Безмен был старый. Много лет провалялся он в ящике с железным хламом. Трофим долго вертел его в руках, потом качал тереть толченым кирпичом. Скоро безмен заблестел, только в нескольких местах, там, где ржавчина глубоко въелась в железо, темнели бесформенные оспины. Трофим сдул с колен красную кирпичную пыль, вымыл руки, вынул из сундука початый каравай хлеба.
К столу собралась вся семья: высокая, с худым усталым лицом Фекла, жена Трофима, дети — пятилетняя Марька, болезненная девочка с синими грустными глазами на бледном личике, и верткий непоседливый подросток Пантушка. Все трое жадно смотрели, как Трофим, прижав к груди каравай, отрезал первый ломоть и надел его на крючок безмена. Ломоть перетянул конец коромысла. Тогда Трофим аккуратно отрезал от ломтя кусок, снова взвесил.
— Это тебе, мать, — сказал он дрогнувшим голосом.
Таким же образом был отвешен хлеб всем остальным, после чего Трофим убрал остатки каравая в сундук, запер на замок, а ключ привязал к поясу.
— Ну, ешьте! — мягко промолвил он. — Теперь все по норме едят.
Ели толченую картошку с молоком. Молоко было жидкое, синее. Хлеб крошился, корка сама отделялась от мякиша, зерна лебеды хрустели на зубах.
— Ничего, как-нибудь переживем тяжелое время, — продолжал Трофим. — Вчера в комбеде[3] бумагу из уезда читали. В других губерниях еще голоднее, чем у нас. И то народ перемогается.
— Куда же хлебушко-то девался? — причитала Фекла. — Бывали и прежде засухи, а такого голода не случалось. У одного хлеба нет, у другого есть.
— Война подобрала хлеб. Три года мировой войны, потом революция, гражданская война. Сколько нераспаханных полей осталось!
— И не говори! — Фекла вздохнула. — Хорошо, еще корова есть, а то бы совсем худо было.
— Без коровы с ребятишками пропадешь.
Дети молча слушали разговор родителей и, понимая всю важность печальных слов, вели себя тихо, степенно.
После завтрака Пантушка пошел в школу. День был серый, теплый. В воздухе пахло набухающими вербовыми почками и тающим снегом. В церкви звонили к заутрене.
Маленькие колокола заливались бойко и весело, а большой колокол гудел мощной октавой. Над колокольней стаями носились галки и голуби.
Школа стояла напротив церкви, и колокольный звон врывался в класс, мешал слушать учительницу.
Учительница, немолодая женщина в очках, читала стихотворение:
А у епископа милостью неба
Полны амбары душистого хлеба.
Пантушка представил себе свежий ржаной хлеб с хрустящей коркой и сглотнул слюну.
— Яшка, — шепнул он соседу по парте, — у попа говельщики трапезничать будут. Пойдем?
Беловолосый, безбровый, с малиновыми конопушками на носу Яшка немного подумал, потом молча кивнул головой.
— Сразу после уроков, — продолжал шептать Пантушка.
Учительница приподнялась на своей скамейке.
— Пантелей Бабин! Чего ты там разговариваешь!
Пантушка встал, виновато опустил глаза.
— Ну-ка, расскажи, про что я читала.
— Про попа.
— Про епископа.
— Про епископа, — повторил за учительницей Пантушка. — Был голод… как сейчас у нас… людям нечего было есть. А у этого епископа полны амбары зерна. Он был скупой и не давал народу хлеба. За это бог наказал епископа. На него набросились крысы и сожрали его.
— Садись и больше не разговаривай.
Учительница приехала в село Успенское еще задолго до революции. Одинокая и сердобольная, она научила грамоте уже не одно поколение деревенских ребят. Она знала каждую семью, кто как живет, кто на что способен. Крестьяне к ней относились хорошо, и она старалась всем делать добро. Теперь, в голодный год, ей было трудно так же, как и всем, но она не роптала на свою судьбу и с обычным усердием занималась с детьми. С тех пор как в школе перестали преподавать закон божий, Мария Васильевна читала ученикам такие рассказы и стихотворения, которые прежде не позволил бы священник отец Павел. Вот и сегодня, в день великопостного богослужения, когда местные священнослужители, сытые и ни в чем не нуждающиеся, проповедуют любовь к людям, она выбрала для чтения именно это стихотворение, чтобы дети поняли: людям нужно помогать не на словах, а на деле.
— Вам, дети, все понятно? — опросила учительница.
Ученики ответили хором:
— Понятно.
— А как бы поступили вы на месте епископа?
— Помогли бы голодающим.
— Поделились бы хлебом.
Детские голоса звенели вразнобой. На строгом задумчивом лице учительницы засветилась улыбка. С улицы все еще врывался в класс колокольный звон.
После уроков Пантушка схватил холщовую сумку с книгами и выбежал из школы, на ходу надевая полушубок. За ним бежал Яшка. Они мчались к поповскому дому.
По давно заведенному обычаю, во время великопостного говения в нижнем этаже дома священника ежедневно устраивался для говельщиков даровой обед — трапеза. В этом году из-за голода была только первая трапеза, хотя великий пост подходил уже к концу.
Добежав до обширного поповского двора, ребята пошли степенным шагом, поднялись на крыльцо, сняли шапки. В холодном коридоре стоял запах кислой капусты, из кухни в полуоткрытую дверь валил пар; толстая стряпуха с рябым лицом возилась у русской печи.
В большую, жарко натопленную комнату битком набились люди: старики и старухи, хромые и безрукие, нищие, слепцы с поводырями. На двойных нарах вдоль глухой стены лежали котомки, полушубки, азямы[4], овчинные рукавицы, шапки. Вокруг длинного стола разместились говельщики. Другие ждали своей очереди, сидя на краю нар, на полу вдоль стен. Разговаривали вполголоса.
Но вот вошла старуха с большой, как таз, деревянной миской, от которой валил пар. В миске жиденькая овсяная каша поблескивала ржавыми пятнами льняного масла. За столом наступило оживление. Не успела стряпуха поставить миску, как десяток деревянных ложек опустился в нее.
— Погодите! — прикрикнула стряпуха. — Батюшка придет.
Говельщики вытряхнули кашу из ложек обратно в миску, стали ждать. Стряпуха принесла еще несколько мисок.
В комнату вошел отец Павел, в широкой черной рясе, с длинными, до поясницы, волосами, с большой рыжей бородой, с глазами навыкате. Выпростав из широкого рукава белую, как молоко, руку, он дал знак, чтобы его слушали, и медленно заговорил жестким голосом:
— Большие испытания на людские души и тело ниспослал господь бог за грехи наши тяжкие. Яко птицы перелетные, должны мы клевать зерна на путях своих и тем быть сыты, безропотно терпеть и не гневать господа-бога праведного. Возблагодарим же его за милости божеские и насытимся его дарами. Да дойдет до всевышнего молитва наша!
Он стал читать предобеденную молитву. Говельщики вразнобой повторяли за ним церковнославянские слова. Священник ушел, трапезники, продолжая креститься, снова опустились на скамьи, принялись за кашу.
Когда первая смена вышла из-за стола и стряпуха вновь наполнила опустевшие миски кашей, Пантушка вместе с другими сел на скамейку, схватил ложку, кем-то чисто вылизанную, зачерпнул овсянки. Горячая каша обжигала губы и язык, но запах, исходивший от нее, так приятно дразнил, что хотелось в один миг проглотить все до последней крупинки. Пантушка зачерпывал полную ложку, глотал не жуя. В животе сладко теплело, лоб покрывался испариной. Со всех сторон тянулись к миске руки с ложками, и каша таяла на глазах. Вот ложки глухо застучали о дно миски, и Пантушка почувствовал толчок в спину. Оглянулся: за ним стоит кривой оборванный нищий, смотрит единственным глазом так выразительно, что Пантушка без слов понимает: поел, уступи место другому.
— Пошли, Яшка!
В коридоре ребята увидели стряпуху. Прикрывая кастрюлю фартуком, она поднималась по лестнице на второй этаж, где жил отец Павел.
— Спасибо, Федосья! — весело сказал Пантушка.
— На здоровье.
— Чем это пахнет? — Пантушка потянул носом. — Пельменями! Федосья, дай пельмешку!
— Чего выдумал, — испугалась Федосья. — Какие пельмени в пост-то… Почудилось дурачку. Я вот тебе! — Погрозив кулаком, она быстро затопала по скрипучим ступеням.
После еды Пантушка повеселел. Он шагал, подавшись вперед худенькой грудью, размахивая руками, и вся его фигура выражала нетерпеливое стремление к чему-то светлому, необыкновенному. Сама собой сорвалась с губ песня:
А у епископа милостью неба
Полны амбары душистого хлеба.
Пел Пантушка на мотив солдатской походной песни.
Яшка подхватил лихо:
Жито сберег прошлогоднее он,
Был осторожен епископ Готтон!
Из-за плетня неожиданно выскочил сорокалетний дурачок Степка.
— Что за песни!.. — заорал он. — Великого поста не признаете, бога не боитесь!
Степка кинулся на Пантушку, норовя схватить его за ворот.
Пантушка увернулся, и дурачок оступился с дороги в рыхлый подтаявший снег, набрал в лапти воды, зло выругался.
Пантушка крикнул:
— Так тебе и надо.
Глаза Степки сверкнули злобой. Он дико вскрикнул и погнался за Пантушкой. Яшка запустил Степке в спину комком снега и еще больше разозлил его.
Пантушка бежал, не помня себя, юркнул в первые же ворота, залез под опрокинутую телегу, притаился. Степка забежал во двор, страшно мычал и шарил по всем углам. Пантушка не шевелился, грудь его готова была разорваться от сдерживаемого дыхания. От мысли, что дурачок найдет его, холодело сердце. На счастье, из избы вышел хозяин и строго прикрикнул на дурачка:
— Чего по чужим дворам шатаешься! Ну-ка, проваливай!
Степка что-то сердито забормотал и ушел со двора.
Боясь попасться дурачку на улице, Пантушка долго пролежал под телегой.
Степки боялись все ребята. Некоторые утверждали, что он человек нормальный и даже очень хитрый.
Притворяться слабоумным Стенка начал с тех пор, как его во время гражданской воины призвали на военную службу.
Чтобы не идти ка войну, Степка прикинулся сумасшедшим. Его поместили в больницу, признали здоровым и взяли в армию. Служил он санитаром в госпитале и после войны вернулся домой разжиревший. В родное село привез его сосед. Когда телега остановилась против дома, Степка закричал во все горло:
— Марья! Марья!..
Из избы выскочила жена Степки, с плачем кинулась ему ка шею.
— Вот что, Марья, — важно произнес Степка, — Ходить-то я не могу, израненный весь. Принеси-ка ухваты за место костылей.
Марья сбегала в избу, принесла ухваты, и Степка при торжественном молчании собравшихся односельчан закостылял в избу. Вскоре изба набилась народом. Всем хотелось послушать рассказы о войне. Степка сидел за столом, пил самогон и рассказывал истории, одну страшнее другой.
— Одинова схлестнулся я с белым офицером. Оба мы на конях. Он выхватил леворверт и бац в меня. Ну, думаю, смертынька моя пришла. Чувствую — волосы на голове обожгло. Скидаю шлем — дырка пробита. На самую малость в лоб не угодил. Взмахнул я клинком, голову офицера пополам и развалил. Будто кочан капусты.
Тут же на столе рядом с бутылкой самогона лежал буденновский шлем, прорванный около красной звезды, и Степка тыкал в прореху желтым от табака пальцем.
Женщины жалостливо вздыхали и охали, мужики молчали.
— Отплатили мне белые за офицера-то, всего изрубили. Подобран был красными в беспамятстве.
Выпив стакан самогону, Степка горестно добавил:
— Не работник я теперь на веки вечные.
Через неделю Марья повезла его в мужской монастырь, в пяти верстах от села, в дремучем лесу. Монастырь славился «святой водой», бившей из-под земли ключом и будто бы исцелявшей от всякой хвори и ран. Степка заполз в воду и все шептал молитвы. Марья оделяла нищих кусками пирога, а монахам отдала большой сверток холста.
Вскоре Степка забросил ухваты и стал рассказывать всем про свое исцеление.
— А что, Степан, следов-то от ран на тебе нет? — спросили как-то мужики, парясь с ним в бане.
— Скрылись следы от святой водицы, — не моргнув глазом, ответил Степка.
Сделался Степка набожным, перестал работать, зато ни одного богослужения в церкви не пропускал. Марья сама управлялась в хозяйстве. Сначала она терпела набожность мужа, потом стала ворчать, ругаться. Спустя полгода она неожиданно умерла.
С тех пор Степка стал еще набожнее. Он медленно ходил по селу, гнусаво пел псалмы, прислуживал в церкви, звонил в колокола. Он отрастил бороду и длинные волосы, был неопрятным до отвращения. Стали считать его дурачком и называть не иначе как Степкой.
На детей Степка наводил страх. Он мог поймать мальчишку и ни за что надрать ему уши. Мужики грозились намять дурачку за это бока, а он только мычал в ответ или вдруг начинал ругаться самыми непристойными словами.
После одного случая Пантушка особенно боялся Степки.
На паперти церкви стоял каменный столб, к которому была прикреплена жестяная кружка с узенькой дыркой. Над кружкой надпись: «На украшение божьего храма». Молельщики опускали в кружку деньги. Раз в неделю церковный староста лавочник Тимофей отпирал кружку и вытряхивал пожертвования.
Как-то поздно вечером Пантушка залез в церковную ограду срезать на удилище рябиновый прут, который он давно приглядел. Прошмыгнув в калитку, он вдруг замер от испуга. На паперти стоял Степка и, озираясь по сторонам, отпирал кружку. Замок не поддавался, и Степка сопел, торопился. Наконец что-то щелкнуло, кружка снялась. Высыпав деньги в шапку, Степка поставил кружку на место и быстро пошел из ограды.
Боясь быть замеченным, Пантушка присел на корточки и прижался к кусту рябины. Треснула ветка.
— Кто тут? — испуганно спросил Степка, останавливаясь. — Кто?
Пантушка понял опасность и замер. Но Степка увидел его, чуть живого вытащил из-за куста и, крепко держа за руку, сказал:
— Бить не стану: крик подымешь. Помни одно: проболтаешься — изуродую.
И, дав Пантушке подзатыльник, пошел своей дорогой.
На другой день в селе только и разговору было о том, что кто-то ограбил церковную кружку. Пантушка молчал. А Степка ходил с всклокоченными волосами и гнусаво пел что-то церковное, время от времени прерывая пение возгласами:
— Бог пошлет кару на вероотступников!
Просидев под телегой не меньше часа, Пантушка тихонько вылез, выглянул из ворот. Степки не было.
Дома на Пантушку набросилась мать.
— И где тебя носило! Весь измазался, ободрал одежонку. Ох, горе мое!
— У отца Павла на трапезе был, — ответил Пантушка.
— Ну-у! — уже мягче произнесла мать. — Чем кормили говельщиков?
— Овсяной кашей.
— А раньше, бывало, рисовой кашей с изюмом, пирогами с капустой, грибным супом.
— То раньше, — недовольно промолвил Трофим.
— Федосья наверх пельмени понесла, — рассказывал Пантушка. — Правда!
— Не греши! — прикрикнула на него мать.
— А что, — заступился за Пантушку отец, задумчиво поглаживая колючий, давно не бритый подбородок. — Поп с богом в дружбе — ему все можно. Он лебеды-то и не нюхал, у него на столе пшеничный хлеб. И мяса вдоволь. Кому великий пост, а ему широкая масленица.
— Знамо дело, — согласилась Фекла. — Он один на весь приход. Поехал со сбором, так люди последнее отдают: кто яичек, кто маслица, кто сметанки.
— Ты тоже сдуру последний стакан масла отдала, — с раздражением сказал Трофим, — лучше бы ребят накормила.
— Без того нельзя: батюшка миром живет. А ты, — Фекла осуждающе посмотрела на мужа, — ты все в ссору с отцом Павлом лезешь. Нехорошо! Сходил бы лучше, попросил у него взаймы мучки пудик.
— Держи карман шире, — Трофим усмехнулся. — Все люди братья, люблю с них брать я. А где видано, чтобы поп людям давал?
— Тять, — сказал Пантушка, — сегодня мы читали стихотворение про жадного епископа. — Пантушка пересказал содержание стихотворения, вызвав одобрение отца и страшное удивление матери.
— Я больше на власть надеюсь, — произнес Трофим, — она поможет. В хлебородных губерниях продовольствие для голодающих собирают, пожертвования деньгами. Говорят, Ленин с Америкой разговаривает, просит продать зерна. Может, и продаст Америка?
— Ой, дай-то, господи! А то ведь до чего дошло: лебеду едим.
— Это еще ничего. В Поволжье, говорят, умирают с голоду, людей едят.
— Ой, господи! Страх-то какой!
На обед Трофим опять отвесил каждому по ломтю хлеба, Фекла поставила чугунок вареной картошки.
Пантушка ел и не мог наесться. Живот раздувался, под ложечкой больно давило, а сытости не чувствовалось. Он ел и думал о попе, о пельменях, о настоящем хлебе, который привезут из далекой, неведомой Америки.
Стояла темная весенняя ночь. Село давно уснуло, ни в одном окошке не светился огонек. Изредка лаяли собаки. С тихим звоном журчали по проталинам ручьи.
В церковной ограде появилась высокая фигура отца Павла. Он постучал в окно сторожки.
Спустя несколько минут звякнул железный засов, первая дверь церкви приоткрылась и, как пасть чудовища, проглотила священника, лавочника Тимофея и Степку.
— Благослови, батюшка, — ласково пропел Тимофей.
Тот отмахнулся.
— В другой раз. Сейчас не до того… Отпирай, Степан! Чего долго копаешься?
Степка с трудом повернул ключ в большом висячем замке, открыл дверь, ведущую внутрь храма.
При слабом колеблющемся пламени свечки огромная церковь была похожа на высокую пещеру. Выступали из темноты иконы, блестя золотом и серебром; казалось, ожившие строгие лики святых осуждающе смотрят на людей, осмелившихся нарушить ночной покой. Высоко, под самым куполом, вспорхнули голуби, захлопали крыльями. Со свистом упало и со звоном разбилось о каменный пол стекло.
Тимофей и Степка вздрогнули, а отец Павел невозмутимо пробасил:
— Сколько раз говорил я тебе, Степан, чтобы разорил гнезда под куполом. Гадят и а пол.
— Никак не залезешь туда, — оправдывался Степка. — Разве из ружья их перестрелять?
— Из ружья!.. В церкви-то?..
Когда вошли в алтарь, отец Павел взял серебряный крест, поднял его перед Тимофеем и Степкой.
— Клянитесь на кресте, что сохраните в тайне наши деяния и словеса, кои изреку я вам.
— Клянусь! — прошептал Тимофей.
Степка молчал.
— А ты?
— И я клянусь, — проговорил Степка, тряся лохматой бородой.
— Клянитесь же, что уста ваши не разверзнутся даже при пытках каленым железом, огнем, петлей.
Тимофей и Степка повторили слова клятвы.
— Клянитесь же, что сердца ваши не поддадутся соблазну богатства.
Отец Павел говорил о муках, которые ожидают клятвопреступников.
— Целуйте крест!
И священник поднес холодный крест к губам сначала Тимофею, потом Степке, затем заговорил вполголоса:
— Ленин распорядился изъять из церквей драгоценности и отдать их Америке за хлеб. В любой день к нам могут приехать комиссары. Верующие не захотят отдать украшение храмов божьих. И мы будем виноваты перед прихожанами, если позволим увезти драгоценности. Мой долг священника, а твой, Тимофей, церковного старосты — быть верными храму. Ты, Степан, — церковный сторож, тоже служишь верующим. Мы должны скрыть от Советской власти самое ценное, а что подешевле — придется отдать. Помните, что нас строго покарают, если мы не сохраним все в тайне. Поняли?
— Поняли.
— Как не понять!
— Ну, приступим с благословения господа-бога.
Отец Павел размашисто перекрестился, достал заранее приготовленные мешок и толстую конторскую книгу, раскрыл ее и прочитал:
— Чаша-дароносица, серебряная, золоченая, с драгоценными каменьями, подарена купцом Сарафанниковым. Давай ее, староста!
Тимофей откинул парчовое покрывало, открыл дверки ларца, вынул три чаши.
— Вот эту в мешок, — сказал отец Павел и сделал карандашиком пометку в книге.
За чашей пошли в мешок большой серебряный крест с золотой цепью, золотые ложки для причастия, драгоценные сосуды для приготовления «крови и тела Христа». «Кровью Христовой» называлось церковное виноградное вино, стоявшее в алтаре в огромных бутылях, а «тело господне» пекли из пшеничной муки.
Покончив с укладкой в мешок золотой и серебряной церковной утвари, отец Павел молча вышел из алтаря, кивнул на большую икону.
— Придется начать с богородицы.
Степка приставил к иконостасу лестницу, залез, открыл стеклянную крышку иконы, обернулся на попа, ожидая приказаний.
— Скидай оклад! — скомандовал священник, и густой бас его гулко раскатился по церкви.
Степка подковырнул листовое серебро, оно легко отстало вместе с маленькими гвоздиками.
— Как же, батюшка, — произнес Тимофей, тяжело дыша. — Заметно будет, что оклад снят.
— А мы фольгой серебро-то заменим. В описи не указано, что оклад из листового серебра.
Когда с иконы Николая чудотворца был снят нимб[5], отец Павел приподнял мешок:
— Пуда два будет.
Он распахнул рясу, вытащил из брючного кармана портсигар, закурил.
— Отец Павел! — удивленно воскликнул Тимофей, показывая глазами на папиросу. — В церкви-то!
— Забылся, прости господи, — пробормотал священник. — В волнение пришел, согрешил. Ну, ладно: мой грех, мой и ответ.
Вскоре отец Павел сидел дома, в комнате с плотно занавешенными окнами, подчищал и переделывал записи в книге церковного имущества. Осмотрев исправленные места через лупу, захлопнул книгу, вышел на кухню, где сидел Степка, дожидаясь распоряжений.
— Тебя покормили? — спросил он ласковым голосом.
— Поел, батюшка.
— Вот что. Отнеси-ка это Тимофею, — подал он Степке книгу. — Пусть до завтра побережет. А завтра чтобы в церкву принес. Да пораньше, до свету. А потом запрягай, поедешь со мной.
— Куда же в такую ростепель?
— Путь не дальний, к полночи воротимся. А насчет ростепели — бог милостив, авось не утонем.
— А куда поедем-то?
— Не твое дело! — сердито ответил отец Павел, и Степка увидел, как вспыхнули гневом поповские глаза. — Много хочешь знать. Ступай!
Степка послушно взял книгу, ушел. Вскоре они выехали.
— Держи на Знаменку!
— Ладно.
Отец Павел, закутавшись в овчинный тулуп, сидел в санках рядом с драгоценным мешком, прикрытым сеном, а Степка вертелся на козлах, правил лошадью. Когда выехали в поле, отец Павел предостерегающе сказал Степке:
— Если у тебя в голове есть что дурное насчет мешка, то смотри! — И вытащил револьвер.
— Что вы, что вы, отец Павел!
— То-то! Сейчас время, сам понимаешь, какое. Брат на брата руку поднимает, сын на отца.
Дальше ехали молча. Полозья глубоко врезались в рыхлый снег, лошадь напрягалась изо всех сил, тяжело дышала.
От Успенского до Знаменки всего лишь пять верст, а конца дороге не видно. От медленной езды да шарканья полозьев о мокрый снег отца Павла стало клонить ко сну. Веки закрывались сами собой, но он мотал головой, чтобы разогнать дрему. Мало ли что на уме у Степки! Ночь темная, дорога глухая… Пристукнет сонного да и заберет драгоценности. На всю жизнь хватит. С таким богатством можно и за границу скрыться.
Тревожные мысли прогнали сон. Отец Павел открыл глаза и обомлел от страха…
Из темноты показался человек с ружьем. Он приближался, рос на глазах.
— Гони! — вскрикнул священник не своим голосом и стукнул Степку кулаком по спине.
Степка ударил по лошади кнутом, дико гикнул, и лошадь из последних силенок пустилась вскачь. На нее, не переставая, сыпались удары кнута, а на Степкину спину опускались здоровенные кулаки.
— Гони! Гони!..
Но вот наконец показался лес и на опушке его монастырь, со всех сторон обнесенный, как крепость, высокой каменной стеной.
Ворота наглухо заперты. На нетерпеливый стук Степки отозвался сердитый голос:
— Кто тут? Чего надо?
— Отопри! Отец Павел из Успенского.
Звякнула цепь, половина ворот приоткрылась, и молах, высунув голову, спросил:
— Отец Павел?
— Я… я, Варлампий. Неужели не узнал?
— Вот токмо узнаша. Игумен изволили уже не единожды справляться о прибытии вашем.
Обернувшись, монах крикнул:
— Ипатий, отпирай!
Санки втащились в обширный монастырский двор, и отец Павел успокоился.
Игумен, старый, но крепкий человек со здоровым румянцем на щеках, встретил его в своих покоях запросто, как друга. Несмотря на поздний час, на столе шипел самовар, стояли миски с квашеной капустой и грибами, с клюквой и помадкой, которую варили в монастыре из крахмала.
Дюжий монах втащил в игуменские покои мешок с драгоценностями и бесшумно скрылся за толстой дубовой дверью. Игумен даже не взглянул на мешок. Сложив сухие руки на животе, он сделал легкий поклон в сторону гостя.
— Прошу откушать, что бог послал.
— Благодарю, ваше преподобие, — ответил отец Павел, почтительно кланяясь и садясь за стол.
Игумен открыл ларец, достал четырехгранную бутыль, поставил перед собой на стол.
— Озябли в поле-то? — спросил он, наливая настойку в рюмки. — Погрейтесь!
Выпив, они закусили.
— Истинно говорится в священном писании, что не сквернит уста то, что входит в них, а сквернит то, что исходит из них. — Игумен вытер полотенцем капли рассола с белой бороды, взялся за бутыль. — Николаевская… берегу для лечения телесных недугов. Настоял на березовых почках. А то еще хорошо на вишне настоять… Вишня сладость дает… Выпьем по единой… за исцеление немощей наших телесных и духовных.
Выпили. За чаем игумен спросил, показывая глазами на мешок:
— Привезли?
— Что возможно было, — ответил отец Павел. — Прошу сохранить.
— Сохраним, как обещано. Вовремя привезли. Спрятать надо. В любой день могут приехать. Жаль, что всего нельзя упрятать от глаз безбожников: знают, что монастырский храм не бедный…
— Я переписал, что в мешке-то. Для памяти…
— Мы чужого не возьмем, — хмурясь, произнес игумен, — своего, слава богу, хватит.
— Просьба у меня, ваше преподобие, — вставил отец Павел.
— Какая?
— Живописца бы вашего… поправить иконы, с коих оклады сняты. Где фольгой, где краской.
— Завтра пришлю.
— Благодарю.
— Благодарить не надо: божеское дело делаем.
Понизив голос до полушепота, игумен сообщил:
— Народ возропщет, подымет топоры и вилы на комиссаров. Из-за моря помощь придет.
— От кого же, отец Илиодор?
— От англичан.
— Так они уже пробовали, ничего не вышло.
— Не всегда же неудачи… Франция, Япония, Америка… Ждут, когда русский народ сам подымется, тогда они и помогут.
Илиодор нацедил из самовара чашку чаю, подал гостю.
— С клюковкой вот попейте, хорошо жажду изгоняет…
Откинувшись на высокую спинку жесткого кресла, игумен чуть сощурил молодо блестевшие глаза, как бы изучая собеседника, потом резко наклонился к нему, проговорил быстро:
— Возмутить народ надо!.. В соседних уездах готовятся восстания…
Чашка качнулась в дрогнувшей руке отца Павла, чай плеснулся на скатерть.
— Что, боишься? — строго спросил Илиодор и сдвинул лохматые седые брови.
— Вам хорошо, вы один. — Отец Павел горестно вздохнул. — А у меня дети. В случае чего, куда с ними попадья денется?
— Бог никого не оставляет без милости. Советую подумать и обрести ясность ума и твердость духа. Судаков давно был?
— Дня три назад.
— Где он сейчас?
— Не знаю. А что?
— Так, просто поинтересовался. О чем говорили?
— Об изъятии церковных ценностей. Предупредил он, что все церкви будут ограблены, и советовал проповедь сказать, чтобы у верующих гнев вызвать.
— Произнес проповедь?
— Нет. Почел ненужным. Как бы гнев властей не навлечь.
— Проповедь надо говорить иносказательно… — Игумен умолк, забарабанил костлявыми пальцами по подлокотнику кресла.
Отец Павел почувствовал, что лучше всего сейчас ему уехать. Он встал, поклонился, смиренно произнес:
— Благодарю за гостеприимство. Прошу жаловать ко мне в гости.
Игумен не удерживал его, проводил до дверей, властно крикнул в коридор:
— Эй, кто там?..
Точно из-под земли, выскочил молодой послушник, низко поклонился.
— Проводи! — приказал ему игумен и закрылся в своей келье.
Возвращался отец Павел в смятении, чувствуя, что на него надвигается что-то страшное и неотвратимое.
Сельский Совет прислал к Бабиным постояльца, милиционера из волости. Рослый, с копной русых волос, остроглазый и румяный, он весело поздоровался с хозяевами:
— Здравия желаю! Принимайте незваного гостя. Места мне надо немного: туловище на печи, голова на полатях, а ноги на полу. Постелете перину, подушки пуховые, а накрыться одеяло на лебяжьем пуху дадите.
Он раскрыл полные губы, и по избе прокатился жизнерадостный смех.
— Милости просим, — с улыбкой ответил Трофим, — располагайся. Перины у нас ржаные, подушки овсяные, одеяла овечьи.
Милиционер поставил в угол винтовку, повесил на гвоздь рядом с полушубком шашку, прошел в передний угол, сел на лавку. Из-под расстегнутого матросского бушлата выпирали мускулистая шея и крепкая грудь с синей татуировкой: якорь и спасательный круг с надписью «Андрей Первозванный».
Пантушка смотрел на постояльца, чуть дыша. Напротив него сидел известный на всю волость Игнатий Стародубцев, в юности подпасок, потом моряк военного флота, а теперь милиционер.
Не реже одного раза в месяц он приезжал в Успенское по каким-то делам, и Пантушка всегда с завистью смотрел на увешанного оружием милиционера.
И сейчас глаза у Пантушки разгорелись: то на винтовку посмотрит, то на шашку, то на револьвер. Пантушке казалось, что милиционер — это какой-то особенный человек, который все может. Вот захочет и уведет кого-нибудь и посадит в холодный подвал под замок.
Стародубцев достал из глубоких карманов полушубка краюху хлеба и несколько кусков сахару.
— Давайте, хозяева, чаевать.
Трофим откашлялся, потер лоб и смущенно произнес:
— Не помним уж, когда чай-то пили. С осени сушеную морковь заваривали, а сейчас и моркови нету.
— А мы просто кипяточку выпьем, — отозвался Стародубцев.
— Это можно… Фекла!.. Есть кипяток?
Гремя заслонкой, Фекла засуетилась у печи, вытащила ухватом чугунок.
— Горячий еще, — сказала она, подхватывая чугунок и ставя, его на стол.
Давно не видел Пантушка такого пиршества. На столе появился хлеб без веса, холодная, мелко нарезанная картошка, посыпанная сырым рубленым луком, кипяток, заправленный молоком. Трофим взял один кусок сахару, наставил на него нож, ударил по обушку молотком. Половинки Трофим тоже разделил надвое, потом колол еще, пока сахар не превратился в крохотные кусочки. Целые же куски он пододвинул милиционеру.
— Убери, Игнатий Васильевич, самому пригодится.
— Угощайтесь! — сказал Стародубцев и положил синеватые осколыши сахара перед Пантушкой и Марькой. — Ешьте! Паек получил.
— А скажи, Игнатий Васильевич, — обратился к нему Трофим, — паек хороший?
— По нашей беспокойной службе не мешало бы побольше. Но что поделаешь! Время трудное.
— К нам-то по какому делу?
— Разные дела, — уклончиво ответил Стародубцев и в свою очередь спросил: — Куда это ваш поп по ночам в распутицу ездит?
— Не слыхал что-то, не знаю.
— Иду я вчера ночью… Только мимо Знаменского монастыря выбрался на проселок, смотрю — подвода. На козлах Степка-дурачок, а сзади отец Павел. Увидел меня да как заорет: «Гони! Гони!..» Степка и давай лошадь кнутом стегать. Хотел я в воздух выстрелить, попугать, да патрон пожалел.
Стародубцев рассмеялся.
— Куда ему в такую распутицу понадобилось ехать? — задумчиво проговорил Трофим. — Может, соборовать кого? Сейчас много людей с голодухи помирает.
— Может быть, — согласился Стародубцев.
Керосину у Бабиных не было, поэтому лампу уже давно не зажигали. Лишь начало темнеть, стали укладываться спать. Милиционера уложили на полу, на соломе, покрытой дерюгой, Трофим с Феклой и с ребятами расположились на полатях.
Лежа рядом с Пантушкой, Марька с громким причмокиванием сосала сахар.
— А у тебя уже нет? — нежно спрашивала она брата. — Ты уже схрумкал? Да?..
— Схрумкал, — ответил Пантушка нехотя. Он все думал о милиционере, о его винтовке и шашке.
Утром в школе Пантушка похвалился Яшке:
— У нас милиционер живет. Винтовка у него во какая! — Пантушка поднял руку выше головы, считая, что чем длиннее винтовка, тем она лучше. — А шашка изогнутая…
В этот день Пантушка был невнимателен на уроках и с нетерпением ждал конца занятий.
Когда он вернулся домой, милиционер сидел за столом и что-то писал на больших листах бумаги. На Пантушку он даже не взглянул. Покончив с бумагами и уложив их в сумку, он подмигнул Пантушке и весело сказал:
— Вот так, дорогой товарищ Бабин!
Пантушка смущенно рассмеялся.
— Товарищами больших называют.
— А ты разве не большой? В каком классе учишься?
— В третьем.
— Ого!.. А я, брат, только два класса прошел. Надо было хлеб зарабатывать, и мать отдала меня в подпаски. Вот и вся моя наука. Потом во флоте добрые люди подучили малость.
— Дядя Игнатий, а ты по морю плавал? Страшно?
— Всяко бывало. И страху видывал вдоволь.
На минуту Пантушка задумался, потом в шустрых с серыми крапинками глазах его сверкнул смелый огонек, и он спросил:
— А что у тебя это… на груди?..
— А-а… Это наколка… татуировка. Каждому моряку, как он попал во флот, делают наколку. Отличие, значит, морское…
— Андрей Первозванный… Это что?
— Это название дредноута. На нем я служил.
Хотя ответы понятны Пантушке, он не удовлетворен. Ему хочется узнать как можно больше о Стародубцеве, о море, о сражениях кораблей, но он не знает, как спросить об этом.
— А винтовка тяжелая? — спрашивает он.
— Попробуй!
Предложение настолько неожиданное, что Пантушка растерялся и не мог тронуться с места.
— Возьми, возьми! Она не заряжена.
Какая-то сила подхватила Пантушку. В один миг он оказался в углу, схватил винтовку и удивился, какая она тяжелая.
— Давай сюда!
Он поднес винтовку Стародубцеву, а тот положил ее на колени, открыл затвор.
— Вот сюда закладывается пять патронов.
И Стародубцев объяснил, как устроена винтовка, как из нее надо стрелять, и наконец показал патроны. Пантушка слушал, раскрыв рот.
Перед вечерам Стародубцев сказал, беря винтовку:
— Пойдем, сейчас лет гусиный, может, подстрелим…
Они вышли за гумна, сели у овина, пахнущего застарелой копотью и гнилой соломой. Чуть поодаль стояли старые березы, взметнув в голубое небо фиолетовые вершины. На толстых ветвях неугомонно кричали грачи, устраивая гнезда.
Но вот с небесной высоты долетели переливчатые звуки, будто невидимые музыканты заиграли на десятках разноголосых дудок… Над вершинами берез показалась вереница гусей. Они летели высоко, крылья их снегом белели на солнце… Вот одна стая, другая, третья… Гуси летели треугольником, цепочкой, врассыпную. Стародубцев вскинул винтовку и выстрелил. Визг улетающей пули долго стоял у Пантушки в ушах.
— Промахнулся, — с виноватой улыбкой проговорил Стародубцев. — Из винтовки в летящих птиц трудно попасть.
— Эх, вот бы поели гусятины, — с сожалением произнес Пантушка.
— Неудача!..
— Когда я вырасту, буду охотником.
— А тебе хочется иметь оружие?
— Хочется, — прошептал Пантушка, волнуясь.
— Давай сделаем пистолет.
— Да как же это?
— Очень просто. Я видел самоделки у мальчишек в Ревеле. Стреляют, будь здоров.
С этой минуты Пантушка лишился покоя. Мысль о том, что он будет иметь настоящее оружие, не оставляла его. Иногда находило сомнение: «Может быть, дядя Игнатий пошутил?..» Но на другой день Стародубцев, придя домой, выложил из карманов железки, напильник, молоток, клещи.
— Вот набрал у кузнеца барахла, — сказал он.
Тотчас же они принялись за изготовление пистолета. Стародубцев взял стальную трубку с донышком на одном конце, в центре донышка проделал узенькую дырку, прогнал через нее швейную иголку.
— Самый раз, — весело подмигнул он Пантушке. — Ствол готов. Теперь очередь за ударным механизмом.
На стержне гвоздя он сделал глубокую зарубку. Потом надел на гвоздь спиральную пружину.
Внимательно следил Пантушка за пальцами Стародубцева. Как ловко все они делали, эти волосатые и веснушчатые пальцы!
Стародубцев выстрогал из березы рукоятку, прикрепил к ней ствол, ударник. Получился пистолет.
Пантушка не выдержал:
— Дядя Игнаша! Дай подержу.
— На!
Пока Стародубцев делал спусковой крючок, прошло не меньше часа. Все это время Пантушка не выпускал пистолета из рук.
— Как настоящий! — восторгался он, поглаживая ствол и прицеливаясь.
— До настоящего далеко, но воробьев стрелять можно, — сказал Стародубцев. — Дай-ка!
Он стал прикреплять к пистолету спусковой крючок, потом что-то переделывать. Пантушку бросило в жар: ему казалось, что пистолет сделан хорошо и Стародубцев может все испортить.
Но вот милиционер оттянул за стержень гвоздь, потом нажал на спусковой крючок, и гвоздь сильно ударил по донышку ствола.
— Если ствол зарядить порохом, а вот сюда, — Стародубцев ткнул пальцем в донышко ствола, — положить пистон, то пистолет выстрелит. Понял?
Лицо Пантушки расплылось в улыбке.
— Понял.
— Да-а, — протянул Стародубцев, — только зарядить-то нечем: ни пороху, ни дроби нет. Ну, не тужи, может, разживемся.
Пантушка засунул пистолет в карман холщовых штанов.
В этот день он мучительно долго готовил уроки, потому что все время думал о пистолете, то и дело запускал руку в карман, ощупывая оружие.
Ложась спать, засунул пистолет под подушку, а утром снова спрятал в карман и на первой же перемене показал Яшке.
— Ух ты! — воскликнул Яшка и сморщил нос. — Дай-ка!
— Нельзя! Заряжено! — соврал Пантушка.
— Чем?
— Чем, чем! Ну, пулей.
Никогда еще Пантушка не привирал так бойко. Видя, как загораются глаза у Яшки и у других ребят, он почувствовал себя человеком, который все может. Вроде милиционера Стародубцева… Если бы его спросили, на что он способен, он, не задумываясь ни на секунду, ответил бы: «На все! На что хотите!» Воображение рисовало картины охоты на волка, даже на медведя, и он насупливал тонкие брови, сжимал зубы и весь напружинивался.
— А ну, пальни! — попросил Яшка.
— В классе-то!
— А что?
— Все разнесет. Пуля-то разрывная. В чего попадет, так на части и разрывает.
— А ты в стену, — не унимался Яшка. — Вон какие бревна-то толстые.
— И бревно в щепки.
— Врешь!
— Не веришь?
— Нет! Вон мельник из винтовки в бревно стрелял, и то не разнесло. Дырку насквозь провернуло.
— Ничего ты не понимаешь, — Пантушка махнул на Яшку рукой. — Мельник простой пулей стрелял, а у меня разрывная.
На минуту Яшка замолчал, потом примирительно произнес:
— Пойдем после школы на реку, и там пальни в сваю. Знаешь, у моста?
— После школы надо уроки учить, — важно ответил Пантушка.
— После уроков.
— Ладно, — согласился Пантушка, чтобы только отвязаться от Яшки.
В глазах мальчишек Пантушка сделался героем. Еще бы! Один он имел почти настоящее оружие. Видя зависть ребят, Пантушка возгордился, стал казаться самому себе каким-то особенным.
Обещая Яшке прийти к мосту, он надеялся на то, что Стародубцев достанет порох. Но милиционер огорчил его:
— У вас в селе ни одного охотника нет. И ружья никто не держит. Да ты не тужи, я в волости достану. Потерпи немного.
Расстроенный, сел Пантушка за уроки, сделал их кое-как и на речку не пошел. А на другой день Яшка сердито сказал ему:
— Обманщик!
Пантушка виновато опустил глаза.
Как-то в полдень к сельскому Совету подкатила тройка. Волостной ямщик, ловко спрыгнув с козел, стал привязывать лошадей к коновязи. Из широкого тарантаса вылезли пожилой человек в кожаной тужурке и два молодых парня с винтовками. Все трое пошли в сельсоветскую избу, а спустя некоторое время туда же прошел Стародубцев в полном вооружении: с винтовкой, шашкой и наганом.
Через полчаса все село знало, что приехал отряд, будет сходка, а зачем — никому не известно. Рассказывали, что человек в кожаной тужурке по фамилии Русинов — самый главный в отряде, откуда-то стало известно, что он рабочий серповой фабрики. Парни были чоновцами[6], учениками школы второй ступени.
Председатель сельского Совета развел приезжих по квартирам, а сам верхом поехал по ближним деревням оповещать о сходке. Тем временем трое из города пошли знакомиться с селом. За ними следовала толпа мальчишек.
Приезжие заглянули в несколько изб, поговорили с людьми, потом отправились на реку. Ледоход уже кончился, и мутная вода текла ровным потоком, обещая скоро успокоиться.
— Весна! — произнес Русинов, распахивая тужурку и усаживаясь на старый жернов. — Э-эх! Мельница притихла: молоть нечего.
— С половины зимы не работает, — сказал Пантушка.
— Вон что! — Русинов задумался, глядя на реку, потом повернул худое, в мелких морщинках лицо к ребятам. — Плохая житуха-то, хлопцы?
Ребята загалдели:
— Куда уж хуже!
— Жрать совсем нечего.
— Скоро пупок к спине прирастет.
— Чего сегодня ели? — спросил Русинов мальчишек. — Ну, вот ты скажи, — и показал пальцем на Яшку.
Яшка заморгал белыми ресницами, облизал сухие бледные губы.
— Отвар из овсяных отрубей.
— Ну и как?
— Брюхо раздуло, а есть хочется.
— А мы сегодня тальниковую кору ели, — сообщил одни из мальчишек. — В картошку подмешивали.
— Вот слышите? — сказал Русинов, обращаясь к парням. — Мы в городе получаем только полфунта хлеба в день, бедняки в деревне тоже до крайности дошли. Сеять надо, а они еле ноги волочат. Скот весь поели, коров почти не осталось. У кулаков хлеб есть, да они его прячут.
— Всех голубей съели, только в церкви еще немного осталось, — сказал Пантушка. — Теперь грачей кончаем.
— И все голодают? — спросил Русинов.
— Нет, не все. Поп пельмени жрет. — Пантушка вдруг озлобился, серые глаза его стали колючими. — Я сам видел.
— Тимофей сеяный хлеб ест, — вставил Яшка.
— А кто такой Тимофей?
— Лавочник.
— Рыба в реке водится? — спросил круглолицый юноша с задумчивыми близорукими глазами, с черным пушком на верхней губе.
— Тут река мелеет, рыбы не бывает, так, мелочь, — ответил Пантушка.
— А в мельничном пруду тоже не водится?
— Там мельник не дает ловить.
— А еще где-нибудь есть рыба?
— В монастырском лесу, в реке есть омуты. Там рыбы много.
— Ну, и ловите!
— Монахи нас прогоняют…
— А вы не бойтесь, ловите. Земля теперь не монастырская, а государственная. Монахи по доброте Советской власти свой век в старом монастыре доживают.
Ребята плохо понимали чоновца, но одно им было ясно: рыбу ловить можно всюду.
— Ты, Саша, решил пропагандой заниматься? — Русинов улыбнулся. Смуглая от заводской копоти кожа на лице его собралась в морщинки.
— Да нет, так, к слову пришлось, — ответил юноша, щуря близорукие глаза. — Я ведь крестьянских детей знаю только по Некрасову.
— Это нам известно, — сказал молчавший до этого другой парень с добродушным лицом. — Ты лучше спроси их, на чем пшено растет, с какого дерева солод для кваса снимают, из какого рога корову доят.
Мальчишки засмеялись, а добродушный парень подмигнул им.
— Сашка не знает, что караваи хлеба на осине растут.
Ребята расхохотались неудержимо.
— Ну уж, — обиделся Саша. — Конечно, с деревенской жизнью я не знаком. Я горожанин. Но ничего, все узнаю. Раз я стал служить делу революции, значит, надо мне знать народ… городской и деревенский. Окончу школу, обязательно в деревню учителем поеду. И тебе, Ваня, то же советую.
— Я что ж, — произнес Ваня. — Из деревни вышел, в деревню и вернусь. — А вот этих ребят надо в город послать учиться. Поедете, ребята?
— Зачем? — удивился Пантушка. — Нам и дома хорошо. Только бы хлеб уродился.
Саша удивленно посмотрел на Пантушку.
— Разве тебе не хочется учиться?
— Я учусь.
— Землю пахать и без грамоты можно, — важно произнес Яшка, — была бы земля да были бы руки.
— Вот полюбуйтесь! — Саша обратился к Русинову. — Они думают, как думали их деды!
— Они будут думать иначе, когда в деревню придут машины. Захотят учиться: жизнь заставит. Ну, так как же жить думаете? — обратился Русинов к ребятам. — Поп пельмени, говоришь, ест, а вы тальниковую кору. Здорово!
— Поп-то один на весь приход, — сказал Яшка, норовя показаться всезнающим и подражая взрослым. — Со всех понемногу, а ему вдоволь.
— Вон как! — воскликнул Русинов, продолжая улыбаться. — А без попа нельзя обойтись?
Яшка засопел.
— Можно! — уверенно проговорил Пантушка. — В волости есть человек, вроде советский поп. Ходит без рясы, волосы стрижены. К нему после крестин ездят, после венчания. Только вот один тут у нас задумал жениться по-советски, без священника. К какой невесте сватов не пошлют — отказ. Ни одна девка за него не пошла.
— Греха каждый боится, — нетерпеливо пояснил Яшка.
— Так ни одна и не пошла? — серьезно спросил Русинов.
— Ни одна. Он в городе невесту нашел и привез невенчанную.
— Вот какие у вас дела-то интересные! — задумчиво произнес Русинов. — Значит, люди в бога крепко верят.
— Верят. Не все только. Которые с войны вернулись, попов ругают.
— За что же?
— За то, что попы не работают, а живут богато.
— Да-а. Интересно. Ну, что ж, посмотрим на сходке, как поведут себя богобоязненные мужики, — сказал Русинов, поднимаясь с места. — Пошли, товарищи.
Сходка состоялась на церковной площади. Собрались почти одни мужики. Худые, с изможденными лицами, они расселись на земле, безучастно смотрели на горожан, на Стародубцева, на отца Павла, на Тимофея. Лавочник сидел на каменных ступенях паперти, выставив напоказ старенькие валенки и рваные локти домотканого зипуна.
Русинов поднялся, снял кожаную фуражку, сказал, обращаясь к народу:
— Товарищи крестьяне! Я передаю вам привет от рабочих города! Мы, рабочие, без крестьян не можем существовать, как и вы не обойдетесь без рабочих.
— Знамо дело — на мужике весь мир стоит, — произнес кто-то негромко, но так, что все слышали.
— Это неверно, — с улыбкой возразил Русинов. — Чем бы вы пахали, если бы рабочие не сделали плуги?
— Деревянной сохой.
Русинов посмотрел на толпу, желая узнать, кто перебивает его. Но все мужики сидели с понурыми головами и молчали.
— А чем жали бы? Для вас мы на фабрике делаем серпы, косы.
Тут загалдели сразу все:
— Руками бы вытеребили. Было бы чего!
— Как вы не понимаете, — не сдавался Русинов, — что крестьяне не могут существовать без рабочих. Только в союзе рабочего класса с крестьянством — сила. Смычка города с деревней… Вот!.. Сейчас и рабочие и крестьяне оказались не в достатке. Но мы победим голод, как победили врагов внешних и внутренних. Кулаки имеют хлеб, но прячут его, гноят в земле, не хотят сдать государству. Для чего они это делают? А для того, товарищи, чтобы задушить революцию голодом. Помните, в семнадцатом году капиталисты закрывали заводы и фабрики, оставляли людей без работы? Купцы закрывали магазины и прятали запасы продовольствия. Помните? Думали, голод заставит рабочий класс отказаться от завоеваний революции. Ничего из этого не вышло! Трудовое крестьянство помогло городу, рабочий класс выдюжил, революция была спасена. — Русинов передохнул, посмотрел на людей как-то особенно дружески и продолжал, чуть понизив голос: — Нашу страну постиг неурожай. И враги Советского государства снова подняли голову. Но Советская власть победит голод! Изымается хлеб у кулака, ведется борьба со спекулянтами. Рабочие в городах отчисляют деньги из своего заработка, чтобы помочь населению голодающих губерний… Ленин обратился к международному пролетариату с просьбой поддержать молодую Советскую Республику. Рабочие многих стран уже откликнулись на эту просьбу. Кроме того, наше правительство решило купить зерно за границей. Но капиталисты не хотят продавать нам хлеб в кредит, требуют золото. И вот, товарищи, многие верующие высказались, чтобы, значит, изъять церковные ценности. Молиться можно и не на золотые иконы. Правильно говорю?.. Согласно декрету Советской власти мы и приехали к вам изъять церковные ценности, как, стало быть, собственность государства. А вас собрали, чтобы объяснить, для чего это делается. Я надеюсь, что вы, трудовые крестьяне, одобрите действия нашего Советского правительства. Да здравствует товарищ Ленин! Долой мировую гидру капитализма!
Русинов сел, надел фуражку. Погладил усы.
Мужики молчали. Отец Павел настороженно поглядывал на них.
— Ну, так как же, товарищи трудовые крестьяне? — спросил Русинов, вставая. — Одобряете вы декрет Советской власти?
Трофим Бабин тоже встал и, подняв на Русинова светлые глаза, сказал:
— Одобряем. Люди с голодухи пухнут, а золото и серебро без пользы в церквах лежит.
— А не грех это, отец Павел? — послышалось откуда-то из-за спин мужиков.
Все повернулись к священнику.
Тот важно откашлялся и медленно, растягивая слова, проговорил:
— Церковь отделена от государства, и поэтому я не имею права судить о законах правительства. К тому же я лишен гражданских прав. Вы хозяева церковных ценностей, вам и решать.
— Э-э, — протянул Русинов. — Погодите, батя! Не туда гнете. Церковные здания и церковное имущество объявлены собственностью государства и переданы для пользования верующим. В любое время они могут быть отобраны государством. Вот так, граждане верующие. Понадобилось хлеба купить, государство и берет драгоценности.
— Это как же так — берет без нашего спросу?! — возмущенно воскликнул известный всей округе бобыль Купря, мужик с реденькой нечесаной бороденкой и пугливым выражением маленьких круглых глаз. — Все, чем церква богата, все наше. Мои деды, бабки, мои отец-мать по копеечке жертвовали. Я каждый праздник господень свечку покупал, на украшение храма божьего жертвовал.
Неожиданно раздался дружный смех. Русинов, ничего не понимая, с недоумением смотрел на людей. А мужики смеялись потому, что знали, как «жертвовал» Купря: когда по церкви ходили с подносом, собирая пожертвования, он клал копейку и брал сдачи двадцать копеек. Не один раз Купрю уличали при всем народе.
Не обращая внимания на смех, Купря продолжал:
— Сколько моих рублей в церковном золоте лежит? Не знаешь? Вон оно и есть. На мою долю приходится, может, чаша литого золота. Это капитал! И должны меня спросить: хочу я отдать свой капитал либо не хочу. Я и так бедняк, а тут последнее отбирают.
— Ты не бедняк, а бобыль, — остановил Купрю Трофим Бабин. — Бедняк из кожи лезет, надрывается на работе, да выбиться из нужды не может. А ты никогда не работал, побирался да на печке лежал. Давайте, мужики, дело говорить.
— Да ведь он, Купря-то, дело говорит, — осторожно промолвил один из крестьян. — Отец Павел тоже подтвердил, вы, дескать, хозяева церкви, все на наши трудовые денежки устроено и накоплено.
Голоса мужиков загудели:
— Правильно!
— Не дадим!
Лицо Русинова вспыхнуло. Сдерживая волнение, он тихо проговорил:
— Не пойму я вас, товарищи… То вы кричали, что одобряете декрет Советского правительства, то соглашаетесь с кулацким оратором.
Купря подскочил к Русинову, крикнул, брызгая слюной:
— Я не кулак, я бедняк из бедняков.
— Может быть, не знаю. Но пляшете вы под кулацкую дудку, под поповскую погудку.
В толпе пробежал смешок.
— Ловко поддел!
— Ну, так как же, мужики? А? — Трофим Бабин обвел взглядом крестьян. — Конечно, каждый верующий вложил свои копейки в церковное имущество. Это верно. Так ведь и купцы жертвовали на церковь. Может, они захотят свое обратно получить? Мои родители, жена моя тоже немало в церковь перетаскали. И вот я думаю: что сейчас дороже? Обсеменить поля, подкормиться или держаться за церковное золото? Кто может сказать, сколько в этих драгоценностях моего, твоего, другого, третьего? Никто? Все это народное, общее. И правительство правильно пускает это добро на общее дело, для народа… Давайте всем миром скажем спасибо правительству.
— А ты что, председатель? Мы тебя не выбирали! — вызывающе сказал Тихон, здоровенный молодой мужик из соседней деревни, известный на всю округу буйной силой и хулиганством.
— Верна-а-а! Надо выбрать председателя.
— Чтобы как подобает.
— Пущай церковный староста ведет!
Выкрики неслись со всех сторон, люди возбужденно размахивали руками, некоторые вскакивали на ноги и снова садились.
Тихон поднялся и, неуклюже, по-медвежьи переваливаясь, подошел к Русинову, уставился на него оловянными глазами.
— У нас собрание верующих али что? — спросил он.
— Да, — ответил Русинов.
— Тогда Трофиму Бабину тут нечего делать: он неверующий.
Слова Тихона пришлись некоторым по вкусу.
— Правильно! — кричали в одном месте.
— Долой безбожников! — подхватывали голоса в другом.
— Церква на вере стоит, верующим и решать дела! — громче всех орал Тихон, размахивая пудовыми кулачищами.
На паперть взбежал председатель сельского Совета, сухощавый и подвижный, из бывших фронтовиков, поднял руку.
— Товарищи! Граждане! — крикнул он. — Успокойтесь! Я все объясню… — Шум понемногу начал стихать. — Сходку созывал я, то есть сельсовет. Значит, это есть собрание жителей пяти селений, и на собрании могут быть все граждане, кто не лишен права голоса.
— А отец Павел? А Тимофей?
— Священник и церковный староста приглашены на собрание как представители религиозного культа.
— Постой! Погоди!
Одним прыжком Тихон взметнулся на паперть, оттер председателя сельсовета, заорал во все горло:
— Если у нас сходка, то не должно тут быть лишенцев. Так я говорю?
В ответ прогудело:
— Та-ак!
Ободренный, Тихон продолжал еще яростнее:
— А если у нас собрание верующих, то безбожникам нечего тут делать. Так я говорю? И опять мужики ответили хором:
— Та-ак!..
Русинов решил вмешаться. Он поднял руку, давая знать, что хочет говорить.
— Дай послушать приезжего!
— Помолчи, Тихон!
— Давайте порядок!..
Каждый кричал свое, и можно было разобрать лишь отдельные слова.
Русинов терпеливо ждал. Наконец мужики успокоились, и он затворил:
— Товарищи трудовые крестьяне! Вы собрались для того, чтобы выслушать сообщение о распоряжении правительства насчет изъятия церковных ценностей в целях борьбы с голодом. Этот вопрос решенный. Мы приехали, чтобы разъяснить вам это и в присутствии выбранных вами понятых[7] изъять ценности. Поэтому здесь происходит не собрание верующих, а собрание граждан. И надо решить вопрос о том, допустить ли на собрание лишенцев — священника и церковного старосту.
— Вот это правильно!
— Все ясно. Давай дальше!
— Для ведения собрания надо избрать председателя.
— Пускай Митрий ведет.
— Митрий! Митрий!
Митрий, председатель сельсовета, был избран председателем собрания.
Сняв шапку, он сказал:
— Спасибо за честь. А теперь деду Архипу даю слово.
К паперти медленно пробирался сухой сгорбленный старик с белой, как вата, бородой.
— Давай, дед Архип!
Старик заговорил глухим кротким голосом.
— Я давно в мирских делах не советчик. А сегодня пришел на сходку. Сказывали, церкву закрывать станут. А вышло, неправду говорили. Кто верит в бога, тот и дома и в поле помолится. А без хлеба и молитва на ум не идет. Пусть берут золото-серебро да взамен хлеб везут. Детей малых жаль, им хлебца пожевать охота. Только бы не обманули буржуи.
— Об этом уж наше правительство позаботится, — заметил Русинов.
— Ась? — не расслышал старик.
— Об этом, дедушка, не беспокойся, — сказал старику на ухо председатель сельсовета.
Под одобрительный гул собрания дед Архип сошел с паперти.
— Товарищи! Мужики! — обратился председатель сельсовета к собравшимся. — Вы слышали, что тут сейчас сказал дед Архип. Ему больше восьмидесяти лет. Всю свою жизнь он верил в бога. И он за то, чтобы церковные ценности сдать государству и купить за границей хлеба. Согласны ли вы с ним?
— Согласны.
— Давайте выберем трех понятых, чтобы, значит, составить список вещей… чтобы все было законно…
Выборы понятых прошли быстро. Сразу после этого Русинов, чоновцы, священник, церковный староста и понятые ушли в церковь.
Но народ расходился медленно. Мужики собирались кучками, разговаривали, спорили. Громче всех говорил Тихон.
— Тетери! Из-под носа добро утаскивают.
К мужикам подходили бабы. Толпа шевелилась, как потревоженный муравейник.
Пантушка был с ребятами на сходке, жадно все слушал и завидовал отцу, которого выбрали в понятые.
Пока Степка отпирал церковь, Пантушка забрался на каменные ступени паперти — поближе к городским парням.
Они разговаривали с Купрей.
— Зачем с ружьями-то приехали? — спрашивал Купря. — Народ пужать? Так мы пуганые, пужаться разучились.
— Да что вы, право, — отвечал Саша смущенно. — Вам же объяснили, что мы должны охранять ценности при перевозке.
— А случаем, я захочу с возу свою долю взять, ты стрельнешь в меня?
Саша пожал плечами.
— Нет, ты скажи, стрельнешь? — настойчиво допытывался Купря.
— Там видно будет, — резко сказал Ваня. — Пойдем, Сашка, комиссия уже в церкви.
Проходя мимо Пантушки, Саша на минутку задержался, сказал:
— Вечером приходи с ребятами в сельсовет. Поговорим.
— Ладно.
Только ушли комсомольцы, Степка зашипел на Пантушку:
— Кышш, кышш, дьявольское семя!
Пантушка отскочил, а Степка начал сметать с паперти мусор.
Постепенно церковный двор опустел. Только милиционер сидел на обтертой до блеска скамейке.
— А ты, дядя Игнатий, почему не пошел в церкву? — спросил Пантушка.
— Все хочешь знать. — Стародубцев улыбнулся, тронул Пантушку за плечо, чуть притянул к себе и тотчас же отпустил. — Мне там делать нечего. Моя служба тут. Посижу, покурю, пройдусь… — Он подмигнул мальчишке, сунул цигарку в зубы, прикурил от зажигалки. — А ты иди, учи уроки, в наши дела тебе лезть еще рановато.
Пришлось идти домой.
Дома Пантушка стал играть с Марькой, увлекся и проиграл часа два.
Но вот он встрепенулся, прислушался.
— Слышишь, в набат бьют! — Частые удары колокола звучали тревожно.
— Пожар! — вскрикнул Пантушка.
— Что ты! — Фекла перекрестилась.
— Мам, я побегу.
— Куда ты! Не смей!..
Но никакая сила не могла удержать Пантушку. Выскочив из избы, он побежал к церкви, подгоняемый не столько любопытством, сколько необъяснимым страхом.
Толпа у церкви росла с каждой минутой. Люди бежали не только из Успенского, но из всех ближних деревень. Они спешили на пожар, а увидели на паперти Степку, дергавшего веревку, протянутую на колокольню. Перед звонарем стоял Стародубцев и упрашивал:
— Перестань! Слышишь?!
Степка кричал во всю глотку:
— Антихристы, божий храм грабют!..
— А ну, отойди! — рассердился милиционер и ухватился за веревку, не давая Степке звонить.
— Не трожь! — сказал, выступая из толпы, рослый мужчина с молодым, заросшим бородой лицом. — Власть до церкви не касается. Звон — дело церковное.
— А по какому случаю он в набат бьет, людей тревожит?
— Может, отец Павел проповедь хочет читать либо молебен отслужить. Это дело верующих.
— Так-то оно так, — согласился Стародубцев, — только поп занят другим делом и никаких проповедей читать не собирается.
— А мы спросим его сами, — вызывающе сказал человек с бородой и шагнул к церковным дверям.
Милиционер загородил дорогу:
— Нельзя!
— Почему? Храм наш…
— Там работает комиссия.
— Святыни отбирают! — сказал, выступая из толпы, Тихон. От него несло самогонным перегаром.
— Неужто икону преподобной Ефросиньи Суздальской увезут?! — С ужасом на лице воскликнула рябая баба и хлопнула себя руками по бедрам. — Батюшки!.
— Весь иконостас увезут, и паникадила, и все иконы, — обращаясь к толпе, продолжал Тихон. — И колокола сымут.
— Колокола! — всхлипнула рябая баба. — Что ж это делается?! Не услышать нам больше благовеста, не увидать святых образов Николы-чудотворца и преподобной Ефросиньи! Будем молиться на голые стены, как нехристи басурманские, будто в мечети.
— А по какому праву? — закричали бабы. — Кто позволил?
— Сходка, бабыньки, разрешила, — ответил Тихон. — Муженьки ваши. А вас и не спросили.
— Да что же это такое? А? Чего вы, бабы, молчите? — не унималась рябая.
И вдруг истошный женский визг пронзил воздух:
— Постоим за церкву божью!
Толпа пошатнулась из стороны в сторону и хлынула на паперть.
— Стой! Куда вы?..
Размахивая винтовкой, Стародубцев подбежал к дверям, загородил их, повернулся лицом к обезумевшей толпе.
— Бей его, антихриста! — выкрикнул все тот же визгливый женский голос. — С нами бог!
Толпа взревела дико и страшно. Слов нельзя было разобрать, слышался сплошной рев. Милиционер тоже кричал. Обезумевшие люди уже заняли всю паперть.
— Стой! Стой!
Охрипший голос милиционера тонул в стонущем реве толпы.
Незнакомец с курчавой бородой последний раз мелькнул перед Стародубцевым в толпе и куда-то исчез. Тихон и рябая баба впереди толпы ринулись к дверям. И в то же мгновение откуда-то сбоку пролетел над головами камень, брошенный чьей-то сильной рукой, и Стародубцев схватился за лоб. Меж пальцев его просочилась кровь.
А толпа завыла еще сильнее, лавиной подалась вперед, смяла упавшего Стародубцева, распахнула церковные двери.
Все это видел Пантушка, сидя на ограде. Когда милиционер схватился за лоб и покачнулся, Пантушка невольно вскрикнул и чуть не свалился с ограды. Ему и так было страшно от крика разъяренной толпы, а при виде крови он так испугался, что похолодел, задрожал и все время лепетал одно и то же:
— За что его? За что?
Широкие двери церкви скрыли людей, и Пантушка увидел милиционера, неподвижно лежащего на паперти.
В один миг Пантушка очутился возле него.
— Дядя Игнатий… Дядя Игнатий!..
Стародубцев лежал с закрытыми глазами и стонал.
Пантушка решил отвести милиционера домой. Откуда-то у него появилась сила: он помог Стародубцеву встать, вскинул себе на плечи его руки и повел. Ноги у милиционера подкашивались, но Пантушка шаг за шагом продвигался вперед. Вот уже кончились ступени паперти и начался ровный двор. Дойдя до кустов бузины и акации, Пантушка вспомнил про забытую на паперти винтовку и, уложив Стародубцева под кустами, побежал за ней.
Вернувшись, он не смог уже приподнять раненого и стал упрашивать его:
— Пойдем… Ну, пойдем потихоньку.
Милиционер не приходил в чувство.
Из церкви доносился все нарастающий шум, крики, женский визг… С сухим треском раскатился выстрел. За ним другой, третий… С отчаянным криком народ хлынул из церкви, стал разбегаться во все стороны. Люди бежали мимо Пантушки и милиционера, не замечая их. Какая-то женщина упала, и десятки ног топтали ее. Кто-то верещал нечеловечьим голосом, словно свинья под ножом. Детский голос отчаянно звал:
— Мамка! Мамка!
Люди рассыпались по одному, скрывались в своих домах, запирались и притворялись спящими.
И вот наступила такая жуткая тишина, что казалось, во всем мире не осталось людей, кроме Пантушки и Стародубцева.
Стародубцев тяжело дышал, временами со стоном ворочался.
Пугливые мысли не оставляли Пантушку ни на минуту. Он понимал, что происходит что-то страшное, что в любой момент могут появиться злые люди и расправиться с милиционером. От этих мыслей судорожно пробегал по телу холод, во рту делалось сухо, в висках шумело. На всякий случай Пантушка взял в руки винтовку и приготовился стрелять в любого, кто попробует ударить милиционера.
Прошло с полчаса. Вдруг откуда-то из темноты донеслось:
— Пантелей… Пантелей…
Он узнал приглушенный голос матери и отозвался:
— Я тут, мам.
Подошла Фекла, и Пантушка со слезами рассказал ей о том, что случилось с милиционером.
— Я сейчас приду, — сказала Фекла и скрылась в темноте. Скоро она возвратилась с ковшом и стала брызгать водой на лицо Стародубцева. Тот зашевелился, со стоном спросил:
— Кто тут?
— Я… Пантушка… и мамка.
— Где я? — Стародубцев приподнял голову.
— В церковной ограде, — ответил Пантушка и спросил: — Ты идти можешь?
— Куда? Зачем?
— Ты ранен.
— Ра-анен? — протяжно спросил Стародубцев. — Ах, да-а…
И опять умолк.
Фекла и Пантушка с трудом приподняли Игнатия, повели к себе домой. На одном плече Пантушки лежала рука милиционера, на другом висела винтовка. Стародубцев часто останавливался и хрипел.
— Голова кружится…
Наконец они добрались до избы и уложили Стародубцева, обмыли рану на лбу, перевязали лоскутом, оторванным от старой рубахи.
— Спасибо, — с трудом проговорил он. — Кто же это так меня угостил?
— Я все видел, дядя Игнатий. Народ-то бросился к церкви, а ты не пускаешь. А тут тебя камнем в голову как шарахнет!..
Стародубцев улыбнулся.
— В голове гудит. Видать, удар подходящий был.
— Меньше говори, Игнатий, помолчи, — сказала Фекла, напоила Игнатия молоком и приказала Пантушке никуда не отлучаться.
— А я пойду отца искать. Не случилось ли чего и с ним… Ох, господи, господи…
Марька на полатях, свесив голову с рассыпавшейся куделью волос, молча наблюдала за всем происходящим в избе.
Но как только дверь за Феклой захлопнулась, Марька заплакала.
— Ты чего? — ласково спросил Пантушка.
— Мамка ушла… боюсь…
Пантушка нахмурил брови и строго сказал:
— Ну, ты!.. Распустила нюни… Перестань! Видишь, человек раненый.
Марька сразу перестала плакать. Но рот ее продолжал широко и судорожно раскрываться, словно ей нечем было дышать. Наконец она сжала дрожащие губы, утерла слезы и спряталась на полатях.
А Пантушка вставил в светец новую лучину и, прислонив винтовку к стене, сел у дверей охранять Стародубцева.
Неожиданно милиционер поднялся и, пошатываясь от головокружения, шагнул к двери.
— Дядя Игнаша! Куда ты!
— Как там… в церкви?
— Все разошлись.
— Где отец?
— Не знаю.
Стародубцев покачнулся.
— Дядя… — взмолился Пантушка.
— Уйди! — взревел милиционер, схватил винтовку и распахнул дверь.
От порыва ветра потухла лучина в светце. На полатях заплакала перепуганная Марька.
В ту же ночь всему селу стало известно о преступлении в церкви.
Вернувшись домой, Трофим рассказал о том, как ночью толпа ворвалась в церковь, требуя прекратить изъятие церковных ценностей, как Русинов пробовал уговорить людей, просил их выйти и не мешать работать, как кто-то из толпы выстрелил в Русинова, но вместо него попал в комсомольца и как его товарищ выстрелил два раз вверх, над толпой. Люди в испуге побежали, кто-то опрокинул подсвечник, свеча потухла, и в церкви стало темно. Когда снова зажгли свечу, народу в церкви уже не было, а смертельно раненный юноша лежал на полу. Через час он скончался…
— Кого убили? — спросил Пантушка, сам не зная зачем: ему одинаково жалко было любого из приехавших.
— Того… который щурился, — ответил Трофим и, сжав кулаки, погрозил кому-то: — У, злодеи! Знать бы, кто это сделал, своими руками придушил бы!
Искаженное злобой лицо Трофима побагровело.
Все случившееся непосильной тяжестью легло на сердце Пантушки, в голове его рождались и путались беспокойные мысли. Что это за люди, которые ранили Стародубцева, убили Сашу? Чего им надо? Мать говорит, что это бог наказывает людей. «Бог, бог! — закричал на нее отец. — Значит, и бог злодей!»
Глубокой ночью отец куда-то ушел и вернулся только утром, по-прежнему мрачный, долго о чем-то шептался со Стародубцевым.
До приезда следователя тело убитого лежало в церкви на каменном полу. День и ночь около него дежурили назначенные сельским Советом сторожа. Люди ходили смотреть на покойного; многие, особенно женщины, плакали. А через день после приезда следователя убитого положили в тесовый гроб, вынесли в церковный двор.
С утра к гробу приходили люди проститься с покойником. Сердобольные женщины обложили гроб ветками пихты, пахнущей смолой, а учительница сходила с учениками в лес за подснежниками. Ими осыпали грудь и пожелтевшие руки Саши. Ни на одну минуту не отходили от гроба Русинов и Ваня. Медленной, шаркающей походкой приблизился к гробу Степка, взглянул в лицо покойнику и пошел, крестясь и гнусавя:
Вечная память!
Вечная па-а-мя-ять!..
Тимофей стоял поодаль, в кучке стариков и старух, степенно крестился. Иногда он шумно вздыхал. Тут же похаживал Купря и шептал то одному, то другому:
— Грех-то какой случился, не приведи господи! Воистину никто не знает, где свою смерть сыщет. Потому не надо озлобляться друг против друга.
Фекла Бабина нарвала букетик горицвета, вложила в руку Марьки и пошла к гробу.
— Положи, дочка, на упокойничка… Ах, боже мой! Несчастная мать!..
Слезы лились по щекам Феклы. Осторожно поправила она пихтовую ветку на груди мертвого, постояла минуту и отошла к женщинам.
Люди все подходили.
Когда собралось много народу, к Русинову обратился отец Павел.
— Разрешите отслужить панихиду по убиенном?
Русинов, не взглянув на попа, резко ответил:
— Не надо. Он был неверующий.
Отец Павел тихо отошел в сторонку. Председатель сельсовета, комкая в руках кепку, заговорил:
— Товарищи! Земляки! Вот еще одна жертва контрреволюции. Трудовой народ разбил в открытом бою Врангеля и Колчака и прочих царских генералов. Контрреволюция теперь действует по-разбойничьи, убивает из-за угла советских активистов, пакостит, где только удается… В нашем селе пролилась невинная кровь. Убийца где-то среди нас. Он, может быть, сейчас смотрит на то, что сделали его подлые руки, смотрит и злорадствует. Но пусть он знает: за каждую каплю народной крови мы потребуем расплаты. И пусть все знают: пощады врагам не будет!
Хмурые взгляды мужиков были неподвижны. Стояла тишина. Только на кустах бузины шумно чирикали воробьи.
Резким рывком Русинов сорвал с головы фуражку.
— Товарищи!
Голос у него дрожал.
— Товарищи! — снова воскликнул он. — Мы прощаемся с Сашей Макаровым, погибшим от злодейской руки врага. Саша только вступал в жизнь. Он был предан делу революции и погиб на боевом посту. Но пусть не радуется преступник. Рука революционного правосудия найдет его и сурово покарает!
Русинов поцеловал убитого в лоб и запел:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
В любви беззаветной к народу.
Словно ветром смахнуло с голов шапки. К жесткому голосу Русинова присоединились хрупкий тенор Вани, мелодичный альт учительницы, дисканты школьников:
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу.
Пантушка стоял со своим классом и пел. От мужественных слов, от печального мотива исходила горячая сила, она жгла Пантушке грудь. Слезы неудержимо катились у него по щекам, и он даже не пытался утирать их. Все перед ним было в каком-то тумане, все качалось.
Как только умолк последний звук похоронного марша, Русинов и Ваня вскинули вверх винтовки и выстрелили три раза. Потом они закрыли крышку гроба, прибили ее гвоздями, привязали гроб к телеге веревкой.
— Ну, трогайте! — распорядился Русинов. — Вот адрес его родных.
Возчик спрятал бумажку в карман, сел в передок телеги, дернул за вожжи. Лошадь тронулась, телега запрыгала на неровностях дороги, провожаемая скорбными взглядами молчаливой, неподвижной толпы.
Несколько дней Пантушка жил точно в страшном сне. Ко всему пропал у него интерес, он стал задумчивым, неразговорчивым. Из головы не выходили ночные события у церкви, ранение Стародубцева, убийство комсомольца. Теперь, спустя некоторое время, городской парень Саша рисовался в воображении все живее. Припоминались серьезные с прищуром глаза его, темный пушок над верхней губой, разговор о рыбной ловле. Не хотелось Пантушке верить, что Саши уже нет в живых.
Днем немного отвлекали занятия в школе, домашние дела, а ночью Пантушка не находил покоя. Целыми часами думал об убийстве, перебирая в памяти жителей Успенского и других деревень. Все люди, каких знал Пантушка, казались ему не способными на преступление. Во всей округе при жизни Пантушки не случалось убийств.
Велось следствие. Большинство жителей Успенского заявляли, что вечером в день убийства они не были в церкви.
Стародубцев расспрашивал о незнакомце, которого он заметил в толпе у церкви, но никто не мог сказать, что это за человек, откуда взялся: никому он будто бы не был знаком.
Была бы Пантушкина воля, он бы посадил в кутузку Степку-дурачка за то, что тот смутьянил народ, потом и попа туда же… Но за что он посадил бы отца Павла, Пантушка надумал не сразу. Все не находил явного повода. Тогда он решил: «За то, что он ест пельмени, когда народ голодает…»
Как-то вечером, в конце апреля, Митрий позвал Трофима Бабина:
— Бумагу из волости прислали, хлеба дают. Собирай бедноту.
Никогда еще не сходились мужики так быстро, как в этот раз.
Помещение сельсовета не могло вместить всех, и тогда Митрий объявил:
— Пускай в избу пройдут члены сельсовета и комитета бедноты. Остальные могут со двора слушать, а кто будет мешать, того попросим уйти.
Сельсоветскую избу облепили мужики и бабы, толклись у открытой двери, глядели в окошки.
Председатель сельсовета развернул подворный список и торжественно произнес:
— Государство отпустило нашему селу рожь, овес и ячмень для обсеменения. А кроме того, зерно другого сорта на кормёжку.
Поднялся одобрительный гул, в котором потонул голос председателя.
— Да тише вы! — крикнул Митрий. — Надо дело делать, а не шуметь.
— Давай читай, — нетерпеливо сказал Трофим. — А шум от радости, сам должен понимать.
Митрий зачитал, сколько какого зерна получат жители Успенского, и спросил:
— Как будем распределять?
— По дворам!
— По едокам!
— По земельному наделу! Каждый кричал, что хотел.
— Погодите! — Митрий поднял руку. — Сначала надо решить, кому не давать.
— Кулакам не давать! Тимофею, Кузьме…
— Сельский Совет есть власть на месте, — сказал Митрий. — А власть отвечает перед правительством, чтобы, значит, зерно было распределено по справедливости. Правильно я говорю?
— Правильно! — Трофим Бабин поднял руку. — Дай сказать.
— Говори!
— Мы в комитете бедноты советовались и порешили, что не надо давать хлеба кулакам и зажиточным: у них зерно найдется. Вот мы составили список…
— Давайте подряд по списку подворному, — предложил Митрий.
С председателем согласились и приступили к распределению зерна.
— Дегтярев Иван Петрович, — прочитал Митрий. — Середняк. Семья из пяти человек. Земли четыре десятины.
— Мужик нуждается, — сказал Трофим. — Дать ему до нового урожая на еду четыре пуда ржи и на посев сколько, понадобится.
— Дать! — одним вздохом ответили мужики.
— Поехали дальше, — с облегчением произнес Митрий.
Сначала все обстояло спокойно. Но вот дошли до Купри, и тут крестьяне словно обо что-то споткнулись.
— На еду дать, а на семена не давать, — предложил Трофим.
— Это как так не давать?! — взвизгнул Купря, пробираясь сквозь толпу. — Меня из земельного обчества выбросить, а?.. У меня земельный надел есть, мне сеять надоть.
— Двадцать лет не сеешь, — возразил Митрий. — Мы у тебя и земельный надел отберем.
— На-ка, выкуси! — Купря уже пробрался в избу, подскочил к председателю, показал ему кукиш. Бороденка у Купри тряслась, глаза выпучились, на лбу надулись толстые жилы.
— Не безобразничай! — вскричал председатель. — Ты не трудовой крестьянин, а побирушка, лодырь. Скажи спасибо, если дадим зерна на еду.
— А на семена? — не унимался Купря. — На семена всем дали, а мне отказали. Что я, обсевок в поле?
— На семена не дадим! — твердо сказал Митрий. — Съешь семена или продашь, а землю не обсеменишь.
— Не давать ему! Чего там!
— Кусошник! Так проживет!
Выкрики слышались со всех сторон. Но Купря не растерялся. Он крепко выругался и вдруг заплакал. Слезы текли у него по щекам и терялись в бороде, кожа на лице сморщилась, рот дрожал. Но мужики были неумолимы.
— Христовым именем всю жизнь кормился, прокормишься и сейчас.
— На чужих харчах жирок нагуляешь!
В конце концов Купрю выпроводили, обещав дать ему пуд ячменя на еду.
Но и без Купри не все обходилось гладко. Почти каждый считал, что ему дают мало, хотелось получить столько, чтобы и посеять и есть досыта. Особенно требовательны были бабы. Они кричали и на председателя сельсовета, и на комбедчиков, и на своих мужей, обзывая их «тютями», растяпами и прочими нелестными прозвищами.
К полуночи распределение хлеба было закончено. Но когда подсчитали, то оказалось, что распределили зерна больше, чем, его было.
— Придется переделывать, — сказал Митрий, почесывая горбинку носа.
И все началось снова.
Только под утро Трофим пришел домой и, позавтракав, стал запрягать лошадь.
Пантушка слышал, как отец разговаривал с матерью.
— Решили все сейчас же ехать за зерном на станцию.
— А у кого лошади нет, те как повезут? — спросила Фекла.
— Нанимать будут. Я Ивану помогу. Нанимать ему не под силу. Думаю, на одном возу наше и Иваново зерно привезу.
— Не надорвать бы кобылу-то, — со вздохом проговорила Фекла.
— Ничего, помаленьку поеду.
Спать Пантушка уже не мог. В мыслях его неотступно рисовался большой обоз, железнодорожная станция, на которой все незнакомое, непохожее на жизнь в Успенском.
— Тять, возьми меня, — попросился он. — Я еще не видел железной дороги.
— Собирайся живей!
Обоз из полусотни подвод выехал на рассвете. Лошади шли шагом, пофыркивая и перекликаясь тихим ржанием. Телеги скрипели на разные лады. Пахло разогретым дегтем, молодой травой, полевыми цветами.
Взошло солнце. Золотое, пылающее, словно только что вынутое из горна, оно излучало яркий свет и тепло. Небо сначала порозовело, потом стало густо-голубым.
Наперебой запели жаворонки. Серые, с хохолками, они то поднимались над землей и висели в воздухе, трепеща крылышками, то камнем падали в траву.
Уныло выглядели среди расцветающей природы серые деревни с голыми стропилами на крышах: солома с них была скормлена скоту. Не слышалось ни залихватской гармошки, ни песни. Люди ходили медленно, словно после тяжелой болезни.
На станции полно народу. Двери большого сарая распахнуты, и видны горы зерна в россыпи. Люди насыпают зерно в мешки, взвешивают на огромных весах, потом таскают на телеги.
— Тут, брат, гостей со всех волостей, — сказал Пантушке отец. — До вечера не управимся.
Успенцы заняли очередь и стали ждать. Пантушка отпросился у отца посмотреть станцию.
— Иди, только не лезь, куда не надо.
Через несколько минут Пантушка оказался у здания вокзала. Тут тоже было много людей. С котомками, сундучками, корзинками, с большими узлами, даже с самоварами, стояли они тесной толпой, нетерпеливо поглядывая на решетчатые ворота.
Но вот ворота распахнулись, и толпа хлынула неудержимым потоком. Этот поток подхватил и Пантушку, подхватил, как былинку, и вынес на платформу. Люди бежали, тяжело дыша и вскрикивая, залезали в теплушки, давя друг друга. Пантушку толкали, били котомками и сундучками, пока он не догадался отойти в сторонку.
Все ему было тут ново. И блестящие рельсы, и домики на колесах, и горластый огнедышащий паровоз, и круглое кирпичное здание водокачки. Но удивительнее всего были люди. Суматошные, вздорные, они не могли ходить шагом, а все бегали, переругивались, шумели, кому-то грозили. Забравшись в вагоны, постепенно угомонились. Грызли сухари, пили кипяток из жестяных кружек, курили махорку.
Резкий протяжный гудок паровоза всколыхнул воздух. Вагоны вздрогнули, звякнули буферами и покатились, сначала медленно, потом все быстрее. В глазах у Пантушки замелькали красная обшивка теплушек, мужские и женские лица, крутящиеся колеса. Последние вагоны промчались так быстро, что ничего нельзя было разглядеть.
Поезд умчался, унеся с собой часть Пантушкиного сердца. Куда поехали эти разные люди? Зачем? В поисках ли счастья, от нужды ли или по другим причинам? Как бы там ни было, а Пантушка завидовал этим людям, несущимся навстречу тому новому, что открывает перед ними стремительный бег поезда по необозримым просторам России, которой нет ни конца ни края.
Задумался, размечтался Пантушка, не заметил, как перед ним появился человек с винтовкой, строго спросил:
— А ну, кто такой?
Пантушка не сразу опамятовался, не сразу ответил.
— Я-то? — спросил он, разглядывая человека с винтовкой. — Я-то Пантушка… Пантелей Бабин из Успенского.
— Откуда?
— Из Успенского.
— Не слыхал что-то. Далеко отсюда?
— Верст тридцать.
— Ну и врешь! — вдруг грубо произнес, человек и сплюнул. — А ну, пойдем!
— Куда?
— Пойдем, пойдем, не разговаривай! Много тут вашего брата шныряет.
Он схватил Пантушку за руку и потащил к двери вокзала.
Все произошло так быстро, что Пантушка опомнился уже в комнате, куда его втолкнул человек.
В углу на каменном полу сидели три мальчика. Обросшие, грязные, оборванные, они были жалки. На Пантушку мальчишки не обратили никакого внимания, тоскливые глаза их были устремлены в окно.
У дверей сидела худенькая женщина, она читала газету.
— Вот еще одного беспризорника привел, — сказал человек с винтовкой. — Норовил с поездом уехать.
— Неправда это! — возмутился Пантушка.
— Ладно! Не заговаривай зубы-то! Вот товарищ Любимова отправит тебя в детский дом.
Пантушка скоро понял, что выбраться ему отсюда будет нелегко. Он отвечал на вопросы женщины, а воображение рисовало неведомый детский дом, где живут сироты.
— У меня тут отец, — со слезами на глазах сказал он. — Мы за зерном всем селом приехали.
— А чего ты на платформе делал?
— Железную дорогу глядел.
— Ну и заливает! — послышалось из угла, и тотчас же раздался нехороший смех чумазых мальчишек. — В Крым собрался, в пески, в туманные горы… Закурить у тебя есть?
— Замолчите вы! — прикрикнула на беспризорников женщина, потом продолжала задавать Пантушке вопросы.
— Тетя, правда, я не убежал из дома.
— Кто тебя знает, — ответила женщина и долго разглядывала Пантушку. — Ладно! — сказала она наконец. — Мы это проверим! Эй! Мальков! — крикнула она в окно. — Дойди до склада с зерном, кликни Трофима Бабина из села Успенского. Скажи, сына его задержали. — После этого она обратилась к Пантушке. — Если через десять минут твой отец не придет, значит, ты все наврал… Садись!
Садиться можно было только на пол, так как на единственной табуретке сидела женщина. Пантушка прислонился спиной к стене, опустил голову. Ему стало очень горестно.
«Вдруг отец куда-нибудь отлучился? — думал он. — А то этот Мальков поленится дойти до склада и скажет, мол, никакого Бабина там нет. Сбежать… — мелькнула мысль. Он поглядел на окно. Там решетка из толстых железных прутьев. Посмотрел на дверь — возле нее сидит женщина. — А что за окном, за дверью? Может, комнату сторожит человек с винтовкой? Попробуй убеги! Вон чумазые мальчишки отчаянные, а не бегут. Значит, нельзя», — грустно заключил Пантушка и сел на пол.
Время тянулось медленно. Иногда, гудя и пыхтя, проносился мимо окна паровоз, заливался свисток, стучали по рельсам колеса, бегали люди. Все это наполняло душу Пантушки тревогой.
Вспомнилось — Успенское, дом, мать, Марька, товарищи.
«Завтра понедельник, в школу идти, — подумал он. — А меня повезут куда-то под стражей, будто вора».
Две крупные слезинки скатились с ресниц и застряли на скулах.
Внезапно распахнулась дверь, и Пантушка увидел отца.
— Что случилось? — спросил Трофим. — Пантушка?!
Пантушка кинулся к отцу, чувствуя теперь себя под надежной защитой.
— Его забрали как беспризорника, — сказала женщина. — Я работник комиссии по борьбе с детской беспризорностью. Мое дело такое… моя обязанность отправлять их в детский дом.
— Он никуда не убегал, — заявил Трофим.
— Я очень рада, — женщина улыбнулась.
Трофим и Пантушка покинули комнату для беспризорных детей.
— Я говорил тебе, не лезь, куда не надо, — сказал Трофим. Он уже успокоился и ласково добавил: — Ребята засмеют…
— А я не скажу никому.
— Ну, это дело твое…
Зерно получили только к вечеру и, покормив лошадей, тронулись в обратный путь. Пантушка, как и отец, жалел лошадь и шел пешком.
Хорошо ему было идти не спеша по родной земле, глядеть, как в небе тают розовые облака, как поля дышат испариной в ожидании пахарей и хлебных всходов. Тяжело груженные телеги тащились медленно, мужики весело и возбужденно разговаривали о предстоящем севе, о полевых работах.
Наступили сумерки, темнота опустилась на поля, в небе заблестели редкие звезды. Слышнее стал скрип телег, топот копыт, голоса людей.
А дорога все тянулась, невидимая и нескончаемая. Пантушка устал и залез на воз, укрылся полушубком, дышал сытным ржаным запахом и острой кислятиной овчины. Телега колыхалась на неровностях, и Пантушке чудилось в полусне, что он плывет по волнам в чудесный счастливый край.
Откуда-то издалека до его сознания долетали голоса.
— Теперь оживем, — говорил безлошадный Иван, сосед Бабиных.
— На ноги встанем, — отвечал Трофим. — Только бы урожай выдался.
— Почему бы тебе не попросить зерна побольше, — гудел Иван. — Сколько по общественным делам мечешься! Дали бы…
— Ну, что ты! Разве можно!
Трофим говорил еще что-то, но Пантушка уже не слышал. Он спал безмятежным сном.
Кончились занятия в школе, и у Пантушки появилось много свободного времени.
С утра он отправлялся в луга за щавелем для щей, потом удил рыбу или ловил ворон. Этим занимались и другие дети. Щавель не успевал вырастать, как его вырывали. Это занятие Пантушка не любил, считая его «девчачьим». Зато рыбу удил с удовольствием.
С закатанными выше колен штанами, в распущенной рубахе, он целыми часами стоял на мелководье и не сводил глаз с поплавка. Поплавок почти беспрестанно дергался, и Пантушка вытаскивал вьюнов и пескарей. Добычу он опускал в котелок с водой. От вьюнов пахло тиной и мокрой травой, пескари оставляли на пальцах блестки чешуек. Погода была жаркая, в мокрых низинах желтела отцветающая купальница, летали стрекозы и бабочки.
Пантушка радовался солнцу, теплу, цветам. Хорошо бы побегать, поиграть с ребятами. Но надо ловить рыбу. Не ахти какая рыбешка — вьюны да пескари, а все же каждый день мать запекала их на сковородке в печке, и это было очень вкусно.
Ворон ловить Пантушка начал случайно. Как-то он оставил на берегу удочку с насадкой — белым земляным червем, и пошел к Яшке, сидевшему над омутом за кустами тальника. Когда вернулся на свое место, увидел такое, что не поверил глазам. С земли поднялась ворона, волоча за собой удилище. Она бы, наверное, улетела, да удилище зацепилось за корягу. Ворона часто махала крыльями, каркала, а улететь не могла. Из раскрытого клюва тянулась леска: ворона заглотала червя вместе с крючком.
Пантушка ухватился за леску, попробовал поймать ворону, но она больно клюнула его в руку.
— Яшка! — закричал он. — Сюда скорее!..
Вдвоем ребята поймали ворону, вытащили у нее из клюва крючок.
— Здорово, а? — произнес Пантушка, сияя от только что пережитого чувства победы над птицей. — Вот подалась!
— Так ей и надо, — сказал Яшка, вытирая рукавом потное лицо. — Их тут вон сколько! — Он показал на ворон, кружившихся над утоптанным скотиной берегом.
Ворона была одна на двоих, и делить ее было бы смешно. Недолго раздумывая, они развели костер и поджарили добычу. Мясо вороны горчило, но еда была сытная.
С этого дня ребята часто приносили домой не только рыбу, но и ворон.
Однажды Пантушка и Яшка возвращались с рыбалки. Весенние вечера обычно были светлые, но на этот раз наплыла на небо черная туча, бросила на землю мрачную тень; подул ветер, зашумел в листве деревьев.
Ребята проходили мимо церкви. За каменной оградой смутно обозначались в зелени кресты на могилах. Тут хоронили покойников духовного звания. Им не подобало лежать на общем кладбище; их клали поближе к церкви.
Так говорила Пантушке мать.
— Давай заглянем в церкву, — предложил Яшка таинственным шепотом. — Правду ли говорят, будто там по ночам ангелы летают?
— Давай! — без колебаний согласился Пантушка.
Они перелезли через ограду, ухватились за кирпичные выступы стены и прильнули к окну с железной решеткой.
Сначала внутренность церкви показалась ребятам бездонной пропастью. Потом в бездне замигал один огонек, другой. Желтые огоньки отражались в ризах окон, на которых проступали то нос, то глаза, то борода какого-нибудь святого лика. Свет дрожал, и казалось, лики шевелятся и смотрят на мальчишек.
Яшка обомлел и, заикаясь, зашептал молитву-заклинание от дьявола:
— Да воскреснет бог и расточатся врази его…
Не успел он произнести этих слов, как из церкви донеслись голоса. Яшка охнул, сорвался с окна и перемахнул через ограду.
Не помня себя от испуга, Пантушка тоже пустился наутек, оставив на ограде кусок штанины. Он бежал, не разбирая дороги, и ему казалось, что за ним гонятся. С каждой минутой топот ног настигал его, вот уже за спиной слышно чье-то дыхание. Сердце готово выскочить из груди.
Внезапно Пантушка почувствовал сильную боль в ноге и плашмя растянулся на земле. Во рту появился солоноватый вкус крови. «Пропал!» — обожгла мозг пугающая мысль.
Но прошла минута, другая, а его никто не трогал. Страх начал медленно проходить.
Дома Пантушка отдышался и успокоился.
— Ты что, опять дрался? — рассердилась мать, глядя на испачканный кровью подбородок Пантушки.
— Упал, — глухим голосом ответил он.
Милиционер сидел у стола и что-то рассказывал.
— Упал, — усмехнулся отец. — Зубы-то, наверно, вышибли в драке. Губы распухли, как ошметки…
— А штаны-то, штаны!.. — ахнула мать. — В чем ходить будешь?
— Право, упал, — дрожащим голосом произнес Пантушка. — Шли мы с Яшкой мимо церкви…
И он рассказал все, как было, ничего не скрывая.
Выслушав рассказ, отец улыбнулся.
— Ты, оказывается, не из храбрых, — сказал он. — В церкви-то следователь с председателем сельсовета. И церковный староста там, и еще люди.
И Пантушка узнал о том, что уже было известна всей деревне.
После убийства комсомольца комиссия по изъятию церковных ценностей продолжала работу. Никто не обратил внимания на то, что серебро на некоторых иконах заменено фольгой. Монастырский мастер-богомаз хорошо знал свое ремесло и все сделал с большим искусством. Незаметны на первый взгляд были также подчистки и поправки в книге описи церковного имущества. Когда ценности отправили в город, Трофим Бабин вспомнил, что среди увезенных вещей не было чаши-дароносицы, подаренной церкви купцом Сарафанниковым. Трофим сказал об этом Митрию. «Утаил поп», — решил председатель сельсовета. Начали вспоминать, какие драгоценности были в церкви. Трофим расспрашивал Феклу, которая хорошо знала церковную утварь, потому что не пропускала ни одной обедни. И стало ясно, что священник припрятал часть драгоценностей.
Сообщили в волость. Приехал следователь.
— Я так думаю, — сказал Стародубцев, — попу будет кисло.
— Как кисло? — спросил Пантушка.
— А так… судить будут.
— По-моему, сам поп этого сделать не мог, — рассуждал Трофим. — Одному несподручно. Разве под рясой выносил…
— Все может быть, — заметил милиционер. — Он мог так целый год таскать. Раз за разом и перетаскал.
— И так возможно. Никто и не видал.
— Следователь говорит, исправления в описи имущества свежие. Он в лупу разглядывал. Чернила, мол, одинаковые, но старые поблекли. Простым глазом не разглядишь.
— Что ж, поправить в описи поп мог недавно, а похитил, видно, давно.
— Продал и деньги прожил.
— Кто его знает!
Тут в разговор вмешалась Фекла.
— Не корите батюшку понапрасну. На исповеди я кровь и тело Христово принимала из купеческой серебряной чаши. Опять же про заутреню пасхальную скажу. На батюшке самый большой крест был… серебро с золотом… а в руках крест с дорогими каменьями.
— Но сейчас-то этого нет, — возразил Трофим.
— Не знаю, не знаю, — пожала плечами Фекла.
— Куда же он спрятал?.. — гадал Стародубцев.
— В землю зарыл, — заявил Пантушка. — Клады всегда в землю прячут.
— Следователь доищется, — уверил Трофим. — Он сейчас всю церковь перероет, каждую икону со всех сторон разглядит.
— Может, и признается батюшка, если уж согрешил, — вздохнула Фекла.
— Держи карман шире! — Стародубцев усмехнулся. — Драгоценности так-сяк, а вот убийцу найти не можем — это обидно… Да-а!.. А не встречался случайно тот… ночной гость?
— Не знаю, — ответил Трофим. — Я ведь не видал его тогда.
— А я видел! — вскрикнул Пантушка. — Я на ограде сидел, светло еще было.
— Ну, а после того ты его не видал? — спросил Стародубцев.
— Нет.
Милиционер встал, собираясь уходить, засунул руку в карман тужурки, вытащил пузырек с порохом, мешочек с дробью и спичечную коробку с бумажными пистонами.
— Это тебе, Пантушка. Боевые припасы. Пистолет-то цел?
— Цел.
— Ну вот. Полнаперстка пороху, забей бумагой, потом полнаперстка дроби… Да завтра я тебе все покажу. Пока прощайте.
— Можно мне с дядей Игнашей? — спросил Пантушка.
— Зачем? — накинулась на него мать. — На ночь-то глядя!
— Удочку забыл у церкви… и рыбу.
— С перепугу, значит?
Трофим рассмеялся добрым смехом.
— Иди, иди, да побыстрее возвращайся.
Едва вышли на улицу, как Пантушка пристал к Стародубцеву.
— Дядя Игнаша, ты искал золото в подвале, под церковью?
— Нет.
— Поищи. А то еще у Тимофея в подполье. У него продотрядники зерно в хлеву нашли, — яма тесом обшита, сверху доски, земля, и сухим навозом притрушено. Может, в этой яме золото спрятано. Я знаю, где она, покажу.
Все это он произнес шепотом, озираясь по сторонам.
— Земля велика и глубока, спрятать что угодно можно, — оказал милиционер. — Эх ты, герой!
И горестно добавил:
— Убийцу найти не можем. А он, может быть, в Успенском прячется да посмеивается над нами…
Некоторое время шли молча. Потом Стародубцев повернул в проулок.
— К нам ночевать придешь, дядя Игнаша?
— Нет, не приду. Спать сегодня некогда.
Разговор с милиционером оставил в душе Пантушки неприятный осадок: «Не слушает меня, — думал он, — считает маленьким».
С этой мыслью он лег спать в телеге под навесом. Солома с крыши давно была скормлена корове, и между перекладинами виднелось глубокое небо с крохотными, едва мерцавшими звездами.
Нередко, лежа вот так на спине, Пантушка гадал, далеко ли до небесных светил, есть ли там люди и так ли живут они, как на Земле, — сеют хлеб, ходят друг к другу в гости, дерутся.
А в церкви на стенах нарисовано небо с белыми пушистыми облаками. В облаке сидит бог-отец, рядом с ним бог-сын, а над ними парит голубь — это бог-дух святой. Среди облаков летают ангелы, трубя в трубы, мчится на колеснице Илья-пророк, подстегивает тройку сивых гривастых коней… Представив себе жизнь на небе таким образом, Пантушка натягивал на голову дерюгу, зажмуривался: нет, страшно было бы ему улететь с земли на небо и жить там среди богов и святых.
Сегодня думы были не о небе, а о земле, о родном селе Успенском. Вот бы узнать, где спрятаны церковные ценности и кто скрывает неизвестного человека, которого так хочет найти Стародубцев!
Беспокойны мальчишечьи думы, распаляется от них душа жгучим желанием сделать что-то такое, чтобы взрослые ахнули и сказали: «Вот это да!»
Уснуло село. Даже собаки перестали тявкать. Тишина. Только земляные сверчки строчат и строчат, заливаются трелью. В ушах стоит неумолкающий легкий звон.
Пантушка не доверяет тишине, она кажется ему обманчивой. Подчиняясь внутреннему зову, он сел, прислушался: спят ли в сенях отец с матерью, нащупал под соломенной подушкой свой пистолет, спустился с телеги и проскользнул в задние, гуменные ворота. Бесшумно ступая босыми ногами, он пробрался гумнами к дому Тимофея, остановился у окошка, наполовину задернутого кисейной занавеской. На столе у лавочника горела свеча, воткнутая в горлышко бутылки, стоял самовар. Тимофей утирал полотенцем лицо, а жена его пила чай с блюдца.
Затаив дыхание Пантушка ждал, что вот-вот выйдет к столу незнакомец, который убил комсомольца, рассядется пить чай. Тогда Пантушка сбегает за председателем сельсовета, за отцом, и Тимофеева гостя схватят. Пантушка считал, что скрываться врагу негде, кроме как у Тимофея — самого богатого человека в селе.
Время шло, а за столом Тимофея никто не появлялся.
«Сначала сами почаевничают, — подумал Пантушка, — а потом отнесут поесть ему. Он где-нибудь в подполье либо в амбаре. Мало ли места у Тимофея!»
Лавочник напился чаю, опрокинул чашку вверх дном, перекрестился на икону, что-то сказал жене и вышел из горницы. Потом и жена кончила чаепитие, задула свечу.
Пантушка прислушивался. Не заскрипят ли ступени в подполье, не протопают ли ноги по двору, не загремит ли амбарный засов? Нет, ничто не нарушило мертвой тишины в доме лавочника. Досада болью отозвалась в душе Пантушки. Стоило подглядывать ради того, чтобы увидеть, как два человека пьют чай!
Он уныло поплелся домой.
Все чаще Пантушка воображал себя взрослым, почти таким, как Стародубцев. И серьезные дела стали интересовать его больше, чем детские забавы. Пистолет был испробован, и это придало Пантушке новую силу и смелость. Теперь бы в самый раз ему отправиться к богачам и потребовать сдать государству хлеб, золотые деньги, как это делали председатель сельсовета и приезжие из волости. Только почему-то они ничего не брали у попа. «Жалели, что ли? — недоумевал Пантушка. — Наверно, не знали, что у попа много всяких запасов».
С языка Пантушки слетали слова, слышанные от взрослых: «наложить контрибуцию», «конфисковать». Чудные слова! Но их Пантушка прекрасно понимал: взять у богачей лишний хлеб, скот, деньги.
Вспоминалось, как еще осенью отец с другими бедняками ходил по домам богачей и говорил: «Комитет бедноты подсчитал, у кого сколько хлеба. Излишки надо сдать государству завтра». Если кулаки не сдавали хлеб, то Трофим вместе с председателем сельсовета брали в понятые трех-четырех бедняков и заставляли кулаков открывать амбары. Большей частью амбары оказывались пустыми. Тогда начинали искать спрятанное зерно и нередко находили его в ямах под навесами, на гумнах и огородах.
Одну такую яму нашли у Тимофея на ободворице[8], под ометом соломы. Когда откинули солому, показалась свежеископанная земля. Трофим ткнул в землю железным прутом, и все услышали глухой стук.
— Доски… — сказал Трофим. — Давай копать!
Стали орудовать лопатами и скоро обнаружили дощатый настил. Под ним лежали мешки с зерном.
— Ну, что ты скажешь? — спросил Бабин Тимофея.
— Ничего не знаю, — не моргнув глазом, ответил лавочник.
— Не ты прятал зерно?
— Не я.
— И хлеб не твой?
— Не знаю, чей.
— Мешки-то твои?
— Мало ли в селе одинаковых мешков… Я ничего не знаю, — Тимофей начинал уже сердиться, и ему с трудом удавалось сохранить внешнее спокойствие. — Кто-то захотел напакостить мне, спрятал хлеб на моей усадьбе.
Мужики расхохотались. А Тимофей надвинул картуз на глаза и пошел домой.
Из ямы было выгружено двадцать пятипудовых мешков…
Вспоминались Пантушке и другие случаи, когда ямы с хлебом находили в полях и в лесу.
«Кулаки прятали хлеб тайно, а все-таки его находили», — мысленно заключил он.
Пантушку удивляло, что Стародубцев ходит весь увешанный оружием, а не может заставить отца Павла указать, где спрятаны церковные ценности. На следователя Пантушка не надеялся: человек он малорослый, худой, в очках и без оружия.
И вот стало известно, что следователь напал на след.
Жители Успенского рассказывали друг другу о том, как следователь рассматривал иконы в увеличительное стекло, расшивал книгу, в которую была записана церковная утварь, разглядывал листы на свет.
Известно было также и то, что священник и церковный староста виновными себя не признали. Тогда по распоряжению следователя Стародубцев повез их в волость, в арестантскую.
После этих событий Пантушка уже не мог заниматься таким незначительным делом, как рыбная ловля.
— Яшка! — обратился он как-то к товарищу. — Давай искать клад.
— Какой?
— Только, чур… никому ни слова.
Они сидели на лавочке у ворот, болтая босыми ногами. Пантушка посмотрел по сторонам — не слышит ли кто их — и, понизив голос, прошептал:
— Тот, который поп спрятал. Найдем, нас тогда милиционерами сделают. Как Игнатия. Наганы дадут, сахару вот такие куски.
Глаза у Яшки заблестели, малиновые веснушки на носу стали ярче, рот полураскрылся. Яшка шумно задышал.
— А где он, клад-то?
— Кабы я знал, так пошел бы и взял. В земле зарыт, наверно.
— Может, в подполье у попа, — сказал Яшка и, подумав, добавил: — Говорят, богачи кубышки с золотом всегда в подпольях прячут.
— Так то свое золото, — решительно возразил Пантушка, — его от воров прячут. А это церковное… Как его у себя держать? Вдруг обыск. У отца-то Павла обыскали весь дом, и хлевы, и баню — ничего не нашли.
— А под церквой?
— И там искали.
— Может, он заговорил клад? — неуверенно произнес Яшка.
— Заговаривают знахари, они с нечистой силой водятся. А попу это нельзя.
— А ты сказал, что насчет нечистой силы одна брехня.
— Стародубцев мне говорил. Не верь, мол, ни в каких чертей — их нет.
— Ему что! У него винтовка, наган, шашка.
— У меня тоже есть, — Пантушка легонько похлопал по карману своих штанов.
Помолчали. Потом Пантушка опять заговорил:
— На кладбище могли спрятать… в могиле.
— Ой! — вырвалось у Яшки. — Я не пойду.
— Не бойся, я нарочно сказал, в книжке читал… Клады-то больше прячут в пещерах.
— У нас пещер нет.
— Да, нет, — с сожалением отметил Пантушка.
И вдруг он подпрыгнул на лавочке и едва удержался, чтобы не вскрикнуть от радости:
— Есть! Есть!.. Каменоломни-то! Забыл?
— О-о-о! — протянул Яшка. — Далеко. Около монастыря.
Упоминание о монастыре взбудоражило неудержимую Пантушкину фантазию. Он вспомнил, как ранней весной Стародубцев рассказывал о ночной встрече с отцом Павлом и Степкой около монастыря. Он сейчас рассказал об этом Яшке и уверенно заявил:
— Не в монастырь ездил поп ночью-то, а в каменоломни.
Яшка подумал и согласился.
— Правда.
— Давай пойдем в каменоломни, обязательно найдем драгоценности! Тогда уж поп не отвертится.
— Как из дома уйдешь? Мамка не пустит. Разве без спросу?..
— Без спросу нехорошо. Раз обманешь — потом никогда верить не будут.
— Да еще выпорют. Вчерась я недоглядел за Пашкой, он земли наелся. Эх, и всыпала мне мамка! Рука у нее чижолая. Как даст, как даст!.. Искры из глаз… До сих пор зад болит.
Яшка погладил свои ягодицы.
— А у меня мамка шумит, но не дерется, — похвалился Пантушка.
— Тятька у нас тоже добрый. Все молчит. Он сам мамки боится. — После недолгой паузы Яшка добавил: — Когда я буду мужиком, ни за что бабе не поддамся.
— Так не пойдешь клад искать?
— Пойду. Только вот мамка не пустит.
— Скажи, рыбу ловить. Возьмем бредешок. В Кривом-то озере раков много.
— Ох, мамка их и любит! — воскликнул Яшка. — За раками она отпустит. Пораньше выйдем, а вечером вернемся.
— И карасей наловим. Знаешь, какие они вкусные!
— Спрашиваешь! — Яшка причмокнул и сделал губами такое движение, словно проглатывал кусочек жаренного в сметане карася.
— А каменоломни там рядом.
— Знаю, бывал, — с достоинством подтвердил Яшка.
Спрыгнув с лавочки, они пошли по улице, громко распевая песню, которой научил их Стародубцев:
Наверх вы, товарищи, все по местам,
Последний парад наступает,
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает.
В этом месте Пантушка взмахнул рукой, и ребята еще дружней запели припев:
Так громче, музыка, играй победу,
Мы победили, и враг бежит.
Так за Совет Народных Комиссаров
Мы грянем громкое: ура, ура, ура!
Игумен Илиодор сидел после вечернего чая у окна, смотрел на березы и ели, освещенные розовыми лучами заката. Лениво и печально звонил колокол, напоминая о вечерней службе. Но игумен не торопился в церковь: его клонило ко сну, бесцветные глаза закрывались, голова безвольно опускалась на грудь.
Осторожный, но настойчивый стук в дверь заставил Илиодора вздрогнуть: «Что бы это значило? Ведь не велел тревожить».
Он хотел рассердиться на вошедшего послушника, но увидел за монашком рослого человека с курчавой бородой и сделался спокойно-строгим.
— Разреши, владыка? — резко проговорил курчавый и решительно шагнул через порог.
Послушник выскользнул за дверь.
Минуту-другую игумен смотрел на гостя не мигая, потом спросил:
— Зачем пришел? Чего надо?
Человек ответил не сразу. Он сел на скамью, широко расставив ноги в пыльных сапогах, поудобнее положил локоть на стол и твердо сказал:
— Водки!
Игумен задумался, затем медленно поднялся, подал из шкафа рюмку с зеленоватой жидкостью. Выпив, гость откашлялся.
— Слышал? — спросил он.
— Не ведаю, о чем ты говоришь, — с невозмутимым спокойствием ответил игумен.
— Об Успенском… Неужели ничего не известно? Сколько дней уже прошло.
— Монастырь далек от мирских дел. К нам приезжали, забрали драгоценности. У нас все обошлось мирно. Мы против власти не идем.
Гость рассмеялся.
— А кто подбивал мужиков на восстание? Не ты ли, святой отец? Кто в монастыре оружие прячет? Не ты ли? Кто через меня с белой армией Колчака связывался?.. Что, память помутнела, отец Илиодор?
Черные глаза гостя сделались злыми, большой кулак его тяжело опустился на колено.
Но игумен оставался по-прежнему невозмутимым. Он спокойно, почти вяло сказал:
— Пошто, Судаков, злобствуешь на старца немощного?
— А пошто отрекаешься от дела, которое связало нас одной веревочкой?!
— Изыди от меня и не показывайся! — сердито произнес игумен и вцепился маленькими руками в подлокотники кресла. — Не впутывай невиноватых.
— Так и запишем, — гость поднялся со скамьи, рывком надел картуз. — Смотри не прогадай.
Игумен ничего не ответил.
Судаков опять сел, тихо спросил:
— Об оружии монахи знают?
— Нет.
— Побереги. Через неделю-другую пришлю подводу с дровами. На нее и погрузишь оружие. Понял? Затем и пришел, чтобы сказать. Еще прошу не забывать насчет харчей. В деревнях сейчас не поживешь, — буду в лесу скрываться. Так что распорядись, чтоб харчи доставляли туда же, в условленное место. Слышишь, отец Илиодор?
Игумен смотрел на него, но думал, казалось, о чем-то другом. Когда дверь за Судаковым захлопнулась, Илиодор перестал сдерживать душивший его гнев. Вызвав послушника, он накричал на него и велел ему в наказание сделать сто поклонов на коленях.
— Будешь знать, как не слушаться. Не велено было никого впускать.
— Я не впускал, — виновато тянул послушник. — Да он револьвером пригрозил.
— А ты и испугался! Небось в монастыре стрелять не станет.
Дождавшись, когда послушник отбил с молитвой штрафные поклоны, игумен приказал:
— Иди в церковь, пусть приготовят все к молебну. Сам буду служить. — Потом добавил: — Скажи, буду служить панихиду по юноше, убиенном в Успенском.
Оставшись один, игумен опять поник головой, сомкнул веки. Со стороны могло показаться, что он заснул. Но Илиодор не спал. Последние дни ему было не до сна. События в Успенском встревожили его. Ожидаемые по всему уезду восстания не вспыхнули, верующие охотно помогали Советской власти изымать церковные драгоценности; крестьяне с радостью получили от государства зерно на семена и стали сеять.
«Поторопились, — размышлял игумен. — Не ко времени восстания-то замыслили. Ох, беда, беда!.. Как бы нас краем не впутали в убийство».
Игумен вспоминал, как появился в монастыре Судаков, подал письмо от настоятеля кафедрального собора в губернском городе. Настоятель писал: «Передаю поклон с братом нашим и прошу оного приютить, яко агнца, отбившегося от стада». О готовящемся восстании против Советской власти и об ожидаемой помощи из-за границы гость передал на словах. Вспомнил Илиодор, как гость отлучался на неделю, иногда больше, появлялся в монастыре на день, на два и снова пропадал. Несколько раз он привозил разобранные винтовки, тайно от монахов собирал их в отведенной ему келье, укладывал в ящики, которые приближенные игумена прятали в подземелье; место это знали три-четыре человека. После неудавшегося восстания в Успенском игумен перепрятал оружие, ничего не сказав об этом Судакову, и решил на время прекратить с ним встречи.
Размышления игумена прервал послушник, доложивший, что к панихиде все готово.
Илиодор не по-стариковски легко поднялся, распрямил плечи и, взяв посох, вышел из кельи.
Уже стемнело, когда Судаков вышел из монастырских ворот и направился к месту ночлега. Под деревьями густели тени, лес наполнялся чуткой вечерней тишиной.
Судаков поморщился. Ему не нравилась тишина, он больше любил ветер и ненастье: тогда можно идти без опаски.
Разговор с игуменом озадачил его.
После разгрома колчаковцев в Прикамье Судаков прибыл в Ярскую волость для организации вооруженных восстаний. Полк, в котором служил Судаков, был отрезан от главных сил отступающей армии Колчака и окружен. Колчаковские солдаты, насильно согнанные на войну, бросали оружие и сдавались красным. Офицеры с небольшим числом надежных солдат после безуспешной попытки пробиться на Урал и догнать своих укрылись в лесной глуши, в стороне от жилья и дорог. Здесь они создали штаб для борьбы с Советской властью. Не один десяток белогвардейцев с поддельными документами, под чужим именем ушел отсюда в деревни для того, чтобы сеять недовольство советскими порядками, подстрекать к выступлениям против новой власти, организовывать восстания. Одним из таких был Судаков. Он находил убежище у кулаков, в монастырях, у присмиревших на время бывших дворян в уездном городе, скрывался в лесных дебрях.
Игумен Илиодор был братом колчаковского полковника, о чем не знали даже монахи. Судаков посвятил Илиодора в дела своей контрреволюционной организации и получал от монастыря немалую помощь. И теперь Судаков негодовал, что игумен принял его так холодно. Он догадывался, что хитрый Илиодор решил на время порвать с ним всякие отношения, чтобы не навлечь на монастырь подозрений после неудавшегося восстания в Успенском.
— Нет уж, игумен, — прошептал Судаков, — от нас тебе не отвязаться, поздно. Попадусь я, тебя за собой потащу. Дело затеяно серьезное: или умрет Советская власть, или умрем мы.
Время от времени Судаков останавливался и прислушивался: не идет ли кто навстречу, не догоняет ли? Нет, никого не было в лесу в этот поздний час.
Он шел долго и наконец оказался на берегу Кривого озера. Внезапно услышал веселые детские голоса. Переговаривались двое:
— Пантушка, давай к берегу-у-у! — взывал пронзительный голос.
Ему отвечал другой, озорной, грубоватый:
— Пошел к черту-у-у! Сам знаю-ю-у!..
— Утоне-е-шь!
— А ты не каркай!
Судаков замер на месте, перестал дышать, выхватил из трости кинжал. Но голоса умолкли, и в лесу стало по-прежнему тихо. Всунув кинжал в трость и крадучись, точно волк, Судаков стал пробираться в свое логово. Вот он протиснулся в дыру между обомшелыми камнями, постоял, послушал — никакого подозрительного шума. Успокоился, пошел в темноте, вытянув вперед руку.
Это была одна из штолен заброшенных каменоломен. Тех самых каменоломен, в которых задумали искать церковные ценности Пантушка и Яшка. Судаков шел ощупью, чувствуя, как наклонный пол штольни уводит вниз, в глубь земли. В непроницаемой темноте гулко шлепались с потолка капли воды: два дня назад прошел дождь, и вода просочилась до штольни.
Не первый раз был Судаков в подземелье, но непроницаемая темнота, могильная тишина и опасность, подстерегающая на каждом шагу, действовали неприятно, держали в нервном возбуждении. Осветить дорогу было нечем. Хранилась у него коробка спичек, спрятанная от сырости в кармане нательной рубахи, но он доставал ее лишь в случаях крайней необходимости, а для прикуривания употреблял, как и крестьяне, кусок стали, кремень и тряпку, проваренную в зольной воде.
Идти было неудобно. Под ноги попадались камни, осыпи земли, лужи. Пахло сыростью и плесенью.
Наклон кончился, и штольня пошла горизонтально. Судаков понял, что осталось пройти немного. Сто шагов прямо, потом повернуть направо, и он будет на месте.
Отсчитав сотню шагов, он нащупал тростью выступающий на повороте штольни угол, свернул за него и через пятьдесят шагов остановился. Снаружи не доносилось ни одного звука. А здесь, в подземелье, все было немым, мертвым.
Он высек огонь. Крохотное пламя осветило внутренность штольни шага на два вокруг. В щели между камнями торчала лучина с обгоревшим концом. Судаков поднес к ней пламя, лучина медленно загорелась, раздвигая темноту. В желтом свете показались нависающие камни, сухая глина, корни растений; на земле — примятое сено, валежник, сухая лучина, глиняный горшок с водой.
Опустившись на сено, Судаков несколько минут сидел не шевелясь, потом его, точно пружиной, подбросило: вскочил на ноги, стал рыться в сене; нашел полушубок, мешок, на дне которого лежала разная мелочь: шило, моток ниток, дратва…
— Хоть бы один сухарь! — зло прошептал он, засунул мешок и полушубок под сено, закурил, лег.
Обида на игумена вспыхнула с новой силой, и он стал думать о том, как отомстить старцу. Но постепенно мысли уходили к другому. Вспоминалось иное время, иная жизнь; тогда с таким, как Илиодор, он не стал бы и разговаривать. Конечно, он мог бы назваться игумену своим настоящим именем, и тогда бы Илиодор относился к нему иначе. Но нельзя рисковать, тем более что игумен труслив.
Да, Илиодор немало бы удивился, узнав, что имеет дело со знатным дворянином, сыном самого богатого в губернии помещика. Судаков лишь на секунду вспомнил о своем настоящем имени и тотчас же огляделся по сторонам, словно его мысли мог кто-нибудь подслушать. За время скитальческой жизни он привык к тому, что стал зваться Василием Судаковым, и даже во сне видел, что он не кто иной, как петроградский рабочий Судаков. Научился паять, ввертывать в свою речь такие словечки, как «гайка», «зубило», «кувалда», «клещи»…
Иногда в уединении он вспоминал полковую жизнь, вечера в офицерском клубе, балы в собственном доме, охоту в родовом имении. Все это ушло в прошлое. Полк разбит Красной Армией, поместная земля отдана крестьянам, а в усадьбе открылась сельская больница.
Очень хотелось есть. От голода в желудке побаливало, во рту все обметала липкая густая слюна. Больше суток прошло с тех пор, как он в последний раз ел, скрываясь в овине у знакомого кулака. Оставаться там было опасно, и Судакову пришлось переметнуться в монастырь, где он надеялся отоспаться, отдохнуть. А вышло так, что игумен и куска хлеба не дал.
Оставалось одно: дожидаться Гаврилу — «пещерного жителя», как в шутку называл его Судаков.
С Гаврилой он познакомился около года тому назад, встретившись в лесу, и с тех пор не один день провел в его подземном жилище. В былое время он с барской брезгливостью посторонился бы грязного мужика, а теперь лежал на его подстилке.
— Тьфу! Гадость какая! — зло проговорил Судаков. — До чего же я опустился!
А немного спустя подумал уже более спокойно: «Ничего. Нам бы только свергнуть Советскую власть. А тогда мы наведем свой порядок. Таких, как Гаврюшка, заставим сапоги лизать».
Что-то зашуршало. Камень ли упал, ветер ли ворвался в штольню.
Судаков вскочил, прислушался. Похоже было, что кто-то осторожно пробирается по подземному ходу. Судаков загасил лучину, обломал тлеющий конец, затоптал его и быстро спрятался за выступающие камни. Рука судорожно сжимала рукоятку браунинга.
Сомнений не было: по штольне кто-то шел. В голове Судакова одна мысль обгоняла другую. То ему казалось, что это Гаврила, и он радовался, что не одному придется ночевать в мрачном подземелье, то вдруг мерещилось, что его выследили чекисты и теперь поймают, как лису в норе. Его бросило в жар. Он чувствовал себя, как зверь в капкане.
Шаги раздавались все ближе, все явственнее. Судаков затаил дыхание.
Вот шаги уже совсем близко. Кто-то сопел и возился рядом. Синие искры вспыхнули в темноте и погасли. Потом еще и еще.
«Гаврила…» — с облегчением подумал Судаков.
Оранжевым глазком мигнул в темноте уголек, потом вспыхнуло крохотное пламя и осветило кисть руки около лучины. Когда лучина загорелась, Судаков увидел Гаврилу и выскочил из засады.
— Руки вверх!
Огромный мужик, заросший бородой до самых глаз, слабо вскрикнул и согнулся, выкинув руку вперед, как бы защищаясь от удара.
— Эх ты, трус! — Судаков засмеялся, дружески хлопая Гаврилу по плечу.
— Фу ты! — выдохнул Гаврила. — Сердце так и оборвалось. И не подумал, что ты тут.
— Не ждал гостя? А я решил навестить тебя. Скучно, думаю, тебе одному-то. Мимоходом и завернул на часок. Как живешь? Давно не видались.
— Недели две, а может, и больше. Тут дни-то несчитанные.
— А ты календарь заведи. Будешь отрывать листочки. День минул — листок долой! — шутливо посоветовал Судаков.
— Ни к чему это, — мрачно ответил Гаврила. — Без дела дни проходят, и считать их нечего. Это когда дома — другое дело. Знаешь, чего в понедельник делать, чего во вторник, в среду… Вон мужики-то пашут, сеют, а я…
— Погоди, напашешься, — перебил Судаков, бесцеремонно заглядывая в узелок, который развертывал Гаврила. — О-о, да у тебя тут еды-то на целый полк! Жена, что ли, приходила?
— Приходила.
Гаврила сел, снял старую фуражку, расправил длинные волосы, провел ладонью по усам и широкой пепельной бороде.
— Милости просим, — он показал на еду.
— Всякая еда хороша ко времени. Сейчас жареный лапоть и тот съешь, — Судаков рассмеялся и ухватил ломоть хлеба. — Раньше овсом только лошадей кормили, а теперь мы едим овсяный хлеб.
— Это еще хорошо. А то лебеду ели. Это из семенного овса баба испекла. Овес государство на обсеменение дало.
— А еще чего дало государство? — ехидно спросил Судаков.
— Рожь, ячмень.
— Вот будут мужички, товарищи крестьяне, ссуду государству с процентами отдавать, тогда почешут затылки.
— Говорят, без процентов ссуда-то, — неуверенно возразил Гаврила.
— Говорят, говорят! — передразнил Судаков. — Советская власть за все проценты берет. Попадешься ты, так тебе за дезертирство годика три тюрьмы дадут да еще годика два накинут за здорово живешь… Это что такое? — Судаков ткнул пальцем в узелок с едой.
— Ватрушки.
— Первый раз такие вижу.
— Тесто из ржаной муки с тертой картошкой, а сверху конопляное семя… толченое.
— Ну-ка, давай попробуем.
Глотая куски клеклого теста с пахучим конопляным семенем, Судаков многозначительно продолжал с издевкой:
— Так что ты, товарищ Гаврила, учти: страдать тебе придется много, если попадешься.
— Баба, жена моя, — медленно сказал Гаврила, — зовет домой. Говорит, прощение будет. Сосед тоже в дезертирах был — вернулся. Ну, и ничего. Месяц принудительных работ дали, дрова в лесу заготавливал.
— Ой, не верю я твоей бабе. Они ведь, бабы-то, какие? Ей трудно без тебя, вот и зовет, думает, легче станет. А того не понимает, что тащит мужа в петлю.
— Не в том дело. Отец у меня еще здоровый, мать, сестры. Работать есть кому. А нутро мое ноет, болит, по жизни тоскует. Руки дела просят. Лежу в этой норе и думаю: люди в поле работают, хлеб сеют; солнышко светит, жаворонки поют, жеребенки ржут, грачи над пашней голгочут весело! И ни от кого прятаться не надо… А я, как червь, в земле хоронюсь, по неделе человеческого голоса не слышу. Сам с собой разговариваю. Может, с ума сходить начинаю?
— Возможно, — с усмешкой подтвердил Судаков.
— И чего делать теперь — не знаю, — причитал Гаврила.
— Настоящие люди знают, что делать, — наставительно сказал Судаков, запихивая в рот кусок овсяного пирога со щавелем. — Вон, говорят, в каком-то селе убили в церкви приезжего из города комиссара.
— Да это в нашем селе, в Успенском. Страх-то какой!.. Ужасти!.. И зачем убивать?
— Зачем убивать? — медленно проговорил Судаков. — Значит, надо было. То в одном месте советского комиссара убьют, то в другом, то в третьем. Вот их и поубавится. Да в то же время поезда взрывать, мосты… Разогнать комиссаров, свою власть установить.
— Какую? — спросил Гаврила.
— Старую. Только без царя. Твою власть.
— Какую же это мою?
— Ту, которая тебя за дезертирство судить не станет, а еще тебе спасибо скажет.
— Чудно́!
— Не чудно, а слушай, что говорю… Вот ты здоровый, сильный, молодой. А какая от тебя польза? Никакой. А ведь мог бы и отсюда, из-под земли, полезное что-нибудь сделать.
— Чего же это?
— Советской власти боишься? — в упор спросил Судаков.
— Боюсь… за дезертирство мое.
— Значит, надо ее сменить на такую власть, которой тебе нечего бояться.
— Как же сменить-то? — наивно поинтересовался Гаврила.
— Люди борются против Советской власти, и ты борись. Сожги волостное правление, кооператив, милицию.
— Ой, чему ты меня учишь!
— Я не учу, дурень! Я к примеру говорю. Я не тебя первого такого встречаю мимоходом. Не все прячутся. Которые и дома живут, а Советской власти соли на хвост насыпают.
— А ты откуда знаешь?
В вопросе Гаврилы была такая подозрительность, что Судаков выругался.
— Глупый же ты! Откуда мне знать! Я ничего не знаю. Я только думаю, что такие, люди есть.
— Конечно, есть, как не быть, — согласился Гаврила.
— Я человек рабочий, — продолжал Судаков. — Все мое имущество вот… мозолистые руки… ну, и голова. Больше ничего нет. Руками я кормлюсь. Мне все равно, какая власть: царская ли, советская ли, али еще какая. Ясно?
— Очень даже.
— А ты крестьянин. У тебя есть земля, собственный дом и разные постройки, лошадь, корова, овцы.
— Есть.
— Ты вырастил хлеб и можешь его продать по какой хочешь цене. Зарезал телка али свинью, хочешь — сам съешь, хочешь — продашь. Вот и нужна тебе крестьянская власть.
— Мне и теперешняя, советская, подходящая.
— Почему же ты не воевал за нее?
— Это другое дело.
Наевшись, они закурили и, потушив лучину, легли спать.
Лежали молча. Глухая тишина давила на мозги, отсыревшее сено пахло землей и подвальной затхлостью.
Швырнув окурок, Судаков спросил:
— Значит, ты из Успенского?
— Да.
— Не знал… Который раз встречаюсь с тобой, а знаю о тебе только то, что ты дезертир… Как же ты стал дезертиром? Интересно послушать.
Гаврила стал рассказывать.
— Меня хотели забрить[9] еще в германскую войну. Было мне тридцать годов. Ну, не забрили. Нашли у меня чего-то во внутрях. Еще ноги не подошли, подошвы ровные, без выгиба.
— Плоскостопие, — подсказал Судаков.
— Вот, вот… доктора это слово говорили. Еще сердце у меня больным признали. Забраковали, значит, меня. Радости дома было — целую неделю пировали. Всем на удивление: мужик, говорят, здоровый, а доктора бракуют. Решили, что я откупился. А никакого откупа не было. Научил меня один инвалид. Ну, ему пришлось дать трояк, только и расходу. Велел он мне фунт чаю скушать, как на призыв пойду. Съешь, говорит, полфунта за два часа до того, как к докторам идти, а полфунта за час. Я так и сделал. И вот, значит, к докторам вызывают, велят одежду снимать. Голого, значит, смотрят. Срам! Стали меня доктора осматривать, ровно барышники лошадь на ярмарке. Пройдись, приседай, покажи зубы… В уши заглядывали, щупали всего… Стал меня доктор слушать. Седой, толстый. Одышки, спрашивает, не бывает? Бывает, говорю. Ведь с докторами надо как с попом на исповеди. Что спросит поп, отвечай: грешен. Про чего спросит доктор, говори одно: бывает. А как же иначе? Иначе никак нельзя. Ну вот, слушал меня в трубку доктор, а потом хлопнул по голой спине и чего-то офицеру про сердце сказал. Велели мне одеваться. Вскорости объявили, дескать, я негож. Вот так… Больше меня не беспокоили вплоть до гражданской войны. Позвали в восемнадцатом году в Красную Армию. Тут и пошло все набекрень. Вспомнил я про чай, а чаю негде взять. Не стало чаю-то, морковь сушили да заваривали. Посудачили мы с бабой, и узнала она от кого-то: дескать, надо три дня ничего не есть, а соленую воду пить. Тогда доктора признают больным. Вместо трех дней я пять дней впроголодь жил и соленой водой наливался. Поверишь ли, ноги стали пухнуть. Как бревна сделались, ничего из обувки не лезет. Замотали ноги онучами, привели меня на комиссию. Доктор потрогал ноги и ничего не сказал. И домой не отпустил. Положил меня в больницу. А там от пищи отказаться нельзя, да и пищи городской попробовать хочется. Стал я есть. А соленой воды раздобыть негде. Хотел сговориться с санитаром, а тот, подлая душа, фершалу сказал. Фершал накричал на меня, судом пугал. Выписали меня из больницы здорового, как быка. Пустили бы домой, я бы все сорок верст бегом пробежал. А меня в казарму. Вот тут я и узнал, как солдат учат. На завтрак в строю, на обед в строю, на ужин опять же под командой. Потом шагать в ногу, мешок с соломой штыком, будто человека, колоть, на брюхе ползать, через забор перелезать. Только в отхожее место без команды ходили. Такая жизнь не по мне. Я привык жить как? Когда захочу спать — лягу, захотел встать — встаю… Ну, да все это еще так-сяк. Главное-то в том… надо идти воевать. Страшно! Убьют — и Авдотьи своей не увижу и ребятишек. И кто будет на жеребце ездить? Жеребца мы на племя оставили, с норовом вырос, одного меня слушался. Ну, и это еще не все. А вернись я безрукий, а то без двух рук и без двух ног. Кому нужон? Как самовар без ручек… И надумал я убежать. Знал, есть такие, которые с войны убегают. Убег и я. С тех пор и мыкаю нужду по лесам да, болотам. Пока в чужих местах был, так лиха хлебнул вот столько… по самую макушку! Исподволь к родным местам пробирался. Ну, тут чуток получше стало. Как-никак дом рядом. Бельишко сменишь, пожрать принесут.
Гаврила умолк. Молчал и Судаков.
— Собачья жизнь! — выругался Гаврила. — И когда она кончится!… — И, помолчав немного, спросил: — А ты… тоже от военной службы хоронишься?
Судаков ответил не сразу. Он ворочался на сене, кряхтел, прокашлялся, будто собирался петь.
— Ну, что же. Откровенность за откровенность. Я тебя прощупывал, кто ты: просто дезертир или идейный противник Советской власти. Нарочно такой разговор вел. И понял: ты настроен против Советской власти.
— Да нет же! — возразил Гаврила.
— Не бойся, я не пойду на тебя доносить. Я в политику не вмешиваюсь. Я по божьему делу…
— Это как? — не понял Гаврила.
— Божьих странников знаешь?
— Знаю.
— Так вот я из таких.
— Чудно, — недоверчиво промолвил Гаврила. — Божьи странники бывают старые.
— Бывают и моих лет, только тебе не приходилось их встречать.
— Может быть.
— Был я в Петрограде рабочим, — продолжал Судаков, оживляясь. — В гражданскую войну эвакуировали в вашу губернию. Работал в мастерской. Самовары паял и лудил, зажигалки делал. Тем и кормился. Была у меня жена и сын пяти годков. Оба в один месяц от сыпного тифа умерли. Такая тоска меня взяла! Бросил работу, стал без дела шататься. Вспомнил о боге и по монастырям начал ходить.
— По каким?
— По всяким: и по мужским и по женским. В монастырях успокаивать умеют.
— Умеют, умеют, — с ухмылкой согласился Гаврила. — У Илиодора в Знаменском не был? Он монахов палкой колотит. Он тебя успокоил бы.
— Был, но Илиодора видеть не сподобился, — слащаво произнес Судаков. — Где мне до игумена добраться! Я ведь как в монастырь попадаю? Прихожу и спрашиваю: не надо ли чего починить? Ну, и бывает, поделаешь что придется, поживешь неделю-другую, похарчишься, успокоение душе найдешь.
— И в солдаты тебя не забрили?
— Нет. Я к военной службе негоден: в детстве перелом ноги был, неправильно сросся.
— Понятно. А теперь куда шагаешь?
— Отдохну у тебя дня три-четыре да и пойду на Каму-реку. Там, говорят, места привольные. Посмотрю божий свет.
На Каму Судаков не собирался. Узнав, что по всему уезду на больших дорогах, на постоялых дворах проверяют проезжих и прохожих, он решил, что лучше всего скрыться вблизи Успенского, где уже перестали искать убийцу. Отсидеться в укромном месте, переждать, а потом перейти в другой уезд, к своим единомышленникам, и продолжать борьбу против Советской власти.
Была еще одна причина, по которой Судаков решил задержаться вблизи Успенского. Ему не давали покоя церковные ценности, утаенные успенским попом. Дознаться, где они, и забрать их — вот о чем мечтал Судаков.
— На Каму-реку подамся, — повторил он. — Слышишь, Гаврила. Пойдем со мной.
— Далеко очень. Верст двести наберется, — ответил Гаврила, повернулся на бок и захрапел.
Солнечные лучи проникали через густые ветви, бросали на стволы деревьев и траву светлые, веселые пятна.
Неподвижно стояли сосны и ели, только осины иногда вздрагивали круглыми листьями. Где-то тоскливо куковала кукушка.
— Кукушка, кукушка, — проговорил Яшка, — скажи, сколько лет мне жить?
Напряженно вытянув шеи, раскрыв рты, ребята замерли.
Птица умолкла.
— Это все неправда, — заявил Пантушка, — одни выдумки.
— А может, правда? Ты почем знаешь, — возразил Яшка. — Бабка Анна сказывала, сбывалось предсказание кукушки. Она вещунья, кукушка-то.
— Много знает твоя бабка Анна! — пренебрежительно сказал Пантушка. — Стародубцев говорит, в приметы верят одни только старухи.
— А ты не веришь? Не веришь? — быстро и горячо произнес Яшка с явным желанием уязвить товарища.
— Не знаю, — неуверенно ответил Пантушка.
— То-то! — торжествующе воскликнул Яшка и посмотрел на Пантушку взглядом победителя.
— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! — раздалось под деревьями где-то совсем близко.
— Слышал? Три раза. Значит, жить тебе три года.
— Только? — грустно произнес Яшка. — Так мало!
— Кукушка предсказала.
— Это она не мне. Если бы сразу, как я спросил… а то времени-то сколько прошло.
Они шли по тропинке вдоль реки. Над головами нависали ветви с густой листвой. Над травой гудели пчелы, порхали бабочки, стрекотали невидимые кузнечики.
Ребятам не удалось выйти из дома с утра, и теперь они торопились, чтобы засветло добраться до каменоломен, переночевать возле них и с раннего утра отправиться в подземелье на поиски драгоценностей.
— А донесем мы? — неожиданно спросил Яшка. — Или на помощь надо звать?
— Донесем! — уверенно ответил Пантушка. — Ты полпуда унесешь? Ну, вот. Я пуд унесу.
— А может, там золота-то пудов пять!
— Пя-я-ать, — протянул Пантушка задумчиво и про себя подсчитал. — Пять пудов не донесем… А мы за два раза…
— Верно! — подхватил Яшка.
Они подошли к небольшому, со всех сторон окруженному лесом озеру. Один берег был крутым, похожим на каравай хлеба с обрезанной краюшкой. Вода у этого берега темная, с зеленым отливом.
— Вот тут мы и переночуем, — предложил Пантушка, показывая на высокий берег.
Яшка не возражал.
На мягкой густой траве они постелили старые отцовские кожухи, натаскали хвороста для костра и уселись ужинать. Пантушке мать дала пригоршню толокна, краюху черного сырого хлеба с примесью древесной коры. У Яшки был такой же хлеб, бутылка молока, несколько вареных картофелин.
Ели каждый свое. Бывало, до голодной поры, на рыбалке или в ночном ребята делились едой, все ели сообща. Трудное голодное время приучило их, как и взрослых, думать в первую очередь о своем желудке.
Пантушка ел быстро, подбирая каждую крошку, старательно двигал челюстями. Толокно он не трогал, зная, что оно не испортится ни от жары, ни от сырости и что его можно будет съесть в самую последнюю очередь. Кусок хлеба только раздразнил аппетит. Но, примерившись к запасам продуктов, Пантушка решил больше не есть: скоро спать, а во сне голода не чувствуешь.
Яшка съел добрую половину продуктов, на секунду задумался, разглядывая на свет бутылку, потом допил молоко.
— А то прокиснет, — пояснил он.
Теперь, когда ребята были на месте, время тянулось медленно. Солнце, казалось, остановилось и не хотело закатываться за далекий край земли. Небо было по-прежнему светлым. А ребятам хотелось, чтобы скорее наступила и прошла ночь. Они искупались в озере, наловили окуней и пекли их над костром, насаживая на прутики.
На развалине сосны увидели гнездо, Яшка осмотрел его.
— Коршуново, — сообщил он, слезая и зализывая ссадины на руках. — Пустое, яиц нет.
Появились комары, и ребята разожгли большой дымный костер.
Наступил, наконец, вечер, и в лесу потемнело. Донесся колокольный звон. Редкие удары колокола наполняли воздух гулом.
— У нас в церкви к вечерне звонят, — сказал Яшка.
— Это в монастыре. Не слышишь разве, как гудит? У нас такого колокола нет. В монастырском колоколе много серебра, а в нашем меньше, — важно рассуждал Пантушка. — У нас народ бедный, и звон у нас не тот. Мне тятенька говорил, в монастырь богатые купцы много денег жертвовали.
— Дураки! — лихо произнес Яшка. — Лучше бы проели, конфет накупили бы, лампасеи, помадки.
— Сам ты дурак! — незлобиво ответил Пантушка. — У купцов, думаешь, конфет не хватало?.. Кабы не так!.. А жертвовали за грехи. Богатство-то только через грехи приваливало. Вот и жертвовали, а монахи молились за купцов, у бога прощения просили.
Пантушка бросил в костер сук, посмотрел, как выпорхнули и погасли на лету искры.
— Богатеи не дураки, а хитрющие, — заключил он.
— А зачем попы и монахи длинные волосы носят?
— Не знаю. Надо у отца Павла спросить.
Вспомнив про священника, они невольно перешли к разговору о последних событиях в селе и о ценностях, которые пришли искать.
— Бабка Анна рассказывала, — торжественно говорил Яшка, — клады заговаривают. Заговоренный клад нипочем в руки не дастся.
— Да ну тебя с твоей бабкой! — не стерпел Пантушка.
— А что? Обернется в глину — и все. А сними заговор — глина опять золотом станет.
— Если бы так, из глины бы горы золота наделали, — возразил Пантушка.
— Не каждый согласится. Ведь надо душу дьяволу отдать. Без н е г о не сделаешь.
— Я бы отдал душу дьяволу.
— Что ты! — Яшка перекрестился. — Зачем так говоришь? К ночи-то…
Пантушка уже увлекся зародившейся мечтой, и удержать его было невозможно.
— Я бы превратил всю эту гору в золото и отдал бы людям. Об этом узнал бы Ленин. Вызвал бы меня к себе и сказал: «Спасибо тебе, Пантелей Бабин. На твое золото мы купили много хлеба. Теперь народ ест вволю, никто не умирает с голоду. Что ты хочешь в награду?» А я бы сказал Ленину, что хочу, мол, весь белый свет объехать, посмотреть на моря-океаны, на людей, на зверей разных.
— Вот уж выдумал, — произнес Яшка, воспользовавшись тем, что Пантушка на секунду замолчал и задумался, отдавшись сладким мечтам. — Я бы попросил у Ленина денег на сруб, избу бы построил пятистенную. Еще на лошадь попросил бы.
— У вас же есть изба.
— А я, как вырасту, отделюсь от бати-то. С батей Пашка, меньшак, останется. Вот у меня изба была бы своя. Лошадь тоже. Тогда можно и жениться.
— А на ком бы ты женился? — серьезно спросил Пантушка.
— На Шурке Прохоровой.
— Не отдадут — богачи.
— Если пятистенная изба да лошадь… Еще отец нетель дал бы, овечек трех на развод.
— А я попросился бы у Ленина на корабль. Повидать всего хочется. Поехал бы на корабле в Африку. Там живых слонов сколько, львов!..
— Негров, — подсказал Яшка, вспомнив, как учительница рассказывала о чернокожих людях.
— И негров.
— Они голышами ходят, — Яшка засмеялся.
— Раз там жарко. И ты бы голым ходил.
Яшка не нашелся, что сказать на это, и замолчал. А Пантушка продолжал мечтательно:
— Объехал бы весь мир, пришел бы перво-наперво к Ленину и рассказал, где как люди живут. Потом — домой.
— Стариком бы уж воротился. Подумать: весь мир объехать!
— Пускай стариком. Зато повидал бы…
— А жениться когда же?
— Жениться? Жениться не пришлось бы, раз всю жизнь в дороге.
— Ну, это не дело — бобылем век жить.
Яшке приходили на память слова и фразы, слышанные от взрослых, и произносил он их именно тоном взрослого.
— А ты там женись на какой-нибудь, — посоветовал он.
— Можно и там жениться, — согласился Пантушка.
На озере шумно всплеснула рыба.
— Сом, наверно, — сказал Яшка. — Вот бы поймать!
— Давай спать! — предложил Пантушка.
Но спать не давали комары: даже дым от костра не мог их отогнать. Только когда рассвело и подул ветер, комары исчезли. Измученные бессонной ночью, расчесав лица до крови, Пантушка и Яшка замертво свалились и уснули.
Проснулись около полудня и пошли на поиски. У ребят не было никакого представления о каменоломнях. Они знали только, что в горе добывали камень и там остались подземные ходы.
— Надо найти вход, — сказал Яшка. — Я сразу его отыщу. Сначала будет дорога, потом большая дыра.
— Я тоже найду, — уверял Пантушка.
Ребята не признавались друг другу в том, что о каменоломнях знали лишь по рассказам. Каждый надеялся на другого, и каждый хитрил, не спешил идти первым.
После долгих блужданий они случайно наткнулись на отверстие в горе.
— Вот! — вскрикнул Яшка. — Я говорил!
— И я говорил, — ответил Пантушка, стараясь казаться спокойным.
Это был вход в каменоломни, который ребята считали единственным, тогда как на самом деле их было несколько. Каменоломни были заброшены давно. Дожди размывали землю, она оползала, заваливая вход, и теперь вместо широкой штольни, куда когда-то въезжали на лошадях, остался большой лаз.
Первым, согнувшись, пробрался в лаз Пантушка, за ним Яшка. Шагов через десять можно было распрямиться во весь рост. В непроглядной темноте продвигались ощупью.
— Э-эх, фонарь надо было взять! — с сожалением и досадой сказал Пантушка.
— Керосину-то во всей деревне не найдешь.
— Чего же делать?
— Факелы надо, — посоветовал Яшка.
— А смола где?
— Бересту зажечь. Знаешь, как горит.
Пришлось вылезти, надрать бересты. Ребята набили ею карманы, сняли рубахи и, завязав рукава, положили и туда бересту. На всякий случай нащепали от сухой поваленной сосны лучинок, вырезали по палке и снова полезли в каменоломню.
С берестой дело пошло лучше. Зажатая в расщепленный конец палки, береста горела ярким пламенем, освещая внутренность штольни.
Над головой был неровный свод из больших серых камней и земли. Полусгнившие деревянные подпорки покосились, осели, а кое-где упали, загородив путь.
Ребята шли осторожно, чтобы не упасть.
— Тебе не страшно? — шепотом спросил Яшка, пытаясь разглядеть при дрожащем свете факела выражение Пантушкиного лица.
— Н-нет, — ответил Пантушка тоже шепотом и почему-то оглянулся. — Н-нет, не страшно. А что?
— Да так.
Пантушка вытащил из кармана пистолет, заложил пистон и решительно сказал:
— Пойдем! Чего там!
И он продвигался дальше с факелом в одной руке, с пистолетом в другой. Страх проникал в самое сердце. Мало ли что ожидает их! Может быть, волчья семья устроила тут логово. Или под темными сводами нашел себе место филин, гукающий по ночам так, что спину подмораживает. Возможно, придется встретиться со змеями. Рассказывал же Пантушке отец о том, как однажды он увидел в лесу в яме штук десять гадюк.
От мысли о волках, филине и змеях Пантушку зазнобило, под рубахой подуло ледяным ветром.
Яшка, нагруженный берестой, щепками и узелками с едой, спотыкаясь, семенил за своим товарищем. Ему был виден освещенный силуэт Пантушки, прыгающие по стене отсветы факела и тени. Тени принимали самые невероятные формы: то вдруг возникнет на стене лицо старика с бородой и начнет вытягиваться и разевать рот, то прыгнет что-то похожее на черепаху, на уродливую птицу, то начнет дрожать и извиваться, как змея, узкая черная полоса. Яшке временами казалось, что подземелье населено сказочными существами, которые боятся дневного света. Признаться, что ему страшно, Яшка не мог: боялся насмешек Пантушки.
Внезапно Пантушка отпрянул назад не столько от испуга, сколько от отвращения. Ход был прегражден паутиной. Точно узорная сеть из тончайших ниток повисла от свода чуть не до пола штольни. Если бы Пантушка не отпрянул, паутина обмотала бы его с головы до ног. В середине этой хитро сплетенной сети сидел кургузый, почти круглый паук с мохнатыми лапами. Свет ослепил его, и некоторое время он был неподвижен, потом побежал вверх, быстро перебирая лапами. Пантушка очнулся и поднес к паутине факел, сжигая ее вместе с отвратительным насекомым.
— Гадость какая! — выдохнул он с отвращением. — А я их рукой давлю, — признался Яшка.
— Противно, видеть не могу пауков. — Пантушка сплюнул и пошел вперед.
Вскоре им встретился завал с узкой щелью, в которую они, не раздумывая, пролезли. По ту сторону завала был обрыв. Они стали осторожно спускаться и оказались в штреке — горизонтальной выемке, не имевшей выхода на поверхность земли. Штрек сохранился почти не поврежденным.
Береста весело потрескивала, пламя давало достаточно света, а свет вселял в сердца подземных путешественников бодрость, уверенность в том, что все будет хорошо.
Сырость и никогда не проветриваемый воздух утомляли. Тело покрывалось испариной, глаза от напряжения и дыма слезились.
— Похоже, тут давно никто не был, — заметил Пантушка, — клад, наверно, в другом месте.
— Почем знать? Может, и были, — возразил Яшка.
— Паутина-то цела.
— Может, отец Павел со Степкой нарочно подлезли под паутину.
— Зачем это?
— Чтобы своих следов не оставить. А если они разорвали паутину, так мизгирь[10] новую сплел.
— Так быстро?
— А что? У нас в погребе жил мизгирь. Палкой сорвешь паутину, а через несколько дней он опять соткет.
— Твоя правда, Яша. Поп нарочно оставил паутину. Клады всегда прячут хитро. Зароют в землю и на этом месте березку посадят. Растет березка, и не подумаешь, что под ней богатство. А то еще на кладбище закопают, холмик насыплют, как на могиле, и крест поставят.
— Здесь тоже с какой-нибудь хитростью поп спрятал.
— Давай все примечать.
— Ладно.
Они шли вперед и, увлекаясь незнакомым, впервые увиденным миром, иногда забывали о цели своего путешествия.
Вот ребята заинтересовались грибами на полусгнившем деревянном столбе, подпирающем свод. Грибы лепились друг на друга, словно отвоевывая те места, где им можно было жить и питаться. Белые, точно сделанные из молока, они легко разламывались от малейшего прикосновения.
— А есть их можно? — спросил Яшка, нюхая грибы. — Пахнут, как настоящие.
— Грибы нельзя есть без разбора: бывают ядовитые.
— А то бы грибошницу сварили, — мечтательно произнес Яшка и причмокнул губами.
— Вечером поищем в лесу сыроежек. Может, уж появились. А то и обабки, гляди, попадутся.
— Рано еще. Об эту пору грибов не бывает.
Пантушка ничего не ответил, потому что увидел на выступе камня странный мешочек. Когда он поднес поближе факел, мешочек зашевелился, внизу обозначилась голова, зашевелились уши, приоткрылись крошечные глаза.
— Летучая мышь!
— Пальцы-то, пальцы! — вскрикнул Яшка, пятясь. — Как человечьи.
Дымчато-бурый меховой мешочек начинал шевелиться все беспокойнее.
Вдруг мышь раскинула крылья с перепонками и, пролетев над головами ребят, уцепилась за выступ камня в новом месте.
Пантушка взял камень и хотел убить мышь, но Яшка остановил его.
— Не надо! Слышь, не надо!..
В голосе Яшки было столько мольбы, а в глазах такой испуг, что Пантушка сразу бросил камень.
— Почему не надо? Мыши вредные, их нужно убивать.
— Что ты! — Яшка смотрел на товарища испуганными глазами. — Пойдем скорее!
Когда они отошли настолько, что мыши не стало видно, Яшка немного успокоился.
— Ты знаешь, — тихо сказал он, — эти мыши летают по ночам к людям и сосут кровь.
Пантушка тоже слыхал об этом. В селе говорили, что летучая мышь загубила дочь мельника. Повадилась к ней летать, сосала из шеи кровь, и девушка становилась все бледнее, слабела с каждым днем, наконец слегла и через полгода умерла. Никто не видел, как прилетала мышь, на теле девушки не было никаких следов укуса, а все-таки люди считали виновником преждевременной смерти именно летучую мышь.
— Вот и надо их убивать, — заявил Пантушка, вспомнив деревенские пересуды по поводу смерти дочери мельника.
— Нельзя, — осторожно, но настойчиво твердил свое Яшка. — Бабка Анна сказывала про Микиту… Он ведь знахарь, с нечистой силой водится, скотину лечит и людей. Может испортить, кого захочет… Так вот, слушай: Микитка взял летучую мышь, сварил ее, вынул кости и носит на груди в черном мешке.
— Зачем?
— Вот то-то и оно, — Яшка сделал такую гримасу, будто он знает что-то очень важное, да не может сказать.
— Нечистой силы нет! — отрезал Пантушка.
— Ты еще скажи, что бога нет! — страстно произнес Яшка.
— А кто его видел?
— Его никто не видит, а он есть. Он сотворил и небо, и землю, и людей.
— А нечистую силу кто сотворил?
— Она сама народилась, она враг бога.
Пантушка рассмеялся. Он перестал верить в существование бога или черта. Не раз слышал он, как отец и Стародубцев спорили с Феклой, доказывая ей, что бога выдумали богатые люди; это им надо для того, чтобы держать простой народ в кабале.
Фекла крепко верила в существование бога и нечистой силы, она и Пантушке внушала, что без бога не было бы ничего живого.
— А ты его видела? — спросил как-то Пантушка.
— Я грешная, а бог является только праведным.
Пантушка верил больше отцу и Стародубцеву, чем матери.
И теперь, слушая испуганный Яшкин шепот о летучей мыши, обладающей будто бы какой-то таинственной, нечистой силой, Пантушка улыбнулся про себя и вдруг повернул назад, бросив товарищу:
— Постой тут, я сейчас.
Не успел Яшка сообразить, в чем дело, как Пантушка исчез. Яшка побежал за товарищем и увидел, что тот сидит на корточках и разглядывает убитую мышь.
— Убил? — вырвалось у Яшки.
— Да, — спокойно ответил Пантушка. — Смотри, какие большие у нее уши.
Яшка перекрестился.
— Не бойсь, — успокоил его Пантушка. — Ничего не будет. Сколько их мышеловками ловят и убивают, а ни с кем еще ничего не случилось.
— Так то полевые, а эта летучая.
— Это все равно. Убил не ты, и тебе бояться нечего.
Последние слова успокоили Яшку, и товарищи продолжали свой путь.
Штрек привел их в обширную пещеру, такую высокую, что в ней мог бы поместиться самый большой деревенский дом. В центре пещеры валялись на земле головешки.
Ребята переглянулись.
— Тут кто-то был, — прошептал Яшка.
— Вижу, — с подчеркнутым спокойствием ответил Пантушка и начал осматривать пещеру. Тут обнаружилось, что от нее отходят еще два штрека.
— Да-а, — протянул Яшка. — Ходов-то сколько! И не знаешь, куда податься.
Пантушка задумчиво оглядывал пещеру.
— Вот что, — сказал он, — давай поедим. Мы ведь сегодня не завтракали.
— И правда, — согласился Яшка.
Собрав головешки в кучу, они подложили щепок и подожгли. При свете костра пещера показалась не такой таинственной, как при факеле. Она была достаточно суха и даже уютна.
Ели опять каждый свое, запивали водой из Яшкиной бутылки, поочередно прикладываясь к горлышку.
— Я знаю, кто тут был, — сказал Пантушка. — Отец Павел со Степкой. Они и костер жгли. Дело-то когда было? В холода. Озябли, вот и грелись.
— Они и золото спрятали здесь.
— Конечно, здесь. Больше негде, — убежденно подтвердил Пантушка.
Закусив, они стали искать клад. Обшарили пол, стены, но не нашли никаких следов, никакого намека на то, что драгоценности спрятаны в пещере.
— Эх, лопатку надо было взять, — досадуя, проговорил Пантушка. — И как я забыл!
— То-то и оно! — наставительно сказал Яшка. — Без лопаты чего ж… Может, оно, золото-то, вот тут, под ногами…
— Да-а, — Пантушка почесал затылок, как это делали мужики при какой-нибудь неудаче.
— Если не найдем, другой раз придем с лопатой. Ты, Пантуш, не горюй.
— Ну, пойдем, — Пантушка раздвинул головешки, присыпал землей, чтобы они скорее потухли.
И опять они шли по незнакомым подземным ходам, смотрели под ноги, по сторонам и ждали, что внезапно увидят мешок с драгоценностями. Ожидания были напрасны, и постепенно их охватывало разочарование. Но никто не хотел первым признаться в этом.
Долго еще бродили искатели клада по штрекам, пока вдруг не уперлись в стену. Дальше хода не было.
— Конец, Яшка!
— Конец.
— Отдохнем, да и обратно. Поди, уже обед на дворе-то.
Выбрав место поровнее и постелив кожухи, ребята улеглись рядышком, потушили факелы. Некоторое время они тихо разговаривали, но вскоре уснули.
Первым проснулся Пантушка. В полной темноте он долго не мог сообразить, где находится, вскочил, больно ушибся головой о камень, вскрикнул. И вдруг вспомнил все. Достал банку из-под ваксы, где у него хранились огниво, кремень и тряпичный жгут, стал высекать огонь. Когда жгут затлел, он поднес к нему кончик кудели, выдернутой из кожуха, стал дуть. Кудель вспыхнула, от нее зажегся берестяной факел.
Яшка спал, сладко всхрапывая. Пантушка сел рядом с ним, задумался. Вспомнил про дом, про семью, и вдруг стало ему так грустно, что он чуть не заплакал. Страх начал закрадываться в его душу. Ему стало казаться, что никогда им не удастся выбраться из подземелья, увидеть высокое небо, погреться на солнце, побегать босыми ногами по мягкой зеленой траве. Ему уже мерещилась мучительная смерть от голода. Он представил себе, как родители будут искать его и не найдут. Может быть, никогда, никогда не найдут. Слезы душили его, щипали под веками и вдруг прорвались, упали теплыми каплями на руку. И чем больше он жалел себя, тем сильнее лились слезы, сильнее содрогались худенькие плечи.
И вдруг сквозь собственные всхлипывания Пантушка услышал странные звуки, похожие на человеческие голоса. Это было так неожиданно, что сердце у него больно кольнуло, и он перестал плакать. С трудом сдерживая дыхание, прислушался. Голоса снова раздались и заглохли. Потом опять послышались.
— Яшка! Сюда идут.
— А?.. Чего? — не понял Яшка, вскакивая и протирая глаза.
— Люди идут.
— Кто?
— А я знаю? Слушай.
Яшка перестал шевелиться.
Голоса опять послышались, но ненадолго.
— Там! — Яшка ткнул рукой в стену, которой оканчивался штрек. — Там!.. — Лицо Яшки вытянулось в радостной улыбке.
— Чего смеешься! — осердился Пантушка. — Может, кто нашел клад. И нас убьют еще.
Яшка сделался серьезным.
Словно по уговору, ребята приникли к стене. Голоса стали слышнее, хотя ни одного слова невозможно было разобрать.
— Наверно, туда ход есть, — прошептал Яшка. Ребята побежали по штреку.
Добравшись до пещеры, они пошли по тому ходу, который не был ими обследован. Двигались осторожно, стараясь не шуметь, не кашлять, объясняясь только жестами. Останавливались и прислушивались — не слышно ли голосов. Но в подземелье была тишина. Шли долго, устали, и вот штрек опять окончился тупиком.
Пошептавшись, ребята решили выбраться наружу и посмотреть, нет ли еще входов в каменоломни.
Когда они с большим трудом, проплутав дважды по одним и тем же местам, вышли наконец на поверхность, глазам стало больно от света.
Приближался вечер. Солнца не было видно из-за густых деревьев, но лучи его пробивались сквозь листву, делали предметы четкими, выпуклыми. Никогда еще Пантушка не испытывал такой радости от леса, от воздуха, в котором струился запах прогретой солнцем свежей зелени. Еще не забылось кошмарное пробуждение в мрачном подземелье, еще не прошел испуг и отчаянные мысли о погребении заживо, а тут хлынуло столько света, столько воздуха, в глаза брызнуло такими яркими красками, что в первое мгновение у Пантушки закружилась голова.
— Хорошо! — вырвалось у него из груди с громким радостным вздохом.
Где-то захрустел валежник, зашуршала трава.
Пантушка дернул Яшку за руку, пригибая к земле, и сам притаился за кустом.
Кто-то шел напрямик, с шумом отгибая ветки. Шаги приближались. Прошло немного времени, и из-за деревьев показалась женщина.
— Авдотья! — воскликнул Яшка, приподнимаясь, и тотчас же прикусил губу, потому что Пантушка стукнул его по затылку и еще погрозил кулаком.
— Ну ты-ы! — обиженно протянул Яшка и замахнулся, но, увидев гневные глаза Пантушки, вяло опустил руку.
Женщина прошла невдалеке и скрылась за деревьями.
Пантушка пошел следом за ней, стараясь понять, куда могла направляться Авдотья в эту рабочую пору. И почему она идет не по дороге?
С тех пор как муж Авдотьи Гаврила не вернулся с войны, ее считали в Успенском вдовой. Одно время наезжала милиция, спрашивала, не появлялся ли Гаврила, а потом стали вспоминать о нем все реже и реже. Авдотья и ее родные говорили, что Гаврила пропал без вести на фронте.
Ребята крались за Авдотьей, не упуская ее из виду. Им было интересно следить за человеком, который ничего не подозревает о слежке.
— А ну ее! — сказал Яшка, распрямляясь. — Мало ли куда пошла.
— Наверно, в Низкополье, — высказал догадку Пантушка и тоже остановился, продолжая еще следить за Авдотьей.
Но вот женщина остановилась, огляделась по сторонам и села на пень.
— Отдыхает.
Ребята перестали интересоваться Авдотьей и заговорили о том, что надо искать новый вход в каменоломню. Ведь не почудилось же им, что там, под землей, разговаривали люди. Они и сейчас еще, наверно, там. Последить за ними — вот это дело! Может быть, они нашли церковные ценности и хотят похитить их? Кто знает, что это за люди и что они там делают?!
Ребята в последний раз оглянулись на Авдотью и замерли от удивления. Перед Авдотьей стоял бородатый человек. Он положил руку Авдотье на плечо, она встала и пошла рядом с ним.
Вскоре их скрыла лесная чаща.
Ребята ринулись за незнакомцем, но Авдотья и бородатый будто сквозь землю провалились.
— Куда они делись?
— А ну их! — Яшка сплюнул. — Это ейный кавалер. На свиданку она прибежала, вот и все тут.
Слова Яшки показались Пантушке убедительными.
— Айда в каменоломню, — сказал он.
Обходя подножие горы, ребята нашли большую каменную плиту, скрытую зарослями орешника. Между плитой и нависшей глыбой земли была щель, в которую мог пролезть взрослый человек. Кругом плиты все было усыпано известняком, гнилушками, поросло лопухами.
— Ну-ка, что там?
Яшка исчез в щели за плитой и вскоре позвал:
— Пантя, тут ход!
Пролезть в щель для Пантушки не представляло никакого труда.
— Это тоже каменоломня! — чуть не вскрикнул он от радостного удивления.
Не зажигая факела, они ощупью пробирались вперед. Перед Пантушкой ожило все, недавно пережитое в такой же подземной темноте, и он вздрогнул. Опять над головой не было неба, опять в ноздри бил запах сырой земли и погребной плесени, и горло сжималось не то от духоты и сырости, не то от страха.
— Яшка, — сказал он тихо. — Давай передохнем. Остановились.
— Дай водички глотнуть.
— На!
Нащупав в темноте горлышко бутылки, Пантушка сделал несколько глотков. Пот выступил у него на лбу, все тело вдруг расслабло.
Прошло еще немного времени, и Пантушка не выдержал.
— Пойдем обратно, — в голосе его звучала просьба.
Не успел Яшка ответить, как послышался Авдотьин голос:
— Стало быть, в среду.
Ей отвечал мягкий мужской голос:
— Соли щепоть принеси.
— Ладно.
Говорившие шли навстречу ребятам. Почувствовав опасность, приятели прижались к стене. Авдотья и бородатый прошли так близко от ребят, что чуть их не задели. Через несколько минут мужчина прошагал обратно в подземелье.
Когда не стало слышно его шагов, ребята на цыпочках выбрались из каменоломни и спрятались в густых зарослях лесного орешника.
Первое время они лежали, тяжело дыша, и каждый по-своему переживал увиденное.
— С каким дьяволом она знакомство водит! — прошептал Яшка. — Только хвоста не хватает… Страшный!.. Как она не боится ходить к нему?
— Это, наверно, беглый, — высказал предположение Пантушка. — Из острога сбежал.
— Беглые, они с ножами, — обдавая Пантушкино лицо горячим дыханием, зашептал Яшка. — Бабка Анна говорила. Шла она стежкой из Крутого лога. Изо ржи как выскочит беглый! У нее ноги подогнулись. Беглый из-за пазухи нож вытащил вот такой, — Яшка широко развел руки, — да как замахнется на бабку Анну!.. Она стала молитву читать. А он бает: «Я беглый, не черт. Убивать тебя не стану. Дай хлебца». Отдала бабка Анна краюху, встала, а никого нет.
Пантушка слушал рассеянно. Его все время занимал вопрос: с кем встречалась Авдотья? Что это за человек? Зачем он прячется в каменоломне?
«Может быть, Авдотья заодно с ними? — мелькнула вдруг неожиданная мысль. — А что? Все может быть. Авдотья понемногу выносит золото и перепрятывает в другое место».
— Яшка! Мы опоздали!
Яшка, ничего не понимая, смотрел на Пантушку. Тот быстро продолжал:
— Мы опоздали. Кто в каменоломне разговаривал? А? Не знаешь? А я знаю. Этот и еще кто-то другой. Они отдают золото Авдотье.
— Зачем?
— Спрятать в другое место. А потом разделят.
Яшка задумался только на секунду.
— Правда, Пантя. Зачем бы бабе в каменоломню ходить?
— Давай догоним ее и заарестуем. А клад отберем.
— Нет уж, — Яшка опасливо поежился. — Вон она какая здоровущая! Не справимся. Заорет, и этот прибежит. Тогда нам крышка.
Они замолчали, не зная, что придумать.
Наступал вечер. Между деревьями ложились плотные лиловые тени. Листья и ветви сливались в сплошную зеленую массу. Трава в низинке казалась подернутой пеплом. Серая сова неслышно пролетела над кустами, отправляясь на охоту.
— За Авдотьей надо следить, — произнес Пантушка. — Иди за ней.
— А ты?
— Я буду караулить тут.
Яшка задумался. Ему хотелось и караулить людей в каменоломне, и тянуло в деревню, чтобы первым рассказать про то, какими делами занимается Авдотья. Следить за каменоломней, пожалуй, страшнее и интереснее, но всю ночь не дадут спать комары. Преследовать Авдотью не так уж увлекательно, зато можно ночевать дома.
— Ладно, — согласился Яшка. — Побегу за Авдотьей, а то она уж далеко удрала. Возьми! — Он протянул другу остатки еды и бутылку с водой.
— Смотри не спугни, — напутствовал его Пантушка. — Близко-то не подходи, издаля подглядывай. А завтра Стародубцеву расскажи.
— Где же я его увижу?
— В волость сбегай. Три версты — пустяк! Расскажи, мол, в каменоломне у Кривого озера какой-то человек. Борода вот такая. С Авдотьей, мол, виделся, под землю ее водил. Наверно, там церковное золото спрятано, кабы не растащили. Скажи, Пантушка поклон посылает. Понял?
Неслышно, ужом выполз из кустов Яшка и словно растаял в тени деревьев.
Яшка нагнал Авдотью на полдороге к Успенскому. Он наскочил на нее неожиданно, выбежав из-за кустов на повороте тропы.
— Ой, как напугал, пострел! — Авдотья схватилась за грудь. — Откуда тебя нелегкая так поздно несет?
— Рыбу удил, — небрежно ответил Яшка.
— Где же удочки?
Вопрос был неожиданный, и Яшка растерялся.
— Щука утащила, — невольно вырвалось у него.
— Не хвастай! — строго сказала Авдотья. — Таких щук в нашей реке не водится.
Яшка не нашелся, что ответить, и, обогнав Авдотью, побежал в деревню. Возле околицы, скрывшись в осинках, подождал ее, потом проследил за ней до дома и обрадовался тому, что Авдотья никуда больше не заходила.
«Узел принесла. Если в нем золото, значит, можно захватить. Только надо скорее!»
Отца дома не было. Яшка скороговоркой рассказал матери все, что видел и узнал за эти сутки.
— Я вот возьму чересседельник да пройдусь по твоей спине, сразу перестанешь пустое молоть! — осердилась мать. — Экое выдумал! Авдотью в каменоломне с мужиком видел. Ну и ну! Баба смирная, честная, не какая-нибудь… Выбрось все из головы! Ну и выдумал! В волость он пойдет! Выдумщик!
Мать командовала в доме. Яшка хорошо знал это и не стал спорить. Переждав, пока она угомонилась, он отпросился сходить к Трофиму сказать, что Пантушка вернется завтра.
— Ступай, — миролюбиво разрешила мать.
Услышав о том, что Пантушка остался ночевать в лесу один, Фекла вскрикнула, заикаясь:
— Он утонул!.. Ой, нет его в живых!
Хватаясь то за голову, то за грудь, она плакала и что-то бормотала неразборчиво. Яшка залепетал:
— Право, он завтра придет. Ничего с ним не случилось.
— Погоди! — остановил его Трофим. — Как ты мог оставить товарища одного в лесу, ночью? А вдруг он заболеет, сломает ногу?..
— Ничего с ним не случилось, — твердил Яшка, чувствуя себя виноватым. Марька и та, казалось, смотрела на него обвиняюще.
— Дядя Трофим! Тетка Фекла! — в горле у Яшки перехватило, лицо покраснело. — Жив Пантушка!
— А зачем он остался один-то? — спокойно и настойчиво допытывался Трофим. — Ты не выкручивайся, а правду говори. Я ведь по глазам твоим все вижу.
Забыв про сердитое предупреждение матери, Яшка рассказал о том, как они с Пантушкой решили найти похищенные попом церковные ценности и отдать их на пользу людям, как бродили по подземелью, слышали чьи-то голоса под землей, как увидели Авдотью и незнакомого человека.
Фекла перестала плакать и слушала, раскрыв от удивления рот. Марька замерла неподвижно, хотя и не понимала ничего из того, что слышала.
Трофим ухватился за Яшку.
— Какой из себя человек? — расспрашивал он. — Какого роста? Скуластый, говоришь?.. Нос какой, глаза?..
Яшка успел запомнить, что лицо у незнакомца было скуластое, нос длинный, какой-то дряблый.
— Так это же Гаврила! — воскликнул Трофим. — Право, Гаврила! Выходит, что он дезертир. Недаром говорили…
— Беглый! — ахнув, произнесла Фекла и присела на лавку: — Да он изувечит Пантелея-то! — И она опять заплакала.
— Перестань, Фекла! — строго сказал Трофим. — Ничего он Пантушке не сделает. Я другого боюсь, — не утонул бы мальчишка, как вздумает один купаться. А насчет Гаврилы не думай. Он мухи не обидит.
— Да ведь это раньше было… А в лесу-то, поди, одичал. — Фекла утирала фартуком слезы.
— Да-а, — задумчиво произнес Трофим. — Облаву бы на него устроить, да людям не до этого — сев.
— И чего тебе надо? — Фекла с беспокойством поглядела на мужа. — Сосед ведь, односельчанин.
— Хотя бы брат родной, — ответил Трофим. — Люди защищали Советскую власть, а он, как сурок, прятался, шкуру свою спасал. Судить за это надо!
— Пусть другие судят, а не ты!
— Почему не я? Почему?
— Мы люди бедные, а они зажиточные. К ним на поклон не пришлось бы идти.
— Э-эх ты, Фекла, Фекла!.. — Трофим махнул рукой, встал с лавки, прошелся по избе. — Потому он и не хотел, воевать, что зажиточный. Советская власть ему не по душе: не даст в кулаки выйти… Ну, ладно, — обратился он к Яшке. — Ступай домой.
Спустя немного времени, Трофим рассказал обо всем председателю сельского Совета. Тот обещал сообщить в волость.
Хотя Трофим и успокаивал Феклу насчет Пантушки, сам он был встревожен.
— Надо искать Пантушку, — сказал он председателю сельсовета. — Не случилось ли чего…
— Погоди беспокоиться, — остановил Митрий. — Вспомни, как мы подростками были. Бывало, на три-четыре дня в лес уходили.
— Время другое было, спокойное.
— По-моему, Яшка правду говорит. Увидели они в каменоломне Гаврилу, и Пантушка остался следить. Придет Стародубцев, и обсудим, как лучше нагрянуть. Правда, время-то неподходящее, мужики севом заняты. Ты погоди до утра, не расстраивайся!
Трофим согласился с Митрием, но тревожного чувства своего заглушить не мог. Случалось, мальчишки пропадали на рыбалке по нескольку дней, и это не беспокоило родителей. Но сейчас Яшка вернулся, а Пантушка остался в лесу один!
На другой день Яшка стал проситься у матери на рыбалку, но она не пустила и заставила помогать ей по дому. Настроение у Яшки было отвратительное. Он мысленно переносился в лес, к Пантушке, который с нетерпением ждет его. А тут руби в корыте траву поросятам, поливай капустную рассаду в парнике, помогай нянчиться с маленьким братом. Очень-то интересно! И какую прорву работы придумала мать!
Когда Яшка катал в самодельной тележке плачущего брата, мимо проходила Аксюта, дочь Авдотьи. Она показала Яшке язык.
— Пестун, пестун!..
Пестовать детей считалось в деревне женским делом, и прозвище «пестун» было обидным для мальчика. Поэтому Яшка рассердился, запустил в Аксютку комком земли, крикнул:
— А твой отец беглый… дезертир… его все равно поймают и в острог запрут.
Аксютка вдруг стала не по-детски серьезной, побежала домой во всю прыть, точно спасаясь от погоди, рассказала матери, что кричал ей Яшка. Ничего не ответила Авдотья, только плотно сомкнула тонкие губы, да глаза, у нее сузились и потемнели.
Утром в Успенском появился Стародубцев, вызвал Авдотью в сельский Совет.
— Где ваш муж? — спросил он вежливо.
— Где? — Авдотья пожала плечами. — Знаете ведь. Без вестей пропал. Как взяли его на войну, так будто в прорубь сгинул.
Слезы выступили на глазах Авдотьи. Стародубцеву стало неприятно. Он не мог отвести взгляда от слезинок, дрожавших и не отрывавшихся от нижних век женщины.
— Вы меня извините, — произнес он. — Долг службы… Бывает, боец пропал без вести, а потом находится. Он у вас был бойцом Красной Армии?
— Да, да… бойцом, — с поспешностью подтвердила Авдотья, — Как, значит, взяли его, так и…
Слезинки наконец оторвались от глаз, скатились по щеке на грудь.
— А куда ты позавчера ходила? — спросил председатель, сельского Совета.
— В лес ходила.
— Зачем?
— За щавелем ходила, щец сварить. Житуха-то, сами знаете, какая.
— А если мы тебя заарестуем, — сурово продолжал председатель, — тогда признаешься? А? С кем у Кривого озера встречалась? С кем в каменоломню ходила?
Авдотья вспыхнула.
— Обидно далее, — лицо ее опять приняло плаксивое выражение. — Я женщина честная. Думаете, вдова, так на нее можно всякую напраслину, наговаривать?
— А если не напраслина? Если будет доказано, что ты дезертира укрываешь?
Авдотья не выдержала долгого председательского взгляда, опустила; глаза.
— Какого же это? — спросила она тихо.
— Гаврилу. Своего законного мужа.
Лицо Авдотьи вытянулось, и она вдруг разревелась.
— Долго вы будете измываться надо мной? Никакой жизни нет. Одно остается — Михаилу Ивановичу Калинину жаловаться.
Она ревела и все говорила и говорила.
Стародубцев и председатель переглядывались, не зная, что делать.
— Ну, ладно, — сказал наконец, милиционер. — Идите!
Авдотья, не прощаясь, вышла из сельсоветской избы.
— Чертова баба! — выругался председатель. — Надо было подержать ее неделю в кутузке.
— За что? Вины-то за ней нет.
— За то, товарищ Стародубцев, что богачка… Ненавижу я всю их породу. У них зимой снегу не выпросишь.
Стародубцев ничего не ответил.
— В Марфине лося убили, — произнес он, как бы про себя.
— Время голодное, люди закон и нарушают, — председатель вздохнул. — Давай закурим.
Стародубцев достал кисет с махоркой.
— Я должен найти нарушителей закона, — сказал он. — Пойду к Кривому озеру, разыщу мальчишку, а оттуда в Марфино.
Стародубцев зашел к Бабиным.
— Ой, Игнатий Васильевич, — охая, заговорила Фекла. — Всю ночь мы не спали. Душа болит о Пантелее. Как бы чего не случилось. Трофим-то хотел верхом ехать к каменоломням, искать, да Митрий отговорил. Подождать, мол, надо.
— Я туда иду. Только никому не говорите об этом, чтобы не спугнуть Гаврилу с дружком. А Пантушку я домой выпровожу.
— Спасибо тебе, Игнатий Васильевич. Скажи, мать, отец с ума сходят, пусть домой скорее идет.
Спустя полчаса Стародубцев шагал по лесной дороге. Матросская бескозырка с полинявшими ленточками, на которых едва виднелись поблекшие, когда-то золотые якоря, лихо сидела на затылке. Русые волосы наполовину закрывали тисненую, потемневшую от времени надпись на ленточке: «Андрей Первозванный».
Придерживая рукой ремень винтовки, Стародубцев шел вразвалку и тихо напевал:
Плещут холодные волны,
Бьются о берег морской,
Носятся чайки над морем,
Крики их полны тоской.
Стародубцев был молод, здоров, весел. Он любил свою беспокойную службу. Ему всюду хотелось поспеть и навести, где надо, как он любил выражаться, «революционный порядок».
Председатель сельсовета предлагал Стародубцеву подводу, но Игнатий отказался, заявив, что брать лошадей у крестьян во время весеннего сева неудобно.
Председатель сказал с улыбкой:
— Зря ты пешком ходишь. Наш брат, мужик, из-за этого тебе цену ниже дает.
— Как это?
— Вот, бывало, урядник ни в жисть пешком не ходил. Работа не работа — подавай ему подводу, и не телегу, а тарантас. Развалится важно, на людей и не смотрит. А у тебя власти-то побольше урядницкой.
— Когда к спеху, так и я требую подводу.
— Все же к пешему начальству уважения меньше, запомни это.
— Не в том дело. Если буду поступать по революционному закону, то станут уважать, если буду сам нарушать закон, тогда никакая важность не поможет.
Вернувшись с гражданской войны, Стародубцев задумался над своей судьбой. Крестьянствовать не мог: кроме избы, ничего не было. В волостной партийной ячейке, куда он пришел вставать на учет, ему предложили отправиться в распоряжение начальника милиции. Начальником оказался пожилой человек, рабочий.
— Поступай в милицию, — сказал он Стародубцеву. — Будем укреплять Советскую власть. Чтобы, значит, на основе революционной законности в волости был порядок. Надо переловить спекулянтов, самогонщиков и разную мразь.
— Как понимать революционную законность?
Начальник помедлил и ответил:
— Пролетарское сознание подскажет. Надо служить так, чтобы каждый твой поступок был на пользу Советской Республике.
И Стародубцев служил старательно, все силы отдавая борьбе с теми, кто мешал строить новую жизнь. Не раз получал он анонимные письма с угрозами, а однажды ночью в него даже стреляли из-за кустов, да, к счастью, промахнулись.
Пантушка завернулся в кожух и стал наблюдать за входом в подземелье. Ему казалось, что человек, с которым встречалась Авдотья, непременно должен выйти.
Время шло. Наступили сумерки.
Пантушке хотелось спать, и, чтобы не уснуть, он все время шевелился, внимательно разглядывая каменную плиту, за которой скрывался вход в каменоломню. Плита постепенно теряла свои очертания и наконец слилась с кустом орешника.
Кусали комары. Пантушка прикрывался кожухом, но комары жгли торчавшие босые ноги; стоило закутать ноги, как сотни комаров набрасывались на лицо, шею, руки. Укусы были такие невыносимые, что на глазах у Пантушки выступили слезы. В пору было бросить все и бежать напролом через кусты.
От бегства Пантушку удерживало сознание, что он выполняет важное дело, очень нужное не ему лично, а всему селу, даже всей волости. Он представлял себе, как Яшка сообщил сельскому Совету о неизвестном человеке в каменоломне и какое впечатление произвела это на людей. Авдотья во всем созналась, и Стародубцев посадил ее в сарай под замок. Пантушка слышал, что в волости есть такой сарай, который почему-то называют «холодной» и говорят: «посадили в холодную»… Да, все это очень важно. Люди надеются, что Пантушка будет следить за преступниками и все расскажет. Преступников посадят в «холодную», а на драгоценности купят в Америке зерна. Тогда мать испечет чистого ржаного хлеба. Горячий, пахнущий теплым живым дыханием хлеб будет такой вкусный, что его не захочется глотать. Так бы и жевал без конца.
Пантушка ощутил вкус свежего хлеба так явственно, что рот его наполнился слюной. Вспомнил, что давно не ел, достал лепешку, откусил и стал жевать. Во рту скатывался клеклый, точно глина, комок, с трудом шел в горло.
Мысли о еде опять перемешались с думами о деревне. В воображении живо рисовались бородатые лица мужиков с упрямыми сердитыми глазами, тоскливые взгляды истощавших баб, желтые, точно из воска, дети. Правда, сейчас, после государственной помощи, стало немного легче, но до хорошего было еще далеко. Вот если бы на все церковное золото купить хлеба, тогда бы другое дело. А оно, золото-то, спрятано в каменоломне, и его норовят прикарманить какие-то люди, если уже не прикарманили.
Пантушка пробовал представить себе Америку и не мог.
«Говорят, где-то далеко за морями есть такая страна, у которой много хлеба. Ленин просил хлеба взаймы, до нового урожая; американцы не дали. Продать, говорят, можем за чистое золото и серебро. Вот буржуи проклятые! Наели пузо-то, голодного не понимают. Стародубцев говорит, что в Америке не одни буржуи, много там и бедняков. — Это сбивает Пантушку с привычного хода мыслей о толстопузых и жадных буржуях. — Почему же там революции нет? Им бы, беднякам, как у нас сделать: царю по шее, буржуев — долой!» Так думал Пантушка, лежа в кустах и проклиная американских, буржуев, а заодно и комаров. Насекомых становилось все больше, и кусали они все ожесточеннее. Ни одного живого места не осталось на теле Пантушки, все оно было исколото, истерзано, все зудело и пылало в жгучем огне.
На память приходили рассказы о том, как комары насмерть заели лошадь, привязанную к дереву, в лесу, как один мужик отвез на болото виноватую в чем-то жену, бросил ее связанную, а утром привез домой полуживую, закусанную комарами и совсем лишившуюся рассудка.
Хотя все это рассказывалось про давние времена, этому верилось, и Пантушку охватывал леденящий ужас. Наконец он не выдержал и решил укрыться в штольне. «Хоть на полчаса, на десять минут избавиться от ужасных мучений. За это время ничего не случится».
В штольне комаров было мало, Пантушка почувствовал облегчение, прислонился к стене и моментально уснул.
Он проспал бы, наверное, до утра, да к полуночи подул ветер. В штольне посвежело. Проснувшись от холода, Пантушка подошел к выходу — посмотреть, не светает ли.
Стояла ночь.
Небо подернулось серыми облаками, и на нем не мигала ни одна звездочка. Ветер гнул кусты, качал ветви деревьев, по лесу шел скрип и шум, отдаваясь вдалеке гулом и стоном.
Пантушка услышал кукушку. Она куковала глуховато, не так четко, как днем.
Не успело умолкнуть эхо, как послышалось ответное кукованье. И снова прокуковало близко от Пантушки и опять отозвалось невдалеке.
Кукованье прекратилось, но через минуту-другую резко зашуршали кусты, и знакомый голос, раздавшийся вдруг в темноте, заставил Пантушку вздрогнуть.
— Черт! Сбился с пути. Куда ни поверну — все в болото.
— Ты бы потише, — предостерегающе ответил густой бас.
«Ой, это ведь Степка! — испугался Пантушка. — С кем же это он?»
— А комарья-то, комарья-то!.. — ворчал Степка. — Сейчас хоть ветер немного разогнал, а то беда!
— Да замолчи ты!
Голоса умолкли. Сколько ни прислушивался Пантушка, ничего больше не услышал.
В каменоломне, освещаемой коптящей лучиной, сидели трое. На разостланном грязном полотенце лежали куски вареной курятины, хлеб, ватрушки, пирог с солеными грибами.
— Попадья одарила? — спросил Судаков, оглядывая еду заблестевшими от жадности глазами.
— Сам взял у стряпки, — Степка разинул в широкой улыбке рот и вынул из-за пазухи бутылку. — А это святая водица.
— Самогон?
— Шпирт! Отец Павел от знакомого лекаря привез, попадье поясницу натирать.
— Тьфу! А мы пить будем! — Судаков выругался.
— Это только так говорится, что спину. Попадья из шпирта вино делает, на ягодах, — объяснил Степка, наливая из бутылки в стаканчик.
— А ты, значит, украл?
— Не украл, поделился по-божески.
Выпили поочередно из одного стаканчика.
— Ты выздоровел, Степан? — спросил Гаврила. — Я слышал, тебя на войне по башке шарахнуло.
— Контузило, — подтвердил Степка. — С тех пор мучаюсь. И не приведи бог!.. То ничего, все понимаю, а то находит. Найдет — и себя не помню. Будто во мне ничего нет, пустой я, как мешок, и по воздуху лечу, и будто я не человек, а ангел.
— Погоди! — остановил его Судаков. — Сейчас на тебя не нашло? Тогда меня послушай. Какие вести о попе, о Тимофее?
— Сидят в тюрьме.
— Осудили?
— Слыхать, суда еще не было.
— Хорошо бы подольше их подержали.
Гаврила слушал разговор, молчал, старался понять, зачем Судаков привел Степку.
— А славный пирог с грибами! — говорил Судаков. — Бог не забывает нас в тяжелое время. Живи — умирать не надо.
— А зачем умирать-то? — спросил Степка.
— Смерть, — она не спрашивает, зачем. — Судаков усмехнулся. — Меня где-нибудь зверь лесной задерет. Гаврила вон сам под расстрел напрашивается: хочет добровольно с повинной явиться. Я звал его с собой на Каму — не хочет.
— Тут дом рядом, — промолвил Гаврила.
— И суд рядом, — Судаков зло рассмеялся. — Родные хоть посмотрят, как тебя судьи к расстрелу приговорят.
Гаврила хмуро молчал.
После нового стаканчика спирта Судаков на минуту задумался, потом тяжело произнес:
— Спасибо за угощение, Степан. Пора тебе домой.
Когда они вышли из каменоломни, Судаков спросил одним вздохом:
— Где церковные ценности спрятаны?
— Какие? — хитро притворился Степка непонимающим.
— Не крути! Те, которые поп скрыл.
— Он мне не говорил.
— Верю. Такому дураку не скажет. Мог бы нечаянно узнать. Мы бы их достали, поделили на двоих — и баста! А?
— В монастыре надо искать, я так думаю, в Знаменском.
Степка рассказал про то, как мартовской ночью возил он попа в монастырь.
— Что же ты мне тогда не сказал! — воскликнул Судаков. — Балда!
— Не догадался. Думал, что отец Павел и Тимофей вас посвятили.
— Ничего они мне не сказали.
Судаков помолчал и задумчиво произнес:
— Значит, надо отца Илиодора потрясти.
Чуть не до рассвета проговорили они, придумывая способ захвата церковных ценностей.
— Как там насчет того происшествия? — спросил Судаков. — Не нашли убийцу-то?
— Трудно найти, — уверенно отвечал Степка. — Дело было ночью, разве увидишь, кто стрельнул!
— Да, пожалуй… Ну, иди! Значит, в пятницу. Сигнал помнишь?
— Помню.
— Иди!
Степка сгинул в чаще, а Судаков постоял еще, посмотрел на светлеющее небо и снова вернулся в подземелье.
Гаврила долго и пристально смотрел на него.
— Ты чего пялишься на меня? — хмуро спросил Судаков.
— Так… Чудно вы как-то разговаривали. Про попа, про лавочника. Всего и не поймешь — что к чему.
Судаков рассмеялся.
— Вот чудак. Степка же дурачок, с ним о чем попало и болтаешь. Юродивые, они добрые. Встретил я его вчера на озере, попросил принести еды. Надоели мне твои овсяные лепешки.
— Вы давно с ним знакомы?
— Нет. У попа самовар лудил, с тех пор и знакомы… Ну, давай спать.
Когда Пантушка проснулся, то сразу вспомнил ночное происшествие: два человека перекликались кукушками, потом встретились, заговорили и куда-то скрылись.
Один из них Степка. «А другой… другой, наверное, — размышлял Пантушка, — бородатый, что с Авдотьей встречался. Значит, ценности спрятаны в каменоломнях, и теперь Степка вместе с какими-то людьми перепрятывает их или делит».
Эта мысль обожгла Пантушку. «Степка, Авдотья… Их надо арестовать. Только бы Стародубцев скорее пришел».
Но ни Стародубцев, ни Яшка не появлялись.
Пантушка злился на Яшку, подозревая, что тот что-нибудь напутал или просто поленился сходить в волость.
«Может быть, Стародубцева в волости нет, он ведь все время по селам мечется».
Пантушка снова спрятался в густых зарослях напротив каменной плиты и стал наблюдать за входом в штольню.
Время от времени он глотал воду, поглядывал на бутылку и жалел, что посудина маловата. Выходить из засады за водой было опасно.
Рассчитав, должно быть, уже в десятый раз, сколько времени потребовалось Яшке на то, чтобы дойти до Успенского, побыть дома, сбегать в волость и найти Стародубцева, Пантушка приходил к одному и тому же выводу: милиционер обязательно появится, если уж не в полдень, то к вечеру.
Наконец наступил вечер.
И вот послышался шум раздвигаемых кустов. Пантушка приготовился выскочить навстречу долгожданному Стародубцеву, но успел лишь приподняться и… вдруг застыл, пораженный.
В нескольких шагах от него стояла Авдотья. Оглянувшись по сторонам, она быстро прошмыгнула за каменную плиту.
Едва удержав крик, готовый вырваться из груди, Пантушка сел и растерянно смотрел на камень, за которым скрывался вход в штольню. Злоба на Яшку душила его, сердце колотилось так сильно, что он слышал его глухие стуки, на висках взбухли жилы, все тело сразу покрылось липким потом. Авдотья не арестована. А это значит, что Яшка ничего не сообщил Стародубцеву, что он проболтался, наверное, Авдотье, одним словом, вел себя подло.
Пантушка твердо решил расправиться с Яшкой при первой же встрече.
Вскоре Авдотья вышла из штольни, за ней бородатый.
Они тихо разговаривали и торопились расстаться.
Как ни напрягал Пантушка слух, он ничего не мог разобрать. Лишь два слова расслышал: «Малиновая поляна».
Что это могло означать — понять было трудно.
Авдотья ушла, а мужчина скрылся в каменоломне.
Опять Пантушка остался один. И решил, что Стародубцев, видимо, придет поздно вечером, чтобы никто его не заметил.
Но милиционер не приходил.
А двое мужчин — Авдотьин знакомый и тот, которого так искал Стародубцев, — вышли из каменоломни и скрылись в лесу.
Весь вечер ждал их возвращения Пантушка, но они не вернулись. Тогда он забрался в одну из штолен, переночевал там, а с утра снова занял свой наблюдательный пункт.
День был теплый, по-весеннему прозрачный. Хорошо в такой день работать в поле, вдыхая запах свежевспаханной земли, отдыхать под березой, качающей гибкие зеленые ветви, или сидеть над прудом у мельницы, выуживая красноперых с темными полосами окуней, а еще лучше идти по родной земле навстречу делу, которое зовет тебя. В прекрасном настроении подходил Стародубцев к Кривому озеру. В молодом теле играла непочатая сила, в душе пела радость.
Навстречу ему выскочил из кустов Пантушка. С расчесанными волдырями на лице и руках, с ввалившимися глазами, он производил впечатление тяжелобольного.
— Ты здоров ли, Пантелей? — забеспокоился Стародубцев.
— Здоров, дядя Игнаша! — бойко ответил мальчик.
— Вид у тебя неважный.
— Спать хочется. А потом с харчами плохо… Со вчерашнего дня не емши.
— На-ка, — Стародубцев вытащил из сумки хлеб.
Пантушка ел и рассказывал. Рассказывал со всевозможными подробностями, не имевшими отношения к делу. Ему казалось, что важна каждая мелочь, что ничего нельзя упускать — все может пригодиться.
— Ясно! — произнес Стародубцев, выслушав сообщение. — Спугнули.
— Я? — с волнением спросил Пантушка.
— Нет, не ты. Авдотья предупредила. Я допросил ее вчера утром и сразу же пошел сюда. Но случилось неладное. Сбился с дороги. Я ведь тут давно не бывал. Проплутал весь день и заночевал в лесу. Сегодня чуть свет начал распутываться в дорожках и тропинках. Авдотья-то меня опередила, успела предупредить мужа.
Подумав немного, Стародубцев спросил:
— Ты хорошо видел обоих?
— Ну, как на ладони. Я же говорю, один этот самый… на паперти был в тот вечер.
— Ну, а другой — Гаврила?
— Какой Гаврила?
— Муж Авдотьи…
Стародубцев ласково потрепал Пантушку по шее.
— Молодец ты! Навел на след. Человек этот причастен к убийству комсомольца.
Глаза у Пантушки округлились.
— Ну! — удивился он.
— Да. Если и не он убил, то все равно подозрителен. Откуда-то появился, никто не знает.
— Авдотью арестовать, она бы все рассказала.
Стародубцев рассмеялся, запустил пальцы в лохматые волосы паренька.
— Нельзя ее арестовывать.
— Почему?
— Как только мы ее арестуем, так из ее семьи кто-нибудь даст знать Гавриле, и они опять скроются. Значит, они про Малиновую поляну говорили?
— Два раза Гаврила сказал: «Малиновая поляна».
— Там у Гаврилы, наверное, запасное место есть, вот они там и скрываются. Гавриле невыгодно далеко от дома уходить. А тому, дружку его, нельзя никуда, кроме леса, податься — опасно, изловить могут. Гаврила его и подкармливает. Нет, не должны они далеко уйти.
— Вот и хорошо захватить.
— Ты горяч больно, как молодой кутенок. В нашем деле терпение важнее всего. Пускай обживутся день-другой, успокоются, что их никто не преследует. Пускай Авдотья харчи им таскает. Понял?
Пантушка не мог понять, как можно медлить с поимкой преступников. Медлительность Стародубцева казалась ему чуть ли не трусостью.
— Мы с тобой вот как сделаем, — продолжал Стародубцев, укладываясь на траве поудобнее.
Слова «мы с тобой» проникли в самое сердце Пантушки, подняли его куда-то высоко-высоко. Никто еще не говорил с ним так о важном деле. В ушах у него так и звучало: «Мы с тобой»… «я и ты»… «ты и я»… В эти минуты он готов был отдать жизнь за Стародубцева.
— Мы с тобой сделаем так, — продолжал Стародубцев. — Только мне надо знать, можно ли тебе доверять?
— Мне? — Пантушка задыхался от нахлынувшего на него чувства. — Мне?..
— Умеешь ли ты держать язык за зубами?
— «Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами». В букваре написано.
— Вот это самое. Значит, надеяться на тебя можно?
— Спрашиваешь! — голос у Пантушки сорвался. — Да я…
— Ладно! Все, что ты видел, как бы забудь. Помни про себя. Ни отцу с матерью, ни товарищам — никому не говори. Был на рыбалке, больше ничего не знаешь.
— А Яшка?
— И Яшке скажи, чтобы не болтал. Лучше даже скажи Яшке, что не видал меня.
— Яшка-то говорит, Авдотья на свиданку к этому приходила.
— Пусть так и думает.
Жадно, полураскрыв рот и вытянув худенькую шею, слушал Пантушка милиционера и не мог понять, к чему тот ведет разговор.
— Никому ничего не рассказывай, — гудел Стародубцев. — Сегодня я обделаю кое-какие свои дела. Ты отдохни дома, выспись, наберись сил. А послезавтра утром пойдем на Малиновую поляну по грибы.
— Грибов-то еще нет.
— Неважно. Сыроежки уже появились. Корзинку с собой возьми. Вот и все. Больше пока тебе ничего не надо знать.
— А дома как же сказать? Ведь не на один день уйдем.
— Скажи, по грибы пошел. Потом скажешь, что заблудился в лесу.
— Обманывать?..
— Это не обман. Это военная тайна.
И опять сердце Пантушки тревожно и сладко дрогнуло; слова «военная тайна» были полны чем-то новым, будившим острое чувство.
План Стародубцева был такой. Проверить, действительно ли один из двух бородатых людей был тот, которого он видел на паперти в день изъятия церковных ценностей. Проверить, а там, смотря по обстоятельствам, — или задержать его одному или послать Пантушку за помощью в село, а самому караулить. Может быть, придется и преследовать. Лучшего помощника в таком деле найти трудно: мальчишка не вызовет подозрений, быстро бегает, проберется там, где взрослый не пройдет.
— Показывай каменоломню!
Стародубцев вскочил на ноги, надел бескозырку на русый чуб, в котором запуталась сухая хвоя, подхватил винтовку.
В штольне он достал из кобуры наган и шел, держа его перед собой. Пантушка светил берестовым факелом, и сердце его замирало от ожидания чего-то страшного.
Но ничего страшного не случилось.
Они добрались до места, где жили Гаврила и Судаков. На земле лежало примятое сено, потухшие головешки от костра, валежник, лучина.
— Тепленькое место-то, нагретое, — проговорил милиционер. — Долгонько тут, видать, Гаврила жил. Сена-то с осени натаскал.
— А может, зимой?
— Никак нет. Зимой сена тут не бывает, его по первым заморозкам в деревню увозят. А нынче еще сенокоса не было. Вот и выходит, что с прошлого года. Примечай, браток!
Стародубцев подмигнул.
Возбужденный Пантушка пнул ногой хворост и хотел расшвырять сено, но Стародубцев строго остановил его:
— Не трогай!
И, поправив хворост, спокойно объяснил:
— Все надо оставить, как было до нашего прихода. Они не должны знать, что мы здесь были. Не надо зверя спугивать с обжитого места. Ничего тут не оброни своего.
Он наклонился, что-то разглядывая, затем поднял окурок, развернул.
— Курили самосадку.
Под сеном у стены нашли бутылку. Стародубцев понюхал ее.
— Пили водку. Авдотья их снабжает добросовестно. А это что?.. А? Ну-ка, посвети!
В руках у Стародубцева блестел патрон.
— От браунинга номер три.
— Чего?
— Патрон. Это я возьму. Едва ли хозяин спохватится, что потерял патрон.
Стародубцев помнил, что гильза от патрона, найденная в церкви, тоже была от третьего номера браунинга. Правда, одно это еще не могло служить обвинением (мало ли у кого браунинг номер три), но все же не помешает иметь и такое доказательство на всякий случай.
— Посмотри, Пантелей, и запомни, что и как тут.
— Зачем?
— Может, пригодится. Старайся больше запомнить.
Внимательно осмотрев всю штольню и не обнаружив ничего интересного, они вернулись обратно и, старательно обойдя покинутое людьми жилье, напоминавшее звериное логово, вышли наверх, к зеленому лесу, к воздуху, пропитанному цветущими травами и солнцем. Стародубцев протянул Пантушке руку.
— Ну, греби, браток, до дому. Послезавтра жди меня. И помни — молчок!..
— Дядя Игнаша! Да я…
— Ну, то-то! Прощай пока! А я в Марфино погребу.
Влюбленными глазами смотрел Пантушка на Стародубцева. А то, что милиционер говорил «греби» и «подгребут вместо «иди» и «подойду», делало его в мальчишеском представлении еще более необыкновенным человеком.
— Где ты пропадал, пропадущий! — с криком набросилась на Пантушку мать, едва он вошел в избу. — Тут с ума сходишь, не знаешь, где он, чего с ним, а ему и горя мало. У-у, бессовестный!
Фекла расшумелась не потому, что она злилась на Пантушку. Нет, вовсе не поэтому. Она не на шутку беспокоилась: не случилось ли чего с сыном, и теперь, увидев его невредимым, встретила слезами и упреками.
Она шумела так часто, что Пантушка привык к этому и не обращал внимания, терпеливо ожидая, когда мать успокоится. И на этот раз он не ошибся. Фекла скоро успокоилась и миролюбиво сказала:
— Умой образину-то!.. Есть, поди, хочешь?
— Хочу, мам.
Через несколько минут Пантушка сидел за столом, жадно ел холодный овсяный кисель с молоком.
— Где же рыба? — спросила мать насмешливо.
Пантушка сделал вид, что не замечает насмешки, и ответил серьезным тоном:
— С Яшкой разве наловишь! Бредешком приходится как ловить? И ноги осокой изрежешь и… — Пантушка запнулся, не зная, что бы еще такое сказать в свое оправдание. — И пиявок полны штаны наберешь. А Яшка их боится.
Его так и подмывало сказать, что у него было дело поважнее рыбной ловли. Но в то время, как на языке уже вертелись готовые слова, мозг жгла неотвязная мысль о военной тайне, связавшей его по рукам и ногам.
— А Гаврилу видел? — спросила мать как бы между прочим.
— Какого Гаврилу?
— С которым Авдотья встречалась.
Пантушка чуть не вскрикнул от удивления, но вовремя вспомнил наставления милиционера и закашлялся, будто поперхнулся.
— Авдотью ты видел в лесу? — допытывалась Фекла.
— Авдотью?.. В лесу?.. Нет, не видел.
— Вот и пойми, кто из вас правду говорит, а кто врет. Яшка рассказывал, будто вы Авдотью видели с мужем, с Гаврилой.
Пантушка уткнулся в миску с киселем, придумывая, как бы перевести разговор на другое.
— Грибы, мам, пошли… сыроежки. Вот бы со сметаной нажарить.
— Плохо ли…
— Тятянька где? Не отсеялся еще?
— Сегодня кончает.
— Я пойду к нему.
— Сходи. Еду отнесешь, а то я Марьку гоняю, а она хилая, устает. Поле-то дальное, за Ольховым логом.
До Ольхового лога было километра два. Пантушка шел полевой стежкой, поросшей молодой травой, подорожником и куриной слепотой. Вокруг простирались поля, ровные, заборонованные, с робко пробивающимися всходами яровых.
Над полем порхали жаворонки, и веселое пение их лилось нежным звоном. Перевороченная лемехами и заборонованная земля дышала теплым сытым запахом.
Ольховый луг с ручьем и кое-где растущей ольхой цвел желтой купальницей, голубыми незабудками, белой ромашкой.
Пантушка легко перепрыгнул через ручей, выбежал по влажной дороге из лога и увидел мужиков. На узких полосках они кончали сев. Лошади тянули плуги и бороны, ржали, маня к себе жеребят, вихрем носившихся по полю.
Отца Пантушка увидел еще издалека. Лошадь, низко нагнув голову и кланяясь, тащила плуг. Трофим держался за рукоятки плуга, его мотало из стороны в сторону, будто ноги у него заплетались. Пантушка знал, что пахота — очень тяжелая работа. Лемех подрезает толстый пласт земли, а пахарь держит плуг с пластом на весу, не давая лемеху уходить в землю слишком глубоко или выскакивать на поверхность; чтобы хорошо вспахать поле, требуются сила и сноровка.
Когда Пантушка подошел к полосе, отец допахивал последний загон.
— Ну-ну-ну, родимая! — покрикивал он на лошадь. — Давай, давай!..
Увидев сына, Трофим остановил лошадь, радостно улыбнулся.
— Ну-ка, иди сюда!
Пантушка и без приглашения подходил к отцу, тоже радуясь встрече.
Отец положил руку ему на голову, быстро погладил.
— Задал ты нам заботы, — сказал он. — Хотели уж в розыск пускаться. Разве можно так! Ушел на один день, а пропадал три.
— Я не пропадал, — попробовал оправдываться Пантушка, виновато опустив глаза. — Дело было.
— Ну, ладно. Я сейчас допашу загон.
Проложив последние борозды, отец сказал:
— Ну-ка, распряги!
Пантушка подскочил к лошади, отвязал постромки, распустил супонь.
— Хомут сними, сиделку, — подсказывал отец. — Пускай отдохнет.
Пантушка освободил лошадь от сбруи, оставил только недоуздок.
— Пусти на дорогу, траву пощиплет.
Лошадь, почувствовав себя свободной, сделала два-три шага и легла.
Отец уселся у телеги, стал обедать. Холщовая рубаха на спине его темнела от пота.
Чувство стыда вдруг охватило Пантушку: отец мается на тяжелой работе, а он не помогает ему:
— Тятенька! Ты бы научил меня пахать.
Отставив бутылку с недопитым молоком, Трофим задумчиво посмотрел на сына и серьезно ответил:
— Мал ты еще. Раньше шестнадцати лет пахать нельзя: грыжу наживешь, надорвешься. Боронить попробуй.
После еды Трофим опрокинул плуг и велел Пантушке очистить его от земли, а сам насыпал в лукошко овса, стал разбрасывать семена по вспаханной полосе. Засеяв загон, он запряг лошадь в борону и показал Пантушке, как надо боронить.
— Я буду сеять, ты боронить, вот у нас дело-то и пойдет быстрее.
С необыкновенным старанием работал Пантушка. Зубья бороны разбивали пласт земли в мелкие комья и одновременно закрывали, «хоронили» зерна.
Лошадь шла ровным шагом, борона тащилась по пашне, оставляя исцарапанную зубьями полосу. Босые ноги Пантушки увязали в прохладной разрыхленной земле, в ноздри бил запах перепревшего прошлогоднего жнивья и полыни, лошадиного пота и дождевой тучи, зависшей над полем.
Дождь не пролился, но свежий воздух потоком хлынул от тучи, проник Пантушке под рубаху, обдал ознобом тело, растормошил волосы.
Отец высеял очередное лукошко, посмотрел на бороньбу, сказал:
— Вон он, хлебушко-то, как достается!
Пантушка ничего не ответил. Он только взмахнул вожжой и прикрикнул на лошадь. Новое, не испытанное раньше чувство гордости от сознания, что он делает настоящее дело, распирало грудь мальчика, поднимало Пантушку в собственном мнении, делало его серьезней. В душе росло теплое чувство к отцу, то чувство, которое сближает крепкой мужской дружбой. Ему захотелось подбежать к отцу, обнять его за пропыленную, красную от солнца и ветра шею, сказать, как он любит его. Но работа не позволяла оторваться хотя бы на минуту, она держала цепко: лошадь шла, борона прыгала по комьям, Пантушка еле поспевал переставлять ноги. Иногда в зубья набивались корни прошлогодних растений; тогда приходилось приподнимать борону и откидывать сорняки на межу.
На соседних полосах фыркали лошади, покрикивали пахари и бороновальщики. Все это движение людей и животных захватывало Пантушку, и душа его ликовала от счастья.
Полосу засеяли засветло и, положив на телегу плуг с бороной, поехали домой. Пантушка сидел рядом с отцом на грядке[11], свесив босые ноги. После трех почти бессонных ночей в лесу, после ходьбы по пашне все тело его болело от усталости. Но это было сущим пустяком в сравнении с тем, что он испытывал, любуясь обработанными полями, позолоченным закатом.
Где-то блеяли овцы, плакал ребенок, кричал коростель. Издалека доносился колокольный звон.
— В монастыре одна работа — богу молиться, — проговорил Трофим и после недолгого молчания добавил: — Не тяжело, не пыльно, а доходно. Грехи богачей отмаливают, а сами грешны.
— И отец Илиодор грешен? — наивно спросил Пантушка. — Старухи говорят, он святой.
— Старухи тебе наговорят, только слушай. Дармоед, старец-то Илиодор. Монахов палкой по голове бил, когда силенка водилась. Они боятся его, монахи-то… Говорят, молебен об убитом служил. А что молебен? Он не воскресит убитого.
— Тятенька! А где церковное золото спрятано?
— Кабы знал, пошел бы и взял.
— Себе?
— Зачем оно мне? Золото жевать не будешь. Отдал бы в волость, отослали бы, куда надо.
— Наверно, в каменоломне спрятано, — неуверенно промолвил Пантушка.
— Мало ли места на земле… Спрятать найдется где.
Некоторое время ехали молча.
— А вы не нашли золото? — внезапно спросил Трофим.
Пантушка взглянул на отца и встретился с добрым взглядом, который как бы говорил: «Я не осуждаю, сам был мальчишкой, тоже клады искал». Пантушка не смог сказать отцу неправду.
— Нет, не нашли, — нехотя ответил он. — Лопатку забыли взять.
— В том-то и дело, — рассмеялся отец и, вдруг посерьезнев, спросил: — Яшка говорит, вы Авдотью с мужем видели. Правда это?
В голосе отца звучала твердость, и Пантушка почувствовал, что отцу очень важно знать, что произошло у Кривого озера, и скрывать ничего нельзя. Но ведь он обещал Стародубцеву держать все в секрете.
— Чего же ты молчишь?
Пантушка не ответил.
Отец больше ни о чем не расспрашивал.
— Завтра огород вспашем, овощи пора сажать.
В том, что было сказано «вспашем», а не «вспашу», Пантушка увидел признание его помощником отца.
Вечером, едва успели поужинать, заявился Яшка.
Пантушка встретил приятеля недружелюбно, смотрел на него косо, исподлобья.
— Выйдем на улицу, — шепнул Яшка заискивающе.
Вышли за ворота, сели на лавочке.
— Ну, чего тебе?
— Как там?
— Ничего, — небрежно ответил Пантушка. — Покормил комаров. А ты хорош! Почему к Стародубцеву не сходил.
— Мамка не пустила.
— Ма-амка!.. — передразнил Пантушка. — Вот как дам по загривку, будешь знать… Изменник!..
— Ну, дай!.. — вызывающе процедил сквозь зубы Яшка. — Дай! Чего же ты?
— Руки марать не желаю.
— Боишься?
Пантушка незлобиво стукнул Яшку кулаком по голове, а не по загривку, как обещал. Удар был слабый, но Яшка заплакал.
— Иди, жалуйся, — без всякого гнева сказал Пантушка. — Иди!..
Яшка всхлипывал и не думал уходить.
Пантушка смотрел на высокую березу, где с криком устраивались на ночлег грачи. По дороге брела корова, бережно неся полное вымя, бежала худая собака, пугливо озираясь.
Пантушка молчал. Яшка всхлипывал все реже. Потом, спросил:
— За что ты?
— За измену. Изменников судят. Сказано тебе было в волость сходить?
— Мамка не пустила.
— Мало ли что!
— А Стародубцев сам приехал, Авдотью в сельсовет таскали.
— А зачем разболтал все?
— Твоего отца испугался. «Зачем, — говорит, — Пантушку в беде бросил?» А тетка Фекла как заорет: «Убили его, утонул он!» Тут не знай чего расскажешь.
— Зря я с тобой связался. — Пантушка сплюнул. — Не умеешь ты язык за зубами держать.
Наконец Яшка перестал всхлипывать, утер глаза и спросил:
— Видел ейного кавалера?
— Не скажу. Военная тайна.
Пантушка остался очень доволен, что к месту ввернул слова «военная тайна», и сразу подобрел.
— Сердишься?
Яшка не ответил.
— Брось сердиться. Давай помиримся.
— Стрельнуть дашь из пистолета?
— Дам.
Руки мальчиков сцепились, и Яшка клятвенным тоном произнес три раза:
— Мирись, мирись, больше не дерись.
Запустив руку в глубокий карман своих драных штанов, Пантушка вдруг с недоумением посмотрел на Яшку и стал выгружать из кармана драгоценности: сломанный ключ, гайку, клубок суровых ниток, ручку от серпа, гвоздь с расплющенным концом. Пистолета не было.
— По-те-рял, — проговорил Пантушка по слогам.
Страшно было ему поверить, что пистолет, из которого он еще так недавно стрелял, потерян. Первые минуты Пантушка был так расстроен, что сидел на месте и хлопал ладонями по коленям, повторяя растерянно:
— Потерял… потерял… потерял…
Он попробовал утешить себя тем, что пистолет лежит где-нибудь дома. Вместе с Яшкой обшарил скамейки, пол под столом, сени, амбар — все места, куда сегодня он ненадолго заглядывал. Пистолета нигде не было.
— Наверно, в телеге.
Но и в телеге пистолета не оказалось.
— Выронил из кармана, когда ехал с поля.
Не долго думая ребята пошли в поле, разглядывая дорогу.
А на дворе у Бабиных слышался голос Феклы:
— Пантелей! Пан-те-лей! Иди выпей парного молока… Да где ты, Пантелей?..
Утром Пантушка еле поднял голову: страшно хотелось спать, тело ломило, точно после побоев. Обычно его будила мать, а сегодня над ним склонился отец. Умывшийся, с влажными усами и приглаженными волосами, он улыбался сыну и с особенным оттенком участия говорил:
— Наломался вчера, устал? Ну, ничего, начнешь работать и разломаешься, боль-то пройдет. Ну, вставай!
Вспомнив вчерашнюю бороньбу поля и предстоящую сегодня обработку огорода, Пантушка пересилил усталость, встал, свернул набитый соломой тюфяк, вынес в сени, потом долго лил из рукомойника холодную воду на лицо и шею.
После умывания сон прошел, веки не слипались, и Пантушке стало весело от того, что он будет работать, как большой, наравне с отцом и матерью. За завтраком он не вертелся, как обычно, а сидел степенно, ел неторопливо, аккуратно подбирая хлебные крошки.
Когда он вместе с отцом вышел на огород, то увидел, что участок лоснится жирным блестящим черноземом.
— Тятянька, ты уже вспахал? Когда?
— До солнышка. Как видно землю стало, так и начал пахать. Крестьянину спать некогда.
Досада на самого себя взяла Пантушку. Он-то думал, что будет работать наравне с отцом, а вышло совсем не так. Вчера Пантушка почувствовал себя большим, почти взрослым, а сегодня оказалось, что его считают еще маленьким и не разбудили вместе с отцом.
— Ты чего стоишь? — спросил отец, возившийся у бороны с лошадью. — Давай боронить.
Пантушка взялся за вожжи.
— Борони хорошенько. Чтобы земля стала как пух, чтоб ни комочка.
— Ладно.
Интересно было замечать, как с каждой минутой изменялась земля. Там, где прошла лошадь с бороной, оставалась раздробленная в мелкие кусочки мягкая почва, а на остальном участке лежали вывернутые пласты.
Постепенно, шаг за шагом, втягивался Пантушка в работу, ломота в теле чувствовалась все слабее. Отец и мать готовили к посадке овощные семена и рассаду, временами посматривали в сторону сына и о чем-то говорили. Пантушка думал, что родители говорят о нем. Это подбадривало его, и он веселее покрикивал на лошадь, подражая отцу:
— Н-но-о, родимая…
После бороньбы Пантушка помогал родителям делать грядки и сажать овощи. Он копал лунки, поливал их водой, клал семечки и засыпал пухлой землей. Даже Марька и та работала на огороде.
К вечеру огород был засажен.
Все было хорошо. Только не мог Пантушка забыть о потерянном пистолете. Чуть не до полуночи проискали они с Яшкой пистолет. «Наверно, обронил на пашне и заборонил», — высказал предположение Яшка, и Пантушка согласился с ним. Очень жаль пистолета, да поделать ничего нельзя: потерю не вернешь.
Едва наступили сумерки, Пантушка лег спать.
— Ты что это, Пантелей, ложишься вместе с курами? — спросила мать. — Уж не заболел ли?
— Хочу выспаться, отдохнуть, — ответил он и чуть не добавил, что так поступить советовал ему Стародубцев. Но вовремя остановился.
«Военная тайна. Ни отцу, ни матери не говори», — вспомнились наставления милиционера.
— Так я, мам, схожу завтра за грибами.
— Сходи, сходи.
— Может, с ночевой?
— Лучше пораньше выйди да пораньше вернись.
— Там видно будет, — важно ответил Пантушка.
В Знаменском монастыре случилось происшествие.
Рано утром послушник игумена не нашел старца в своей келье и на рысях обежал все монастырские закоулки.
«Неужели он там остался?» — подумал послушник и пустился в лес, на речку.
С весны по приказанию игумена монахи вырыли вблизи речки землянку, обделали ее срубом, сложили печурку, настелили нары. В землянке хотел поселиться отшельником отец Илиодор и тем создать себе славу святого, а монастырю увеличить оскудевшие доходы.
За устройством землянки игумен наблюдал сам и хотел переселиться в нее в ближайшее время, как только исполнится ему семьдесят лет. В последнее время отец Илиодор часто прогуливался по вечерам на речку и подолгу сидел там на поваленном стволе сосны. В монастыре говорили, что игумен молится в уединении, на самом же деле он сидел, дремал и вспоминал свою жизнь.
На этот раз, как всегда, Илиодор отправился к своему будущему жилищу один. Послушник прибрал игуменскую келью, выпил стакан настойки и, захмелев, прилег в ожидании старца, да и проспал беспробудно всю ночь.
…В землянке на берегу речки отца Илиодора не оказалось.
Каждый мальчик мечтает о подвиге. Мечтал о нем и Пантушка. Из немногих прочитанных книг он знал, что подвиги совершают путешественники и военные. В Успенском путешественников и военных не было, подвигов никто не совершал.
В сельском Совете на стене висели портреты Ворошилова и Буденного, на конях, с шашками на боку, в шлемах с красной звездой и шишаком. Когда Пантушке случалось бывать в сельсовете, он подолгу с уважением смотрел на портреты героев гражданской войны.
Как хотелось ему надеть такой же шлем! Как он завидовал Яшке, которому отец привез буденновский шлем с войны! Сколько раз Пантушка пытался выменять его у Яшки, но всегда получал решительный отказ. С тех пор как в жизнь Пантушки вошел Стародубцев, бывший балтийский моряк, мальчишка стал воображать себя не в шлеме, а во флотской бескозырке.
В сундуке у матери хранилась праздничная одежда, пересыпанная от моли нюхательным табаком. Там был картуз покойного дедушки. Суконный, позеленевший от времени, он украшал Пантушкину голову по праздникам. Фекла говорила, что картуз добротный и его хватит Пантушке «до свадьбы».
Вот этот старый картуз и вспомнился Пантушке. Не долго думая он достал картуз, оторвал козырек, примерил перед тусклым зеркалом. Вид у мальчишки был хоть куда. Ну, настоящий матрос с Балтики, только ленты на бескозырке не хватает.
Сдвинув картуз набекрень, Пантушка распушил волосы. И хотя у него не получилось чуба, Пантушке казалось, что он стал чем-то похож на Стародубцева. Он согласен был перенести любые попреки матери, любую ругань, даже порку. Все это было пустяком в сравнении с тем наслаждением, какое он испытывал, шагая в бескозырке по лесной дороге рядом со Стародубцевым.
Милиционер заметил, что картуз без козырька.
— О, да ты, браток, как юнга!
— Кто?
— Юнга. Возьмут на корабль вот такого мальчишку и учат на матроса. Юнгой называется.
— Юнга, — повторил Пантушка.
Новое звучное слово открывало в его воображении незнакомый мир, иную жизнь, состоящую из одних опасностей и подвигов.
— Ты знаешь Малиновую поляну?
Вопрос Стародубцева напомнил Пантушке о предстоящем деле.
— Знаю.
— Я бывал там, но очень давно. Ты уж веди меня.
— Дядя Игнаша, почему не сделать облаву? Тогда бы обязательно изловили.
— Идем мы не на верное дело. То ли они прячутся на Малиновой поляне, то ли в другом месте. Позвал бы я людей на облаву, а вдруг впустую. Надо мной бы смеялись потом.
— Я слышал, они говорили про Малиновую поляну.
— Мало ли почему они ее помянули. Ты ведь не знаешь.
— Не знаю.
Стародубцев вдруг остановился, стал смотреть на деревья.
— Хороши наши края, Пантелей. Хороши! Какое богатство! Ты гляди. Сосны-то, сосны!.. Прямые, как свечи. Красавицы. А березы, ели… Да что говорить!
Лес был и в самом деле хорош. Выше всех деревьев поднимались кудрявые вершины сосен. Пониже росли березы и липы, а еще ниже невысоким ярусом густо сплетались ветки орешника, рябины, молодых вязов и татарского клена.
— Ну, пошли, Пантушка.
Скоро они вышли на поляну, поросшую малинником, и несколько минут разглядывали ее, прячась за кустами.
— Пока ничего не видно, — прошептал Стародубцев. — Надо разведать. Ты сделаешь это лучше меня. Слушай.
Пантушка придвинулся к Стародубцеву поближе, чтобы не пропустить ни одного слова.
— Слушай и запоминай. Обойди поляну по краю. Будто ищешь грибы. Попадется гриб, так подбирай. Словом, работай так, чтобы со стороны нельзя было подумать, будто ты грибами для отвода глаз занимаешься. И высматривай. Нет ли шалаша. Может, костер недавно горел, рукой потрогай, не теплая ли земля под золой… Следы на земле примечай: какая обувка, один человек прошел либо два. Пройдись лесом, в малиннике поброди. Чего увидишь — не удивляйся, мне не кричи. Ежели что очень подозрительное — насвистывай песню. Ну, какую?
— «Наверх вы, товарищи, все по местам».
— Ладно. Я буду тут начеку. Ну, действуй.
В полуразвалившейся землянке лежал Судаков. Он только что проснулся и, увидев через худую крышу светлое небо, выругался про себя:
«Проспал, растяпа! Надо бы до рассвета перебраться на хутор к староверам. Придется теперь до ночи отсиживаться тут».
Вспомнилось, как минувшей ночью вернулись со Степкой из каменоломни и не застали Гаврилу на месте. Судаков встревожился: «Сбежал Гаврила. Может, выдать нас задумал, свою шкуру спасти?»
Степан успокоил: «Если Гаврила задумал нас выдать, то сделает это утром. Пока до дома дойдет да дома побудет… Ты пойди к новым людям… По старым-то местам прятаться опасно — может, разнюхали. — Степан объяснил, как пройти на хутор к староверам: — Староверов две семьи живут. Люди надежные. Скажешь, мол, от Степана».
На просьбу Судакова проводить его к староверам Степан ответил отказом: «Нельзя. Вдруг Гаврила выдаст, а меня дома нет. Вот и улика. Мне надо опередить Гаврилу. Приду сейчас в село, шум какой-нибудь подниму. Люди увидят, что ночью я дома был».
Судаков рассмеялся.
— Ты, однако, не такой уж дурак, каким тебя считают.
— Находит на меня, находит порой, — серьезно ответил Степка, видимо сам уверовавший в то, что временами он лишается ума.
Условившись о встрече, они расстались.
Перебирая в памяти события прошлой ночи, Судаков все больше приходил к мысли о том, что ему надо спрятаться надежно. По рассказам Степки староверовский хутор — подходящее место. Лет тридцать тому назад две семьи староверов купили у помещика участок земли в лесу, построились, раскорчевали часть леса и распахали под посевы. Живут замкнуто, мало с кем общаются, к себе не пускают. С Советской властью не дружат, но и не ссорятся.
Все это, рассказанное Степкой, вполне устраивало Судакова. Вот только непростительно, что проспал он. Как ни ругал себя Судаков, ему не оставалось ничего другого, как терпеливо ждать следующего утра, вернее, предрассветного часа. По опыту он знал, что незаметнее всего делать переходы перед рассветом — на грани ночи и утра, когда в деревнях еще спят.
Итак, Судаков решил провести день в землянке, кругом заросшей густым малинником. Место было глухое, сюда редко заглядывали люди, особенно теперь, когда была пора, не подходящая ни для сбора ягод, ни для охоты. Он снова растянулся на полу, закурил. Курение отвлекало от беспокойных мыслей, притупляло чувство голода.
«Черт этот Гаврила! Жадюга! — мысленно ругался Судаков. — Всю еду унес, ни черта не оставил! Чего уж домой-то было тащить? А вдруг не домой?»
Впервые за время, прошедшее с момента исчезновения Гаврилы, Судаков подумал о том, что Гаврила, может быть, и не пошел с повинной. Может быть, ему удобнее скрываться одному? Мало ли что у человека на уме!
«Все равно он свинья! — заключил Судаков. — Не мог со мной поделиться. Ну, ничего, на хуторе подкреплюсь. Степка говорит, там и сало есть и мед найдется. Жаль только, что самогону нет: староверы не употребляют спиртного».
Вдруг Судаков услышал шорох. Быстро потушив папиросу, он вскочил и, приподнявшись на носках, приник к дырявой крыше.
Шорох раздавался где-то совсем близко.
Судаков осторожно высунулся из землянки, осмотрел поляну, насколько было возможно, но никого не увидел.
А шорох то утихал, то возобновлялся. Вот кто-то прошел рядом с землянкой, — Судакову видно было, как качались кусты малины. «Уж не медведь ли?» Судаков не боялся встречи со зверем, но ему не хотелось стрелять и привлекать выстрелом чье-нибудь внимание.
Шум раздвигаемых кустов заглох.
«Если это был человек, — рассуждал Судаков, — то он не заметил землянки. А то бы заглянул в нее из любопытства».
Прошло не меньше получаса. Судаков успокоился и задремал.
Обойдя вокруг поляны и не заметив ничего подозрительного, Пантушка стал бродить по малиннику. Он помнил совет Стародубцева: ходить по-настоящему, как ходят грибники, а не крадучись. Так он и шел, раздвигая палкой кусты малины, разгребая прошлогодние листья. В то же время зорко смотрел вокруг — нет ли шалаша или землянки.
Вдруг над малинником всплыл чуть заметный синий дымок. Пантушка остановился изумленный. Это было так неожиданно! Кто-то курил, и казалось, что курящий сидит в кустах. Продолжая шарить палкой в траве, Пантушка свернул чуть в сторону, поближе к месту, откуда тянулся дымок, и увидел землянку, двухскатная крыша которой когда-то была выложена дерном, а теперь местами провалилась, обнажив старые закопченные жерди.
Пантушка поспешил к Стародубцеву.
— Ясно, — тихо произнес милиционер, выслушав сообщение. — В землянке кто-то есть. Но кто?
— Известно кто: эти…
— Ты видел?
— Нет.
— А может быть, там честный человек отдыхает.
— Ну уж… кто это в старую землянку залезет!
— Ты ничего не знаешь.
Пантушке приходилось согласиться с этим: он ничего не знал, кроме того, что в землянке кто-то курил.
— На всякий случай проведем такой маневр, — сказал Стародубцев.
— Чего? — не понял Пантушка.
— Маневр. Это по-военному так называется. Разделимся. Ты зайдешь с той стороны землянки, я с этой. Возьмешь винтовку. Если в землянке не те… то все обойдется мирно. А может быть, и придется брать ее на абордаж.
— Чего?
— Брать на абордаж. Это по-морскому. Рукопашный бой на корабле. Ну вот, слушай! Убивать нам их нельзя. Надо взять живьем. Но стрелять, наверно, придется. Стреляй в воздух. Выстрелишь, перебеги на новое место, опять выстрели. Понимаешь? Будто землянка со всех сторон окружена. И кричи больше.
Слушая Стародубцева, Пантушка кивал головой:
— Понятно.
— В крайнем случае стреляй в ноги, чтобы убежать не могли. Ну, пошли!
Стародубцев и Пантушка подобрались к землянке с разных сторон.
Милиционер нарочно с шумом раздвигал кусты. Он знал, что заходить в землянку нельзя: из засады могут обстрелять. Самое лучшее, чтобы обитатель землянки показался сам.
— Айда, Пантелей, в землянку отдыхать!
Едва Стародубцев успел произнести эти слова, как из землянки вышел человек. Это был тот, кого они искали.
— Слышу, кто-то разговаривает, — с улыбкой произнес Судаков. — Даже обрадовался человеческому голосу.
— Что, давно людей не видали? — спросил Стародубцев, быстрым взглядом окидывая лицо и всю фигуру Судакова.
— Людей недавно видел, а с табачком не видался с утра. Нет ли, друг, закурить?
Все, что угодно, ожидал Стародубцев от этого человека — выстрела в упор, бегства, — но не этого мирного разговора с приветливой улыбкой. Не сводя глаз с Судакова, Стародубцев приблизился к землянке, миролюбиво сказал:
— Табачок найдется.
Он полез в бушлат за кисетом. В ту же секунду Судаков потянулся рукой в свой карман. Стародубцев остановил его:
— Чего же доставать пустой кисет.
— Я за бумагой, — ответил Судаков, неохотно высвобождая руку из кармана. — У вас хорошая бумага? Не газета?
— Самая лучшая. И не только по теперешним временам. Зиминская, специально для махорки. Даже со стихами. — И Стародубцев торжественно продекламировал:
Дай табачку, а я на диво
Бумагу Зимина купил,
Приятно, дешево и мило, —
Такой ты сроду не курил.
Здорово! А? Капиталисты умели свой товар расхваливать.
— Да-а, реклама была поставлена, — подхватил Судаков. — Я, знаете, в Питере жил. Оно конечно, наш брат рабочий мало видел — недоступно было, как говорится, не по зубам. Мы курили «Тройку» либо «Цыганку Азу», десять штук на копейку. А видать приходилось папиросы, что стоили по двугривенному штука. Сигары, говорят, по пяти рублей были. И все это расхваливалось. Везде только и видишь надписи: «Покупайте гильзы Катыка!», «Лучшие папиросы Шапошникова!», «Ешьте печенье «Эйнем». Дешево, вкусно, питательно».
— Я видел эти надписи в Петрограде.
— Вы тоже петербуржец? — с подчеркнуто радостной улыбкой спросил Судаков.
— Нет, я служил на Балтийском флоте.
— А-а!.. А мне Питер — родной город. Работал на Путиловском слесарем.
Закурив, они продолжали беседу, настороженно посматривая друг на друга.
— А сейчас куда путь держите? — спросил милиционер как бы между прочим.
— Так, по деревням брожу, пока руки кормят. Жена и сынишка от тифа померли. Фабрики и заводы стоят, безработица.
— Сразу всего не наладишь. Через год-другой хозяйство подымется.
— Революцию сделали! — воскликнул Судаков. — И хозяйство наладим. Наши рабочие руки соскучились по работе. Нам только дай…
Милиционер ничего не ответил, он смотрел на тонкие длинные пальцы Судакова. Нет, не рабочие были у него руки.
— По работе иной раз тоскуешь, как по хлебу. Привычка, — продолжал Судаков размеренным неторопливым говорком.
— Ну, как табачок? — спросил Стародубцев, затаптывая окурок.
— Ничего, неплохой. Спасибо, выручили. А то у меня табак отсырел.
— А теперь покажите ваши документы! — строго потребовал Стародубцев.
— Пожалуйста! — с готовностью ответил Судаков, но вдруг принял позу обиженного. — А почему я должен показывать свои документы первому встречному? Сначала вы покажите мне ваши документы.
Стародубцев без разговора показал.
— А теперь давайте ваши!
Милиционер быстро просмотрел удостоверение на имя Судакова Василия Сидоровича.
— Документы я возьму, — сказал он, — а вас попрошу следовать со мной.
— Это по какому праву? — взвизгнул Судаков. — Я буду жаловаться!
— Там видно будет. Идите вперед!
Судаков на минутку задумался, потом покорно спросил:
— Разрешите вещи взять? В землянке…
— Берите.
— Вот шел человек, прилег отдохнуть, и гонят куда-то, документы отбирают, — заворчал Судаков, трогаясь с места.
Вдруг он повернулся, взмахнул рукой, и Стародубцев почувствовал резкую боль в глазах. Выхватив наган, он наугад, ничего не видя, выстрелил в ту сторону, где зашумели кусты под ногами убегавшего Судакова.
— Держи! — кричал милиционер, отчаянно ругаясь.
…Получив задание Стародубцева, Пантушка спрятался за кустами, шагах в двадцати от землянки.
Он понимал, что предстоит не игра, а настоящее боевое дело, в котором он должен получить, по словам Стародубцева, «крещение». Милиционер так и сказал: «Ну, Пантелей, идешь на боевое крещение».
Поблизости, рядом находился враг народа, враг Советской Республики (это слово нравилось Пантушке).
Сжимая в руках винтовку, Пантушка посматривал на землянку, и ему не терпелось выстрелить.
Когда из землянки вышел Судаков и, закурив, стал показывать документы, Пантушка хотел подойти поближе к милиционеру, чтобы помочь в случае необходимости.
Но вот у землянки произошло что-то непонятное. Стародубцев закрыл руками лицо, а Судаков бросился бежать. И этот истошный крик милиционера: «Держи!» — и выстрел.
Словно подстегнутый, Пантушка кинулся догонять Судакова. Он не знал, что произошло, но для него было ясно одно: беглеца надо задержать.
Голова убегавшего Судакова мелькала над малинником. Пантушка бежал, не чувствуя, как сучья до крови царапают босые ноги, и скоро стал настигать Судакова.
— Стой! — крикнул он пронзительным голосом и, остановившись, приложил винтовку к плечу. Выстрел оглушил его, плечо дернуло. Он перезарядил винтовку и опять побежал.
Судаков даже не оглянулся на выстрел. Он думал, что стрелял милиционер. Продолжая бежать, он не подозревал погони, не знал, что зоркие мальчишечьи глаза не выпускают его из виду.
Прошло еще минут пятнадцать-двадцать.
Судаков стал заметно уставать и бежал уже спокойнее. Это дало возможность Пантушке догнать его настолько, что он видел всю фигуру беглеца, не скрываемую ветвями.
У раздвоенной березы Пантушка остановился, положил ствол винтовки на развилку, прицелился в поясницу Судакова и спустил курок.
Грохнул выстрел. Судаков покачнулся, упал, тотчас же вскочил, сделал один шаг и опять упал.
А Пантушка стоял за толстой березой с широко раскрытыми от изумления глазами и тяжело дышал не столько от бега, сколько от нервного возбуждения.
Глаза Судакова обшаривали кусты, в руке у него чернел браунинг.
Пантушка ни малейшим движением не выдавал себя.
Судаков стал отползать, держа наготове пистолет, потом тяжело поднялся и, хромая, с трудом пошел, поминутно оглядываясь.
«Не упустить бы», — думал Пантушка, преследуя Судакова. У наступающего всегда есть преимущество перед обороняющимся противником. И у Пантушки было более выгодное положение преследователя. Он видел каждое движение Судакова, мог угадывать его намерения, в то время как Судаков не видел преследователя и каждую секунду ждал пули в спину. Поэтому он стал петлять, как заяц, спасающийся от гончей собаки.
Пантушка знал, что надо преследовать врага до тех пор, пока тот не будет пойман. Когда и где произойдет это, он не представлял.
Враг норовил уйти, скрыться. Раненая нога мешала, но все же он продвигался вперед, ковыляя, заметно слабея.
Погоня продолжалась уже больше часа, но противники отошли от землянки не больше километра. Судаков искал случая перевязать рану, но это ему не удавалось. Всякий раз, услышав позади шум, он стрелял. Несколько раз пули просвистели рядом с Пантушкой.
Однажды ему показалось, что наступил подходящий момент для того, чтобы ранить врага в другую ногу. Он выстрелил, но промахнулся и невольно вышел из-за дерева, которое его скрывало.
Судаков на миг увидел Пантушку и выстрелил. Пуля сорвала кору с березы чуть повыше Пантушкиной головы.
Пантушка упал и со страхом, какого никогда еще не испытывал, отполз в чащу. Судаков стрелял наугад, пули пролетали совсем близко.
Потом все затихло. Казалось, в лесу нет ни души. Прошла минута, другая… Пантушка услышал легкие, удаляющиеся шаги. К нему вернулась смелость, и он пошел следом за Судаковым.
Напряженный до крайней остроты слух его вдруг уловил шорох. Сердце Пантушки дрогнуло от испуга, он залег, выставив вперед винтовку.
Неожиданно в десяти шагах от него появился Стародубцев.
— Дядя Игнаша! — Пантушка кинулся к милиционеру. — Он там!
— Ты цел? Ох, как я боялся за тебя!
Глаза у Стародубцева были воспалены и беспрерывно щурились.
Пантушка показал рукой в ту сторону, где находился Судаков, и снова сказал:
— Он там.
Они стали продолжать погоню. Судаков не успел уйти далеко, и догнать его было нетрудно. Заметив погоню и все еще думая, что его преследует только мальчишка, он крикнул из-за кустов:
— Слушай, парень! Брось винтовку, а то я сделаю из тебя решето.
Пантушка не отвечал.
— Будь осторожен, — шепнул милиционер.
Прошло немного времени, и они увидели Судакова. Он волочил ногу и продвигался медленно.
Стародубцев тщательно прицелился и неторопливо спустил курок. Судаков скорчился и перехватил пистолет из правой руки в левую.
— Сдавайся! — Стародубцев выскочил на открытое место, потрясая наганом. — Руки вверх!
Увидев милиционера, Судаков выстрелил в него, потом зло выругался. Патроны в пистолете кончились, он полез в карман за запасной обоймой, но перезарядить не успел: набежавший Стародубцев ударом по голове сшиб его с ног.
Судаков попытался подняться.
— Лежать! — крикнул Стародубцев, угрожая наганом.
Обезоруженный, раненный в ногу и в руку, Судаков лежал на земле, злобно поглядывая на милиционера.
Подошел Пантушка с винтовкой наперевес, удивился, какое страшное лицо было у Стародубцева. Сняв с себя флотский ремень, милиционер стал связывать Судакову за спиной руки.
— Вот так будет спокойнее, — сказал он и предложил Судакову перевязать раны. Тот покорно согласился.
— Дядя Игнаша! У тебя на руке кровь.
Только теперь Стародубцев заметил разорванный окровавленный левый рукав. Рана была сквозная. Пуля пробила мякоть, не задев кости. Изорвав рубашку на ленты, он забинтовал руку, закурил.
— Курить хотите? — спросил он Судакова.
— Какое великодушие! Подумайте! — Судаков усмехнулся, нервно подергивая щекой. — Ранить человека, перевязать раны и угостить махоркой.
— Я могу и не угощать.
— Нет, отчего же. Я закурю. Развяжите руки, не убегу.
Стародубцев освободил Судакову руки, дал закурить, но вставать на ноги не разрешал. Сам сел на пень.
— Кто вы такой? — спросил он.
— Судаков. Василий Судаков. В прошлом питерский рабочий, слесарь, теперь безработный.
— В таком случае зачем вам было убегать?
— Потому что вы бандит. Сейчас вашего брата немало по лесам шляется. У вас поддельные документы на имя милиционера. Я сразу увидел, что документы поддельные. Жаль, что я не убил вас. Мне бы Советская власть спасибо сказала. А сейчас я беспомощен. Вы меня пристрелите, потом стащите сапоги, костюм. Много ли вам надо! Документами уже завладели, они бандитам тоже годятся.
— Вы идти можете?
— Куда?
— В волость, верст шесть-семь.
Судаков молчал.
— Я вас спрашиваю!
— Я с разбойниками не хочу разговаривать, — ответил Судаков и начал приподниматься.
— Лежать! — Стародубцев подскочил к нему, схватился за наган. — Если еще попытаетесь встать, я из вас котлету сделаю!
Судаков подчинился, лег на бок, облокотясь на здоровую руку.
— Пантелей!
— Слушаю, дядя Игнаша!
— Эту записку отнесешь в Успенское, председателю сельсовета. — Стародубцев написал несколько слов на листке бумаги, протянул Пантушке. — Давай винтовку. Прочитай, а то вдруг потеряешь, и не будешь знать, зачем послан.
Уходя, Пантушка прочитал записку:
«Товарищ Васин!
Пойман крупный зверь. Немедленно шлите подводу с Пантушкой. Он покажет дорогу.
Только к вечеру вернулся Пантушка с подводой. Судакова посадили на телегу. С одной стороны от него: сел возчик, с другой Стародубцев и Пантушка.
Теперь, когда самое опасное осталось позади, Пантушке сделалось страшно. Подумать только! Он сидит рядом с преступником, слышит тяжелое дыхание его, видит налитые злобой глаза.
Пантушка с огромным уважением и любовью смотрел на Стародубцева, который то и дело вытирал платком воспаленные, беспрерывно слезившиеся глаза.
Когда проезжали мимо Малиновой поляны, Стародубцев велел остановить лошадь и послал Пантушку в землянку.
— Принеси все, что найдешь там.
Пантушка принес большую котомку и трость. В котомке оказались слесарные ножницы, паяльник, кусок олова, напильник.
— Ваше? — спросил Стародубцев Судакова.
— Мое. Я же говорил, что хожу по деревням, кормлюсь своим ремеслом.
— В волости разберемся.
— Дядя Игнаша, смотри!
Трость, которую вертел в руках Пантушка, вдруг разъединилась: в одной руке у него был пустотелый стержень, в другой острый кинжал.
— А это тоже слесарный инструмент? — спросил Стародубцев, показывая на кинжал.
— Нет, это для самозащиты от зверей, — нисколько не смущаясь, ответил Судаков.
В душу Пантушки вдруг закралось сомнение. Кто знает, может быть, и в самом деле этот человек ни в чем не виноват, может быть, он и вправду слесарь и ходит по деревням, починяет кастрюли, тазы, ведра. И оружие ему нужно. За войну столько расплодилось волков, что стаями бродят, и были случаи, на людей нападали. Все может быть. А его взяли да изранили и теперь везут в волость.
Но чем больше думал Пантушка о Судакове, тем меньше оставалось к нему жалости. Вспомнился вечер на церковной паперти, когда был ранен милиционер и убит комсомолец, ночное посещение каменоломни. Все это в представлении Пантушки связывалось с Судаковым. Почему он таинственно появился в Успенском в тот момент, когда толпа рвалась в церковь, и так же таинственно исчез? Почему он прятался в лесу? Почему убежал? «Дядя Игнаша зря арестовывать не станет, — мысленно заключил Пантушка. — Он знает, что делает».
В волостное село приехали уже в темноте.
В милиции Судакова тщательно обыскали. В подкладке пиджака у него нашли удостоверение на имя Сметанина Петра Ивановича, мещанина уездного города.
— Кто же вы? — спросил начальник милиции. — Судаков или Сметанин?
— Судаков.
— Почему же у вас еще документ на Сметанина?
— Не знаю. Пиджак купил на барахолке. Подкладку не отпарывал, об этом документе узнал только сейчас.
Начальник милиции покачал головой.
— Следствие покажет, можно ли вам верить.
Судакова под охраной поместили на излечение в больницу.
В ту же больницу отправился и Стародубцев.
Прощаясь, он обнял Пантушку.
— Спасибо, браток! Ты оказался надежным товарищем.
Пантушка не знал, что ответить. Глядя в воспаленные глаза Стародубцева, он спросил:
— Как же глаза-то?
— Оплошал я малость… Нюхательным табаком он в глаза… Прощай пока, скоро увидимся.
Тихий вечер опустился над Успенским. Пропылило с пастбища стадо, прозвякали по дворам подойницы, угомонились люди.
Гаврила лежал в осиннике за околицей и смотрел на родное село. Будто лишь вчера ходил он по пыльной улице мимо бревенчатых изб, вдыхал запах парного молока, слушал скрип колодезного журавля и бойкий девичий говор. В груди у него защемило, в горле заклокотало, на глаза навернулись слезы.
Горько, нелегко было возвращаться домой после нескольких лет трусливой бесславной жизни. Может быть, еще и не так скоро решился бы он прийти с повинной, если бы не Судаков со Степкой. Их встречи показались Гавриле подозрительными. Прошлой ночью Судаков куда-то пошел и перед этим старательно проверил пистолет.
— На охоту? — спросил Гаврила.
— Прогуляться, свежим воздухом подышать.
— А пушку-то зачем? — он указал на пистолет.
— От медведя обороняться.
«Надо подальше от него», — решил Гаврила, оставшись один. Покинул землянку на Малиновой поляне, пошел в каменоломню, на старое место. Но, подходя к Кривому озеру, услышал голоса Судакова и Степки. Это еще больше испугало его. Куда податься?
Всю ночь не спал Гаврила и надумал идти домой, объявиться народу. Но с каждым шагом, который приближал его к Успенскому, в душе у него росло чувство страха. Как встретят односельчане? Придется все перенести: насмешки, укоры, суд. Но это лучше, чем прятаться, лучше, чем попасться вместе с Судаковым и Степкой по какому-нибудь темному делу. В том, что они занимаются чем-то нехорошим, Гаврила уже не сомневался.
До села он добрался засветло, но постыдился встречи с людьми и решил дождаться вечера.
«Прямо в сельсовет пойду. Домой зайдешь, там сцапают. Доказывай тогда, что с повинной объявился».
Но вот наступила темнота, а Гаврила все не мог заставить себя выйти из осинника, все обдумывал, как лучше сказать в сельсовете, чтобы его поняли. Наконец он тяжело поднялся, взял под мышку полушубок и пошел в село.
В сельсовете горел свет, слышались голоса.
Гаврила на минуту только вообразил, как он войдет в избу, упадет на колени перед людьми, и почувствовал такой страх, что отскочил в сторону с тропинки, прижался к плетню и в одну секунду покрылся липким потом. Он знал, что должен будет рассказать все, что ему известно о Судакове и Степке, и боялся, что те будут мстить ему.
Растерянность охватила Гаврилу, и он не мог ни на что решиться. Одна только мысль вертелась в его мозгу: «Они сами по себе, а я сам по себе».
Оставаться долго на одном месте было нельзя: могли увидеть. И он стал пробираться в тени плетня в глухой переулок, потом свернул на гумна и скрылся в своем овине[12], никем не замеченный.
Постепенно утихли разговоры, вызванные исчезновением игумена Илиодора, поимкой человека по фамилии Судаков. Монахи разбрелись, монастырь перестал существовать, и в Знаменке был создан первый в уезде совхоз.
В полях зеленели хлеба, рожь уже колосилась, а яровые пошли в трубку.
На ранних овощах, на полученном от государства хлебе народ понемногу поправлялся, набирался силы, готовился к предстоящим полевым работам.
В Успенское пришла новость: в Знаменский совхоз прибыла машина, которая таскает за собой плуг с тремя лемехами.
— И безо всяких лошадей, — рассказывали очевидцы. — Пыхтит, тарахтит… Она и называется-то тарахтор.
— Трактор, — поправил Трофим Бабин. — Я про эту штуку в газете читал.
Была пора, которую в деревне называли «междупарьем». Пары вспаханы, сенокос еще не подошел. В эту пору в совхозе был устроен показ трактора.
В назначенный день потянулись в Знаменку люди, как на ярмарку в престольный праздник: на лошадях верхом, в тарантасах и телегах, а больше всего пешком.
У Бабиных дома остались Фекла да Марька. Фекла и слышать не хотела о тракторе.
— Антихристовы времена наступили. Чтобы плуг без лошади тащился — тут без нечистого не обошлось, — говорила она, крестясь на икону и шепча молитву.
Трофим ушел в совхоз вместе с мужчинами, а Пантушка со своей ребячьей компанией.
Когда они пришли в Знаменку, народу там было полно. На краю невспаханного парового поля гудела толпа мужчин, женщин, детей. Ждали появления трактора.
И вот со стороны усадьбы донесся стук, будто десятки молотков заработали на наковальне. Потом стук стал чаще и мягче.
У пруда по плотине двигалась черная машина на четырех колесах. Передние колеса были меньше задних. Из узкой и высокой трубы синими кольцами вылетал дым. За машину был прицеплен плуг с поднятыми лемехами. Человек в кожаной тужурке и больших выпуклых очках, закрывавших половину лица, сидел на крохотном сиденье, держась руками за рычаги.
Грохоча, поднимая облака пыли и обдавая людей керосиновым перегаром, трактор въехал на поле, остановился. Тракторист спрыгнул на землю, сдвинул очки на лоб. Из толпы вышел директор совхоза в широкой серой толстовке, снял перед народом соломенную шляпу.
— Товарищи крестьяне! Сейчас вы видите чудо техники — трактор. Сделан он на петроградском Путиловском заводе руками тех инженеров и рабочих, которые совершали Октябрьскую революцию. Вы увидите, как работает эта машина, и поймете, что крестьянину выгоднее пересесть с лошади на трактор.
— А сколько он стоит? — послышалось из толпы.
Директор назвал цену.
— О-о-о-й! — вздох удивления прокатился в народе.
— Мужику не под силу.
— Десять лошадей можно купить за эти деньги.
— Помещики и то не обзаводились.
Директор, приподнимаясь на носках, пытался перекричать:
— Одному хозяйству трудно, сообща надо, всей деревней.
— Машинисту платить! — кричали из толпы. — Да мы передеремся — кому первому пахать, кому последнему.
Все крики покрыл звонкий женский голос:
— А скольки она карасину жрет?
Когда тракторист ответил, опять крестьяне загалдели:
— Да мы всей деревней за год столько не сожгем, а он за день!
Интерес к трактору ослабел. Но посмотреть на то, как он работает, было любопытно.
Тракторист завел мотор, залез на железное сиденье, похожее на большую тарелку, опустил на глаза очки, потянул рычаг. Выхлопывая из трубы кольцами дым, сотрясаясь всем корпусом, машина тронулась с места. Рабочий вскочил на плуг, опустил лемеха.
Крестьяне разинули от удивления рты: сзади машины оставались три широких лоснящихся земляных пласта.
— Ух ты!
— На какую ширину берет!
— А глубина-то, глубина-то!
— Как тут не быть урожаю!
— А мы сохой только сверху землю-матушку царапаем.
Разговорам не было конца. Люди шли возле плуга, бежали впереди трактора, рискуя попасть под машину. Тракторист махал рукой, отгоняя с пути толпившихся ребятишек.
Пантушка старался рассмотреть машину со всех сторон. Он не мог понять, как трактор может двигаться сам. В деревне была у одного богача молотилка, так ее приводили в движение лошади. А тут сама по себе машина идет, да еще и плуг тащит.
— Си-ила! — несколько раз произнес Пантушка. — Машинист говорит, в машине десять лошадиных сил.
— Где эти лошади? — спросил один из мальчишек.
— Дурак! — ни за что обругал его Пантушка. — Запряги десять лошадей, — сколько они увезут, столько и трактор.
Мальчишка виновато посмотрел на Пантушку, и удивленные глаза его, казалось, спрашивали: «И откуда ты все знаешь?»
Такими же глазами смотрел Пантушка на тракториста, которого считал человеком необыкновенным. И откуда только берутся такие люди? Даже образ Стародубцева стал тускнеть в сравнении с трактористом. В Стародубцеве Пантушке было уже все понятно, а тракторист привлекал своей загадочностью, умением управлять машиной, которая может тягаться с десятком лошадей.
Как только трактор остановился, его окружили люди.
У мужиков горели глаза, они с интересом разглядывали машину, дотрагивались до нее, похлопывали ее ладонями, как привыкли ласкать лошадей, говорили степенно, сначала обдумывая каждое слово.
— Штука хозяйственная, что и говорить.
— Мужику бы полегче с ней.
— Главное, глыбко пашет, землю рыхлит.
— В том и сила.
— Да, хороша Маша, да не наша.
— У кого полосы широкие, тому можно обзавестись. А ведь есть полосы пять шагов ширины. Раз проехал на тракторе, а развернуться негде, на чужую полосу заезжать надо.
— Это верно. Совхозу, ему что! У него вся земля в одних руках, чересполосицы нет.
— Погоди, и мужик будет трактором пахать. Вон Ленин, знаешь, что говорит? Он говорит, пересадим всю страну с телеги на автомобиль.
— Дети наши, может, доживут до этого.
— А ты что, умирать собрался?
Выбрав секунду, когда мужики умолкли, директор совхоза стал рассказывать о том, что государство будет выпускать тракторов все больше, что крестьянам надо покупать их в складчину, как они покупают иногда молотилку или веялку.
Мужики слушали внимательно.
— А можно на тракторе работать и вот так, — заключил директор и велел рабочим прицепить за плугом сеялку, а за сеялкой борону.
Мужики ахнули.
— Батюшки! До чего люди дошли!
— Гляди, гляди! Пашет, сеет и боронит сразу.
— Трактор молотилку крутит, — старался перекричать шум директор. — На крупорушку можно поставить, на мельницу, воду для полива качать.
Мужики верили и не верили, но с горящими глазами шли за машиной, стараясь понять, как она устроена и как работает…
Вдоволь насмотревшись на диковинку, люди стали расходиться по своим деревням, продолжая делиться впечатлениями.
А ребячья стайка направилась купаться на Кривое озеро.
У самого озера Пантушка остановился и величественным жестом показал на гору.
— Вот тут, в каменоломне, скрывался Судаков.
— Где? Где? Давайте посмотрим.
У всех было такое сильное желание осмотреть подземелье, что Пантушке и Яшке пришлось согласиться на эту просьбу. Ведь, кроме них, никто из ребят не бывал в каменоломнях.
— Спички у кого есть? Спичек не оказалось.
Пантушка вытащил из кармана увеличительное стекло — подарок Стародубцева, — навел через него пучок солнечных лучей на сухую палку. Сначала на палке появилось темное пятнышко, потом оно задымилось и почернело.
— Давай куделю! — командовал Пантушка.
Кудели ни у кого не было, нашлась бумага. Клочок бумаги подставили к тлеющей древесине, и она скоро вспыхнула.
Набрав бересты и сделав из нее факелы, ребята пошли в каменоломню.
Пантушка и Яшка шли впереди, на ходу рассказывая, как страшно было им идти сюда первый раз, как они чуть не столкнулись с Гаврилой и с Судаковым, который сейчас арестован. Не забыли рассказать и про летучую мышь, и про жабу, и про многое другое, что пришлось им увидеть в подземелье.
— Вот, вот! — вскричал Пантушка, показывая на сено, обгорелые палки и остатки лучины. — Вот тут они и жили.
Он стал ворошить сено, втайне надеясь найти что-нибудь вроде патрона, какой нашел Стародубцев, но ничего, кроме знакомой ему бутылки из-под спирта, тут не было.
При свете факела ребята видели закопченный свод, пыльные стены, грязный пол. Такие подземелья рисуют художники в детских книжках. Для сказочной картины недоставало здесь гномов, бабы-яги или какого-нибудь чудовища.
— А что там дальше? — спрашивали ребята.
— Я дальше не был, не знаю, — ответил Пантушка. — Пойдем, посмотрим!
Пошли по штольне всей оравой. У ребят было боевое настроение. Кто знает, что там впереди? Может быть, подземное озеро, соляные столбы, пещера с водопадом? Все это, по рассказам учительницы, встречается под землей.
Путь преградила груда земли, камней, сломанных крепежных жердей и досок. Это был обвал.
— Там дальше опять будет ход, — знающе сказал Яшка. — Мы с Пантушкой в таких переделках уже бывали.
И хотя сейчас никакой «переделки» не было, тем не менее мальчики и девочки с уважением посмотрели на Яшку.
— Вытащить эти камни, и можно пролезть по одному.
Сказав это, Пантушка стал осторожно выбирать камни и откладывать в сторону. Ребята следили за каждым его движением, нетерпеливо ожидая: что будет там, за этими камнями и землей? Подземное путешествие оказалось увлекательным, манило к неизведанному. Камень за камнем выбирал Пантушка из обвала, и с каждой минутой отверстие увеличивалось. Пантушка во время работы залез туда уже по грудь.
— Может, зря ты это, Пантя? Гляди, конца нет, все земля да камни.
— Вот попробую вытащить этот камень. Ну-ка, помогите!
К нему подбежал Яшка и еще двое мальчишек. Ухватились за большой камень, дружно потянули. Камень легко подался, и едва его вытащили, как следом за ним сползла куча земли, а из-под земли показалась желтая человеческая голова с почернелым ртом.
— И-и-и-и!.. — взвизгнула девочка, за ней другая, и вся орава ребят, охваченная ужасом, кинулась по штольне с криком отчаяния.
Пантушка бежал последним. Кто-то бросил факел, загорелось сено в логове Гаврилы, едкий дым горечью ворвался в горло, в легкие. Кто-то упал, с плачем поднялся и снова побежал. Только выбравшись на поверхность, ребята понемногу успокоились.
— А запах так и разит, — сказал Яшка и сплюнул.
— На игумена похож, — заявил Пантушка, — на отца Илиодора.
— Будет тебе! Это одна голова, и живая.
— Игумен, говорю. Землей туловище-то скрыто, — убеждал Пантушка. — Я теперь все знаю. Церковные ценности спрятаны в каменоломне, Илиодор ходил их проверять, и его засыпало обвалом.
В голове Пантушки рождался новый план поиска драгоценностей.
— Анфиски нет! — вдруг крикнул не своим голосом Митька.
— Она вместе со всеми бежала.
— Я тоже ее видел.
— И я.
Оказалось, что все видели, как девочка бежала к выходу, и никто не мог понять, куда же она девалась. Стали заглядывать под кусты, в лопухи — Анфиски нигде не было.
Пантушка вдруг крикнул:
— Она там!
И бросился в каменоломню. Догорающее сено освещало штольню. Девочка лежала книзу лицом.
— Анфиска!
Девочка не шелохнулась. Пантушка повернул Анфиску на спину и понял, что она без сознания.
Пантушка на руках вынес Анфиску из каменоломни.
Очнувшись, она говорила что-то бессвязное, в глазах ее стоял ужас, с посиневших губ слетали бессмысленные слова. Держа ее за руки, так как она порывалась убежать, ребята привели девочку домой. Родители Анфиски, узнав о случившемся, накричали на мальчишек. Митьке была тут же устроена отцом порка за то, что плохо смотрел за сестренкой, а ребята разбежались по домам. Попало и Пантушке, потому что Анфискин отец пожаловался на него, как на зачинщика.
— Я по делу ходил, — оправдывался Пантушка, — я помог Судакова поймать. И еще, может, чего вскроется. Игумен-то там мертвый лежит.
В тот же день сельсовет, проверив сообщение Пантушки, поставил у каменоломни двух стариков с кольями сторожить вход в штольню.
На другой день приехали следователь и врач. Лазили в штольню, потом велели вытащить труп и осматривали его при дневном свете. Что-то писали и наконец сказали, что труп можно похоронить.
Люди гадали: то ли убили игумена и утащили в штольню, то ли он сам под обвал попал?
— Зачем бы он в каменоломню пошел? Тут дело темное.
С этим в конце концов согласились все.
Весело и быстро прошел сенокос.
Следом за сенокосом началась жатва.
С девяти лет Пантушка помогал родителям в жнитве. Этим летом он считался уже настоящим жнецом. Окончил трехклассную школу, подрос — чего же еще требуется от деревенского паренька? Работать. И он работал… Мальчишеские утехи пришлось оставить до осени.
В старой полинявшей домотканой рубахе, в холщовых штанах, в лаптях, он с восхода солнца и до заката жал серпом рожь. Все тело ныло от боли, а ночь была так коротка, что не хватало ее для отдыха.
В первый же день жнитва Трофим привез домой снопы нового урожая, обхлестал их о зубья бороны, провеял зерно лопатой на ветру и вечером отправился с мешком ржи на мельницу.
Пантушка увязался за отцом. Пока подходила очередь на помол, он вышел на плотину. В деревянные щиты струйками сочилась вода. В широком лотке струи воды сплетались в быстрый поток, падали на лопасти колеса, вращали его со скрипом и шумом. С колес вода падала сверкающими брызгами в реку и некоторое время бешено кружилась, а потом текла спокойно, слегка качая осоку и кусты ив. Закат догорал, и розовое небо отражалось в пруду, подсвечивая прозрачную воду. В лугах скрипуче кричал дергач, над рекой носились стрижи и кулики. Над избами стлался дым: хозяйки готовили ужин. Любил такие вечерние часы Пантушка. Он мог сидеть долго, ничего не делая, только смотрел и слушал, и на душе у него было светло, чисто, тепло.
Его позвал отец.
— Пойдем, наша очередь засыпать.
Втащив мешок ржи на второй этаж мельничного амбара, Трофим высыпал зерно в трясущийся ларь и сошел вниз. Тут быстро бегали жернова, растирая зерна в муку, и она текла по желобку в сусек. Пантушка подставил ладонь, подхватил горсть муки. Она была теплая, пахнущая солнцем и полем. Знакомый с пеленок запах защекотал ноздри. Пантушка поднес ладонь ко рту и зажмурился от наслаждения. Он жевал сухую, сладко пахнущую муку, чувствуя, как она скатывается в упругий комок теста, от которого вливается в тело живительный сок.
Ночью мать поставила тесто, и на другой день по избе и двору струился запах свежеиспеченного хлеба. Трофим вынес из избы сундучок, в котором держал хлеб под замком, швырнул в хлам безмен и, садясь за стол, весело сказал:
— Ну вот, можно есть без нормы, без веса.
Пантушке и Марьке дали любимые горбушки. Пантушка посолил хлеб и ел по-крестьянски — неторопливо, старательно разжевывая каждый кусок…
Урожай был хороший.
— Славно! — приговаривал Трофим, глядя на волнующееся хлебное поле. — Только бы вовремя убрать. Поторапливайся, Пантелей! День год кормит.
Иногда ветер доносил с полей Знаменского совхоза отдаленный, смягченный расстоянием гул машин. В совхозе был уже не один трактор, и рожь не жали по-крестьянски серпами, а косили машинами.
Пантушка завидовал рабочим совхоза и не понимал, почему крестьяне не купят в складчину одну жатвенную машину на всю деревню. Ему казалось, что мужики почему-то не любят машин, жалеют на них денег.
«Если бы в деревне была машина, — думал Пантушка, — я научился бы работать на ней. Пошел бы к машинисту и попросил: научите меня ездить на тракторе и на жнейке. Я окончил школу, я все пойму. И машинист научил бы. Чего ему стоит!»
Какие только мечты не рождались в Пантушкиной голове в эти знойные дни, когда солоноватый пот обливал тело, когда ныла от боли уставшая поясница и распухали пальцы, а ветер доносил гудение машин, радостное, как хорошая песня.
Однажды в разгар лета Трофиму прислали из волостной милиции бумажку, в которой сообщалось, что он вызывается в суд свидетелем по делу о хищении церковных ценностей в селе Успенском.
— Доактивничал, — заворчала Фекла. — В суд вызывают. Срам-то какой, батюшки!
— Не тарахти! — прикрикнул на нее Трофим. — Свидетелем вызывают.
— Хоть бы кем! Одно слово суд, — не унималась Фекла.
— Суд этот не прежний, не царский. Слышишь, тут написано: «Народный суд». То-то!
Маленькая бумажка оживила, растревожила в памяти Пантушки мечты о кладе, о церковных ценностях, которые до сих пор не были найдены. И ему захотелось снова отправиться в каменоломни. Весной он мечтал найти драгоценности ради хлеба, а теперь, когда хлеб уродился, он купил бы на золото машин для всей волости.
Но пока было не до поисков. Надо было убирать хлеб.
Как-то на дороге показался человек на велосипеде. Пантушка воткнул серп в сноп и стал смотреть на счастливого, как он считал, человека.
— Да ведь это Игнатий! — воскликнул он. — Право, Игнатий.
Велосипедист быстро приближался.
— Он самый, — подтвердил Трофим.
— Дядя Игнаша-а-а! — закричал Пантушка что было силы, замахал рукой.
Стародубцев узнал Бабиных, свернул на их полосу, лихо подъехал и спрыгнул с велосипеда.
— Здорово!
— Здорово, Игнатий! Садись, покурим. — Трофим снял картуз, вытер подолом рубахи потное лицо. — Ты, брат, на самокате.
— А что же! Богатеем! — На лицо Стародубцева набежала веселая улыбка. — Дали вот мне, теперь у мужиков подводы не стану брать.
Глаза Пантушки так и прилипли к велосипеду, блестящим спицам, к никелированному рулю, к пружинам под седлом. До революции на всю волость был один велосипед у сына помещика, а теперь вот появился у бывшего пастуха. Пантушка не представлял себе, как это можно катиться на двух колесах и не упасть. Удивительно! А Стародубцев вон катит — ни на каком рысаке не догонишь.
— Дядя Игнаша! Трудно научиться на самокате?
— Кому как. Я научился за один день.
Всему, что говорил Стародубцев, Пантушка верил. Но чтоб научиться ездить на двух колесах за один день, — этому он не мог поверить.
— Все по делам ездишь? — спросил Трофим у Стародубцева.
— Да, не ради прогулки.
— Не слышал, как там дело-то? — поинтересовался Трофим.
— С попом-то?
— Со всеми.
— Почти во всем сознались. Отец Павел первый признался и рассказал, как с икон оклады серебряные снимал. Ну, показал он, будто отвез ценности в монастырь, отцу Илиодору. А Илиодор, знаете, мертвый, с него не спросишь. Монахи разбрелись, а которых нашли, говорят, не знаем. В общем, в монастыре ничего не нашли; так, были пустые хлопоты. Тимофей говорит, что знал о действиях попа, а донести, мол, не догадался.
— Хитер бес! — вскричал Трофим. — Врет! Вместе с попом все делал.
— Конечно.
— Ну, а дальше?
— Степка совсем умалишенным прикинулся. На все вопросы отвечает молитвами. Помещали его в больницу сумасшедших. Ну, доктора говорят, что притворяется.
— Ну и как же?
— Судить будут. Судаков-то вовсе не Судаков. Это знаете кто? Брагин. Помещик Брагин. На Степку он показал, будто Степка игумена убил. Пытал, где церковное золото спрятано.
— Вот так дела! Слышишь, мать?
— Ой, страх-то какой! Господи боже! — воскликнула Фекла.
— Ну? — торопил Трофим Стародубцева.
— Правда, он будто бы сам не видел этого, а знает со слов Степки. Если суд не установит за Степкой убийства, его осудят за участие в хищении церковных ценностей.
— Вот шайка собралась! — Сказал Трофим, довольный тем, что мошенников нашли. — Построже бы их судить надо.
— Это уж от суда зависит. Как суду революционная совесть подскажет. Суд — карающий меч революции, — многозначительно произнес Стародубцев.
— А где же ценности? — спросил Пантушка.
— Кто их знает! — Стародубцев взялся за велосипед. — Будьте здоровы!
Показательный суд состоялся в один из воскресных дней в начале августа, когда рожь с полей была уже убрана и шла жатва яровых.
На базарной площади села Успенского, напротив церкви, в тени берез был поставлен стол, накрытый кумачом. Шагах в пяти перед столом — скамейки для подсудимых. На березе висел истрепанный ветром кусок старых обоев, на котором фиолетовыми чернилами было написано:
В воскресенье, 5 августа, в селе Успенском будет показательный революционный суд над преступниками против Советской Республики.
1. Обвиняемый Павел Васильевич Богоявленский (священник отец Павел).
2. Обвиняемый Тимофей Данилович Редькин (лавочник, он же церковный староста).
3. Обвиняемый Степан Саввич Кривов (церковный сторож).
4. Обвиняемый Аполлон Викторович Брагин (бывший дворянин и колчаковец, ярый враг трудового народа).
Вход свободный.
Это объявление написал Стародубцев, приехавший в Успенское накануне суда.
В воскресенье, в полдень, площадь заполнилась народом, и начался суд.
За красным столом уселись судьи. Председатель суда, пожилой человек в старой военной гимнастерке, встал, объявил суд открытым.
— Комендант суда!
— Есть! — бойко ответил Стародубцев, приложив руку к бескозырке. Назначенный на сегодня комендантом суда, он надел кобуру с наганом и саблю, начистил ботинки до блеска, нагладил широкие флотские брюки.
— Комендант суда, — повторил председатель, — удалите свидетелей!
— Есть! Товарищи свидетели! Прошу пройти в школу.
— Приведите подсудимых.
Толпа загудела, заколыхалась, все смотрели в сторону пожарки, откуда красноармейцы вели подсудимых. Между конвойными шагал священник, за ним Тимофей, Степка и Брагин.
Стародубцев велел подсудимым сесть на скамью перед столом, за которым сидели судьи.
Председатель суда раскрыл папку и стал читать:
— «Слушается дело по обвинению священника села Успенское Богоявленского Павла Васильевича, жителей того же села Редькина Тимофея Даниловича и Кривова Степана Саввича, а также Брагина Аполлона Викторовича, человека без определенного места жительства, в том, что они по предварительному сговору похитили из церкви села Успенского нижепоименованные драгоценности, принадлежащие государству и переданные во временное пользование общине верующих. — Председатель перечислил все вещи и продолжал: — Обвиняемые сделали это с целью воспрепятствовать покупке на церковные драгоценности хлеба для раздачи голодающему населению. Обвиняемые Богоявленский, Редькин и Кривов виновными себя признали. Обвиняемый Кривов совершил также убийство игумена Знаменского монастыря Илиодора».
— Неправда! — закричал Степка, вскакивая с места, но подбежавший Стародубцев приказал ему сесть и не нарушать порядок.
Председатель продолжал читать:
— «На предварительном следствии подсудимый Кривов не признал себя виновным в убийстве игумена, но свидетельскими показаниями и обстоятельствами дела он изобличается в совершенном преступлении.
Обвиняемый Брагин, прикрываясь поддельными документами на имя петроградского рабочего Судакова, занимался антисоветской агитацией, призывал народ к невыполнению распоряжений и законов, изданных советским правительством, к убийству представителей власти. Брагин пытался организовать восстание в селе Успенском, используя для этого наиболее отсталую, несознательную часть населения. Во время этого неудавшегося восстания Брагин застрелил комсомольца Александра Макарова. Показания свидетелей, оружие, найденное у Брагина, его сопротивление при аресте — все это изобличает его в совершении указанных преступлений…»
Председатель передохнул, глотнул из кружки воды и посмотрел на подсудимых.
— Подсудимый Богоявленский.
Отец Павел встал.
— Вам понятно, в чем вы обвиняетесь?
— Да, понятно.
— Признаете себя виновным?
В тишине над площадью разнесся густой голос:
— Да, признаю.
И толпа выдохнула одной, общей грудью:
— А-а-а…
— Расскажите суду, как было дело.
Отец Павел рассказал, как он, узнав об изъятии церковных ценностей, утаил часть золотых и серебряных вещей, как ему помогали в этом Тимофей Редькин и Степан Кривов, как потом ночью ценности были отвезены в мужской Знаменский монастырь и отданы игумену Илиодору на хранение.
— Вы утаили ценности с тем, чтобы присвоить? — спросил председатель суда.
— Нет! Корысти не имел.
— Для чего же вы это сделали?
Священник переминался с ноги на ногу, молчал.
— Может быть, вам просто жалко было расстаться с вещами, необходимыми для богослужения?
— Да, да. Это было так, — обрадовался Богоявленский, хватаясь за вопрос председателя, как за спасительное средство. — Верующие любят торжественность богослужения, а без драгоценной утвари торжественности не получится.
— Ответьте на такой вопрос: почему вы хранили оружие?
— Время смутное. Ездить по приходу приходилось не только днем, но и по ночам. Бандиты нападут — надо чем-то защититься.
— По христианской религии убивать нельзя. Как же вы, священник, стали бы стрелять в человека? Выходит, что вы не придерживаетесь христианских заповедей?
Богоявленский молчал.
Председатель продолжал допрос:
— Кто совершил убийство комсомольца Макарова?
— Не ведаю, гражданин судья. Бог видит: в этом я не виновен. Я сознался, в чем был виноват, и не смею просить снисхождения. Знаю, что буду наказан. И отбуду наказание с чистой душой христианина. Я раскаялся перед богом в том, что желал сделать добро прихожанам, но не по моей вине вышло из этого зло.
Площадь загудела от разговоров, выкриков, смеха:
— Ай да поп!
— Как юлит!
— Выкручивается!
Стародубцев заорал во все горло:
— Товарищи! Да тише вы!
— Скажите, подсудимый, какую роль в хищении ценностей играл Брагин?
— Он первый сказал мне об изъятии драгоценностей, советовал заблаговременно подготовиться к этому.
— То есть припрятать наиболее ценное?
— Да.
— Где вы с ним познакомились?
— Он пришел ко мне якобы лудить самовар и передал на словах от игумена Илиодора насчет драгоценностей.
— О восстании был разговор?
— Да. Брагин советовал проповедь прочитать против изъятия драгоценностей.
— Читали?
— Нет.
— Почему?
— Убоялся властей.
— Откуда у вас взялся револьвер?
— Брагин дал.
Начался допрос Тимофея. Он держался важно, со спокойным видом отвечал на вопросы судей.
— Мое дело маленькое, — говорил он ласково, словно утешал кого-то. — Позвал, значит, отец Павел меня в церкву и говорит: «Приедут к нам комиссары за ценностями. Все сдавать не надо, кое-что и для церкви уберечь следует». Мое дело, конечно, маленькое, я церковный староста, а хозяин церкви — священник, отец Павел. Ну, я и не рассуждал. Делай, мол, как надо.
— Знали вы, что в описи имущества Богоявленским делались подчистки?
— Не знал.
Сколько еще ни задавали вопросов Тимофею Редькину, на все он отвечал одно: он не ответчик, потому что «всему головой был священник», и просил его, Редькина, помиловать.
Стали допрашивать Степку. Он попробовал прикинуться дурачком, но председатель суда строго предупредил:
— Медицинское заключение говорит о том, что вы нормальный человек. Если будете валять дурака, будем судить вас еще и за симуляцию.
— За чего? — спросил Степка и разинул рот.
— За симуляцию, за притворство. Будете отвечать суду?
Степка мотнул головой.
— Участвовали вы в сокрытии от государства церковных ценностей, изымавшихся для борьбы с голодом?
— Да.
— Отвозили их в монастырь?
— Да.
— Теперь расскажите, при каких обстоятельствах и с какой целью вы убили игумена Илиодора.
— Не убивал я его, — глухо произнес Степка.
Председатель суда полистал бумаги.
— В деле есть показания Брагина о том, как вы рассказывали ему о совершенном вами убийстве. Суд решил огласить их.
По мере того как шло чтение показаний Брагина, перед людьми возникла картина убийства игумена.
…Несколько дней Степка пытался подстеречь игумена. И вот, узнав, что Илиодор ходит по вечерам к озеру, Степка встретил его в лесу.
— Узнаешь меня, преподобный отец? — спросил он, смиренно кланяясь.
Игумен посмотрел на него, шевеля лохматыми седыми бровями.
— Мало ли людей господь-бог посылает навстречу мне. Всех не упомнишь, — тихо ответил игумен и хотел идти дальше. Но Степка остановил его.
— Сядь, преподобный отец! Поговорить надо.
Не привык отец Илиодор подчиняться, но в голосе Степки чувствовалась настойчивость, и, кроме того, игумен узнал его и подумал, что, возможно, его послал кто-нибудь из духовенства села Успенского.
— Говори, раб божий! — Игумен оперся рукой на посох.
— Я Степан, церковный сторож из Успенского.
— Не знаю, — прервал его Илиодор. — Тот Степан, богом наказанный, не в полном уме.
— Отец Илиодор! Я же раны свои, увечье свое у вас в святом роднике вылечил.
— Не помню, не знаю.
— Да как же?
— Степан тронутый, а ты…
— Временами на меня бог просветление посылает.
— Ну, ладно, — нетерпеливо оборвал его игумен. — Чего тебе надо?
— Помнишь, чего тебе привез отец Павел?
— Не понимаю.
— Чаши золотые, дароносицы, кресты, оклады с икон. Пуда два добра.
— Отойди от меня, дьявол! — Игумен перекрестил перед собой воздух. — Сгинь!
— Не придурковывай, батюшка, — приблизился к нему Степка. — Давай по-хорошему. Отца Павла не выпустят, он покажет на тебя. А как найдут у тебя драгоценности? А? Хуже будет… Развяжись, отдай мне! Я поделюсь по-божески.
— Изыде от мене, сатана! — продолжая креститься, гневно произнес игумен.
Степка попробовал уговорить Илиодора, но тот не хотел и слушать, а только произносил молитвы и крестился и старался отойти поближе к монастырю. Подумав, что игумен хитрит, увлекая его к монастырю, а потом поднимет крик, Степка загородил ему дорогу и грубо потребовал:
— Скажешь или нет, где спрятано?
Глаза старца злобно блестели.
— Ну? — Степка занес над старцем кулак и, выждав секунду, опустил его.
Игумен беззвучно осел и свалился на землю.
Спустя некоторое время Степка встретился у Кривого озера с Судаковым.
— Сперва думал, укокошил старца. Нагнулся — вроде дыхает, — рассказывал он. — Завернул на голову рясу, сгреб, на горбу унес в каменоломню.
— Зачем? — спросил Брагин.
— Будем пытать, где золото спрятано. Он один знает.
— Не скажет.
— Попробуем. Я кулаком по темени поглажу, ты ножиком бок пощекочешь. — И Степка, приняв юродивое выражение лица, запел: — Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние… — Не допев стих, он чихнул, отчаянно выругался и продолжал петь в нос, подражая отцу Павлу: — Да воскреснет бог и расточатся врази его…
— Замолчи! — прикрикнул Брагин. — Тошно! Прикидываешься святым, а сам человека пристукнул. Да еще духовного звания.
— Нет! — решительно возразил Степка. — Не пристукнул, а погладил, — и он засмеялся мелким прерывающимся смехом. — Пойдем, потолкуем со святым старцем. Пора ему отдышаться.
Знакомой тропкой Брагин и Степка быстро дошли до Кривого озера.
— Иди! — приказал Брагин, показывая на вход в каменоломню. — Осмотри хорошенько, нет ли засады.
Минут через двадцать Степка высунулся из лаза.
— Давай!
Добравшись до Гаврилова логова, они зажгли лучину и в мерцающем свете ее увидели Илиодора, неподвижно лежавшего на земле со связанными руками и ногами.
Степка с усмешкой сказал:
— Хлипкий старец-то. До сих пор в себя не пришел.
Брагин склонился к старцу, легонько дотронулся до подбородка.
— Здравия желаю, отец Илиодор! Вот мы и увиделись. Не думал, наверно?
Ответа не было.
— Молчишь? Нет, брат, давай говорить будем.
От сильного толчка старческая голова мотнулась, раскрылся рот.
— Степка! Он же мертвый!
Брагин тряс тело игумена, щупал пульс.
— Ах ты, черт! Перестарался. Не мог полегче ударить… У кого теперь мы разведаем, где успенские ценности спрятаны?!
Узнать об этом было не у кого. Только Илиодору было известно, где они. Игумен был недоверчив, надеялся долго жить и немало сокровищ спрятал тайно, без свидетелей.
— Так оставлять нельзя, — брезгливо глядя на труп, произнес Брагин. — Убери! Там завал есть.
Степка оттащил покойника в глубь штольни, втиснул в узкую щель, забросал камнями и землей, перекрестился:
— Упокой, господи, душу раба твоего Илиодора…
…Председатель кончил читать показания Брагина. На площади стояла тишина.
— Брагин, подтверждаете вы свои показания?
— Да, подтверждаю.
— Подсудимый Кривов! Что вы можете сказать по поводу показаний Брагина?
— Не убивал я. Ударить, верно, ударил. Не до смерти. Отчего он умер — не знаю.
Народ слушал, затаив дыхание. Даже непоседливые мальчишки вели себя смирно.
Пантушка вспомнил поход в каменоломни и поимку Брагина — Судакова так живо, что ему стало страшно. Какие жестокие люди стояли на его пути! Но теперь суд им покажет!
Вдруг над площадью пронесся вздох сотен людей, будто порыв ветра прошумел в листве деревьев. Потом раздались крики:
— Гаврила! Гаврила!
Все смотрели на обросшего бородой мужика с полушубком под мышкой и с котомкой за спиной. Он торопливо пробирался к столу судей.
— Это он! — кричал Пантушка во все горло. — С Брагиным в каменоломне жил.
Крик Пантушки потонул в общем гуле.
Внезапно наступила тишина. Люди вытягивали шеи, чтобы увидеть, что происходит.
Гаврила, дойдя до судей, опустился на колени, поклонился до земли, поднялся на ноги.
— Пришел с повинной, — произнес он, — судите меня. Виноват в одном: убёг с войны.
Председатель суда ничего не понимал.
— Комендант, в чем дело? Кто такой?
Стародубцев, вытянув руки по швам, ответил:
— Местный житель Гаврила Павлович Мамочкин, Дезертир. Сам явился с повинной.
— Уберите его, не до него сейчас.
— Нет, постойте! — вмешался Гаврила. — Обо мне успеете решить, не убегу я больше. Хочу я сказать про этого человека, — он показал на Брагина. — Хотел я раньше с повинной явиться, да боялся его. А как узнал вчера о суде, осмелел.
— Что вы можете сказать о Брагине?
— Знаком с ним больше года. Скажу одно, товарищи судьи: человек склизкий, как уж.
Гаврила рассказал о первой встрече с Брагиным, о жизни в каменоломне, о разговорах, какие они вели, и в заключение сказал:
— Я-то, понятное дело, — дезертир, в лесу скрывался, я ему какая нужда была, если честный человек… А потом он советовал мне волостной исполком спалить, убить кого-нибудь…
Когда Гаврила кончил свой рассказ, председатель суда спросил:
— Что вы скажете на это, подсудимый Брагин?
— Ложь! Все ложь! — Щеки у Брагина задрожали, лицо то покрывалось красными пятнами, то бледнело. — Единственная правда в том, что я дворянин и бывший офицер царской армии. Это я признал.
— Почему вы скрывались под чужим именем?
— Потому что знал неприязненное отношение крестьян к помещикам, а фамилия дворян Брагиных известна по всей губернии. Надо было жить. Под чужим именем я кормился своим трудом.
— Вы дали револьвер Богоявленскому?
— Не давал. Это огульное обвинение.
— Расскажите суду, как вы организовывали восстание в Успенском.
— Я непричастен к этому.
— Вас видели в толпе на паперти в тот вечер, когда был убит комсомолец.
— Да, я был там. В тот день я лудил самовар у священника Богоявленского, что подтверждает и он, шел мимо церкви и увидел толпу. Когда толпа стала вести себя шумно, я решил, что мне тут не место, и ушел.
— К окну, в кусты? — спросил председатель.
Брагин на секунду растерялся.
— К какому окну? В какие кусты?
— В церкви есть окно напротив кустов боярышника. В окне не хватало нижнего стекла. Вы спрятались в кустах, а когда толпа ворвалась в церковь, через отверстие в окне выстрелили в комиссию и убили комсомольца Макарова.
— Неправда! — отчаянно вскрикнул Брагин, потом взял себя в руки и тихо повторил: — Это неправда.
— Подсудимый Степан Кривов! Что вы можете сказать по этому поводу? — Строгий взгляд председателя, казалось, пронзил Степку. — В деле есть ваше показание.
— Так что, товарищ судья, он стрелял.
— Кто он?
— Брагин… Тогда он прозывался Судаков.
— Вы видели, как он стрелял?
— Видел. Он попросил показать ему окошко. Говорил, поглядеть ему охота, как народ комиссаров избивать станет. Я подвел его к окошку, а он выстрелил.
— Садитесь, Кривов. — Председатель порылся на столе и поднял руку. — Вот вещественное доказательство! Гильза от патрона к револьверу браунинг номер три, найденная в церкви. У вас, Брагин, при аресте отобран браунинг номер три.
— Это ничего не доказывает, — сказал Брагин.
Председатель спокойно и твердо сказал:
— Следствием установлено, что выстрел был сделан через окно: полет пули, осадок пороховых газов на косяке, отпечаток ваших пальцев на стекле.
Брагин молчал.
— Скажите, подсудимый Брагин, через кого вы получали оружие?
— Я не понимаю вопроса.
— Речь идет об оружии, найденном в монастыре.
— Не имею понятия.
— Как же так? В деле есть показания монахов, которые помогали вам и игумену прятать в подвале ящики с оружием.
— Не знаю! Я ничего не знаю! — Брагин начал нервничать. — И вообще отвечать на вопросы больше не буду.
Допрос Брагина длился не меньше двух часов. Подсудимый отрицал свою вину в убийстве комсомольца.
Наконец суд удалился в школу на совещание.
— Дядя Игнаша, — обратился к Стародубцеву Пантушка. — Скоро суд выйдет?
— Это уж как получится. Может, через час, а то и утром. А зачем тебе знать это?
— Поесть сбегать, проголодался.
— Успеешь.
Пантушка побежал домой и скоро вернулся с ломтем хлеба и пучком зеленого лука, уселся на земле поближе к судейскому столу, принялся за еду.
Подсудимые сидели, понурив головы. Только Степка вертелся, смотрел на людей и временами принимался за церковные песнопения.
— И сейчас за ум не взялся, все дурака валяет, — Сказал Трофим Бабин.
— Ничего, как приговорят к расстрелу, так сразу поумнеет, — ответил кто-то из толпы.
— Расстрелять бы не мешало всю шайку.
— И поделом. Сколько беды натворили.
Разговор в толпе все разрастался, становился шумнее, раздавались выкрики:
— Что, барин, захотелось опять ярмо на мужика надеть? Ничего не выйдет!
Ни одна жилка не дрогнула на лице Брагина, он сидел, как истукан, неподвижно, глядел в одну точку, не мигая.
Подошел Стародубцев, вежливо сказал:
— Товарищи, с подсудимыми разговаривать не полагается. Прошу отойти.
Люди нехотя подались назад. К Стародубцеву пристал Архип. Тряся белой бородой, он просил пустить его в школу, к судьям.
— Нельзя, дед, не положено.
— Да мне ведь им одно слово сказать.
— Нельзя!
— Ох ты, беда какая! Мне им одно слово сказать. Может, ты передашь? Скажи судьям, пускай построже судят этих… — он показал на подсудимых. — Люди, мол, просят — построже.
И старик потряс в воздухе дрожащим кулаком. Поздно вечером суд вынес приговор. Торжественно звучал голос председателя суда:
— Именем Российской Социалистической Советской Республики… народный суд, рассмотрев в открытом заседании дело по обвинению…
Народ, заполнивший площадь, с нетерпением ждал, когда председатель закончит чтение обвинительной части и перейдет к самому главному — к приговору суда.
Наконец председатель прочитал:
— Руководствуясь декретами Советской власти и революционной совестью, суд приговорил: Богоявленского Павла Васильевича к лишению свободы сроком на пять лет; Редькина Тимофея Даниловича к году принудительных работ; Кривова Степана Саввича к восьми годам лишения свободы. Дело о Брагине Аполлоне Викторовиче ввиду тяжести его преступления передать на рассмотрение революционного трибунала. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Редькина из-под стражи освободить.
Все лето Пантушка проработал в поле: сгребал сено, жал рожь и яровые, боронил озимь, помогал молотить. Молотьба была последней летней работой.
Отец сделал для Пантушки цеп полегче. Положив снопы на току в ряд, Бабины выстраивались втроем и начинали бить цепами по колосьям. Нелегко досталась Пантушке молотьба. Сначала он ударял не столько по колосьям, сколько по цепам отца и матери.
— Ты норови в лад попадать, — учил Трофим, — ухом лови. Вот я бью первый, мать вторая, а ты третий… Так, значит, и держись. Не опаздывай и вперед не забегай.
Пантушка старался изо всех сил, но не скоро удалось ему научиться молотить втроем. Собьется он с такта, и отец с матерью сбиваются.
— Да что ты, право! — сердился отец. — Глухой, что ли!
Одолев «науку» молотьбы втроем, Пантушка скоро научился молотить вчетвером, впятером и вшестером.
В работе он окреп, вырос и осенью выглядел ладным пареньком. Изменился он не только внешне. В глазах его появилось отроческое упрямство и задумчивость. Большое впечатление на него произвел суд.
«Виноватых наказали, — думал он, — а о церковных ценностях будто все забыли. Где же они спрятаны?»
Мысль о том, что нужно найти ценности, не давала ему покоя. Особенно часто стал он думать об этом после того, как в село приехал новый священник.
Священник был старый, любил читать проповеди, церковную службу вел торжественно. Он призывал прихожан больше жертвовать на украшение храма.
Верующие ворчали, особенно женщины.
— Пожертвования-то наши отец Павел прикарманил.
— Он только сваливает на игумена. На покойника что хошь наговорить можно.
Одна баба увидела сон.
— Упала я будто в колодец, — рассказывала она всем, кто готов был слушать ее, — а вода в колодце такая чистая-чистая. Ну, все до дна видно. А на дне-то иконы золотые, кресты, чаши. Так и сияют, так и сияют.
И пошли с новой силой разговоры о пропавших церковных ценностях.
Бабы стали обшаривать колодцы, вызывая у одних одобрение, у других насмешки. Но никто ничего не находил.
— Надежно Богоявленский спрятал, — сказал Трофим, слушая разные истории о поисках драгоценностей. — А найти не мешало бы. Золото нашему государству очень нужно: машины за границей покупать. В волости скоро будет машинно-прокатная станция. Захотел сеялку взять — пожалуйста. Молотилку ли, веялку ли — бери. Плата государственная, недорогая.
— Давай возьмем льномялку, — посоветовал Пантушка, — а то мамка мается, как начнет тресту мять.
— Надо с кем-нибудь на паях взять, — ответил Трофим. — Конечно, машина — большое облегчение.
— Когда-то это будет! — Фекла тяжело вздохнула.
— Будет, мать. Наше государство разбогатеет и всего вдоволь заведет: и машин, и скота, и хлеба. Потерпеть надо. Москва тоже не сразу строилась, а постепенно.
— Не поискать ли еще в каменоломнях? — задумчиво спросил Пантушка.
— Поищи. Найдешь — пользу сделаешь. Только едва ли они в каменоломнях спрятаны. Скорей всего в монастыре.
— Там ведь искали.
— Может быть, плохо искали. Под монастырем подземные хода есть.
— Зачем они?
— Погреба, кладовые. Монахи любили жить с запасами-припасами.
Через несколько дней Пантушка с Яшкой отправились в монастырское подземелье. Снова шли они по подземному ходу, натыкались на кадушки из-под капусты, лари, корзины, бутылки. Но драгоценностей нигде не было.
Усталые и разочарованные, вернулись они домой.
Стоит серый зимний день. В снежных сугробах утопает совхозный двор. Между сугробами протоптаны дорожки к общежитию, к столовой, к мастерской.
Пантушке видны из мастерской разбежавшиеся тропки, старые березы в блестках инея, с черными грачиными гнездами, синеватое морозное небо.
Но любоваться зимним видом Пантушке некогда.
— Пантелей, подержи! — кричит кузнец, прилаживая деталь к сеялке.
— Пантуша, живо сюда! — гудит бас того самого тракториста, которого Пантушка увидел на первом тракторе.
Пантушка мечется по мастерской от одного рабочего к другому, — где поддержит тяжелую деталь, где поможет перекатить с места на место плуг, косилку, конные грабли.
Два месяца назад совхоз объявил набор рабочих и учеников. Пантушка упросил родителей отпустить его в ученики.
Неохотно согласился отец, говоря, что ему самому нужны помощники. Но Пантушка просил так настойчиво, что в конце концов отец отпустил его и наказал только не опозорить фамилию Бабиных, работать добросовестно.
— Приглядывайся, Пантелей, ко всему, примечай, что к чему, — говорил отец.
Наставления были излишни. Работать в совхозе было так интересно, что Пантушка делал все с какой-то необыкновенной жадностью. Мастера не могли нарадоваться на старательного, исполнительного паренька.
Не забыть Пантушке того дня, когда он принес домой первый свой заработок. Сознание, что он по-настоящему начал помогать семье, наполняло душу таким теплым и нежным чувством, что ему хотелось обнять, всех людей. Фекла рассказывала соседям:
— Пантелей в люди выйдет. Целый червонец домой принес.
Мастерская казалась Пантушке чем-то необыкновенным.
Жарко пылает горн, в нем нагревается добела железо, стучат молотки по наковальне. Бесшумно вращается стальная болванка в токарном станке. Мастер с очками на носу, покуривая трубку, смотрит на резец, из-под которого вьется тонкая стружка металла. Жужжит сверлильный станок, и в полосе железа появляются блестящие отверстия. За верстаками, у тисков, слесари пилят, нарезают болты, гайки. Непрерывно слышится визг металла о металл.
Пантушке нравится этот трудовой шум, спокойные, занятые делом люди, запах горячего металла и машинного масла, нравится весь этот мир простых людей, умеющих делать удивительные вещи. За короткое время он многое узнал, уже не путался в названиях инструментов, частей машин.
Как-то старший мастер сказал Пантушке:
— На-ка, отпили пруток, — и, отмерив рулеткой, провел на прутке черту напильником.
От неожиданности Пантушка даже растерялся.
— Что глазами хлопаешь? — мастер рассмеялся. — Вот свободные тиски. Сумеешь сделать?
Пантушка подошел к верстаку, зажал пруток тиски, взял слесарную ножовку и стал пилить. Зубья, ножовки визжали, выгрызая блестящие опилки, металл нехотя поддавался, руки давили на инструмент. Обливаясь потом, Пантушка отпилил пруток, понес мастеру.
— Ничего, — сказал мастер, — теперь закругли, немного торцы.
В этот день Пантушка повзрослел, даже ходил как-то плавнее, словно боялся спугнуть счастье, которым была переполнена его душа.
По вечерам он вместе с другими ребятами учился разбираться в чертежах, читал книжки об устройстве сельскохозяйственных машин, о почвах и земледелии. В свободное время читал увлекательные книги о путешествиях, которые не перестали интересовать его.
Долго не покидала Пантушку надежда найти церковные ценности. Он облазил чердаки, выстукивал перегородки, заглядывал во все закоулки. Но ничего похожего на драгоценности не находил.
В марте в совхозе начали устанавливать электростанцию, и Пантушке пришлось помогать на новой работе. Электростанцию ставили в одноэтажной каменной постройке, которая служила монахам чем-то вроде чулана. Там валялись поломанные скамейки, рваные веревки, старые оконные рамы, корзины и всякая рухлядь.
Освободив помещение от хлама, рабочие принялись выламывать дощатый пол, чтобы вырыть место для фундамента под машины. С веселыми криками и шутками рабочие выламывали монастырские половицы, отжившие свой век, и выкидывали их через оконный проем. Сколько тут было отпущено едких шуток по адресу монахов, монашек и попов!
Но внезапно смех умолк; рабочие стояли ошеломленные тем, что увидели.
Из-под снятой половицы выглядывала часть гроба. Это было так неожиданно, что первые секунды никто не произнес ни слова. Лишь спустя некоторое время вспыхнул беспорядочный разговор:
— Гроб!
— Покойник!
— Может, мощи?
— Зачем же под полом-то?
Как всегда в подобных случаях, люди стали высказывать разные предположения. Но ни к какому определенному выводу они прийти не могли, потому что очень уж необычно было захоронение покойника под полом. Гроб даже не был зарыт в землю, а только чуть присыпан мусором.
— Давайте посмотрим, — предложил Пантушка.
— Зачем мертвеца тревожить! — возразил старый рабочий. — Унесем на кладбище, предадим земле.
С этим согласились все и осторожно вытащили гроб.
— Смотри, свежий, — сказал один из рабочих, ковырнув ногтем древесину.
Чтобы гроб не мешал работать, его вынесли на двор, и он простоял там до вечера, пока не была вырыта могила.
Вечером гроб отнесли на кладбище около монастырской церкви.
— Уж не мумию ли сделали монахи? — сказал Пантушка. — Почему-то не пахнет трупом.
И тогда другие тоже заметили, что гроб не издает присущего покойнику запаха.
Монахи умеют это делать. Натрут покойника какой-то мазью, и он не гниет. А потом показывают его, говорят, святой, потому, мол, мощи нетленные.
Разговор подогрел любопытство, и рабочие вскрыли гроб. Под крышкой оказалась солома, под соломой старая ряса, под ней — скатерть.
Изумлению не было конца. Зачем понадобилось монахам набивать гроб барахлом и прятать под пол?
Едва был приподнят угол скатерти, как сверкнуло золото и драгоценные камни, матово-серые оклады с икон из листового серебра. Тут были чаши, кресты, золотые и серебряные ложки с крестообразными черенками, ларцы и шкатулки.
— Сколько добра-то!..
— Миллионы!
— Не говори! Не успели утащить святые братья. Припрятали так, что и не подумаешь. Чего же мы стоим? А? Надо сказать директору, пускай нарочного пошлет в волость. Надо государству сдать.
Больше всех был поражен Пантушка. В его руках были те самые драгоценности, которые он искал в каменоломнях, мечтая спасти людей от голода. За одно мгновение в голове его пронеслись недавние события.
— Пантелей, ты чего же стоишь? Давай берись! Понесем в контору.
Очнувшись от воспоминаний, Пантушка вместе с другими ухватился за драгоценную кладь.