелю одному питерскому книг прислать — торговлишку думает ими открыть. Не уступишь ли?
— Отчего же, можно!
— Велика ли?
— Томов за тысячу будет!
Пров Иванович скривил губы. — Много!.. И, чай, хлам все?
— Почему хлам? Книги прекрасные, собирали их знатоки, просвещенные люди!.. Хозяин даже как будто немного обиделся; Пров Иванович равнодушно прихлебывал свой чай.
— Как смекаешь? — минуту погодя обратился он ко мне, — гуртом брать или нет?
— Гуртом многовато будет!.. — ответил я. — Впрочем, посмотреть сперва надо!
— А, пожалуйста, — предложил хозяин.
— Сходи, погляди! — распорядился Титов.
— Да уж лучше вы! — возразил я, выдерживая тон.
— Стану я с дрянью пачкаться! — с пренебрежением отозвался Пров Иванович. — Погляди поди, не маленький!
Я встал. Поднялся и хозяин и через полутемный коридор провел меня в дальнюю комнату, очевидно служившую местом складам всякой рухляди; там под самый потолок стояли друг на друге сундуки разных размеров, лежали матрасы и перины; на хромом столе грудилось несколько венских стульев с продранными сиденьями. У трех стен стояло по большому черному шкафу.
Бонч достал из кармана связку ключей и отомкнул их.
— Вот вам книги, просматривайте! — сказал он. — А я пока к Прову Ивановичу пройду!
Я принялся за работу.
Библиотека состояла главным образом из беллетристики на разных языках; преобладали французские романы. Я отобрал около полусотни томов и вернулся в столовую.
— Уже кончили? — удивился хозяин. — Ну, что же, всю библиотеку берете?
— Нет, — ответил я, — там все иностранные книжки. Русских отложил несколько!..
— Надоть посмотреть, что ты отобрал, — проговорил Пров Иванович и поднялся со стула. Все втроем мы вошли в комнату со шкафами. Хозяин задержался зачем-то в коридоре, и Пров Иванович воспользовался этой минутой, нагнулся ко мне и быстро шепнул: — Какая цена?
— Сто рублей… — также быстро ответил я и только что успел отвернуться, появился хозяин.
— Эти ты отобрал? — спросил Пров Иванович, указывая на книги, стопками положенные мной на хромой стол, с которого я убрал стулья.
— Эти!.. — И я отошел в сторону, к шкафу, и начал перелистывать какую-то книгу с картинками.
Пров Иванович вынул из бокового кармана порыжелый очешник, достал из него большие оловянные очки и надел их. Потом оглядел книжную груду, похлопал по ней рукою и сдвинул очки на кончик носа.
— Сколько? — обратился он к хозяину.
— Сейчас… надо посмотреть, что здесь такое… — Бонч наклонился и по натискам на корешках быстро пробежал названия. Потом выпрямился и подумал. — Двести рублей! — решительно произнес он.
— Две-ести? — как бы с глубоким недоверием повторил Пров Иванович. — Да что они у тебя из серебра, что ли?
— А ты посмотри, какие это книги. — Бонч взял одну из верхних и раскрыл ее. — Эта например: Тит Ливий[43], а?! — он протянул ее Прову Ивановичу.
Тот отстранил ее рукою.
— Что ж что Тит? — возразил он. — Вон у меня кум Тит, а пьяница!
Бонч слегка опешил и уставился на Прова Ивановича, не зная что ответить. Тот невозмутимо глядел на него поверх очков.
— А это что? — Бонч открыл другую книгу — Ламартин, история жирондистов[44]! Драгоценная вещь!
— И Мартын не диковина!.. Ты именами-то не пугай, а давай дело говорить! — Пров Иванович стукнул костяшками кулака по книгам. — Четвертной билет кладу!
— Мой друг, я не базарный торговец и запрашивать не привык! — с достоинством и вместе с тем как бы с грустью произнес хозяин.
— Запрос худа не делает! — ответил Пров Иванович. — Только цену назначай не зря, а по вещи глядя!
— Я не зря и назначаю! Помилуй, один Ламартин чего стоит?
— Да что ты за Мартына-то уцепился? Хотя бы и раз-ля-ля Мартын он был, все единственно! Это не лафит: тот — что ни го-го, то дороже!
— Вот что, Пров Иванович, не будем больше разговаривать! — заявил Бонч. — Сто целковых и ни гроша меньше!
Титов молча снял очки, уложил их в футляр и спрятал в карман.
— Всякий, стало быть, при своем остается, — молвил он, — мы при деньгах, а ты при Мартынах! Ну, нам пора, едем?..
Мы возвратились в столовую и там стали прощаться.
— Бери книги, Пров Иванович! — сказал Бонч, не выпуская из своей руки руку Титова. — Даром ведь отдаю; тебе только!
— А мне-то что? — равнодушно отозвался Титов — не для себя торговал, для знакомого!
— Прибавь, не скупись; знакомый твой благодарить тебя будет!
— Благодарить? Гляди, как бы не обругал! Двадцать-то пять — это нонче ох какие деньги!
Мы проходили уже по передней.
— Ну, Бог с тобой, Пров Иванович! — вдруг решил хозяин и остановился. — Тридцать целковых и бери книги; на овсе потом ты мне за них прибавишь! Мы, дворяне, не торгуемся!
— Уважить его, что ли? — обратился ко мне Титов. Я молча пожал плечами. — Ну, будь по-твоему! — заявил он и с безнадежным видом махнул рукой, — твоя взяла! Греби деньги.
Пока Пров Иванович рассчитывался с Бончем, я вернулся назад, с помощью горничной связал книги в пачки и мы перенесли и уложили их в бричку.
Бонч вышел с нами на крыльцо, и, заложив руки за спину, смотрел, как мы усаживались. На лице его проступало снисходительно-величавое выражение и, как мне показалось, просвечивало и тайное удовольствие.
— Будь здоров! — произнес, приподняв картуз, Пров Иванович.
— До свиданья! — долетел до нас приятный баритон. Мы выехали за ворота.
Пров Иванович повернулся ко мне.
— Видал, как покупают? — спросил он, уставившись на меня из-под козырька. Вот ты и учись, как жить! Без меня бы ты ему все двести оставил!
— Двести не двести, а сто отдал бы!
— Двести бы дал! — с убеждением повторил Титов — ох и жох же! Пущай-ка теперь меня с овсом подождет! — с улыбкой добавил он. — На всякую, брат, доку дока живет!
— Как спросил он меня, чем я торгую, — меня в пот бросило! — сказал я. — Вы уж, пожалуйста, меня за хлебника больше не выдавайте, того и гляди скандал выйдет!
— Зачем? Петровы люди хорошие, там этого не надо! Сынок у них шер-маман, а старики почтенные!
— Что такое? Что за шер-маман?
— Ну, гарлатан, сказать! Хлыщ совсем… сызмальства, ведь я его знаю!.. вертится, кобянется, как змей без головы! Не в примету только было — приехал ли, нет ли на побывку теперь: офицер он морской, в Питере служит. Ходит из угла в угол, пальцами щелкать и из оперетки поет: только и делов у него!
Дорога понемногу втянулась в лощину, густо заросшую орешником; начались такие глубокие колеи, что задние колеса брички погружались в них по ступицу; яма следовала за ямой и нас перетряхивало как зерно на решете.
— Эка дорога подлая! — заметил я, держась правой рукой за край спинки; левую я продел под локоть Прову Ивановичу.
— Это еще хорошо! — ответил тот. — Мы накренились в его сторону вместе с бричкой так, как будто намеревались нырнуть вниз головами.
— А ты бы в грязь сюда сунулся — коней утопил бы!
Саженей через двести дорога выбралась из лощины на более высокое место; нас опять окружили желтые поля ржи; лошади взяли рысью, густой клуб пыли встал за нашими спинами.
— Это тебе не питерский трамвай! — проговорил Пров Иванович. — Благодать у вас — сел в него, а он поднял себе хвост и едет!..
Опять впереди показался зеленый остров, но на этот раз большой и четырехугольный; сейчас же из-за опушки его виднелась зеленая крыша дома.
— И до Петровых, Бог дал, добрались! — промолвил Пров Иванович. — Это сад их видать, фруктовый; большой старики развели… Хороший доход им дает!
Мы миновали ржаное поле и свернули вправо; дорога расширилась и сделалась ровнее; по обе стороны ее вытянулись линии давно не стриженных кустов боярышника. За поворотом открылся дом — деревянный, одноэтажный, с обычным мезонином, но с оригинальным подъездом, выступавшим так далеко, что под навес его можно было подъезжать в экипаже. Из-за трех зеленых овальных куртин, отделявших дом от двора, смотрели кровли хозяйственных строений.
Мы подъехали к дому и только что сошли с брички, дверь распахнулась и из нее выглянула бойкоглазая черная, как жучок, девочка лет четырнадцати.
— Дома господа? — обратился к ней Пров Иванович.
— Дома… — ответила та.
— Пров, мол, Иванович с господином приехали, доложь поди!..
Чернушка исчезла, а мы вступили в довольно просторную и полутемную от навеса переднюю; из нее попали в гостиную; мебель в ней была покрыта холщевыми чехлами, у стены стояло пианино.
Только что мы сделали еще несколько шагов, противоположная дверь отворилась и из нее в виде пухлого, белого шара выкатился нам навстречу небольшой, полный старичок с совершенно обритым, розовым лицом и коротко остриженными седыми волосами. Грудь и живот его как передником были прикрыты салфеткой; углы ее в виде длинных белых ушей торчали по обеим сторонам шеи; старичок, очевидно, вскочил из-за обеда. За ним катился другой шарик, немного пониже, но поплотней первого, — сереброволосая, румяная старушка в холстинковом платье. Позади виднелась остановившаяся на пороге, недвижная фигура моряка в белоснежном кителе, брюках и в белых же ботинках. На совсем молодом, довольно свежем лице его с тщательно подстриженными а-ля Петр Великий усиками стояло какое-то неопределенное — снисходительно-милостивое выражение. Нечего и говорить, что темные, нафиксатуаренные волосы на голове его разделял прямой, великолепный пробор. Сразу в нем чувствовался избалованный, единственный сынок, привыкший к поклонению домашних и взрастивший в себе привычку милостиво разрешать любоваться собою. Лет ему, однако, было около двадцати семи.
— Пров Иванович, драгоценнейший?! да как я рад! — завосклицал старичок, протянул обе ручки — полные и белые, — как все в доме, — навстречу моему спутнику.
Пров Иванович нагнулся и они облобызались.
— Вот вовремя поспели: мы только что за окрошку принялись, чудесная сегодня у нас окрошка!! — говорила в то же время старушка; румяные личики обоих супругов цвели самым искренним удовольствием и радушием.
Пров Иванович представил меня, и я удостоился от хозяев таких горячих рукопожатий и привета, словно я сделал им Бог весть какое одолжение тем, что попал к ним. Сынок раскланялся изящно, но совершенно равнодушно и не обмолвился ни словом.
Гурьбой мы вступили в столовую; проворная чернушка добыла из белодубового буфета еще пару тарелок и прочих принадлежностей, и все расселись кругом стола. Около хозяйки возвышалась монументальная белая миска, и я с великим удовольствием принялся уничтожать поданную мне, действительно чудесную, свежую окрошку, в которой плавал большой, прозрачный кусок льда.
— А я тебя как манну небесную ждал, Пров Иванович! — заговорил хозяин. — Советец нужно у тебя по хозяйству спросить! Он ведь у нас оракул… — обратился он ко мне и кивнул на Прова Ивановича, — чуть что, мы все к нему.
— Мартын Задека… — проронил офицер.
— И мне вы очень нужны, Пров Иванович! — подхватила хозяйка. — Знаете, ведь, это он нас научил сад из одной антоновки насадить! Как выгодно оказалось!
Пров Иванович улыбался углами рта.
— Ну, захвалили! — произнес он. — И я к вам не без дела. Помните, как имение я вам продал, книжки наверху были; целы они у вас?
Розовые старички переглянулись.
— Часть там и осталась — ответил Петров.
— Для чтения — пояснила его жена.
— А прочие где?
Петров перевел круглые глаза на нее. — Где, Сонюшка, прочие?
— Не помню что-то… да не в сарае ли? Ну, конечно: когда шкапы для Андрюшиного платья поставили, убрали их; места они много занимали!
— А я вам покупателя на них привез! — Пров Иванович указал на меня.
Хозяин не понял.
— На что это «на них»? — переспросил он.
Я вмешался и поведал все обстоятельства дела. По мере моего рассказа наивные глаза Петрова вытаращивались все больше, нижняя пухлая губка отвисла и обнажила довольно хорошо сохранившиеся зубы: он, очевидно, совершенно не постигал ни смысла, ни возможности поездок по такого рода делам. Изумление отразилось и на круглом личике старушки; оба они так сжились друг с другом, что все воспринимали и чувствовали совершенно одинаково.
— Так-таки все и ездите? — спросил Петров. Кажется, я предстал в его воображении в качестве вечного жида, кружащегося по свету с книгами под мышкой. Я не мог удержаться от улыбки.
— Да, каждый год!..
Просияли, глядя на меня, и старички.
— Хе-хе-хе!!. — мягким смешком залился Петров; ему завторил тихий, но более грудной смех хозяйки. Всем стало весело.
— И пришло же вам в голову такое… — он затруднился выговорить, какое-то просившееся на язык слово — занятие?
— Может быть, вы уступите мне некоторую часть ненужных вам книг? — осведомился я.
— Да понятно дело отдам!! — воскликнул Петров. — Только не съели ли уж их мыши?
Обед кончился и мы поднялись из-за стола. Все нагрузились вплотную, да иначе было и невозможно у таких радушных хозяев, беспрерывно потчевавших то тем, то другим, и потому моя просьба о разрешении пойти осмотреть книги была встречена новым удивлением.
— Да не вздремнете ли лучше немножко? — сказал Петров, оглаживая обеими руками круглое брюшко свое: книжки, ведь не волк, в лес не убегут! Плюньте на все и берегите свое здоровье, как говорили у нас в гимназии! хе-хе-хе.
Я отговорился тем, что никогда не сплю после обеда и меня поручили заботам чернушки, которой дали подробное наставление, куда вести меня. Старички укатились по обеим сторонам Прова Ивановича во внутренние комнаты, а я в сопровождении своей шустрой компаньонки направился через просторный двор к сараям. Моряк, мурлыча что-то из «Риголетто», с газетой в руке, поднялся к себе в мезонин.
Чернушка лучше своих хозяев знала, где что лежит у них и без всяких поисков, сразу привела меня в большой каретный сарай; там в дальнем углу, за старыми санями и коляской стояло друг на друге семь больших незаколоченных ящиков; из трех верхних торчали книги.
Я отпустил девочку, а сам оттащил немного вперед коляску и сани, освободил себе поле действий и в буквальном смысле слова погрузился в книги. На них густейшим слоем лежала пыль…
Покончил с работой и, вымыв руки у колодца посреди двора, я вернулся в дом. Гостиная и столовая были пусты; сквозь раскрытые двери виднелась веранда, и я направился туда. С нее доносились голоса: беседовали Пров Иванович и офицер. Незнающий человек мог бы подумать, что разговаривающие передразнивают друг друга: оба говорили тягуче, но голос Прова Ивановича звучал естественно, тогда как второй еле ворочал языком, цедил слова сквозь зубы и произносил всякое «о» как «е» и каждое «е» как «э».
— Ну, это еще вопрос… — говорил офицер, — литература права, мужик — до сих пор еще не разгаданный сфинкс…
— Ничего он не сфинкс, а жулик!.. — равнодушно и как всегда уверенно возразил Пров Иванович. — Тут и разгадывать нечего!..
Я вступил на балкон и увидал, что моряк полулежал, развалясь в плетеном, японском лонгшезе, а Пров Иванович, как всегда, прямой и строгий, сидел поодаль в кресле. Проворный жучок опять накрывал на стол; хозяйка хлопотала около нее и, кажется, больше мешала, чем помогала; хозяин гулял по балкону, заложив толстенькие ручки за спину.
— А-а!! — приветствовал он меня радостным восклицанием, — ну как, устали достаточно, навозились?
— Надо спрашивать — достаточно ли унавозились?.. — процедил моряк.
Мое появление заставило его принять несколько более приличную позу.
— Все сделал, даже вымыться успел! — ответил я в свою очередь, невольно улыбнувшись Петрову: добродушие заразительно.
— Нужное-то что нашел? — спросил Пров Иванович.
— Нашел. Целую кучу книг отобрал!
— Кучу?! — ужаснулся Петров и даже головою потряс. — И в Петербург ее повезете?!
— Если вы разрешите — да.
— И жена вас не выгонит с ними с квартиры?
— Нет, она давно уже с этим примирилась!
Петров совершенно по-детски зажал себе ладошкою рот, фыркнул и закатился добродушным смехом.
— Ах чудак!.. ах чудак какой!! — восклицал он, сотрясаясь всем телом.
— Чудак, чудак! — смеясь и покачивая с легкою укоризною головою, подтверждала хозяйка. Оба они ни дать ни взять походили на пару белых, раскудахтавшихся кахетинских кур… Я начал смеяться тоже; глядя на нас заулыбался и невозмутимый Пров Иванович.
— Ну и насмешили вы нас — до слез!.. сказал Петров, вытирая влагу, обильно смочившую его щеки.
— Папан прямо трогателен!.. — заявил со своего лонгшеза моряк. — Всегда при слезе — и в горе, и в радости!..
Хозяйка оглянулась на забытый ею стол и всхлопоталась: — Господа, варенец подали, пожалуйте полдничать скорее!..
Офицер поднялся с лонгшеза, защелкал пальцами и довольно громко, но невнятно замурлыкал какую-то песенку. Ни голоса, ни слуха не было у него ни малейшего.
— Папенька с маменькой
Небиль всю продали,
Деньги все пропили,
Тру-ля-ля-ля-ля!..
Ясно и громко пропел он.
— Что это ты, Андрюша, все эту глупость поешь? — с некоторой обидой обратилась к нему старушка. — И вправду, ведь, кто-нибудь подумает, что мы какую-то мебель пропили!..
Белые зубы офицера блеснули. Он запрокинул голову назад и захохотал.
— Ужасно люблю, когда маман обижается!.. проговорил он, — это же теперь весь Петербург поет!.. модная песенка!..
— Ну, уж моды эти ваши!.. старушка отмахнулась рукой и стала раскладывать по тарелкам желтый варенец.
— Блестящий офицер все должен знать, мамань!.. — назидательно произнес Андрик. Трудно было понять — шутит он, или говорит серьезно.
— Давно ли это ты блестеть-то стал? — спросил Пров Иванович.
— С детства, мой дорогой, с пеленок… так, по крайней мере, маманя уверяет!
— Никогда и не думала! — воскликнула старушка. — Все сочиняет!
— Разве что в пеленках? — протянул Пров Иванович. — То-то, не в примету мне все было!
— Зрением ослабели, Пров Иванович!
— Да углядел бы, будь покоен; глядеть-то только вот не на что: делов-то за тобой особых еще, словно бы, не числится…
— Мой старый друг, вы не знаете падежов, оттого вам все в таком мрачном свете и кажется…
— Андрик?!! — воскликнула старушка и даже подняла вверх ручки.
— Это они всегда так! — обратился ко мне Петров, уже подвязавшийся салфеткой и приготовившийся к битве с варенцом. — Как сойдутся, так и давай друг дружку клевать! А ведь любят друг друга!
— Любят, любят!! — подхватила старушка, — пятнадцать лет все ссорятся!
Пров Иванович насторожился, как конь на звук трубы.
— Чего это? — переспросил он, видимо не поняв иронии моряка. — Чего я не знаю?
— Падежов драгоценнейший, падежов, не в укор вам будь сказано!
— Да тьфу я на твои падежи!! И без них, слава Богу, всю жизнь прожил — не великая, стало быть, они штука! А вот ты с падежами да без папенькиных рук проживи, вот тогда и поговорим с тобой!..
Петров сочно, с аппетитом чавкал, склонившись над тарелкой. Варенец так поглотил все его внимание, что, когда я назвал его по имени, он не расслышал. Я повторил свое обращение.
Толстяк перестал чавкать: А? — проговорил он, подняв лицо, — пухлые губы его, как у детей, кругом были запачканы сметаной.
— Это вы со мной говорите?
— Да. Я вас хотел просить пройти со мной после полдника в сарай посмотреть отобранные мною книги.
— Да зачем мне на них смотреть?
— Чтобы определить, сколько я вам за них должен!
Щеки Петрова раздулись; он собрался прыснуть со смеху, но рот у него уже был наполнен варенцом; он выпучил голубые глаза, побагровел и стал издавать губами глухое пу-пу-пу…
— Папаня, вы лопнете и всех забрызгаете! — заявил моряк, слегка отодвигаясь от него.
— Ах, и чудак же! — едва выговорил Петров, проглотив наконец весь свой заряд варенца. — Он все про свое! Ничего вы не должны!..
— Как же так? — возразил я. — Это неудобно!..
— Почему?! — хором изумились оба старичка.
— Не шебарши! — строго вмешался в разговор Пров Иванович, заметив, что я хочу спорить. — Дают — бери, а бьют — беги, говорит пословица! Старые-то люди мудрей нас с тобой были!
Продолжать разговор на ту же тему оказалось невозможным: старички махали ручками, а сам Петров даже зажал себе уши. Пришлось благодарить, извиняться и испытывать неприятное чувство. Зато был очень доволен скрытый виновник всего, Пров Иванович.
После полдника и последовавшего за ним чая мы начали прощаться. Разумеется, нас упрашивали остаться ночевать, но мы были непоколебимы: Прова Ивановича ждало дома спешное дело и наши отговорки были признаны уважительными.
Старички провожали нас с трогательною заботливостью.
— Книжки-то, книжки не так положили: ноги они вам на низине поломают, плашмя их, Иван, поверни!! — кричал работнику Петров, размахивая ручками, как белыми крыльями.
— Сенца сверху постели! — хлопотала хозяйка, заглядывая в бричку с другой стороны. — Каблуками переплеты можно попортить!!.
Наконец все было приведено в исправность и мы приступили к самым последним рукопожатиям: русские люди, как известно, сразу не прощаются и по пути к выходу жмут и трясут друг другу руки в общей сложности раз по десяти.
Петров облобызался с Провом Ивановичем и затем распахнул объятия и для меня. Губы мои, как в пуховой подушке, утонули в его подбородке.
— Приезжайте опять, непременно приезжайте! — проговорил он. — Купаться с вами пойдем, рыбку половим! А какие караси у нас сегодня жареные будут!!. Он чмокнул кончики собственных пальцев и полузакрыл глаза — может останетесь, а?..
— Великое спасибо!.. — ответил я, — но никак не могу, времени не имею!
Мы уселись. Моряк стоял, облокотившись спиной на колонну подъезда и слал нам ручкой что-то вроде воздушных поцелуев.
— Аддио!! — крикнул он, когда бричка уже тронулась. Сирень разом закрыла от нас дом и его обитателей.
Мелькнула над куртиною длинная крыша и началась аллея боярышника.
— Хорошие люди! — проговорил Пров Иванович. — Понравились тебе?
— Очень! — отозвался я. — Старозаветные еще. А сынок не дурак!..
— Кто говорит, что дурак? А только никчемный… Дрянь, я тебе скажу, молодежь нонче пошла!..
— Все поколения так говорят!.. — ответил я.
Разговор перешел на сына Прова Ивановича, затем на разруху, наблюдающуюся во всех семьях, и неприметно как пара саврасок донесла нас до села, находившегося верстах в семи от Петровых; оттуда должно было начаться мое самостоятельное путешествие.
— К Силычу! — приказал работнику Пров Иванович.
Бричка остановилась у большой избы, щеголявшей новыми, раскрашенными ставнями и красным коньком на тесовой крыше. Забор, ворота около нее — все было прочное и основательное; из окон глядели гераньки, место вдоль заваленки было чисто выметено.
— Здорово, Марьюшка!.. Силыч дома ли? — спросил Пров Иванович выглянувшую из окошка молодую, румяную бабу с точно нарисованными черными бровями.
— Здравствуйте! Дома, дома, пожалуйте!.. — отозвалась она, скрываясь обратно.
Мы вылезли из брички и через калитку вошли во двор. Навстречу нам торопливо шагал коренастый мужик с русою бородкою лопатой, с коротким, толстым носом и зоркими, светлыми, как у рыбы, глазами.
— Добро пожаловать, Пров Иванович! — сказал он, кланяясь на ходу.
Волосы свесились ему на лоб, и он взмахом головы откинул их на свое место.
— В добром ли здравии?
— Милует Бог! Ты как живешь?
— Да перевертываемся…
— Вот что, милый человек… — Пров Иванович остановился у крылечка, — раздобудь-ка ты мне сейчас возчика!.. вот их… — он указал на меня, — в Мотовиловку свезти надо.
Бородач внимательно глянул на меня.
— Их, стало быть? — переспросил он.
— Да. К Морозову, к Ивану Николаевичу…
— Так, так!..
— А ему скажи, что ты от меня: он тебя как родного примет!! — обратился ко мне Пров Иванович.
— Да не лучше ли будет где-нибудь на постоялом заночевать? — сказал я.
— Вот еще придумал?!
— Грязно в избах-то, ваше степенство, — поддержал Прова Ивановича Силыч — клопы, дети!.. У Иван Миколаича на что лучше… Только вот насчет лошадок-то… покос ведь, деревня-то как вымерла.
— Знаю порядки. А надо: расстарайся для меня!
— Для вас завсегда рад услужить!.. Разве вот Михей дома?.. — воротился он, будто, с покоса.
— Какой Михей? Не Полканов ли?
— Он самый.
Пров Иванович покачал головой. — Дурашный он!..
— Да что ж, что дурашный, довезет! — возразил Силыч. — Тут и езды-то нет ничего, от силы через два часа в Мотовиловке будут. Ни, Боже мой, никого больше в деревне нет!
— Ну хоть его, что делать!.. — согласился Пров Иванович.
— Машка? — крикнул Силыч, обратясь к двери. Из нее высунулась смышленая рожица девочки лет девяти.
— Беги-ка ты к Михею, да покличь его: Пров, мол, Иванович требуют! Да живо!
Девочка поправила красный платок, повязывавший ее белобрысую головенку, степенно сошла с крыльца и, потупившись, прошла мимо нас.
— Здравствуйте!.. — истово, как большая, сказала она на ходу и поклонилась нам. У калитки степенность ее исчезла: замелькали босые пятки, и девочка во весь дух понеслась по улице.
Мы вошли в просторную, чистую избу. Хозяйка уже расставила на большом крашеном столе стаканы и крынку молока; у большой печки шумел ведерный самовар. По одну сторону его сидел в одной рубашонке годовалый ребенок, по другую котенок и оба внимательно гляделись в начищенные бока его. Тут же бродил довольно уже большой, видимо только что брошенный матерью, серый цыпленок и изредка жалобно спрашивал — «где? где?»
Не успела хозяйка подать на стол самовар, в избу шмыгнул наш гонец — Машка.
— Сичас идет!.. — проговорила она, взбираясь на лавку у противоположной стены. Девочка уселась, сложила на коленях руки и с деловитым видом стала глядеть на нас.
Минут пять погодя дверь опять отворилась, и через высокий порог неуклюже, боком вступил в избу белокурый, щуплый мужичонко лет тридцати пяти. Он перекрестился на красный угол, затем отвесил два поясных поклона — один иконам, второй нам — и присел на краешек скамьи у двери близ девочки.
— Вот что, Михей… — заговорил хозяин: в голосе его чувствовалась покровительственно-пренебрежительная нотка. — Их милость… — он кивнул в мою сторону, — господина купца к Морозову свезти требуется?
— Вот она, какая штука-то?.. — тенорком проговорил Михей и с озабоченным видом взялся за давно не чесанную бороду, висевшую у него в виде полос войлока. — Отчего не свезти?.. можно!!
— Дорогу знаешь? — спросил Пров Иванович.
— Господи, да ведь, сто лет по ей ездим! — воскликнул Михей. — А только к какому же это Морозову?
— Да к Ивану Миколаичу, к кому же больше? — ответил хозяин. — Знаешь, чай.
— Вот она, какая штука-то?.. — опять повторил Михей. — Знаю, понятное дело!
— Берешься довезти? — спросил Пров Иванович.
— Можно, говорю!
— Цена?
— Вот она, какая штука-то?.. — Михей поскреб затылок. — Цена пять целковых!
Пров Иванович строго поглядел на него.
— Да ты бы уж ровно сто спрашивал! Крест-то на тебе есть?
— Имеем, как же!
— А имеешь, так и помятуй о нем! Трешку — и никаких больше.
— Ведь покос, Пров Иванович? Время-то какое?
— Ты ж откосился, что тебе до покосу? Запрягай ступай!
— Вот она какая штука-то!.. — раздумчиво произнес Михей и поднялся с лавки. — Стало быть закладать пойду.
Он призадержался на пороге, словно бы не решаясь переступить через него, затем обратился к хозяину:
— Иван Силыч, ты бы мне хомутика ссудил? мой-то лопнумши!
— А чего не чинишь? — сердито спросил тот.
— Времени нету, ей-Богу! Вот она какая штука-то!
— Халда ты! У настоящего хозяина на все время сыщется, а у тебя все из рук ползет! только вот для Прова Ивановича даю хомут! Как обернешься, так чтобы тем же духом назад его!..
— Да уж сейчас принесу, будь надежен!.. Он снял со стены один из хомутов поплоще и уже хотел выюркнуть за дверь, но оклик Прова Ивановича остановил его.
— Дорогу твердо знаешь? — спросил он.
— Господи, да уж будь спокоен! тыщу разов, может, по ей ездил! — воскликнул Михей, держа перед собою хомут, как икону. — Знаю!!.
— Ну, то-то же! Смотри, чтоб в исправности их доставить!
— Да уж понимаю… Это как на каменную стену положись — доставлю! Вот она, какая штука-то!.. — Михей опять бочком как бы вывалился через порог из избы.
Пров Иванович стал прощаться со мной и делать последние наставления. Книги мои он увозил с собою. Выполнив тщательно составленный им маршрут, я должен был вернуться к Прову Ивановичу и уже от него ехать в Питер.
Мы расцеловались, и я вместе с хозяевами вышел на улицу проводить приятеля.
— Ну, будь здоров! — проговорил с высоты брички Пров Иванович и приподнял картуз. Строгое лицо его мелькнуло мимо, и клуб пыли сразу вырос за бричкою; до самого конца деревни над нею виднелась прямая спина и картуз Прова Ивановича.
В избу, несмотря на приглашение хозяев, я не вернулся и присел на завалинке в ожидании Михея. Минут через пятнадцать слева послышалось дребезжанье — словно бы мальчишки палками гнали по улице железные обручи. Я повернул в ту сторону голову и увидал рыжую клячонку и телегу, на которой восседал Михей, размахивавший кнутом. Колеса телеги вихлялись из стороны в сторону, словно руки и ноги расслабленного.
— Едет… уж и балалайка же! — проронил Силыч, прервав беседу со мной.
Михей подъехал к нам, откинулся назад, натянул вожжи и усиленно затпрукал на и без того остановившуюся лошадь, как будто бы имел дело не со смиреннейшим одром, а с заправским рысаком.
— Гляди, убьет!.. — с насмешкой сказал Силыч.
— Да довезешь ли ты меня на такой телеге? — усомнился я, поглядев на обрывки разнокалиберных веревочек, заменявших тяжи и почти всю упряжь, кроме хомута. — Впрямь ведь, не телега у тебя, а балалайка?
— Господи, да куда угодно на ней свезу! — заявил Михей, — позванивает она — это точно!
— Веселая!.. — опять сыронизировал Силыч.
— Да хоть в Москву на ней катить, вот она какая штука-то, ей-Богу!
Выбора не имелось и пришлось взгромоздиться с вещами на эту «веселую штуку».
— Тут близко, пятнадцать верстов всего!.. к сумеркам как раз поспеете!.. — утешал меня Силыч. — Ну, будьте благополучны!..
Михей зачмокал, завертел вокруг собственной головы кнутишком, и мы затрюхтрюхали и зазвенели по улице всеми гайками и скобками.
Она, действительно, казалась вымершей. За околицей начались хлеба, затем дорога нырнула в овраг и пошла среди низеньких кустов орешника и совсем реденькой березовой поросли.
Через некоторое время Михей повернулся ко мне.
— На пересеке надо взять: напополам ближе выйдет, вот она какая штука-то!
— Что ж? — отозвался я, — не заплутайся только!
— Да уж Господи? тыщу разов здесь ездил!
Мы поднялись на зеленый косогор и попали в лиственный лес; проселок вел в самую гущу его.
Стало садиться солнце, и в лесу делалось все свежей и сумеречней. Небо посветлело. Мы минули один перекресток, затем второй и свернули влево на третьем.
— Завсегда на третьем сворачивай! — поучительно обратился ко мне Михей, — запомни, коли опять тут поедешь… вот она, какая штука-то!.. — Я попробовал разговориться с ним, но сделать это оказалось трудно: я чувствовал, что мои самые несложные вопросы только с трудом, как сквозь какую-то броню, проникали до сознания Михея, изумляли его, будили что-то, как вспышку, в мозгу и заставляли отвечать — вот она какая штука-то?..
Стемнело. Я вынул часы и, едва различая циферблат, увидал, что уже десять часов; выехали мы ровно в семь.
— Далеко ль еще до Мотовилихи? — спросил я, — что-то уж больно долго мы тащимся? Подгони коня-то!
— Да рядом она, Господи!.. Сичас за лесом! — отозвался Михей. — Но, но, порченая! — и он задергал и застегал лошадь своим игрушечным кнутиком. Но «порченая» тотчас же перешла на шаг и стала изъявлять желание остановиться совершенно.
— Вот ведь какая животина карахтерная?.. — заявил Михей, — чем ты с ей круче, тем она хутче, ей-Богу! Так уж выезжена, вот она какая штука-то!
— Сам выезжал? — сыронизировал я, но Михей принял вопрос за чистую монету.
— Сам! кому же больше? — воскликнул он с некоторой гордостью. — Без нас тоже не обойтись!
Он с увлечением задергал вожжами, и лошадь остановилась совершенно.
— Видал? — обратился ко мне Михей и спрыгнул с телеги. — Теперь ау: хочь оглоблей ее гвозди, с места не сдвинется!..
— Что ж теперь, мы ее с тобой повезем? — спросил я.
— Зачем? Сноровку я с ней знаю! Теперича три раза обойду вокруг, оглажу, ухи поправлю, вот как опять пойдет — кальером!
Михей действительно трижды обошел вокруг телеги и лошади, похлопал ее по бокам и по шее, подергал за развесившиеся, как у осла, уши и влез опять на облучок. Лошадь без всяких понуканий двинулась вперед и затрусила прежней рысцою.
Михей повернул ко мне лицо.
— Видал? — спросил он с затаенным восхищением. — Этого, брат, коня конокрады уж не уведут, нет!! вот она какая штука-то!..
Проехали мы еще с час — конца лесу не виделось.
— Еде же Мотовилиха? — спрашивал я чуть ли не на каждом повороте.
— Да, Господи, где же ей быть? На своем месте стоит! Сичас будет! — утешал меня Михей.
Зачувствовалась сырость; дорога, видимо, спускалась куда-то в низину; сплошной лес превратился в островки, черными пятнами выступавшие среди луговин. У опушек начинали вздыматься с земли туманы; седые клоки и клубы их бесшумно, чуть шевелясь, вырастали то здесь, то там среди прогалин. Скоро сплошное молоко аршина на два в вышину залило все кругом. Казалось, я попал в облака; на белесом фоне впереди можно было различить только дугу, голову лошади и верхнюю часть спины ее — все прочее казалось поглощенным загадочною, беззвучною белой стихией. А вверху на чистом небе ярко, как зимой, сверкали звезды.
Лошадь вдруг сразу остановилась и, словно испугавшись чего-то, попятилась и стала садиться на круп.
— Тпру, тпру!! чего ты?!. — закричал Михей и опять соскочил с телеги; сразу он превратился в какое-то неведомое существо, имевшее только верхнюю часть груди, плечи и голову — все остальное скрылось в чуть поколыхивавшемся тумане. Через миг потонула и голова Михея.
— Вода тут… — донесся до меня его как бы несколько приглушенный голос.
— Что за вода?
— Да река!.. вот она какая штука-то?..
Я вдруг рассердился.
— Куда ж ты меня к черту завез?!. — крикнул я, — я тебя в Мотовилиху нанимал, а не к водяному!
— Чудеса!.. — с глубоким недоумением отозвался из тумана голос Михея. — Откуда же бы это вода здесь взялась?
— Значит, не должна была река встречаться нам?
— Понятное дело, нет!..
— Сбились с пути мы, стало быть?
Ответом было молчание. Минуту спустя впереди зашевелилось черное пятно, и из него выявилась фигура Михея. Молча он стал влезать на облучок.
— Что ж теперь будем делать?
— Тыщу разов здесь ездил и николи реки не бывало! — с суеверным чувством в голосе бормотал Михей, — обошло нас!.. свят, свят, свят! — Он несколько раз перекрестился. — Прямо было с бугра в омут угодили!
Он принялся заворачивать лошадь.
— Да куда ж ты? — спросил я. — Опять ведь куда-нибудь угодить можем?
— Вот ведь она, какая штука-то?! тпру, тпру!!. — закричал он на лошадь. — Впереди раздался треск; около головы лошади показались мохнатые руки в широких рукавах — мы вперились прямо в густой кустарник, среди которого росло какое-то дерево.
Туман делался все гуще и выше; минутами он как бы расколыхивался и показывались верхушки ближайших деревьев; звезды скрылись. Волосы на голове и усы у меня сделались совершенно влажными; бурка покрылась как бы изморосью. Оставаться до утра в этой сырости было не заманчиво, надо было придумывать какой-либо выход. Я слез с телеги и почувствовал, что под ногами у меня трава: значит, мы ехали не по дороге.
— Поезжай за мной! — сказал я. — Я вперед пойду, может, дорогу сыщем!
Щупая, как слепой, землю впереди себя палкой, я начал медленно, наугад продвигаться влево. Михей ехал позади.
Сделав десятка два шагов, я наткнулся на кусты и стал огибать их: такие пассажи сделались непрерывными — очевидно было, что мы направлялись в гущу леса. Я круто забрал еще левее и встречи с кустами сделались реже. Дороги все не было. Куда я шел — вперед ли, назад ли, сколько времени — было неведомо!
— Э-э-эй?! — долетел до меня, словно из-за стены, оклик Михея.
Я отозвался.
— Вертайтесь!! — кричал Михей, — дымом пахнет!
Я потянул воздух носом — никакого запаха слышно не было. Тем не менее я пошел на зов. Телега стояла; фигура Михея возвышалась над нею; действительно пахло дымом.
— Откуда же это тянет? — сказал я, оглядываясь.
— Не иначе, как ночное здесь! — ответил Михей. — Огня только вот не видать. Ау?!.. — вдруг крикнул он во все горло. Но звук размяк в тумане и как бы осел близ нас на землю.
— Садись, купец! — вдруг решительно произнес Михей. — Пущай конь по своей воле идет — ен вывезет!
Совет был разумен. Я взобрался на телегу, Михей задергал вожжами и, должно быть, забыв в пылу увлечения про свою выездку, несколько раз вытянул лошадь кнутом. Та сделала с десяток шагов, замотала головой и стала как вкопанная. Пришлось Михею соскакивать и опять колдовать около нее. Наконец животина надумалась и потянула телегу.
Михей, привязав к-грудке вожжи, шел рядом, держась левой рукой за облучок.
Запах дыма делался все явственней; впереди показалось тусклое желтое пятно.
— Не костер ли? — промолвил я.
— Больно высоко!.. — отозвался Михей. — Месяц это всходит!
Совсем рядом с Михеем обрисовалась какая-то неимоверно огромная тень; тень подняла голову и фыркнула; почуялся запах конского пота.
— Ночное и есть! — проронил Михей.
Желтый свет делался все ярче. Скоро впереди, как бы над облаками, обозначился высокий, черный выступ берега оврага; на нем горел костер, освещавший несколько крестьянских мальчиков, сидевших по одну сторону его; позади них пещерой глядел большой соломенный шалаш. Две белые собачки подскочили к краю обрыва и с ожесточением залаяли на нас.
— Ей, ребятки?! — прокричал Михей, остановив лошадь.
Трое мальчиков в накинутых на плечи длинных тулупах поднялись с земли и подошли к собакам.
— Кто там?.. — спросило два голоса.
— Да мы!.. Михей Полканов с господином. С дороги сбились!
— А куда ехали-то?..
— В Мотовилиху, к Морозову к купцу!
Наверху свистнули.
— Во-та-а?! — произнес голос побасистее. — Да до Мотовилихи-то верст двадцать отседа! Совсем в другой стороне она!
— Да ну те? — изумился Михей. — Вот она, какая штука-то?..
— А где дорога? — вмешался я.
— Какая дорога?
— Да какая-нибудь, чтоб к жилью проехать?..
— Дорога рядом, за нами сейчас!..
— А где взъехать к вам?
— Погодите, сичас!! — прокричал сверху тоненький голосок, и четвертый, совсем маленький на вид мальчуган вскочил с земли, скинул с себя тулуп и прыжками, как коза, начал спускаться к нам.
— Ну-ка, дяденька, давай вожжи, — сказал он, очутившись около Михея.
Тот беспрекословно передал ему пару веревок. Мальчуган уверенно встал на чеку и уселся на грядке.
— А ты бы, дяденька, слез, — обратился он ко мне, — тут круто. Вы оба за мной идите!..
Я исполнил распоряжение маленького командира. Мальчуган замахал вожжами и телега двинулась. Перед самым подъемом, чтобы влить энергии нашему коню, он огрел его концами вожжей и задергал ими. Результат получился немедленный: лошадь остановилась.
— Стой, погоди!!. — вмешался Михей, видя, что мальчуган размахнулся снова. — Тут, брат, дело не простое! — И он начал свое таинственное путешествие вокруг телеги, затем ухватился за тяж.
— Но, но, молодчинище?!. — вскрикнул он и вместе с напрягшейся лошадью поволок телегу прямо на крутой подъем.
Я вышел вслед за ними; «молодчинище», тяжело дыша, уже стояла около шалаша; нас окружили мальчики.
— Вы чьи — господские или деревенские? — спросил я.
— Господские!.. — отозвался тот, что приехал в телеге.
— Господина Лазо!.. — добавил другой, толсторожий мальчуган, говоривший басом.
Михей свистнул в свою очередь и поскреб всей пятерней затылок, отчего картузишко съехал ему на нос.
— Вот она, какая штука-то?.. — проговорил он.
— Где бы заночевать нам? — продолжал я допрос. — Есть деревня поблизости?
— Есть. Воронцовка!
— А сколько верст до нее?
— Да три будет.
— В деревне нехорошо! — вмешался самый маленький. — К барину надоть ехать! — Тон у него был самый безапелляционный.
— К барину неудобно, поздно!
— Верно!!. — подхватил Михей, — самое бы лучшее здесь, в шалашике?..
— Вовсе не поздно!.. — возразил малыш, — нонче гости у них: всю ночь праздновать будут!
— Главное, лошадка у нас пристала?.. — нерешительно проговорил Михей. — К утру подкормилась бы, вот как потом подъехали бы — с форсом! — Он сделал рукой энергичный жест.
— На твоем подъедешь?!. — малыш с презрением покосился на рыжего. — Ты бы его, дяденька, на шкуру продал?
Михей как бы погас, промолчал и вздохнул.
Я не знал, на что решиться. Прелесть ночлега в избе с ее жесткою лавкой, с черной, шевелящейся пеленой мух на потолке и с бесчисленными тараканами, шмыгающими по губам и глазам спящих, была мне известна хорошо. Заманчивей казалось остаться в шалаше, но поместиться в нем все мы никак не могли…
Мальчуганы отошли тем временем к сторонке и стали о чем-то переговариваться. Я разобрал некоторые слова: «забранит барин, мотри, Мишка!» — пробубнил басок.
— А неправда, не боюсь, знаю что нет!!. — пылко возразил колокольчик, принадлежавший тому мальчугану, что сбежал к нам с горы.
— Твое дело!..
Мишка отделился от товарищей и направился ко мне.
— Верхом умеете ездить? — спросил он.
— Да. А что?
— Так я вас сейчас отвезу к барину!
— А почему мне в телеге не ехать?
Мальчик даже не глянул на понурую михеевскую Россинанту.
— Куды ж на ней? Она и к утру не дойдет! А тут мы сейчас в усадьбе будем!
— А тебе не попадет за это?
— Николи! — с убеждением воскликнул мальчик. — Вот если бы не привез вас, тогда забранил бы барин!
— Ну, едем! — решил я.
Мальчик кинулся в шалаш, схватил две уздечки и запрыгал вниз по уступам обрыва.
— А меня уж ослобоните, господин ваше степенство?.. — обратился ко мне Михей. — Я тут заночую, да и домой!
Я вынул трехрублевку и отдал ему. Михей поглядел на нее, перевернул, и на лице у него написалось недоумение.
— А на чаек-то как же, ваше степенство? — произнес он, не найдя никакого придатка и позади бумажки. — Эдакую путину отломили?..
— Да кто ж виноват? — ответил я. — С тебя надо деньги взять за то, что Бог весть куда завез меня!
— Обидно, ваше степенство!.. Наймали на двенадцать верст, а проехали тридцать!.. вот она какая штука-то!..
Он так был уверен в своей правоте и так разочарован отсутствием «чая», что я вынул полтинник и сунул ему.
Михей оживился и даже захохотал: полтинник, очевидно, превысил всякую меру его мечтаний!
— Вот она, какая штука-то!.. — заявил он, перестав смеяться и запихивая деньги в карман штанов. — Ну, благодарим, ваше степенство!..
И он принялся распрягать своего давно уже уснувшего коня.
— Подкормимся, отдохнем, а по холодку и домой, вот она какая штука-то! — вслух пояснял он самому себе.
Внизу, в пелене тумана, послышался приближавшийся топот, затем под обрывом смутно обозначились всадник и два коня.
— Хотел Ветерка с Мымрой пымать, да не видать ничего!.. — прокричал мальчик, взбираясь на кручу, — взял каких пришлось!..
Он вынырнул словно из-под земли около меня на небольшом, вороном, сытом коньке; в поводу у него был рыжий, горбоносый донец…
Я постелил на спину последнего вместо потника бурку, взвалился на него животом, по-мужицки, и сел верхом. Михей подал мне чемодан, и мы двинулись в непроглядную темень, окружавшую костер. Скоро глаз стал различать узкую дорогу; она вилась среди березового перелеска; туман остался за нами, на лугах у реки; сделалось теплее.
— Тут дорога прямая, ровная!.. — крикнул, обратившись ко мне, мальчуган, ехавший передовым. И он ударил пятками в бока своего воронка; тот пошел галопом. Поскакал и мой донец; не скажу, чтобы было удобно галопировать на неоседланной лошади с чемоданом в руке.
Местность подымалась; в лес вступили сосны и ели, он сделался выше. И вдруг невидимая рука беззвучно провела в воздухе близ меня фосфорическую черту; дальше вспыхнула другая, с ней скрестилась третья. По кустам и на земле засветились таинственные опалы ночи — Ивановы светляки. Казалось, тысячи гномов зажгли свои крохотные фонарики и что-то вершат в лесу. Нельзя передать словами, какое неизъяснимое чувство будят в душе эти кусочки луны, бродящие по земле!
Из черной мглы впереди вдруг засветились два желтых глаза: топот копыт будто пробудил спавшего за лесом Змея-Горыныча.
— Барский дом видать!.. — прокричал мальчуган.
Дорога бежала под гору; опять стало сырее, опять земля начала прорастать туманами; лес все больше и больше заполнялся бледными, призраками; еще немного, и белесая мгла совсем поглотила нас. Лошади между тем скакали уверенно, загремел деревянный мост, дорога опять пошла на подъем. Туман остался за нами. Мы миновали аллею, и слева обозначилась темная громада дома; из освещенных окон его падал свет и озарял часть просторного двора; близ подъезда теснилось с десяток экипажей, виднелись лошади и кое-где люди. В разных местах слегка погромыхивали бубенцы и слышался одиночный, густой звук поддужного колокола.
Только что мы успели слезть с коней, дверь распахнулась и из нее важно вышел какой-то мужчина.
— Садись!!. — скомандовал он по-кавалерийски. — Факела давай!!. Вильковские и Чаплинские, господ вести идите!!.
Кучера оживились и засуетились; некоторые поспешили в дом. Один из конюхов присел около меня на корточки и торопливо принялся черкать серными спичками о голенище сапога; другой держал перед ним наклоненную длинную палку, на конце которой темнела жестянка с паклей, пропитанной смолою. Пакля, наконец, загорелась; дымное солнце поднялось с земли и очутилось в воздухе над каким-то всадником; в трех других местах вспыхнули такие же факелы и озарили весь зашевелившийся конский и людской муравейник. Из подъезда с шумным говором и смехом выходили гости — мужчины и дамы; большинство первых нуждалось в опорах и держало друг друга под руки, двоих бережно вели, почти несли, собственные кучера и прислуга; двое других остановились в дверях, обнялись и принялись целоваться; и тот и другой что-то лепетали и колотили себя в грудь. Всех гостей было около пятнадцати; их провожали хозяева — высокий, полный и усатый господин лет тридцати пяти в белом распахнутом кителе и небольшая, гладенько причесанная и простенькая на вид кругленькая дама.
Хозяин — Лазо — вдруг нагнулся, и тут только я заметил, что около него стоит мой вожатый и что-то сообщает ему, указывая лицом и пальцем в мою сторону. Лазо выслушал и пробежал глазами мою визитную карточку.
— Где?.. где??! — громко проговорил он. Смуглое лицо его осияла улыбка. — Проси скорее, марш! — и он дал легкого подзатыльника моему мальчугану.
Я обогнул закрывавший меня экипаж и направился к крыльцу. Лазо приметил меня и заторопился навстречу Шаги его нельзя сказать, чтобы были тверды.
— Миша, не упади?!. — с опаской воскликнула жена его.
— Очень рад познакомиться!!. — произнес Лазо, крепко сжав и тряся мою руку. — Чудесно, что вы заблудились; ей-Богу!!.
Высокий лоб его, благодаря манере носить фуражку набекрень, резко наискосок разделялся на белую и коричневую половины.
Большие темные глаза и несколько родинок на бритых щеках делали лицо чрезвычайно симпатичным. В молодости он был, вероятно, красавцем.
— Господа?! — вдруг закричал он, держа меня одной рукой и подняв высоко другую. — Стоп! остановка! Позвольте вас познакомить — се цвет нашего уезда, а это С. Р. Минцлов из Петербурга!! найден в болотах! Отбой, назад, господа!! Находку вспрыснуть необходимо!!.
— Миша, Миша!!. — тщетно взывала жена его.
— Правильно!! резон!!. — раздались ответные голоса, и человека четыре из гостей, уже водруженных прислугой и женами в коляски, вскочили и собрались вылезать из них, но были удержаны возгласами и энергичными действиями своих половин, причем один, маленький и зеленолицый, был даже схвачен последней за ворот и плюхнут на место.
— Насилие!! караул!!. — завизжал он на весь двор. — Ратуйте, господа мужья, жены обижают!!.
— Трогай, Иван!.. до свиданья!!. — прозвучал чей-то женский голос.
Лазо бросил меня и замахал обеими руками.
— Нельзя! не пускать со двора!!. — завопил он. — Ворота на запор! Без посошка не пущу! Крюшон тащите сюда!!. Живо!!.
Трое прислуг бросились в дом и мгновенно явились обратно с серебряной ведеркой и стаканами. Вино было розлито и разнесено по коляскам и среди еще не садившихся гостей, окружавших нас. Со всех сторон ко мне тянулись руки для пожатия и стаканы для чоканья.
— Счастливого пути всем!!. — возгласил Лазо, высоко подняв стакан. — И за здоровье нового знакомого!.. Ура!..
— Уррааа!.. — подхватили с разных сторон, и мимо подъезда потоком двинулись пары и тройки. Из колясок махали руками и шляпами, что-то выкрикивали и хохотали.
— К нам заезжайте! — кричали мне некоторые.
Зеленый господин стоя пел «я обожаю», причем прижимал руку к сердцу, а жена тянула его за рукав и все сажала на место. Звенели колокола и бубенцы, фыркали лошади; вперед проскакали два всадника с факелами, двое других поместились посреди кортежа.
— Осторожней на спуске!!. — прокричал Лазо, размахивая носовым платком.
Поезд, освещая все по сторонам, втянулся в ворота и исчез за перекрестком; тьма разом наполнила кругом мир, и только на одном из деревьев аллеи несколько секунд светилось и передвигалось красноватое пятно; оно превратилось в бледно-зеленое и наконец исчезло.
Лазо взял меня под руку и потащил к жене.
— Мамочка?!. — возгласил он. — Позволь тебе представить, — он назвал мое имя и фамилию, — вообрази, заблудился! Это нам с тобой аист на счастье принес!!. — он закатился смехом. — А где же аист? Мишка, пострел, где ты?
Мой проводник вынырнул откуда-то сбоку.
— Сюда иди!.. Эй, крюшону сюда!
Ведро стояло на верхней ступеньке подъезда, и вино было подано мгновенно.
Лазо протянул стакан мальчику.
— Молодец!.. — поощрил он его, — получай за сообразительность награду!..
Мальчуган, держа стакан обеими руками, медленно и причмокивая, как медвежонок, высосал все содержимое его.
— Сладко? — спросил, посмеиваясь, Лазо.
— Сладко!.. — умильно ответил тот. — Благодарствую!..
Лазо дал ему второй поощрительный подзатыльник, и мальчик со счастливой улыбкой кувырнулся с подъезда в потемки.
— Пожалуйста!.. — сказала хозяйка, указывая мне рукою на вход. Мы вступили в дом и очутились в обширной столовой.
В ней царил хаос. На огромном, длинном столе, накрытом белою скатертью, в беспорядке теснились бутылки, блюда с остатками кушаний, грязные тарелки, алели пятна от вина; стулья словно только что плясали вокруг стола и застыли, где довелось в момент нашего прихода.
— Вы, наверное, проголодались? — сказала хозяйка. — Пожалуйста, садитесь! Дормидонт, дай чистую тарелку!.. — обратилась она к одному из двух лакеев, убиравших со стола.
— Дормидонт, вина!.. — крикнул Лазо, тяжело опустившись на крепкий дубовый стул. — Рейнвейна, не правда ли?
Мы уселись на конце стола; в Дормидонте, подававшем прибор и затем вино, я узнал человека, командовавшего с крыльца кучерам. Он был в серой, суровой, глухой тужурке и в суровых же брюках навыпуск.
Выправка сразу изобличала в нем, так же как и в барине его, военного. На круглом и сытом, несколько плоском лице с крупными серыми глазами лежала печать полного самодовольства, сознания своей незаменимости и некоторой наглости.
Я был голоден как крещенский волк и с удовольствием подчинялся деспотизму хозяев, из которых одна беспрерывно подкладывала мне на тарелку то с одного, то с другого блюда, а другой подливал вина и стучал в мой стакан своим собственным.
— Да вы пейте же, пейте!!. — восклицал Лазо. — Рейнвейн, это вино рассвета!
— Да разве уже рассвет? — удивился я.
Лазо вынул часы.
— Половина третьего!.. — возгласил он. — Еще полчаса и начнет светать! Но очень точным быть не надо: истинные христиане всегда заблаговременно пьют! — Он залился смехом.
— Миша! — укоризненно, с улыбкой сказала хозяйка. Она старалась соблюсти некоторое равновесие и держать тон хорошего общества, но Лазо, видимо, решительно не признававший никаких тонов, то и дело сбивал ее и ставил в беспомощное положение. И тогда она складывала на коленях ручки и умолкала с видом как бы говорившим: уж извините, видите сами, что ничего не могу с ним поделать?
За ужином я подробно рассказал о своих похождениях и их цели.
Лазо помирал со смеху, в восторге шлепал себя по коленке и наконец завопил — Шампанского!!.
— Миша, ты не в ресторане!!. — вступилась хозяйка.
— Мамочка, никак невозможно!.. — продолжал кричать Лазо: спокойно говорить этот человек, видимо, не умел. — Ведь это же антик; его за деньги показывать надо!
— Миша, ведь они же обидеться могут на тебя?
— На меня? За что?!. Да ведь я же любя говорю! Идейный человек, как же вы не антик? хоть и бзик, а идея!
— Миша!!. — хозяйка сложила на коленях ручки и умоляюще посмотрела на меня.
«Миша» подавился вином, закашлялся, хохотал, отплевывался, указывал на меня пальцем и выкрикивал — люблю!! прелесть!!.
Выстрелило шампанское. Дормидонт со снисходительным видом налил его в граненые бокалы.
Лазо принял серьезный вид и протянул ко мне свой для чоканья — Характер у меня дурацкий! — заявил он. — Но верьте — высоко вас ценю и уважаю! Не пожалеете, что ко мне попали: рука Провидения вас направила!.. в болота!!.
Серьезность с него соскочила, и он залился смехом: явно, это было его нормальное состояние. — Дормидонт, еще шампанского!!.
Дормидонт налил по второму бокалу и отошел за угол буфета, так что сделался невидимым для нас. И когда мы чокались, я увидал, что из угла выставилась таинственная рука, державшая бутылку за горлышко; последняя описала дугу, опрокинулась вверх донышком и с минуту продержалась в таком положении; затем она опустилась и исчезла. Из-за буфета, вытирая усы, со строгим видом появился Дормидонт и поставил пустую бутылку на площадку.
— И у меня есть библиотека!.. и архив и еще, черт его раздери, что-то!.. Все к вашим услугам! Хотите посмотреть? — Лазо попытался приподняться, как бы собираясь идти немедленно.
— Какая теперь библиотека?!. — восстала хозяйка. — Теперь спать идти пора! Завтра все покажешь!..
— Истина: и завтра день будет!.. — Лазо осушил бокал, поднял его и многозначительно крикнул — Дормидонт?..
Тот оглянулся.
— Нету больше!.. — коротко ответил он.
— Как нет? — воскликнул Лазо. — Целая бутылка была?..
— Цельную и выпили!
Другую давай!
— Нет, нет, нет, будет!!. — решительно заявила хозяйка, а вместе с нею и я, и мы встали с мест.
— Спать пора: уже солнце всходит!!
В окна, действительно, глядел белый день.
— Солнце, солнце!!. — продекламировал Лазо, встав тоже. — Это из Ибсена.
— А что после солнца было — не помню? Невероятно, но факт!
Хозяева отправились провожать меня в предназначенную мне комнату. Дормидонт следовал за нами.
— Свита Фортинбраса! — с хохотом возгласил Лазо, указывая на себя и жену. Он распахнул одну из дверей, и мы вошли в большую, всю зеленую комнату; мебель, обои, гардины — все было одинакового матового цвета. Шторы на трех окнах были опущены; не занавешено было только одно окно. У стены слева стояла готовая к принятию гостя кровать.
— Доброй ночи!.. — пожелал Лазо, стискивая мне руку.
— Какой ночи? — возразила хозяйка. — Спокойного сна, это да!
— Нет, я так уйти не могу!!. — замотав головой, вдруг возразил Лазо. — Вас сам Бог послал мне!.. вороне Бог послал кусочек сыру!!. — продекламировал он, хохоча… — Позвольте я вас расцелую?!.
Мы поцеловались, и хозяйка едва увела этот фонтан слов и веселья.
Я остался с глазу на глаз с Дормидонтом.
— Ничего не прикажете? Квасу, может быть, угодно?.. — не без иронии спросил он.
Я ответил отрицательно и остался один.
Я терпеть не могу спать в искусственной темноте и потому сейчас же принялся поднимать шторы и распахивать окна. В комнату влилась свежесть и аромат роз. Густой сад был еще в сплошной тени, и только верхушки высоких елей, ровной линией окаймлявших его с самой дальней стороны, алели от солнца. Трава казалась серой от росы. «Спать пора! Спать пора!..» — кричал где-то перепел.
И я заснул, едва прикоснувшись к подушке, с беспричинным радостным и бодрым чувством в душе.
Когда я проснулся, комната была залита солнцем. Часы показывали девять. Я поспешил привести себя в надлежащий вид и вышел в коридор. Из него попал в гостиную; меня встретила безмолвная, строгая мебель, вся одетая в чехлы. Порядок и особенная чистота и блеск крашеного пола указывали, что этой комнатой пользовались чрезвычайно редко. Рядом находилась столовая. От вчерашнего пиршества в ней не осталось и следа. Дормидонт ставил на чистую скатерть всякую всячину, относящуюся к чаю. Ноги его были обуты в серые войлочные туфли, и он бесшумно скользил между столом и темною массой буфета.
Дормидонт оглянулся на мои шаги, и лицо его осклабилось и приняло снисходительно-приветливое выражение. Оно было свежее, даже румяное, и только мокрые, торчавшие во все стороны вихры на голове и красные, как у кролика, глаза выдавали тайну этой свежести: его, видимо, только что сейчас основательно поливали из ведра холодной водой.
— Встать изволили? — проговорил Дормидонт, поклонившись мне одним носом.
— А ваши спят? — спросил я.
— Спят. В десять часов барин приказал разбудить их.
— Всегда он так поздно встает?
— Всегда. Да что ж спозаранку им делать?
— Он нигде не служит?
— Нет. Прежде служили… в Сумском драгунском мы были!.. — внушительно добавил он, приосанясь. — Вторым эскадроном командовали!..
— А семья большая у него?
— У Михал Дмитрича? Он да Нина Павловна, супруга ихняя…
— Детей нет?
— Нету. В бесплодных смоковницах наша барыня состоят, Михал Дмитрия так их определяют!
— Весельчак он!.. — сказал я. — И всегда он такой?
— Да ведь как человеку всегда веселому быть? Клоун и тот наедине кувыркаться не станет! Так и они. Понятно, без людей скучают!
— И часто к вам гости съезжаются?
— Гостей у нас, что овса в торбе всегда! И барыня не любят, ежели гостей нет: Михаил Дмитрия тогда ходит да ко всему придирается!..
— А нет ли у вас книг? я бы почитал, пока Михаил Дмитриевич встанет.
Дормидонт взглянул на башенные Винтеровские часы, украшавшие стену. Золоченые стрелки показывали половину десятого.
— Да я уж будить пойду сейчас барина!.. — сказал он.
— Половина десятого еще только?
Дормидонт махнул рукой. — А прокламации сколько еще произойдет у нас? Разве их сразу подымешь?
Я улыбнулся.
— Не любит вставать?
— И-и, беда!!. Так пристать надо, чтобы вскочил, да за тобой погнался — тогда только очнется! Пожалуйте в кабинет, книжки там стоят!
Мы вошли в другой коридор, и Дормидонт открыл передо мной темно-коричневую высокую дверь, а сам скрылся за противоположной.
Кабинет бы невелик; ближе к окнам, отступя от стены, стоял письменный стол; за ним выгибало черную спинку полукруглое кресло. Одну из стен закрывали полки с книгами; против них пестрел широкий турецкий диван; в углу между двух кресел зажался столик с возвышавшимся на нем кальяном. На всех свободных местах стен висело оружие.
Письменный стол был в необычайном порядке, и это настолько не вязалось со сложившимся у меня представлением о его хозяине, что я невольно обозрел стол внимательнее: вещи часто красноречивее слов говорят о своих владельцах… Роскошная хрустальная чернильница на серебряном постаменте была наполнена давно пересохшею кашей из чернил и мух. В перламутровой ручке торчало ржавое перо об одном зубце… все свидетельствовало, что письменный стол — только общепринятое украшение комнаты и что рука Лазо не прикасалась к нему. Зато явно и часто прикасалась она к книгам. Растрепанные, лохматые, словно побывавшие в клетке у медведя, они были запиханы на полки кое-как и торчали, будто зубья у стоймя поставленной бороны.
— Однако, усердные здесь читатели… — подумал я и осторожно высвободил несколько книг. Переплет одной из них и значительная часть страниц были сплошь усеяны мелкими, странными дырочками; посередине другой зияла одна большая сквозная дыра.
— Вставайте!.. — услыхал я рядом голос Дормидонта.
— К черту!!. — сонно буркнул Лазо.
— Одиннадцать часов уже!..
— Вон убирайся!!.
— Сами приказали разбудить!.. Вот еще наказал Господь!!. Вставайте, два часа уж вас трясу!..
— К черту, говорю!!. — завопил Лазо. — Спать хочу!
— Мало бы чего вы хотите? Вот стащу с вас одеяло — и спите тогда!
— И буду!! и подавись им!!.
Послышалась легкая возня: должно быть, Дормидонт приводил в исполнение свою угрозу… Наступило молчание. Мне показалось, что Лазо даже захрапел.
— Пожар!.. Батюшки, горим!!. — неистово, во все горло заорал Дормидонт.
Я вздрогнул, ткнул кое-как книги между полок и бросился к двери.
В спальной как бы треснула кровать; в дверь с грохотом врезалось и затем упало на пол что-то тяжелое; она распахнулась и из нее стремглав вылетел и вильнул в коридор Дормидонт. За ним в одном белье несся взбешенный Лазо. Миг — и мы очутились в объятиях друг друга. Разозленное, измятое лицо хозяина выразило глубочайшее изумление. Он отступил на шаг назад, прикрыл как бы галстуком ладонью волосатую голую грудь и уставился на меня.
— Это вы?!. — вдруг вскрикнул он, вспомнив все происшедшее накануне.
— Ради Бога извините!! я сию минуту! — Он попятился назад, кланяясь, шаркая босыми ногами и прикрываясь руками, как знаменитая Сусанна в купальне на картине. В дверях он споткнулся о валявшийся сапог, помянул черта и скрылся за дверью. Пожара, видимо, никакого не было. В доме была тишина. Я постоял еще с минуту в коридоре и вернулся к книгам.
В спальню с белым кувшином в руке, с высоко поднятой головой проследовал Дормидонт. На физиономии его было написано полное удовольствие от собственного остроумия.
— Живо давай воду!.. — встретил его окрик окончательно очухавшегося Лазо.
— Теперь «живо», а сапоги зачем же было швырять? Тоже ведь это не модель!.. — укоризненно ответил Дормидонт.
— Потолкуй у меня!!. — фыркая и плещась, сказал Лазо. — Философ из барбосов еще какой выискался! Голову тебе, анафема, чем-нибудь проломлю в другой раз, если опять так надо мной заорешь! В ухе звенит теперь, нечистая сила!..
— Да что ж с вами поделать, коли вы без понятия спите? Не разбудишь — я черт; разбудишь — опять же в чертях остаюсь, да еще голову проломить обещаетесь! Сапоги-то, чтоб не палили ими, я вам теперь опять только к чаю подавать стану!.. — строго добавил Дормидонт.
Умыванье и одеванье Лазо совершилось по-военному, быстро, и он надушенный, улыбающийся вошел в кабинет и протянул мне обе руки.
— Еще раз извините, дорогой мой!.. Эдакая ведь каналья этот Дормидонт: из-за него все так вышло! — Только я, знаете ли, сон какой-то чудесный стал видеть — он и гавкнул! Дормидошка? — крикнул он, оборотившись назад.
— Чай готов?
— Давно дожидается!.. — ответил из спальной голос Дормидонта.
Лазо подхватил меня под локоть и повлек в столовую.
— Мамочка, вообрази, я его не узнал!.. за судебного пристава счел!!. — с хохотом возгласил Лазо, ворвавшись в столовую. — Здравствуй!..
Нина Павловна сидела уже за столом; перед нею на спиртовке грелся никелированный кофейник, сбоку кипел такой же самовар.
Простенькое лицо ее улыбалось нам обоим. На мужа она бросила долгий лучистый взгляд, и по тому неуловимому, что мы воспринимаем только чутьем, я понял, что мир для нее начинается и кончается этим человеком. Мы уселись слева и справа от нее.
— Как спали на новом месте? — задала неизменный вопрос хозяйка.
— Как камень!.. — ответил я. — Кстати, — обратился я к Лазо, — я сейчас просмотрел несколько книг в вашем кабинете. Отчего они в каких-то дырках?
— От внимательного чтения, — серьезно произнес Лазо. — Уверяю вас!
— Да, да, как бы не так? — сказала хозяйка. — Этот варвар их расстреливает!
Я перевел взгляд на Лазо. Тот уже помирал со смеху.
— Неправда!!. — воскликнул он.
— Как так? а Мирабо[45] кто расстреливал?
— Мамочка, да ведь он же мерзавец был, из патриотизма я его!..
Нина Павловна встала, вышла в соседнюю комнату и сейчас же вернулась со старинною книгою в руках.
— Вот полюбуйтесь!.. — она подала мне томик в темном кожаном переплете. — Я развернул его, и первое, что мне бросилось в глаза, было круглое отверстие посредине лица гравированного портрета Мирабо; под ним было напечатано следующее четверостишие:
— «Над Мирабо суд прав небесный совершился:
То было бедствие, что он на свет родился,
Он умер — вот лишь что услугой должно счесть,
Какую только мог он обществу принесть…»
— Видите, вместо носа дыра?
— Мамочка, ведь он же француз был! у них это так и полагается! — хохоча пояснил Лазо. — Других я не расстреливал!
— А Шиллера? Он тебе что сделал? Такое чудесное издание!..
— Ну, немчура, есть о чем говорить? И не расстреливал я его, а только в стрельбе упражнялся, это же разница! Не могу же я, мамочка, стрелять разучиться! Вдруг меня из-за тебя на дуэль вызовут?..
— Ну, вздор говоришь!..
Лазо запрокинулся назад, замахал руками и залился смехом.
— А мелкие дырки на книжках отчего же? — спросил я недоумевая: мне все казалось, что мои собеседники шутят.
— Да он же все натворил: когда ему скучно, он книги влет дробью из ружья стреляет!
— Мамочка, я же не виноват, что вальдшнепов у нас нет! И не преувеличивай: я только по малому формату стреляю! Я библиофил, малый формат — это моя слабость: он, знаете ли, совсем как вальдшнеп летит!
— Делать ему нечего, вот он книжные садки и устраивает!
— В таком случае разрешите мне ограбить вашу библиотеку!.. — решительно заявил я.
— Да сделайте одолжение! — воскликнул Лазо. — Пожалуйста. Хоть всю берите!..
— И хорошо бы сделали! — заметила Нина Павловна.
После чая, несмотря на приставания хозяина идти смотреть с ним какое-то необыкновенное симментальское страшилище — быка и лошадей, я отправился в кабинет и занялся библиотекой. Лазо развалился на диване, курил и говорил без умолку. Анекдоты, смех, разные воспоминания, топанье от восторга ногами — все беспрерывно чередовалось у этого двуногого Нарзана. Я подавал реплики иногда невпопад, и это заставило Лазо изощряться на мой счет в остроумии и хохотать еще больше.
Просмотр занял часа два; отобрать пришлось всего около полусотни книг — все остальное было частью прострелено, частью изорвано и вообще находилось в самом невозможном виде. К концу моей работы к нам присоединилась и Нина Павловна.
— Вот безобразник!.. вот безобразник!!. — несколько раз произнесла она, видя, что снятая мною с полки книга оказывалась простреленной, и я, качнув головой, ставил ее обратно.
— Мамочка, не осуждай и не осуждена будешь!.. Ведь это же у меня наследственное!.. — восклицал Лазо. — Нельзя против наследственности протестовать! И рад бы не стрелять, но не могу, понимаете, не могу — тянет. Святоотеческие предания!.. Ведь я же охотник: вот она, подлая, лежит, а мне уже кажется, что летит!..
— Молчи, молчи!..
— Вот эти бы книги я у вас приобрел?.. — сказал я, указывая на отобранные мною.
— Только и всего? — удивился Лазо. — Голубчик, возьмите их все!
— А вправду, возьмите все?.. — поддержала хозяйка.
— Да зачем? — возразил я.
— Нет, в самом деле? Шутки в сторону: на кой черт они мне?
— Правда, правда!.. — опять вмешалась Нина Павловна.
— Забирайте все, ей-Богу! Только место они у меня занимают. Пыль от них разводится, блохи!..
— Ну, уж блохи-то от твоих собак, положим!.. — заметила Нина Павловна.
— Нет, мамочка, от книг, ей-Богу от книг!.. — возопил Лазо. — Как только в руки возьмешь ее, так по тебе блохи сейчас и запрыгают! Берите, дорогой мой, — от чистого сердца отдаю, с блохами: разводите их на здоровье в Питере!
Едва мне удалось отговориться от настояний обоих хозяев; излишне упоминать, что о какой-либо плате не было допущено и речи.
После веселого завтрака, о котором человек, находившийся по соседству, непременно подумал бы, что в нем участвует по меньшей мере десяток горластых хохотунов, я хотел проститься с милыми хозяевами и ехать дальше, но и это оказалось невозможным. Лазо зажал себе уши — кстати сказать, крохотные и плотно прижатые к голове, затопал и закричал, чтобы я об этом и не думал. Энергично запротестовала и Нина Павловна, и было решено, что свободу я получу только на следующее утро.
День промелькнул незаметно. Лазо водил меня на конюшни и к симментальскому быку, действительно чудовищу, познакомил меня с десятком Жозефин и Цезарей — собак всяких охотничьих пород, обошли мы фруктовый сад и старинный тенистый парк, сыграли в шахматы, причем Лазо совершенно не давал думать, и каждая партия наша, на манер поддавков, длилась не более пяти минут.
Лазо не оставлял меня одного ни на минуту, и, даже когда я заглянул в место уединения, он ждал меня, как конвойный арестанта, у двери.
На полочке этого учреждения лежала половина какой-то книги: от другой уцелели только мелкие обрывки от корешка. Я взглянул на заголовок, имевшийся над каждой страницей, и увидал, что то был роман когда-то очень модного Шпильгагена — «О чем щебетала ласточка»[46].
— Послушайте, греховодник вы эдакий, это что же такое? — спросил я, выходя к Лазо с остатками творения Шпильгагена в руке.
— Как что — книга. «О чем щебетала ласточка»!
— Да где же она у вас щебечет-то?
Лазо с хохотом принялся колотить себя кулаком в грудь.
— Драгоценнейший, я люблю почитать, ей-Богу! Но ведь умственные занятия уединения требуют, тишины! Только здесь и возможно, так сказать, насладиться!
Лазо держался за бока от смеха.
Мы прошли на веранду и расположились в плетеных креслах около Нины Павловны, вышивавшей цветными шелками какую-то бесконечную серую полосу.
Дормидонт без всякого приказа поставил между мной и своим барином легкий столик, и на нем появилась бутылка белого вина и гравированные стаканчики тончайшего стекла.
— Кваску после путешествия? — предложил Лазо, наполняя стаканчики. — В жару незаменимая вещь — от солнечного удара предохраняет!
— Расскажите нам что-нибудь из ваших приключений? — попросила хозяйка. — Наверное, у вас много приключений было?
— Особенного ничего не случалось, — ответил я, — а встречи, действительно, были любопытные!.. — И я рассказал о некоторых из своих поездок.
Хозяева слушали с большим интересом. Особенное впечатление на увлекающегося Лазо произвело описание сожжения книг целыми бельевыми корзинами.
— Вот свиньи?!. — воскликнул он. — Серьезно, это же безобразие, как мало ценят у нас культурные сокровища!
— Миша, ты бы помолчал?.. — обратилась к нему Нина Павловна.
Лазо сделал было большущие глаза, но, видимо, вспомнил про свою садку книг и залился смехом.
Я заговорил о дальнейшей поездке; выполнять программу Прова Ивановича уже не приходилось, и надо было составить новую.
— Я знаю, к кому тебя направить!.. — закричал Лазо.
— Миша, ты уже на «ты» перешел?.. — остановила его Нина Павловна.
— Мамочка, это у меня сорвалось: полет души, вы, женщины, этого не понимаете! Иначе нельзя! Мы с вами на брудершафт должны выпить! На «вы» всего не выскажешь! «Вы», например, и «свинья» — не идет, не подходит?!.
— Миша?!.
— Мамочка, да ведь это же я к нему не отношу, я вообще говорю, философствую!!.
Он наполнил мой стакан вином, вскочил и подал мне. Нина Павловна сложила на своем шитье ручки и, виновато улыбаясь, глядела на нас.
Брудершафтов я не люблю, но отказаться значило обидеть хозяина. Я продел свою руку под галантно подставленный мне локоть Лазо, и стаканы опрокинулись над нашими ртами. Мы сочно поцеловались.
— Психопат!.. — отчеканил Лазо, уставясь на меня.
— Дубина! — от души вырвалось у меня, и мы оба захохотали: ритуал брудершафта был соблюден полностью. Лазо впал в совершенный восторг.
— Дормидошка, шампанского!!. — заорал он, топая ногами и ероша на себе волосы.
— Миша, Миша?! — слабо слышался среди гама и крика протест Нины Павловны, но Миша уже превратился в коня, закусившего удила.
— И я с тобой вместе поеду! — кричал он. — Мамочка, ты не будешь в претензии, что я тебя на два-три дня одну оставлю?
— Поезжай, пожалуйста!.. очень рада за тебя буду!
— Ведь его никак нельзя отпустить одного: ты же блаженный! Вместе сокровища спасать будем! Черт возьми, ведь, серьезно, безобразие кругом!
В темный потолок щелкнула пробка от шампанского, Дормидонт налил его в наши стаканы, поставил бутылку и удалился.
— Ваше блаженство, пожалуйте?.. — вопил Лазо, тыча мне в руку шампанское. — За твое здоровье! За нашу дружбу! За здоровье главнокомандующего!!. Урра!
Лазо хохотал и пил.
— Мамочка, а ты что же? И ты должна выпить за Сергея Рудольфовича!
Нина Павловна чокнулась со мной стаканом мужа и отпила половину.
— Весь, весь надо!.. — запротестовал Лазо. — Иначе наша дружба непрочна будет!
Нина Павловна исполнила требование мужа, и он уселся на свое место.
— Господа, теперь серьезно поговорить надо: нельзя же в самом деле все ржать! — сказал Лазо таким тоном, как будто именно мы с Ниной Павловной были виновниками криков и хохота, разносившихся по всему саду.
— Мамочка, ты у меня министр, как думаешь, к кому нам с ним ехать? Во-первых, к баронессе…
— Во-первых, узнай — желает ли Сергей Рудольфович твоего общества?
— Помилуйте? — возразил я. — Я очень рад буду, если Михаил Дмитриевич со мной поедет!
— Ну разумеется! Значит, сперва к баронессе!
— По-моему, не так, Миша: завтра день св. Филиппа, именинник Филипп Савельевич; вот бы к нему вы прямо и проехали!
Лазо треснул себя ладонью по лбу.
— Идея! — вскрикнул он, — какими там растягаями угостят, как у Тестова в Москве! А наливка?!
— А найдем ли мы у него что-нибудь, кроме наливок? — осторожно осведомился я: у меня зашевелилось предчувствие, что Лазо превратит мою поездку в развеселый пикник по всем уездным именинникам.
— Найдем. Все что угодно найдем — от наливки до портрета Сократа! Ученейший человек, магистр географии и каланча, ей-Богу!
— Миша, неправда!!. — перебила его Нина Павловна. — Это наш уездный почтмейстер! У него есть кое-что, что заинтересует вас: он, или жена его, наследство несколько лет тому назад получили…
На веранде начали накрывать на стол: был уже шестой час.
За обедом стояли гвалт и хохот: мой новый друг пустился в повествование о местных помещиках. Он знал про всех самую подноготную, и рассказы его были фейерверком остроумия.
— Миша, ты старая салопница!!! — несколько раз восклицала Нина Павловна, смеясь вместе с нами.
— А что за тип ваш почтмейстер? — осведомился я.
— Филипп Савельевич? Господи, какая серость с твоей стороны! — возопил Лазо. — Во-первых, жердь; мы с тобой плебеи, от обезьяны происходим, а он происхождения высокого — от жирафы и унтер-офицера. В молодости был танцмейстером в Орле. Танцевал хорошо, но жена танцевала с предводителем еще лучше…
— Миша, вздор!!.
— Мамочка, не лгу, ей-Богу правда! Затем сломал одну из своих макарон — ногу, хотел я сказать, и по протекции персоны попал на службу на почту. Через пять лет достиг степеней высших: получил геморрой и должность почтмейстера. Но — горе! чина не имел! «Бесчинный почтмейстер», ведь это же землетрясение! А чтобы чин получить — экзамен пожалуйте сдать, иначе нельзя! Поехал я однажды в город — там я всегда в номерах у него останавливаюсь. Номера у него при конной почте самые лучшие, и клопы во всем городе самые малюсенькие! И вижу, два воза на дворе нагружаются: мешки с мукою на них кладут, куда с овсом, масла кадушку, яйца, куры, живые гуси… И Филипп Савельевич тут же высится, как с каланчи обозревает.
— Куда это, спрашиваю, Ноев ковчег собираете, почтеннейший?
— К экзамену готовлюсь!.. — отвечает. — Экзамен у меня завтра в уездном училище!
— Масло да гуси тоже, значит, экзаменоваться едут?
— Вы над гусями не смейтесь!.. — отвечает. — Гуси Рим спасли, а уж нашего брата вот как вывозят! Гусь-то он лучше профессора всякие экзамены выдержит! — Лазо залился смехом. — Зарезал, уморил!!.
— И что же, оправдали гуси его доверие? — спросил я.
— Еще бы! А у нас съезд был дворянский, мы на другой день целой компанией к смотрителю училища! — Жить вам, кричим, или умереть? Выдержал наш Филипп Савельевич экзамен или нет?..
А тот прехитрый старикан, крыса седая, Онуфрий премудрый. Глядит в свои щелочки, посмеивается. — Ну как, отвечает, — умному человеку не выдержать! Выдержал!
— Неужели правда?!.
— Совершеннейшая!
— Все знал?!.
— Что нужно знать — знал!.. и смеется, бестия. Мы «ура»! да всем табором к Филиппу Савельевичу — за здоровье гусей пить! Хохот, крик, шампанского с собой притащили, почту закрыли, такое крамбамбули загнули — на весь город. Почтмейстер сиял, почтмейстер горд был: вся знать сразу в гости к нему собралась!! Почти все ведь учениками его были!
— Сейчас разузнали, как экзамен происходил. Что ни спрашивали — он ни бе, ни ме, ни кукареку: Вену перстом в Сибири искал, Средиземное море с Каспийским спутал! Один из учителей видит, что дело — мат, уж прямо на смех спрашивает: — покажите, где море житейское? Филипп Савельевич и его искать давай! Возил, возил носом по карте в Белое въехал! «Вот оно»! — говорит. Животы надорвали учителя!!.
— Как же смотритель сказал, что он выдержал?
— И выдержал! — закричал, хохоча, Лазо: «что нужно знать — знал!» Житейская премудрость превыше всего! Мудрец, философ! Ах, как я теперь гуся уважаю! Превыше губернатора! Но, кроме шуток, разве не хорошо сделали, что не срезали человека? Не все ли равно миру — будет наш почтмейстер коллежским регистратором или нет? Он ведь не морж, на что ему Белое море? в Вену не собирается! А сколько человек утешил? Год за животики держались! Ведь это же оперетка, мамзель Нитушь! А с ним еще вот какое кипро-ко вышло…
— В нашу дыру ревизор какой-то приехал. К нам и вдруг ревизор — понимаешь ты эту ерунду? Филипп Савельевич, конечно, явился к нему в полном параде, при шпаге, на петличках одна полосочка — титулярный советник ведь теперь, ротмистр! Вошел, бодро, прямо, красота танцмейстер, хоть сейчас «Жизнь за царя» с мазуркой ставь! А назад, за дверь вытанцевал, как курица из ведра: даже волосы на лбу взмокли! Чинуши к нему: — что такое, что случилось? — спрашивают. А тот как потерянный. И шепотком эдак — «кукареку какое-то велел подать!» — Лазо задрыгал ногами от смеха. — А это кукареку — курикулум вите оказалось!!.
— Довольно, довольно!!. — запротестовала Нина Павловна. — Почтмейстер премилый человек, все его очень любят!
— Мамочка, я первый его люблю! — воскликнул Лазо. — Но ведь нельзя же не рассказать правды: Бог правду любит! Ведь меня иначе священник к причастию не допустит?!.
День промелькнул незаметно.
Разумеется, я не забыл заглянуть на чердак и в амбары и, как почти повсюду, наткнулся в них на многое интересное: была там и кое-какая старинная мебель; на чердаке, в небольшом горбатом сундучке отыскались связки писем от времен императрицы Елизаветы, Екатерины II и Александра I. Мыши устроили из них себе гнездо, и добрая треть пачек оказалась обгрызанной, а часть и совершенно превращенной в мелкую труху. Среди безнадежно испорченных связок имелась одна, состоявшая из семи отдельных тетрадок в обертках из плотной синей бумаги и исписанных четким, убористым почерком конца восемнадцатого века. От всех них уцелела — и то в виде бахромы — только верхняя третья часть; на первых листах каждой тетради имелся следующий, крупно написанный титул: — «Приключения и жизнь майора и кавалера Андрея Денисовича Лазо, описанные им для своей фамилии касательно службы при его светлости, князе Потемкине-Таврическом, о злоключениях от Емельки Пугачева, о большом пожаре Москвы и протчем».
Нельзя передать, с каким огорчением и обидой я рассматривал жалкие клочья драгоценного документа. Я даже не сказал ничего своему спутнику — он ответил бы только смехом… Извлечь из записок что-либо, кроме отдельных фраз, было невозможно, и я положил остатки тетрадок обратно в сундучок.
Все уцелевшее от семейного архива было мной и Лазо унесено вниз и там поступило в мое полное обладание. Удовольствие, с каким я принял этот подарок, привело хозяина в восторг.
— Милый, а ты старые сапоги не собираешь? — вопил он на весь дом. — У нас их миллион валяется! Пантофли бабушкины целы: она ими по щекам своих горничных шлепала! Редкость, античная вещь!.. По ночам явления производят: оплеухи около них щелкают!
Ужинали мы на открытом балконе, под звездным небом. Ночь стояла черная. Маяками горели на столе две свечи в круглых стеклянных колпаках на высоких тонких подножках. И казалось, что мы сидим в ладье, а кругом раскидывается темный, беспредельный океан. Где-то на берегу его светился одинокий, желтый огонек — окно людской избы. Балкон висел над двором; внизу паслись лошади. Ни их и ничего вообще видно не было, но чувствовался запах конского пота, доносился хруст травы и фырканье. Раздалось звонкое ржание.
Лазо перегнулся через перила.
— Почему табун до сих пор не гонят? — закричал он во всю силу своих могучих легких.
— Счас погонят!.. — отозвался кто-то со двора. — Вечеряют!.. Антон из городу запоздал.
Хлопнула дверь, послышались торопливые шаги. В бездне внизу зашевелились люди; желтое пятно окна то и дело закрывалось двигавшимися тенями. Выстрелом из пистолета щелкнул в дальнем конце бич. «Готовы!!.» — прозвенел совсем юный голос.
— С Богом! — напутствовал Лазо.
Затопотали сотни копыт: волнами и пятнами белой пены всколыхнулась чернота внизу. Гул стал удаляться и таять среди тишины. Безмолвие заворожило мир.
— Как хорошо!.. — тихо проговорила Нина Павловна.
— Ночь с настроением!.. — сказал Лазо, встав со стула и потягиваясь. — Настраивает ко сну!..
Мы разошлись по своим комнатам. А через какие-нибудь четверть часа я вернулся назад и долго сидел один среди темноты и тишины.
В людской погас огонь. Но кому-то, видимо, не спалось, как и мне: внизу сдержанно тренькнула балалайка, потом вполголоса пробренчал нехитрый мотив, и, будто испугавшись своей смелости, смолкла…
В одиннадцать часов утра у подъезда стояла щегольская коляска и тройка коней, подобранная знатоком и любителем. В корню красовался могучий, широкогрудый буланый жеребец с черными хвостом и гривой и с белым пятном на лбу; пристяжками были два сухих и мускулистых рыжих донца.
На козлах сидел молодой здоровенный кучер с едва наметившимися темными усиками; на нем была малиновая шелковая рубаха, черная плисовая безрукавка и круглая шапочка с павлиньими перьями.
Мы простились с милой Ниной Павловной и уселись в коляску. Кучер подобрал вожжи.
— Трогай!.. — приказал Лазо. — Не скучай, скоро вернусь!!. — прокричал он, обернувшись назад.
Нина Павловна не шевелясь смотрела нам вслед.
Мягко и густо залился под дугой колокол; покачиваясь, как в люльке, мы вынеслись за ворота и почти сейчас же попали в деревню. Кучер с силой сдерживал пристяжных; настороженные и нервные, они свернулись почти в кольцо и, кося глазами, скакали около коренника. А тот, самоуверенный и мощный, чуть покачивался со стороны на сторону и мерил дорогу ленивой по виду, но машистой рысью.
Избы быстро бежали мимо, и мы выехали за околицу. Впереди, приблизительно в полуверсте, путь наш пересекал «большак», обсаженный развесистыми, старыми ракитами.
— Сколько до города? — спросил я.
— Двадцать верст… — ответил Лазо. — Здесь дорога дрянь, а вот выедем на тракт — покажу тебе, какова эта тройка!..
Давно опустели наши большаки! Широкой стошаговой зеленой полосой искрестили они Русь по разным направлениям, и только изредка встречает теперь глаз на них пешехода, подводу и еще реже обоз… Кое-где в северных губерниях еще стоят у них, потемнелые и покосившиеся, высокие деревянные дома и строения — былые постоялые дворы, но и они пустуют и, ненужные никому, доживают последние дни. В Орловской губернии их уже нет давно.
Ни одно государство в мире не имеет таких дорог, как наши большаки: есть на них, где разминуться хоть двадцати тройкам, есть, где выбрать нераскисшее место в распутицу!
На большак мы свернули вправо и, что по раскинутому полотну, покатили по низенькой травке вдоль канавы.
— Ну-ка, Матвей?.. — произнес Лазо и встал, держась за ободок облучка.
Руки кучера разом подались вперед.
Словно вихрь подхватил коляску и помчал ее в синюю даль. В ушах засвистал ветер, колокол бил тревогу, пристяжки несли карьером.
— Сыпь!.. — крикнул, входя в азарт, Лазо. — Грабят!.. Сыпь!!. — завопил он во все горло и замахал рукою.
Пристяжные обезумели. Коренник, с развевающимися пышными хвостом и гривой, ураганом летел над землей. Но он помнил свой долг и, не давая сбить себя с рыси, нет-нет и отваливался назад, упирался всеми четырьмя ногами и заставлял пристяжных протаскивать себя несколько шагов.
Есть что-то упоительное в такой езде! Захватывает дыханье, чувствуешь себя птицей, кажется — весь мир вдруг разверзся кругом и все в нем твое, для тебя.
Три верстовых столба мелькнули друг за другом, и кучер стал сдерживать лошадей. Лазо опустился на свое место.
— А?! — только и спросил он. Ноздри его раздувались, глаза блестели.
— Чудесно!! — ответил я. — Но коренник у тебя прямо восторг.
— Боярин-то? Еще бы! Умница: ни за что не даст разбить пристяжкам; коли взбесится — на круп сядет и так и везут его с полверсты! Все дороги в уезде знает. Ночью и не правь им — сам все найдет!
— Цены нет жеребцу!.. — отозвался с козел Матвей. — Одно слово — Боярин!
А могучий Боярин, только что птицей пронесшийся три версты, прядал ушами, потряхивал густой гривой и, весь красота и сила, шел раскачкой, за которой только почти во всю прыть поспевали лихие донцы.
— Барин назимовский едет!.. — сообщил немного погодя Матвей.
Мы перегнулись за крылья коляски и увидали быстро приближавшуюся пару вороных, запряженную в дышло. В коляске, за кучером, белела фигура в холщовом дорожном пыльнике и в сером картузе. Еще миг, и коляска поровнялась с нами.
— Куда?!. — встретил нас оклик. Я успел различить мелькнувшее мимо чуть рябое лицо и острую бородку господина в пыльнике.
— Чичикова везу!!. — заорал в ответ Лазо. — Мертвые души скупает!!.
— Стой! Стой!!! — воплем раздалось за нами. Чужая коляска остановилась; господин ступил на подножку, чтобы выскочить, но мы были уже далеко.
Лазо оглянулся и потряс над головой в знак прощанья рукою.
— Ну, теперь я могу умереть спокойно: весь уезд завтра будет знать, что ты приехал! — обратился он ко мне.
Обижаться на это дитя природы было занятие праздное, но и позволять устраивать из своей поездки сплошное шутовство не приходилось тоже, и я счел нужным прочесть Лазо нечто вроде нотации.
Лазо скроил смиреннейше-лукавую рожу, выслушал и легонько огладил меня, как закинувшегося коня.
— Ну, ну, ну, деточка… хорошо!!. — нежно ответил он. — Не буду больше! паинькой буду, ей-Богу! Видишь, я тебе не противоречу?.. — подхватил он, приметив, что я уже улыбаюсь. — Ведь тебя Боженька убил, ты же невменяемый!
Мы въезжали уже в город. Лазо вынул часы и с гордостью показал мне их, а затем на коней: двадцать верст мы отмахали ровно за час.
Тройка шла вся сухая, и только горячие пристяжки взмокли было немного после бешеной скачки, но затем совершенно просохли в пути.
Город нам был виден еще издалека: высокая гора казалась густо и тесно усеянной на вершине златоглавыми церквами. А от них, вниз по откосу, белым стадом разбегались домики. Вблизи красота исчезла. Потянулась ухабистая, пустынная улица, на которой больше было длинных заборов, чем домов, почти сплошь одноэтажных. И только на площади, близ громады старинного собора и вокруг четырехугольного гостиного двора с полутемными лавками, глядевшими из-под низеньких арок, вставало несколько двухэтажных каменных и деревянных домов.
— На почту!.. — скомандовал Лазо.
Тройка обогнула собор, и близ одного из углов я завидел полосатый верстовой столб, торчавший у ворот какого-то длинного и темного здания: то была конная почта. Против нее, в совершенно таком же, видимо казенном, здании, помещалось почтовое отделение и квартира его начальника.
Не успели мы войти в просторную переднюю, навстречу нам, наклонясь вперед, словно хоругвь в дверях храма, вышел и затем выпрямился хозяин. Сходство его с жирафом, причесанным на прямой пробор, было необыкновенное. Удивительно маленькая головка, наткнутая на тонкую шею, стояла на узеньких плечах и оказалась у самого потолка; круглое серо-желтое личико было чисто выбрито, и с него осторожно высматривали большие серые подслеповатые глаза, окруженные припухлостями. По случаю торжества на бесконечной фигуре его висел темно-зеленый форменный сюртук с желтыми кантами.
— С ангелом! — возгласил Лазо, пожимая руку заторопившегося и заулыбавшегося при виде, его почтмейстера… — А это друг мой из Петербурга! — добавил он про меня.
Тонкие ноги Филиппа Савельевича зашаркали; он раскланялся со мной совсем по-балетному.
— Милости прошу, пожалуйте в комнаты, — ответил он. — Как раз к пирогу поспели; мы только что от обедни!..
Лазо взял его за локоть; почтмейстер услужливо нагнулся к лицу его.
— Мой пирог на возу едет!.. — вполголоса поведал Лазо. — Овес с мукой!..
— Зачем беспокоитесь? Покорнейше вас благодарю!!. — умильно произнес Филипп Савельевич, и личико его приняло добродетельно-торжественное выражение.
В столовой — длинной и узкой, нас встретил говор; за столом сидело целое общество. Тут были и дебелый снежно-седой отец протопоп и гривастое подобие льва — широколицый протодьякон, достаточно наглого вида, должно быть, любимец местной публики; исправник с расчесанными бакенбардами и в золотом пенсне на словно выточенном, чуть изогнутом носике и маленький, худенький становой, походивший на гимназиста, наклеившего себе черные усики, и какие-то штатские, не имевшие особых примет, и разодетые дамы всяких размеров и возрастов. Среди штатских выдавалось мясистое, обритое по-актерски лицо — из тех, увидав которые, даже самый деликатный человек произносит в душе — «вот морда!». Длинные темные волосы владельца ее спадали ему на плечи.
С конца стола поднялась тощая дама с классически правильным, но холодным лицом. Подойдя ближе, я увидал, что темные властные глаза ее были подведены и вся она значительно и недурно реставрирована. Но, увы, гусиные лапки около глаз и морщинки у ушей, несмотря на косметики, выдавали тайну ее сорокалетнего возраста.
Лазо представил меня, затем легким движением руки указал мне на нее.
— Жена ангела!.. — совершенно серьезно сказал он. — И сама ангел! Первая красавица и сердцеедка всего уезда!
— Ну, уж вы… ферлакур!!. — звучно произнесла она. — Очень приятно, что вы не забыли нас!..
— Боже мой! — Лазо прижал руку к сердцу. — Да ведь гусары сама верность! И если бы не ваш грозный муж…
— Муж у воды! — отозвался с противоположного конца стола почтмейстер. — Когда я ем, я глух и нем!..
— А зачем же неправду говорите? — пророкотал протодьякон, указывая волосатой дланью на кучу бутылок. — Не у воды, а у водки! Воды здесь и нет совсем!
Взрыв общего смеха приветствовал остроумие протодьякона, видимо, не знавшего, что «водой» на театральном языке именуется задний план сцены.
Почтмейстерша не без кокетства слегка шлепнула Лазо по руке, и мы, поздоровавшись со всеми, уселись близ хозяйки. Мне сразу бросились в глаза старинные стаканы и рюмки, в изобилии опоясавшие весь стол.
Начался обычный разговор и обычные застольные шутки. Я ожидал, что Лазо будет так же вопить и хохотать, как у себя дома, но ничего подобного не происходило: он был сдержан и хотя острил, но в его голосе и в манере держать себя я все время чувствовал какую-то грань, которою он отделял себя от остальных гостей.
— «Барин и разночинцы»? — мелькнула во мне догадка.
За обедом зашла речь о протекции. Помощник местного казначея, тощий рыжеватый человек с гладко прилизанной головой и унылой физиономией, беспрерывно потевшей от духоты и частого прикладывания к рюмочке, вдруг впал в гражданскую скорбь и стал сетовать на то, что у нас на Руси чересчур большое значение имеет происхождение и протекция.
— Ты служишь, ты трубишь?.. — мрачно говорил он, — верой и правдой двадцать лет на одном стуле сидишь, а приедет какой-нибудь Брысь-Эриванский или Начхать-Тараканский — глядь, и переплюнул всех! Нет у тебя бабушки или тетушки — и не родись лучше!
— Зря ропщете, Василь Василия!.. — отозвался почтмейстер, уписывая за обе щеки пирог с рыбой. — Как же это быть без протекции? Она от самого Бога указана!..
— Где же? — ехидно заинтересовался Василий Васильевич. — В каких это вы книгах вычитали?
— Ну, книги-то глупость!.. — ответил Филипп Савельевич. — А вы в религию вникните: и к Богу ведь мы через протекцию, через угодников, обращаемся! Как же на земле человеку своего заступника не иметь?
Протодьякон разверзся и захохотал на всю столовую.
— Богословы!.. — прогремел он. — Эка ведь, что выдумали!
— Философ, философ!!. — слегка покачивая головой, добродушно заметил протопоп.
— Прямо Вольтер!.. — подхватил Лазо.
Как водится в провинции, тосты за именинника начались еще за борщом; затем принялись пить за его жену и за всех’гостей по порядку старшинства. Остроты, говор и смех не умолкали.
Когда наконец подали сладкое, протодьякон встал, набрал, как в меха, в грудь воздуха и раскрыл рот. Столовая стихла.
— А будьте любезны окошки затворить?.. — вдруг произнес он вместо ожидавшегося многолетия. — Голос иначе того… на двор уйдет!..
Окна моментально закрыли.
— Благоденственное и мирное житие… — словно из подземных глубин начала октава, и гул, как от приближающегося потока, стал разрастаться с каждой секундой.
Воздух дрожал, как под колоколом; от напора медных звуков начали явственно позванивать стекла. Публика слушала кто потупясь, кто склонив голову набок. На всех лицах было написано умиление.
— Многая ле-е-та!!. — грянуло, как пушечный выстрел, и раздалось общее — «ура»!..
— Гром, чистый гром! молнии только не хватает!!. — восторженно воскликнул кто-то из гостей. Побагровевший протодьякон снисходительно улыбался и оглаживал пышную, бобровую бороду. Гость с гривой Рубинштейна[47] сидел, скептически поджав толстые губы, и рисовал вилкой по скатерти что-то, походившее на лавровый венок. Все встали с мест, зашумел говор, раздались чоканье и поцелуи с расчувствовавшимся хозяином; кто-то нес и уронил сразу два стакана, и осколки их разлетелись под нашими ногами. Почтмейстер оттанцовывал при поцелуях от гостя, смотря по росту его, на шаг или на два, затем наклонялся и лишь в таком положении достигал до уст претендента. Тонкие ноги его при этом все время шаркали и притоптывали, и казалось, что они выделывали без участия верхней половины туловища какую-то фигуру лансье.
Всех попросили перейти в гостиную; там уже зеленели квадраты раскрытых ломберных столиков; на них белели мелки и колоды карт.
Я беседовал с корректнейшим и надушеннейшим в мире исправником и видел, что Лазо переговаривался обо мне с хозяином. Затем первый присоединился к дамам, цветником усевшимся на диване и в креслах, — он признавал только азартные игры. Почтмейстер рассадил мужчин за преферанс и за винт и поспешил ко мне: ходил он приседая, как на пружине.
— А вас, уж извините, я в амбар попрошу, — обратился он ко мне, — книжки у меня там лежат!
— А вы их продадите мне?
— Ну, конечно!.. под спудом они у меня, и то философом слыву, так уж, знаете ли, лучше совсем продать их!
Я это мнение одобрил, и мы двинулись в путь.
— А разве худо быть философом? — спросил я на ходу.
— Да что же хорошего? — Филипп Савельевич даже развел руками. Выпить его заставили гости много; лицо и нос его были бледны, красные припухлости вокруг глаз и да лбу обозначились еще резче.
— Это же все одно, что корреспондентом быть: всякий от тебя пакости ожидает! Лучше от греха подальше: блажен муж иж не иде на совет нечестивых, знаете ли!..
Мы попали на знойный, пустынный двор, пересекли его, и Филипп Савельевич сделал попытку отомкнуть огромный замок, висевший на двери амбара, но никак не мог попасть ключом в скважину. Наконец это ему удалось, и он распахнул дверь. Я вошел первым.
Охватила приятная свежесть и темнота. У дальней стены была навалена какая-то мебель, дырявые стулья, картонки от шляп, подушки; близ дверей справа и слева стояли три открытых сундука и два больших короба из луба, в каких обыкновенно пересылали по железным дорогам книги. Я заглянул в сундуки и увидал, что они сплошь наполнены старинным хрусталем и всякими изделиями из стекла — бокалами, стаканами и рюмками; все это было сложено прямо друг на друге без малейшей прокладки. Особенное внимание мое остановили на себе толстые желто-зеленые стаканы, имевшие вид ижицы и увидавшие свет во дни Александра I. К той же эпохе и к временам Екатерины II принадлежало и все остальное содержимое сундуков.
Я присел на корточки около одного из них; почтмейстер — соблюдая, должно быть, вежливость — сделал то же по другую сторону и чуть не повалился в сундук. Он успел ухватиться левой рукой за откинутую крышку, а другой уперся в бокалы; они захрустели. Чтоб не подать вида, что произошло нечто неподобающее, он еще глубже запустил правую длань в бокалы и начал небрежно ворошить их, как какую-нибудь лапшу; стекло зазвякало.
— Это наследство жены!.. — пояснил он. — Дедушка ее о-очень богатый человек был! Известный! И вот подумайте: все состояние выпито из этих бокалов… одни они остались!! Имел пятьсот душ, а внучке оставил пятьсот бокалов! — Почтмейстер поднял и поставил перед своим лицом палец.
— Овидиево превращение!.. Тут и без книг зафилософствуешься!
Я не мог сдержать улыбки.
— А нельзя ли будет купить у вас что-нибудь из этого стекла? — спросил я.
Почтмейстер подобрал отвисшую нижнюю губу и качнул головой.
— Н-не знаю… Это жена распоряжается!.. у нее спросить нужно!..
Мы посидели на корточках перед каждым сундуком, я полюбовался вещами, и мы перешли к коробам. Они были плотно набиты переплетенными книгами. И книги и переплеты находились в отличном состоянии и, видимо, принадлежали раньше знатоку и любителю.
— А книги у вас откуда? — поинтересовался я.
— Дядюшка жены ей оставил! Тоже, думали, человек со средствами был, а оказались вот только книжки. Одних пирогов на именины ему отвезли — в эти короба не войдут!.. Сколько же, посчитайте, нам это стоило?! — Почтмейстер покрутил головой. — Характер у меня, знаете ли, счастливый, а другой от таких наследств действительно Вольтером бы стал!
Говорил он так искренно, алкоголь выявил на его раскисшем личике такое разочарование в заветных мечтах, что мне стало неудержимо весело.
Филипп Савельевич извинился, что должен оставить меня одного, предложил мне хозяйничать и, семеня и пошатываясь, заспешил к другим гостям.
Я быстро пересмотрел книги и опять уложил их в короба. Среди них имелись недурные вещи по истории польского восстания и даже несколько запрещенных, лондонских изданий[48] вроде записок Екатерины II, Дашковой[49] и т. п. Очевидно, это они действовали на почтмейстера магнетически.
Я притворил дверь амбара и отправился в дом.
В гостиной священнодействовали только одни игроки; голоса прочих доносились из столовой.
Желчный Василий Васильевич вдруг положил перед собой карты кучкой и прижался грудью к столу; прилизанная голова его как бы вросла в плечи.
— С пики пошли?!. — прошипел он в тихой ярости своему партнеру. — Да ведь с пик только одни идиоты ходят!!.
На другом столе радостно заржали.
— Без двух, без двух!!. — послышались веселые голоса. Там пострадавшим лицом явился исправник. Он молча собрал губы так, что конец его носика зарылся в усы.
— Вы бы в бабки предварительно поиграли, мой дорогой!.. — соболезнующе заметил он своему визави, приставу. — Оно помогает, знаете ли!..
Я прошел в столовую. Там уже был сервирован чай; за столом сидели все дамы, Лазе и господин с гривой. Последний что-то повествовал и был центром всеобщего внимания; по голосу я сразу признал в нем бывшего семинара: говорил он нескладно, на «о» и с поползновением на значительность. Из разговора я понял, что передо мной певец, заехавший погастролировать в город вместе с товарищем-тенором. Дамы принимали в певце самое горячее участие.
— Непременно останьтесь на завтрашний вечер, Михаил Дмитриевич! — обратилась к Лазо хозяйка. — У Аркадия Аркадьевича дивный голос, и в столице такого не услышите: бас, чудесный бас!
Толстая шея и щеки артиста сразу распухли от удовольствия; он внушительно кашлянул и потупился.
Лазо развел руками и скроил убитую горем физиономию.
— Невозможно! — ответил он. — Мы едем с Сергеем Рудольфовичем по спешному делу!..
— Ну, для меня… пожалуйста?! — хозяйка прищурилась и, как бы испытывая силу своих чар, глядела на него.
— Прикажите застрелиться — это я скорей сделаю!!. — воскликнул Лазо. — Срочное дело, экстренное, потеря им двухсот тысяч.
— Ах, это так страшно выступать перед публикой?.. — проговорила одна из молодых дам. — Скажите, Аркадий Аркадьевич, вы очень волнуетесь, когда выходите на эстраду или нет?
— Да ведь это зависит от обстоятельств!.. — ответил тот. — Бывает, что и волнуюсь; иногда не знаешь ведь, заплатят или нет?
Лазо подавился чаем и вскочил.
— Черт, не в то горло попало! — заявил он, весь побагровев от усилия не захохотать на весь город. Я отвернулся и беззвучно смеялся; Лазо подошел ко мне и облокотился о спинку моего стула.
— Ну что, кончил свое дело? — спросил он.
Я ответил утвердительно и вполголоса добавил, что очень хотел бы приобрести кое-что из стеклянной посуды: вся она была малорусских и русских фабрик.
— Это мы устроим! — он вернулся к хозяйке и что-то сказал ей. Та встала, и мы втроем отошли к окну.
— Сей муж, — начал Лазо, уперев мне в грудь палец, — влюбился в ваши бокалы: наследственный алкоголик, знаете ли! Так не снизойдете ли до его слабости и не продадите ли ему дюжинки две-три?
— Ах, что вы! — энергично возразила хозяйка. — Это у меня память о предках, родовое!.. с удовольствием бы, но никак не могу!
— А вы без удовольствия продайте?..
— Нет, нет, право не могу! Все что угодно готова вам сделать, только не это. Наконец, у нас гости часто собираются, постоянно бьют посуду, не накупишься ее: нынче ведь все такое непрочное пошло!
— Если вам важно количество, то я взамен вашей готов предложить вам в пять раз больше самой лучшей современной?.. — заметил я.
— Никак не могу!.. Книги, сделайте одолжение, те я вам с удовольствием продам! Уж вы не сердитесь, пожалуйста!.. — добавила она, заметив, что лицо моего приятеля потемнело и насупилось.
— Так-с… ну, что сделать-с?!.. — произнес Лазо и круто повернулся ко мне на каблуках. — Пора нам, однако, и честь знать!..
— Как так? Куда?!. Ни за что не пущу! — всполошилась почтмейстерша. — Вечером танцевать будем, вы у нас заночуете!..
— Покорнейше благодарю, не могу-с!..
— Господи, да ведь он уж надулся?!. — воскликнула, видимо, обеспокоенная почтмейстерша. — Ведь это ужасно, какой вы горячка! А я еще вас самым надежным другом считала!.. — добавила она, опять пустив в ход чары своих подведенных глаз.
— С друзьями о такой дряни, как две дюжины стаканов, не разговаривают, драгоценнейшая Варвара Николаевна!.. — сдержанно, весь кипя, ответил Лазо.
— Господи, да разве же я возражаю? Я ведь говорила про свои принципы. А для вас, для себя, пожалуйста, возьмите сколько хотите!.. Для вас я на все готова!!. — томно добавила она.
Положение создавалось совершенно невозможное.
— Я решительно отказываюсь от покупки бокалов! — вмешался я. — Позвольте остановиться только на книгах. Сколько вам за них угодно?
— Да нет, отчего же, возьмите и бокалы! Две дюжины совсем немного: мне почему-то показалось, что вы хотите взять все?.. муж сказал, что вам очень понравились зеленые?..
Я опять отказался наотрез и сослался на невозможность путешествия со стеклянными вещами; вопрос был исчерпан. За книги несколько смущенная почтмейстерша назначила пятьдесят рублей, и я сейчас же вынул деньги и уплатил ей. Лазо молча присутствовал при всем этом, постукивал ногой и покручивал густые усы.
Короба с книгами Варвара Николаевна обещала доставить на ближайшую станцию вместе с почтой и отправить их прямо в Петербург.
— Но где же муж? — всхлопоталась хозяйка, видя, что мы непреклонны и откланиваемся самым решительным образом. Она исчезла, а мы, не прощаясь ни с кем, вышли в гостиную и в дверях в переднюю наткнулись на хозяев. Филипп Савельевич, должно быть, где-то тайком залег всхрапнуть и был безжалостно поднят женой на свои неустойчивые жерди; личико его было измято, желтые волосы спутаны.
— Куда, куда? Невозможно!!. — возопил он, превратясь в огромное подобие Андреевского креста, преградившее нам путь.
— Дела, милейший!.. — сказал Лазо. — Заехали к вам, почтили и спешим дальше!
Последовали новые уговоры, затем благодарности за визит, и мы, сопровождаемые одним почтмейстером, перешли через улицу на обширный двор конной почты, где находились наши лошади. Лазо приказал запрягать, и немного погодя мы опять колыхались, как в лодке, по колдобинам городских улиц.
— Ах, анафема!!. — вырвалось у Лазо, когда мы отъехали от ворот, у которых, в виде вехи с желтым пучком соломы наверху, торчала фигура почтмейстера, глядевшего нам вслед.
— Кто? — спросил я.
— Да колоша эта старая, почтмейстерша!!. Глазки еще делает! Посуды ей стало для меня жалко! Вот им теперь что вместо окороков к Рождеству будет! — Он потряс передо моим лицом комбинацией из трех пальцев и так заинтересовал этим двух прохожих, что они остановились и принялись глядеть на нас.
— Друг мой, да ведь это же ее собственность! — возразил я. — Она имеет право распоряжаться ею, как ей нравится.
Лазо свирепо поглядел на меня.
— Логика из Африки!.. — заявил он. — Если б мои сундуки были, да ты бы у меня дюжину бокалов попросил — все бы отдал, пропади они! Комаринского в сундук проплясал бы, дери его черт! Вот уж правду говорят поляки: «из хама не бендзе пана»!
У собора Матвей повернул к нам голову.
— Куда теперь прикажете? — спросил он.
— Прямо!.. — сердито буркнул Лазо. — А ты пообедал?
— Так точно. Корм здесь по первой гильдии-с!
Гнев моего спутника начал проходить. Я глядел на него и улыбался.
Лазо сплюнул на дорогу.
— Черт знает, какой дрянью поят!.. — пробурчал он, не желая еще сдаваться. — Чистый сандал, изжога даже сделалась!
Мы выбрались за город и очутились у развилка дорог.
— Направо!.. — скомандовал Лазо, и коляска бесшумно понесла нас по проселку; черно-желтая пыль полосой растянулась за нами над золотым морем ржи.
— Знаете что, Тит Титыч?.. — сказал я. — Ведь если вы еще поедете со мной — вы со всем уездом перессоритесь!
Лазо покосился на меня уже совсем развеселившимся глазом.
— Это еще почему?
— Да уж очень ндрав у вас, Тит Титыч, сурьезный — и не поперечь даже!
— Молчи… Чичиков несчастный! Шурум-бурум… «Старья старого, старого платья, старых сапогов покупать?!.» — Лазо идеально изобразил старьевщика и захохотал. — Но какова? на все готова, извольте ли видеть! Ах ты, одер погребальный?!. Да я-то готов или нет, позвольте спросить?.. Тьфу! — Лазо повернулся, выстрелил плевком в оставшийся далеко позади городок, и энергия опять забурлила в нем.
— Под древо!.. — крикнул он кучеру.
Впереди, у самой дороги, виднелся большой курган; у подножия его раскидывала густой шатер столетняя береза с корявым, неохватным стволом. Матвей свернул к ней и остановил тройку в тени. Лазо скинул с себя пыльник и китель, бросился на траву и растянулся во весь рост.
— Ну, и жарища же!! — проронил он, расстегивая ворот рубашки. — Матвей, освежиться!..
Матвей привязал лошадей, затем стал на подножку коляски, поднял сиденье и принялся что-то доставать из ящика под ним. В руках у него очутилась коричневая небольшая корзинка. Матвей подошел к нам, бережно держа ее в руках, достал из нее салфетку и разостлал ее между своим барином и мною. Затем из корзины появилась белоголовая бутылка входившего в славу Абрау-Дюрсо и пара серебряных стаканов. Все это проделывалось так, как будто было раз навсегда заведенным делом.
— С чего же это мы шампанское будем пить? — поинтересовался я.
Лазо закинул руки за голову и задрал одну ногу на другую.
— Вода не утоляет жажды, я, помню, пил ее однажды!.. — продекламировал он и захохотал. — Маршрут обсудим… без этого нельзя! …«на дне стакана вдохновенье и грусть и слезы и любовь…» — сам Пушкин так пишет! А уж он ли не знаток?
Бутылка выстрелила, и шампанское заискрилось в наших стаканах.
Лазо залпом осушил свой.
— Хорошо прополоскаться после всех этих дрей-мадер из Кашина!.. — произнес он. — Игру душе шампанское придает! Специально для этой цели Господь его создал! Ну-с, теперь за маршрут. Отсюда прямо к баронессе фон Штамм. Вот где ты будешь в своей тарелке: там все тоже помешанные!.. За твое здоровье, милый!! — нежно добавил он, чокаясь со мной вновь наполненным стаканом.
— Да нужное-то мне мы найдем у нее или нет?
— Все, что хочешь, найдем! Я тебе говорю, — совершенный бедлам! Народа полон дом. Всегда все влюблены, все беременны, друг другу сцены делают! Одна хохочет, другая в истерике! Я ведь с детства их всех знаю!
— Постой! — прервал я приятеля. — Да ведь там только одна баронесса, насколько я понял?
— Какое одна? Это зимой она одна, а летом к ней еще три добавляются: дочки ее! Доругиваться сюда съезжаются. Родоначальница — Агния Николаевна. Был родоначальник, но за праведность на небо взят, не живым, конечно! Единственный сын дурачок. Дочки Тася и Мися замужем. Люлю еще холостая. Куча родственниц затем в доме, кроме того, бывшая гувернантка, старая дева, Алевтина Павловна. Вся власть в ее руках: имеется даже приживалка из благородных с флюсом — Марина Семеновна — у этой муж сбежал. Мамаша замуж хочет, дочки развод требуют, Люлю декадентка, гувернантка всех распекает! Крик, скандал круглый день!!. Идеи?! — Лазо хлопнул себя по ляжке. — Хочешь, я тебя на мамаше женю? Красавица, ей-Богу! А уж как сложена! В бане увидал бы — не знал бы с какой стороны кланяться!
— А не объехать ли нам твою баронессу стороною? — ответил я.
— Милый, невозможно!!. — закричал, хохоча, Лазо. — Ты только посмотри, что там такое делается! деньги ведь за это следует брать!
— Странно, немецкая семья, а картина истинно русская!..
— Какая немецкая? — завопил, хохоча, Лазо. — Родоначальница урожденная Свешникова, мэйд ин Тула!
— А родоначальник?
— Он не считается: у всех чистокровных русских кто-нибудь из родителей немец! Там по-немецки даже не говорит никто! А книг твоих найдем миллион, ей-Богу! Матвей, еще бутылку?..
— Слушай, да ведь мы же лыка вязать не будем? — заявил я, — приедем в виде каких-то пропойцев: парой Расплюевых!..
— Вздор! Шампанское — это же луч света в темном царстве — помнишь, у Островского?.. По литературной части ты, я вижу, ослаб? — соболезнующим тоном добавил он, увидав, что я качнул головою. — Ну да ничего, за дорогу я тебя поднатаскаю!.. будь здоров!
Через полчаса мы, снова по аллее из берез, опять неслись среди ржаных полей и дышали густым, парным запахом свежего хлеба. Жар уже свалил, деревья стали гатить дорогу длинными тенями. Солнце сожгло за день всю синеву неба, и оно казалось бурым. Суля на следующее утро такой же зной, даль начинала заволакиваться дымною мглою.
Лазо, выпивший львиную долю обеих бутылок, сидел развалясь, но был свеж, по его выражению, как Рафаэлевский херувим, и только глаза с покрасневшими белками казались произведением Рубенса.
— А уж стаканы эти у тебя будут! — вдруг ни с того ни с сего заявил мой приятель.
— Какие стаканы? — удивился я, совсем забыв про утреннее происшествие.
— Да почтмейстерские!
— Пожалуйста, не надо… и не заговаривай даже с нею о них!..
— Очень мне нужно с ней разговаривать… сама их ко мне привезет…
— Как же ты это сделаешь?
Лазо помолчал с многозначительным видом; в глазах его блестели веселые искорки.
Он сдержал свое слово: через полгода он прикатил в Петербург и торжественно поднес мне пару желто-зеленых стаканов; почтмейстерша ко дню его рождения прислала ему их две дюжины; их сейчас же пустили в ход и только два стакана оказались способными вынести семейный праздник Лазо.
До имения фон Штамм, или фон Страм, как произносил Матвей, считалось от города пятнадцать верст. «Боярин» шутя донес нас до баронских владений, и первые сумерки нашли нас перед большим старинным домом, имевшим вид буквы «п». Средняя, двухэтажная часть его тонула в саду; передний фасад закрывали заросли сирени, и виднелась только верхняя часть: между боковыми, одноэтажными крыльями лежал усыпанный песком маленький дворик — как бы залив от широкой зеленой луговины большого двора: по бокам его, за линией тополей, выглядывали разные строения.
На звон нашего колокола в нескольких местах показались в окнах женские лица; их было так много, что можно было подумать, что мы подъехали к какому-то женскому пансиону.
— Лазо?! Михаил Дмитриевич?! — услыхал я возгласы.
Не успели мы выйти из экипажа, тяжелая дверь подъезда разлетелась на две половинки, и перед нами предстали две сияющие, загорелые, как кирпичи, физиономии молодых босоногих горничных.
— Пожалуйте, дома!!! — разом вскрикнули они, не дав нам даже раскрыть рот для вопроса.
— Здорово, пышки! — ответил Лазо и одновременно ущипнул за красные щеки обеих. Те захихикали и чуть отодвинулись. Мы прошли мимо и в передней почти столкнулись с худощавым рыжеватым господином в легком лаун-теннисном костюме. Лицо господина отражало расстройство.
— Я счастлив, что вы приехали! — заявил он, обеими руками потрясая руку Лазо. — Тася сегодня в невозможном настроении!..
И произношение — несколько длительное и излишне отчетливое — и точно гуттаперчевое, совершенно обритое лицо сразу обличали в нем остзейца.
— Это мой друг. Знакомьтесь, господа! — воскликнул Лазо, подталкивая меня в спину.
— Барон фон Тренк! — несколько напыщенно произнес встретивший нас господин.
— Густав Густавович! — поправил его Лазо. — Муж прелестнейшей жены в мире!.. «Муж у царицы, муж у царицы…» — напел он фразу из «Прекрасной Елены».
— Что? — спросил Тренк, не поняв.
— Муж прекраснейшей из Елен, говорю!
— Да… когда она в духе! — согласился Тренк и отворил перед нами среднюю дверь.
Меня оглушил рев гармонии, заливавшейся торжественным маршем. Его усердно играл мальчик лет двенадцати в серой курточке, сидевший на стуле около входа и, видимо, карауливший наше появление, чтобы устроить нам встречу. В зал с радостными восклицаниями торопилось население изо всех комнат, и мы оказались посреди, по крайней мере, двух десятков дам, барышень и детей разных возрастов; мужчин среди них имелось всего двое. Лазо, видимо, состоял в общих любимцах; все улыбались нам и говорили одновременно; дети кричали и прыгали, гармония ревела. А на нас несказанно величаво и строго смотрел высокий зал, весь закутанный в белые чехлы…
— Господа, да уймите же наконец Куку!! Сил нет никаких!! — закричала, зажимая себе обеими руками уши, высокая блондинка. — Детей уберите вон, детей!!
К гармонисту метнулись две молодые, скромно одетые гувернантки, и музыка оборвалась. Пару толстощеких бутузов похватали за руки и потащили из залы; они упирались и визжали; за ними с гамом и смехом умчалась и остальная детвора.
Барон подвел меня к самой родоначальнице — небольшому кубу возраста, бесповоротно скрытого косметиками. Но влага, постоянно державшаяся в серых наивных глазках, умиленное выражение лица свидетельствовали о втором детстве, переживаемом баронессой. Одета она была в кружева цвета крем, наброшенные на что-то розовое. Обширное лицо ее покоилось на трех подбородках, заменявших шею; на них, в виде опрокинутой суповой миски, громоздилось сооружение из прелестнейших, но чужих светлых волос.
Меня подарила улыбкой и поднесла к моим губам пухлую руку для поцелуя.
Начались дальнейшие представления — «Фон Тренк, фон Штрамм» — то и дело сыпалось из уст моего вожатого. Весь дом как будто был населен только «фонами».
Жена Густава Густавовича, Елена Францевна, оказалась синеглазой блондинкой с чисто грезовской, изящной головкой[50] и с таким выражением лица, что могла бы с успехом служить моделью для статуи богини капризов. Легкий голубой капот ее плохо скрывал тайну о близком увеличении рода баронов фон Тренк. Это она закричала, чтобы убрали детей и гармониста. Лет ей можно было дать двадцать восемь.
Близ нее находилась вторая сестра ее — прехорошенькая, смешливого вида дамочка с несколько выпуклыми глазами — Евгения Францевна, на семейном воляпюке — Мися. Лет ей можно было предположить около двадцати пяти. И с ней было неблагополучно по части ожидания потомства. Ей что-то говорил на ухо муж ее, невысокий и полный шатен с французской бородкой и карими глазами с веселой лукавинкой. Он шаркнул мне ножкой, как гимназист, и, только что Тренк раскрыл рот, чтобы назвать его, он громко отрекомендовался сам: «фон Булкин».
Тренк закрыл рот, подарил его строгим взглядом и поскорее повел меня дальше.
Люлю, а по-христианскому Лидия Францевна, самая младшая, незамужняя дочь баронессы, была высокая и поджарая особа, удивительно напоминавшая породистую борзую; надменное, длинное лицо ее украшал тонкий и прозрачный, как алебастр, нос. Светлые волосы были обрезаны до плеч и на греческий манер поддерживались посередине узенького и скошенного назад лба золотым обручем. На плоской груди ее торчала белая хризантема. Подала мне руку Люлю совсем особым способом: сперва подняла ее до уровня своей головы, затем как бы погрузила ее куда-то в бездну, вниз, вытянув при этом четыре пальца и далеко отставив от них большой. Вместо пожатия я почувствовал укол, как бы от гвоздей, и увидал, что меня укололи миндали ногтей необыкновенных размеров, заканчивавшиеся остриями. Одна из наиболее пожилых дам, сутулая и черноволосая, с черносливами вместо глаз, опиралась на палку, как Грозный на посох. Говорила она властно, громко, даже стучала при этом палкой и поминутно сердилась.
— Алевтина Павловна Захарова! — сказал, знакомя меня с ней, Густав Густавович.
— Генеральша! — отчеканила она. — Вы сегодня рассеянны, барон!
— Виноват!! — спохватился тот.
Лазо, шутивший и смеявшийся то здесь, то там, очутился около нас.
— Дорогая Алевтина Павловна! — воскликнул он, целуя то одну, то другую руку бывшей гувернантки. — Не генеральша вы, а генерал с головы до ног! Отец-командир настоящий. Как ваше драгоценное здоровьице?!
На синеватых полных губах и щеках Алевтины Павловны, вблизи походивших на клубки спутанных красных и синих ниток, появилась довольная улыбка.
— Ну, ну… балагур!.. очень тебя рада видеть!.. А жена где? Опять одну дома бросил?
— Помилосердствуйте! — хохоча закричал Лазо. — Да разве же в Тулу со своим самоваром ездят? Здесь же цветник, рассадник красавиц!.. вы, наконец, здесь!.. надобно мне на свободе поухаживать!
— Вот погоди, погоди!! Расскажу ей все! — проговорила, окончательно придя в хорошее расположение духа, Алевтина Павловна.
Через настежь открытую, огромную, застекленную дверь все общество вышло на большую веранду; нас встретило шесть белых, неохватных колонн, уходивших ввысь; низенькая решетка из узорного железа между ними была густо оплетена вьющеюся зеленью; сквозь нее глядели шпалеры георгин всевозможной окраски. Несколько длинных мраморных ступеней спускались в цветник, дальше превращавшийся в парк; он, видимо, был обширный и старинный.
Все разместились вокруг нас. Лазо в торжественном тоне, без обычных своих шутовских вывертов, громогласно поведал о цели нашей поездки. Можно было дать голову на отсечение, что говорил ярый поклонник старины и книг.
Повествование его было принято одобрительно.
— Очень мило! — тронутым голосом объявила сидевшая между нами родоначальница. — Благодарю вас… — и она, блестя слезой, с прежней, застывшей улыбкой поднесла для поцелуя к самому носу Лазо правую руку, а мне левую.
— Господи, опять он за сигару взялся?! — выделился из общего говора раздраженный вскрик Таси; она замахала перед собой обеими руками, как бы отгоняя от лица осу. — Не выношу я этой гадости, кажется, известно тебе?!
Тренк вынул изо рта только что закуренную длиннейшую сигару.
— Дорогая, но ведь мы же на воздухе?
— Все равно я не желаю! Кури их в конюшне! Удивительное удовольствие: один курит, а пятерых тошнит!!
Тренк пожал плечами.
— Сигары прекрасные… — сказал он и нехотя начал гасить ее пальцем.
— Еще бы! — вмешался Булкин. — Цвей рубль аршин, унд ганц шварц!
— Тасенька, вы тиранка!! — воскликнул Лазо. — Что вам дьякон на свадьбе читал — муж ведь глава?
— И пускай его будет главою, я ничего не имею против! Но пусть все делает по-моему! — капризно возразила Тася.
— Ты у нас ересей-то своих не разводи! — обратилась к Лазо Алевтина Павловна и застучала палкой. — Вот тебя распустила жена, что из тебя толку вышло?
— Из меня?! — ужаснулся Лазо и простер вперед обе ладони. — Да я первый, примернейший муж во всей губернии!!
По веранде прокатился смешок.
— Неужели?! — удивился Булкин. — А я думал я?
— Ты самый глупый! — отозвалась Мися, — молчи!
Булкин скрестил на груди руки и с покорным видом поник головою.
— Ты? — воскликнула Алевтина Павловна, — ах, ты, бессовестный!!
— А примерный муж посвятил нового друга в историю своей женитьбы? — осведомилась Тася.
— А что такое? почему? — удивился Лазо на этот раз совершенно искренно. — Кажется, все хорошо прошло, дай Бог всякому; всю посуду в доме перебили!
— А при разъезде гостей вы что учинили? — настаивала Тася.
Лазо вспомнил что-то и покатился со смеху.
— Пожалуйста, без сплетен, господа!! — закричал он на всю веранду.
Все дружно захохотали, Алевтина Павловна улыбалась, качала головой и грозила Лазо пальцем.
— Нет, уж раз начали, так договаривайте! — вступил я в разговор. — Он, я вижу, утаил от меня какое-то обстоятельство?
— Да разве это обстоятельство, вздор это! — закричал опять Лазо. — Просто я барышню одну проводить хотел! Муху в слона превратили!
— Это ты с мухой-то был! — заявила Алевтина Павловна. — Будь я на месте твоей жены, год бы я тебя после такой штуки на глаза к себе не пустила!
— Что же он натворил такое? — заинтересовался я.
— Да на собственной свадьбе вообразил, что он не на Нине Павловне, а на подружке ее женился; с ней и уезжать решил и в коляску влез! Его вон тащат, а он упирается, бушевать начал, так и укатил с той! Десять верст до самого ее дома откатал; по дороге-то обдуло его, должно быть, опомнился и назад на той же чужой тройке вернулся. Ах, скандалист!!
Лазо хохотал, мотал головой и махал руками.
— Милый, это клевета!! — кричал он, — здесь все ненавидят меня! Факт верен, но он вздор! Пойми душу мою: произошла ошибка, добросовестное заблуждение, за него и закон не карает! Суть в том, что на радостях был выпит всего один лишний стакан шампанского! Это же естественно? Спутать в такие минуты долго ли: все в белом, все в цветах, поэт в душе, крылья ведь иногда растут у человека! Я и взлетел! Жена поняла это — она у меня гений!!
— А плакал кто, ожидая вас? — осведомилась Тася.
— Н-ну?.. — Лазо развел руками. — Все женские программы воздействия на мужей слезы содержат! Но у нас они заняли всего полчаса и затем наступили мир и любовь! Но до чего злопамятны здесь люди? Пятнадцать лет прошло, и все помнят!!
Началась общая перекидка шутками и остротами.
— Господа, гулять идемте! — возгласила Люлю и поднялась со стула.
— «Ночь смотрит тысячами глаз,
Любовь глядит одним!!» —
продекламировала она с видом пророчицы, вытянув в сторону сада правую руку и откинув назад голову.
Ночь еще не стала, но была близка. На темной сини неба наметились бледные искорки звезд. Парк казался первозданным хаосом из черных глыб и скал, нагроможденных друг на друга.
— А разве любовь одноглазая? — скроив глупое лицо, обратился неизвестно к кому Булкин.
— Вероятно, если я могла за тебя замуж выйти! — отозвалась Мися, встав тоже. — Я предлагаю катанье на лодке устроить.
— Великолепно!! — закричал Лазо.
Запротестовал, ссылаясь на сырость, только один Тренк, но Тася смерила его ледяным взглядом, и он с достоинством оправил на себе галстук, умолк и стушевался. Кроме прародительницы, Алевтины Павловны и бесцветной, давно вылинявшей дамы средних лет с подвязанною щекою, все стали спускаться в сад. Мися споткнулась на последней ступеньке, и муж подхватил ее под руку.
— Зачем же это вы спотыкацию, сударыня, учинили? — укоризненно сказал он — Вам на это нет полагации!
— Гитару возьмите!.. фонарики!.. и мантильи надо!.. — раздавалось со всех сторон.
— Фонарики, сударики
Горят себе, горят! —
хрипло запел Лазо.
— Что видели, что слышали—
О том не говорят! —[51]
подхватил тенором Булкин.
Через несколько минут балконные колонны осветились разноцветными огнями: каждому из нас вручили по длинной тонкой палочке, на концах которых качались китайские бумажные фонарики различных величин и форм. Осиянная ими вереница людей втянулась в аллею; из тьмы выступили ряды бочкообразных стволов лип; над нами, словно свод из сталактитов, сплетались сучья; листва казалась оливковой; кое-где под деревьями обозначались скамейки; будто гномы с россыпью огней пробирались куда-то в подземном царстве…
За перекрестком аллея зигзагом сошла вниз; впереди обрисовалась купальня и помост около нее; прижавшись к нему, недвижно спала длинная лодка. В темной глади реки отразились фонари; топот ног и говор вспугнули тишину; две дикие утки, крикнув, взлетели из-под близкого противоположного берега и опустились где-то неподалеку.
Булкин повесил на шест у купальни красный фонарь, растянутый в виде гармонии, затем принялся хлопотать около лодки. Мы разместились в ней и оттолкнулись от пристани. Наши палки с фонариками были воткнуты в особые гнезда в бортах; красные, синие, зеленые и лиловые огни без лучей зазыблились в воздухе и в черной воде кругом; и сверху и снизу глядели фонари и звезды; ночь пришла безлунная. Будто длинные крылья, взмахнули весла; мимо двинулись высокие, как бы углем очерченные, берега.
На корме, облокотясь на руль, сидела Люлю. Лазо с гитарой на коленях полулежал на носу; веслами беззвучно и мерно работал Булкин.
— Душа моя мрачна!.. скорей певец, скорей, вот арфа золотая!! — с пафосом произнесла Люлю.
— Спойте, спойте!! — поддержали другие; говор утих.
Среди глубокого безмолвия на носу прозвенел мягкий, грудной аккорд гитары, за ним второй.
— Булка, начинай! — проронил Лазо. — Я осип что-то немного от чая… — И он опять перебрал струны.
— Тихая, звездная ночь… —
вырвался в высь чистый, что хрусталь, голос Булкина:
— Трепетно светит луна…
Сладки уста красоты
В тихую, звездную ночь!..
Фет, музыка и ночь заворожили всех; ничто не ворохнулось в лодке, и она скользила вперед, с застывшими на взмахе веслами.
— Друг мой, я звезды люблю
И от печали не прочь!.. —
продолжали обвевать негой и лаской баюкающие, прозрачные слова и звуки. Но вот певец как бы оглянулся на оставленную им где-то далеко землю, серебряный голос его дрогнул и в нем зазвенела особая нежность:
— Ты же еще мне милей
В тихую, звездную ночь!..
— Браво! браво, мосье Трике!! — пропел Лазо, когда Булкин кончил. Раздались аплодисменты.
— Теперь песенку Трике! — приказала Мися, закутываясь плотнее в темную накидку.
— Какой прекрасен этот день!.. —
начал Булкин, и перед моими глазами как въявь вырос «француз, подбитый ветерком», с рукою у сердца и отвешивающий изящный и почтительный поклон.
— Когда под деревенски сень
Пробудишься ви… ви роза,
Ви роза бель Татиана!!.
За куплетами последовало несколько романсов Кюи и Вердеревского.
Музыка — это высшая магия. Хорошего певца или музыку вы слышите только в первые мгновения, затем все исчезает перед вами: звуки претворяются в образы и чувства. Время утрачивается: в секунде содержатся годы. Мир видишь сверху; в неожиданной, новой окраске вновь переживаешь изжитое, и, как птица, залетевшая в комнату, томится и бьется в тесной оболочке пробудившаяся душа.
После Булкина заставили петь Лазо, и он хриплым, но все еще приятным баритоном мастерски исполнил несколько цыганских романсов.
— Господа, а который час, не пора ли домой? — спросила наконец Тася.
— Не знаю!.. у моих часов заржавел организм! — ответил Булкин.
— Этот господин коверкает язык и воображает, что он декадент! — презрительно произнесла Люлю, обращаясь ко мне.
— Разве? — лукаво удивился Булкин. — А я думал, что совершенствую его, как вы! Надо же идти в ногу с веком!
Лодка описала широкую дугу и устремилась обратно в непроглядную темень. Из-за одного из поворотов красным глазом уставился на нас фонарь, и скоро мы шумно стали высаживаться на пристани.
Опять рассыпались огни по аллее. Булкин завозился у лодки, отстал и, размахивая длинным красным фонарем, бегом догнал нас.
— Погодите, неблагодарные!! — кричал он. — Я вас катал, а вы ускакацию от меня сделали! Мадам? — тоном нежного укора обратился он к жене, продевая руку под ее локоть. — Отчего вы меня не по дожде?
— Ванька, а ведь ты в самом деле начинаешь вырождаться! — ответила Мися.
На балконе на накрытом для ужина длинном столе уже горели в белых матовых колпаках три высокие лампы.
Увидав расставленные всем тарелки с простоквашей, Булкин скроил страшную физиономию.
— Как, опять проскакаша?! — воскликнул он.
— Ешь, ешь!! — ответила Алевтина Павловна. — Это полезно, особенно Тасе с Мисей в их положении!
— Но ведь я-то не в положении?! — прижав обе руки к груди, вопросил Булкин. — Я-то за что осужден каждый вечер проскакашей питаться?!
Его усадили, Мися подвязала его салфеткой и приказала съесть всю тарелку. Ужин начался весело.
Среди ужина Тренк вдруг выпрямился и раздул щеки.
— Ваших взглядов я никак не уясняю себе! — оскорбленным тоном произнес он, продолжая свой разговор с Булкиным, сидевшим против него. — Помилуйте? — как бы апеллируя, обратился он ко всему столу. — Все от мужика до барина ходатайствуют завести у себя все лучшее… — Тренк загнул палец: — петуха породистого… — Он загнул второй палец и стал продолжать делать это и дальше, — собаку породистую, свинью породистую, корову породистую, лошадь породистую! Стало быть, порода что-то значит? Значит, в породе есть все дело?
— Совершенно верно! — согласился Булкин. — Но ваша теория, как выдающегося коннозаводчика, кажется мне несколько односторонней: чтобы осчастливить и переродить человечество, еще недостаточно послать в турне по России несколько десятков племенных баронов! Кроме породы, нужны и реформы…
Барон опешил и несколько секунд сидел, шевеля бритыми губами и не зная, что ответить.
— Позвольте?! — взъерошился наконец он. — Но разве про племенных баронов я что-нибудь говорил? — я имел в виду странное, неестественное желание упразднить дворянство и поставить, как это говорится, в углу стены, холуя!
— Кто же вам сказал об этой жажде обзавестись холуем?
— А хоть бы вы: пять минут назад вы объявили, что лучший способ правления — республиканский!
— Вы изумительно верно схватили мою мысль, но холуя в виде мечты я не выставлял!
— Вы хвалите республику, это одно и то же! Сегодня объявят республику, а завтра в ней президентом рассядется и будет через зубок плевать ваш лакей Ванька Беспалый?
— Алевтина Павловна, да запретите им говорить о политике?! — закричал Лазо.
— Да, да!.. курить сигары и ссориться можете на дворе! — поддержала Тася.
В тоне ее все время чувствовалось какое-то пренебрежение.
Алевтина Павловна постучала палкой.
— Я вас помирю! — сказала она, — наилучший образ правления — это палка… и при том самая крепкая! А звать — зовите ее как угодно!
Лазо захлопал в ладоши и принялся целовать руку Алевтины Павловны.
— Браво! вы Соломон!! — кричал он. — Совершеннейшая истина! Первое дело — твердым по голове и сейчас все придет в порядок и прояснение мозгов сделается!!
— Бедный ты у меня тварючек! — произнесла Мися, — говоришь одни глупости! Вводить республику в России я тебе запрещаю!
— Слушаю! — воскликнул Булкин и приложил ко лбу ладонь правой руки.
После ужина Тренк и Булкин проводили нас в назначенную нам комнату; Тренк раскланялся у дверей ее, а Булкин вошел вместе с нами и заботливо осмотрел, все ли приготовлено как следует. Отведена нам была биллиардная — просторная и несколько мрачная. На длинных, темно-зеленых диванах, у противоположных стен, белели две постели. Я первым делом распахнул все три окна и открыл портьеру у своего изголовья.
— Вам свет помешает спать? — сказал Булкин.
Лазо схватил его за локоть.
— Тссс! не противоречь, — вполголоса, как бы по секрету сообщил он, — он ведь у меня поврежденный!
— Завтра я покажу рам весь дом, — пообещал Булкин, прощаясь со мной, — но заранее предупреждаю, что интересного в нем сохранилось мало!
Булкин ушел, и мы улеглись по постелям. Лазо долго не гасил свечи, курил и разглагольствовал.
— Ну, что, какое впечатление произвели на тебя господа туземцы? — поинтересовался он между прочим.
— Разнообразное, — ответил я, — а вообще говоря — изумительная смесь богемы и высшего круга! Босые горничные и княжеское палаццо, Булкин и Тренк, Люлю и маман…
— Двадцатый век, брат!.. Теперь везде сапоги всмятку! А на Марину Семеновну обратил внимание?
— Это еще кто такая?
— А с подвязанной щекой? Феномен замечательный!
— Чем?
— Я ж тебе говорил, что у нее лет пять назад муж сбежал и баронесса взяла ее к себе. Вечно с флюсом, вечно грустит и каждый год в таком положении!
— Что ты болтаешь? От кого же?
— От грусти, ей-Богу! Сама удивляется и не знает от чего! Так уж устроена!
— Будет врать! — сказал я. — Гаси лучше свечу!
Лазо повернулся на бок и задул свечу. В темноте красным пятнышком обозначилась его папироса.
— А фон-барон тебе понравился? — немного погодя заговорил Лазо. Я не отозвался. Лазо ткнул во что-то папироску, должно быть, в стакан с питьем, и она зашипела и погасла.
— Окочурился уже… шурум-бурум несчастный!! — пустил Лазо по моему адресу. — И поговорить вволю человеку не с кем!
Через минуту мы оба спали крепчайшим сном.
В семь часов утра я был уже на ногах, и оставив почивать своего приятеля, захватил полотенце и отправился купаться.
Дом безмолвствовал. Не встретив нигде ни души, я спустился в сад. Меня охватило благоухание; сад весь был свежесть и радость; цветы, как миллионная, изящнейшая в мире толпа, сошлись со всех сторон к шестиколонному храму земного божества — человека на поклонение. В аллею солнце и суета не проникали; там было сумеречно, торжественно и сыро. Липы-чудовища, наверное, помнили времена императрицы Екатерины II. Аллеи прямыми линиями разрезали огромный фруктовый сад — узкие дорожки то и дело уводили влево и вправо к развесистым яблоням, сплошь усыпанным уже начавшими румяниться яблоками.
Открылась река. Накануне, впотьмах, она казалась сверхъестественной и необъятной; теперь она жалась в крутых берегах, узенькая, обыкновенная, извилистая. Под обрывами противоположного берега стеной стояли камыши с черными, словно бархатными, банниками на концах; кручу за ними одевал густой лиственный лес. Куда ни обернись — ничего, кроме зелени леса и камышей, воды и неба, видимо не было.
После купанья я обошел парк. Средняя аллея была короче других и выводила на зеленую круглую лужайку. На ней в виде шапки возвышался небольшой холм, весь заросший жасминами. Из чащи их, как бы насторожась, выглядывала лукавая голова фавна с рожками.
Я продрался к нему через кусты и увидал мраморный бюст: он стоял на слегка обтесанном валуне. Бюст был итальянской работы восемнадцатого века и выполнен был мастерски. Плесень, как плющ, вилась в его волосах и в складках лица, и казалось, будто он выглядывает из стеблей травы. У пьедестала устроена была скамеечка для двоих, но, судя по тому, как задавили ее кусты, и по отсутствию хотя бы тропинки к ней, можно было заключить, что уже много лет подряд напрасно подкарауливал фавн появление парочки, идущей на свиданье к холму…
На балконе я встретился с Булкиным.
— Оккупацию уже сделали? — весело воскликнул он.
Я сообразил, что на местном языке это обозначало купанье.
— Да… — ответил я. — Славная вода!
— Великолепно, давайте вместе чаевничать? Кстати, что хотите — чаю или кофе?
Мы подошли к столу; девка усердно стучала вокруг него пятками, расставляя посуду и все необходимое.
— Попрошу кофе… — сказал я. — Но разве уже все встали?
— Нет. Здесь подымаются в неопределенное время; сходимся все вместе только к обеду и к ужину!
Мы уселись. Булкин, такой ядовитый задира накануне, оказался простым и милым человеком.
Беседа зашла о прошлом имения. Я осведомился, давно ли он в роду Штраммов.
— Оно не родовое! — ответил Булкин. — Покойный барон купил его лет тридцать назад у Велепольских…
— Вы, кажется, не особенно долюбливаете титулы? — намекнул я на вчерашнюю пикировку его с Тренком.
Булкин глянул на меня, и в зрачках его опять заискрился смех.
— Это как сказать?.. по экземпляру судя! А вот русские столпы отечества аус Рига — они действительно аппетит отбивают!
— Скажите, а от Велепольских не сохранилось каких-либо бумаг или писем?
Булкин раздумчиво качнул головою.
— Не знаю, не слыхал… Если и уцелели, то разве где-нибудь на чердаке!
— Вы мне разрешите сейчас осмотреть его?
— Сделайте милость. И я вместе с вами пойду!
Мы покончили с кофе и вошли в дом. В зале, за большим концертным роялем, согнувшись, сидел мальчик, встретивший нас накануне игрой на гармонии. Длинное лицо его было нездорового серого цвета. Услыхав наши гулкие шаги, он выпрямился, и словно два синих василька глянули из бурьяна и опять скрылись — он опустил глаза и наклонился над клавишами.
— Кто это? — вполголоса обратился я к своему спутнику.
— Кука!! — громко ответил тот. — Брат жены. Большой талант, но к сожалению, — Булкин постучал себе в лоб пальцем, — у него не «не все дома», а совсем никого дома нет!
— Разве он не понимает вас? — тихо спросил я, почувствовав неловкость.
— Нет, понимает только самые несложные вещи. И вместе с тем изумительный музыкант!
Мы подошли к мальчику, и Булкин погладил его по вихрастой, еще не причесанной голове.
— Здравствуй, Кука… — ласково проговорил он.
Мальчик взглянул на него синими глазами и улыбнулся, но улыбка эта не шла из глубины души, как обыкновенно бывает, а произведена была лишь поверхностью лица: в чертах его оставалось что-то неподвижное.
— Сыграй нам вальс… — попросил Булкин.
Мальчик потупился, опустил руки на колени и не шевелился.
— Сыграйте вы что-нибудь, — обратился ко мне Булкин, — он сейчас же безошибочно повторит все от начала до конца!
— Я не играю… — отозвался я, продолжая наблюдать странное и несчастное существо, сидевшее перед нами.
Мальчик сильно сутулился; руки и особенно пальцы у него были сильно развиты.
— На рояле он играет неважно: самоучка ведь, — продолжал мой спутник. — Но на гармонии виртуоз! Ну, да вы его, вероятно, еще услышите сегодня!
В зеркало я видел, что за нашими спинами поднялись и внимательно проводили нас синие глаза. Мне показалось, что мальчик делал усилие понять слышанные им слова. Мы миновали зал, поднялись во второй этаж и оттуда по железной винтовой лестнице взошли на чердак. Он был пуст. Казалось, что мы попали в громадный манеж, посредине которого четвероугольными колоннами вставали трубы. Земля под нашими ногами была чисто выметена; в большие овалы слуховых окон широкими потоками вливался свет.
— Однако! — не удержался я. — Даже уж слишком чисто!
— Главное достоинство баронов! — проронил Булкин.
Мы спустились обратно, досыта «попаслись», по выражению Булкина, в саду в зарослях крупной и душистой малины и направились к балкону. До нас донесся повышенный голос Таси; ей возражал супруг; сперва слышны были только отдельные слова. Булкин насторожился, и на лице его появилась усмешка.
— А я желаю и поеду! — говорила Тася.
— Невозможно! Будь рассудительна: это далеко, ты устанешь! — отвечал Тренк.
— Никогда не устану! И если бы даже устала — хочу и конец.
— В твоем положении это опасно. Я решительно против!
— Поеду, поеду и поеду! — визгливо закричала Тася. — Ты меня нарочно бесишь! С тобой мне вреднее быть, чем в самом тряском экипаже!
Мы подходили уже к балкону. Видно было, что Тася порывисто встала; послышался звук разбившейся чашки, затем плач; между колоннами быстро промелькнуло пестрое кимоно и скрылось в доме.
К нам навстречу пошел Тренк. Он был взволнован, но заставил себя улыбаться мне; только потемневшие глаза выдавали его настоящие переживания. Он догадался, что мы должны были слышать конец его объяснения с женой, и счел нужным набросить на него шутливый оттенок.
— Дамы — это венец творения… — произнес он, здороваясь со мною. Булкину он сделал только легкий сухой кивок, на что тот отвесил необыкновенно глубокий и сверхпочтительный поклон… — но только не в интересном положении! — добавил он, обозрев поклон своего родственника. Тренк сдвинул брови, закурил папиросу и уселся в кресло; лицо его опять сделалось величавым и окаменевшим.
— Вообще говоря, — процедил он еще через минуту, — пренеприятная это привычка у женщин размножаться!
— О, да! — подхватил Булкин, — и притом от всяких пустяков!! — в нем опять проснулся Балакирев[52].
Барон не соблаговолил ответить, вытянул вперед ноги и глубоко затянулся дымом; последний, видимо, действовал на его нервы и мысли благотворно.
Я сделал попытку узнать у Тренка, как у человека раньше Булкина вступившего в семью Штраммов, о бумагах, могших остаться от Велепольских, но удивленное баронское — «что»? — сразу дало мне понять, что Велепольские и весь мир — ничтожество, совершенно не интересующее его; дальше мне было открыто, что фон Тренки ведут свой род от ливонских рыцарей и что архив их хранится у него в Петербурге и находится в полном порядке.
Около десяти часов я отправился взглянуть, что делает Лазо; еще в коридоре мне сделалось известно, что он проснулся — слышался его голос, распевавший арию князя из «Русалки».
— Я шел будить тебя! — сказал я, входя в биллиардную.
Лазо сидел на постели, откинувшись назад, натягивал на себя сапог и делал страшные глаза.
— Здорово, мельник! — пропел он, целясь в меня ногой, как из ружья.
Я сообщил ему о своих рекогносцировках в саду и на чердаке. — Где же находится твой миллион книг, позволь узнать? — закончил я.
— Уж и миллион! Эк ты, брат, как всегда хватишь!! — воскликнул Лазо. — Кое-что, будь покоен, сыщем! Сейчас вместе искать будем. Наверное, вся суть где-нибудь в сарае валяется!
Лазо поднялся бриться, а я стал рассматривать гравюры на стенах.
— Объясни мне, пожалуйста, что делает Булкин? — спросил я.
— Что Булкин делает?.. младенцев… — невнятно ответил Лазо, расперев языком щеку. — А что, разве это не почтенное занятие, по-твоему? — добавил он, опустив бритву и заметив, что я махнул рукою.
— А Тренк богат?
— Очень! Когда женился, две пары штанов были! Все деньги у жен: ось, брат, где заковыка!
— Положим, не совсем в том: обе они прехорошенькие! — возразил я.
— Ну, понятно. Булка и посейчас влюблен, как кот в марте!
— Все-таки, чем же он занимается в Петербурге?
— Да тем же, чем здесь: ничем; пишет стишки и около жены околачивается. От скуки либеральничать теперь стал… Купцы от скуки запивают, а наш брат либеральничает!
— Почему ты так думаешь? А может быть, он и действительно либерал?
— Вздор! Ты гляди в корень: кому дома женский пол пикнуть не дает — те все в оппозиции! Туфлей влетит, а ему кажется, что весь мир не так устроен, как следует! Одну свою бабу не переустроит, а сто миллионов человек, думает, по плечу ему будут! Потеха!
Лазо кончил бриться, совершил омовение, вытер щеки одеколоном и облекся в белоснежный китель.
— А в котором часу мы тронемся сегодня отсюда дальше? — спросил я, созерцая своего приятеля. Он только что взялся за свои густые усы и с самодовольным видом закрутил их перед зеркалом.
— Сегодня? То есть как это? — он, не выпуская из рук усов, повернул ко мне лицо. — Кто тебя укусил?
— Никто не кусал, но ведь, когда покончим с осмотром, делать нам здесь будет нечего?
— Совершенная истина! Вот мы сперва все осмотрим, а затем и поговорим!
Мы вышли в коридор и оттуда через зал на веранду. Там были все в сборе; стоял говор. Можно было подумать, что за ночь у обитателей дома накопилась бездна энергии и впечатлений и каждый — кто хохоча, кто сетуя, торопился высказать их; слушать друг друга в этом доме было не принято.
Тренк снисходительно улыбался; Тася была оживлена и смеялась. В улыбке барона мне почудилось какое-то злорадство, и пара перехваченных взглядов, кинутых Тренком на Булкиных, объяснили мне в чем дело: Мися сидела с надутым лицом; Булкин беззаботно болтал, но нет-нет и поглядывал на жену с некоторым опасением: домашние Везувии, как известно, склонны к неожиданным сюрпризам!
Старая баронесса с места в карьер принялась мне повествовать о балах, какие она давала в Петербурге, но восторженная речь ее была скоро прервана: по залу резво протоптали чьи-то босые ноги, и из высоких дверей вылетела еще не виданная мною курносая девочка в ситцевом красном платье.
— Барыня, орехи приперли!! — во все горло оповествовала она.
Тася схватилась руками за голову и как бы в изнеможении упала на стол. Тренк выпрямился с оскорбленным видом.
Баронесса заморгала глазами.
— Вот так дура?! — воскликнула она.
Алевтина Павловна застучала палкой.
— Дура и есть!! — грозно подтвердила она. — Тебя как я учила докладывать? Как, отвечай же?
Девчонка хлипнула носом и шмыгнула под ним рукою. На лице ее изобразилось полное недоумение.
— Принесли, стало быть? — проговорила она вполголоса.
— Ступай! Сейчас приду, посмотрю орехи? — Алевтина Павловна не без труда поднялась со стула. Лазо почтительно поддержал ее под руку.
— Спасибо! — проронила тронутая его вниманием Алевтина Павловна.
— Хороший ты человек, хоть и шелапут! А мы решили завтра всем кагалом к тебе нагрянуть…
— Завтра? — изумился Лазо. — Почему именно завтра? Ведь меня дома не будет?
— Да ты с ума сошел или нет?! — Алевтина Павловна рассердилась. — Завтра чьей жены день рождения будет, не твоей ли?
Глаза у Лазо выпучились, рот приоткрылся. Он с такой силой треснул себя ладонью по лбу, что легко мог бы сшибить таким ударом со стула любого из нас.
— Забыл!! — как-то утробой подвыл он. — Ах и свиньища же я!!
Всеобщий хохот покрыл его покаянные слова.
Лазо вскочил с места.
— Еду! Сейчас еду!! — закричал он и уже бросился было к дверям, но Алевтина Павловна удержала его за рукав.
— Постой ты, торопыга! — сказала она. — Ну чего ты заметался? На что ты ей сегодня нужен? Сегодняшний день проведи у нас, а завтра на рассвете с Богом: как раз к утреннему чаю поспеешь, порадуешь ее! Это ей приятный сюрприз будет, внимание свое ей покажешь! А мы к полдню подъедем!
Лицо Лазо прояснилось.
— Верно! — воскликнул он. — Вы министр, дорогая Алевтина Павловна, гений! вы всегда выручите!! — и он с жаром несколько раз поцеловал ее руку.
— Мисенька, а ваш муж твердо день вашего рождения помнит!! — пролепетал Булкин, склонив голову на плечо и прикинувшись дурачком. — Ах, какой у вас паинька муж!!
Происшествие с Лазо развеселило Мисю, и она выглядела уже не так многообещающе пасмурно.
— Попробовал бы ты забыть?! — ответила она. — И вообще не приставай: я еще не в духах!
Все начали подыматься из-за стола, Лазо, Булкин и я отправились осматривать дом и сараи, но поиски были напрасны: очевидно, при продаже имения Велепольские вывезли все из дома, а бароны фон Штрамм не завели ничего, кроме новой меблировки и сотен двух книг романов и стихотворений, главным образом модернистских.
Проходя через детскую, я обратил внимание на пятилетнего карапуза, усердно макавшего кисточку в блюдечки с разноцветными красками и мазавшего какую-то книгу. Я заглянул в нее, и она оказалась великолепно изданным в шестидесятых годах в Париже «Путешествием по Рейну». Драгоценные гравюры ее все были изуродованы красными, синими и желтыми красками.
— Занятие, развивающее у детей вкус… но неизвестно к чему! — глубокомысленно проронил Булкин. — По мнению барона, мазать надо непременно что-нибудь прекрасное…
Мы обошли весь дом. Весь он был такой светлый, такой удобный, такой просторный и спокойный, что невольно передавал свое настроение человеку. Казалось, живя в нем, нельзя ссориться, кричать, думать о пустяках — дом и обстановка воспитывают душу. И мне не было досадно, что я потерял целый день из небольшого числа их, отсчитанных мною для путешествия.
Ничего не нашли мы и в сараях. Около них к нам присоединился Тренк, надевший рыжие краги и белую жокейскую фуражку, и пригласил нас осматривать конюшни. Длинное кирпичное здание их начиналось в полусотне шагов от нас.
— А я откланиваюсь! — заявил, остановившись, Булкин. — Видел этих лошадей семь тысяч раз! Целую тебя заочно… — он послал воздушный поцелуй Лазо.
— И я с вами! — заявил я. — Вы меня извините, барон, я в лошадях неграмотный!
— Пожалуйста, пожалуйста!! — любезно отозвался Тренк.
И он исчез вместе с Лазо в темном отверстии двери, а мы с Булкиным направились к саду и там расстались: он, видимо, хотел вернуться в дом, а меня тянуло побродить одному и подумать под вековыми деревьями.
Приблизительно за час до обеда я вернулся в дом. Ни на веранде, ни в комнатах не было ни души. От нечего делать я принялся разглядывать немногочисленные картины и гравюры на стенах и забрел в круглую гостиную. Вся она была желто-золотая, начиная от стен и мебели из карельской березы и кончая массивной люстрой и рамами картин. Но первое блестящее впечатление значительно умерилось после легкого осмотра: атлас на мебели был сильно потерт и многое нуждалось в основательной починке.
На одном из многочисленных столиков, разбросанных по всей комнате, грудой были навалены альбомы и книги. Я взялся за сборник каких-то «поэз», но через минуту оторвался от него: в дверях стояла и покровительственно и нежно смотрела на меня слезящимися бесцветными глазами баронесса-мать.
— Вот вы где уединились?! — произнесла она, входя. — Я вам не помешаю? — в голосе ее звучала томность.
— Нисколько, очень рад… — отозвался я, встав с кресла.
Баронесса опустилась рядом со мной на диванчик и слегка потянула меня вниз за руку: пришлось сесть тоже.
— Читали? — баронесса кивнула на книги. — Все новая литература! Я ничего, ничего в ней не понимаю! Но ведь это уж век такой — никто и ничего теперь не понимает, не правда ли?
— Да, до некоторой степени… — уклончиво ответил я.
— Ну да! И наша молодежь такая же, как книги. Я раз иду по залу, а они бегают, хлопают руками. «Бемоль, — кричат, бемоль летает, мамочка!» Я изумилась: какая бемоль? она в нотах только водится. А оказалось — моль летала! Сахар у них захар; упал — опал; медальон — мордальон… все-все наизнанку! Вот вы их и поймите! В наши времена мой муж пальчики у меня целовал и говорил: — «ты божество» — баронесса сцепила обе руки и в упоении стала потрясать ими и головой при каждом эпитете — «ты ангел, ты прекрасней всех»… А теперь? — она развела руками, — теперь даже поэты — Ваничка ведь поэт — говорит жене: «позвольте вас амбрасекнуть в самый пятачок-с?» В моде лакейский жаргон!
Я улыбнулся.
— Да, да… это смешно! — продолжала баронесса. — Все вот так на свете теперь идет вверх ногами! — она изобразила толстыми руками вращение пароходных лопастей. — Я уверена, что еще пять лет и все мы будем или летать по комнатам, или ходить вверх ногами. К этому идет! — Она вдруг поднялась с диванчика; я попытался сделать то же, но она жестом руки остановила меня. Вид у нее сделался таинственный и многообещающий.
— Подождите, я сейчас вернусь! — Она кинула мне долгий, особенный взгляд, поджала губки и вышла из гостиной с проворством, совершенно не соответствовавшим ее толщине.
Немного погодя она вернулась обратно; рука ее прижимала к груди большой квадратный кусок белого картона. Движением, как бы отрывавшим его от сердца, она подала его мне.
— Вот вам подарок… мой портрет!! — от упоения у баронессы в углах рта вскочили пузырьки из слюны.
С картона глянуло на меня лицо изумительной красавицы; то была Тася, но куда воздушнее ее, изящнее и тоньше чертами лица. Портрет снят был, вероятно, лет тридцать назад.
— Похож, не правда ли? — продолжала восторгаться баронесса… — До сих пор такое сходство. Удивительно, удивительно!
Мне сделалось немного грустно: ни одного прежнего, художественного штриха не сохранило злое время на лице этой бедной куклы, жившей только своею красотою! Даже небо глаз сменилось лужицами. Было обидно, что между сверхкрасотой и этим кубом сала все же существовало сходство: они походили друг на друга, как отдаленные родственники.
— Поразительное лицо! — ответил я. — Я безмерно вам благодарен за такой подарок!
— Не правда ли? Да? — рука баронессы без моего вмешательства очутилась у моих губ для поцелуя. — Очень рада!!
Звук колокола прервал нашу беседу: надо было идти к обеду. Баронесса с благосклонным видом подала мне руку, и я, словно в полонезе, торжественно прошествовал со своею раскрашенной опереточной королевой через величавый зал на веранду.
После обеда я улизнул в гостиную, захватил какую-то «сверхкнигу» и отправился с нею в еще не известный мне конец парка. Он упирался в желтое ржаное поле; за ним виднелась деревня. Справа, почти рядом, из-за кустов белели каменные шары и верхние части двух воротных колонн, на которых они лежали.
Только что я уселся на скамейке и прислонился спиной к толстенной липе, — у ворот прозвучал перебор гармоники, и будто скрипка взяла высокую, тоскующую ноту — полилось — «аддио Элеонора» из «Трубадура». Мягкие, бархатные басы расстилали аккомпанемент, и только по ним можно было признать, что поет плебейка-гармоника, а не скрипка виртуоза.
Я, чуть ступая, подкрался к кустам, чтобы взглянуть, кто играет. Ария оборвалась, рассыпалась рыдающая трель, и все смолкло.
— А ну-ка, повеселей чего-нибудь жарни! — проговорил знакомый мужской голос. Сквозь кусты я увидел Куку; он сидел в обычной своей скрюченной позе на лавочке у ворот и держал на коленях гармонику; рядом с ним помещался кучер Лазо; у ног их, на вытоптанной траве, лежали, грызя стебельки соломы, два молодых безусых и загорелых конюха.
Синие васильки Куки поднялись и уставились на Матвея: мальчик, по-видимому, не понял его просьбы.
— Плясовую сыграй, комаринского! — пояснил Матвей. — «А-ах ты, с-сукин с-сын, комаринский м-мужик!!»— с чувством напел он, прищелкивая пальцами.
Улыбка осветила лицо мальчика; гармоника дернулась. — «Высота ль, высота ль поднебесная!» — запело в воздухе. И вместо ворот передо мной открылась сцена Мариинского театра, изогнутый в виде лебедя, изукрашенный корабль и на нем, отъезжающий в далекий путь, красавец Садко-Ершов[53], шевелящий плечами в такт удалому подыгрышу гусель…
— Кука, — лениво произнес один из лежавших, когда песня стихла. — А как твою бабушку по батюшке кличут, знаешь?
Кука молчал; на лице его выразилось уже знакомое мне напряжение.
— А как по матушке?
Кука опять расцвел и загнул такое словечко, что оба лежавших захохотали и задергали ногами.
— Это на что же учите такому? — строго вмешался Матвей. — Довольно это стыдно вам! Не сказывай так никогда, Николушка! — обратился он к Куке. — Бить тебя за это будут! Сыграй еще что-нибудь: — «Не белы снеги» знаешь?
— Во-во! — подхватил другой конюх, — а то все блажит невесть что… собаку за хвост таскает!
Гармония залилась опять какою-то арией из оперы.
Я послушал немного и направился в глубь парка, поискать себе новое прибежище. Лицо Куки продолжало стоять перед моими глазами. Как, каким наитием этот почти не понимающий слов слабоумный ребенок от прикосновения звуков вдруг превращался в гения, ярко и отчетливо схватывал их и ими же рисовал радость, грусть и все, что доступно человеку?
Ауканье и голос Лазо, вопивший, как мне показалось, мое имя, вспугнули мои мысли. Я направился на зов.
На перекрестке мы встретились; Лазо шел в расстегнутом кителе и с фуражкою набекрень; вместе с ним был Булкин.
— Вон он!! — закричал Лазо, увидав меня. — Где ты пропадал, скажи на милость?
— Читал. А ты с чего это хлеб у лешего отбиваешь — ревешь белугой?
— Да из-за тебя! Я и в ад, должно быть, попаду из-за тебя! — Лазо находился уже в своем обычном фейерверочном настроении. — Понимаешь, ключ мы у Алевтины Павловны скрали, ищем тебя целый час; идем скорее!
— Какой ключ?
— От подвала! Пробу вин сейчас учиним. Погреб изумительный — есть бутылки еще Ноева розлива — ей-Богу!!
— Христос с вами, господа! — возразил я. — Что же это мы, по карманной части, значит, ударимся?
— Не выражайся! — с хохотом возгласил Лазо. — Это бонтон, высший номер по самому Гоппе![54]
Он подхватил меня под руку и повлек к дому. Булкин усмехался в усы.
— Вы не в курсе дел… — ответил он на мой недоумевающий взгляд, — суть в том, что в некоторых из своих взглядов Алевтина Павловна непреклонна, и потому мы несколько облегчаем свое положение — таскаем у нее со стенки ключ… это уж так принято!
— Им не дают ведь вина; разрешается только по двунадесятым праздникам! — воскликнул Лазо. — Разве ты не заметил? Оно вредно влияет на грядущее потомство!! — он взялся за бока от смеха.
— Но Алевтина Павловна может хватиться ключа, скандал выйдет! — протестовал я.
— Ничего не заметит; дамы здесь все близоруки, как кроты!!! — кричал Лазо. — Помилуй, быть у Штраммов и не повидать их погреба — это же позор, страм воистину!!
— Тише! — произнес Булкин. — Голоса слышны!
Мы остановились. Впереди, за поворотом, действительно раздавались чьи-то голоса.
— Кто это? — тихо спросил Лазо.
— Мися с детьми! — ответил Булкин. — За мной, господа! — и он как заяц метнулся в сторону, в яблочный сад. Туда же тяжелою кавалерией зарысил Лазо; я быстро зашагал за ним. Вслед за Булкиным мы описали большую дугу и опять вернулись на ту же аллею. Но прежде, чем выйти на нее, Булкин осторожно выставил из-за ствола липы голову и огляделся; аллея была пустынна: голоса едва различались далеко позади нас.
Запыхавшийся Лазо тяжело привалился к соседнему дереву.
— Сцена из Майн-Рида! — зафыркал он, зажимая себе рот. — Нападение индейцев на гациенду! Ей-Богу, мальчишки! — он зашелся от смеха. — Совсем как в детстве яблоки воровать лазили!
Мы вышли из-за деревьев, и мои спутники устроили совет. Решено было, что Лазо пойдет первым и, улучив минуту, проберется в подвал; за ним, как бы осматривая дом, проскользнем и мы, вход в подвал вел из бывшей буфетной, находившейся рядом со столовой.
— И Густав Густавович будет? — спросил я.
— Кто? — с испугом переспросил Булкин и перекрестился. — Во имя Отца и Сына и св. Духа, что это вы его не к месту поминаете?
— Куда ему!! — поддержал Лазо.
Булкин извлек из кармана огромных размеров ключ и пару толстых коротких свечей и передал все Лазо. Вид у последнего сделался серьезным и даже глупым.
— Гитару захвати! — деловито прошептал он, хотя шептать надобности еще не было. Он передернул ногами, расправил плечи и пошел к дому. По дороге надел фуражку, застегнул китель, заложил руки за спину и замурлыкал.
Приблизительно через четверть часа двинулись за ним и мы. Если бы кто-нибудь посторонний встретил нас, то непременно счел бы за злоумышленников — так подозрительно мы вели себя, оглядываясь и останавливаясь при малейшем шорохе впереди.
Веранда была пуста. Не оказалось никого и в зале. Булкин взял одну из двух гитар, лежавших на рояле, и мы вошли в коридор; у гостиной навстречу попалась Марина Семеновна, и по тому млеющему выражению, какое сразу, как масло, разлилось при виде нас по постному лицу ее, я сразу понял, какая «грусть» служила причиной ее всегдашнего «положения».
— Вот это гостиная… — тоном гида произнес Булкин, входя в дверь и подмигнув мне; Марина Семеновна задержалась в коридоре и, видимо, подслушивала.
— Посмотрите на эти альбомы… — монотонно продолжал Булкин, — все семейные, но внимания не заслуживают!
Превосходная люстра… пока не упала кому-нибудь на голову! Замечательный диван, но садиться лучше прямо на пол, ибо все равно на полу очутитесь!
Спина Марины Семеновны скрылась, и Булкин прервал свое красноречие, выглянул в коридор и, убедившись, что путь свободен, поманил меня; на носках мы прокрались в почти пустую, темно-зеленую буфетную. Можно было сто раз пройти по ней и даже не заподозрить, что из нее имеется вход в погреб — так плотно и незаметно сливалась дверь со стеной. Булкин быстро толкнул в нее рукой, и открылся черный провал вниз. Дверь за ним затворилась; Булкин щелкнул ключом, и мы стали спускаться по каменным ступенькам. Снизу брезжил свет, можно было различить, что мы идем по сводчатому коридору. Охватило мягким, подвальным воздухом. Спуск был короткий, ступеней в пятнадцать, и мы попали в невысокую сводчатую же комнату; ее освещали два окошка, пробитые у самого свода и зарешеченные толстыми железными прутьями; оттуда глядела крапива, казавшаяся почти прозрачно-зеленой, и клочки синего неба.
Комната была совершенно пуста; с правой стороны в стене темнел другой проход; в нем блеснул свет и под низкой аркой показался Лазо с зажженной свечою в руке.
— Гряди, гряди, голубица!! — пропел он, дирижируя свечой. Вслед за ним мы вступили в темную квадратную пещеру; окон в ней не имелось. Близ выхода, в левом углу, на земляном полу стоймя стояла широкая бочка; на ней горела свеча и при желтоватом свете ее из отступивших потемок волнистою линией смутно намечался ряд из пяти двадцативедерных бочек; стены были скрыты полками; на них тесно лежали и стояли бесчисленные бутылки.
— Кителя долой! — скомандовал Лазо. — Иначе перемажемся все как черти!
…И он скинул с себя китель и повесил его на давно хорошо известный невидимый гвоздик. Я и Булкин сделали то же.
Булкин взял с бочки вторую свечу, и мы медленно обошли подвал. И бочки, и бутылки покрывала густая пыль; на нижних полках нарос особый серый мох и плесень. Над полками белели ярлычки с надписями: «Токайское 1847 г.», «Рейнвейн 1833 г.», «Лафит 1866 г.» и т. д.
В бочках находились крымские столовые вина; в самой задней заключалась водка. И они были не заурядные — старый барон умер пятнадцать лет назад, и после его смерти уже ни одной капли вина не поступило в забытый подвал.
— А стаканы где же? — спохватился я. Лазо захохотал.
— Не беспокойся, здесь все предусмотрено! — сказал он. — Все в тайниках размещено! — Он нагнулся и пропал со свечой за днищем бочки; из-за нее стало изливаться слабое сияние; ухо уловило позванивание стекла.
Булкин подкатил из разных мест три небольших, пустых бочонка и расставил их вокруг импровизированного стола. Лазо явился со штопором и несколькими высокими гранеными стаканчиками. Из противоположного угла Булкин извлек пару жестяных коробок и откупорил их; там оказались шоколадная соломка и печенье Альберт.
— Однако!! — только и нашелся я сказать, глядя на превращение бочек в стол и стулья и появление произведений Жоржа Бормана[55].
— Голь на выдумки хитра! — ответил Булкин. — Теперь черед за вином; какое кому угодно?
Мы опять обошли подвал. Я, помня историю у Чижикова, выбрал себе длинную, узкогорлую бутылку с легким рейнвейном; Булкин принес алое, как гранат, густое Нюи и такое же Марго; Лазо притащил в объятиях целую кучу бутылок разных фирм.
— Вы еретики!!! — возгласил он, ставя на бочку пузатый сосуд с бенедиктином. — А я о душе подумал, по духовной части прошелся: монахорум, — его же и монахи приемлют! Шартрез… тоже святые отцы делали! «Пипермент», специально для страдальцев желудком!
На бочке вырос лес из бутылок. Булкин откупорил их все, и мы уселись.
— Господа, а ведь мы в средние века переселились? — сказал я, оглядывая силуэты бочек и затонувшие в темноте ряды полок. Позади нас на освещенной стене двигались и кивали огромные тени.
— Верно! — подхватил Лазо. — Рыцари круглого стола!
— Легче на повороте!.. бюргеры в винном погребе! — поправил Булкин.
— Умный был человек старый барон! — произнес Лазо и поднял свой стакан. — Вечная ему слава и память!
Мы чокнулись и выпили.
— А живой барон не обидится, что мы без него сюда ушли? — спросил я.
— Это фон Тринкен-то? — с пренебрежением спросил Булкин. — Ничего, тринкнем и без него!
— А вдруг сейчас сюда войдет Алевтина Павловна?! — произнес я.
— Я влезаю в эту бочку! — сказал Булкин. — Ваканция в ней моя!
— А мы падем на колени и подымем руки! — подхватил Лазо. — Нет, кроме шуток, а я Алевтину Павловну очень люблю! Напылит, накричит, а добруха необыкновенная!
— Да! — согласился Булкин. — Без нее здесь давно бы все развалилось. Стара только она уже становится!
— За вечную деву, Алевтину Павловну! — воскликнул Лазо. — Да живет генеральская дочь еще многие годы!!
Мы опять чокнулись.
Старое ароматное вино стало давать себя чувствовать; такие вина прежде всего предательски действуют на ноги, и голова, остающаяся свежей, долго не замечает измены своих союзников. Поэтому прежде, чем начать вторую бутылку рейнвейна, я встал и проэкзаменовал их в прогулке по погребу. Мои собеседники налегли на ликеры и «освежались» после них Нюи; щеки их пылали, как вино.
Лазо пристал к Булкину, чтобы тот прочел свои стихи.
— Не писалось все лето! — ответил Булкин. — Нового нет ничего! — Он залпом опорожнил стакан крепкого Нюи и взял стоявшую около стены гитару. — Новую частушку у нас на деревне слышал, хотите? — Он перебрал струны.
— Просим!!
— Золото мое колечко
На руке вертелося… —
почти фальцетом вполголоса завел он.
— Мои глазки нагляделись
На кого хотелося…
Дороги мои родители
За мила дружка бранят—
Они сами таки были,
Только нам не говорят…
Сидит милый на крыльце
С выражением в лице.
Я не долго думала,
Подошла да плюнула!
Лазо хохотнул и стукнул кулаком. — Свиньи!! — воскликнул он.
— Ах, мой милый любит трех,
А меня четверту!
А я милому сказала —
Убирайся к черту!
Нежность и тоска вдруг зазвучали в голосе певца:
— Сизокрылый голубочек
До смерти убился,
А неверный мой дружочек
На другой женился!
Все бы пела да плясала,
Все бы веселилася,
Кабы старая любовь
Назад воротилася… —
совсем тихо, говорком закончил Булкин; струнные аккорды затушевали последние ноты.
— Превосходно! — невольно воскликнул я — с таким мастерством, юмором и чувством была исполнена песня.
Лазо сидел, привалясь боком к бочке-столу, вытянул ноги и медленными глотками отхлебывал густое вино.
— Забавно! — проронил он. — А и пакость же, в сущности говоря, эти частушки!
— Чем? — осведомился Булкин. — Новая народная поэзия…
— Ну, тут поэзия и не чихала! — возразил Лазо. — Котлеты из бессмыслицы… «сидит милый на крыльце с выражением в лице» — это что же может значить?
— «Выражаться» по-простонародному значит скверно ругаться. Стало быть, и лицо у милого было соответствующее — презрительное, что ли. Вообще смысл теперь не головой, а чутьем понимать надо!
— Еще чем-нибудь не придумаешь ли? — окрысился Лазо. — Нет брат, надежнее головы у человека места нет! Разнуздались теперь все, вот и песни пошли такие же! Разве сравнишь их с прежними, старинными?
Булкин отрицательно покачал головой.
— Тех уже нет! — заметил он. — Старое все до конца умерло: мы ведь среди непогребенных мертвецов бродим! Идет новое…
— Гордое да безмордое? — подхватил Лазо. — А имя им одно — хулиганство!
— Что-то идет! — раздумчиво повторил Булкин. — А внешность — это временное… Мне на днях пришло в голову хорошее сравнение… — добавил он, как бы вспомнив, — хулиганство — это клуб пыли на горизонте; мы его видим, но что за ним — не знаем: стадо ли идет, буря ли? Но чему-то быть… так жить нельзя!
— Это тебе нельзя?
— Это мне нельзя.
— Почему, Вампука несчастная? Что тебе нужно, спрашивается? Жена красавица, деньги есть, все есть, черт подери! Корабля с обезьянами еще, что ли, надо?
— Свободы! — твердо выговорил Булкин и шлепнул ладонью по бочке. — Правительства иного!
— Булка, иди пей нашатырь, ты уже насвистался!! — соболезнующе возопил Лазо. — Жену с правительством спутал!! Не руби тот сук, на котором сидишь, как говорил Заратустра![56] Русскими словами тебя не проймешь, так пойми иностранные: у одного француза спросили — какая разница, по-вашему, между французами и русскими? Тот и ответил: — «у нас все сапожники стремятся стать господами, а у вас все господа мечтают угодить в сапожники»! Верниссимо! И ты такой же тип! Ну где, в чем тебя правительство обидело, как, говори?! — Лазо колотил кулаком по бочке, и глухой гул раскатывался по всему погребу. — От урядников тебе почет; становые козыряют, чего еще тебе, анафема, надо?
Булкин рассеянно пощипывал струны, затем взял несколько аккордов.
— Хороша у нас деревня…
— напел он вместо ответа, —
— Только улица плоха!
Хороши у нас ребята,
Только славушка лиха!
Странна была струнная молвь в подземелье; звуки, как что-то живое, налетали на стены, убивались и с шелестом падали на мягкую пыль.
— Булка! — с горечью воскликнул вдруг Лазо. — Мы с тобой стареемся! Прежде, бывало, плясали здесь, а теперь о политике говорим! До чего ты меня довел, унутренний супостат?!!
— Скажите, — обратился ко мне Булкин. — Вы верите в то, что император Александр I скрылся под именем Федора Кузьмича[57]?
— Много данных за это, — отозвался я, — а вас это интересует?
— Очень. Есть что-то захватывающее в его поступке! Так вот уйти, расстаться со всем… великий подвиг!
— Ты еще, смотри, не подвинься эдак! — буркнул Лазо. — Отыщу!! — он стукнул кулаком. — Жизнь-то — она, брат, длинная: в мужичьих лаптях ее всю не оттанцуешь; бутылочку Нюи захочешь!
— А что есть жизнь? — с усмешкой спросил Булкин. — Видел, как деревья бросают тени? Утром они огромные, густые, к полдню они тоньше и меньше, а к ночи все сливается в общую тьму…
— А за ночью новый рассвет! — сказал я.
Булкин опять взялся за гитару.
— Я вам прочту мое стихотворение в прозе… в нем мой ответ! — Он сел поудобнее и закинул назад голову.
— Сон земли! — в повышенном, мело декламаторском тоне произнес он; гитара начала аккомпанемент.
— Спит земля и видит сон… Тени от облаков бегут по ней, и кажется ей, что это возникают царства, города и люди. В ясный радостный день чудятся ей пенье колоколов, праздники и веселье; в мрачные слышит гром, видит молнии: в урагане и в пламени гибнут города и царства…
Спит земля и видит сон…
Бред об их жизни подслушали тени и гордая мысль осенила их: «Мы — действительность». И тени погнались за тенями — за славой, за властью, за расширением границ. Стал незаметен им быстрый их бег по земле. Секунда — жизнь отдельных теней, минута — городов и царств…
Среди светил зашифрованной телеграммой несется в необъятном пространстве земля.
Спит она и видит сон…
В семь часов утра на следующий день Лазо с заспанным, измятым лицом стоял на мокрой от росы платформе станции и махал белым платком вслед уносившему меня поезду.
— До свиданья!! Пиши! Телеграфуйте!!! — слышался крик его.
Югославия. Земун. 1921 г.