Ветреный век мы застали, Лира!
Ветер, в клоки изодрав мундиры,
Треплет последний лоскут шатра...
Новые толпы — иные флаги!
Мы ж остаёмся верны присяге,
Ибо дурные вожди — ветра.
Марина Цветаева
Из записок поручика Бекасова:
убеждён: нечто символическое было в том, что в Англию Антон Иванович Деникин не плыл, а, как сказали бы моряки, шёл на броненосце «Мальборо». К этому времени он уже знал, что сэр Уинстон Леонард Спенсер Черчилль, с которым ему предстояло встретиться по прибытии в Лондон, — потомок старинного и широко известного рода Мальборо, наиболее значительным представителем которого был Джон Черчилль Мальборо — знаменитый полководец и политический деятель, генерал-фельдцейхместер, живший на рубеже XVII и XVIII веков.
На броненосце, чтобы хоть как-то заглушить тоску по теперь уже далёкой России, по Любе, судьба которой так и осталась для меня загадкой, я, порывшись в корабельной библиотеке, разыскал жизнеописание Мальборо. Без особого желания и любопытства с помощью словаря я вчитывался в сухое, но патетически возвышенное изложение жизни и полководческой деятельности этой знаменитости.
Мало-помалу я выяснил, что Мальборо в составе английского экспедиционного корпуса принимал участие в англо-голландской войне 1672—1674 годов, а в 1685 году был одним из руководителей английских королевских войск, подавивших антиправительственное восстание герцога Монмута в Южной Англии. Три года спустя, во время государственного переворота, Мальборо без особых колебаний перешёл на сторону Вильгельма Оранского, который стал королём Вильгельмом Ш. Мальборо не прогадал: король назначил его членом Тайного совета. Особенно же прославился Мальборо во время жестокой войны за Испанское наследство. Он был главнокомандующим английскими войсками на континенте и вместе с войсками Австрии и Голландии одержал многочисленные победы над французами.
Ознакомившись с жизнеописанием Мальборо, я поспешил рассказать об этом Деникину, предполагая, что, возможно, мои сведения пригодятся Антону Ивановичу во время его беседы с Черчиллем. Наверняка военный министр и министр авиации — эти посты занимал в данное время Черчилль — гордится своим знатным происхождением. Деникина моё сообщение чрезвычайно заинтересовало: я чувствовал, что ему тоже хочется уйти от своих горестных дум — дум полководца после поражения.
— Я не очень-то уверен, что Черчилль захочет встретиться со мной, — выслушав меня, произнёс Деникин. — Вы же знаете, Дима, сильные мира сего предпочитают встречаться не с побеждёнными, а с победителями. Как я думаю, Черчилль возлагал на Белое движение в России, и в частности на меня, большие надежды. Я же их не оправдал.
— В этом не только и не столько ваша вина, — поспешил успокоить его я. — Вы сделали всё, что могли, и даже более того.
— И всё равно, мне нет оправдания, — горестно отозвался Деникин.
— Выигрывают обычно те, кто с лёгкостью меняет свои принципы и политические убеждения. — Я искал всё новые и новые доводы, чтобы утешить Антона Ивановича. — Вы же, однажды выбрав свой путь, никогда не изменяли ему. Знакомясь с жизнеописанием Мальборо, я пришёл к выводу, что этот полководец был совершенно беспринципен: ему ничего не стоило поменять свои убеждения и перейти на сторону сильнейшего. Главным для него были титулы и конечно же деньги. Вы в этом не можете себя упрекнуть.
Антон Иванович промолчал: он никогда не любил говорить о своих достоинствах.
Броненосец «Мальборо» неторопливо рассекал волны Средиземного моря. Оно поразило меня своей знойной, ослепительной красотой, но эта яркость лишь усиливала мою тоску по неброской красоте России. Броненосец бросал якорь на Мальте и в Гибралтаре, но ничто не вызывало во мне любопытства к этим ранее неведомым местам: восхищаться ими я мог бы только в том случае, если бы рядом со мной была Люба.
Когда корабль вышел в Атлантику, началось самое неприятное: океан бесновался, вздымая гигантские волны, словно не хотел пропускать нас. Суровое небо тяжело и устрашающе нависло над водой, и чудилось, что вот-вот начнётся светопреставление. Удивительно, что и Антон Иванович, и особенно Ксения Васильевна, несмотря на жестокий шторм, не теряли присутствия духа. Меня же основательно тошнило, что же касается няньки крошечной дочери Деникиных, то она просто-таки обезумела, беспрестанно рыдала и причитала:
— Погибли мы, право слово, погибли! Потонем, беспременно потонем! И никто меня не похоронит, рыбы меня съедят...
Ксения Васильевна лишь подсмеивалась над ней, безуспешно пытаясь вывести её из состояния паники.
Наконец (а произошло это 17 апреля 1920 года), броненосец «Мальборо» бросил якорь в Саутхемптоне. Перед этим мы вошли в пролив Ла-Манш, о котором я уже знал, что он соединяет Северное море с Атлантическим океаном, что длина его около 520 километров, ширина на западе около 180 километров, а на востоке всего 32 километра, а глубина на фарватере достигает 35 метров. Миновав известный порт Портсмут, мы вошли в маленький пролив Те-Солент, где недалеко от реки Тест нам открылся вид на Саутхемптон. Отсюда предстояло поездом добираться до Лондона.
Мы едва не опоздали к отправлению поезда и потому поспешно, даже излишне суетливо заняли свои места в вагоне, который поразил нас своим уютом и опрятностью, представлявшими собой резкий контраст с теми условиями, в которых мы находились в Новороссийске. Едва мы успели разместиться в комфортабельных купе, как раздался переливчатый свисток конструктора. В ответ призывно пробасил паровоз, и поезд тронулся. Официант, одетый в щеголеватую форму, почти тотчас же после отправления поезда принёс на подносе крепкий чай, гренки и джем.
Я наблюдал за Антоном Ивановичем. Он по-прежнему выглядел унылым и подавленным. Ксения Васильевна безуспешно пыталась втянуть его в разговор, делясь впечатлениями от поездки.
На лондонский вокзал Ватерлоо мы прибыли вечером. Ярко светились огни, была неправдоподобно праздничная атмосфера, но ничто нас не радовало. Большая группа встречающих чинно и торжественно приблизилась к вагону, на ступеньках которого появился Деникин.
Среди встречавших я сразу же узнал генерала Хольмана, который так много сделал для того, чтобы английская помощь войскам Деникина была как можно более эффективной. Англичане передали тогда Деникину Каспийскую флотилию, большое количество техники и военного снаряжения. Черноморская британская эскадра помогала войскам Деникина в операциях на побережье Азовского и Чёрного морей.
Мне до сих пор были памятны слова Хольмана, сказанные по приезде в Россию:
— Находясь здесь, я считаю себя прежде всего офицером штаба генерала Деникина, в котором должен работать на пользу России, как работал во время войны во Франции в штабе генерала Раулинсона.
Позже я узнал, что делегацию встречавших возглавлял представитель британского военного министерства генерал сэр Филипп Четвуд, прибывший на вокзал с группой сопровождавших его офицеров. Встречали Деникина и русские военные, а также дипломатические представители во главе с поверенным в делах Саблиным. Среди группы общественных деятелей я узнал бывшего министра иностранных дел Временного правительства Павла Николаевича Милюкова. Одетый на манер лондонского денди, он сверкал стёклами пенсне и, как мне показалось, излишне суетился.
Последовали традиционные взаимные приветствия. Деникин отвечал на них суховато, с явной неохотой. Он очень устал и предпочёл бы небольшой отдых шумным возгласам встречавших. Однако кто-то успел вручить Ксении Васильевне большой букет цветов, а Саблин громко зачитал телеграмму, полученную русским посольством из Парижа на имя Деникина. В ней говорилось:
«Беззаветное высокопатриотичное служение Ваше на крестном пути многострадальной родины нашей, Ваше геройское беззаветное самопожертвование ей да послужит залогом её воскресения. Имя Ваше сопричтётся к славным и дорогим именам истинных начальников земли русской и оживит источник для духовных преемников святого дела освобождения и устроения великой России».
Хотя я привык к стилю подобных пышных и витиеватых приветствий и речей, эта телеграмма показалась мне особенно противоестественной. Все эти фразы типа «имя Ваше сопричтётся», «оживит источник для духовных преемников» и особенно то, что «геройское самопожертвование» Деникина «послужит залогом воскресения» России — отдавало помпезной театральностью, далёкой от реалий действительности. Как бы благодаря и утешая Деникина, авторы послания стремились затушевать факт разгрома Белого движения и наподобие страусу спрятать голову в песок, не желая замечать очевидных вещей.
Надо сказать, что под этой телеграммой стояли подписи князя Георгия Евгеньевича Львова, бывшего в марте — июле 1917 года главой Временного правительства; Сергея Дмитриевича Сазонова, бывшего министра иностранных дел России, а затем занимавшего такую же должность в правительствах Колчака и Деникина; Василия Александровича Маклакова — одного из лидеров кадетов, ставшего позднее послом во Франции. Более всего Деникина удивило то, что под телеграммой подписался и Борис Викторович Савинков. Удивление это было, разумеется, не случайным.
Деникин не мог простить Савинкову, что тот сыграл двойственную, если не сказать зловещую роль в деле Корнилова. Савинков всё сделал для того, чтобы сблизить Керенского с Корниловым, но смотрел на генерала лишь как на таран, способный смести Советы и обеспечить ему, Савинкову, главенствующую роль. Великий мастер интриги, Савинков, ненавидя Керенского, убеждал Корнилова в том, что он должен идти с главой Временного правительства в одной упряжке. Савинков постоянно науськивал Корнилова на Деникина, возмущаясь тем, что Деникин, будучи главнокомандующим Юго-Западным фронтом, постоянно вступал в конфликты с комитетами и комиссарами.
— Не приведи, Господи, чтобы во главе фронтов стояли такие генералы, как этот Деникин! — то и дело с пафосом восклицал Савинков.
Савинков неоднократно подчёркивал своё расположение к Корнилову, выдавая себя едва ли не за друга генерала и в то же время после выступления Корнилова объявил его мятежником и врагом Временного правительства.
После этого для Антона Ивановича Деникина Савинков попросту перестал существовать. Он вычеркнул его из своей памяти.
И вот — подпись под телеграммой. Это было уже верхом двурушничества!
На вокзале мы задержались недолго. Вскоре на машинах вся процессия направилась в отель «Кадоган», который своим комфортом произвёл на нас самое благоприятное впечатление.
...Пробудившись утром и выйдя в коридор, я понял, что Антон Иванович уже давно не спит. Я увидел его сидящим в маленьком холле, примыкавшем к гостиничному номеру. Вид его был мрачен, и, казалось, он совершенно не был расположен к какому бы то ни было разговору. Однако, заметив меня, он слегка оживился.
— Доброе утро, Дима, — негромко ответил он на моё приветствие. — Как вам спалось в новой стране?
— Честно говоря, отвратительно, — признался я. — Всю ночь снились какие-то кошмары.
— Представьте себе, вше тоже, — слегка улыбнулся он. — Как только подумаю, что я на чужбине, так не то что спать — волком выть хочется.
— Наверное, от судьбы не уйдёшь, — произнёс я банальную фразу, наперёд зная, что она ничуть не утешит Деникина.
Деникин опустил голову и ещё глубже устроился в кресле.
В этот момент горничная, любезно поздоровавшись с нами, вручила Деникину утренние газеты. Тот без особой охоты развернул «Таймс» и, наскоро пробежав первую полосу, вдруг проявил явный интерес к одной из публикаций. Затем он протянул газету мне.
— Вот, полюбопытствуйте, Дима, — с горькой усмешкой произнёс Деникин. — Тут, видимо, что-то обо мне. Без словаря трудно понять.
Я, хотя и не дословно, перевёл заинтересовавшую его заметку.
«Приезд в Англию генерала Деникина, доблестного, хотя и несчастливого командующего вооружёнными силами, которые до конца поддерживали на Юге России союзническое дело, не должен пройти незамеченным для тех, кто признает и ценит его заслуги, а также то, что он старался осуществить на пользу своей родины и организованной свободы.
Без страха и упрёка, с рыцарским духом, правдивый и прямой, генерал Деникин — одна из самых благородных фигур, выдвинутых войною. Он ныне ищет убежища среди нас и просит лишь, чтобы ему дали право отдохнуть от трудов в спокойной домашней обстановке Англии...»
Деникин выслушал мой перевод и долго молчал, как бы осмысливая суть публикации. Потом сказал:
— Единственное, с чем я согласен, так это с тем, что я — несчастливый командующий, и с тем, что мне действительно хочется отдохнуть, точнее, забыть весь тот кошмар... Впрочем, разве это можно забыть? Это уже — до самой могилы...
— Антон Иванович, вас должно радовать то, как оценён ваш доблестный ратный труд, — поспешил подбодрить его я. — А как точно они поняли суть вашего характера, подчеркнув благородный рыцарский дух, честность и прямоту!
Деникин словно опустил эти мои слова мимо ушей.
— А сущность нашей борьбы извратили! — вдруг запальчиво воскликнул он. — Якобы мы боролись лишь за то, чтобы поддержать на Юге России союзническое дело! Мы боролись за Россию, а не за «союзническое дело»!
— Стоит ли упрекать их? — мягко возразил я. — Им ведь хочется отметить и свои заслуги.
— Да, бог с ними, — наконец успокоился Деникин. — Никуда не уйдёшь от печального факта: мы зависели от них на войне, зависим и теперь, пожалуй, ещё в большей степени. — Он помолчал и вдруг, страдальчески взглянув на меня, добавил: — Нет ничего горше, чем быть в положении зависимого и униженного... — Он снова помолчал и продолжил уже спокойнее: — Однако мы должны быть благодарны... Гостю не приличествует задираться перед хозяевами. Прошу вас, Дима, подготовьте телеграмму на имя короля Великобритании с благодарностью за оказанное гостеприимство.
— Завтра вам предстоит нанести визит в военное министерство, с вами желает беседовать сэр Уинстон Черчилль, — напомнил я.
— Распорядитесь, пожалуйста, чтобы привели в порядок мою военную форму, — попросил Антон Иванович. — И если возможно, дайте мне хотя бы краткий справочный материал о Черчилле.
Днём в отель пожаловал Саблин. Он развернул перед Деникиным крупномасштабную карту Англии и стал называть населённые пункты, кратко характеризуя их и советуя Деникину выбрать тот или иной, чтобы поселиться. Антон Иванович сразу отверг те места, которые были примерно в часе езды от Лондона:
— Нет, нет, это не годится! Это близко от столицы, лучше забраться куда-нибудь подальше!
Ему хотелось уединения, где можно было скрыться от репортёров, от визитов официальных лиц, забыть всё пережитое...
«Тщетные надежды!» — подумал я, имея в виду не только Антона Ивановича, но и самого себя.
У Антона Ивановича Деникина не было особого желания встречаться с Черчиллем. Да и, собственно, какой результат могла принести эта встреча? Разумеется, можно было обвинить Черчилля, а следовательно, английское правительство в том, что помощь Великобритании Белому движению была далеко несоразмерна той, которую могла бы оказать сильная держава, «владычица морей». Но Деникин считал, что такие обвинения были бы теперь не только некорректны, но и просто бессмысленны. Чего руками махать, когда игра уже сделана! И Деникин, отправившись на встречу с Черчиллем, рассматривал её как протокольную — дань вежливости. Генерал хорошо понимал, что одной из причин недостаточной активности англичан в оказании помощи белым армиям было то, что они не поддерживали лозунга «Единой России», которая, окрепнув, могла вновь превратиться в грозную силу. А не прокатится ли она, подобно леднику, по направлению к Персии, Афганистану, Индии? Куда выгоднее для Англии иметь дело с разделённой на части, маломощной страной. Но разве выскажешь всё это Черчиллю сейчас, тем более что ты уже не один из руководителей Белого движения, а генерал без армии, обыкновенный изгнанник?
Черчилль принял Деникина в своём загородном особняке, ограничив число присутствующих при этом визите и тем самым стремясь показать, что визит носит не официальный, а сугубо частный характер.
Деникин не без любопытства разглядывал Черчилля. В сущности, они были почти ровесниками, разница составляла всего лишь два года, теперь, в двадцатом, Деникину было сорок восемь лет, Черчиллю — сорок шесть. Но он был грузен, сутуловат, мощная голова утопала в плечах, и потому казался старше, чем его русский гость.
Черчилль тоже всматривался в Деникина назойливым, бычьим взглядом, будто стремился разгадать все его самые потаённые мысли. Его удивило, что, в сущности, совсем ещё не старый Деникин был совершенно лыс, а клинообразная бородка была наполовину седая, хотя усы остались настолько чёрными, что казались крашеными. Черчилль отметил мысленно, что облик Деникина мало соответствовал традиционному облику офицера, военного человека, скорее он походил на священника приходской церкви.
...После взаимных приветствий Черчилль сказал:
— Мы отдаём должное, генерал, вашей героической борьбе за свободу России. Мы неизменно восхищались храбростью русского воинства. К сожалению, нынешний этап вооружённой борьбы против большевизма завершился поражением, но мы продолжаем верить, что в перспективе Россия будет освобождена. Мы возлагаем большие надежды на генерала Врангеля.
Деникин посчитал излишним скорбеть по поводу разгрома своих армий. Ему очень хотелось сказать Черчиллю, что военная помощь союзников была несоизмерима с решением тех сложных задач, которые стояли перед вооружёнными силами Юга России, но он решил, что это будет выглядеть некорректно. И потому ответил коротко:
— Барон Врангель, как мой преемник, делает всё от него зависящее. Но естественно он нуждается во всемерной помощи.
Проницательный Черчилль эту фразу воспринял как упрёк в свой адрес и поспешил заметить:
— Я понимаю, что вы были вправе ожидать от нас более энергичной и более эффективной поддержки, но следует иметь в виду, что наши ресурсы в значительной степени были истощены великой войной и конечно же не безграничны. Тем более что эти ресурсы служили для выполнения наших обязательств не только в Южной, но и в Северной России и в Сибири. — Он пожевал толстыми губами. — В сущности, на пространстве всего земного шара.
— Не всё конечно же зависело только лично от вас, — мягко заметил Деникин. — Я всё отлично понимаю, господин министр.
И в этом случае Черчилль догадывался, что стоит за этими словами генерала. Ему вспомнились слова старой лисы премьера Ллойд Джорджа[9], которые он тягуче произнёс в ответ на требование своего военного министра помочь Деникину не только вооружением, но и людьми.
— Я не могу решиться предложить Англии взвалить на свои плечи такую страшную тяжесть, какой является водворение порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света. В стране, где проникавшие внутрь её чужеземные армии всегда терпели страшные неудачи...
— Создаётся впечатление, что вы жалеете и о той помощи России, которую уже оказали, — ядовито заметил Черчилль.
— Ошибаетесь, Уинстон. Я вовсе не жалею об оказанной нами помощи, но, согласитесь, мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне. Вы все верите, что большевизм может быть побеждён оружием?
— Несомненно. Только военная сила способна уничтожить это чудовищное порождение зла!
— Я придерживаюсь иного мнения, — изрёк Ллойд Джордж. — Нам нужно проявить мудрость и прибегнуть к другим способам, чтобы восстановить мир и изменить систему управления в несчастной России.
— Систему управления! — хмыкнул Черчилль. — Но эта система способна проглотить всю Европу. Вы уверены, что большевизм не сможет перекинуться на британские острова?
Ллойд Джордж развёл руками...
Между тем Черчилль переменил тему, боясь, что вынудит Деникина перейти к упрёкам в адрес англичан.
— Скажите, генерал, почему вы не решились объявить в России монархию?
— Постараюсь объяснить, господин министр. Дело в том, что я боролся за Россию, а не за формы правления.
— Но эти понятия, в сущности, неразделимы, — возразил Черчилль.
— Кроме того, — Деникин стоял на своём, — когда я советовался по этому вопросу со своими ближайшими сподвижниками, в частности с Драгомировым-младшим и Лукомским, а они по своим убеждениям были, несомненно, людьми правыми и твёрдыми монархистами, они в один голос отвечали: нет! Это раскололо бы Белое движение и вызвало бы падение фронта на много раньше.
— И всё-таки только монарх смог бы объединить все разноликие силы. — Черчилль тоже был непреклонен. — Впрочем, теперь уже поздно спорить. Давайте лучше обратимся к делам насущным. Мы намерены сделать всё возможное, чтобы ваше пребывание в Англии было обеспеченным. Мы конечно же понимаем, что вы стеснены в средствах.
Другой человек на месте Деникина, несомненно, поддержал бы эту тему, сказав, что «стеснение в средствах» — слишком мягкое определение того, в каком бедственном состоянии находится сейчас его семья. Ещё в гостинице Деникин на сон грядущий прикинул, сколько всего осталось денег. Когда он пересчитал царские рубли, керенки, австрийские кроны, турецкие лиры, то понял, что сможет обменять их на сумму около тридцати фунтов стерлингов. Ещё каким-то чудом сохранилась коробочка с десятикопеечными монетами чеканки 1916 года — сорок девять рублей. Правда, надежда была на Ксению Васильевну, которая привезла с собой столовое серебро. Деникин подумал, что всего этого хватит на три, максимум на четыре месяца, да и то если поселиться не в столице, а где-нибудь в глуши. Милюков, кстати, уже намекал, чтобы Антон Иванович попросил из прежних государственных российских денег, находившихся в заграничных банках, некоторую сумму, чтобы обеспечить семье сносную жизнь на чужбине. Деникин тогда решительно отказался:
— О чём вы говорите? Я никогда не пойду на это. Вы лучше меня знаете, что эти деньги казённые. Как же я, будучи частным лицом, могу воспользоваться ими? Об этом не может быть и речи!
...Сейчас Деникин сказал Черчиллю:
— Господин министр, не извольте беспокоиться. Надеюсь, что я и моя семья как-нибудь проживут.
Черчилль улыбнулся, вынув изо рта сигару:
— Ценю вашу скромность. И тем не менее жизнь так устроена, что без денег не прожить. Пусть вас это не смущает, я готов обратиться к знакомым мне членам парламента, они смогут найти необходимые средства...
Деникин прервал его, хотя понимал, что поступает нетактично:
— Прошу вас, господин министр, не создавать себе лишних хлопот. Я признателен вам за такой поистине рыцарский шаг, но, простите меня, я не могу принять этот дар из чисто нравственных побуждений.
— И тем не менее, генерал, вы можете всегда рассчитывать на нашу поддержку. А сейчас я приглашаю вас с супругой на завтрак.
За завтраком Черчилль поинтересовался ближайшими планами Деникина, сказав, что, по его мнению, генералу не следует уходить из политики, тем более что его .опыт публициста может быть полезен в идеологической борьбе с большевиками. Но Деникин и тут остался верен себе:
— Боюсь, что вы с осуждением отнесётесь к моей позиции, но решение моё бесповоротно: я решил отойти от политической жизни. Единственное, чем я могу помочь своим соотечественникам, так это опытом и анализом нашей борьбы. Может быть, они смогут чему-нибудь поучиться на наших ошибках.
— Очевидно, вам известно, генерал, что история показывает: ошибки истории ничему не учат. К великому сожалению.
— Да, это так, — согласился Деникин. — И всё же какие-то надежды остаются...
Заговорили о русской эмиграции в Париже. Черчилля тоже удивило, что приветственную телеграмму Деникину подписал в числе прочих Савинков.
— Этот человек совершенно непредсказуем, — убеждённо сказал Черчилль. — Вся его жизнь прошла в конспирации. Вот его портрет: человек без религии; без морали; без дома и страны; без друзей, без страха; охотник и преследуемый; непреклонный, непобедимый, один... Это поистине уникальное явление — террорист с умеренными целями.
— Вы поразительно точно нарисовали портрет Савинкова. — Деникина порадовало, что оценка Черчилля не расходится с его собственной. — Я бы добавил к этому, что Савинков — патентованный авантюрист.
— Мне запомнилась встреча Савинкова с нашим премьером, — произнёс Черчилль, дымя сигарой. — Признаюсь, я сам организовал эту встречу. Ллойд Джордж утверждал, что революции, как болезни, проходит через известные фазы и что худшее в России уже позади. Можно ли говорить такое в тот момент, когда гражданская война в России достигла своего апогея! И знаете, что ответил ему Савинков?
— Любопытно, что же?
— Он сказал: господин премьер, позвольте мне заметить, что после падения Римской империи наступило мрачное средневековье.
— В умении афористично мыслить ему не откажешь, — сказал Деникин. — Нов бой я бы с таким человеком не пошёл.
— Я тоже, — поддержал его Черчилль. — Думаю, он не заслуживает слишком пристального внимания. Такие люди подобны звёздам, которые сгорают и падают. — Он помолчал, выпил свой коньяк, настраиваясь на другую тему. — Мне хотелось сказать вам, генерал, что мы были полны величайшего оптимизма в те дни прошлого года, когда руководимые вами войска уже были в непосредственной близости от Москвы. — Черчиллю захотелось подбодрить Деникина, напомнив ему о былых успехах. — Вы блестяще организовали это историческое наступление.
— Спасибо за добрые слова, господин министр. — Деникина это напоминание, напротив, расстроило. — И всё же я думаю, что наступление лишь в том случае может иметь историческое значение, если оно приводит к победе. — Голос его задрожал.
— И тем не менее...
— Всевышний отвернулся от нас, — не дал ему договорить Деникин: он терпеть не мог, когда его жалели. — Господь всегда отворачивается от тех, у кого слишком много грехов.
«Бели бы дело было только в грехах!» — подумал Черчилль, но вслух этих слов не произнёс.
Провожая Деникина и сознавая, что это была их первая и последняя встреча, Черчилль испытывал чувство облегчения: дань вежливости и этикету отдана, все приличия соблюдены, помощь предложена, и не его вина, что этот странный эмигрант от неё отказался.
«Такой человек вряд ли мог победить, — скептически подумал Черчилль. — Слишком много в его характере скромности, бескорыстия и слишком уж он прямолинеен. Обладай этими качествами Мальборо, Александр Македонский или Наполеон — о своих победах им пришлось бы забыть! Полководец должен быть в высшей степени честолюбив, изворотлив как уж, хитёр как лис, нагл и напорист! И никогда не должен забывать о своих личных интересах, которые завистники предпочитают именовать корыстолюбием. В противном случае его удел — поражения, поражения и поражения!»
Пожимая руку Деникину, Черчилль с неприязнью ощутил слишком мягкую, податливую ладонь. И тут ему неожиданно вспомнился футбольный матч, на котором он был ещё в пору своей молодости. Известный форвард, на которого Уинстон возлагал большие надежды и даже держал пари с приятелем, уверяя, что футболист забьёт не менее трёх мячей, к его величайшему разочарованию, В этом матче всё время бил мимо ворот. Вспомнив об этом, Черчилль подумал: «Как похож этот русский генерал на того незадачливого форварда!»
Хорошо, что Деникин не мог знать, о чём думал, прощаясь с ним, военный министр Великобритании!
В Истборне Деникина беспрестанно донимал Милюков:
— Антон Иванович, признайтесь как на духу: что вы передали Врангелю? Всю ли верховную власть или только военную?
— Разумеется, военную, — раздражённо ответил Деникин. — А уж в его власти взять и всю верховную, тут ничего не попишешь.
— Но это ужасно! — Милюков пребывал в сильнейшем возбуждении. — Но, обладая всей верховной властью, он, может статься, заключит мир с большевиками! И нам придётся признавать врангелевское правительство!
— Ради бога, оставьте меня в покое, Павел Николаевич! — Деникина бесила эта дотошность. — Как вы не можете понять, что я больше не желаю, совершенно не желаю заниматься политикой.
— Как?! — ужаснулся Милюков. — Ведь вы, Антон Иванович, символ и знамя нашей борьбы!
— Не мешайте Врангелю, может, ему и удастся что-нибудь сделать, — устало произнёс Деникин. — И не старайтесь создать из меня символ. Я своё дело сделал как мог и теперь хочу уйти от политики. Я верховной власти от Колчака не принимал, и сейчас я обыкновенный эмигрант, не более того.
Вконец разочарованный Милюков покинул дом, в котором жил Деникин, выразив надежду, что генерал ещё переменит свои взгляды.
— Сейчас вы раздавлены горечью поражения, измотаны трагическими сражениями, вас приводит в отчаяние эмигрантская судьба. Но всё уляжется, войдёт в своё русло, и тогда, я надеюсь, вы займёте активную позицию, вновь станете непримиримым борцом, — сказал на прощание Милюков.
Деникин ничего не ответил: его раздражало всё — и стремление поднять его боевой дух, и различные проявления сочувствия...
Жизнь в Англии оказалась трудной: цены здесь были значительно выше, чем в других странах Западной Европы. Возможно, Деникины, несмотря на это обстоятельство, прожили бы здесь и дольше, если бы не одно, сильно задевшее самолюбие Деникина, событие.
В августе газета «Таймс» опубликовала ноту лорда Джорджа Керзона, министра иностранных дел Великобритании, в своё время бывшего вице-королём Индии. Телеграмма была адресована наркому иностранных дел Советской России Георгию Васильевичу Чечерину. В ноте содержалось требование прекратить гражданскую войну. Следующие строки до глубины души возмутили Деникина:
«Я употребил всё своё влияние на генерала Деникина, чтобы уговорить его бросить борьбу, обещав ему, что, если он поступит так, я употреблю все усилия, чтобы заключить мир между его силами и вашими, обеспечив неприкосновенность всем его соратникам, а также населению Крыма. Генерал Деникин в конце концов последовал этому совету и покинул Россию, передав командование генералу Врангелю».
Как считал Деникин, в этом заявлении правдой было лишь то, что действительно в Новороссийске перед самой эвакуацией белых в Крым к нему явился один из членов британской военной миссии генерал Бридж и предложил посредничество для заключения перемирия с Красной Армией. Возмущённый Деникин ответил коротко, но выразительно:
— Никогда!
Теперь же Керзон всё перевернул с ног на голову. И Деникину ничего не оставалось, как направить в «Таймс» своё опровержение:
«Я глубоко возмущён этим заявлением и утверждаю: 1) что никакого влияния лорд Керзон оказать на меня не мог, так как я с ним ни в каких отношениях не находился; 2) что предложение (британского военного представителя о перемирии) я категорически отверг и, хотя с потерей материальной части, перевёл армию в Крым, где тотчас же приступил к продолжению борьбы; 3) что нота английского правительства о начале мирных переговоров с большевиками была, как известно, вручена уже не вше, а моему преемнику по командованию Вооружёнными Силами Юга России генералу Врангелю, отрицательный ответ которого был в своё время опубликован в печати; 4) что мой уход с поста Главнокомандующего был вызван сложивши причинами, но никакой связи с политикой лорда Керзона не имел.
Как раньше, так и теперь я считаю неизбежной и необходимой вооружённую борьбу с большевиками до полного их поражения. Иначе не только Россия, но и вся Европа обратится в развалины».
Чашу терпения Деникина переполнило и то, что, как было видно невооружённым глазом, британские власти вели дело к признанию Советов. В Лондон прибыл советский представитель Красин[10], и Ллойд Джордж вёл с ним переговоры о подписании англо-советского торгового договора.
Деникин возненавидел Англию и велел Ксении Васильевне собирать чемоданы. Он хотел демонстративно проявить свою неприязнь к внешней политике британского правительства в отношении Советской России.
Было решено перебраться в Бельгию. Здесь семья Деникиных: жена, дочка, нянька и дед Ксении Васильевны — поселилась в пригороде Брюсселя, в небольшом домике с примыкавшим к нему чудесным садом. Антон Иванович радовался: он давно мечтал об уединении, о близости к природе, о первозданной тишине.
— Хватит мне бездельничать, — однажды вечером, перед сном, объявил он Ксении Васильевне. — С завтрашнего дня берусь за книгу «Очерки русской смуты».
— И правильно, — горячо поддержала его жена. — Тебе есть о чём рассказать нашим современникам и потомкам. Только нужен строгий режим. Уж мне-то не знать: как засядешь за письменный стол, так тебя от него и силой не оторвать. Тебе обязательно нужен ежедневный моцион, тогда и работа пойдёт успешнее, и здоровье не подорвёшь. Скоро твой полувековой юбилей. И каждый год накладывает отпечаток, с этим надо считаться.
— Не беспокойся, Ксюша, я человек военный и знаю, что такое распорядок дня. Пименом не стану. Вот увидишь, ещё и тебе по дому буду помогать.
Антон Иванович слов на ветер не бросал: в семь утра он уже был на ногах, открывал ставни, приносил уголь и растапливал печь и плиту. Всем домочадцам определил обязанности: сам подметал полы, Ксения Васильевна отвечала за уборку, приготовление еды. Няня возилась с малышкой Мариной. Даже деду было вменено в обязанность следить за тем, чтобы в комнатах, на мебели не накапливалась пыль.
Работа над «Очерками» пошла быстро. Антон Иванович ожил, на лице всё чаще появлялась улыбка. Что и говорить, творческий труд приносил ему большое удовлетворение.
— Вот и сменил я штык на перо, — иронизировал он над собой. — Из генерала превратился в летописца.
Но вскоре покой Деникина был нарушен. Оказывается, бельгийские власти пристально следили за «странным генералом». Деникина вызвали в Брюссель, где должностные лица потребовали, чтобы генерал дал подписку о том, что на территории Бельгии он не будет заниматься активной политикой. Деникин был разъярён, но бумагу пришлось подписать.
Несколько дней он был мрачен, работа валилась из рук. И принял решение написать письмо министру юстиции Бельгии Эмилю Вандервельде, тому самому Вандервельде, который в апреле 1917 года приезжал к Деникину в Могилёв, в Ставку, на переговоры.
В письме Деникин откровенно напомнил об этом министру:
«Мне невольно приходит на память эпизод из прошлого, как в 1917 году в качестве начальника штаба Верховного главнокомандующего российскими армиями я принимал у себя в Ставке бельгийского министра Вандервельде. Он был несчастлив тогда, человек без родины, представитель правительства без страны, в сущности такой же политический эмигрант, как теперь многие русские. Ведь Бельгия тогда была растоптана врагами так же, как сейчас Россия. Но мы сделали всё возможное, чтобы не дать почувствовать господину Вандервельде ни в малейшей степени тягости его положения. Ибо мы разделяли искренне горе Вашей страны и её героической армии.
Я не ожидал и не искал внимания. Но был уверен, что русский генерал будет ограждён в Бельгии от унижения. Я имею в виду не только свою роль как Главнокомандующего Вооружёнными Силами Юга России — вокруг этого вопроса сплелось слишком много клеветы и непонимания... Но я говорю о себе как о бывшем начальнике штаба, Верховном главнокомандующем русскими фронтами в мировую войну, наконец, как о генерале союзной вам армии, полки которого в первые два года войны вывели из стран австро-германцев много десятков тысяч воинов.
Всё это я считаю необходимым высказать Вам в надежде, что, быть может, к другим деятелям, которых судьба забросит в Бельгию, правительственная власть отнесётся несколько иначе».
Ответное письмо Вандервельде не заставило себя ждать. Он извинился перед Деникиным, однако ссылался на действующие в Бельгии законы, которые он, как министр юстиции, не вправе игнорировать. Вандервельде просил Деникина поверить в то, что у него и в мыслях не было обидеть заслуженного русского генерала, имя которого останется на страницах истории.
Деникин никогда не переносил унижения своего достоинства и не прощал обид. К тому же оказалось, что жизнь в Бельгии ещё более дорогая, чем в Англии. Пришлось снова собирать чемоданы. На этот раз в качестве пристанища была выбрана Венгрия. При обсуждении маршрута переезда Деникин воспротивился тому, чтобы ехать через Германию.
— Я лучше поеду вокруг света, чем ступлю на землю, которая принесла столько горя и бедствий России, — твёрдо произнёс он.
Поэтому пришлось добираться до Венгрии кружным путём — через Париж, Женеву и Вену.
Деникину пришёлся по душе венгерский городок Шопрон, где они поселились в маленькой, но уютной загородной гостинице. Ксения Васильевна свои впечатления доверила дневнику:
«Жизнь здесь действительно гораздо дешевле... да и город симпатичнее. Пока живём в пансионате за городом, в лесу. Воздух и окрестности чудесные, давно мы не делали таких чудных прогулок... Городок переполнен беженцами из отобранных у Венгрии областей».
Через некоторое время дневник Ксении Васильевны пополнился новыми впечатлениями:
«Нравится мне Венгрия, то есть, правильнее сказать, Шопрон, ибо больше я ещё ничего от Венгрии не видела. Такой обильный край. Столько «плодов земных» я давно не видела. Кругом нас горы, лес. Мы гуляем далеко. Заберёмся куда-нибудь на поляну, откуда хороший вид на поля, деревни, лежащий внизу город и на далёкое большое озеро. Воздух — не надышишься!.. И бывают минуты, что в мою душу нисходит мир, такой полный, как не бывал со времени до войны... Много здесь народу, говорящего по-русски. Бывшие военнопленные, или, как Антон Иванович их называет, «мои крестники». Говорят по-русски чисто, почти без акцента».
В этих краях Деникину хорошо работалось, он отдыхал душой и телом. И всё же ему, видимо, была уготована судьба скитальца. Даже здесь, в Венгрии, он не смог жить на одном месте. Из Шопрона семья его перебралась в Будапешт, а затем на озеро Балатон.
В Будапеште к Деникину частенько наведывался князь Волконский, русский дипломатический представитель. Его радовало то, что Деникин держит себя вдали от всяческих дрязг с достоинством и простотой. Князь пытался уговорить Деникина нанести визит диктатору Венгрии адмиралу Миклошу Хорти[11], но Деникин ловко увернулся от этого:
— Князь, думаю, что вы согласитесь со мной: прошёл уже год, как я в Венгрии, и было бы в высшей степени неудобно напрашиваться сейчас на визит. Думаю, как дипломат вы меня поймёте.
Деникин словно предчувствовал, что в 1941 году фашист Хорти ввергнет свою страну в войну против России на стороне Гитлера.
Антон Иванович уже утвердился в мысли, что навсегда останется в Венгрии, как вдруг в 1925 году получил письмо из Бельгии от генерала Шапрона дю Ларре, мужа дочери генерала Корнилова. И генерал, и его жена Наташа настойчиво приглашали Деникина вернуться в Брюссель. Охота к перемене мест дала себя знать: вскоре они вернулись в хорошо знакомый им город. Но опять ненадолго: через некоторое время Деникины оказались во Франции.
Из записок поручика Бекасова:
До сих пор не могу взять в толк: какая сила повлекла Антона Ивановича Деникина во Францию. Не могу по одной лишь причине: я хорошо знал, что он всячески отвергал все предложения поселиться в Париже. И я его понимал. Париж стал центром русской эмиграции, её своеобразной Меккой.
После того как Белое движение потерпело крах, из России эмигрировало более одного миллиона человек. Да что там говорить! Только в один день, а именно 16 ноября 1920 года из крымских портов вышло 126 судов, увозивших к чужим берегам едва ли не 150 тысяч человек, из которых около 40 тысяч были последними бойцами белых армий.
Тот, кто интересуется историей, знает, что, оказавшись за границей, барон Врангель образовал Русский общевоинский союз (РОВС) с отделами в странах, куда попали бывшие добровольцы. Врангель сам себя объявил председателем этого союза и заявил, что входит в подчинение великому князю Николаю Николаевичу[12], бывшему главнокомандующему российскими императорскими армиями. Надо сказать, что великий князь имел большой авторитет в правых кругах эмиграции, к нему тянулись, его уважали. Эмиграция жила надеждой на объединение и рассматривала великого князя как знамя, вокруг которого сплотятся все «национально мыслящие силы», мечтающие о реванше.
Деникину претили подобные стремления. В борьбе с большевиками он начисто отвергал такой метод, как военная интервенция извне, лелея надежду на то, что взрыв против Советов произойдёт изнутри. Поэтому он не поддерживал участие русских эмигрантов в военных авантюрах, направленных против Советской России. Не случайно, когда к власти в Германии пришёл Гитлер, и в эмигрантских кругах появилась идея о том, что следует перейти на его сторону и с его помощью свергнуть власть большевиков, Деникин заявил:
«Не цепляйтесь за призрак интервенции, не верьте в крестовый поход против большевиков, ибо одновременно с подавлением коммунизма в Германии стоит вопрос не о подавлении большевизма, а о «восточной программе» Гитлера, который только и мечтает о захвате Юга России для немецкой колонизации. Я признаю злейшими врагами России державы, помышляющие о её разделе. Считаю всякое иноземное нашествие с захватными целями — бедствием. И отпор врагу со стороны народа русского, Красной Армии и эмиграции — их повелительным долгом».
Первый год жизни в Париже был ознаменован для меня весьма неприятными событиями. Забегая вперёд, скажу, что эти события едва не привели к тому, что Деникин стал крайне холодно относиться ко мне, более того, наши пути могли разойтись навсегда.
Как ни старался Антон Иванович сторониться своих бывших соратников, эмигранты буквально осаждали его. Были и такие, кто назойливо внушал генералу мысль о том, что Париж наводнён агентами НКВД. В этом я тоже не сомневался, видимо, так оно и было.
Антон Иванович к этим слухам относился спокойно, как к некоей неизбежности. И всё было бы хорошо, если бы не пришёл к нему однажды дотоле неизвестный мне полковник Северский. Он был невысок, строен, подвижен. Взглянув на него, я сразу заметил, что он придаёт слишком преувеличенное значение своей личности. Мне по душе были люди, которые ценят своё достоинство, к таким людям я относил и себя, но у Северского это качество выглядело слишком гипертрофированно. Он сразу заявил Деникину, что желает беседовать с ним только наедине. Услышав это, я, не ожидая просьбы Антона Ивановича, покинул кабинет.
Не знаю, о чём этот Северский говорил с генералом, но я интуитивно заподозрил неладное: слишком уж пристально смотрел на меня полковник, прежде чем уединиться с Деникиным.
И я не ошибся: после ухода Северского Деникин, вместо того чтобы пригласить меня к себе и, как обычно, приступить к работе (я помогал ему в подборе архивных материалов), глядя в сторону, холодно сказал, что чувствует себя неважно и потому придётся работу на сегодня отложить. И добавил, что даст мне знать, когда я ему понадоблюсь.
Я откланялся, сказав, что готов прибыть по первому зову.
На следующий день приглашения не поступило. И на второй и на третий. И лишь где-то через неделю Антон Иванович позвонил и сказал, что хочет меня видеть. Я незамедлительно отправился к нему.
Надо сказать, что Деникины жили в пятнадцатом округе Парижа, в многоэтажном доме, который находился рядом с госпиталем Бусико. Совсем неподалёку катила свои воды Сена. Я жил в крохотной комнатушке в мансарде на Монпарнасе. Когда я проходил мимо замшелых кирпичных стен старинного здания госпиталя, мне навстречу попался полковник Северский. Он шёл уверенной, размашистой походкой, будто участвовал в строевом смотре, резко размахивая правой рукой с видом хозяина города или уж, во всяком случае, человека, чрезвычайно уверенного в себе. Признаюсь, мне крайне неприятно было встретиться с ним. Я был обрадован, когда Северский то ли сделал вид, что не заметил меня, то ли в самом деле, занятый своими мыслями, не обратил на меня ни малейшего внимания.
Я сразу же предположил, что Северский вновь был у Деникина.
Антон Иванович принял меня, стараясь показать, что в наших отношениях ничего не изменилось, но меня было трудно ввести в заблуждение: едва приметный холодок застыл в его обычно приветливых глазах. Я понял, что что-то беспокоит его, хотя он и не решается сказать Мне об этом.
Как обычно, Антон Иванович пригласил меня в свою отдельную маленькую комнатушку, которую не без гордости именовал кабинетом, и мы принялись за архивные материалы. Незадолго до этой встречи я привёл их в порядок, систематизировал, сделал закладки на особо важных, на мой взгляд, страницах и передал Деникину. С подчёркнутым вниманием он вчитался в них во взаимном молчании, прошло не менее часа. Затем Деникин устало откинулся к спинке кресла и, пристально взглянув На меня, сказал:
— А знаете, Дмитрий Викентьевич... — При этих словах я насторожился: впервые Деникин величал меня по имени-отчеству, я уже давно, с первой встречи с Антоном Ивановичем, привык, что он обращался ко мне по имени. «Дима» было мне куда приятнее, в этом тоже проявлялось его полное доверие. — Знаете, я вас попрошу подобрать мне материалы и для будущей книги. Я решил назвать её «Путь русского офицера».
— Прекрасный замысел! — искренне откликнулся я. — Полагаю, что этот труд будет, главным образом, автобиографическим.
— В какой-то мере да, — почему-то смутился Антон Иванович. — Хотя у меня нет желания запечатлевать только свою персону. Скорее это будет путь России на определённом отрезке её истории, но главные события исторической драмы я постараюсь пропустить через свою судьбу.
— Готов, как и прежде, оказать вам ту помощь, на которую способен!
Кажется, мои слова пришлись ему по душе. Он долго молчал, а потом внезапно заговорил:
— Ко мне опять приходил этот странный Северский. — Сейчас он старался не смотреть мне в глаза. — Весьма назойливый субъект.
Я был такого же мнения о Северском, но высказать его Антону Ивановичу посчитал неуместным: чего доброго, подумает, что я хочу настроить его против полковника.
— Впрочем, — продолжал Деникин, — возможно, моя оценка слишком субъективна и вытекает из моего плохого настроения.
— Вы что-либо знаете о нём? — без особой заинтересованности спросил я. — Трудно судить о человеке, которого плохо знаешь.
— Полковник Северский служил под началом барона Врангеля... — начал Деникин, и я подумал, что этого вполне достаточно, чтобы он стал настороженно относиться к неведомо откуда возникшему полковнику. — После эвакуации находился в военном лагере Галлиполи, в Турции, затем с дроздовцами перебрался в Болгарию. Теперь обосновался здесь, в Париже.
— И это всё?
— Пожалуй, да. Знаете ли, мне неудобно было его расспрашивать. Это было бы в высшей степени некорректно.
— Я понимаю вас.
— Но эта назойливость... — задумчиво протянул Деникин. — Это меня раздражает. И ещё одно: каждый раз он приходит с подарками. Приносит дорогое вино, чёрную икру. Я решительно отказываюсь принимать, но это ровным счётом не влияет на него: он добивается своего не мытьём, так катаньем, не приму я — непременно уговорит Ксению Васильевну.
— Для таких подарков нужно располагать немалыми деньгами, — заметил я.
— В том-то и дело! — стремительно подхватил Деникин. — И представьте себе, заверяет, что получил наследство, какое — не рассказывает. А на днях я случайно узнал, что Северский прирабатывает таксистом...
— Весьма странно.
— Более чем странно, — подхватил Деникин. — И какой любитель дискуссий! Каждый раз пытается настаивать на своей версии поражения Белого движения. И знаете что заявил мне? Оказывается, я — выдающийся полководец, но очень слабый дипломат. И будто бы это и есть одна из главных причин нашего поражения.
Деникин задумался.
— А вы, Дмитрий Викентьевич, — он снова обратился ко мне по имени и отчеству, — не такого же мнения? Кажется, я с ним готов согласиться. Разумеется, не с термином «выдающийся», это уже слишком. А вот то, что из меня некудышный дипломат — это точно.
— Я решительно не разделяю его оценки, — горячо сказал я. — И потом, очень любопытно, что конкретно он имел в виду, обвиняя вас в слабых дипломатических способностях?
— Кстати, очень доказательная точка зрения. Вот, говорит, вы, генерал Деникин, на протяжении всей гражданской войны не выдвинули лозунга «Фабрики — рабочим, землю — крестьянам», и потому народ отвернулся от вас. А большевики, мол, этим лозунгом всю Россию заворожили, большинство народа к себе привлекли и в результате победили. А будь вы хорошим дипломатом, вы бы на этом лозунге сыграли бы куда лучше большевиков.
— В принципе логично, — нахмурился Деникин. — Только скажу лишь одно: я никогда и ни при каких условиях не давал пустых обещаний. А уж если что обещал — полз на брюхе, но выполнял обещанное. И уж в чём, в чём, но в бесчестии себя упрекнуть не могу.
— Да, я могу подтвердить это! — произнёс я со всей возможной искренностью.
Деникин посмотрел на меня странным взглядом: в этом взгляде сочетались благодарность за мои слова и в то же время едва уловимое недоверие.
— Да, большевики много чего наобещали, — продолжал он. — Да что толку? У кого сейчас фабрики и заводы в Советском Союзе, у кого земля? Там же у них — самый обыкновенный государственный капитализм. Фабриками управляют уполномоченные государства, а рабочие как были наёмниками, так и остались. Разве они получили эти заводы и фабрики в свою собственность, как обещали большевики? А крестьяне — получили в личную собственность землю? Куда там! Их загнали в колхозы, а землёй фактически обладает государство. Вот вам и цена их обещаний! Это называется обыкновенным обманом. Лишь бы захватить власть, а там — хоть трава не расти!
— Вы правы, Антон Иванович: большевики оказались хорошими дипломатами...
— А вот с этим я категорически не согласен! — горячо возразил Деникин. — Хороший дипломат — это прежде всего честный дипломат! А для них все средства оказались хороши. Цель оправдывает средства — вот их девиз во всех случаях жизни.
— Не ваша вина, что вам недосуг было заниматься дипломатией. Конечно, слабость Белого движения в том, что у него не было широкой, понятной массам и привлекательной, точнее, притягательной для них программы как по рабочему, так и по крестьянскому вопросу.
— Тут я могу повиниться, — согласился Деникин. Внезапно оборвав себя, испытующим взглядом уставился на меня. — А знаете, Дмитрий Викентьевич, что ещё мне поведал полковник Северский?
— Что же, если не секрет? — насторожился я.
— Если честно, не хотел вам говорить о его домыслах. — Голос Деникина задрожал. — Но думаю, что между нами не должно быть никаких недомолвок. Так вот... Не помню уже, в связи с чем, но Северский вдруг объявил мне, что у него якобы есть сведения, что вы, Дмитрий Викентьевич, — Деникин всё время делал паузы, как бы оттягивая момент, когда ему придётся сказать мне нечто неприятное, — что вы... якобы вы, Дмитрий Викентьевич, каким-то образом... в какой-то мере... связаны с ЧК. — Он остановился. — И якобы давно, давно подосланы ко мне, чтобы... чтобы...
Он так и не закончил этой, столь трудной для него, фразы.
И вдруг мне пришла в голову ясная и простая мысль: открыться ему во всём, покаяться и снять со своей души ту тяжесть, которую я нёс все эти годы и которая отравляла мне жизнь.
— Ваше превосходительство! — спокойно обратился я к Деникину, вставая из-за стола, как делают подчинённые при докладе своему начальнику. — Вы с первых минут нашей встречи тогда, в станице Егорлыцкой, назвали меня своим сыном. Клянусь вам своей жизнью, что я всегда оставался вашим верным сыном. — Тут я перевёл дух: никогда ещё в своей жизни мне не приходилось делать такие страшные признания. — Полковник Северский прав: к вам меня направила ЧК. Более того, направил лично председатель ВЧК Дзержинский и его заместитель Петерс.
Произнося эти слова, я боялся смотреть Антону Ивановичу в лицо, боялся, что с ним сейчас произойдёт инфаркт или что-то ещё более страшное.
И впрямь, после моих слов Деникин застыл на месте, опустив свою большую лысую голову, будто это не я, а он совершил что-то недостойное человека, не подлежащее никакому оправданию.
— Но я готов дать клятву под присягой, ваше превосходительство, что я не выполнил этого задания. Не выполнил потому, что проникся к вам... проникся...
Помимо моей воли слёзы появились у меня на глазах, искал слова, которые могли бы наиболее точно выразить моё истинное отношение к Деникину, и не находил их.
— Не продолжайте, Дима, — вдруг нарушил своё молчание Деникин. — Скажу откровенно: у меня и раньше появлялась мысль о том, что вы не случайно появились... Да и полковник Донцов постоянно намекал мне, что к вам следует присмотреться основательнее, прежде чем доверять что-либо важное, особенно то, что касалось наших оперативных разработок. Но я всегда отгонял от себя эту мысль. Я не мог поверить, что сын полковника Бекасова может оказаться перебежчиком.
Он как-то трогательно посмотрел на меня:
— И не называй меня «вашим превосходительством», очень прошу.
— А я умоляю вас называть меня как прежде — Димой, — сказал я. Мне хотелось в этот момент подойти к Антону Ивановичу, обнять по-сыновнему, убедить старика, что я буду предан ему до конца.
— Я верю тебе, Дима, — Деникин сам подошёл ко мне и обхватил за плечи так же крепко, как тогда, в Егорлыцкой. — Я вижу твою преданность во всех делах. Это куда дороже слов.
— Да, Антон Иванович, посудите сами. Если бы я работал на красных, разве стремился бы уехать вместе с вами? Пока я жив, я не покину вас. И по-прежнему буду вашим верным Помощником.
— Спасибо, Дима. А что касается Северского, я предпочёл бы при его появлении держать двери закрытыми.
— Вряд ли стоит делать это, — сказал я. — Вы же знаете, что вас и так в белоэмигрантской среде упрекают в том, что вы покинули своих добровольцев, отгородились от них.
— Какая глупая ложь! Я не покинул своих добровольцев и тем более не предал их. Я отгородился только от тех мнимых лидеров, которые внушают добровольцам ложные идеи и толкают их на достижение ложных целей. Они ратуют за военную интервенцию против Советской России, я же всегда был против иноземного вмешательства. Я убеждён в том, что русский народ, испытав на себе «прелести» тоталитаризма, в конце концов сам освободится от большевиков...
Ночь после этого я провёл почти без сна. Да и как могло быть иначе? Ведь Деникин мог и не поверить моим клятвам и заверениям, тем более что в наше время цена этих клятв часто была крайне низкой, если не сказать нулевой. Беспокоило меня и другое.
Чем, например, можно было объяснить то, что Деникин не стал расспрашивать меня, как и почему я был завербован ЧК, передавал ли я какие-либо сведения красным. Меня крайне удивило, что Антон Иванович даже не особенно насторожился, когда услышал об этом. Я мог лишь предположить, что, расскажи я ему всё тогда, в Егорлыцкой, вряд ли смог бы рассчитывать на его доверительное отношение. И насколько искренен он был сейчас, когда снова, как мне показалось, стал относиться ко мне с прежним доверием?
Одним из объяснений столь странного поведения Деникина было то, что, возможно, в нынешнем его положении, в положении эмигранта, генерала без войска, он не очень-то придавал значение тому, приставлен ли к нему агент ЧК или по-нынешнему ОГЛУ. Какой интерес к его особе могло сейчас проявлять это грозное учреждение и что значительное мог бы передавать я, если бы и был его агентом? Разве что такие мало кого интересующие данные, как режим дня генерала или ход его работы над «Очерками»... Конечно, ОГЛУ могли интересовать связи Деникина с белой эмиграцией, и особенно с Российским общевоинским союзом. На Лубянке не могли не знать, что Антон Иванович всегда сторонился этих связей и никакого участия в деятельности союза не принимал.
Конечно, вряд ли можно было сбрасывать со счетов ещё одну версию: Деникин для усыпления моей бдительности лишь сделал вид, что не придаёт моему признанию серьёзного значения, рассматривает факт моей связи с ВЧК как простую случайность или как следствие того, что меня к этой связи принудили под страхом смерти.
Мне оставалось лишь теряться в догадках и судорожно искать выход из создавшегося положения. Я пришёл к убеждению, что отныне я должен не просто помогать генералу, но и доказывать мою преданность ему конкретными действиями.
Я перебирал в уме возможные варианты этих действий, но, к своему огорчению, не смог придумать ничего существенного. Но, может быть, решил я, такой случай представится.
К моему величайшему несчастью, со мной не было моей Любы, уж она-то, несомненно, дала бы мне верный совет.
Вот так, ворочаясь с боку на бок, я провёл ночь в мучительных размышлениях, то ища выхода из положения, то возвращаясь мыслями к Любе. Проклинал себя за многие ошибки и думал о том, что участь человека, у которого в мыслях нет ничего радостного, которого осаждают лишь горести, печали и стыд, в высшей степени трагична.
Александр Иванович Куприн частенько захаживал к Антону Ивановичу Деникину. Ему плохо работалось, а если и находило творческое вдохновение, то мимолётно, не располагая к деятельному труду. Без России Куприн чувствовал себя глубоко несчастным, брошенным на произвол судьбы и иной раз с грустью сравнивал себя с ветвью дуба, лишённого корней.
У Деникиных ему было уютно: от воспоминаний генерала ощутимо веяло Россией, прекрасной и непутёвой Россией, которая взрастила писателя и которую он любил — искренне и самозабвенно, требовательно и придирчиво... К тому же супруга Деникина Ксения Васильевна была радушной хозяйкой, умевшей даже из скудных запасов продуктов накрыть приличный стол, чтобы хоть как-то поддержать Куприна, пребывавшего в ещё более горькой нужде.
Несмотря на то что здоровье Куприна было не в лучшем виде, он не отказывал себе в удовольствии пропустить изрядное число «рюмашек», предпочитая французским винам — «этакой отвратительной бурде», как он отзывался о дешёвой продукции тамошних виноделов, более серьёзные, крепкие напитки.
За столом обыкновенно начинался долгий, порой нелицеприятный разговор, переходивший в дискуссию, в которой Деникин защищал свои позиции и убеждения спокойно и взвешенно, стараясь не обидеть собеседника, а тем более не ранить его чувства. Что же касается Куприна, то он бросался в спор очертя голову, порой стремясь нанести удар побольнее и часто противореча самому себе.
Удивительно, но сколько бы раз они ни встречались, любой разговор неизбежно приводил к обсуждению купринского «Поединка». Начинал, как правило, эту тему сам автор, как бы специально стараясь выманить «медведя» Деникина из берлоги и раззадорить его.
— Так вы, Антон Иванович, по-прежнему не отказались от своего огульного охаивания моего «Поединка»? — пожалуй, уже в десятый раз задиристо, по-петушиному наскакивал захмелевший Куприн.
— Александр Иванович, с тех пор как мы знакомы, вы имели возможность убедиться, что я никогда не меняю своих позиций. — Деникин хотя иной раз и злоупотреблял солдатской прямотой, в разговоре с Куприным старался придать своим взглядам дипломатическое обрамление.
— То есть, как и прежде, отвергаете главные принципы моей повести? — настаивал Куприн: дипломатических увёрток он не переносил. — Хотел бы я послушать ваши, так сказать, аргументики, очень хотел бы, — саркастически продолжал он, позабыв, что эти «аргументики» Деникин высказывал ему уже не раз.
— Извольте, Александр Иванович, — начал Деникин. — Вы знаете, как я ценю ваш выдающийся талант — талант истинного русского писателя...
— А вот это уж оставьте! — запальчиво перебил Куприн. — Вы мне этой своей казарменной лестью голову не морочьте! Лучше употребите свои придворные способности при встречах с вашими вышестоящими начальниками! — Куприн начисто позабыл, что Деникин давно уже в отставке. — Речь идёт о моём «Поединке», а вовсе не о моём таланте или моей бездарности.
— Хорошо. — Деникина было трудно да и попросту невозможно вывести из себя, тем более что манера поведения Куприна была ему хорошо известна. Искренне преклоняясь перед талантом Александра Ивановича, он прощал ему любые, даже самые обидные выпады в свой адрес. — Могу вновь и вновь повторить: «Поединок» при всей вершинности его художественного исполнения показывает нашу русскую армию в основном лишь в чёрном цвете. Полк, в котором служит поручик Ромашов, — некая тюрьма для солдат, прибежище офицеров-садистов, которым всё сходит с рук...
— Не приемлю ваших выпадов, отметаю с порога! — едва не подскочил в своём кресле Куприн. Татарские глаза его разгорелись так неистово, что, чудилось, могли прожечь собеседника насквозь. — Смею предложить, что вы, Антон Иванович, или вовсе не читали моей повести и помните критические пасквили, которые в своё время обрушила на меня официозная пресса, или пробежали её между строк! Между тем спешу вам сообщить, милостливый государь, что «Поединок» — лучшее творение из всего, что я создал! Это мой самый любимый ребёнок! И, доложу вам, поручик Ромашов — самая светлая личность, истинно русская, это, если хотите, — честь и совесть русской армии. Я ничего не выдумывал, ничего не высасывал из пальца, господин Деникин, я срисовал всё это с натуры! — Последнюю фразу Куприн выкрикнул. — Если хотите знать, то Ромашов — это я сам! Точно так же, как для Флобера — госпожа Бовари!
— Вы подтвердили моё убеждение. — Деникин старался сохранить спокойствие. — Ромашов — поистине светлый тип русского офицера. Он человек долга и чести, умеющий сострадать не только ближним, но и тем, кто стоит ниже его на ступеньках военной иерархии — простым солдатам. Но вы же сами показали его как человека слабого духом, запутавшегося в личной жизни, разочаровавшегося в ценностях воинской службы. Разве на таких, как Ромашов, держалась русская армия?
— Русская армия держалась на таких, как капитан Деникин! — с запальчивой ехидностью ответил Куприн, выпивая очередную рюмку, и, чтобы не прерывать своей тирады, резко отодвинул от себя тарелку с закуской. — Послушать ваши воспоминания, так вы, Антон Иванович, были сущим ангелом во плоти! Понимаю, понимаю, к чему вы клоните: армия наша держалась на таких, как вы, и я, писатель Куприн, должен был живописать только вас и вам подобных. Но я ни за какие коврижки не изменю жизненной правде, хоть тащите меня на эшафот! — Куприн почти кричал, будто и в самом деле Деникин требовал от него живописать только таких, как он. — Может, вы ещё расскажете мне сказочку о том, что ни разу за всю службу не дали вашему обожаемому русскому солдатику в морду?
— Могу поклясться перед этой иконой, — сказал Деникин, указывая на образ, висевший в углу гостиной. — А если не верите — это вопрос вашей совести, Александр Иванович. Согласен, в русской армии было немало того чудовищного, о чём вы так красочно поведали в своём «Поединке». Было и рукоприкладство, и издевательства над нижними чинами, и безобразные кутежи офицеров, и самодурство иных командиров. И всё же не это определяло лицо армии. И позвольте вам доложить, что жестокого в русской армии было гораздо меньше, чем в армиях так называемых цивилизованных государств, скажем, таких как Германия или Австрия. Где вы видели в русской армии, чтобы провинившемуся солдату выбивали зубы, разрывали барабанные перепонки, заставляли в наказание есть солому или слизывать языком пыль с сапог? Или же подвешивали...
— Подвешивали? — недоверчиво переспросил Куприн.
— Да, вот что означало сие действо: солдата со связанными руками привязывали к столбу так, что он мог касаться земли только кончиками больших пальцев ног. Думаю, в том полку, где служил ваш Ромашов, такого садизма не случалось. А в австрийской армии — сплошь и рядом. Или же — цепью прикручивали правую руку к левой ноге — на шесть часов.
— Не думаю, чтобы наши военные самодуры так уж ничего и не почерпнули из зарубежного опыта. Мы же всегда обезьянничали, «слизывали» всё, что есть худого на Западе, — не унимался Куприн. — И вы ещё будете утверждать, что наше офицерье было преисполнено любви к солдатам, а солдаты отвечали ему такой же преданной любовью?
— Не хочу теоретизировать, приведу пример, — тут же отозвался Деникин. — Пример сей взят из моих наблюдений в ходе русско-японской войны. Однажды в японском плену оказался по воле случая раненый капитан Каспийского полка Лебедев. Осмотрев его, японские врачи пришли к заключению, что спасти его ногу от ампутации можно, лишь прирастив к ней пласт живой человеческой ткани. И что же? Двадцать солдат предложили свои услуги, причём совершенно добровольно, по зову сердца так сказать. Выбор пал на стрелка Ивана Канатова, который дал вырезать у себя часть мышцы. И даже отказался от применения хлороформа! Об этом с восторгом и даже с удивлением писала как японская, так и русская пресса. Вас это не впечатляет?
— Ну, положим, — с хмурой недоверчивостью усмехнулся Куприн: он не любил, чтобы его клали на лопатки. — Но как можно из подобного рода единичных проявлений позволять себе делать широкие обобщения за всю армию? С какого же угару ваши солдаты, столь самозабвенно любившие офицеров, поднимали их на штыки в семнадцатом?
— Удар не в те ворота, — парировал Деникин. — Вряд ли мне нужно объяснять вам, дорогой Александр Иванович, причины и обстоятельства, по которым солдаты поднимали на штыки своих офицеров. Это — тема особая, мы с вами пережили всё это на своём собственном опыте. И вы прекрасно знаете, кто с дьявольской настырностью подбивал солдат к такого рода «подвигам».
— Кстати, Антон Иванович, вы ведь и сами в своих «Армейских заметках» рисовали читателям такие картинки военного братства, что мои эпизоды в «Поединке» меркнут перед вашими.
Деникин с удивлением взглянул на Куприна.
— Да, да, — заулыбался Куприн. — Слава богу, что меня пока что моя маразматическая память не совсем подводит. Помню, читывал однажды я вашу заметку. В ней вы описывали полковую жизнь и горькую долю одного армейского капитана. Рота его благополучно прошла смотр, учинённый вышестоящим начальством, и вдруг нежданно-негаданно сей незадачливый капитан прочёл, что в его роте полный порядок, за исключением одного серьёзного недостатка: в кухне во время смотра пел... сверчок! За такой «недосмотр» последовало взыскание, что привело к тому, что сам капитан запел сверчком и был отправлен в больницу для душевнобольных. Вот, нате, ещё гол в ваши ворота!
Деникин расплылся от удовольствия: надо же, знаменитый писатель читает его «Армейские заметки»!
— Весьма польщён, что запомнили мои скромные писания, — не без гордости заметил Деникин. — Прошу только учесть, что сей опус, который вы пересказали почти дословно, не более чем шарж. Но если желаете послушать, я вам расскажу, какая реакция последовала за этой, вроде бы невинной, публикацией. Генерал Сандецкий, мой вышестоящий начальник в Казанском округе, был в отъезде, а начальник штаба округа генерал Светлов, посовещавшись со своим помощником и прокурором военно-окружного суда, решил привлечь меня к судебной ответственности. И едва Сандецкий возвратился в Казань, тотчас же доложил ему об этом.
И представьте себе (это для всех было полной неожиданностью) Сандецкий сказал: «Читал и не нахожу ничего особенного». «Дело о сверчке» вроде бы заглохло, — продолжал Деникин, видя, что рассказ его пришёлся Куприну по вкусу. — Зато на меня одно за другим посыпались дисциплинарные взыскания — выговоры, наложенные Сандецким за какие-то упущения по службе. А после смотра в Саратове Сандецкий отозвал меня в сторону и сказал: «Вы совсем перестали стесняться последнее время — так и сыплете моими фразами... Ведь это вы пишите «Армейские заметки» — я знаю! Отвечаю: «Так точно, ваше превосходительство, я». Сандецкий нахмурился: «Что же, у меня одна система управлять, у другого — другая. Я ничего не имею против критики. Но Главный штаб очень недоволен вами, полагая, что вы подрываете мой авторитет. Охота вам меня трогать...»
— Да это хоть в новый «Поединок» вставляй! Или рассказ пиши! — восторженно воскликнул Куприн. — Такое нарочно не придумаешь! И что же вы ответили этому Сандецкому?
— А ничего не ответил, — улыбнулся Деникин.
Куприн помолчал и принялся усиленно закусывать.
— А не поведаете ли вы мне, Антон Иванович, что-либо занятное из своей боевой жизни? — вдруг с искренним интересом спросил Куприн не без тайного умысла.
— Занятное? — Деникина покоробило это слово: как можно так обзывать боевые эпизоды? И всё же решил не отказываться, тем более что самому приятно было вспомнить минувшее. — Извольте, расскажу вам одну примечательную историю. Правда, она слегка смахивает на анекдот.
— Да вся наша жизнь не более чем анекдот! — воскликнул Куприн, предвкушая нечто интересное.
— Так вот, было это на русско-австрийском фронте, в Карпатах. Приметил я как-то, что противник ослабил свою боевую линию, а он, противник, был от нас, можно сказать, рукой подать — менее чем в полуверсте. Поднял я бригаду и без всякой артподготовки ринулся на австрияков. У тех — паника! Риск — благородное дело: устремились мы за ними прямо в их глубокий тыл.
Отправил в штаб корпуса телеграмму: «Бьём и гоним австрийцев». Взяли мы селение с прямо-таки поэтическим названием — Горный Лужок. Снова докладываю в штаб. Там не поверили, потребовали ещё раз доложить — не произошла ли ошибка в названии. Подтверждаю, что не произошла: он самый, Горный Лужок. Оказалось, что в Горном Лужке — штаб самого эрцгерцога Иосифа. Тот тоже не поверил, пока не услыхал на улице стрельбу русских пулемётов. И что вы думаете, Александр Иванович? Вошли мы в дом, где только что располагался сей штаб, и увидели там накрытый стол с кофейным прибором, на котором были вензеля самого эрцгерцога.
— Потрясающе! — Куприн был в полном восторге. — Да вы кофе-то хоть попробовали?
— Ещё бы! — радостно ответил Деникин. — Превосходнейший, доложу я вам, был напиток! Никогда больше такого кофейку не пивал.
— Так вкусно рассказываете, что и мне кофейку захотелось, — признался Куприн.
— Так это мы мигом! Ксюша, сооруди-ка нам по чашечке кофе! — попросил Антон Иванович жену.
— Сейчас, сейчас, — откликнулась Ксения Васильевна.
Отведав кофе, Деникин улыбнулся:
— Ничего схожего с эрцгерцогским, однако же недурен.
— Недурен, вовсе недурен, — подхватил Куприн. — Не откажусь и от второй чашечки. Признаюсь, в доме у нас — ни одного кофейного зёрнышка. А Ксения Васильевна у вас просто чародейка.
— Знаю я вас, знаю, Александр Иванович, — откликнулась Ксения Васильевна, польщённая похвалой Куприна. — Умеете вы радовать женщин комплиментами! Сейчас сварю ещё, пейте на здоровье!
— А между тем, — снова заговорил Деникин, — эпизод сей имея необычайное продолжение. Хотите узнать?
— Ещё бы! — загорелся Куприн.
— Так вот, семь лет спустя, когда я уже в качестве эмигранта оказался в Будапеште, нам пришлось как-то вызывать доктора к нашей больной дочери, Мариночке. Услышав фамилию «Деникин», доктор вдруг поинтересовался, не тот ли я генерал, который командовал «железными» стрелками. Я подтвердил. Доктор кинулся ко мне и стал радостно жать мою руку. Я даже растерялся: что это с ним? А доктор говорит: «Представьте себе, мы с вами чуть не познакомились». — «Где же?» — удивился я. «В Горном Лужке!» — «Как так?» — я был в совершеннейшем изумлении. «Очень просто, — сказал доктор. — Я был врачом в штабе эрцгерцога Иосифа».
— Умопомрачительно! — вскричал Куприн. — Да это же готовый рассказ!
Тем временем Ксения Васильевна принесла «подкрепление»: кофе в крошечных чашечках и сухарики.
— А в Гатчине мы с Елизаветой Морицевной варили кофе из сухой морковной ботвы, — задумчиво произнёс Куприн, вспоминая свою гатчинскую жизнь в девятнадцатом году. — А какие она изготавливала печеньица из овсяной муки! Голодное было время, да ещё и страшное в своей непредсказуемости. Особенно жуткими были ночи. Выстрелы, пулемётные очереди, а то и гром пушек. Да, да, я даже морковку и свёклу, выращенные на огороде, вырывал в такт выстрелам, забавно, не правда ли? — Куприн весь ушёл в воспоминания. — Как-то раз вызывают меня в гатчинскую комендатуру. Прихожу, пытаясь скрыть волнение: чем обязан? «Вас хочет видеть у себя генерал Глазенап». Отвечаю: извольте, я готов. Препроводили меня в штаб, и угадайте, кто был первым, с кем я там столкнулся? И не старайтесь, не угадаете. А встретил я столь не любимого вами генерала Краснова.
— Краснова? — изумился Деникин.
— Да, да, Петра Николаевича! — громко подтвердил Куприн. — Встретил он меня с такой радостью, будто мы с ним всю жизнь ходили в друзьях. Вылил на меня столько елея, что я едва не захлебнулся.
— Вы употребили слово «нелюбимый», — раздумчиво произнёс Деникин. — Не совсем так, Александр Иванович. Понятия «любить» и «не любить» здесь вряд ли уместны, ибо не отражают моего истинного отношения к генералу Краснову. Да, он, можно сказать, талантливый литератор, храбрый генерал. Знал я его ещё с той поры, как встретился с ним в вагоне сибирского экспресса, когда ехал на русско-японскую войну. А надо сказать вам, Александр Иванович, компания в нашем поезде подобралась интересная. Да вы сейчас ахнете: ехал, к примеру, сам адмирал Макаров[13], только что назначенный командующим Тихоокеанским флотом.
— В Макарова была влюблена вся Россия! — восторженно воскликнул Куприн.
— Да, великие надежды на него возлагались, и он, беспременно, оправдал бы их, если бы не трагическая гибель. Заслуги славного адмирала знали все: в русско-турецкую войну он на приспособленном коммерческом пароходе «Великий князь Константин» с четырьмя минными катерами на нём наводил панику на регулярный турецкий флот: взорвал броненосец, потопил транспорт с полком пехоты, делал отважные налёты на турецкие порты. Затем с отрядом моряков принял участие в Ахал-Текинском походе генерала Скобелева[14]. И что ещё весьма ценно: карьерой своей был обязан только лишь самому себе, что, согласитесь, случается не столь часто.
— Да уж! — тут же откликнулся Куприн, что удивило Деникина: в какой-то момент ему показалось, что Александр Иванович, слушая его, задремал.
— Адмирал исходил все моря на разных должностях. — Ожившее внимание Куприна побудило Деникина продолжать свой рассказ. — Вы, наверное, знаете о том, что Макаров в своё время разработал большой океанографический материал по Чёрному морю, Ледовитому и Тихому океанам, за что был удостоен премии Академии наук. А его прекрасный трактат о морской тактике!
— А ещё — построил ледокол «Ермак»! — порывисто вклинился в рассказ Деникина Куприн, желая показать и свою осведомлённость.
— Я уж не говорю о его легендарной храбрости. Казалось, самой судьбой Макаров был предназначен восстановить престиж Андреевского флага.
— Однако вы так увлеклись Макаровым, что, кажется, совсем позабыли о том, что собирались поведать мне и о других ваших спутниках в сибирском экспрессе.
— Действительно, — улыбнулся Деникин. — И потому спешу выполнить своё обещание. В нашем салон-вагоне ехал также, надеюсь, известный вам генерал Ренненкампф, в то время начальник Забайкальской казачьей дивизии, с коим в пути я был в постоянном общении. Доложу я вам, Александр Иванович, что ехали мы весело, разумно сочетая обсуждение военно-политических проблем с дружескими пирушками. Устраивали и литературные вечера, в коих участвовали три военных корреспондента. Один из них — сотрудник «Биржевых ведомостей» — писал свои корреспонденции с дороги, честно говоря, скучно и неинтересно. От «Нового времени» ехал журналист и талантливый художник Кравченко. Кстати, он прямо в поезде написал превосходный портрет Ренненкампфа. Его корреспонденции пришлись нам по сердцу своей теплотой и правдивостью. А вот третьим как раз и был упомянутый вами Краснов, в то время корреспондент официоза военного министерства «Русский инвалид», был он в звании подъесаула.
— Будущий Донской атаман, — усмехнулся Куприн.
— Совершенно точно. Статьи его были, несомненно, талантливы, но никак я не мог избавиться от весьма неприятного чувства: очень уж много было в них красивостей, пафоса и, главное, вымысла.
— Это перечёркивает всё его литературное дарование, — непререкаемо прокомментировал Куприн.
— Да, Краснов, кажется, всегда был не в ладах с правдой. А вообще-то наш сибирский экспресс был отмечен печатью рока, — с грустью сказал Деникин. — Восьмого марта Макаров прибыл в Порт-Артур, реорганизовал технически и тактически оборону, поднял дух флота. А уже двенадцатого апреля броненосец «Петропавловск» под флагом Макарова от взрыва мины в течение двух минут пошёл ко дну... Ренненкампф в позднейших боях был ранен, а Кравченко погиб в Порт-Артуре. Не знаю лишь о судьбе корреспондента «Биржевых ведомостей».
— Но вы-то живы! — горячо возразил Куприн. — И Краснов жив!
— Да, я жив, — хмуро подтвердил Деникин. — Но разве, Александр Иванович, это жизнь? Да как мы живём? Прозябаем, небо коптим от тоски и бессилия...
— Надолго же вы прервали мой рассказ о том, как я был призван в Гатчине к генералу Глазенапу, — усмехнулся укоризненно Куприн. — А ведь я собирался поведать о том, как неожиданно стал издателем некоей газеты.
— Простите, Александр Иванович, — нахлынуло. Охотно послушаю вас.
— Благодарю за милостливое разрешение, — не без ехидства произнёс Куприн. — Так вот, о Глазенале. Единственное, что мне тогда врезалось в память, — это его роскошные усы.
— Глазенапа я знаю хорошо, — вставил Деникин. — Ведь он был участником Ледяного похода. Отчаянный конник, храбрый до безумия.
— Вот этот самый Глазенап с ходу и взял меня в оборот. Оказывается, ему нужна газета, чтобы, видите ли, плодотворно влиять на умы. И на общественное мнение.
— Поздновато он спохватился, — усмехнулся Деникин. — Влиять на умы надо было значительно раньше.
— И тем не менее ваш покорный слуга ухватился за эту возможность, — оживлённо продолжал Куприн. — Посудите сами: вынужденное безделье для литератора означает медленную, но верную смерть. А Глазенап рисовал радужные картинки. Деньги, сказал он, непременно найдутся: Северо-Западное правительство печатает кредитки. Типографию, мол, найдём, бумагу тоже. Я поинтересовался: чем будут платить наборщикам? И когда услыхал, что этими самыми кредитками, запротестовал: какой человек, будучи в здравом уме, согласится получать за свой труд какие-то бумажки? Тогда Глазенап заверил, что будет платить солдатским пайком. Я понял и согласился. «А предводителем вашим будет генерал Краснов», — улыбнулся Глазенап так, будто вручал мне награду. С Красновым мне довелось придумывать название газеты... Каких только названий мы не перебрали; вплоть до самых экзотических! Первого осенило Краснова: «Приневский край». Честно говоря, дурацкое название, отделите от него «при», вставьте запятую, какой призыв получится? «Приневский край!» Плюнул я на упрямство Краснова, заклинило его на этом названии, да и засучил рукава. И дело шло! Чуть больше суток — и первый номер готов! Да ещё с передовой статьёй самого Краснова!
— Наверняка с «поэтическим вымыслом»? — иронизировал Деникин.
— Разумеется! — захохотал Куприн.
— Сейчас поймал себя на мысли, что мне крайне неприятно вспоминать даже фамилию этого человека, — невольно вырвалось у Деникина.
Куприн не откликнулся. Его основательно разморило, он был крайне утомлён длительным разговором, хотелось прилечь и вздремнуть. Ксения Васильевна, чуткая к желаниям гостей, тотчас же заметила это.
— Иваныч, — обратилась она к мужу, — неужели не видишь, что гость очень устал, ты его заговорил. Александр Иванович, милый, не хотите ли часок поспать? В гостиной у нас прохладно, сиренью пахнет, куст прямо под окном.
— Спасибо, голубушка, — расчувствовался Куприн. — Я уж лучше посижу в вашем чудесном кресле, в нём я всегда испытываю блаженство.
Он с трудом, по-стариковски поднялся из-за стола, перебрался в кресло и тут же закрыл глаза, готовясь погрузиться в благодатную дрёму.
Прошло несколько минут, и Куприн вдруг очнулся.
— Ненавижу Толстого! — вскричал он, изрядно напугав Ксению Васильевну. Глаза его, дотоле сонные, засверкали бешено, по-азиатски!
Деникин вздрогнул: какая собака укусила Александра Ивановича? Ведь ещё недавно он до небес превозносил Толстого, уверяя, что рядом с ним в литературе и поставить некого.
— Что это вы уставились на меня с таким удивлением? — набросился на своего собеседника Куприн. — Хотите сказать, что старик выжил из ума? В таком случае — к барьеру! Дуэль!
— Александр Иванович, бог с вами! Какое презрение? Какая дуэль? Неужто вам не ведомо, с каким уважением и почтением я отношусь к вам и вашему творчеству? — Деникин принял слова Куприна всерьёз и был крайне огорчён.
— Да, да, ненавижу! — не унимался Куприн, уже успевший напрочь забыть о дуэли. — Пока не было этого демона, мы воображали из себя гениев, карабкались на литературный утёс, в кровь обдирая локти... И чего мы достигли? Измазали себе морды чернилами, не более того! Пришёл Он и указал нам истинное наше место, которого мы только и заслуживаем — в литературном болоте! Квакайте себе там на здоровье! Да, да, в сравнении с этим Львом мы — бездари, школяры, графоманы! Он глыба, а мы — песчинки!
— Полноте, Александр Иванович, — начал было Деникин, — литература, как и всё человечество, не состоит из одних только гениев, иначе и сравнивать было бы не с кем...
И тут же осёкся, поняв, что спорить с Куприным сейчас совершенно бессмысленно: тот, уронив голову на грудь, опять задремал...
Деникину вдруг вспомнилось, как кто-то из его знакомых весьма красочно, в лицах, рассказывал об одном приключении, происшедшем с Куприным в Ялте. Приключение сие смахивало то ли на досужий вымысел острословов, то ли на легенду.
А суть приключения была такова.
Однажды писатели, отдыхавшие в Ялте, кажется в «Ореанде», как это частенько случалось, собрались в ресторане. Изрядно выпили, вдосталь побалагурили, а потом угомонились. Куприн, принявший свою обычную норму, уселся в кресло и тотчас же задремал. Однако пробудился и решил прогуляться по набережной. По пути приметил вывеску «Телеграф», зашёл. Потребовал телеграфный бланк и начертал на нём: «Его императорскому величеству Николаю Второму. С получением сего требую немедленно объявить Ялту вольным городом. Куприн». Отправил телеграмму и вернулся в ресторан, где снова, удобно устроившись в кресле, заснул.
Спустя несколько часов к ресторану подкатила коляска градоначальника Ялты князя Домбадзе. Взволнованный, он вбежал в ресторан и, увидев дремавших в креслах писателей, вскричал:
— Это кто?
— Горький, — поспешно и почтительно ответил сопровождавший князя метрдотель.
— Не надо! — отмахнулся градоначальник. — А это кто?
— Короленко.
— Тем более не надо! А кто там спит в дальнем углу?
— Куприн.
— Вот он-то мне и нужен! Разбуди его!
Куприна разбудили. А градоначальник, выхватив из папки телеграфный бланк, гортанно и торжественно прочёл текст:
— «Градоначальнику города Ялты князю Домбадзе. С получением сего немедленно разыщите писателя Куприна и самым внимательным образом следите за тем... — Он сделал продолжительную паузу и почти прокричал последние слова телеграммы: — И самым внимательным образом следите за тем, чтобы он... хорошо закусывал!» Подписал его императорское величество Николай Второй!
Деникин не раз порывался спросить у Куприна, правда всё это или легенда, но так и не решился, считая такого рода вопрос несколько бестактным.
...Куприн неожиданно очнулся.
— Состояние души... — забормотал он, ни к кому не обращаясь и как бы говоря это самому себе. — Какая переменчивая штука... В юности готов был взмыть в облака, на дно морское опускаться... Предавался безумным затеям, безумным страстям... Пил шампанское чуть ли не вёдрами... Женщин любил... неистово... — Тут голова его вздрогнула и опустилась на грудь, но через минуту он с тревогой открыл глаза, будто пытаясь понять, где он и что с ним происходит. — Всё — и хорошее и дурное — воспринимал с восторгом. Душа пела... — Он почмокал влажными губами. — А теперь умерла... Всё обрыдло, ничто не радует... Природа? Туман и слякоть... Женщины? Какие-то бесполые и чертовски вредные существа... Вино? Кажется, единственное, что ещё радует. Впрочем, тоже настраивает на глухое ворчание... Душа закована в кандалы... — Он снова надолго умолк, и Деникин уже решил уйти к себе, наверх, где находился его кабинет, как Куприн вдруг ожил: — Уезжал из России, не уезжал — бежал с радостью, верил, что навсегда, проклинал её, подлую, постылую и неблагодарную. Отвергла меня, матушка, так и пропади всё пропадом! А нынче душа вопиет: не она тебя отвергла, ты её, ты ей изменил... Покайся, стань перед ней на колени, вернись, блудный сын... — Куприн заплакал навзрыд. — Россия, ведьма проклятая, околдовала меня, обольстила, не могу без неё, нет мне без неё покоя! Как прав, как прав был Шаляпин!
Деникин заинтересованно, с немым вопросом посмотрел на Куприна.
— Да, да, как возмутительно он был прав! Уехав из России, он вскоре в письме признался, что здесь, за рубежом, у него есть все: и доллары, и фунты стерлингов, и франки. Нет только его дорогой родины...
Куприн умолк. Слёзы текли по его потемневшим дряблым щекам. Деникина поразило то, что сейчас он выглядел совершенно трезвым.
Неожиданно с тоской Куприн вскричал:
— Возьми меня обратно, молю тебя, возьми!
Деникин испуганно взглянул на него: «Захмелел старик, перебрал как всегда».
— Александр Иванович, дорогой, — будто ребёнку начал внушать Деникин. — Не возьмёт вас Россия, она уже совсем другая, она сошла с рельсов, обезумела! Возвратиться туда нашему брату — всё равно что самому себе петлю на шею накинуть да и затянуть потуже. Там таких, как мы, тут же к стенке поставят или, на худой конец, в лагере сгноят, неужто вы оглохли и ослепли? В какую Россию вы стремитесь? России, которую вы любите, давно уже нет. Есть некий Советский Союз, тоталитарное государство, в котором народ русский мается и стонет, прозябает на задворках великой империи.
— Стыдитесь, генерал! — неожиданно со страстью воскликнул Куприн, привставая с кресла. — Россия всегда была, есть и будет Россией! Без неё все мы здесь — черви навозные, человеки без роду и племени. Возвращаться надобно, прощения просить, каяться. Бога молить, чтобы отпустил грехи наши тяжкие!
«Кажется, начинает бредить, — с тревогой подумал Деникин. — Пора проводить его домой. Очнётся — по-другому заговорит...»
Из записок поручика Бекасова:
Однажды, появившись у Деникина незадолго до полудня, я застал его за чтением какой-то книги. Заметив моё удивление — в это время Антон Иванович, как правило, работал над своими рукописями, — он улыбнулся:
— Вот случайно взял с книжной полки подарок Бунина, думал, просто полистаю вместо отдыха, а теперь не могу оторваться. Гилберт Кит Честертон[15]. Знакомо вам это имя?
Я откровенно признался, что мне не доводилось читать произведений этого автора.
— Вы много потеряли, Дима! — оживлённо воскликнул Антон Иванович. — Впрочем, я ведь тоже только что открыл его для себя. Между тем Честертон написал много романов, рассказов, стихов. Я вот читаю его замечательные эссе. Какая сила ума, непредсказуемой логики. Он ослепителен, как фейерверк! А как он умеет смеяться над самим собой! Поверьте, это первейший признак мудрых людей.
Видя, что я заинтересовался его рассказом, Антон Иванович, полистав книгу, продолжил:
— Вот послушайте, сделайте милость. Он утверждает: истории нет! Как вам это нравится? Каково умозаключение? Казалось бы, явный цинизм. А он ведёт свою мысль так, что начинаешь с ним соглашаться, несмотря на то что этот Честертон чертовски парадоксален. Оказывается, истории нет, есть историки. К тому же среди них совершенно нет беспристрастных. Представьте, он делит историков на две группы: одни говорят половину правды, другие — чистую ложь. И потому, настаивает Честертон, следует читать не историю, а историков. К примеру: хотите узнать правдивое жизнеописание Кромвеля — читайте только то, что писалось при его жизни. Предпочтительнее письма и речи самого Кромвеля, опубликованные Карлейлем[16]. Только прежде, чем читать эти письма, заклейте поаккуратней всё, что писал Карлейль. И вот вам совет Честертона: перестаньте хоть на время читать то, что писали о живых давно умершие люди.
Деникин умолк и задумался. Что касается меня, то я, кажется, понял, куда он клонит. И не ошибся.
— Почитайте, что пишут обо мне советские историки. Любой, кто прочтёт всё это, скажет: Деникин — исчадие ада! Вот одна из причин, почему я корплю над своими мемуарами. Пусть потомки читают их, а если их снабдят своими комментариями новоиспечённые историки, пусть читатель тщательно заклеит эти страницы — тогда только он получит правду о генерале Деникине, да и не только о нём.
— Однако мемуаристы обычно не склонны говорить о своих ошибках, — осторожно и мягко, чтобы не обидеть генерала, сказал я. — Ведь согласитесь, вряд ли кто-то из знаменитых людей, вошедших в историю, напишет о себе, что он — бездарь, что по его вине допущены трагические просчёты или что он занимает высокий пост не благодаря своим талантам и способностям, а лишь с помощью сильных мира сего.
Как я ни старался изложить свою мысль так, чтобы Антон Иванович не принял мою оценку мемуаристов на свой счёт, я сразу почувствовал, что генерал обиделся, хотя и пытался не показать этого.
— Неужто, Дима, вы можете даже предполагать, что я утаю свои ошибки, заблуждения и поражения? — Он так укоризненно посмотрел на меня, что мне стало совестно.
— Вот Честертон, например, утверждает, что легенда правдивее факта: «легенда говорит нам, каким был человек для своего века, факты — каким он стал для нескольких учёных-крохоборов много веков спустя. Легенда историчнее факта: факт говорит об одном человеке, легенда — о миллионах». — Это Антон Иванович уже читал прямо из книги. — Вот я и раздумываю: что во благо человечества — диктатура или демократия? Если верить Честертону, то нет ничего трудней демократии по той причине, что люди не могут спокойно слышать, что каждый из них — король. А также, нет ничего труднее христианства, утверждает этот мудрый англичанин. И объясняет почему: люди не могут спокойно слышать, что все они дети Божьи.
Деникин встал из-за стола и взволнованно прошёлся по комнате.
— Хотелось бы мне брать с него пример, и знаете, в чём особенно? В его писаниях совершенно нет ненависти. Я почувствовал, что у него нет ненависти к людям, да он просто не умеет ненавидеть людей. А вот идеи... Идеи он может и высмеивать, и восхищаться ими, и предавать анафеме. Удивительный человек, удивительный писатель! Лишь в одном эссе я ощутил его клокочущую ненависть к человеку, впрочем, если этого отъявленного диктатора и палача можно назвать человеком. Он пишет, что надо относиться к Гитлеру, как люди относились к Ироду.
Он снова вернулся на своё место, придвинул поближе к себе папки с рукописями.
— Ну, вот я и отдохнул. — Голос его зазвучал совсем по-другому, стал деловым и даже несколько будничным. — Пора за работу, Дима. Что бы я делал без вашей помощи? Жизнь моя стремительно идёт к финалу, и больше всего я боюсь не успеть.
— Что вы, Антон Иванович! — воскликнул я. — Вы ещё в самом расцвете сил!
— А знаете, что мне сказал Бунин при встрече в Одессе? Он сказал: «А я фанатично боюсь, у меня всегда жуткое изумление перед смертью». Какая искренняя душа у этого человека!
Кажется, ему захотелось поговорить о Бунине, но он преодолел себя:
— Что нового вы мне сегодня принесли, Дима?
— Очень интересные материалы о внешних сношениях Юга России с Францией, Англией и Польшей во второй половине тысяча девятьсот девятнадцатого года, — ответил я. — И ещё — о взаимоотношениях Юга с Кубанью.
— В сущности, всё это ещё свежо в моей памяти, — заметил Деникин. — Но мне недоставало документов. Вы мне делаете прекрасный подарок.
Он бегло просмотрел документы и вздохнул:
— Вот вы говорите — сношения с Францией. Не знаю, то ли мы были недостаточно энергичны, или французы слишком инертны, но экономические отношения с Францией у нас толком таки не наладились. Когда летом девятнадцатого года по моей просьбе генерал Драгомиров посетил Париж, Клемансо обещал помочь всем[17], чем может, но только не людьми. Драгомиров настаивал на том, чтобы Франция признала правительство Колчака и тем оказала нам большую моральную поддержку. Но всё было тщетно: просьбы Драгомирова повисли в воздухе. Осенью у меня появилась большая надежда на приезд миссии генерала Манжена, целью которой, как о том свидетельствовала его верительная грамота, было облегчить сношения между Добровольческой армией и французским командованием для вящей пользы противобольшевистской борьбы и укрепления связей, соединяющих издавна Францию с Россией. И каково же было моё разочарование, когда я понял, что миссия эта носит лишь осведомительный и консульский характер!
Обычно немногословный Антон Иванович говорил долго, всё более и более накаляясь эмоциями. Я старался поддерживать его в этом, зная, что именно в таких воспоминаниях сейчас и состоит главный смысл его жизни.
— Великобритания, насколько я понимаю, тоже не очень-то усердствовала, — заметил я и этой репликой вызвал новую волну эмоций.
— Именно! — воскликнул Деникин. — Вы, надеюсь, не забыли о прибытии к нам главы британской военной миссии генерала Хольмана?
Я, конечно, не забыл. Тем более что, отправляясь к Деникину с новыми документами из архива, я прочитал письмо Черчилля Деникину, которое по прибытии генерал Хольман вручил Антону Ивановичу. В нём говорилось:
«Я надеюсь, что вы отнесётесь к нему с большим доверием... В согласии с политикой его величества мы сделали всё возможное, чтобы помочь вам во всех отношениях. Моё министерство окажет вам всякую поддержку, какая в нашей власти, путём доставки военного снаряжения и специалистов-экспертов. Но вы, без сомнения, поймёте, что наши ресурсы, истощённые великой войной, не безграничны... тем более что они должны служить для выполнения наших обязательств не только в Южной, но и в Северной России и Сибири, а в сущности, на пространстве всего земного шара».
— Англичане, — не скрывая возмущения, сказал Деникин, — не поддерживали лозунга «Единой России». Им нужна была слабая, немощная, ползающая на коленях Россия. Это их политика во все времена! Самую грозную опасность они видели в могучей и великой России, двигающейся подобно леднику по направлению к Персии, Афганистану и Индии.
Я достал ещё одну папку и протянул её Антону Ивановичу:
— Вот здесь есть подтверждение ваших слов, Антон Иванович.
Деникин взял из папки документ. Это было выступление главы британского кабинета Ллойд Джорджа в парламенте:
«Я не могу решиться предложить Англии взвалить на свои плечи такую страшную тяжесть, какой является водворение порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света, в стране, где проникавшие внутрь её чужеземные армии всегда терпели страшные неудачи... Я не жалею об оказанной нами помощи России, но мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне... Большевизм не может быть побеждён оружием, и нам нужно прибегнуть к другим способам, чтобы восстановить мир и изменить систему управления в несчастной России...»
— Бедненькая Англия, — ядовито произнёс Деникин, прочитав документ. — Это с её-то богатствами и возможностями! Ну что ж, они ещё не раз пожалеют о своей патологической жадности. А что уж там говорить о поляках!
Я знал, что польская тема — самая болезненная для Деникина. Он так надеялся на помощь Польши, именно Польши! Он мечтал о совместных действиях с польскими войсками. И в самом деле, если бы поляки предприняли наступление к Днепру, они отвлекли бы серьёзные силы большевиков и надёжно обеспечили бы прикрытие с запада Добровольческой армии, наступающей на Москву. В ушах моих до сих пор звучало выступление Антона Ивановича в Таганроге на банкете в честь прибытия польской миссии. Это было 13 сентября 1919 года. Деникин с воодушевлением говорил о том, что после долгих лет взаимного непонимания и междоусобной распри, после тяжёлых потрясений мировой войны и общей разрухи два братских славянских народа выходят на мировую арену в новых взаимоотношениях, основанных на тождестве государственных интересов и на общности внешних противодействующих сил.
И он поднял бокал за возрождение Польши, за будущий кровный союз и за то, чтобы пути наши более не расходились.
Однако глава миссии Карницкий, кстати бывший генерал русской службы, воспринял пожелания Деникина без всякого воодушевления. На проникновенные слова Антона Ивановича он ответил до неприличия сухо и беспредметно. А начальник штаба миссии майор Пшездецкий даже превзошёл его, заявив без всяческих обиняков нагло и самоуверенно:
— Нам незачем сговариваться из-за боязни большевиков. Большевиков мы не боимся. Более сильной армии, чем у нас, теперь ни у кого уже нет. Мы можем двигаться вперёд вполне самостоятельно. Назад мы не пойдём. Мы дошли до своей границы, теперь подходим к пределам русской земли и можем помочь вам. Но мы желаем знать заранее, что нам заплатят за кровь, которую нам придётся пролить за вас. Если у вас нет органа, желающего говорить по тем вопросам, которые нас волнуют, под тем предлогом, что он не авторитетен для решения вопросов о территории, то нам здесь нечего делать.
И вот сейчас я напомнил об этом Антону Ивановичу. Он горестно покачал головой и сказал:
— А сейчас я расскажу вам самое интересное. Знаете, кто таков этот самый Карницкий? Надо же, как затейливо переплетаются события и судьбы! Так вот. Когда я служил в артиллерийской бригаде, мы как-то шли походным порядком через Седлец. Там квартировал Нарвский гусарский полк. И надо было случиться такому: наш подпоручик Катанский, порядочный и образованный офицер, правда отличавшийся весьма буйным характером, оскорбил, уж не помню за что, гусарского корнета Карницкого. Каков выход? По тем временам единственный — дуэль! Представляете, Дима, почти целую ночь я уговаривал его отказаться от дуэли и помириться. Но в гусарском полку мои доводы восприняли в штыки: примирение, мол, не соответствует оскорблению. Затем к нам приехала делегация суда чести Нарвского полка. И мы постарались представить инцидент в благоприятном для Карницкого свете. И что же? Карницкий был оставлен на службе, дуэль не состоялась. И вот, Дима, встреча в Таганроге через четверть века!
— Он вас конечно же узнал? — Я заинтересовался. — Наверное, вспомнили о делах минувших?
— Куда там! Сделал вид, что не помнит! Гонор так и пёр из него! Чистый индюк!
— Поразительно, настолько поразительно, что даже верится с трудом! — воскликнул я.
— Это ещё куда ни шло, — мрачно сказал Антон Иванович. — Главное в том, что этот самый Карницкий в донесениях своему правительству употребил все усилия, чтобы представить в самом тёмном свете, и не только в тёмном, но и в ложном, белые русские армии и их политику но отношению к возрождающейся Польше. И тем самым внёс свою лепту в предательство вооружённых сил Юга России Пилсудским[18]. Более того, Дима, Пилсудский утверждал самым бессовестным образом, что и Колчак и Деникин — реакционеры и империалисты.
— Кстати, в этой папке — ваше письмо Пилсудскому, — заметил я. — Да вот оно. Хотите, Антон Иванович, я вам его напомню?
— Я его не забыл, — ответил Деникин. — Впрочем, прочтите, будьте добры.
И я прочёл:
— «Встретив некогда с чувством полного удовлетворения поворот русской политики в сторону признания национальных прав польского народа, я верил, что этот поворот знаменует собой забвение прошлых исторических ошибок и союз двух родственных народов.
Но я ошибся.
В эти тяжкие для России дни вы, поляки, повторяете наши ошибки едва ли не в большей степени...
Непонятная для русского общества политика польского правительства может дать серьёзную опору германофильскому течению — роковое значение для Польской республики. Этого допустить нельзя. Восточная польская армия, успешно наступавшая против большевиков и петлюровцев уже около трёх месяцев, прекратила наступление, дав возможность большевикам перебросить на мой фронт до 43 тысяч штыков и сабель.
Русские армии Юга вынесут новое испытание. Конечная победа наша несомненна. Вопрос лишь в том, как долго будет длиться анархия, какою ценою, какою кровью будет куплено освобождение.
Но тогда, встав на ноги, Россия вспомнит, кто был ей другом.
От души желаю, чтобы при этом не порадовались немцы.
Уважающий Вас А. Деникин».
— Да, вот такие были у меня союзники, — вздохнул Деникин. — Уже позже я узнал, что Карницкому были даны инструкции настаивать на том, чтобы границы «Великой Польши» включали в себя Литву, Белоруссию и Волынь.
— Ничего себе, аппетиты! — возмущённо воскликнул я.
— Ну, Бог им судья, — уже миролюбиво произнёс Антон Иванович. — Давайте-ка примемся за следующую папку. А то ведь уже скоро Ксения Васильевна потребует нашего незамедлительного прибытия на обед...
Иван Алексеевич Бунин появился в доме, где жили Деникины, в сумрачный, дождливый день, и Антон Иванович вдруг вспомнил, что в произведениях этого писателя часто встречаются прекрасные описания дождя. И потому был совершеннейшим образом растроган. Это чувство особенно проявилось в его душе, когда Бунин с необыкновенным изяществом поцеловал руку Ксении Васильевне, которая была просто потрясена неожиданным визитом живого классика.
И от дождя за окнами, поразительно схожего в этот день с дождём где-то под Москвой, и от изысканных, но не приторных, а чрезвычайно естественных манер Бунина вдруг с ошеломляющей силой повеяло Россией, — не той, мятежной и окровавленной, какую они покинули не так уж давно, а той — с ароматом пирогов, яблок, скошенной травы, какую они знали во времена своего детства. И потому Антон Иванович пытался и не мог сдержать сильнейшего волнения.
В свою очередь, Ксения Васильевна, испытывая смятение, не могла не любоваться Буниным. Высокий, стройный, гордо несущий породистую аристократическую голову, он и сейчас не скрывал, что при всей радости встречи выше всего ценит своё собственное достоинство, дорожит им и счастлив той реакцией, какую вызвало его появление в доме старого генерала.
Антон Иванович был искренне польщён этим визитом, будучи страстным почитателем таланта писателя. Проза Бунина очаровала его, и он обычно долго не мог успокоиться после того, как откладывал книгу после прочтения: щемило сердце, в груди волнами катились, перемежая друг друга, чувства тоски, радости, тревоги и счастья. Ни в единой строке прозы Бунина не ощущалось и толики фальши — всё была правда, истинная правда о России. Деникин был наслышан, что Бунин, обнаружив фальшивое звучание даже в произведениях великих, приходит в ярость. И всегда объявлял себя страстным поклонником Льва Толстого, не уставая повторять, что у этого великана русской литературы нет ни одного лишнего слова.
Сразу же после рукопожатий и первых слов приветствий Бунин достал из портфеля свою книгу «Чаша жизни» и вручил её Деникину. Антон Иванович с благоговением принял дар и взволнованно прочёл на титульном листе поразившие и обрадовавшие его слова:
— «Антову Ивановичу Деникину в память прекрасного дня моей жизни — 25 сентября 1919 года в Одессе, когда я не задумываясь и с радостью умер бы за него!»
Деникину вспомнился тот день. Именно 25 сентября Антон Иванович приехал в освобождённую от красных Одессу.
...День первого месяца осени выдался, как это почти всегда бывает на юге, превосходным. Уже не было изнурительной летней жары, море чуть штормило, облака в небе плыли ещё высоко. Кортеж с Деникиным и встречавшими его на вокзале направился в собор. Звонили колокола. В соборе генерала встречало духовенство в торжественном облачении. Епископ осенил Деникина крестным знамением — так раньше встречали монархов. Затем состоялся молебен о даровании победы над красными. Несколько позже Деникин принимал парад. После парада поехали на банкет. Под машину Деникина восторженные одесситы бросали охапки цветов. В ресторане произносились бесчисленные тосты...
Деникин бережно принял книгу из рук Бунина и горячо поблагодарил. Между тем Иван Алексеевич уже извлекал из своего портфеля баночки с красной и чёрной икрой, шпроты, другие деликатесы и торжественно вручал их смущённой Ксении Васильевне.
За столом и Бунин и Деникин «ударились» в воспоминания, и чем больше было выпито, тем эти воспоминания становились оживлённее.
— Никогда не забуду один праздничный стол в Ялте, — весело говорил Бунин, когда была упомянута фамилия Куприна. — Дело было весной, кажется, шёл девятьсот первый год. Решили мы с Куприным пойти в гости к начальнице местной гимназии Варваре Константиновне Харцевич. Дама, я вам доложу, была весьма пикантная. И — восторженная почитательница писателей. Мы пожаловали к ней как раз на Пасху и, к сожалению, не застали её дома. И что увидели — в столовой был накрыт превосходный праздничный стол. Ну мы и дорвались до него! Вволю попили винца, основательно закусили. Куприн возьми и предложи: «Давай напишем и оставим ей на столе стихи». И я тут же их накатал. — Бунин, глядя на Ксению Васильевну и явно желая развеселить её, произнёс вслух:
В столовой у Варвары Константиновны
Накрыт был стол отменно длинный.
Была тут ветчина, индейка, сыр, сардинки —
И вдруг ни крошки, ни соринки:
Все думали, что это крокодил,
А это Бунин в гости приходил.
Стихи и впрямь развеселили Ксению Васильевну, она долго и заразительно смеялась.
— А стихи-то я написал прямо на белоснежной скатерти, — продолжал Бунин. — И представьте, хозяйка так ликовала, что даже вышила эти строки! Помню, рассказали мы эту историю Чехову. Видели бы вы, как он хохотал! Кстати, знаете, как он меня шутливо величал? Нет? Букишон! Да, да, господин Букишон! Страсть как любил придумывать разные фамилии и прозвища!
— Чехов — это моя любовь, — разоткровенничалась Ксения Васильевна. — Не поверите — в который раз перед сном перечитываю его «Вишнёвый сад».
Бунин с удивлением вскинул брови:
— Перечитываете «Вишнёвый сад»? Но я не в силах читать пьесы. Тем более «Вишнёвый сад».
— Но почему же? — изумилась Ксения Васильевна. — Ведь это такое чудо!
— У Чехова, Ксения Васильевна, очень много истинно прекрасного, я причисляю его к самым замечательным русским писателям, но что поделать? Вынужден признаться: пьес его я не люблю.
— Неужели это возможно? — ещё более удивилась Ксения Васильевна.
— Как видите, возможно, — спокойно ответил Бунин. — Когда я читаю его пьесы, мне даже неловко за автора, неприятно вспоминать этого знаменитого Дядю Ваню, доктора Астрова, который всё долбит ни к селу ни к городу что-то о необходимости насаждения лесов, какого-то Гаева, будто бы ужасного аристократа, для изображения аристократизма которого Станиславский всё время с противной изысканностью чистил ногти носовым батистовым платочком, — уж не говорю про помещика с фамилией прямо из Гоголя: Симеонов-Пищик.
Ксения Васильевна онемело смотрела на говорившего Бунина, а он всё более воодушевлялся.
— Видите ли, Ксения Васильевна, я рос как раз в «оскудевшем» дворянском гнезде. Это было глухое стенное поместье, с большим садом, только не вишнёвым, конечно, ибо, вопреки Чехову, нигде не было в России садов сплошь вишнёвых. И совершенно невероятно к тому же, что Лопахин приказал рубить эти доходные деревья с таким глупым нетерпением, не дав их бывшей владелице даже выехать из дому. Всё это очень уж ненатурально: просто автору нужно было, чтобы зрители Художественного театра услыхали стук топоров, воочию увидели гибель дворянской жизни, а Фирсу сказать под занавес: «Человека забыли...» А Гаев? Он просто несносен. Он постоянно бормочет среди разговора с кем-нибудь чепуху, вроде бы играя на бильярде: «Жёлтого в середину... Дуплет в угол...» И неужели вас приводит в восторг Раневская, будто бы помещица и будто бы парижанка; которая то и дело плачет и смеётся: «Какой изумительный сад! Белые массы цветов, голубое небо... Белый, весь белый сад мой!» Истерики Ани, а рядом — студент Трофимов, в некотором роде «Буревестник». «Вперёд! — восклицает он. — Мы идём неудержимо к яркой звезде, которая горит там, вдали! Вперёд! Не отставайте, друзья!» Милейшая Ксения Васильевна, неужто вы не чувствуете во всём этом фальши?
Бунин, вероятно, был твёрдо уверен в том, что сумел убедить её в своей правоте, но никакие доводы не могли Истребить в душе Ксении Васильевны нежной и трогательной любви к Чехову и к его «Вишнёвому саду». О какой фальши он смеет говорить, когда и в театре, и наедине с книгой она искренне плакала над «Вишнёвым садом», смеялась и снова плакала. Разве способна фальшь высекать искры из сердца человека? Нет, нет, он произносит чудовищные, кощунственные слова, которые нельзя простить и которые приводят, кажется, к тому, что она начинает разочаровываться в этом живом классике. Не зависть ли движет его мыслями?
Ксении Васильевне очень уж хотелось выпалить всё это Бунину, сразиться с ним в горячем споре, но она сдержала себя, посчитав, что не следует обижать гостя. И потому лишь тихо сказала, когда он наконец умолк:
— И всё же, Иван Алексеевич, и весь Чехов, и особенно «Вишнёвый сад» — это моя вечная любовь...
— Моя любовь — тоже, — вдруг улыбнулся Бунин. — И потому я имею право на критику.
— Ксюшу с Чеховым не разлучить и спорить с ней бесполезно, — рассмеялся Деникин. — И потому не лучше ли нам выпить ещё по стопочке водки?
— С величайшим удовольствием! — подхватил Бунин.
Он с особым изяществом взял двумя пальцами ломтик чёрного хлеба, ножом аккуратно намазал на него горчицу и, выпив рюмку водки, с удовольствием закусил.
— Прекрасная закуска, лучше деликатесов! — провозгласил он. — А какой зверский аппетит был у моего отца! — Он снова ударился в воспоминания. — Как-то, уже совсем одетый, чтобы отправиться на охоту, проходил мимо буфета, на котором стоял не початый ещё окорок. И представьте, остановился, отрезал ломоть и, видимо, так был очарован этим окороком, что съел его весь. Да и вообще, аппетиты у помещиков были легендарные: некий помещик Рышков съел в Ельце за ужином девять порций цыплят. А вот Пётр Николаевич Бунин заваривал кофий — о чём вы думаете? — в самоваре!
Воспользовавшись тем, что Ксения Васильевна на время удалилась на кухню, Деникин и Бунин перешли к другим, теперь уже политическим темам. Бунин из чувства такта не хотел говорить о причинах поражения Белого движения и тем более винить в этом поражении Деникина. Но Деникин сам дал ему повод затронуть эту тему.
— Признаюсь, Иван Алексеевич, — разоткровенничался Антон Иванович, — никогда не смогу простить себе, что проиграл битву, от которой зависела судьба России. Но что я мог поделать? Революцию начал народ...
— Нет уж, извольте с вами не согласиться! — возразил Бунин. — Вы повторяете небылицы, рождённые некоторыми интеллигентами. Нет, вовсе не народ начал революцию! Народу было совершенно наплевать на всё, чего хотели интеллигенты, большевики. Они — фанатики, исступлённо верят в мировой пожар. И всего боятся как огня, везде им снятся заговоры. До сих пор трепещут и за свою власть и за свою жизнь. Разве вы не видите? Да вы только вспомните, что они сотворили! Появился у них «министр труда» — и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, настоящее умопомешательство.
— Одна надежда, что скоро народ одумается, поймёт, в какую пропасть его ведут, — вставил Деникин.
— Чёрта с два он одумается! — горячо продолжал Бунин. — Десятки, а может, и сотни лет пройдут, пока он одумается! Уж я-то знаю, ох как знаю русского мужика! Как вспомню своё пребывание в этом адском котле, так оторопь берёт: день и ночь в ожидании смерти! Да что там говорить! Одна из самых отличительных черт революций — бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. — Он помолчал, выпив ещё и доев «бутерброд» с горчицей, проникновенно воззрился на Деникина. — А сколько надежд возлагал я на вас, дорогой вы мой Антон Иванович! Когда вы брали один за другим российские города, одни названия которых приводили мою душу в трепет, — какая чудная музыка пела во мне! А когда мечты не сбылись — всё померкло, я с ужасом обнаружил, что во мне исчезло даже ощущение весны! Зачем, спрашивал я себя, зачем мне теперь весна?! А эти окаянные словоблуды талдычили: «Блок слышит Россию и революцию, как ветер...» Реки крови, море слёз, а они?! А Горький ещё и подпевал: «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой...»!
Произнеся это, Бунин едва не застонал от злости и возмущения.
— Да, русский мужик — это особый мужик, — несколько успокоившись, продолжил Бунин. — Права пословица: посади мужика у порога, а он под образа лезет.
— Сам по себе русский мужик хорош, — заметил Антон Иванович, — но уж если его отравить каким-либо зельем, а пуще того, ядом, — он становится страшен; по бороде Авраам, а по делам Хам.
— Молодец Орлов-Давыдов! Знаете, какую телеграмму прислал он мужикам, разграбившим его имение? «Жгите дом, режьте скот, рубите лес, оставьте только одну берёзку — на розги и ёлку, чтобы было на чём вас вешать».
— Казнями ничего не решишь, — вздохнул Деникин. — Только озлобление вызовешь. Народ сам про себя хорошо сказал: «Из нас, как из дерева, — и дубина и икона». Всё зависит от того, кто это дерево обрабатывает.
— Была Россия! Была! — сокрушённо воскликнул Бунин. — Где она теперь? Что за народ мы, будь он трижды и миллион раз проклят! Вам-то не знать, что, к примеру, в Киеве офицерам прибивали гвоздями погоны! Людоеды! Читал такую газетёнку — «Власть народа». В ней передовая: «Настал грозный час — гибнет Россия и революция. Все на защиту революции, так ещё недавно лучезарно сиявшей миру». Когда она сияла, глаза ваши бесстыжие?! Выходит, народу, революции всё прощается. Прибили к плечам погоны гвоздями — это, видите ли, всего лишь «эксцессы». А у белых, у которых всё отнято, поругано, изнасиловано, убито — родина, матери, отцы, сёстры, — «эксцессов», конечно, быть не должно.
— Всё это — как страшный сон! — слушая слова Бунина, сказал Деникин.
— А знаете, за что я возненавидел Блока? — всё более хмелея, спросил Бунин. — Сей сладкоголосый пиит призывал: «Слушайте, слушайте музыку революции!» Ничего себе музыка: расстрелы, грабежи, еврейские погромы.
— Да, революция — это стихия...
— Куда там! Землетрясение, чума, холера тоже стихия. Однако никто не прославляет их, с ними ведут борьбу. Как-то в Петербурге, на улице, встретил некоего профессора Щепкина, который умудрился пристроиться на роль «комиссара народного просвещения». Идёт медленно, важно, с идиотской тупостью смотрит вперёд. Красный бант в петлице. Помешались на красном цвете! И вспомнилось мне, как большевик Фельдман как-то выступал перед крестьянскими «депутатами». Орёт: «Товарищи, скоро на всём свете будет только власть Советов!» И тут — голос из толпы: «Сего не буде!» Фельдман яростно встрепенулся: «Это почему?!» Из толпы — тут же ответ: «Жидов не хвате!» А я подумал: ничего, не беспокойтесь, зато хватит Щепкиных.
— Бесконечно прав Достоевский, — заметил Деникин. — Помните, он писал в том смысле, что если дать всем этим учителям полную возможность разрушать старое общество и строить новое, выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое, бесчеловечное, что всё здание рухнет под проклятьями всего человечества, прежде чем будет завершено.
— Пророческие слова! — подхватил Бунин. — Рухнет, непременно рухнет! Но пока всё в своих стальных руках держит диктатор. Рухнет диктатор — рухнет и здание!
— Да, по мере умножения царства Христа будет возрастать и царство Антихриста, — убеждённо сказал Деникин.
— Весьма одобряю, Антон Иванович, ваше стремление запечатлеть историю великой смуты и гражданской войны. — Кажется, Бунин устал от проклятий в адрес революции и большевиков. — Читал, с пристальным вниманием читал ваши «Очерки». Не горазд я на похвалу, но тут могу твёрдо и искренне сказать: «Молодец русский генерал!»
— Высоко ценю ваши добрые слова, — обрадовался Деникин. — Сказал бы это кто другой — пропустил бы мимо ушей, а ваша оценка растрогала мня до глубины души. Благодарен вам, бесконечно благодарен, дорогой Иван Алексеевич!
Бунин заговорил на другую тему:
— Антон Иванович, чуть не забыл! Знаете, какой плакат я видел в Москве? Нарисована краснорожая баба с бешеным дикарским рылом, с яростно оскаленными зубами. В руках — вилы, она их всадила в зад убегающему генералу. Генерал — с вашим лицом, естественно окарикатуренным, Антон Иванович! Из зада хлещет кровь! И подпись: «Не зарись, Деникин, на чужую землю!» Питекантропы! Как язык коверкают! Вместо «не зарься» накатали «не зарись»! И ещё вам в назидание, Антон Иванович, выдержка из красной газеты. Это по поводу вашей декларации с обещанием прощения красноармейцам, которые сдадутся в плен. И что они пишут: «В этом документе сочеталось все: наглость царского выскочки, юмор висельника и садизм палача». Ну как, нравится?
— Очень, — улыбнулся Деникин. — Да и что иного можно было от них ожидать? Честно говоря, меня это уже не трогает.
— Хочу дать вам один совет, — пристально глядя на Деникина, произнёс Бунин. — Не будьте отшельником, не замыкайтесь в келье со своим гусиным пером. Ваш авторитет и теперь велик. Надо сплачивать вокруг себя белую эмиграцию.
— Это мне уже не по силам, — честно признался Деникин. — Да вы, вероятно, и сами видите, что эмиграция уже не та. Раздоры, склоки, сплетни, грызня за первенство в эфемерной власти... И главное, чего я не приемлю — это готовность иных лидеров нашей эмиграции вернуться в Россию на чужеземных штыках.
Бунин, промолчав, выпил ещё одну рюмку.
Говорили они до позднего вечера, спорили, но каждый понимал, что всё останется по-старому и в среде белой эмиграции, и в самой России. По крайней мере, до тех пор, пока там правит Сталин.
...Прощаясь уже близко к полуночи, Бунин сказал:
— Жаль, не повидал я Куприна. Тут уж, наверное, мы поспорили бы с ним не так, как с вами: до кулаков бы, пожалуй, дошло.
— Болеет старик, — сказал Деникин.
— Самолюбив до бешенства, — заметил Бунин. — Знаете, как он часто повторял? «Я — Куприн, и всякого прошу это помнить. На ежа садиться без штанов не советую».
Оглянувшись, он увидел вышедшую в прихожую проводить его Ксению Васильевну.
— Простите, ради бога, милейшая Ксения Васильевна. — Бунин, хотя и был изрядно пьян, не забывал об этикете. — Если бы знал, что вы меня слышите, никогда бы не цитировал этого забияку Куприна.
— Да прощаю вас, прощаю, Иван Алексеевич! — воскликнула Ксения Васильевна. — Счастлива была видеть вас, истинный бог, счастлива. Только одна у меня к вам просьба. Исполните? — Она лукаво прищурилась.
— Любую вашу просьбу исполню! — горячо заверил её Бунин.
— Никогда больше не ругайте при мне Чехова!
— Клянусь! — И он с прежним изяществом припал губами к её руке.
В кругах белой эмиграции в Париже отношение к Деникину было не только разным, но и, более того, крайне противоречивым. Одна из групп, правда не очень многочисленная, всё ещё считала его неким символом Белого движения, способным в перспективе выполнить роль знамени. Другие же прямо и недвусмысленно «списали» его, обвиняя во всех смертных грехах, и прежде всего в том, что именно он повинен в крахе Белого движения на Юге России. Причины тут высказывались самые разнообразные, в зависимости от направления ума тех или иных деятелей. Кто-то пытался доказать, что Деникин никудышный полководец, кто-то делал вывод, что поражение произошло оттого, что Деникин всячески увиливал от соединения с Колчаком, как на том настаивал Врангель, кто-то — главным образом из среды бывших политиков — громогласно объявлял, что все беды пошли от ошибочной политики Деникина, не желавшего заниматься идеологией и погрязшего в сугубо военных проблемах. Обвиняли Антона Ивановича и в том, что он не сумел как следует поладить с союзниками, восстановив их против себя и тем ограничив возможности получения необходимой помощи. Говорили, что Деникин окружил себя льстецами и бездарями и потому лишился должного авторитета в войсках. Находились даже якобы хорошо информированные личности, которые где шепотком, а где и во весь голос намекали на то, что Деникин продался большевикам.
Деникин был хорошо осведомлен об этих настроениях, и это ещё более отдаляло его от былых соратников, от активного участия в работе Российского общевоинского союза, в который его усиленно пытались вовлечь. Уже одно то, что союз был сформирован Врангелем, вызывало у Деникина стойкую неприязнь этой организации. Правда, Антон Иванович искренне скорбел, когда узнал о кончине Петра Николаевича, кончине безвременной (барон не дожил до пятидесяти лет), но тем не менее так и не признал роли и значения РОВСа, хотя тот имел уже свои отделы во Франции, Бельгии, Германии, Австрии, Венгрии, Латвии, Эстонии, Литве, Болгарии, Турции, Югославии, Греции и Румынии.
Барон Врангель, возглавив РОВС, объявил, что входит в подчинение к бывшему Верховному главкому российскими императорскими армиями великому князю Николаю Николаевичу, который жил во Франции и вокруг которого объединились довольно широкие круги эмиграции. Великого князя прочили на роль руководителя русским национальным движением. Однажды Александр Павлович Кутепов, в своё время состоявший помощником главкома Врангеля, прислал Антону Ивановичу письмо, в котором просил высказать свои суждения по поводу предполагаемой роли Николая Николаевича. Деникин с присущей ему прямотой ответил, что, разумеется, великий князь пользуется популярностью. Но он — знамя, которое годится лишь на то, чтобы хранить его на почётном месте. Подтекст был такой: великий князь представляет собой некую монархическую бутафорию, любые его реальные действия в условиях укрепления власти большевиков и по причине отсутствия средств неминуемо обречены на провал. Кроме того, Деникин считал, что Николай Николаевич в силу традиций своего рождения, воспитания, всей своей жизни действовать только с определённым кругом своих сторонников, а эти сторонники в силу приверженности к уже обречённым идеям и сами обречены.
В следующем письме Кутепов сообщал, что Николай Николаевич относится к Деникину с большим уважением и желает увидеться с ним, чтобы обсудить наиболее актуальные проблемы. Этим предложением великий князь поставил Деникина перед трудной дилеммой. Встретиться и сказать Николаю Николаевичу всё, что он думает о РОВСе, и в частности о Врангеле, — значило бы не только обидеть великого князя, но и заронить в его душу немалые сомнения. Деникин же оставался верен своему принципу — не создавать помех всем тем, кто желает бороться за свободную Россию. Хорошо понимая, что отказ вызовет у великого князя обиду, Деникин тем не менее уклонился от встречи. И этот отказ всегда тяготил совесть Антона Ивановича...
Вскоре Кутепов, освобождённый в Сербии от должности помощника Врангеля, приехал в Париж и создал здесь боевой отдел РОВСа, целью которого была организация подрывной, террористической работы в Советской России. И здесь, в Париже, ещё ближе сошёлся с Деникиным. Даже внешне у них было много общего — и бородки клинышком, и «рыцарски» подкрученные усы, хотя взгляды были порой самые противоположные. Александр Павлович стойко держался за монархию, хотя, бывая у Деникина, всегда подчёркивал, что он вовсе не ортодоксальный монархист.
Деникин и Кутепов крепко сдружились и семьями. Дочка Деникина Марина, пока её отец и Кутепов вели бесконечные разговоры, играла с сыном Кутепова Павликом. Более информированный в делах эмиграции Кутепов охотно сообщал Деникину новости, и вместе они «анатомировали» их в жарких, хотя и дружественных спорах. Антон Павлович особенно любил посвящать Деникина в успехи своей подпольной деятельности против Советов.
Так, захлёбываясь от восторга, Кутепов рассказал Антону Ивановичу о создании на территории СССР подпольной антисоветской, промонархической организации «Трест», состоящей из кутеповских боевиков, фамилии которых Александр Павлович не скрывал от своего друга.
— Александр Павлович, дорогой, я просил бы не называть имён, — как-то сказал ему Деникин. — Право, законы конспирации велят не открывать такого рода тайны даже тому человеку, которому во всём доверяешь.
— Да кому же тогда и доверять, Антон Иванович, как не тебе. Не было у меня от тебя секретов и не будет.
— И всё же, Александр Павлович, прислушайся к моему доброму совету...
Слушая рассказы Кутепова, проницательный Антон Иванович уже на первых порах испытал смутные сомнения. Он наслышан был о силе и могуществе ОПТУ и диву давался, как это боевикам Кутепова так легко удаётся вести подрывную деятельность в России, успешно добывать там секретнейшую информацию, проникать в святая святых большевиков.
— Антон Иванович, не сомневайся! Я же не дураков засылаю в Совдепию. Мои боевики — преданнейшие и талантливейшие люди! Один Савинков чего стоит!
— Дай-то Бог. — Деникина заверения Кутепова не могли разубедить. — Однако не забывай: всё подвергай сомнению.
Не зря опасался Деникин: пришёл день, когда Кутепов ошеломил его сообщением:
— Представь себе, чекисты взяли Савинкова! И какие дикие вещи он рассказывает в трибунале! Какими помоями тебя обливает! Говорит, что Деникин, мол, не послушал его требований и советов и потому оказался банкротом. И что Черчилль якобы разделял его точку зрения и возмущался действиями генерала Деникина.
— Патентованный лжец! — возмутился Деникин.
— У тебя же есть документы, чтобы опровергнуть его клевету!
— Не стану. Зачем вредить обречённому человеку? — Деникин и в этой ситуации оставался Деникиным, для которого библейские заповеди не были пустым звуком.
В следующий раз Кутепов принёс Деникину радостную весть: Шульгин, проникший в СССР[19], творит чудеса! Ему удалось наладить связи с лидерами «Треста» и ознакомиться с его деятельностью. Он уже, избежав всевидящего глаза чекистов, побывал в Москве, Киеве и Ленинграде и, восхитившись успехами «Треста», пишет сейчас книгу «Три столицы».
Деникин прекрасно знал Василия Витальевича Шульгина ещё тогда, когда он был одним из лидеров правого крыла IV Государственной думы, а затем, после революции, активным борцом против советской власти. И всё же столь лёгкое, похожее на увеселительную прогулку «путешествие» Шульгина не внушало Антону Ивановичу никакого доверия.
— А что, если всё это, Александр Павлович, разыграно по сценарию ОГПУ? — без обиняков спросил он Кутепова. — Уж слишком похоже на провокацию.
— И с каких это пор ты стал болезненно осторожен? — подивился Кутепов.
— Просто я не забываю: иди вперёд, а оглядывайся назад. — Упрёк в болезненной осторожности не мог не обидеть.
— Так я ведь ничем не рискую, — самоуверенно заявил Кутепов. — Я «им» не говорю ничего, слушаю только, что говорят «они».
Деникин ещё более насторожился по поводу деятельности пресловутого «Треста», когда оказался свидетелем и в некотором смысле участником весьма странного и загадочного события, связанного с генералом Монкевицем.
Кутепов знал, что семья Деникиных испытывает затруднения с жильём, и потому посоветовал Антону Ивановичу переснять квартиру Монкевица в бывшей резиденции французских королей городе Фонтенбло. Этот город был хорошо знаком Кутепову, так как его семья проводила там лето. Однако, пока шли переговоры и велась переписка, квартира эта оказалась уже занятой. Поэтому Деникин, приехав в Фонтенбло, снял там другой дом. Вскоре Антон Иванович встретился и с генералом Монкевицем, который жил там со своей семьёй в крайней бедности.
Через несколько дней после этой встречи к Деникину пришли чрезвычайно встревоженные дочь и сын Монкевица, которых Антон Иванович видел впервые. Дети Монкевица вручили Антону Ивановичу записку отца. Прочитав её, Деникин пришёл в крайнее волнение: Монкевиц писал, что решил покончить жизнь самоубийством, ибо совершенно запутался в денежных делах. И так как не хочет обременять семью расходами на похороны, сделает всё, чтобы труп его не был обнаружен.
Вместе с детьми Монкевица Антон Иванович принялся обсуждать сложившееся положение, стараясь найти выход из ситуации. Ничего путного в голову не приходило. Оставалось одно: обратиться в местную полицию. И тогда дочь Монкевица попросила Деникина разрешения перенести к нему в дом секретные дела по кутеповской организации, которые хранились у генерала. Эту необходимость она обосновала тем, что хозяйке, к которой они незадолго до этого перебрались, деньги ещё не были заплачены и она вправе арестовать их вещи. К тому же полиция, узнав о самоубийстве, тоже вмешается и, скорее всего, заинтересуется секретными материалами и документами.
Деникин согласился. Дочь и сын поздно вечером, чтобы не привлекать постороннего внимания, принесли к нему шесть чемоданов с документами и поставили в столовой. Ксения Васильевна утром поспешила на почту и послала телеграмму Кутепову с просьбой, чтобы он немедленно приехал и забрал свои вещи.
До приезда Кутепова Антон Иванович вместе с Ксенией Васильевной принялись перебирать содержавшиеся в чемоданах бумаги. Повод был явный: попытаться уберечь от возможного обыска французской полиции хотя бы наиболее важные документы. Они обнаружили в чемоданах переписку с «Трестом». Просмотрев её, Деникин пришёл в ужас: ему стало совершенно ясно, что «Трест» — самая настоящая большевистская провокация. Прежде всего настораживали письма из СССР: в них, как из рога изобилия, лилась неприкрытая лесть в адрес Кутепова. Сплошь и рядом Деникин натыкался на перлы такого, например, рода: «Вы, и только Вы, спасёте Россию, только Ваше имя пользуется у нас популярностью, которая растёт и ширится...» Про великого князя Николая Николаевича в письмах говорилось весьма сдержанно, генерал Врангель же откровенно высмеивался. Во многих письмах восторженно сообщалось, что в СССР неудержимо растёт число сторонников РОВСа, беспрестанно происходят тайные съезды «Треста» с большим количеством участников, что на всех съездах Кутепов избирается то почётным членом, то почётным председателем. И не было письма, в котором бы не содержались просьбы о немедленной присылке денег и особенно новых и подробнейших сведений о деятельности РОВСа.
Деникин много раз убеждался в том, что Кутепов искренне верит в антибольшевизм «Треста» и охотно посылает в Москву всё новые и новые сведения о Белой эмиграций, её намерениях и действиях, её лидерах и достигнутых результатах.
— Прочитай-ка вот это. — Ксения Васильевна протянула мужу какой-то документ. — Тут и о тебе вспомнили...
Деникин взял лист бумаги. В документе, поступившим из «Треста», просили срочно сообщить, какова была цель приезда в Париж генерала Деникина на так называемый «марковский праздник».
Действительно, Антон Иванович был на этом событии в роли почётного гостя, да и как он мог там не быть? Сергей Леонидович Марков был одним из самых близких сподвижников Деникина. Познакомились они ещё на русско-германском фронте, куда Марков, оставив преподавание в Академии Генерального штаба, прибыл в составе штаба генерала Алексеева, а позже был назначен начальником штаба 4-й стрелковой бригады, которой командовал Деникин. Приехал он в бригаду никому ранее не известный и, следовательно, нежданный. Тем более что Деникин просил о назначении к нему другого офицера. Интересно, что с первого же дня Марков произвёл на Антона Ивановича крайне неблагодарное впечатление. Деникин попросил его поехать на позицию, занимаемую бригадой, на что тот довольно резко заявил:
— Я только что перенёс операцию, нездоров, пока ездить верхом не могу и поэтому на позицию не поеду.
Деникин, не привыкший к такого рода ответам, недовольно поморщился, штабные, присутствовавшие при этом, молча переглянулись между собой, а за глаза сразу же окрестили Маркова «профессором».
...Вскоре Деникин вместе со своим штабом выехал к стрелкам, которые вели бой у города Фриштака. Неожиданно вблизи от них разорвалась шрапнель. И тут Деникин с изумлением увидел, что в сторону цепи несётся, прыгая на ухабах, огромная колымага, запряжённая парой коней, а в колымаге во весь рост стоит весёлый, смеющийся Марков. Увидев Деникина, он соскочил на землю, подбежал к нему:
— Ваше превосходительство! Прошу вас, извините: уж больно скучно стало в тылу. Вот примчался посмотреть, что тут происходит!
Деникин улыбнулся, лёд растаял. И постепенно Антон Иванович убедился, что лучшего помощника ему не найти. Марков был молод, общителен, умел найти общий язык и с офицерами и с солдатами, подкупал своей честностью и прямотой. В короткой меховой куртке, сдвинутой на затылок фуражке, размахивающий неизменной нагайкой, он всегда был в цепи, под огнём противника, поражая всех отчаянной храбростью. Особо он проявил себя в Карпатах, в феврале пятнадцатого года, когда бригада попала в тяжелейшее положение. Горные тропы были почти непроходимы, противник наседал превосходящими силами, бригада несла большие потери. Был тяжело ранен командир полка Гамбурцев, его некем было заменить. Деникин мрачнее тучи в растерянности вышагивал по маленькой хате. И тут к нему подошёл Марков: «Ваше превосходительство, дайте мне этот полк». Деникин растрогался: «Голубчик, пожалуйста, я очень рад!» Собственно, у самого Антона Ивановича была эта мысль, но он не решался предложить Маркову полк, ибо тот мог подумать, что его хотят устранить из штаба. И что же? Командуя полком, Марков заслужил и Георгиевский крест, и Георгиевское оружие.
Марков никогда не берег себя. Однажды Деникин совсем потерял надежду когда-либо встретиться с ним. То было во время Луцкой операции. Марков прорвал фронт австрийцев и неожиданно исчез. Целые сутки о нём не было никаких вестей. И вдруг Деникин услышал бравурные звуки духового оркестра, доносившиеся из леса. Это вёл свой полк Марков.
— В такую кашу попал, что сам чёрт не разберёт — где мои стрелки, где австрийцы, а тут ещё ночь подходит. Решил подбодрить и собрать стрелков музыкой, — объяснил он Деникину причину своего исчезновения.
Деникин никогда не видел Маркова растерянным, подавленным, чувство уныния, казалось, было ему незнакомо.
И лишь однажды, под Перемышлем, он увидел Маркова в состоянии подавленности. Марков выводил из окружения остатки своих рот и был весь залит кровью. Оказалось, то была кровь командира соседнего полка, которому осколком снаряда оторвало голову, а Марков в это время стоял рядом...
Девизом Маркова было: «Одно из двух: либо деревянный крест, либо Георгий 3-й степени!
Сергей Леонидович Марков геройски погиб в июле восемнадцатого года. Это был трагический день для Деникина. На могилу был возложен венок с надписью, предложенной Антоном Ивановичем: «И жизнь и смерть за счастье Родины».
Вот на дне памяти своего генерала и побывал Деникин. ИГ теперь чекистам не терпелось узнать, как Деникин вёл себя там, какие мысли высказывал... Антон Иванович нашёл среди материалов и ответ Кутепова. Александр Павлович сообщал, что политического значения факт присутствия Деникина на Марковском празднике не имеет и что добровольцы приветствовали своего бывшего Главнокомандующего, не более того.
Деникина особенно возмутил один документ, обнаруженный им в кутеповских чемоданах. Как-то он попросил Кутепова через «трестовцев» навести справки о своём тесте, который оставался в России и жил в Крыму, работая на железной дороге. Антон Иванович и Ксения Васильевна очень хотели каким-то образом перевезти одинокого пожилого человека во Францию. Обращаясь к Кутепову, Деникин просил, чтобы тот в своём запросе ни в коем случае не говорил о родстве старика с проклятым в СССР генералом. И вот после этого Антон Иванович обнаружил кутеповский запрос со следующим текстом: «Деникин просит навести справки, сколько будет стоить вывести его тестя из Ялты»! Деникина едва не хватил удар!
Когда чемоданы с секретными материалами у Деникина забрал помощник Кутепова по конспиративной работе полковник Зайцев, Антон Иванович высказал Александру Павловичу свои упрёки, с трудом сдерживая гнев. Кутепов же был абсолютно безмятежен и не находил в своём запросе ничего страшного:
— Антон Иванович, дорогой, уверяю вас, что я писал очень надёжному человеку.
— Мне не хочется порывать с вами, Александр Павлович. — Деникин никак не мог успокоиться, тем более что беспечность Кутепова ещё более взорвала его. — И потому не стану прибегать к сильным выражениям. Но не могу не сказать: вы или очень наивны, или слишком самоуверенны! Я вновь и вновь не устану повторять вам, что «Трест» — не ваш, «Трест» — это собственность ОГЛУ! Неужто до вас до сих пор не дошло, что это самый настоящий капкан?!
Но даже такие гневные слова не смогли поколебать Кутепова.
— Пока нет оснований ставить «Трест» под сомнение. И кроме того, «Трест» — не единственная организация, в которой действуют мои люди. У меня есть ещё другие «окна» и «линии». Конспирация отменная! Они не связаны между собой, абсолютно автономны и даже не подозревают о существовании друг друга!
Однако предчувствия Деникина начинали сбываться. Один из тайных сотрудников «Треста» Эдуард Оттович Опперпут, якобы готовивший операцию по свержению большевиков, взявший себе псевдоним Стауниц, бежал из России в Финляндию и там объявил во всеуслышание, что «Трест» — не более чем ловушка, западня, созданная для отлавливания белоэмигрантов деятелями ОГПУ. Потом уже выяснилось, что это «разоблачение», предпринятое ОГПУ, было нацелено на то, чтобы скомпрометировать Кутепова. Но пока Кутепов не только попался на «приманку» Опперпута, но и послал ему в помощь своего доверенного офицера. Эта пара отправилась в Москву для совершения террористического акта, однако замысел не удался, кутеповец погиб, а Опперпут исчез, о чём Деникин узнал из советских газет.
Особые надежды Кутепов возлагал на некую Марию Владиславовну Захарченко, женщину с весьма экстравагантной биографией. Александр Павлович, захлёбываясь, рассказывал о ней Деникину:
— Антон Иванович, дорогой, это не женщина, а сущий клад! Можешь поверить, эта дама служила в гусарском полку, участвовала в двух войнах. Представь себе, она много раз ходила в атаку. И даже некоторое время была командиром партизанского отряда. Смелая до безумия! А женщина, какая женщина! — Кутепов говорил о женских достоинствах Захарченко так, будто сам имел с ней близкие отношения. — Трижды была замужем! Вместе с третьим мужем отправилась по моему заданию в СССР. Они удивительно удачно добрались до Москвы и сняли там квартиру. Позже их пригласил жить у себя Опперпут. И что ты думаешь? Она в него втрескалась по самые уши! И они вдвоём создали целую организацию! Представляешь, какие незаурядные таланты! Назвали её «Союз национальных террористов». Опперпут прислал мне донесение. Он считает необходимым отравление нескольких советских пароходов, груженных хлебом, уничтожение элеваторов, потопление советских нефтеналивных судов. Представляешь, если это сбудется, какой потрясающий получится эффект! Тут и массовые отравления, и срыв контрактов на поставку нефтепродуктов, и колоссальные неустойки. Мало того, он намерен организовать серию взрывов в южных портах России.
Деникин слушал Кутепова внимательно, взвешивая каждое его слово, и недоверие всё прочнее укоренялось в нём. Слишком уж фантастичным выглядело всё это. Но Кутепов стоял на своём.
Лишь трагедия, случившаяся вскоре, наконец показала, кто был прав, а кто жестоко заблуждался...
Морозным январским днём 1930 года Александр Павлович Кутепов, объявив своей жене, что отправился в церковь Галлиполийского союза на улице Мадемуазель, вышел из дома. Телохранителей, бывших своих сослуживцев, генерал отпустил, так как день был воскресный и он хотел, чтобы офицеры провели выходной по собственному усмотрению.
Часы показывали половину одиннадцатого утра, когда Кутепов покинул свою квартиру на улице Русселэ. Жене он сказал, что вернётся домой не позднее часа дня.
Едва генерал отошёл от дома на какую-то сотню шагов, как рядом с ним заскрежетали тормоза подъехавшей автомашины. Кутепов удивлённо оглянулся. Ещё минута — и выскочившие из машины неизвестные цепко и жёстко схватили его за руки.
— В чём дело, господа? — изумился Кутепов.
Неизвестные молча втолкнули его в машину. Кутепов пытался сопротивляться, но тут же почувствовал резкий запах: ему на лицо набросили смоченный эфиром платок.
Машина на бешеной скорости понеслась в сторону морского побережья. Нашлись очевидцы, которые утверждали, что видели своими глазами, как генерала волокли по морскому пляжу к стоявшей у пристани моторке...
Уже много позже Деникин узнал, что Кутепова переправили на советский пароход «Спартак». Не узнал он только того, что Александр Павлович скончался от сердечного приступа на корабле по пути в Новороссийск. В тот самый Новороссийск, из которого он бежал в двадцатом году.
Круг замкнулся...
В тот солнечный ветреный день, когда Марина Ивановна Цветаева появилась у Деникиных, Антону Ивановичу почудилось, что в доме засверкал фейерверк. Впрочем, «появилась» совершенно не соответствовало тому, что произошло: Марина ворвалась в дом как штормовой порыв ветра. Её летящий шаг, дорожная сумка, перекинутая через плечо, как у почтальона, порывистые движения, то тревожные, то радостные взгляды светло-зелёных глаз сразу же вызвали у Антона Ивановича смутное беспокойство, ощущение того, что установившийся в доме покой сегодня будет взорван, что этот нежданный гость будет совсем не таким, каких генералу уже доводилось у себя принимать.
Едва поздоровавшись, Марина, не ожидая приглашения, уселась на диван и вперила в Деникина огромные, жаждущие немедля утолить любопытство, вопрошающие глаза. Это длилось настолько долго, что Антон Иванович смущённо заёрзал на стуле.
— Всё понятно! — вдруг громко воскликнула Марина, радуясь так, как обычно радуются люди, открывшие дотоле неразгаданную тайну. — Да вы и не могли победить! Не мог-ли! Вы были обречены на поражение!
Деникин вздрогнул от обиды, хотя где-то в глубине души и сознавал правоту её беспощадных слов.
— А я-то надеялась, а я-то верила, самозабвенно, до одури! Какая же я была идиотка! Побеждают гордые, смелые, не знающие сомнений! Побеждают герои, а не приходские священники!
Сравнение с приходским священником ещё более оскорбило Деникина, он едва удержал себя от того, чтобы встать и уйти, дав понять взбалмошной гостье, что не желает слушать её вздорные обвинения. Кажется, она сразу почувствовала это. Лицо её, только что горевшее праведным гневом, сказочно преобразилось. Теперь на Деникина смотрела улыбчивая, добрая, едва ли не влюблённая в него женщина.
— Да вы не придавайте значения моим бредням! — вскричала она, теперь уже радуясь, что воспринимает Деникина совсем по-другому. — Просто в мою сумасбродную голову втемяшились обычные штампы! Именно такие, как вы, мученики идеи, страдальцы за народ, люди, лишённые героического ореола, и призваны побеждать!
— Однако же я потерпел поражение... — начал было Деникин.
— Нет! — почти исступлённо воскликнула Цветаева. — Вы — победитель! Белые победили своей идеей — чистой, праведной, неистребимой! Разве я стала бы воспевать побеждённых? Никогда!
Она выхватила из сумки пачку папирос, нервно вытащила одну, долго чиркала спички о коробок, беспрестанно ломая их, и наконец закурила.
Ксения Васильевна поспешно отвела укоризненный взгляд: она не привыкла к такой бесцеремонности, да к тому же и не переносила запаха табака.
— Вы не рады моему визиту? — Марина стремительно сменила тему. — Но я не могла не прийти! Я жаждала лицезреть знамя Белого движения!
Деникина покоробило от возвышенных слов, ему хотелось остановить её, но он не посмел. И вообще он не мог понять, как надо вести себя с этой эмоциональной взрывчатой поэтессой.
— Напротив, я очень рад... Мы рады... — поспешил заверить её он.
— Я не могла не прийти, тем более после того, как узнала, что вас навещал Бунин.
— Да, да, я был очень рад его визиту, — подтвердил Антон Иванович.
— Это удивительно, — уже спокойно заговорила Марина. — Бунин — не прост. С ним нелегко вести беседу.
«Как, впрочем, и с тобой», — невесело подумал Деникин.
— К тому же Бунин так высоко несёт себя — как на блюде! Сам перед собой благоговеет, будто он единственный гений земли русской.
Антону Ивановичу были неприятны эти слова, особенно потому, что они произносились как бы за спиной Бунина, в его отсутствие. Но он промолчал, не опровергая Цветаеву, но и не соглашаясь с нею.
Ксения Васильевна между тем пригласила гостью за стол. Марина восторженно ахнула, увидев перед собой деликатесы, не догадываясь, впрочем, что эти яства — из старых запасов, в том числе и из тех, что приносил Бунин. Особенно же Марине понравилось красное французское вино. Она наслаждалась им, то и дело затягиваясь папиросой. Вино сделало её ещё более раскованной.
Когда Деникин поинтересовался, как ей живётся в Париже, Цветаева, несмотря на свою обычную гордость, пустилась в откровения:
— Нищеты, в которой я живу, вы себе представить не можете — у меня же никаких средств к жизни, кроме писания.
— А муж? — поинтересовалась Ксения Васильевна. — Ваш муж — Сергей Эфрон? Кстати, Антон Иванович знает его, он же служил в Добровольческой армии.
— Прекрасный был офицер, — подтвердил Антон Иванович.
— Сейчас он болен, работать не может. Дочь вяжет шапочки, представляете — пять франков в день, всего-то! На них вчетвером и живём, если это можно назвать жизнью, просто медленно подыхаем с голоду. У меня же ещё и сын... А Серж спит и видит Россию, уговаривает меня вернуться.
— Боже упаси! — с тревогой воскликнул Деникин. — Боже вас упаси от этого губительного шага! России сейчас нет — есть некая Совдепия!
— Так и ему пытаюсь внушить то же самое! — всплеснула руками Цветаева. — Куда там, и слышать не хочет.
— А вы ему почитайте Достоевского, — посоветовал Антон Иванович. — Я тут недавно наткнулся на весьма занятное место из его писаний. Как будто о нынешней России. Не ручаюсь за точность цитаты, но смысл такой: если дать всем этим учителям полную возможность разрушить старое общество и построить новое, то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, бесчеловечное, что всё здание рухнет, прежде чем его возведут. Причём рухнет под проклятиями всего человечества!
— Достоевский? — переспросила Цветаева. — Но у меня нет сил читать даже Достоевского! — Она расчувствовалась окончательно. — Мне душно здесь. Нет, нет, не у вас, здесь, на чужбине. Хочу быть свободной от всего. Быть одной и писать. Особенно утром и днём. Но жизнь съедает у меня утро и день, а вечером — люди. Можно прийти в отчаяние — я и прихожу! И никто не виноват. Не виноваты же дети! Виновата сама. Серёжа часто скрывается из дому... Эх, удрать бы на какой-нибудь остров Пасхи! Исчезнувшая культура полинезийцев! Каменные скульптуры, дощечки, покрытые письменами! Вот чего мне не хватает, а не русских берёзок!
— Остров Пасхи? — задумчиво произнёс Деникин. — Но там же вулканы...
— Таких вулканов, на которых мы сидели в России, нигде больше не сыщешь! — Глаза Марины горячечно блестели. — А здесь нас выплеснули на берег, вот мы и трепыхаемся, как рыбы, с открытыми ртами. И всё благодаря вашей милости. Ну кто, кто мешал вам войти в Москву? Всё было бы сейчас по-другому!
— Это долгий разговор, — сухо заметил Деникин. — Да и не в моих правилах оправдываться...
— А хотите, я вам почитаю стихи? — неожиданно предложила Цветаева, и уже от самого предчувствия, что сейчас будет читать, опять неузнаваемо преобразилась. Сейчас напротив Деникина сидела помолодевшая привлекательная женщина.
— Ещё бы! — обрадованно воскликнул Деникин.
—Будем счастливы! — подтвердила Ксения Васильевна.
Марина порывисто встала из-за стола, будто взошла на эстраду. Она выглядела гордой. Независимой, всем своим видом показывая, что живётся ей прекрасно, что она испытывает истинное счастье.
В голосе её, когда она читала стихи, слышалось что-то колдовское:
— Где лебеди? — А лебеди ушли.
— А вороны? — А вороны — остались.
— Куда ушли? — Куда и журавли.
— Зачем ушли? — Чтоб крылья не достались.
— А папа где? — Спи, спи, за нами Сон,
Сон на степном коне сейчас приедет.
— Куда возьмёт? — На лебединый Дои.
Там у меня — ты знаешь? — белый лебедь...
— Господи... — тихо прошептала Ксения Васильевна и заплакала.
А Марина продолжала без пауз, и трудно было понять, продолжает ли она читать всё то же стихотворение, или это уже совсем другое:
Белогвардейцы! Гордиев узел
Доблести русской!
Белогвардейцы! Белые грузди
Песенки русской!
Белогвардейцы! Белые звёзды!
С неба не выскрести!
Белогвардейцы! Чёрные гвозди
В рёбра Антихристу!
Теперь уже не выдержал Антон Иванович. Он низко склонил голову над столом и закрыл лицо ладонями.
— А вот ещё! — воскликнула Марина. — Это — как клятва:
Ветреный век мы застали, Лира!
Ветер, в клоки изодрав мундиры,
Треплет последний лоскут шатра...
Новые толпы — иные флаги!
Мы ж остаёмся верны присяге,
Ибо дурные вожди — ветра.
Деникин встал, подошёл к Цветаевой, бережно взял её ладонь, трогательно поцеловал. Теперь он прощал ей все дерзости.
— Всё это писалось ещё в восемнадцатом, — заметила. Марина. — Это — как прощание с жизнью...
— Нет! — горячо воскликнул Антон Иванович. — Это — гимн, настоящий гимн Белому движению! Ни одному историку не удастся так запечатлеть эту страницу русской истории, как это удалось вам, дорогая Марина Ивановна, своими стихами.
— Ваш отзыв дорого стоит, — смущаясь, призналась Марина. — И уж коль вы так меня превозносите, прочту ещё и лирику:
Не самозванка — я пришла домой,
И не служанка — мне не надо хлеба.
Я — страсть твоя, воскресный отдых твой.
Твой день седьмой, твоё седьмое небо.
Там, на земле, мне подавали грош
И жерновов навешали на шею.
— Возлюбленный! — Ужель не узнаешь?
Я ласточка твоя — Психея!
...Вызвав неприязнь Деникиных при своём появлении, Цветаева к моменту своего ухода совершенно обворожила их. Они наперебой приглашали её заходить к ним в любое время.
Уже на пороге Цветаева с прежней пристальностью посмотрела на Антона Ивановича и тихо прошептала:
— Badate, е passato un quarto d’ora della vostra vita.
— Что она сказала? — спросил Антон Иванович, когда захлопнулась дверь.
— Она воспроизвела слова дежурного монаха в монастыре Неаполя. Этот монах четверть часа стучит в келье и произносит одну и ту же фразу: «Внемлите, прошло ещё четверть часа вашей жизни».
Из записок поручика Бекасова:
Таинственные события, произошедшие в Париже в 1937 году, участниками которых оказались генералы Деникин, Миллер и Скоблин, могли бы послужить прекрасным сюжетом для детективного романа, и если бы я был мастером этого жанра, то непременно написал бы такой роман. Но если не дано, то не дано. И потому расскажу об этом в привычном мне стиле.
Надо сказать, что после исчезновения Кутепова Российский общевоинский союз возглавил генерал-лейтенант Евгений Карлович Миллер. На русско-германском фронте он, выпускник Академии генерального штаба, командовал корпусом, а в гражданскую войну после высадки англичан на Севере России был назначен Колчаком главнокомандующим войсками северных областей.
Я не хочу обидеть Евгения Карловича, но, к сожалению, он не обладает тем качеством, которым в полной мере обладает Деникин, а именно природной интуицией, своеобразным «шестым» чувством, способным уберечь всякого, обладающего им, от грозящих неприятностей и даже от смертельной опасности.
А коль Миллер этим ценнейшим качеством не обладал, то и совершил непоправимую ошибку: ещё в 1935 году он поставил во главе самого конспиративного отдела РОВСа, который вёл пристальное наблюдение за «неблагонадёжными» эмигрантами, а также занимался подбором агентов для засылки в СССР, некоего генерал-майора Скоблина.
Уже при самой первой встрече с этим человеком у меня возникла к нему стойкая антипатия. Сперва я даже сам себе не мог ответить на вопрос, в чём источник этой неприязни. Казалось бы, Скоблин по своим внешним данным должен был бы воздействовать на окружающих самым благоприятным образом: это был ещё сравнительно молодой мужчина (к тому времени ему было едва ли за сорок), он был атлетически сложен, динамичен, умел привлекать к себе нужных ему людей, пользовался неизменным успехом у женщин. Совершенно безупречен был и его послужной список: ещё в 1917 году он вступил в 1-й ударный Корниловский отряд. Деникин назначил Скоблина командиром Корниловского полка, а у Врангеля он стал командиром Корниловской дивизии.
Я долго думал: чем же он так не нравился мне, хотя и пытался завоевать моё расположение, конечно же, главным образом потому, что знал о моих близких многолетних отношениях с Деникиным? И вдруг меня осенило: его то испуганные, то жестокие, то горделивые, но неизменно бегающие глаза — вот что вызвало у меня не только смутное беспокойство, но и понимание того, что на этого человека нельзя положиться! Хотя, видимо, многие и не придавали этому значения, как не придал и генерал Миллер. А зря...
Чтобы читателю представить Скоблина более обстоятельно, я вынужден хотя бы коротко рассказать о его личной жизни.
Случилось так, что осенью 1919 года в Одессе корниловцы, изгнав красных, слушали гастролировавшую там чрезвычайно популярную эстрадную певицу Надежду Васильевну Плевицкую. У неё было шикарное меццо-сопрано, и её хорошо знали в России как исполнительницу русских народных, главным образом городских песен. Многочисленные поклонники нарекли Плевицкую «курским соловьём», и, пожалуй, вполне заслуженно.
Нелишне будет отметить, что Плевицкая — это её фамилия но первому мужу, поручику, который погиб на русско-германском фронте. Девичья фамилия её была Дёжка, и происходила она из бедной крестьянской семьи Курской губернии. Благодаря своему прекрасному голосу Плевицкая оказалась в Москве и вскоре стала петь в Большом зале консерватории. Почитателем таланта певицы был даже сам Николай Второй.
Росту своей небывалой популярности Надежда Плевицкая обязана знаменитому Собинову, который всячески содействовал ей в продвижении на сцену мировой эстрады. Да что там говорить! Сам Сергей Васильевич Рахманинов аккомпанировал Плевицкой в её турне по Америке в 1927 году!
Возвращаясь назад, к девятнадцатому году, замечу, что Плевицкая, попав к белым, сразу открестилась от красных и увлеклась красавцем корниловцем Скоблиным. Она быстро окрутила его, они обвенчались, причём с благословения самого Деникина, почти точь-в-точь, как это произошло и у нас с Любой. Вместе они эмигрировали во Францию.
Скоблин стал выступать в роли антрепренёра своей жены, устраивал её гастроли. И всё бы ничего, но, как это часто происходит со знаменитостями, успех Плевицкой постепенно начал сходить на нет, а это привело к резкому снижению доходов. И разве кто-либо мог даже подумать, что этим обстоятельством воспользуются чекисты, которыми в ту пору был наводнён Париж, воспользуются для того, чтобы использовать эту известную пару в своих целях. Иначе чем объяснить стремительную перемену в жизни Скоблина и Плевицкой? Совершенно неожиданно они приобрели роскошный двухэтажный дом в предместье Парижа и дорогой автомобиль. К тому же — зажили на широкую ногу, не отказывая себе ни в чём, устраивали многолюдные пирушки и отправлялись в поездки по разным странам.
Разумеется, всё это воспринималось окружающими как везение и почти не вызывало подозрений. Лишь Деникин относился к Скоблину настороженно, но старался не показывать этого...
Однажды Скоблин с какой-то странной улыбкой вручил вше пакет для передачи Деникину.
— Что это? — поинтересовался я.
— Это приглашение Антону Ивановичу. — Всё та же улыбка не сходила с его самодовольно-многозначительного лица.
— Приглашение? — переспросил я. — Куда?
Скоблин изобразил крайнее удивление и посмотрел на меня взглядом, каким обычно смотрят на несмышлёного подростка.
— Неужто вы запамятовали? — произнёс он с нескрываемой укоризной. — Нашему родному Корниловскому полку исполняется двадцать лет! Знаменательнейший юбилей! Кстати, вот вам тоже персональное приглашение, я не забываю, что вы ходите у Антона Ивановича в любимчиках!
Меня покоробило от его слов, но я решил не связываться.
— Благодарю, — коротко и сухо ответил я, принимая пригласительный билет.
— Смотрите, не перепутайте дату — девятнадцатое сентября, — вновь, будто он разговаривает с мальчишкой, назидательно произнёс Скоблин. — Простите, но не имею времени продолжать далее наш приятный разговор. Ещё столько организационных дел! Завидую вам, что вы не вовлечены в эту сложную юбилейную чехарду.
Заметив, что я крайне удивлён его словами, пояснил:
— Представьте, сколько обид, сколько упрёков приходится мне выслушивать, причём совершенно незаслуженно! Одних не устраивает предложенный им ряд в зале, других заранее беспокоит, что их имена не будут упомянуты в докладе, третьи чуть ли не падают от инфаркта из-за того, что им, видите ли, не предложено места в президиуме. А каково мне? Неужто и вы не пожалеете бедного корниловца?
— Весьма вам сочувствую, — едва не усмехнулся я и откланялся.
Когда Деникин вскрыл конверт и ознакомился с пригласительным билетом, оказалось, что ему оказана высокая честь — находиться в президиуме на корниловских торжествах, причём было даже помечено, что его место — справа от председательствующего Скоблина, слева от него должен был сидеть генерал Миллер.
— Разумеется, юбилей корниловцев мне дорог, — сказал Деникин. — Вот только душа не лежит сидеть рядом со Скоблиным.
Он помолчал, раздумывая, видимо, откровенничать со мной или нет, но всё же продолжил:
— До меня доходили сведения ещё в прошлом году, что этот бравый генерал каким-то неведомым образом связан с НКВД.
Для меня это не было открытием: я знал, что год назад состоялся строго засекреченный суд чести старших генералов, на котором Скоблину и были предъявлены эти обвинения. Однако он каким-то чудом выкрутился, скорее всего, потому, что суду недоставало конкретных фактов и прямых улик, а слухи, как известно, к делу не подошьёшь. Однако же Миллер поспешил снять Скоблина с должности начальника секретного отдела РОВСа, как он говорил, «на всякий случай, ибо дыма без огня не бывает». После этого долго дебатировался вопрос о том, кому быть главным на корниловских торжествах, и всё же решили доверить это Скоблину, ибо он-то и был командиром Корниловского полка и проявил в боях отчаянную храбрость.
Торжества прошли так, как и полагается торжествам подобного рода. Было много речей, в которых прославлялось Белое движение, подвиги корниловцев, было много трогательных, порой весьма длинных и утомительных воспоминаний, немало было пролито искренних слёз, прозвучали громкие клятвы в верности России и готовности продолжать борьбу за её освобождение от большевизма. Всё было так, как бывает, когда прошлое вдруг оказывается нужным всем и воспринимается как лучшее время жизни. Антон Иванович так расчувствовался, что, кажется, напрочь забыл о своей неприязни к Скоблину. На последовавшем затем банкете он то и дело чокался со своими сподвижниками, совершенно не принимая во внимание настойчивые наставления Ксении Васильевны «не перебирать и соблюдать меру» с учётом возраста. Особенно долго и трогательно он беседовал с генералом Шапроном дю Ларре, приехавшим из Брюсселя вместе со своей женой — дочерью генерала Корнилова Натальей Лав ров ной. Он много расспрашивал Наталью Лавровну и её сына, которого родители в честь дедушки назвали Лавром, с искренней печалью вспоминал о Лавре Георгиевиче и так же искренне сожалел, что сегодня генерала нет на этом торжестве.
На этом юбилей не закончился, завершилась лишь его парижская часть. Через несколько дней юбилейные торжества должны были продолжиться в Брюсселе. Когда уже все далеко за полночь расходились по домам, к Деникину подошёл Скоблин. Он был в прекрасном расположении духа, разгорячён вином и говорил с Антоном Ивановичем как бы на равных.
— Как вам наш юбилей, ваше превосходительство? — осведомился он, подчеркнув слово «наш», будто Деникин не имел прямого отношения к Корниловскому полку. Вероятно, он при этом надеялся, что Деникин осыплет его комплиментами и благодарностями, подчеркнув особые заслуги Скоблина как главного организатора торжеств. Однако Антон Иванович не вышел за грань официальности.
— Я счастлив, что мы не забываем о корниловцах, они достойны большего, — ответил он на вопрос Скоблина.
Я заметил, что главный организатор был явно неудовлетворён.
— А ведь ещё мы гульнём и в Брюсселе! — тем не менее бодро воскликнул Скоблин.
— Гульнём? — с недоумением переспросил Антон Иванович. — «Гульнуть» можно и без всякого повода. Вряд ли это подходит для юбилея такого рода.
— Простите, ради бога! — Скоблин понял, что сказал чуть. — Вырвалось дурацкое словечко помимо моей воли! И во всём виноваты эти французские вина. Впрочем, корниловцы всегда умели и воевать и гулять!
— Согласен, — сказал Деникин, видимо желая положить конец неприятному разговору.
— Ваше превосходительство, перед тем как проститься, хочу предложить вам свои услуги. Я надеюсь, что вы пожалуете и в Брюссель, где будете самым почётным и желанным гостем. Но не добираться же вам туда на перекладных! У меня в распоряжении автомобиль. С огромным удовольствием довезу вас на своей машине. Сделайте милость, окажите мне эту высокую честь! Мы можем выехать завтра же.
Деникин задумался. Я сразу был против того, чтобы принимать предложение этого человека, благо, ещё не стёрлось в памяти таинственное исчезновение генерала Кутепова. Но как предупредить об этом Антона Ивановича? Я был крайне взволнован: вдруг Антон Иванович согласится? И успокоился только тогда, когда Деникин вежливо поблагодарил Скобелева и добавил:
— Хорошо, я подумаю. С некоторых пор я перестал загадывать даже на день вперёд. Как говорится, доживём до понедельника.
На том мы и расстались...
На следующий день я проснулся довольно поздно и не спешил к Деникину, полагая, что после обильных возлияний на банкете генерал тоже встанет не рано. Однако я ошибался.
Когда я приехал в Севр, пригород Парижа, где в то время квартировали Деникины, генерал был уже на ногах. Я осведомился первым делом о его самочувствии.
— Самочувствие отличное! — бодро воскликнул Антон Иванович и тут же предложил мне «пропустить» рюмочку коньяку, как он выразился, для достижения «баланса» в организме.
— Я уже пропустил, — признался он. — И не одну. Первую — когда проснулся, благо супруга ещё спала. А ещё две — на пару с неугомонным Скоблиным.
— Со Скоблиным?! — удивлению моему не было предела. — Он уже побывал у вас?
— Представьте себе, — улыбнулся Деникин. — Примчался ни свет ни заря. Ему всё не терпится лихо прокатить меня на своём автомобиле!
— И вы согласились? — встревоженно спросил я.
— За кого вы меня принимаете? Сказал, что на автомобиле такой марки, как у него, меня укачивает.
...Двадцать второго сентября Скоблин снова наведался к Деникину.
— Никогда не прощу себе, ваше превосходительство, если лично не доставлю вас в полной целости и сохранности в Брюссель!
Но и на этот раз Антон Иванович вновь проявил характер и, сославшись на сильное недомогание, сказал, что вряд ли он вообще сможет поехать в Бельгию, хотя очень хотел бы этого.
И правильно сделал, что отказал Скоблину! Вскоре я узнал ужасную новость: в тот день, когда Скоблин нанёс визит Деникину, всего несколько часов назад этот перевёртыш уже «доставил» на торжества своего начальника генерала Миллера.
Оказывается, перед тем как ехать в Брюссель, Скоблин пригласил Евгения Карловича якобы на встречу с германскими представителями. Он привёз его в район Парижа, где советское посольство имело дома. Вместе со Скоблиным Миллер вошёл в здание пустующей в этот день школы, в которой учились дети советских дипломатов. Их сопровождал довольно крупный, физически крепкий мужчина. Прошло некоторое время, и у подъезда школы остановился небольшой грузовик с дипломатическим номером. Связанного Миллера впихнули в грузовик. Машина, с места набрав скорость, помчалась в Гавр, на торговую пристань, где был пришвартован советский пароход «Марий Ульянова». Едва Миллер оказался на пароходе, как «Мария Ульянова» развела пары и поспешно отчалила от пристани. Позднее стало известно, что Миллера доставили в Ленинград, а оттуда препроводили на Лубянку. И вряд ли есть необходимость пояснять, чем заканчиваются подобные «путешествия»…
Так вот, после проведения «операции» с генералом Миллером Скоблин имел наглость приехать к Деникину и уговаривать его отправиться вместе с ним в Брюссель!
— Вы были бы там же, где и генерал Миллер, — сказал я Антону Ивановичу много позднее, когда «раскрутилась» вся история, связанная с «деятельностью» «генерала» Скоблина.
А история была такова. Оказывается, предусмотрительный Евгений Карлович, отправляясь на встречу с германскими представителями, оставил своему помощнику генералу Кусонскому запечатанный конверт, предупредив:
— Прошу вскрыть этот конверт лишь в том случае, если я вдруг не вернусь...
Миллер как в воду смотрел: он не вернулся. Кусонский вскрыл конверт. В нём находилась записка:
«У меня сегодня встреча в половине первого с генералом Скоблиным на углу улицы Жасмен и улицы Раффэ, и он должен пойти со мной на свидание с одним немецким офицером, военным атташе при лимитрофных государствах Шторманом, и с господином Вернером, причисленным к здешнему посольству. Оба они хорошо говорят по-русски. Свидание устроено по инициативе Скоблина. Может быть, это ловушка, и на всякий случай я оставляю эту записку».
Эту записку Кусонский прочёл лишь в одиннадцать часов вечера. И немедленно отправил своего офицера на квартиру Скоблина. Тот уже спал и изобразил крайнее удивление тем, что его беспокоят так поздно. Офицер, не отвечая на его настойчивые вопросы о причинах неожиданного вызова, привёз Скоблина в канцелярию РОВСа.
Там, в кабинете, Кусонский предъявил записку Миллера. Он напряжённо вглядывался в лицо Скоблину, полагая, что тот не выдержит и невольно выдаст себя. Но этого не произошло. Выдержке Скоблина можно было позавидовать: он остался совершенно невозмутимым.
— Это какое-то недоразумение, — ровным голосом, в котором не чувствовалось никакого волнения, сказал он Кусонскому. — Генерал Миллер или заблуждается, или же эту записку ему кто-либо продиктовал, угрожая расправой. Могу подтвердить под присягой, что я не видел генерала Миллера с прошлого воскресенья.
Кусонский, попросив Скоблина подождать в приёмной, решил обсудить сложившуюся ситуацию с находившимся в кабинете адмиралом Кедровым. В приёмной сидел офицер, доставивший Скоблина в канцелярию РОВСа. Он и не подозревал, с какой целью ему поручили привезти сюда Скоблина. И тот был сейчас волен поступать так, как это было в его интересах. Он с достоинством проследовал мимо ничего не подозревающего офицера, вышел на лестницу, поднялся несколькими этажами выше. Там находилась квартира Третьякова, родственника основателя знаменитой Третьяковской галереи, который, но неподтверждённым данным, был тоже связан с НКВД. Какое-то время Скоблин отсиделся в этой квартире, а потом исчез из нашего поля зрения навсегда...
Я так увлёкся описанием этого чрезвычайного события, что совсем запамятовал упомянуть об одном, на мой взгляд, важном эпизоде, происшедшем на банкете в честь корниловского юбилея. Дело в том, что именно на этом банкете Скоблин представил Деникину свою жену Надежду Плевицкую. Сам Антон Иванович вовсе не имел желания знакомиться с ней, потому что, как я догадывался, считал её не просто женой генерала-авантюриста, но и его сообщницей. Однако Скоблин сам проявил инициативу и подвёл свою супругу к Деникину. Тот, естественно, принуждён был соблюсти правила этикета и хотя и суховато, но в должной мере любезно поговорил с ней несколько минут. Вероятно, чтобы побыстрее отвязаться от Плевицкой, Антон Иванович, воздав должное её голосу и её популярности, выразил надежду, что она непременно споёт для корниловцев.
Однако Плевицкая, жеманно сославшись на простуду горла, пообещала непременно выполнить желание Деникина в другой раз. И вскоре кто-то из участников банкета увлёк Плевицкую на танец. Я заметил, что Антон Иванович облегчённо вздохнул.
Я его понимал: Плевицкая при всей её притягательной красоте обладала манерами простолюдинки и, как я был наслышан, была из тех женщин, которые главным в жизни считают нескончаемые любовные приключения, кутежи и вообще развлечения, подобные тем, которыми увлекались римские матроны. Прекрасный же голос её притягивал к себе многочисленных поклонников.
...Когда раскрылась истинная сущность Скоблина и его спутницы жизни, Антон Иванович страшно переживал, что хотя и накоротке, но вынужден был общаться с Плевицкой.
Много лет Деникин, живя затворнической жизнью, писал свои воспоминания: создал пять томов «Очерков русской смуты». И, вероятно, пришла пора, когда ему захотелось переключиться, возникла потребность живого общения с людьми. И он решил читать публичные лекции в Париже.
Первое выступление Деникина состоялось в зале Шопена на улице Дарю.
Интерес к выступлению одного из бывших руководителей Белого движения был огромен. Зал был переполнен.
Темой доклада Деникина был «Русский вопрос на Дальнем Востоке». Слушала его весьма разношёрстная публика. В зале находились и крайне правые, и социал-революционеры, и меньшевики. Однако едва Деникин появился на сцене, как большинство присутствующих встало и устроило шумную овацию.
Деникин, как всегда, был прям и откровенен. Говоря о современных международных событиях, он призвал эмиграцию не вмешиваться в чужие распри и резко осудил тех, кто ратовал за то, чтобы Япония выступила в союзе с Германией против большевистской России.
— Японская помощь вредна для России, — заявил Антон Иванович под аплодисменты одних и улюлюканье других. — Участие наше на стороне захватчиков российской территории недопустимо.
В другом докладе на тему «Мировые события и русский вопрос» он прямо, без обиняков, сказал:
— Наш долг кроме противобольшевистской борьбы и пропаганды проповедовать идею национальной России и защищать интересы России вообще. Всегда и везде, во всех странах рассеяния, где существует свобода слова и благоприятные политические условия — явно, а где их нет — завуалированно. В крайнем случае молчать, но не славословить. Не наниматься и не продаваться.
— Но почему бы нам не помочь Гитлеру? — раздался нетерпеливый голос из зала. — Так вы будете ждать падения большевиков до конца света!
Деникин встретил эту злую реплику совершенно спокойно.
— Мне хотелось бы сказать, — продолжил он, — не продавшимся, с ними говорить не о чем, а тем, кто в добросовестном заблуждении собирается в поход вместе с Гитлером: если Гитлер решил идти, то, вероятно, и без вашей помощи. Зачем же давать моральное прикрытие предприятию, если, по вашему мнению, не захватническому, то, во всяком случае, чрезвычайно подозрительному? В сделках с совестью в таких вопросах двигателями служат большей частью властолюбие и корыстолюбие, иногда, впрочем, отчаяние. Отчаяние — о судьбе России.
При этом для оправдания своей противонациональной работы и связей чаще всего выдвигается объяснение: это только для раскачки, а потом можно будет повернуть штыки...
— А что? — выкрикнули из зала. — Это логично! Зато выпустим кровушку из чекистов!
Деникин даже не повернул головы в сторону кричавшего.
— Простите меня, но это слишком наивно. Наивно, войдя в деловые отношения с партнёром, предупреждать, что вы его обманете, и наивно рассчитывать на его безусловное доверие. Не повернёте вы ваших штыков, ибо, использовав вас в качестве боевой силы — заключённой в клещи своих пулемётов, — этот партнёр в своё время обезвредит вас, обезоружит, если не сгноит в концентрационных лагерях. И прольёте вы не «чекистскую», а просто русскую кровь — и не для освобождения России, а для вящего её закабаления.
— А что делать, если Гитлер нападёт на Россию и народ русский, вместо того чтобы идти против Сталина, пойдёт против Гитлера? — прозвучал новый вопрос к докладчику.
— Я не могу поверить, — сказал Деникин, — чтобы вооружённый русский народ не восстал против своих поработителей. Но если бы подобное случилось, мы, не меняя отнюдь своего отношения к советской власти, в этом случае, только в этом единственном, были бы бессильны вести прямую борьбу против неё. Для нас невозможно было бы морально, ни при каких обстоятельствах, прямое участие в действиях той армии, которая ныне именуется «Красной», доколе она не сбросит с себя власть коммунистов. Но и тогда наша активность тем или другим путём должна быть направлена не в пользу, а против внешних захватчиков.
— Да он продался Советам! Позор! — раздались злобные выкрики.
— Мой лозунг, — голос Деникина стал ещё твёрже, — неизменен: свержение советской власти и защита России!
— Вы, генерал, хотите впрячь в одну телегу коня и трепетную лань! — подал голос кто-то из первого ряда. — Ваш лозунг на практике потерпит крах! Наш лозунг другой: или большая петля, или чужеземное иго!
— Никогда! — горячо воскликнул Деникин. — Я не приемлю ни петли, ни ига!
— Вот и останетесь на бобах, новоявленный Дон Кихот!
— Я закончил, господа, — устало сказал Деникин: он не пожелал отвечать на последнюю реплику из зала.
Из записок поручика Бекасова:
После исчезновения Скоблина Надежда Васильевна Плевицкая была арестована. До суда она более двух лет содержалась в женской тюрьме «Петит Рокетт». Процесс над ней начался 5 декабря 1938 года. Деникина вызвали в суд в качестве свидетеля. Он жаловался мне:
— Вот видите, Дима, чего стоит трёхминутное общение с госпожой Плевицкой.
Думаю, что дело не только в Плевицкой и, может быть, вовсе не в ней. Суду надо было как можно больше узнать об этом проходимце Скоблине.
Появление Деникина в зале суда вызвало сенсацию. Ещё бы! Ведь перед публикой появился бывший Главнокомандующий вооружёнными силами Юга России! Присутствовавшие с жадным любопытством всматривались в генерала, одетого в штатское платье, спокойно и уверенно шедшего через весь зал, чтобы занять свидетельское место. Многие отметили его манеру держаться с подчёркнутым чувством собственного достоинства. Самому же суду импонировало то, как прямо, точно и коротко Деникин отвечал на поставленные ему вопросы.
Пожилой председатель суда, одетый в судейскую мантию, обращал на себя внимание орлиным носом и крутым, как у римских сенаторов, подбородком. Традиционный его вопрос, обращённый к Деникину, был таков:
— Состоит ли генерал Деникин в родстве или свойстве с обвиняемой?
Деникин, подумав несколько секунд, простодушно ответил:
— Бог спас!
Надо ли говорить, с каким напряжённым вниманием слушал я вопросы судьи и ответы Антона Ивановича. Более того, я застенографировал почти весь допрос в своём блокноте.
Как я и предполагал, суд более всего интересовали сведения о Скоблине.
Антон Иванович сообщил, что знал его: Скоблин с первых дней состоял в Добровольческой армии, занимая в ней довольно высокие посты.
— Знали ли вы его в Париже? — последовал новый вопрос.
— Встречался с ним в военных собраниях, это были чисто формальные отношения. Близких контактов со Скоблиным у меня не было.
— Знали ли вы Плевицкую?
— Никогда не был знаком. Не посещал её дома, не бывал на её концертах. За несколько дней до похищения генерала Миллера Скоблин познакомил меня с Плевицкой на корниловском банкете.
Вслед за судьёй несколько вопросов Деникину задал прокурор Флаш.
— Был ли у вас Скоблин с визитом двадцать второго сентября?
— Да, был. Скоблин вместе с капитаном Григулем и полковником Трошиным приехали ко мне, как они объяснили, благодарить меня за участие в корниловских торжествах. В то время генерал Миллер был уже похищен.
— Не предлагал ли вам Скоблин совершить в его автомобиле путешествие в Брюссель, на корниловский праздник?
— Предлагал раньше два раза совершить поездку в его автомобиле, то было третье предложение. Скоблин был на удивление настойчив.
— Почему вы отказались?
— Я всегда... вернее, с тысяча девятьсот двадцать седьмого года подозревал его в большевизме.
— Вы его опасались или её?
— Обоим не доверял.
После этого в процесс включился адвокат Плевицкой Филоненко. Я знал, что этот Филоненко в своё время был комиссаром Временного правительства при Ставке Верховного главнокомандующего Корнилова. Многие знали его как человека весьма ненадёжного, держащего нос по ветру, способного переметнуться из одного лагеря в другой. Эмигрировав, он осел в Париже и занялся адвокатской практикой. Антон Иванович как-то поведал мне, что Филоненко после одного из выступлений Деникина во всеуслышание заявил:
— Я люблю и уважаю генерала Деникина, но его нужно расстрелять, и я сниму шляпу перед его могилой.
И вот этот человек выступал сейчас как адвокат арестованной певицы!
— Вы убеждены, что Скоблин был советским агентом?
Я предчувствовал, что Филоненко задаст именно этот вопрос.
Деникин ответил на него утвердительно.
— Имеете ли вы доказательства этого? — Филоненко ехидно скривил тонкие губы.
— Нет, не имею, — честно признался Антон Иванович.
— Думаете ли, что Плевицкая знала заранее о преступлении?
— В этом я убеждён, — ответил Деникин.
Филоненко саркастически усмехнулся.
Суд приступил к опросу Плевицкой. Она, как и следовало ожидать, всё начисто отрицала. И тем не менее была приговорена судом к двадцати годам каторги.
О дальнейшей её судьбе мы с Деникиным узнали впоследствии. Плевицкая отбывала срок в каторжной тюрьме города Рени, административном центре департамента Иль-и-Вилен, бывшей столице герцогства Бретань. Конец её был ужасен. Когда немцы вошли во Францию, её вывели во двор тюрьмы, привязали к двум танкам и разорвали.
Постепенно Деникин полюбил Францию, привык к ней, хотя и по-прежнему тосковал по России. Однако политика правительства Франции, заигрывавшего с Советами, возмущала его.
— Спит мировая совесть, — как-то раз с досадой высказал он свои мысли мне. — Жертвы мировой войны забыты. А как Франция трясётся перед Гитлером! С молчаливого согласия Франции и Англии Гитлер захватил Австрию, а в результате Мюнхенского соглашения с британцами и французами гитлеровцы оккупировали чехословацкие Судеты. Сейчас пишу об этом статью для «Добровольца».
Газету «Доброволец» Деникин издавал в Париже, это помогало ему высказывать свои взгляды по многим проблемам международной политики.
Ещё больше возмущался Антон Иванович, когда в 1939 году Германия полностью оккупировала Чехословакию. И долго не мог успокоиться, когда узнал из газет, что СССР заключил договор с германскими нацистами.
— Это верх цинизма! — негодовал Антон Иванович. — Неужели Сталин не понимает, что Гитлер его обмишулит? Вопрос лишь в том, кто первым нарушит договор? Кто кому воткнёт в спину нож? Я убеждён, что первым это сделает Гитлер!
Антон Иванович развернул на столе карту Франции.
— Французы надеются на линию Мажино. Тщетные надежды. Хотя она и представляет собой грозную оборонительную силу. Вы знаете, Дима, что собой представляет Мажино? Это система долговременных фортификационных сооружений и заграждений на границе с Германией. Протяжённость этой линии весьма велика — около четырёхсот километров по фронту и до восьми километров в глубину.
— Откуда произошло её название? — поинтересовался я.
— Линия названа в честь генерала Мажино, который в конце двадцатых — начале тридцатых годов был военным министром Франции. Собственно, именно он был инициатором её строительства. Вы не представляете себе, сколько денег вбухали французы в её строительство! Вот взгляните на карту. Вот тут она проходит. — Деникин провёл карандашом по карте. — Наиболее мощные оборонительные сооружения располагаются между реками Шьер и Рейн, вот здесь. Всего на линии Мажино около шести тысяч долговременных оборонительных сооружений, артиллерийских, пулемётных и других. Крупные сооружения соединены между собой подземными галереями и имеют убирающиеся внутрь орудийные башни со стотридцатипятимиллиметровыми пушками и пулемётами. Есть помещения для личного состава, склады с трёхмесячным запасом продовольствия и боеприпасов. Тут и установки для фильтрации воздуха, и автономные электростанции, водопровод, канализация...
— И насколько прочны эти сооружения? — спросил я. Меня удивила такая осведомлённость Деникина.
— Бетонные перекрытия имеют толщину до трёх метров и способны выдержать прямое попадание четырёх стодвадцатимиллиметровых снарядов.
— Но ведь для содержания таких сооружений, вероятно, требуется уйма людей?
— Вы абсолютно правы. Во Франции созданы специальные войска, как-то мне довелось прочитать в одном источнике, что они уже насчитывают более двухсот тысяч человек. Представьте, французские военные считают линию Мажино неприступным барьером для германских войск в случае их вторжения. Я убеждён, что они глубоко и опасно заблуждаются! Французы так увлеклись строительством этих сооружений, что позабыли о необходимости финансирования бронетанковых войск и авиации. Точнее, не позабыли, просто карманы и кошельки оказались пусты, всё поглотила эта пресловутая линия!
— Но в таком случае у французов, видимо, ослаблена противотанковая и противовоздушная оборона? — предположил я.
— Разумеется, это так и есть. К тому же линия эта имеет недостаточную глубину, сковывает манёвр войск. Французы делают ставку на эту преграду, отсюда совершенно пассивный характер их военной стратегии. А взгляните-ка вот сюда, на участок границы Франции с Бельгией. Тут почти полностью отсутствуют какие-либо укрепления, это ахиллесова пята линии Мажино. Что стоит немцам нанести удар именно в этом месте? Да-да, на левом фланге, они будут наступать на севере Франции и выйдут в тыл французам. Как можно в наше время возлагать надежды на безопасность страны с помощью даже мощных укреплений! Помяните моё слово, Дима, французы в будущем ещё долго будут сожалеть о пассивной обороне, о том, что они так слепо доверились своему военному «гению» генералу Мажино! И поверьте мне, как это ни прискорбно, нам с вами, кажется, придётся быть в роли вечных беженцев.
Из записок поручика Бекасова:
Ничего не скажешь: провидцем оказался Антон Иванович, истинным провидцем! 10 мая 1940 года Германия начала своё вторжение во Францию. Гитлеровские войска заняли Северную Францию и, наступая с рубежа рек Сомма и Эна, ударили в тыл французской армии. Уже через две недели даже школьнику стало понятно, что эта армия не сможет сдержать натиска фашистских войск и что денежки налогоплательщиков, вложенные в линию Мажино, плакали.
Такой паники, какая началась в Париже при известии о стремительном наступлении немцев, мне ещё не приходилось видеть. Многие жители ринулись спасаться на юг. Невообразимый хаос и бегство начались особенно тогда, когда капитулировали Бельгия и Нидерланды, а остатки французских частей попали в окружение под Дюнкерком.
Именно в эти дни решили бежать на юг и Деникины» Антон Иванович приходил в ужас даже при мысли о том, что ему придётся жить под немецким сапогом. Я поехал вместе с ними.
Решено было отправиться в местечко Мимизан на берегу Бискайского залива Атлантики, поблизости от Бордо.
Легко было сказать «отправиться»! Все дороги на юг были забиты до отказа. Нескончаемым потоком двигались к южному побережью автомобили, повозки, конные и пешие, велосипеды и мотоциклы. Повозки и машины были доверху нагружены всяческим скарбом. Стояла нестерпимая жара, в воздухе висели облака пыли, воды на всех не хватало.
Деникины наняли автомобиль, погрузили в него сумки, мешки и чемоданы. С трудом разместились сами среди этого вороха вещей. Марина, дочь Деникиных, сидела впереди, Ксения Васильевна и её дед — сзади. Рядом с ними, едва не вываливаясь из машины, пристроился Антон Иванович, на коленях у него дремал огромный рыжий кот, его неизменный любимец. Впрочем, я помнил, как Антон Иванович иной раз жаловался на своего баловня:
— Представляете, Дима, этот увалень и хитрец постоянно пытается отвлечь меня от работы. Я сажусь за стол, тут же появляется этот рыжий субъект, бесцеремонно разваливается прямо на моих рукописях и этак нагловато взирает на меня. Мол, хватит тебе заниматься ерундой, лучше поиграй со мной.
— Да взял бы да и согнал со стола этого негодника! — вступала в разговор Ксения Васильевна.
— Ну разве можно этак? — удивлялся Антон Иванович. — Ведь это живое существо. Кто-то из мудрых сказал: мы ответственны за тех, кого приручили.
— Ну тогда и не жалуйся!
По дороге мы пытались передохнуть в гостинице какого-либо городка, встречавшегося на пути. Увы! Все гостиницы были переполнены такими же, как мы, беженцами, не то что переночевать, но даже и перекусить не было возможности. Мы очень страдали от голода, хотя я заметил, что Антон Иванович, сам не бравший в рот ни крошки за весь день, чем-то подкармливает кота, да ещё и приговаривает ему тихонечко, что скоро они будут на берегу моря и уж там-то рыбы будет вдоволь.
Я видел, что особенно мучительно переносит тяжёлые условия Ксения Васильевна. Она и без того не отличалась крепким здоровьем, частенько прибаливала, а тут, в машине, ей всю дорогу пришлось сидеть согнувшись: колени к подбородку, за спиной тюк с подушками, под ногами чемодан с книгами... Кажется, бедная женщина не выдержала бы всех тягот переезда, если бы наконец в Шаранте не произошло чудо. Хозяйка местной усадьбы, француженка, узнала известного русского генерала и пригласила Деникина к себе немного передохнуть.
Переночевав, мы отправились дальше. Когда наконец нашему взору открылась нескончаемая череда прибрежных песчаных дюн, все приободрились. Мы были уже у цели.
С океана повеяло крепким и свежим морским воздухом. Стало легче дышать. Вскоре мы подъехали к роскошной вилле, стоявшей в окружении вековых сосен. Это была вилла родителей подруги Марины Деникиной.
— Кажется, мы спасены, — облегчённо вздохнул Деникин, выбираясь из машины и помогая Ксении Васильевне. — Вряд ли бои пойдут дальше Парижа.
— Антон Иванович, а не вернее ли предположить, что их непременно привлечёт это побережье?
— И это вполне возможно, — согласился Деникин. — Они могут расположить здесь свои части вплоть до испанской границы. Что ж, тогда нам придётся снова стать беженцами.
Так оно и получилось. Вскоре мы узнали, что немцы заняли Бордо. А встречаться с ними Антону Ивановичу ох как не хотелось! Ведь немцам прекрасно были известны антигерманские настроения русского генерала!
Вскоре было решено перебраться подальше от побережья — к небольшому озеру Мимизан. Природа здесь была восхитительная, чего нельзя было сказать об условиях жизни. Поселиться пришлось едва ли не на опушке леса в жалком бараке, построенном для немецких военнопленных прошлой войны. Удобств никаких: колодец и уборная за хозяйским курятником. Барак плотно заселён другими жильцами. Но Ксения Васильевна радовалась уже тому, что хотя бы есть электричество.
С первых дней мы почувствовали себя совершенно отрезанными от внешнего мира: ни радио, ни газет. Приёмничек, который был у Деникиных в Париже, по дороге случайно раздавили в тяжело нагруженном автомобиле. Жизнь, как часто говорила Ксения Васильевна, очень сузилась.
Что касается Антона Ивановича, то, как вше казалось, ему было по душе такое уединение. Он словно сбросил со своих плеч груз нескончаемых политических страстей и перепалок, освободил мозг от напряжённых дум и писательских изысков и теперь хотел хоть немного отдохнуть, отдаться природе и забыть обо всём прошлом. Он хорошо понимал, что такое блаженство продлится недолго, что и сюда вот-вот подберётся война, и потому дорожил каждый днём.
Особенно его привлекла рыбалка.
— Вы знаете, Дима, в чём чудодейственная сила рыбалки? Сидишь себе с удочкой, и одна-единственная мысль гложет тебя: клюнет или не клюнет? Центром притяжения всех твоих помыслов и желаний становится обыкновеннейший поплавок! И забываешь решительно обо всём: о мире, в котором живёшь, о том, что в нём происходит, о семье, о детях. Даже о самом себе! Странное и прекрасное чувство! Конечно же оно скоротечно, и стоит тебе смотать удочки и оправиться домой, как все треволнения мира вновь врываются в тебя как ураган! Но зато ты уже успел познать радость и беззаботность одиночества.
— Понимаю вас, Антон Иванович, хотя сам не увлекаюсь ни рыбалкой, ни охотой. Наверное, такие часы продлевают жизнь.
— Вот именно! — радостно подхватил Деникин. — К тому же рыбка — прекрасный продукт питания, и ох как кстати на нашем столе появится дымящаяся ароматная уха!
Однажды мне довелось видеть Антона Ивановича на рыбалке. Он неохотно взял меня с собой на озеро, потому что любил рыбачить только в одиночку, без шумных компаний, без традиционных выпивок под ушицу, сваренную на костре. Он очень дорожил уединением и особенно тишиной. И говорил мне, что даже пенье птиц в ближних рощах не было для него однозначно желанным: он на дух не переносил карканье ворон, пустую стрекотню сорок и даже полное неизъяснимой грусти кукованье кукушки. Всякий раз, когда она начинала куковать, выдерживая удивительно точный ритм, Деникин инстинктивно, помимо своей воли, принимался считать, как бывало в детстве, стремясь узнать, сколько ещё лет осталось ему жить на этой земле. И всякий раз выходило до обидного мало: хитрая кукушка неожиданно умолкала, и возникшая вдруг тишина вызывала печальные предчувствия.
Обо всём этом я узнал от Антона Ивановича, когда он был настроен говорить о себе.
— Вы знаете, Дима, — делился он со мной своими мыслями, — я уже с давних пор приметил: на какой бы реке мне ни приходилось рыбачить, неизменно вспоминается Висла — река моего детства. На Вислу я ездил верхом с местными уланами на водопой. В Висле мы купали лошадей. Какой прохладной, чистой, ласковой была вода! Порой вспоминаю, что не каждый день мог посещать купальню на берегу реки: вход в неё стоил целых три копейки! И хотя родители не пускали меня на открытый берег Вислы, боясь, что я утону, я, улучив благоприятный момент, когда они, занявшись своими делами, забывали обо мне, часами барахтался в воде.
— Теперь мне понятно, отчего вы такой прекрасный пловец, — заметил я.
— А ещё я тоскую о курганах в кубанских степях, — продолжал Антон Иванович. — Вы не думали о том, что это не просто холмы мёртвой земли?
— Я тоже всегда восхищался курганами.
— Ими нельзя не восхищаться. Что-то необъяснимо волшебное таится в них, вызывая тихий восторг. Я как-то приложил ухо к земле на вершине кургана, и мне почудилось, что я услышал голоса далёких предков и словно бы увидел их лица. Вы знаете, Дима, иной раз вене казалось, что не будь на земле ничего, кроме этих зелёных курганов с их колышущимся под степными ветрами ковылём, — всё равно жизнь воспринималась бы как одно нескончаемое счастье...
Я удивлённо смотрел на Антона Ивановича: вот уж никогда не думал, что он так лирично воспринимает окружающее.
— Я много раз думал о том, что вот кончится эта треклятая война, улягутся страсти, и тогда я ни за что не стану жить ни в Москве, ни в Петрограде, а брошу всё и сбегу на Кубань. — Деникин, говоря это, даже прослезился. — Но конечно же не так, как сбежал в сумасбродном семнадцатом. И хотелось бы сбежать не генералом, обременённым властью, а простым смертным. И опять очутиться на вершине кургана, подставить лицо ветру и остаться в тех краях навсегда.
Он долго молчал, стараясь не глядеть на меня.
— Несбыточная мечта, — горько проронил он наконец. — Вместо Кубани — какое-то озёришко Мимизан...
Прошли лето, осень, началась зима. Ещё, наверное, никогда жизнь Деникиных не была столь тяжёлой, как теперь. Об этом красноречиво говорят записи, которые изредка делала Ксения Васильевна в своём дневнике:
«27 декабря 1940 года. Пятый день стоят лютые морозы. Беда... У нас было ещё кило 10 картошки — помёрзла... Сколько у нас градусов в комнате — не знаю, но думаю — не больше 2—3. Я лежу одетая в четырёх шерстяных шкурках, под периной, с грелкой, и руки стынут писать... Иваныч ходит как эскимос, всё на себя наворотил».
А «Иваныч» в это время, вооружившись молотком, попросил меня помочь ему. Я поинтересовался, что он хочет делать.
— Давайте прибьём на стенку карту.
— Какую карту?
— А вот извольте посмотреть. Карта бывшей Франции и бывшей Европы.
Он ещё способен был на юмор!
...А весной стало ещё хуже. Об этом опять-таки сообщала в своём дневнике Ксения Васильевна. Кстати, добавлю, что с этими дневниками она знакомила меня уже значительно позже, после войны.
«30 марта 1941 года. Вчера мы съели последнюю коробочку сардинок, а масло из неё сберегли, чтобы заправить сегодняшнюю чечевицу. К великому возмущению кота Васьки, который всю свою жизнь считал своей кошачьей привилегией вылизывать сардиночные коробки. Бедный наш старичок научился есть серые кисловатые макароны, но при этом всегда смотрит на нас с укором... Хуже всего наше дело со штанами: не успела я вовремя мужу купить. Последние снашиваются, а пиджаков хватит».
Но не только о быте писала Ксения Васильевна. Мне запомнилась ещё одна её запись:
«2 мая 1941 года. Здесь живём среди маленьких людей — рабочих, крестьян, обывателей. Одиночество вдвоём. Моя болезнь приковывает меня неделями к кровати. Все друзья, знакомые и люди нашего образа мыслей далеко. Вот и решила записывать, что вижу, слышу и думаю. Благодаря радио знаем о больших событиях мирового масштаба и имеем о них своё суждение; благодаря условиям своего нынешнего существования видим жизнь страны внизу, в самой народной толще, и улавливаем настроения и реакции простых людей».
А в воздухе уже пахло новой, ещё более неистовой грозой. Близилось нападение гитлеровской Германии на Советский Союз...
И Ксения Васильевна в своём дневнике выразила то, что думали и мы с Антоном Ивановичем:
«21 июня 1941 года. По радио говорят только о «слухах», идущих чаще всего от Швеции. Московское радио совершенно выхолостилось, даже никаких намёков нет. Корректность и абстрактность неестественные. Что думать про это Нам? Огорчаться, радоваться, надеяться? Душа двоится. Конечно, вывеска мерзкая — СССР, но за вывеской-то наша родина, наша Россия, наша огромная, несуразная, непонятная, но родная и прекрасная Россия».
«23 июня 1941 года. Не миновала России чаша сия! Ошиблись два анархиста. А пока что немецкие бомбы рвут на части русских людей, проклятая немецкая механика давит русские тела, и течёт русская кровь... Пожалей, Боже, наш народ, пожалей и помоги!»
День 22 июня 1941 года, когда гитлеровская Германия напала на СССР, был днём, совершенно преобразившим Деникина: он перед всеми окружающими его людьми и даже перед самим собой предстал другим человеком, с новыми убеждениями, которых белая эмиграция никогда не могла ему простить. Главным для него сейчас стало не то, что в России продолжает править тоталитарный режим, не то, что этот режим должен быть свергнут самим народом, — главным сейчас стало для Деникина то, чтобы этот самый народ победил иноземного врага и сохранил Россию — великую, независимую и прекрасную. Даже ненависть к Сталину, которая никогда не остывала в душе Деникина, сменилась надеждой на то, что именно Сталин — человек со стальной волей — сможет сплотить народ против фашистского нашествия. Всё было забыто Деникиным — и то, что в Советском Союзе даже само имя его давно предано анафеме, и то, что русский народ, выиграв в смертельном поединке с фашистами войну, тем самым укрепит существующий в стране режим. Главным было — сохранить Россию, всё остальное — её преобразование, обретение свободы — откладывалось на потом.
Деникин не скрывал своих взглядов и, разумеется, отдавал себе отчёт в том, что немцы не будут благосклонны к генералу с подобными убеждениями. Но он оставался самим собой.
Ещё за неделю до того, как немцы вторглись в Россию, гестапо проявило особый интерес к русским эмигрантам, на многих из которых оно ещё задолго до войны завело досье. Сейчас же на основании агентурных данных гестаповцы приступили к основательной «чистке»: многие, кого гестапо считало неблагонадёжными, оказались за решёткой, за другими была установлена слежка.
...В один из летних дней Антон Иванович, как всегда, проснулся рано и отправился на огород: надо было полить грядки с укропом, салатом, огурцами. Но в первую очередь Антон Иванович занялся уходом за цветами, которые очень любила Ксения Васильевна. Утро было солнечное, тихое, и ничто не предвещало неприятностей.
Неожиданно к дому подъехал грузовик с немецкими солдатами во главе с унтер-офицером. Деникин, занятый грядками с другой стороны дома, не услышал шума мотора, и лишь когда его громко позвала встревоженная Ксения Васильевна, поспешил к воротам.
Там он увидел, что унтер-офицер пристально изучает паспорт его жены.
— Вы за мной? — спросил Деникин у унтер-офицера.
Тот бросил на него презрительный взгляд и брезгливо процедил:
— Старики нам не нужны!
А Ксении Васильевне приказал сесть в машину. Она повиновалась. В кузове уже находились и другие русские, которых арестовали по дороге, в том числе и племянница Ксении Васильевны с мужем.
Антон Иванович был до крайности взволнован. На все его вопросы унтер лишь усмехался. Машина тронулась.
Как потом оказалось, арестованных доставили в центральный город департамента и разместили в особняке, превращённом гитлеровцами в тюрьму.
Деникин от горестных переживаний слег в постель. Да и немудрено: ему уже было под семьдесят, он был сильно истощён — похудел почти на двадцать пять килограммов, заметно постарел. Слишком много забот лежало на его плечах, потому что Ксения Васильевна постоянно болела. Антону Ивановичу приходилось печь топить, пилить и колоть дрова, готовить еду, убирать квартиру и прочая и прочая... И кроме того — огород, цветник, хотя это и доставляло удовольствие. Правда, здоровье стало основательно сдавать — начались частые приступы грудной жабы. А тут ещё неожиданный арест Ксении Васильевны. Лучше бы арестовали его самого, так нет, им нужны те, кто помоложе! Сделать русских рабами — давнее желание Гитлера, русские для него — это не люди. Люди — это только арийцы. Все остальные — навоз для удобрения рейха. Антон Иванович был морально раздавлен.
Он удивлялся, что не арестовали его самого. Разве немцы не знали его откровенных антигерманских настроений? Деникин хорошо знал, что его брошюры, такие как « Брест-Литовск», «Международное положение. Россия и эмиграция», «Мировые события и русский вопрос», числятся в немецком «Указателе запрещённых книг на русском языке» и подлежат изъятию из магазинов и библиотек.
Деникина из состояния глубокой депрессии вывело лишь то, что под немецким арестом Ксения Васильевна пробыла недолго. Появившись дома, она едва успевала отвечать на нетерпеливые вопросы Антона Ивановича.
— Рассказывай, рассказывай, — просил он её, с любовью глядя в осунувшееся лицо Ксении Васильевны.
— Иваныч, милый, да ты успокойся, видишь, я жива и здорова, всё обошлось... — как могла успокаивала его Ксения Васильевна. — Обращались с нами прилично и все твердили, что мы не арестованные, а интернированные. Кормили неплохо, не хуже и не лучше, чем сейчас здесь все кормятся. Правда, сидели мы за решёткой, часовые нас охраняли, подушек и простыней не давали. Два раза в день допрашивали и все допытывались, кто из нас украинец. Уж не знаю почему. Но это нас насторожило. И так как переводчицей была я, то в украинцы никто из нашей группы не записался.
— Молодчина ты у меня, — растроганно произнёс Антон Иванович.
— А знаешь, что было самое интересное для меня? Это — беседы с часовыми. Все они были старше сорока лет, большинство мастеровые из Баварии, но были и крестьяне из Бранденбурга и Шварцвальда. Они охраняли нас по трое, сменяясь раз в сутки, и, представь себе, все они были симпатичными и добродушными людьми, к нам относились не только хорошо, но и с явной симпатией, часто делились с нами своим пайком, угощали фруктами и пивом.
— Даже не верится. Ведь эти боши — зверюги!
— Выходит, не все. Беседовали мы с ними долго и обо всём. Были среди них и очень воинственные, уверявшие, что с Советской Россией они покончат за шесть недель, что из Украины, включая Дон, Кубань, Кавказ и Баку, они устроят протекторат на манер чешского. И что в Москве будет поставлено «национальное» правительство.
— Зверские аппетиты! — возмутился Деникин. — А не станет ли им всё это поперёк горла?
— Говорили, что после разгрома России фюрер предложит мир, но Англия, наверное, откажется, и тогда этот злосчастный остров будет оккупирован, но при этом погибнет большинство населения. Мол, что поделаешь, гангрена должна быть уничтожена. И самое интересное: Германия, мол, установит новый порядок таким образом, что впредь никто не будет иметь возможности начать войну. И особенно меня возмутило их утверждение о том, что якобы Россия первая напала на них, нарушив все свои обязательства. Каково?
— С ними всё понятно, — махнул рукой Антон Иванович, — ты лучше расскажи, как тебе удалось выбраться.
— О, это очень интересная история, — улыбнулась Ксения Васильевна. — Ты не представляешь, как я за тебя волновалась. Взяла и написала письмо на немецком языке генералу в комендатуру немецких войск в районе Биарритца. Назвала себя, сообщила, что вины за собой никакой не чувствую, сижу без предъявления обвинений. И передала письмо через офицера — начальника караула. Потом уже узнала, что письмо моё вызвало у немцев переполох. На следующий же день немецкий генерал сам явился в тюрьму. И спрашивает меня: «Кем вы приходитесь генералу Деникину? Родственницей?»
— Вот видишь, милая, никто не верит, что у старика может быть такая молодая жена, — смущённо произнёс Антон Иванович.
— Ну и пусть, это их проблемы! — задорно откликнулась Ксения Васильевна. — Так вот я и говорю ему: «Я его жена». — «Так зачем же вы не сказали об этом при задержании?» Отвечаю: «Я думала, что ваши власти знали, кого арестовывают». И, представляешь, генерал приказал сразу же освободить меня. Видишь, Иваныч, с именем Деникина ещё считаются!
— Нашла чем гордиться! — горестно заметил Антон Иванович.
— Да, горжусь! А генералу сказала, что отказываюсь выходить из тюрьмы, пока не освободят всех, кого задержали вместе со мною. Говорю ему: я здесь единственная переводчица и не могу оставить всех, кто сидит со мной. Подействовало, Иваныч, ещё как подействовало! Через три дня нас всех выпустили на волю!
— Слава богу, что всё обошлось! — воскликнул Антон Иванович и истово перекрестился.
Жизнь Деникиных вошла в прежнее русло, но вскоре к ним пожаловали гости. Офицеры, посланные из комендатуры в Мимизане, приехали, чтобы выяснить у Деникина, согласен ли он принять у себя коменданта Биарритца. Деникин понимал, что в его положении отказываться нельзя. Он решил выяснить у офицеров, какие дела могут быть у него с немецким комендантом.
— Думаю, что речь пойдёт о том, чтобы предложить вам сотрудничество с нами. И для этого вам будет предложено переехать в Берлин, где вы будете поставлены в другие, более благоприятные условия жизни.
Антон Иванович обратился к Ксении Васильевне:
— Будь добра, спроси у него: это приказ или предложение?
Ксения Васильевна перевела.
Офицер ответил, что это предложение.
Тогда Антон Иванович твёрдо произнёс:
— В таком случае я остаюсь здесь.
Офицер вскочил, отдал честь:
— Может быть, мы здесь можем быть вам полезны?
— Благодарю вас, — всё тем же тоном ответил Деникин. — Мне решительно ничего не нужно.
...В ноябре Деникина начали то и дело вызывать в мэрию и требовать, чтобы он и его семья зарегистрировались как русские эмигранты. Антон Иванович неизменно отвечал в том смысле, что, оставаясь непримиримым в отношении большевизма и не признавая советскую власть, он считает себя и ныне гражданином Российской империи и поэтому ни о какой регистрации его и семьи не может быть и речи. В то же время всем своим друзьям и соратникам он настоятельно советовал не дразнить немцев и исполнить эту формальность.
В те дни, когда гитлеровцы уже подходили к самой Москве, Деникин с такой душевной болью переживал это трагическое событие, будто сам находился сейчас в российской столице и был лично ответствен за то, чтобы Москва не попала в лапы врагу. Он жадно ловил передачи радио, сводки Совинформбюро, возлагал все свои надежды на советского генерала Жукова: если бы случилось чудо и Жуков позвал бы его к себе на помощь, Деникин, ни секунды не раздумывая, помчался бы к нему, чтобы защищать Москву...
Зато какая радость охватила его, когда Красная Армия погнала немцев от стен Москвы и устроила им настоящее побоище, доказав всему миру свою стойкость и своё умение побеждать! Деникин тут же стал готовить статью, посвящённую первой победе.
«Как бы то ни было, — писал он, — никакие ухищрения не могли умалить значения того факта, что Красная Армия дерётся с некоторых пор искусно, а русский солдат самоотверженно. Одним численным превосходством объяснить успехи Красной Армии нельзя... Испокон века русский солдат был безмерно вынослив и самоотверженно храбр. Эти свойства человеческие и воинские не смогли заглушить в нём 25 советских лет подавления мысли и совести... Народ, отложив расчёты с коммунизмом до более подходящего времени, поднялся за русскую землю так, как понимались его предки во времена нашествия шведского, польского и наполеоновского...»
Первая победа под Москвой несказанно воодушевила Антона Ивановича и Ксению Васильевну. Они включились в пропаганду против нацизма, переводили и распространяли среди русских эмигрантов человеконенавистнические высказывания Гитлера, Геббельса, Розенберга, собирали материалы о зверствах фашистов на оккупированных ими территориях. Ксения Васильевна продолжала вести дневник:
«4 июня 1942 года. Восьмой приказ против евреев... разве это борьба, разве это подобает великой нации такое показное и мелочное издевательство!
Хорошо теперь известные распоряжения немецкого начальства касательно евреев (ношение на груди жёлтой шестиконечной звезды с надписью и т.д.) — глубоко оскорбительные достоинству всякого человека».
«7 января 1943 года. Совсем непонятно, с какой стороны в нашем захолустье немцы ждут опасности, укрепляют всё, что могут. Даже на церковную колокольню водрузили пулемёты, некоторые боковые дороги преградили колючими рогатками и установили в лесу пушки».
«16 января 1943 года. Русские успехи продолжаются. «Русские!!!» Ведь даже иностранное радио избегает этого слова. «Советские» надо говорить.
Затуманилось мировое положение до ужаса. Что решили, что думают вожди Англии и Америки? Какие уступки они принесли большевизму? И, избегнув холеры, не помрём ли мы все от чумы? Мучают эти мысли. Тщетно перебираем все возможности. Какой исход, как он может прийти?»
«21 января 1943 года. Лондонский говоритель предложил нам послушать голос «оттуда». Услышали мы русский голос, с актёрской дикцией и актёрским пафосом возглашавший «славу» бойцам, командирам и... «нашему гениальному полководцу Сталину».
Опять, опять... ничего не переменилось, ничего перемениться не может...»
«28 января 1943 года. Всё хуже немцам. 6-я армия под Царицыном тает с каждым днём. Уже угрожает Харькову, а немцы всё держатся в Тихорецкой и Майкопе.
В коммюнике с фронтов мелькают столь знакомые названия — Маныч, Ставрополь, Кавказская, имена донских и кубанских станиц, уже нашей кровью вписанных в историю. Кто думал, что в этих глухих местах будет решаться судьба России... да и судьба всего мира».
«1 июля 1943 года. Переехали на новую квартиру, в центре местечка. Немного было жаль расставаться с нашей окраиной. Привыкли к людям и климату».
«15 июля 1943 года. Вчера был национальный праздник... было объявлено в газетах считать 14 июля праздничным, но никаких демонстраций и проявлений не разрешается. Лондон по радио просил всех французов в знак протеста против завоевателя выйти гулять на главную улицу или площадь. Не знаю, как было в Париже и в больших городах, получилась ли демонстрация, но у нас тут единственных два французских патриота, которые принарядились и выгуливали четверть часа по главной площади вокруг церкви, — это были мой муж и я».
«Взят Нежин. Двигаются русские по всему фронту... Следим по карте за продвижением русского фронта. Гордимся тем, как дерётся русский солдат, ибо это русский человек дерётся за свою родину...»
«7 ноября 1943 года. Всего мы ожидали, только не этого! Вновь прибывшие немецкие солдаты, с лошадьми, обозом, занявшие школу, заполнившие улицы местечка, оказались наши соотечественники, прибывшие прямо из России! Набрали их немцы из военнопленных... Считаются «добровольцами», но к так называемой армии Власова (РОА) отношения не имеют. Они, конечно, от местного населения узнали, что тут есть русские, и приходят к нам. Приходят неловкие, несмелые, не очень знающие, как говорить с нами. Так нелепо, странно видеть этих русских людей в немецкой форме, а сказать прямо, как же это так? Понимаете ли, что врагу России служить нельзя... Нельзя!
И мы и они в лапах волка. Говорим обиняками, недомолвками, но, однако, они понимают: рассказывают о безвыходности положения, об ужасах плена, где из лагеря каждое утро выносили десятки трупов, как брёвна, и, чтобы избегнуть этой лихой смерти, выход был всего один. Говорят и про страшную каторжную жизнь большевизма. Но это больше старшие, седые, которые из них сражались в рядах нашей белой армии. А из молодых есть такие, что не находят, что было так уж плохо. Они ведь прежней жизни не знали и судить не могут. Большинство донские и кубанские казаки, но есть и сибиряки, и псковские, и астраханские, и курские, со всей России-матушки».
«9 ноября 1943 года. Все встречаемся и беседуем с компатриотами. Они, большинство по крайней мере, чувствуют неловкость своего положения, многие как-то подавлены... Ставят невероятные вопросы, удивляются, что нет бедно одетых, что все так чисто живут. Ведь они ещё никакой «заграницы» не видели, прямо из России их в наше местечко привезли...
Когда мы им рассказали, что тут, рядом, есть русские военнопленные в лагере, они приняли известие Очень сдержанно, даже с неловкостью. Молодой студент вздохнул: «Да вот мы одни русские, вы — другие, а они — третьи!»
«А Россия одна, и русский народ должен быть один», — сказал им Антон Иванович».
«11 ноября 1943 года. Приходят все соотечественники каждый день... очень интересуются фронтом, но свои чувства по поводу советского продвижения мало кто показывает.
Краснолицый, здоровенный черноморский моряк, оставшись последним, спросил: «А вы как соображаете, может кто-нибудь Россию победить?» — «Нет, никто Россию не победит», — ответил Антон Иванович, подчеркнув слово «Россия». «И я так думаю, — сказал моряк, — счастливо оставаться, папаша. Может, вместе отселя в Россию поедем». — «Может статься, — улыбнулся Антон Иванович, — а может, меня пустят, а вас нет, или наоборот!» — «Всех пустят, чего там. Народу сколько выбили и переморили, вся страна в развалинах лежит, строить-то нужно будет? Все пригодимся. У нас руки вон какие, а у вас — голова. Всякий своё принесёт». — «Правильно», — обрадовался Антон Иванович, и они ещё раз пожали друг другу руки.
Старик, так много боровшийся за Россию, всю жизнь только о ней и думающий, и молодой парень, ушедший от злой жизни на родине, так малограмотный... поняли друг друга».
«14 ноября 1943 года. Вчера русских солдат ещё прибыло. Говорят, и Бордо, и всё побережье будет занято этими войсками, которые, не знаю, как и назвать, «наши», когда они не «наши», немецкие, когда они не немецкие, а наймитами звать язык не поворачивается, да и по сущности это неправда...»
Деникин тяжело скорбел о судьбе русских военнопленных. Он знал, что, попав в плен, русские сразу оказывались в условиях, неизмеримо худших, нежели пленные других воюющих стран. Один француз говорил Антону Ивановичу: «Русских пленных легко узнать по их глазам: в них страдание и ненависть».
Ещё бы! Деникин был хорошо наслышан о несусветной грязи и зловонии в бараках, где содержались русские военнопленные, о том, что эти бараки часто не имеют крыш, люди получают всего сто граммов хлеба в день, горячую грязную бурду из картофельной шелухи. И эту бурду пленные хлебают из консервных банок, а то и из своих шапок. А порой и просто пригоршнями. Среди пленных свирепствует дизентерия, трупы постоянно выносят из бараков. Самое страшное и несправедливое было в том, что советское правительство всех пленных, независимо от того, сдались ли они добровольно или попали в плен ранеными, считало дезертирами и предателями: их заносили в списки НКВД. Их семьи лишались продовольственных карточек и тоже подвергались преследованиям. Неудивительно, что некоторые пленные соглашались надеть немецкие мундиры...
Антон Иванович любил беседовать с русскими солдатами, а они, в свою очередь, тянулись к нему. Германское командование строго-настрого запретило солдатам посещать частные квартиры, но многие из них, несмотря на запрет, пробирались впотьмах через заднюю калитку и даже через забор, чтобы, как говорится, отвести душу и получить хоть какую-то информацию.
Солдаты засыпали Деникина вопросами. О чём только его не спрашивали!
— А далеко ли отсюда до испанской границы?
— Сто километров, — отвечал Антон Иванович.
— И всё лесом?
— Последняя треть пути безлесная.
— На границе французы?
— Нет, границу охраняют, и весьма бдительно, немцы.
Находились и такие, кто спрашивал напрямик:
— Скажите, господин генерал, почему вы не идёте на службу к немцам?
Казалось, Деникин был рад этому вопросу:
— Извольте, я вам отвечу: генерал Деникин служил и служит только России. Иностранному государству служить не будет!
Не зря, видимо, к нему относились с таким уважением!
Особенно любили русские, когда Антон Иванович собирал их вокруг карты.
— Как вы думаете, вернёмся ли мы когда-нибудь в Россию?
Что мог ответить им этот странный эмигрант?
Были у него и споры с теми, кто пытался доказывать генералу справедливость коммунистических истин и восхвалять счастливую советскую жизнь. Деникин, опровергая это, старался оперировать фактами. В ответ его убеждали в том, что счастливая жизнь придёт в недалёком будущем, когда будет построен коммунизм.
Антон Иванович чувствовал, что все эти подневольные люди страшно тоскуют по родине и ненавидят гитлеровцев. Порой это прорывалось в открытую:
— Вот придут союзники, перебьём немецких офицеров и вернёмся домой.
...Через несколько лет Деникин с возмущением узнал, что союзники передают всех русских военнопленных в Советский Союз, независимо от их желания...
В своём послании добровольцам-ветеранам Белого движения Деникин писал:
«Мы — и в этой неизбежности трагизм нашего положения — не участники, а лишь свидетели событий, потрясших нашу родину за последние годы. Мы могли лишь следить с глубокой скорбью за страданиями нашего народа, с гордостью — за величием его подвига.
Мы испытали боль в дни поражения армии, хотя она зовётся «Красной», а не российской, и радость — в дни её побед. И теперь, когда мировая война ещё не окончена, мы всей душой желаем её победного завершения, которое обеспечит страну нашу от наглых посягательств извне».
Когда большой эсэсовский начальник, вызвав Деникина к себе, сказал, что хочет познакомить его с бывшим советским генералом Власовым, Антон Иванович отреагировал чрезвычайно резко:
— Власов? Не знаю такого генерала.
— Но вы же боролись с одним и тем же врагом — большевиками, — удивился эсэсовец такой неожиданной для него реакции Деникина. — Правда, в разное время.
— Но я не служил большевикам, — всё так же упрямо держался своих убеждений Деникин. — И не был перевёртышем.
Эсэсовец, выкатив голубые надменные глаза, позволил себе усмехнуться:
— Сейчас, когда ставки борьбы с Советами слишком высоки, надо ли искать расхождения, не правильнее ли было бы искать точки соприкосновения? Сейчас наш разговор носит слишком абстрактный характер. А личная ваша встреча с Власовым может дать самые положительные результаты, в которых мы чрезвычайно заинтересованы.
— Мне не хотелось бы встречаться с этим человеком, — настаивал на своём Деникин.
— Я не могу принять ваш отказ, генерал, — жёстко заявил эсэсовец, погасив усмешку. — Генерал Власов уже здесь, и я настаиваю на вашей встрече.
Деникину ничего не оставалось, как повиноваться.
Эсэсовец нажал на сигнальную кнопку. Тотчас же в дверях появился солдат. Эсэсовец подал ему знак, солдат исчез, а через минуту в кабинете возник высокий, сутулый, нескладно сложенный человек в форме. Очень схожей с немецкой, но чем-то неуловимым отличавшейся от неё. Одутловатое лицо его было крайне напряжено, будто перед схваткой, глубоко посаженные глаза нервно бегали в разные стороны. Взгляд глаз был то заискивающий, когда он смотрел на эсэсовца, то выжидательный и даже просящий, когда он переводил его на Деникина.
— Генерал Власов, — представил его эсэсовец. — Генерал Деникин. Очень надеюсь, что вы найдёте общий язык и генерал Деникин возьмёт на себя почётную миссию привлечения белой эмиграции в ряды Русской освободительной армии. Я покину вас, господа, чтобы не мешать вашей беседе один на один.
Деникин мысленно усмехнулся: «Покину!» Небось записывающий аппарат в соседнем кабинете давно включён!
— Рад вас приветствовать, Антон Иванович! — Навязчивая приветливость так и хлынула из Власова, лицо его расплылось в широкой улыбке. — Я всегда высоко ценил ваш огромный вклад в святое дело борьбы с большевиками!
Деникин привстал, сухо поклонился, но руки не подал. Власова словно облили холодным душем. Он неуверенно сел на стоявший поблизости стул, ершу поняв, что Деникина вовсе не радует эта встреча, а дружеское приветствие Власова вызывает лишь неприязнь, пусть скрытую, но неприязнь. Тем не менее он решил идти напролом, особенно после того, как Антон Иванович резко заявил ему:
— Не имею чести знать вас, генерал. И потому не могу себе представить, о чём пойдёт речь.
— Но вы только что слышали, в чём может состоять предмет нашей беседы. — Власов кивнул на дверь, за которой только что скрылся эсэсовский офицер. — А чтобы вы узнали обо мне не только то, что пишет лживая большевистская пресса, извольте. Я готов рассказать о себе как можно обстоятельнее.
Антон Иванович молчал. Ему крайне неприятна была эта встреча, и он хотел, чтобы она окончилась как можно быстрее: ничего более омерзительного, чем разговор с человеком, способным предать, для него не было. Ему казалось, будто и он сам окунулся в болото предательства. Да, сегодня Власов изменил большевикам, которым много лет верно служит, но кто даст гарантию, что при выгодных для него обстоятельствах он снова не переметнётся на противоположную сторону, а затем ещё и ещё раз? Антон Иванович не очень-то увлекался сочинениями Максима Горького, его раздражала «Песня о Буревестнике», но сейчас он с удовольствием припомнил слова писателя о том, что даже тифозную вошь сравнение с изменником оскорбило бы, и едва не произнёс эту фразу вслух...
Власов расценил молчание Деникина как согласие выслушать его и начал:
— Антон Иванович, — при этих словах Деникин поёрзал на стуле: ему было крайне неприятно, что Власов обращается к нему, будто к старому знакомому, — для первоначального знакомства я приведу вам несколько штрихов моей биографии. Родился я в тысяча девятьсот первом году, как видите, моложе вас и, следовательно, буду крайне нуждаться в вашем ценнейшем опыте. — Он намеренно польстил Деникину. — Как вам, вероятно, известно, я командовал Второй ударной армией. На сторону Германии перешёл совершенно добровольно, когда армия оказалась в окружении...
— В истории войн я не знаю примеров, когда командующий бросает окружённую армию на произвол судьбы! — не выдержал Деникин.
Власов напрягся, но не смутился, решив продолжать я постараться всё же обратить упрямого генерала в свою веру.
— Я не бросал своих солдат на произвол судьбы, уверяю вас! Армия была окружена, разгром её был неминуем! Немецкая армия — это сила, которую невозможно сломить. Вы сами скоро убедитесь в этом. Отдельные победы красных — не в счёт, они носят временный, а часто и случайный характер. Уже с первых дней войны я мечтал перейти на сторону немцев, ибо даже когда вынужден был служить большевикам, я ненавидел их строй, смертельно ненавидел! Обстоятельства, в которые я попал, поистине трагические обстоятельства, помогли мне обрести свободу и дали возможность вести борьбу с Советами. День одиннадцатое июля тысяча девятьсот сорок первого года, когда я пришёл в деревню Туховежи, Оредежского района, так называемой Ленинградской области, — этот день я буду отмечать всю свою жизнь как юбилей, как праздник! В этот день я перешёл к немцам и был доставлен в штаб восемнадцатой немецкой армии, к её командующему генерал-полковнику Линденманну. Выбор был сделан, и я остаюсь верен этому выбору и сейчас, до конца. Надеюсь, что и вы одобрите этот выбор.
Деникин угрюмо молчал.
— Поверьте, Антон Иванович, я и мои воины вовсе не изменники родины! — с пафосом произнёс Власов. — Мы — за Россию, только без Советов. Я наслышан, что и вы такого же мнения.
Он призывно посмотрел на продолжавшего хранить молчание Деникина.
— Я буду с вами совершенно откровенен. — Власов сделал вид, что не придаёт молчанию значения. — Да, я сам, по своей инициативе обратился к германским военным властям с предложением приступить к созданию русской армии из советских военнопленных для борьбы с советской властью. Благо, что военнопленных великое множество! И считаю, что такое предложение вами будет одобрено. Во-первых, этот шаг легализует наше выступление против большевиков и устранит мысль о предательстве, тяготящую всех военнопленных, а также людей, находящихся в оккупированных областях. Без этого достижение победы над Красной Армией немыслимо. Ничто не подействует на красноармейцев так сильно, как выступление русских соединений на стороне немецких войск!
— Русские соединения на стороне немецких войск! — повторил последнюю фразу Деникин. — Но это же совершенно противоестественно! Это означает лишь одно: поработить Россию, да-да, помочь немцам поработить Россию своими же руками!
— Но разве вы не видите, что война Россией уже проиграна и надо помочь советским людям свергнуть своё правительство? Хочу вам сообщить, что отдел пропаганды вермахта ещё ранее одобрил моё предложение о создании Русской освободительной армии. Мы обратились ка всем бойцам и командирам Красной Армии, ко всему русскому народу с разъяснением своих целей и задач, а именно: свергнуть советское правительство, уничтожить большевиков, создать новое русское правительство и заключить мир с Германией. Мы призвали их переходить на сторону РОА.
— Я читал ваше обращение, — глухо произнёс Деникин. — Не могу не сказать о том, что меня крайне удивило одно обстоятельство. В обращении указывается, что местом пребывания вашего «комитета» является город Смоленск. На самом же деле, что мне доподлинно известно, «комитет» этот находится в Берлине.
— Не более чем невинная уловка, — осклабился Власов, удивляясь, что генерал вместо разговора по существу обращает столь пристальное внимание на пустяки. — Все, кто пойдёт за нами, должны быть уверены, что наш комитет образован русскими на своей собственной территории, а не кем-то другим в Берлине. Это несущественная деталь, и на обсуждение её жаль тратить драгоценное время. Главное, что РОА пользуется полной поддержкой фюрера, нам покровительствует Гиммлер и в целом СС. Меня принимали у себя Геринг, Риббентроп, Геббельс... — Эту последнюю фразу Власов произнёс с нескрываемой гордостью. И этим окончательно восстановил Деникина против себя. Сейчас, после этого горделивого признания, он уже не слушал Власова, а лишь внимательно вглядывался в его форму, которая показалась ему ещё более несуразной, чем в первый момент встречи: китель с отложным воротником цвета хаки, без погон. На брюках — шёлковые лампасы малинового цвета. Чёрт знает что, клоунада, да и только!
Власовуловил мысли Деникина, его распирала злость. «Этот старикашка, просравший гражданскую войну, ещё смеет не только сомневаться во мне, но и издеваться надо мной!» — мелькнуло в его мозгу, но вслух он сказал другое:
— Кажется, я вас так и не убедил. Ну что же, история покажет, кто был из нас прав... Может, вам и не понравится, но задам вам прямой и нелицеприятный вопрос: чем вы, генерал Деникин, отличаетесь от меня? Вы вели непримиримую борьбу с Советами. Эту же цель ставлю перед собой и я.
— Генерал Деникин, — с достоинством ответил Антон Иванович, — никогда в жизни не надевал на себя немецкую форму или ещё какую-нибудь другую. Генерал Деникин носил и носит русский военный мундир.
— Позвольте заметить, что на мне нет немецкой формы. Это — форма РОА. Так что...
— Эту форму надели на вас ваши хозяева. Моя Добровольческая армия, в отличие о вашей, как вы выразились РОА, не воевала под чужими знамёнами.
— Мы тоже независимы, — стараясь делать вид, что его не задевают обидные слова Деникина, произнёс Власов. — И действуем вполне самостоятельно.
— Если не считать того, что действуете вы так, как того пожелают Геринг, Гиммлер и Риббентроп, а в конечном итоге сам фюрер.
— Однако я не ожидал, генерал, что вы столь одиозно воспримете наше движение. Главное ведь в том, чтобы свергнуть ненавистный режим большевиков, а там мы докажем, что способны управлять свободной Россией.
— Вы, генерал, или наивны, или притворяетесь. — Деникина всё более возмущали рассуждения Власова. — Кто это вам отдаст Россию? Впрочем, какой смысл продолжать разговор? Ведь мы говорим на разных языках.
— Очень жаль, — насупился Власов. — А я надеялся, что вы воспримете меня и мои идеи как прямое продолжение идей Белого движения! И поможете мне привлечь на нашу сторону ряды белой эмиграции, особенно молодёжь.
— Белая эмиграция, — спокойно ответил Деникин, — сама вольна выбирать те знамёна, под которые она захочет встать. Но я верю, что это будут истинно русские знамёна...
Война, самая грозная война XX века, продолжалась. Ксения Васильевна не забывала свой дневник.
«3 февраля 1944 года. Берлин сообщает, что английская авиация бомбардировала поезд, вёзший англо-американских пленных, в результате более 500 из них убиты.
Конечно, такой факт мог произойти, ведь вражеская авиация, естественно, атакует все пути сообщения, но любопытно, что никто в это не верит. Первая реакция Антона Ивановича перед аппаратом была: «Сами убили, чтобы отомстить за бомбардировки».
«31 марта 1944 года. Слушали грохот московских залпов по случаю взятия Очакова. Производит впечатление даже по радио. Кажется, это второй раз в истории русские берут Очаков. Полтораста лет тому назад во времена Екатерины Потёмкин взял его у турок. Но тогда это была слава России. А теперь? Может быть, тоже, говорит мне Антон Иванович».
«6 июня 1944 года. ВЫСАДИЛИСЬ! На берегу Ла-Манша, прямо, можно сказать, в лоб немецким страшным укреплениям. То есть ещё высаживаются, и парашютисты падают массами. Я слышала с 2 часов ночи, что все авионы над нами летают, и так до утра. Так что в 6 часов встала, разбудила Антона Ивановича и говорю — что-то случилось... Узнали, что союзная авиация и флот разносят береговые укрепления и парашютисты падают в Нормандии. Началось... В 7 часов все местные люди про это только и говорят. В 8 часов мы уже знаем, что высаживаются в нескольких местах на пляжах... Ох, только бы удалось теперь...»
«3 июля 1944 года. Минск обходят и с севера, и с юга. Так долго отдыхавшая тесёмочка на большой русской карте теперь передвигается каждый день.
Антон Иванович, выслушав вечером московскую сводку, вооружился молотком и передвигает булавки и гвоздики.
Как они идут хорошо и как правильно маневрируют!
И как болит старое русское солдатское сердце...»
«11 августа 1944 года. Вчера была нездорова и спала плохо. Утром позднее обыкновенного Антон Иванович разбудил меня, сказав, что американцами взят Шартр. Шартр? Но это невозможно, они же вчера были более чем за 100 километров от него! Однако пришлось сдаться на очевидность... Смелым рейдом колонна теперь достигла Шартра в 75 километрах от Парижа. Все радуются...
Через несколько дней германская оккупация Мимизана была закончена».
«22 января 1945 года. Вся мировая пресса только и говорит о советских победах. Мы, русские, всегда знали, на что способен наш народ. Мы не удивились, но мы умилились и восхитились. И в нашем изгнании, в нашей трудной доле на чужбине почувствовали, как поднялась и наполнилась наша русская душа.
Наполнилась гордостью, но и болью и сомнением.
Что несёт России и всему миру победа? Разве это во имя величия России... разве для будущего справедливо» го и лучшего жития всех людей — эта победа? А не для выполнения дьявольского плана привития человечеству изуверской доктрины, которая пришла в голову одному маньяку, а воспользовался ею другой маньяк? Воспользовался для удовлетворения своего незаурядного честолюбия, своего чудовищного властолюбия и своей бесчеловечной природы. И всё русское геройство, все невероятные жертвы — лишь дань этому Молоху, лишь часть этого страшного плана».
«19 мая 1945 года. Поймали Розенберга. Вот кого следует выдать Советам, и пусть его судят как хотят. Этот всё заслужил!»
«3 июня 1945 года. Вот мы и в Париже. Конец пятилетней ссылке, конец огородам, лесным прогулкам и общениям с людьми маленькими, но непосредственными и настоящими. Много рук я пожала со слезами и с сознанием, что вряд ли ещё их встречу...
Трудна была наша жизнь эти пять лет. Но я не жалею, и кусочек моей жизни, прошедший в случайной глуши Франции, открыл мне больше её лицо и её душу со всеми недостатками и достоинствами, чем предыдущие 15 лет парижской жизни».
Закончилась Вторая мировая война, но долго пожить во Франции Деникину не удалось. Победа СССР внесла разброд в белую эмиграцию. Было много таких, кто откровенно ратовал за сближение с Москвой, в Париже нашлась довольно большая группа эмигрантов, которая приняла предложение посетить советское посольство, дабы отметить великую победу. Антона Ивановича особенно возмущал Милюков, который поддерживал такого рода действия.
— Да это же советская Каносса! — повторял Антон Иванович, не переставая удивляться позиции Милюкова.
Дмитрий Бекасов, с которым Деникин постоянно делился своими мыслями, взглянул на генерала вопросительно.
— Неужто ещё в юнкерах не слыхали о Каноссе? — улыбнулся Антон Иванович. — Это, видите ли, Дима, замок маркграфини Матильды, что в Северной Италии. А знаменит этот замок тем, что где-то в тысяча семьдесят седьмом году император Священной Римской империи Генрих Четвёртый был низложен и вынужден был унижаться и вымаливать прощение у своего противника — Римского Папы Григория Седьмого. Отсюда и выражение «идти в Каноссу», иными словами, соглашаться на унизительную капитуляцию.
Теперь, в Париже, с его новой атмосферой, вызванной победой над Гитлером, Антону Ивановичу не могли простить, что он неустанно настаивал на лозунге защиты России в то время, как эта Россия была большевистской, да ещё и управлялась диктатором. К чему защита ещё более окрепшего победоносным большевизмом СССР? Были и такие противники Деникина, которые с изрядной долей ехидства высмеивали Антона Ивановича за то, что он беспрестанно уповал на взрыв большевистского режима изнутри с помощью народного восстания.
— Вы посмотрите, Дима, какую ересь они несут, — читая газеты, возмущался Деникин. — Видите ли, они считают, что Октябрьская революция — органическая часть национальной истории! Какое недомыслие! А что пишет этот Милюков! Послушайте, что он утверждает: «Народ не только принял советской режим, но и примирился с его недостатками и оценил его преимущества». Или вот ещё более возмутительное: «Когда видишь достигнутую цель, лучше понимаешь и значение средств, которые привели к ней». Ничего себе! Выходит, цель оправдывает средства? Какая гнусность! И это знаменитый кадет!
— Но в ваших высказываниях тоже иной раз встречаются противоречия, — осторожно напомнил Бекасов. — Прежде вы говорили: «Свержение советской власти и защита России», а ныне провозглашаете: «Защита России и свержение большевиков». Вам не могут простить того, что вы, в сущности, защищаете большевистскую Россию.
Антон Иванович принялся пылко опровергать Бекасова, стараясь во что бы то ни стало переубедить, но тот чувствовал, что он и сам путается в этих понятиях.
— Вот я перенёс на бумагу свои мысли, — сказал Деникин, — если есть желание, прочитайте, вам всё станет ясно.
На листе бумаги ровным старательным почерком было выведено:
«Решительно ничто жизненным интересам России не угрожало бы, если бы правительство её вело честную и действительно миролюбивую политику. Между тем большевизм толкает все державы на край пропасти, и, схваченные наконец за горло, они подымутся против него. Вот тогда страна наша действительно станет перед небывалой ещё в её истории опасностью. Тогда заговорят все недруги и Советов и России. Тогда со всех сторон начнутся посягательства на жизненные интересы России, на целостность и на само бытие её.
Вот почему так важно, чтобы в подлинном противобольшевистском стане установить единомыслие в одном, по крайней мере, самом важном вопросе — защита России. Только тогда голос наш получит реальную возможность рассеивать эмигрантские наваждения — подкреплять внутри российские противобольшевистские силы и будить мировую совесть».
— Я готов обеими руками подписаться под тем, что вы написали, — искренне произнёс Бекасов. — Вот только, Антон Иванович, подпишутся ли ваши оппоненты? И потом, какую «мировую совесть», — спросят они, — вы будете «будить», если англичане и американцы уже договорились со Сталиным едва ли не по всем вопросам?
Деникин глубоко задумался и помрачнел.
— А знаете, Дима, я теперь чувствую себя в Париже совершенно чужим. Многие от меня отвернулись, пресса отказывает в публикациях. Не воскликнуть ли слова: «Карету мне, карету»?
На тех этапах долгого жизненного пути, когда генерал Деникин вовлекался в гущу бурных событий, ему было недосуг возвращаться к истокам, думать о пережитом, а тем более анализировать его. Теперь же, на склоне лет, Антона Ивановича неудержимо тянуло к тому, чтобы оглянуться назад, остановиться на том или ином этапе жизни, ощутить в душе радость от содеянного.
А вспомнить ему было что. И порой даже маленькая деталь, выхваченная памятью из жизни, вызывала в сердце неизъяснимый трепет...
Конечно, как всякому другому человеку в его возрасте, Деникину чаще сего вспоминалось детство. На всю жизнь запомнил он рассказ отца о том, как родители гадали на судьбу своего первенца. Антону исполнился год, это был семейный праздник. Следуя старинному поверью, родители разложили на подносе возле ребёнка крест, детскую саблю, книгу и поставили рюмку. Каждый из этих предметов как бы символизировал будущую карьеру мальчика. Будет ли он священником, военным, книжником или же пристрастится к хмельному. Когда малыша распеленали, он тут же потянулся своей пухлой ручонкой к сабле, а когда она ему надоела, стал играть с рюмкой. Отец тут же огорчённо промолвил:
— Незавидная ждёт его судьба — будет рубакой и пьяницей.
Вспоминая этот забавный эпизод, Антон Иванович неизменно улыбался: сбылось-таки пророчество, но только наполовину: рубакой действительно стал, а вот насчёт пьяницы... Он спокойно относился к хмельному и «перебрал» всего лишь раз в жизни, да и то в знаменательный день, когда был произведён в офицеры.
К пятидесяти пяти годам отец Антона командовал отрядом Александровской бригады пограничной стражи, который был расположен на прусской границе, в районе уездного городка Петрокова. Офицерский чин получил через год после восшествия на престол Александра II. А ещё через год началось польское восстание. На кордон пришло известие, что в имении, владелец которого был в дружеских отношениях с Иваном Ефимовичем, отцом Деникина, собрались заговорщики. Отец со взводом пограничников поспешил в имение. Рассредоточив бойцов вокруг дома, Иван Ефимович приказал:
— Если через полчаса не вернусь — атаковать дом!
А сам решительно направился в здание. Там, в зале, увидел многих своих знакомых поляков. Заговорщики всполошились. Кто-то кинулся на офицера, но другие удержали наиболее отчаянных. Иван Ефимович, обратившись к группе заговорщиков, спокойно произнёс:
— Зачем вы тут — я знаю. Но я солдат, а не доносчик. Вот когда придётся драться с вами, тогда уж не взыщите. А только затеяли вы глупое, безнадёжное дело. С русской силой вам не совладать. Погубите только зазря много народу. Одумайтесь!
И, выйдя из дома, прыгнул на коня и ускакал вместе с пограничниками восвояси.
В боях же с восставшими он был смел и решителен, схватывался в смертельной рубке с отрядами Милославского, Юнга, Рачковского. Но к пленным Иван Ефимович относился по-доброму, гуманно. Особенно если в плен попадала зелёная молодёжь — студенты, а то и гимназисты. И хотя начальник Ивана Ефимовича майор Шварц требовал отправлять пленных в тюрьму, Деникин действовал на свой страх и риск:
— Всыпать мальчишкам по десятку розог и отпустить!
После выхода в отставку в шестьдесят четыре года он вскоре женился вторым браком на двадцатишестилетней польке Елизавете Фёдоровне Вржесинской, она-то и была матерью Антона. Первая жена Ивана Ефимовича умерла.
Мать была из города Стрельно, из семьи обедневших мелких землевладельцев. Шляхетских кровей в ней не было, но тем не менее она обладала чувством высокого национального достоинства, была истовой католичкой, гордилась своим происхождением и не признавала другого языка, кроме польского. И вышло в семье так, что Антон говорил с отцом по-русски, а с матерью — по-польски. С отцом Антон ходил в полковую церковь, и хотя она была довольно убогой, чувствовал, что всё здесь — своё. А мать водила его в костёл, где для него было просто интересное зрелище, не вызывающее особых чувств. Так он и сформировался, несмотря на католическое влияние, как православный христианин.
...В бессонные ночи Антон Иванович мысленно переносился в убогую квартирку в доме на Пекарской улице: две комнаты, тёмный чуланчик и кухня. Одна комната считалась «парадной», для приёма гостей, в другой, тёмной комнатушке была спальня, где спали все трое. Дед спал в чуланчике, а нянька — на кухне. Воспоминания эти вызывали у Антона Ивановича горькую улыбку: так всю жизнь, и на родине, и теперь, в эмиграции, промыкался он по чужим углам, никогда не имея не только собственного имения или дома, но даже квартиры. О том, как жили его родители — на грани нищеты, — не хотелось и вспоминать.
Из-за скудости средств отец решил отдать Антона не в гимназию, а в реальное училище. При этом старался не говорить о своей бедности, обосновывал преимущества реального училища так:
— Реальное — это, брат ты мой, не гимназия. В гимназии чистоплюев готовят, там чёрт-те что зубрят, всяческую латинскую и греческую ересь, одно сплошное витание в облаках. И вырастают там всякие философы, болтуны и недотёпы, что такое жизнь — не ведающие. А реальное — это, братец ты мой, сила! Их не зря немчура ещё в прошлом веке придумала. Тут тебе и математика, и физика, и химия, и космография! — Что собой представляет космография, Иван Ефимович, разумеется, не ведал, но произносил это слово с таким значением, будто сам достиг в сем предмете невиданного совершенства. — К тому же рисование и черчение — всё, что для жизни необходимо, для того чтобы строить, а не заниматься праздными мечтаниями и прочей чертовщиной.
А там, глядишь, в инженеры выйдешь, коль дурака валять не будешь.
Антон, прилежно выслушав все эти доводы, спокойно, но решительно отвечал:
— Нет, отец, инженерство — это не по мне. Я хочу как ты — в армии служить.
Отец для порядка в недоумении разводил руками, про себя же выбор сына одобрял.
Антон ещё больше стал гордиться отцом, когда тот уже почти в семьдесят лет запросился вдруг на русско-турецкую войну. Тайком от жены направил прошение о возвращении на военную службу. Прошение было удовлетворено: майору Деникину было предписано отправиться в крепость Новогеоргиевск для формирования запасного батальона, чтобы затем отправиться воевать с турками.
Елизавета Фёдоровна вспылила:
— И как ты мог, Ефимыч, не сказав ни слова... Боже мой. Да куда тебе, старику!
В реальное училище Антон ходил в мундирчике, сшитом из старого отцовского сюртука, но мальчик не горевал, жил мечтой: стану офицером — будет у меня и красивая форма, и верховая лошадь. В училищном буфете вечно полуголодный Антон жадно вдыхал запах сарделек, недоступных ему. Но он верил, что придёт время, и он сможет лакомиться сардельками, а может, ещё чем-то и повкуснее.
Обстановка в реальном училище была непростой. Петербург напирал на русификацию, поляки этому всячески сопротивлялись. Польский язык считался необязательным, экзамена по нему не проводилось, более того, в стенах училища было строжайше запрещено говорить по-польски. Впоследствии Деникин оценивал это так: «Петербург перетягивает струны». Правда, на самом деле строгих и бездумных запретов этих почти никто не придерживался. Польские ученики никогда не говорили между собой по-русски.
...Вспоминая всё это, Антон Иванович как-то раз против своей воли начал сравнивать политику русификации с политикой полонизации. И чтобы не забыть своих мыслей, встал с кровати, тихонько, чтобы не потревожить Ксению Васильевну, прошёл к письменному столу и стал записывать:
«Эти перлы русификации бледнеют совершенно, если перелистать несколько страниц истории, перед жестоким и диким прессом полонизации, придавившей впоследствии русские земли, отошедшие к Польше по Рижскому договору 1921 года. Поляки начали искоренять в них всякие признаки русской культуры и гражданственности, упразднили вовсе русскую школу и особенно ополчились на Русскую Церковь. Польский язык стал официальным в её делопроизводстве, в преподавании Закона Божия, в церковных проповедях и местами — богослужении. Мало того, началось закрытие и разрушение православных храмов: Варшавский собор — художественный образец русского зодчества был взорван; в течение одного месяца в 1937 году было разрушено правительственными агентами 114 православных церквей — с кощунственным поруганием святынь, с насилиями и арестами священников и верных прихожан. Сам примас Польши в день Святой Пасхи в архипастырском послании призывал католиков в борьбе с православием «идти следами фанатических безумцев апостольских»...»
Антон в общении с соучениками нашёл «золотую середину»: с поляками стал говорить по-польски, с русскими, которых в каждом классе было всего три-четыре человека, — по-русски. Половина населения городка состояла из евреев, в руках которых сосредоточивалась вся городская торговля. И всё же евреев в училище было мало, так как даже состоятельные родители предпочитали, чтобы их дети ограничивались учением в «хедер» — в специальной еврейской талмудистской школе. Антону было по душе то, что вражды в училище между поляками, русскими и евреями не было.
...Снова улёгшись в постель, Антон Иванович вспомнил, каковы были его духовные искания в годы отрочества и юности. И даже сейчас подивился, что после многих колебаний и сомнений вдруг в одну ночь пришёл к окончательному решению: «Человек — существо трёх измерений — не в силах осознать высшие законы бытия и творения, поэтому я отметаю звериную психологию Ветхого Завета, но всецело приемлю христианство и православие. С этим был, с этим и кончаю лета живота своего». Он подумал об этом сейчас с чувством исполненного долга.
В реальном училище, несмотря на всяческие запреты, жизнь была вольной. Семиклассники вне училища ходили в штатском платье, заглядывали в рестораны, частенько гуляли в городском парке после разрешённого времени, а бывало, что и вступали в словесные дуэли с учителями.
Когда Антону исполнилось восемь лет, произошло событие, которое запомнилось ему навсегда. Император Александр II возвращался из зарубежной поездки, и поезд его на несколько минут остановился во Влоцлавске. Встречали его самые именитые граждане города, этой чести был удостоен и отец Антона. Иван Ефимович конечно же взял сынишку с собой. Антон прямо-таки мистически обожал царя и потому весь сиял от радости. Особую гордость вызвало в нём то, что на перроне, кроме него, детей больше не было.
Медленно и степенно, отдуваясь клубами пара, поезд подошёл к платформе. И тут в открытом окне вагона Антон увидел государя! Сердце его трепетно вздрогнуло. Царь приветливо что-то говорил встречавшим. Иван Ефимович вытянулся во фрунт и взял под козырёк. Возбуждённый Антон не спускал глаз с государя и даже забыл снять фуражку.
Когда царский поезд скрылся из виду, кто-то из знакомых подошёл к Ивану Ефимовичу:
— Что это, Иван Ефимович, сынишка ваш непочтителен к государю? Так шапки и не снял.
Иван Ефимович озадаченно молчал, не зная, что ответить, и густо покраснел. Антон едва не провалился сквозь землю от нахлынувшего на него стыда. Пожалуй, сейчас на всей земле не было мальчишки несчастнее, чем он. А вдруг узнают сверстники — заклюют, засмеют...
А потом пришла трагическая весть: 1 марта 1881 года император Александр II был злодейски убит. Жители городка были в шоке. На улицах появились конные уланские патрули, по ночам долго не спавший Антон с тревогой вслушивался в цокот копыт по булыжной мостовой. Из уст в уста передавали слова, сочинённые каким-то польским поэтом:
Тихо вшендзе, глухо вшендзе,
Цо то бэндзе, цо то бэндзе...
А по-русски это звучало так:
Тихо всюду, глухо всюду,
Что-то будет, что-то будет...
...Деникин осторожно повернулся с боку на бок, стараясь улечься поудобнее. А как быстро засыпалось в молодости, да и позже, в боевых походах! Только прилёг, только закрыл глаза, и уже словно в яму провалился. Никаких снов. Никакой бессонницы!
Да, самое прекрасное время жизни — это детство и школа. Как-то за провинность учитель оставил Антона в классе после уроков. Не такое уж страшное наказание, но мальчик очень боялся реакции родителей. Непременно накажут, если узнают, да ещё и будут мучить всяческими внушениями и наставлениями. Антон встал на колени перед иконой, висевшей в углу:
— Боженька, сделай так, чтобы меня отпустили домой!
И случилось чудо! Распахнулась дверь, вошёл учитель, как-то по-доброму посмотрел на провинившегося:
— Деникин Антон, можешь идти домой.
В голове у мальчика сверкнула мысль: «Значит, Бог есть!» А уже приближаясь к дому, засомневался: может, учитель увидел в окно, как он молится и просит пощадить его?
Во втором классе Антон заболел оспой, еле выкарабкался. Но пришлось остаться на второй год. Летом приналёг на математику, с невиданным упорством проштудировал учебники алгебры, геометрии и тригонометрии, перерешал все задачи. Учитель математики Епифанов на первом же уроки объявил:
— В прошлом номере «Математического журнала» предложена была задача: определить среднее арифметическое всех хорд круга. А в последнем номере значится, что решение не прислано. Не хотите ли попробовать свои силы?
Никто не осилил. Антон поклялся решить задачу. Через несколько дней, дрожа от волнения, протянул лист с решением задачи Епифанову. Тот молча прочёл, выразительно посмотрел на Антона, так же, не проронив ни слова, прошёл к кафедре, открыл классный журнал и вывел там крупную пятёрку, такую, что весь класс сумел разглядеть. С тех пор Антона стали уважительно называть «Пифагором».
...Антон Иванович вдруг едва не расплакался: в голове у него зазвучали стихи, сочинённые ещё подростком. Собственно, не стихи, а так, рифмованные строчки, но сейчас он вдруг с потрясающей силой осознал, что в них отразились его жизнь и судьба, будто он сознательно напророчил себе на заре своей жизни:
Зачем мне жить дано
Без крова, без привета,
Нет, лучше умереть —
Ведь песня моя спета.
Сейчас он понимал, что строки эти далеки от истинной поэзии. Но тогда он даже осмелился послать их в «Ниву». Конечно, не напечатали и даже не ответили.
Из впечатлений детства особенно горьким была смерть отца. Казалось, сноса не будет кряжистому двужильному Ивану Ефимовичу. И вдруг — рак желудка... Перед смертью он сказал сыну:
— Скоро я умру. Оставляю тебя, милый, и мать твою в нужде. Но ты не печалься — Бог не оставит вас. Будь только честным человеком и береги мать, а всё остальное само придёт. Пожил я довольно. За всё благодарю Творца. Только вот жалко, что не дождался твоих офицерских погон...
В страстную пятницу Антон был в церкви на выносе плащаницы и пел, как обычно, на клиросе. Прибежал друг:
— Иди скорей домой, тебя мать зовёт.
Антон почувствовал недоброе. Вихрем помчался домой — отец уже был мёртв. Упал перед ним, зарыдал...
Похоронили отца на третий день Пасхи, сотня пограничников проводила своего командира тремя ружейными залпами. На могилу положили плиту с надписью, составленной ротмистром Ракицким: «В простоте души своей он боялся Бога, любил людей и не помнил зла».
Жить стало ещё тяжелее. Антону пришлось стать репетитором, бегать к ученикам в разные концы города. Уроки учил ночью.
...Антон Иванович вздохнул незаметно для себя, наконец-то заснул.
Седьмого декабря 1945 года семья Деникиных прибыла в Нью-Йорк. Антон Иванович предполагал, что в Америке не все примут его одинаково. Так оно и вышло.
Вездесущая пресса откликнулась на приезд Деникина незамедлительно, едва он сошёл с трапа парохода. Встречавший генерала бывший доброволец, штабс-капитан, вручил Антону Ивановичу свежий номер газеты «Новое русское слово». На первой полосе было сообщение о прибытии Деникина:
«Антон Иванович Деникин почти не изменился за последние пять лет, тот же твёрдый, стальной взгляд, та же осторожная точность выражений. И политически его взгляды за эти годы не изменились: бывший Главнокомандующий вооружёнными силами Юга России остался патриотом и антибольшевиком. Он по-прежнему с русским народом, но не с советской властью».
Сойдя на берег, Деникин огляделся вокруг. На пристани стояла, переминаясь с ноги на ногу, небольшая кучка пикетчиков с транспарантами в руках. Деникин прочитал некоторые из них и, хотя они почти все были на английском языке, понял смысл: «Деникин, убирайся домой!»
Штабс-капитан, заметив, что Антон Иванович помрачнел, поспешил успокоить:
— Не обращайте внимания, ваше превосходительство. Обычные американские штучки. Пикетчиков здесь нанимают и платят довольно щедро.
— Понимаю, демократия, — как-то растерянно откликнулся Деникин.
Штабс-капитан намеренно не стал знакомить Антона Ивановича с газетами «Морден журнал» и «Форверте», которые он тоже приобрёл в киоске. «Морден журнал» оголтело уподоблял Деникина Петлюре и Махно, стремясь доказать, что между ними не существует никакой разницы:
«В город самых бойких репортёров, в мировой центр еврейской печати, в страну, где находится, возможно, самое большое число евреев, помнящих ещё украинские погромы, прибыл незаметно самый отъявленный из всех оставшихся в живых русских черносотенцев».
И тут же «Морден журнал» обрушивался на «Новое русское слово», обвиняя эту газету во всех смертных грехах:
«Возможно ли, что евреи, издатели и члены редакции «Нового русского слова» забыли еврейские погромы и устроили дружеский приём генералу Деникину только потому, что он разделяет их вражду к Советской России?»
Деникины остановились в пригороде Нью-Йорка, в доме пригласившего их на жительство штабс-капитана. Отдохнув от дальней дороги, Антон Иванович уже на следующий день отправил в «Морден журнал» письмо:
«Я узнал, что в вашей газете помещена статья, возводящая на меня необоснованные и оскорбительные обвинения. Сообщаю вам:
1. Никаких «тайных» задач у меня не было и нет. Всю жизнь я работал и работаю на пользу русского дела — когда-то оружием, ныне словом и пером — совершенно открыто.
2. В течение последних 25 лет я выступал против пангерманизма, потом против гитлеризма в целом ряде моих книг и брошюр, на публичных собраниях в разных странах, в пяти европейских столицах. Книги мои попали в число запрещённых и были изъяты гестапо из магазинов и библиотек. Пять лет немецкой оккупации я прожил в глухой французской деревне под надзором немецкой комендатуры, не переставая всё же распространять противонемецкие воззвания среди соотечественников.
Эта моя позиция, равно как и несправедливость обвинения меня газетой в «черносотенстве», известна всей русской эмиграции, к сожалению, неизвестна редакции вашей газеты... Вы должны знать, что волна антисемитских настроений пронеслась по Югу России задолго до вступления белых армий в «черту еврейской осёдлости» и что командование принимало меры против еврейских погромов. Уверяю вас, что если бы этого не было, то судьба еврейской Южной России была бы несравненно трагичнее».
Антон Иванович не любил оправдываться и обычно отмалчивался, когда его пытались несправедливо упрекнуть в чём-то или унизить, но сравнение с Петлюрой и Махно глубоко оскорбило, и, отослав опровержение, он немного успокоился.
Надо было начинать жизнь на новом месте. Пока Ксения Васильевна занималась домашними делами, Антон Иванович жадно изучал американскую прессу, пристально следил за тем, как развивается послевоенная жизнь и какие витиеватые изгибы совершает современная международная политика.
Он не мог оставаться равнодушным, когда узнал, что Англия и Америка приняли решение выдать Сталину русских военнопленных. Деникин был настолько взволнован, что немедленно написал письмо командующему оккупационными силами США в Германии генералу Дуайту Эйзенхауэру:
«Ваше Превосходительство.
В газете «Таймс» я прочёл описание тех ужасов, которые творятся в лагере Дахау, находящемся под американским управлением, над несчастными русскими людьми, которых называют то «власовцами», то «дезертирами и ренегатами» и которые предпочитают смерть выдаче их советской власти. Эти несчастные люди отлично знают, что ждёт их в «советском раю», и неудивительно поэтому, что собираемые в Дахау военнопленные предпочитают искать смерти на месте, и какой смерти! Перерезывают себе горло маленькими бритвенными лезвиями, испытывая невероятные предсмертные муки; поджигают свои бараки и, чтобы скорее сгореть живьём, сбрасывают с себя одежду; подставляют свои груди под американские штыки и головы под их палки — только бы не попасть в большевистский застенок...
Ваше Превосходительство, я знаю, что имеются «Ялтинские параграфы», но ведь существуют ещё, хотя и попираемые ныне, традиции свободных демократических народов — право убежища.
Существует ещё и воинская этика, не допускающая насилий даже над побеждённым врагом. Существует, наконец, христианская мораль, обязывающая к справедливости и милосердию.
Я обращаюсь к Вам, Ваше Превосходительство, как солдат к солдату и надеюсь, что голос мой будет услышан.
Генерал А. Деникин».
Ответ был для Антона Ивановича малоутешительным. Кроме того, он был подписан не самим Эйзенхауэром, а исполняющим обязанности начальника его штаба генералом Ханди, что уже само по себе говорило о том, что высокие официальные власти не желают вступать в контакт с бывшим Главкомом. Ответ не содержал ничего обнадёживающего и лишь сухо повторял те самые параграфы Ялтинского соглашения, которые и без того были хорошо известны Деникину.
В ответе перечислялись те категории лиц, которые подлежали насильственной репатриации в СССР: те, кто был захвачен в плен в германской военной форме, кто состоял 22 июня 1941 года (или позже) в Вооружённых Силах Советского Союза и не был уволен, кто сотрудничал с неприятелем и добровольно оказывал ему помощь и содействие.
С возмущением прочитав эту отписку, Деникин понял, что плетью обуха не перешибёшь, и весь ушёл в свои мемуары. Ему хорошо работалось в тихих стенах публичной библиотеки, что приютилась среда небоскрёбов на 42-й улице Нью-Йорка. Не было для него более счастливых минут, чем те, в которые он усаживался за облюбованный им стол у окна в славянском отделе библиотеки на втором этаже и получал желанную возможность углубиться в изучение литературы и архивных материалов. Он торопился завершить свой труд «Путь русского офицера». Мог ли он предвидеть, что труд сей так и останется незавершённым и увидит свет лишь в 1953 году, через шесть лет после его смерти.
Антон Иванович работал истово, ценя на вес золота каждую минуту, с прилежностью трудолюбивого школяра, делал выписки в общие тетради и уже где-то к середине дня изрядно уставал. Стараясь сбросить с себя умственное напряжение, он, отвернувшись к окну, чтобы не быть на виду посетителей библиотеки, поспешно съедал припасённый бутерброд, едва замечая его вкус. Но даже в минуты позволенного себе отдыха он не мог отогнать мыслей, которые и прежде одолевали его, а теперь, на склоне лет, заполонили всю его душу. Говоря коротко, главной мыслью было: «Правильно ли он, генерал Деникин, прожил жизнь?» Впрочем, этот философский вопрос часто сменялся на более прозаический: «Как продолжать жить дальше, если в доме постоянно не хватает денег?»
Вскоре по этой причине пришлось перебраться в деревню.
Об этом периоде своей жизни Антон Иванович сообщал в письме к знакомому офицеру:
«Понемногу начинаем приспосабливаться к американской жизни. Обзавелись добрыми знакомыми, среди них много сохранивших традиции добровольцев, несколько первопоходников. «Бойцы вспоминают минувшие дни...» Сейчас мы в деревне, на даче, но к сентябрю, невзирая на сильнейший квартирный кризис, нам удалось найти маленькую квартирку в окрестностях Нью-Йорка. Таким образом приобрели некоторую осёдлость.
По предложению солидного издательства пишу книгу. Вернее, работаю одновременно над двумя книгами — о прошлом и настоящем.
И я и жена прихварываем. У меня — расширение аорты, начавшееся в приснопамятные парижские дни — огорчений и разочарований».
...Душевная жизнь старого генерала становилась всё сложнее, распадалась её цельность, таяла вера в то, что свою жизнь он прожил правильно.
В те годы, когда он вихрем ворвался в пекло гражданской войны, Антон Иванович верил в победу, в свою счастливую звезду. И даже когда военное счастье изменило ему, он не пришёл в отчаяние, убеждал всех, да и самого себя, что новый режим, превратившись в абсолютно тоталитарный, долго не простоит; пусть не завтра, не через год, пусть через десяток лет он рухнет неизбежно, ибо будет несправедлив, жесток к людям, каким был и старый, царский режим. Сподвижников его такие рассуждения не утешали: они жаждали победы немедленной, осуществления своих надежд и желаний сейчас, а не в далёком туманном будущем. Деникин же был терпелив и никогда не предавался унынию. Разве что в злосчастные дни, когда погибли его верные друзья Корнилов и Марков или когда был убит его самый близкий друг и единомышленник генерал Романовский.
Впрочем, его жизненная позиция не вызывала удивления: таков уж был его основательный природный характер; такими часто бывают истинные крестьяне во всех поколениях — от древних пращуров до современных тружеников земли. Даже любовь его была основательной, глубокой, начисто лишённой бурных своих проявлений, столь свойственных натурам увлекающимся и порывистым. Она была спокойной, мудрой и внешне никогда не сопровождалась эмоциональными вспышками и бурными страстями. Просто они были нужны друг другу, эти два человека — уже пожилой Деникин и ещё молодая Ксения.
В поздний же период своей вынужденной эмиграции натура и характер Деникина коренным образом изменились, хотя превращения эти произошли постепенно, не вдруг. Окружающие стали замечать, что Антон Иванович превратился из оптимиста в пессимиста, приобрёл своего рода болезнь, которую некоторые сокращённо именовали СНС, что означало «синдром навязчивых состояний». Ксения Васильевна вычитала об этой загадочной болезни в одной медицинской книге, и когда она сопоставляла прочитанное с теми симптомами, которые стали проявляться у Антона Ивановича, то убеждалась, что всё совпадает. Антон Иванович стал панически бояться всего на свете, во всём, что происходило вокруг, он ощущал предчувствие какой-то страшной беды. Ему стало мерещиться, что за ним неотступно следуют агенты НКВД, что с единственной и потому особенно любимой дочерью Мариной непременно случится несчастье, что он, Деникин, внезапно умрёт во сне... — всего и не перечислишь. Даже в июльской грозе ему чудилось страшное бедствие, которое непременно обрушится на людей, и прежде всего на него, — это могли быть смерчи, ураганы, наводнения, пожары, а то и шаровая молния, влетающая в окно. Он боялся, что его Ксения, отправившаяся в магазин, обязательно попадёт под машину при переходе улицы, что непременно пропадёт любимый кот Васька, что они с Ксенией умрут с голоду, который их обязательно настигнет. Ожидание конца света стало для него любимой темой в разговорах, даже в те минуты, когда ярко светило солнце, деревья стояли не шелохнувшись, а прогноз погоды на ближайшее время не предвещал ничего тревожного. Конечно, если бы «синдром навязчивых состояний» владел Антоном Ивановичем в те времена, когда он принимал решение идти на бой с красными, то вполне вероятно, что он, предвидя неизбежную катастрофу, вовремя бы остановился, а может, и перешёл бы на сторону новой власти, как это сделали многие бывшие офицеры и генералы, или вообще занялся бы садоводством, разведением цветов, выращиванием капусты, а то и уженьем рыбы.
Как ни старался Деникин приспособиться к новой жизни, Америка оставалась для него чужой, неласковой и даже жестокой. Каждый здесь жил сам по себе, и всё, чем во все времена славилась Русь — доброта, умение сострадать ближнему, чувство локтя, особенно в беде, стремление защитить несправедливо обиженного, — всё это здесь воспринималось как странная прихоть, недостойная делового человека, изо всех сил стремящегося к личному преуспеванию.
И потому Россия была с ним неотступно — во сне и наяву...
Несказанно грели душу Деникина воспоминания об офицерской жизни, о том, как шаг за шагом, без чьей-либо мало-мальской помощи шёл он в своей военной карьере. Эпизоды этого периода жизни часто виделись ему даже во сне, и тогда он пробуждался бодрым, вдохновенным, будто к нему возвращалась молодость.
В сущности, ещё до поступления в военное училище Антон рос в офицерской среде. В городке квартировал уланский полк, и Антон сдружился с двумя корнетами. Это были лихие, бесшабашные молодые люди, любившие веселье, кураж и экстравагантные выходки. В доме у них всегда было шумно, тосты следовали один за другим, дружный здоровый смех вырывался через окна на улице, и тогда Антону казалось, что вся офицерская жизнь — это сплошное веселье, сплошные праздники. С каким восхищением смотрел он на своего знакомого корнета, когда тот на манер Долохова из «Войны и мира» садился на подоконник третьего этажа, спускал вниз ноги, лихо опрокидывал бокал шампанского и бурно приветствовал знакомых офицеров, проходивших по улице. «Вот он, истинный офицер!» — думалось Антону.
И — о чудо! — этот самый корнет впоследствии стал генералом, знаменитым генералом Павлом Карловичем Ренненкампфом, с которым Антон Иванович свиделся уже на русско-японской войне. Деникин был его начальником штаба. Им было что вспомнить! Судьба бывшего удалого улана оказалась трагичной: во время русско-германской войны его признали одним из виновников поражения в Восточно-Прусской операции и расстреляли по приговору военного трибунала.
...Осенью 1890 года Антон Деникин поступил в Киевское юнкерское училище, предварительно записавшись в 1-й стрелковый полк, квартировавший в Плоцке.
Началась совершенно новая жизнь: дисциплина, распорядок дня, безусловное повиновение командирам, приказы которых были высшим законом. Училище разместилось в старинном «крепостном» здании, и жизнь юнкеров была замкнута в его стенах. Любоваться Днепром, катившим свои воды невдалеке, можно было лишь из узких окон. Бывшие гимназисты и студенты, привыкшие к вольготной жизни, попав в эту атмосферу, раскаивались в своём выборе и были готовы бежать отсюда куда глаза глядят. Антону же, выросшему в военной среде, этот жёсткий режим совершенно не был в тягость, наоборот, его привлекали строгости и порядок. Но, конечно, и его тянуло на волю. Голь на выдумки хитра: юнкера придумали способ, как перехитрить своих начальников. Кто-то предложил делать из простыней жгуты, привязывать их одним концом в помещении, а другой конец пропускать через амбразуру наружу. Таким хитроумным способом юнкера спускались на пустырь и пробирались под покровом ночи на берег Днепра, возвращаясь в казарму лишь перед рассветом. На кроватях же находившихся в «самоволке» юнкеров сооружались чучела.
Однажды в такой вылазке принял участие и Антон. Вернулся он под утро через классную комнату на первом этаже, через окно бросил штык, фуражку и шинель. Предупреждённые условленным сигналом друзья принесли ему одежду, он надел шинель внакидку и отправился как ни в чём не бывало в роту. И тут, как на грех, навстречу — дежурный офицер.
— Вы почему в шинели?
— Что-то знобит, господин капитан.
— Вы бы в лазарет пошли.
— Как-нибудь перемогусь, господин капитан.
Кажется, пронесло.
Однако, несмотря на юношеские проказы, на первом плане были серьёзные занятия. Училище славилось своими выпускниками. Особенно гордились юнкера строевой выучкой. Правда, однажды, когда командующий войсками округа знаменитый генерал Драгомиров производил смотр училищу, оно оскандалилось. Дело в том, что к этому времени юнкера отработали только взводные учения, а Драгомиров, не зная этого, приказал произвести батальонные. И нашёл полный беспорядок в строю, погнав юнкеров с учебного плаца. Это было для воспитанников училища горькой обидой. Зато в другой раз, на учениях с боевыми патронами и стрельбой артиллерии через голову пехоты, училище показало высший класс.
Драгомиров даже расчувствовался — ведь стрельба через голову пехоты была его нововведением, его гордостью! Генерал истово поблагодарил юнкеров, услышав в ответ их могучее «ура!».
Юнкерское училище давало основательные звания: изучали здесь Закон Божий, Два иностранных языка, химию, механику, русскую литературу, правда только древнюю, — видимо, наставники боялись, что в головы юнкеров проникнут «вредные идеи» из русской классики.
Антон Иванович, мысленно «путешествуя» по годам учёбы в юнкерском училище, не без радости вспоминал забавные эпизоды. Был такой юнкер Нестеренко, прекрасно знавший французский язык. Так он умудрялся сдавать экзамены за троих своих товарищей, которые были с французским не в ладах. Ну настоящий плут: переоденется то в мундир с чужого плеча, то щёку подвяжет платком или сунет под язык леденец, чтобы изменить голос. Благо что учитель французского языка был чудаковат и, главное, никого не запоминал в лицо. И всё-таки однажды разоблачил Нестеренко, когда тот пытался сдать экзамен за своего друга Антона. Деникину французский давался нелегко, и читал он обычно тексты с трудом, а тут Нестеренко перестарался: прочитал текст за Антона, можно сказать, безукоризненно. И учителю всё стало ясно. Он взял и Антона и Нестеренко под руки и повёл их к инспектору. И тут класс взмолился:
— Ваше превосходительство, не губите! Не гу-би-те!
Учитель оглянулся, не смог сдержать улыбки:
— Прощаю, но в последний раз, господа!
Пролетели юнкерские годы, и вот уже — выпуск! Антон выбрал вакансию во 2-ю артиллерийскую бригаду в городе Беле, Седлецкой губернии.
Беле оказался маленьким городишком с населением всего в восемь тысяч человек. Жизнь в нём была сонной, тягучей. Офицерам ничего не оставалось, кроме как играть в карты, выпивать и волочиться за местными дамами. После того как старый командир бригады Сафонов — добрый и слабый человек — умер, на смену ему пришёл новый начальник — грубый, невежественный генерал. Офицеров откровенно презирал, никому не подавал руки. Жизнь и быт подчинённых его вовсе не интересовали. Он настолько был оторван от реальности, что однажды даже заблудился среди казарм, в то время как бригада ждала его появления битых два часа в конном строю. Взыскания, аресты стали сыпаться как из рога изобилия. Отсюда и пошло: пьянки, кутежи, скандалы. Три офицера покончили жизнь самоубийством...
«Чеховские будни», — улыбнулся Деникин. Правда, теперь, спустя столько лет, даже служба в бригаде казалась милой и близкой сердцу...
А тогда... Тогда самой заветной мечтой любого офицера было — вырваться из провинциального захолустья в Петербург, чтобы поступить в академию. Они мечтали об этом, потому что иного способа изменить свою беспросветную жизнь у них просто не было.
Мечтал об академии и поручик Деникин. И вот летом 1895 года он оказался у монументального здания академии возле Суворовского музея в столице России. Теперь бы только поступить! Да легко ли! Академия могла принять лишь полторы сотни абитуриентов, а желающих было более пятисот.
Академия, академия! Без неё обычному офицеру, не имеющему связей в высоких военных кругах, сделать карьеру было просто немыслимо. Провал на экзаменах — это крах надежд, равносильный краху всей жизни. Провались на экзаменах — и возвращайся в свою часть с клеймом неудачника, с чувством позора и стыда...
Между тем экзаменаторы свирепствовали. Попробуй спутать артикли в немецком языке, сделать хоть одну ошибку в сочинении, не ответить на вопрос о глубине устья Рейна или хотя бы растеряться при вопросе «Знакома ли вам песня «Огород городить»? — и прощай, мечта!
Деникин оказался счастливчиком — приняли! И он, сняв крохотную квартирку, обложился книгами, брошюрами и журналами в» библиотек, накинувшись на них о небывалым упорством. Он штудировал литературу ночами, урывая лишь несколько часов для сна, а утром спешил на занятия — опаздывать нельзя было ни на минуту. От огромного количества предметов трещала голова: множество сугубо военных дисциплин, а также иностранные языки, история с основами государственного права, славистика, геология, высшая геодезия, астрономия, сферическая геометрия...
Антон Иванович был несказанно горд: он взял приступом это элитное учебное заведение! Академия была основана ещё в 1832 году, начальником её в своё время был Михаил Иванович Драгомиров, неутомимый последователь Суворова, а ныне академию возглавлял сам Генрих Антонович Леер, известнейший военный теоретик и историк, член-корреспондент Петербургской академии наук, почётный член Шведской академии военных наук, опубликовавший много трудов по военной стратегии, тактике, военной истории и военному искусству. Лееру было уже восемьдесят лет, но он всё ещё оставался в строю.
Правда, гордясь академией, Деникин видел и её слабые стороны. Его крайне удивляло, что академия отстаёт от жизни, от бурно развивавшегося вооружения армий. Особенно же он сокрушался по поводу того, что здесь читался курс военной истории, в котором преподаватели налегали на древность, но не считали необходимым знакомить слушателей с историей, скажем, последней русско-турецкой войны.
— Уже семнадцать лет прошло, как закончилась русско-турецкая война, — делился с сокурсниками Антон Иванович, — а наша военная наука не имеет ещё её документальной истории. Поразительная беспечность!
...И вот первые экзамены. Антон Иванович снова ощутил себя в аудитории, где ему пришлось отвечать профессору полковнику Баскакову. В билете значился вопрос о Ваграмском сражении.
— Сражение это произошло в июле тысяча восемьсот девятого года у селения Ваграм в Австрии между французской армией Наполеона и австрийской армией эрцгерцога Карла. — Антон Иванович как бы повторял сейчас свой ответ. — Наполеон сосредоточил свои войска в районе Вены и начал подготовку к переправе через Дунай, чтобы разгромить австрийские войска в генеральном сражении на левом берегу. Форсировать Дунай Наполеон решил южнее Грос-Энцерсдорфа...
Баскаков весьма рассеянно слушал поручика и вдруг прервал его странным вопросом:
— Об этом достаточно. Скажите лучше, что произошло ровно в полдень и каково было в это время положение сторон?
— Наполеон направил против центра неприятеля колонну Макдональда, — продолжил Деникин, но Баскаков настаивал на своём:
— Что произошло именно в полдень? Да-да, поручик, ровно в двенадцать.
Деникин окончательно смутился. Ну ровно ничего не мог он вспомнить о том. Что произошло в этот проклятый полдень! Кажется, ничего особенного... Смущённое молчание вновь нарушил упрямый Баскаков:
— Меня интересует только полдень! Может быть, сядете и подумаете?
Деникин внутренне рассвирепел, но сдержался, чтобы не выпалить грубость:
— Совершенно излишне, господин полковник.
Это был последний экзамен. Поручик Деникин получил шесть с половиной баллов, а для перевода на второй курс надо было набрать не менее семи. Всё пошло прахом из-за какого-то несчастного полбалла!
Примчавшись к себе домой, он судорожно раскрыл учебник и прочитал:
«В полдень французские войска начали выдвижение к реке Русбах. Войска двигались веерообразно: по мере увеличения интервалов в 1-й линии туда вступали корпуса из 2-й линии».
— Господи, разрази громом этого строптивого педанта Баскакова! — едва не закричал убитый горем поручик.
...И надо же было так прихотливо пересечься их путям! Шло Мукденское сражение, в котором подполковник Деникин будет награждён орденом и получит чин полковника. А начальником штаба в конный отряд прибудет... знаток Ваграмского сражения Баскаков! И как преобразится этот надменный полковник, терзавший Деникина! Растерянный, подавленный, как петух, которому ощипали перья, он будет подобострастно задавать вопросы теперь уже проваленному им на экзаменах Деникину — начальнику штаба дивизии:
— Как вы думаете, что означает странное передвижение японцев с фланга на фланг?
Как хотелось тогда Антону Ивановичу напомнить о полдне в Ваграмском сражении, но он ответил спокойно, почти равнодушно:
— Это начало общего наступления и охвата правого фланга наших армий.
Сколько ещё вопросов последует из уст Баскакова на наблюдательном пункте Деникина! Прервутся они лишь после того, как наблюдательный пункт будет накрыт шквальным пулемётным огнём японцев. Только этого экзаменатора и видели!
Упорства Антону Ивановичу было не занимать: отчислили, ну и чёрт с вами! Всё равно пробьюсь, возьму вашу академию штурмом! И взял. Снова вступительный экзамен, и по оценкам он оказался четырнадцатым из ста пятидесяти зачисленных в храм военной науки.
Учёба учёбой, а под влиянием общественного движения в России складывалось мировоззрение и Антона Ивановича. Он был приверженцем конституционной монархии, не принимал марксизм и делал ставку на российский либерализм. Да и как он мог сочувствовать марксизму после того, как прочитал в газете «Красное знамя», издававшейся Амфитеатровым за границей:
«Первое, что должна будет произвести победоносная социалистическая революция, — это, опираясь на крестьянскую и рабочую массу, объявить и сделать военное сословие упразднённым ».
— Какую же участь старается подготовить России «революционная демократия» перед лицом надвигающихся паназиатской и пангерманской экспансий? — взволнованно спрашивал он у своего знакомого офицера.
Впрочем, разгуляться политическим размышлениям в академии было не так-то просто. Слушатели знали мнение на этот счёт бывшего начальника академии генерала Драгомирова:
— Я с вами говорю как с людьми, обязанными иметь свои собственные убеждения. Вы можете вступать в какие угодно политические партии. Но прежде чем вступить, снимите мундир. Нельзя одновременно служить своему царю и его врагам.
В годы учёбы приходилось Антону Ивановичу бывать и на балах в Зимнем дворце, куда съезжалось до полутора тысяч гостей. Академии Генерального штаба вручали двадцать приглашений.
Здесь, на балу, увидел Деникин императора и императрицу. Балы блистали роскошью, но сковывали своей чопорностью, отпугивали феерическим блеском...
Снова пришло время выпуска, и тут началась настоящая чехарда: причудливо менялись и тасовались списки, пересчитывались баллы, полученные на экзаменах, по воле начальника академии генерала Сухотина, самодура по природе. Среди офицеров, недобравших нужного выпускного балла, оказался и неродовитый Деникин. Вместо причисления к Генштабу ему предстояло отправиться в свою часть. Деникин вместе с тремя выпускниками, которым тоже отказали в причислении, решил идти в атаку на академическое начальство. И написал жалобу на имя государя императора. Это было неслыханно! Какой-то безродный штабс-капитан осмелился жаловаться самому государю! Разразился настоящий скандал. Деникина объявили чуть ли не преступником. А он упрямо твердил, стойко перенося разносы и упрёки:
— Я милости не прошу. Добиваюсь только того, что мне принадлежит по праву.
...Вспоминать всю эту историю Антону Ивановичу не хотелось, тем более во всех её подробностях. Но всё же один эпизод и сейчас держался в памяти.
...Выпускников принимал сам Николай П. Офицеров построили. Внешний вид каждого лично проверил военный министр генерал Куропаткин. Вошёл царь. Увидев офицеров, как всегда, смутился, медленно прошёл вдоль строя, задавая иногда какие-то несущественные, формальные вопросы, с безразличием выслушивая короткие ответы. Остановился возле Деникина.
— Ну а как вы думаете устроиться?
— Не знаю. Жду решения вашего императорского величества.
Царь посмотрел на Куропаткина. Тот мгновенно отреагировал:
— Этот офицер, ваше величество, не причислен к Генеральному штабу — за характер.
Антона Ивановича словно прогнали сквозь строй, выпоров розгами. Накатилась горькая мысль:
«Вот тебе и справедливость воли монаршей! Каким чертополохом поросли пути к правде!»
Деникин снова с позором вернулся в бригаду. Шло время, обида не проходила, и однажды Антон Иванович вновь прибег к эпистолярному жанру. Теперь это было письмо на имя Алексея Николаевича Куропаткина:
«...А с вами мне говорить трудно», — с такими словами обратились ко мне Вы, ваше превосходительство, когда-то на приёме офицеров выпускного курса академии. И мне трудно было говорить с Вами. Но с тех пор прошло два года, страсти улеглись. Сердце поуспокоилось, и я могу теперь спокойно рассказать Вам всю правду о том, что было...»
Письмо было объёмистым, но предельно искренним. Отправив его, Деникин словно снял с себя тяжесть. Был уверен, что никакого ответа не будет.
И вдруг новогодний подарок — телеграмма из Варшавы. Деникин был вне себя. Но на этот раз — от радости. Телеграмма была адресована «Причисленному к Генеральному штабу капитану Деникину»!
Продевая под правый погон аксельбант офицера Генштаба, Антон, улыбнувшись, вспомнил девиз генштабистов: «Больше быть, чем казаться!» Упорство принесло победу.
...Антон Иванович вышел на крыльцо подышать перед сном свежим воздухом. Глядя на мерцавшие в ночном небе звёзды, вслух произнёс девиз всей своей жизни: — Больше быть, чем казаться!
На склоне лет Антон Иванович Деникин мечтал лишь об одном: до ухода из жизни закончить книгу воспоминаний «Путь русского офицера». Он задумал этот труд как рассказ о своём жизненном пути и об эпохе, в которой ему довелось жить. Он торопился, нервничал, когда не мог отчётливо вспомнить то или иное событие или когда под рукой не оказывалось нужного документа. А порой дело шло и совсем плохо: мысли путались. От напряжения сжималось сердце, болела голова. Ксения Васильевна, видя, как он мучается, настоятельно советовала прилечь, отдохнуть, а то и вовсе сделать длительный перерыв в работе, порыбачить или сходить на грибную охоту. Однако Антон Иванович отмахивался от этих советов: теперь счёт жизни шёл уже не на годы, не на месяцы, а на дни или даже часы. Надо спешить, надо успеть, во что бы тони стало успеть! Антон Иванович истово верил, что если не теперь, то через годы, через десятки, а может, и сотни лет его воспоминания будут востребованы потомками, ибо они, эти воспоминания — частица русской военной истории, без знания которой невозможно считать себя образованным человеком, невозможно прокладывать пути в будущее.
Сейчас он приступил к воспоминаниям о русско-японской и русско-германской войнах, эти главы книги ему были особенно дороги, ибо обе войны прошли через его жизнь, и пусть они не были победоносными, но велись во имя защиты национальных интересов России, отстаивали её независимость, и в это справедливое дело он, Деникин, внёс частицу и своего ратного труда.
Русско-японская война явилась тяжёлым испытанием для России и её армии. Российская общественность была почти в полном неведении того, что происходило на Дальнем Востоке. Это подтверждала и официальная история войны:
«В то время как в Японии весь народ, от члена Верховного тайного совета до последнего носильщика, отлично понимал и смысл, и самую цель войны с Россией, когда чувство неприязни и мщения к русскому человеку накоплялось там годами, когда о грядущей войне с Россией говорили все и всюду, у нас предприятия на Дальнем Востоке явились для всех полной неожиданностью; смысл их понимался лишь очень немногими... Всё, что могло выяснить смысл предстоящего столкновения, цели и намерения правительства, или замалчивалось, или появлялось в форме сообщений, что всё обстоит благополучно. В результате в минуту, когда потребовалось общее единение, между властью и народной массой легла трудно устранимая пропасть».
Размышляя о сложной, противоречивой и запутанной динамике дальневосточных событий, Антон Иванович писал о том, что Россия, вступившаяся за неприкосновенность Китая, сама завладела Квантунским полуостровом, обратив Порт-Артур в крепость и Далиенвав (Дальний) — в коммерческий порт, открытый для иностранной торговли. По мнению Деникина, этот акт не имел оправдания, разумеется, он был предпринят для обеспечения жизненных интересов России, выхода к незамерзающим портам Тихого океана в условиях почти полной стратегической изоляции японскими островами. И всё же акт этот не имел оправдания, повторял Антон Иванович, потому что был осуществлён насильственно! Деникин отмечал далее, что в 1898 году Китай согласился сдать в аренду Квантунские порты сроком на 25 лет. И какая буря в связи этим разразилась в Японии! Да только ли в Японии! Англия и Америка тоже насторожились: они боялись потерять маньчжурский рынок. Япония прочно обосновалась в Корее. Создав угрозу Приамурскому краю, Сибирской магистрали и свободе морских сообщений на Дальнем Востоке через Корейский пролив.
Как всегда, против России ополчился едва ли не весь мир. Англия помогала Японии усиливать свой флот. Английский главнокомандующий после занятия Россией Порт-Артура заявил, что в случае войны британская армия будет в полной готовности. Америка предоставила Японии широкую экономическую помощь. Без активной помощи со стороны США и Англии Япония не решилась бы на войну с Россией.
Деникин особенно переживал оттого, что Россия оказалась совершенно не подготовленной к войне ни в политическом, ни в военном отношении. Военный министр Куропаткин считал, что главная опасность для России сосредоточена на западе, и не думал о необходимости укреплять Дальний Восток в военном отношении, дабы не распылять силы и средства. В результате на огромной территории Дальнего Востока находилось всего лишь 108 батальонов, 66 конных сотен и 208 орудий, всего около 100 тысяч офицеров и солдат. Решать задачу посылки военных подкреплений из центра было невероятно сложно, ибо пропускная способность Сибирской магистрали составляла всего три пары сквозных поездов в сутки. Мало того что военный потенциал России на Дальнем Востоке был чрезвычайно слаб, так её государственные мужи удосужились недооценить военную силу Японии. Считалось, что Япония поставит под ружье 345 тысяч солдат, а она поставила 2 миллиона 727 тысяч, из которых непосредственно на фронт — более миллиона человек. Япония имела преимущество и во флоте. Российская броненосная эскадра была, в сущности, равносильна японской, но состояла из судов разных систем, минные же и крейсерские суда уступали японским и в количестве и в качестве.
В ходе войны дало о себе знать и плохое знание состояния японской армии. В предвоенный период высказывались самые противоречивые мнения — от самых восторженных до совершенно уничижительных. Антон Иванович не мог забыть того, как русский военный агент полковник Ванновский в своих донесениях настаивал на том, что мощь вооружённых сил Японии — самый настоящий блеф, и обзывал японскую армию опереточной.
Не повезло России и с военным министром. Генерал от инфантерии Алексей Николаевич Куропаткин был крайне осторожен, если не сказать труслив, когда дело касалось принятия ответственных решений. Он ратовал за прочное обеспечение Владивостока и Порт-Артура, сосредоточение главных сил в районе Мукден — Ляоян и постепенное отступление к Харбину до подхода главных сил. Он как огня страшился перехода к активным действиям и непрерывно заклинал: отступать, отступать и отступать!
Поражению России в войне с Японией способствовало и то, что война эта была непопулярна в российском обществе, которое, впрочем, мало интересовалось Дальним Востоком. Сергей Юльевич Витте, российский премьер, говорил откровенно: «В отношении Китая, Кореи, Японии наше общество и даже высшие государственные деятели были полные невежды».
А тут ещё и социал-революционеры. Не придумали ничего лучшего, как наводнить общество пораженческими листовками и брошюрами. В одной из них, названной «К офицерам русской армии», утверждалось:
«Всякая ваша победа грозит России бедствием упрочения «порядка»; всякое поражение приближает час избавления. Что же удивительного, что русские радуются успехам наших противников».
Стоит ли недоумевать, что после всего этого русская армия пошла на войну без всякого подъёма, исполняя только свой долг?
...Антону Ивановичу отчётливо вспомнились дни, предшествующие его отъезду в действующую армию. В Варшавском офицерском собрании состоялись дружеские проводы, своеобразный «дорожный посошок». Деникину вручили хороший револьвер. А сам Антон Иванович на случай своей гибели составил завещание, в котором писал о том, что не имеет никакого имущества, но зато имеет множество долгов, и просил погасить эти долги из его литературных гонораров. Присовокупил сюда и главную просьбу: позаботиться о его матери.
В Омске Деникин узнал, что командующим Маньчжурской армией назначен Куропаткин. Все, кто близко знал этого генерала, не скрывали своего отрицательного отношения к нему. Драгомиров был возмущён этим назначением. Он писал в открытую:
«Я, подобно Кассандре, часто говорил неприятные истины, вроде того, что предприятие, с виду заманчивое, успеха не сулит; что скрытая ловко бездарность для меня была явной тогда, когда о ней большинство ещё не подозревало...»
Но не все разделяли это мнение: как-никак над Куропаткиным веял ещё ореол легендарного генерала Скобелева, у которого он был начальником штаба. Конечно, наиболее высоким был авторитет генерала Драгомирова, который был участником русско-турецкой войны, успешно руководил переправой через Дунай у Зимницы и действиями дивизии при обороне Шипки. Кроме того, он был широко известен как военный теоретик, прославился своими трудами по военной педагогике, доказывал значение морального фактора для успеха боевых действий. Но к началу русско-японской войны Драгомиров был серьёзно болен и, естественно, принять командование войсками не мог.
В первое время своего пребывания на Дальнем Востоке Деникин был разочарован: он стремился на фронт, а попал в Заамурский округ пограничной стражи, где не происходило военных действий, а лишь случались стычки с китайцами-хунхузами, которые облагали данью заводы, грабили предпринимателей, производили реквизиции в населённых пунктах. Здесь Деникину предстояло служить в роли начальника штаба 3-й Заамурской бригады. К Пасхе Деникин был произведён в подполковники.
Антон Иванович бомбил вышестоящий штаб просьбами о назначении в Действующую армию. Выручил случай: в штабе Маньчжурской армии была получена телеграмма о том, что тяжело ранен начальник штаба Забайкальской дивизии, которой командовал генерал Ренненкампф. Деникина запросили: «Не хотите ли туда? Учтите только, что Штаб этот весьма серьёзный — голова там плохо держится на плечах». Антон Иванович с ходу ответил:
— Ничего, Бог не без милости! Охотно принимаю назначение.
Он был счастлив: ему предстоит воевать вместе с Ранненкампфом, тем самым отчаянным корнетом, который пил шампанское подобно толстовскому Долохову! Антону Ивановичу хватило получаса, чтобы собраться в путь. Вестовой привьючил к лошади походный чемодан «Гинтера», в котором помещался весь скарб Деникина, и, сопровождаемый ординарцем, Антон Иванович двинулся в путь к затерянному в горах Восточному отряду генерала Ренненкампфа.
...Антон Иванович решился-таки прервать работу над рукописью и отправился на рыбалку. Закинув удочку в тёмный омут, уставился на поплавок. Клёва не было, и он снова весь ушёл в воспоминания. Достал из широкого кармана крутки блокнот и, чтобы не забыть, начал делать пометки.
Ренненкампф встретил Деникина с радостью, пригласил к себе отметить прибытие. За дружеским столом развернулась оживлённая беседа о делах фронта. Ренненкампф с жаром доказывал, что организация управления дальневосточными войсками совершенно ошибочна. Главное — здесь не было полновластного хозяина, сложилось какое-то противное военной структуре двоевластие. Маньчжурской армией командовал Куропаткин, а над ним «висел» наместник адмирал Алексеев, выполнявший роль главнокомандующего. Между ними то и дело разгорались конфликты из-за прямо противоположных взглядов на способы ведения войны, разногласия касались даже мелочей. Каждый стремился действовать самостоятельно, то и дело лез со своими жалобами к государю. Из далёкого Петербурга положение дел на Дальнем Востоке виделось, естественно, очень плохо, и потому из столицы шли рекомендации, часто исключающие одна другую. В результате царил разброд и хаос. Не зря Витте наставлял Куропаткина после его назначения:
— Когда приедете в Мукден, первым делом арестуйте Алексеева и в вашем же вагоне отправьте в Петербург, донеся телеграммой государю. А там пусть велит казнить или миловать!
Витте, разумеется, шутил, но Куропаткину было не до шуток.
Началась полоса сплошных неудач. Заперев русскую армию в Порт-Артуре, японцы беспрепятственно высадились на материк. Японская армия Куроки вышла на реку Ялу и ударила по восточному авангарду генерала Засулича под Тюренченом. Русские понесли огромные потери — свыше 2700 человек. И неудивительно: у японцев оказалось пятикратное превосходство в силах.
Затем снова начались разногласия. Алексеев требовал удара по армии Оку, которая выдвинулась к южноманьчжурской железной дороге с целью деблокировать Порт-Артур. Куропаткин же решил предоставить крепость собственной участи — до подхода подкреплений из Центральной России. Телеграммы десятками летели в Петербург. Царь стал на сторону Алексеева. Завязался ожесточённый бой у Вафангоу, закончившийся поражением из-за размытых дорог, плохого снабжения боеприпасами. Кроме того, армия была сильно обескровлена и утомлена.
Двадцать второго июля Куропаткин решил нанести удар по армии Куроки, пополнив свои силы двумя корпусами, прибывшими из России. Казалось, наступление развивается успешно. Когда Оку атаковал войска генерала Зарубаева, русские отбили все атаки японцев. Настроение у русских было приподнятое, однако в ночь на 25 июля Зарубаев отдал странный приказ отступать к Хайчену. Алексеев поспешил наябедничать царю: «Ничем не оправданное отступление...»
Куропаткин между тем приказал армии сосредоточиться у Ляояна, заявив во всеуслышание: «От Ляояна я не уйду». Вскоре началось наступление трёх армий японцев на передовые ляоянские позиции. Бой длился двое суток. Продержись русские ещё немного, и они разрезали бы армию Куроки надвое и, естественно, добились бы успеха. Но в ночь на 1 сентября Куропаткин... отводит свою армию на главные позиции к реке Шахо. Цена сражения: русские потеряли 18 тысяч, японцы — свыше двадцати трёх.
В начале октября Куропаткин всё же решил перейти в новое наступление. В своём приказе по войскам он выглядел весьма решительным:
«Пришло для нас время заставить японцев повиноваться нашей воле, ибо силы Маньчжурской армии стали достаточны для перехода в наступление». В войсках этот приказ восприняли на «ура».
Наступление началось удачно. Передовые части японцев были разбиты, отряд генерала Ренненкампфа обошёл фланг Куроки по долине реки Тайцзэхе. И снова началась «куропатковщина»: вместо стремительного безостановочного движения — преступная медлительность. Начались кровопролитные бои в горах. Атаки на крутые сопки не приносили успеха. Японский маршал Ойяма перешёл в наступление и ударил в центр Западного отряда русских. Прорыв не удался, однако японцы отвлекли на себя почти все резервы Куропаткина. Как и следовало ожидать, наступление Восточного отряда захлебнулось: вместо того чтобы контратаковать на равнине, русские полезли в горы. Отсюда — громадные потери. Русские сражались доблестно. Бригада 5-й Сибирской дивизии генерала Путилова вела отчаянный бой на сопке, потеряв много офицеров и солдат убитыми и ранеными, но сопку отстояла. Тут же, на сопке, были похоронены и японцы — полторы тысячи трупов. Сопку стали именовать «Путиловской». Так закончилось сражение, получившее название Шахэйского...
...Антон Иванович подсек окуня, опустил его в ведёрко, закинул удочку и снова погрузился в далёкое прошлое, в фанзу, где размещался штаб генерала Ренненкампфа.
Забайкальская казачья дивизия, которой командовал Ренненкампф, располагалась в горном массиве, солдаты и офицеры жили в землянках и фанзах. Быт — самый неприхотливый. Землянки представляли собой обычные ямы в аршин глубиной, крыша покрыта соломой и засыпана слоем земли. Потолок, пол, двери — всё из гаоляна[20]. Весь день в землянке дымится примитивный камин, сложенный из камней. Труба над крышей сложена из банок от керосина. В таких условиях жили и осенью, и зимой, даже когда грянули двадцатипятиградусные морозы.
Трудностей было хоть отбавляй: в горах полное бездорожье, не хватало продовольствия, особенно хлеба, сами пекли лепёшки. Выручало обилие местного скота, мяса было вдоволь. Офицерский стол почти не отличался от солдатского.
Удобств в полевом штабе — никаких. Ни пишущей машинки, ни ротатора, лишь карманные полевые книжки. Но настрой — боевой.
В память врезался один эпизод. Стоял двадцатиградусный мороз. Стрелки заняли позиции на гребне сопки. Деникин спустился вниз, к резерву. Горели костры, солдаты спали на соломе. Ординарец Старков ломом выдолбил яму, настелил соломы, чтобы Деникин мог лечь и отдохнуть. Антон Иванович попробовал прилечь — тело сковало холодом, решил не спать. На рассвете японцы открыли сильнейший огонь, такой, что не поднять головы. Капитан Чембарского полка Богомолов ходил по цепи во весь рост, проверяя прицелы. Деникин, заметив это, крикнул:
— Капитан, зачем вы это делаете? Нагнитесь!
— Нельзя, господин подполковник. Люди нервничают, плохо целятся.
Бой разгорался. Вниз по сопке ползли раненые. Одному унтер-офицеру пуля попала в голову. Богомолов наклонился. Поцеловал его в лоб, присел возле него, закрыв в отчаянии лицо руками...
«...Сколько таких безвестных Богомоловых приходилось встречать на полях маньчжурских!» — подумал Деникин.
...Потом начались переговоры в Портсмуте, начались после многих боев и сражений. Горько было сознавать, что Петербург устал от войны более, чем армия. Правящий режим пребывал в постоянном страхе от приближающейся революции, от террористических актов. Аграрных беспорядков, забастовок.
...Антон Иванович записал в блокноте:
«Можно сказать с уверенностью, что, не будь тяжёлого маньчжурского урока, Россия была бы раздавлена в первые же месяцы Первой мировой войны...»
Двадцать шестого июля Деникин был произведён в полковники и представлен к двум боевым наградам. Впереди было много работы — надо было внедрять в обучение войск опыт русско-японской войны.
...Из дальневосточной тайги мысли Деникина перекинулись в Западную Европу. На русско-германский фронт. Нужно было посмотреть архивные материалы, систематизировать свои собственные записи. Пора было собираться, тем более что клёв вовсе прекратился. За письменным столом Антон Иванович достал нужную папку. Сразу же попался на глаза документ — отзыв генерала Брусилова о нём, Деникине:
«Генерал Деникин по собственному желанию служит не в штабе, а в строю, получил 4-ю стрелковую бригаду. Именуемую «Железной», и на строевом поприще выказал отличные дарования боевого генерала».
Да, это была настоящая «Железная» бригада! Антон Иванович и теперь словно стоял перед строем бойцов, вглядываясь в их мужественные, обветренные ветрами лица. Бригада прославилась ещё в русско-турецкую войну, во время знаменитого перехода через Балканы и героических боев на Шипке. На Шипку бригада пришла форсированным маршем на выручку истекающему кровью гарнизону и отстояла перевал. Прощаясь с бригадой, генерал Гурко сказал:
«История оценит ваши подвиги... Дни, проведённые с вами, стрелки, я считаю и всегда буду считать самыми лучшими днями своей жизни».
Антон Иванович вспомнил, что вначале «Железная» бригада встретила его настороженно. До него комбригом был генерал Буофал, который долго, с молодых лет, служил в этой бригаде и был там своим человеком. И когда его сменил Деникин, офицеры бригады посчитали, что он как офицер Генштаба мелькнёт у них «как метеор». Но стоило им увидеть Деникина в боевой цепи, как мнение это резко изменилось. К тому же офицеры узнали, что в начале 1915 года Деникину было предложено повышение на дивизию, а он решительно отказался, не желая расставаться с «Железной» бригадой. Офицеры заговорили: «Антон Иванович стал наш. Наш «железный стрелок», и точка».
Лучшей оценки, чем эта, для Деникина не могло и быть. Это было выше орденов, выше почестей и славы!
...Антон Иванович взял ручку, хотел продолжать писать. И тут будто осколок снаряда, с той, русско-германской войны, ударил в сердце. Ручка выпала из пальцев, Деникин схватился за грудь. Ксения Васильевна мигом поняла всё, кинулась за сердечными каплями. Дрожащими пальцами схватила пузырёк, накапала лекарство в мензурку. Дала Антону Ивановичу выпить, уложила в постель. Вскоре ему стало легче, и он попытался снова сесть за работу. Но жена не разрешила. Деникин вскоре уснул. «На этот раз, кажется, пронесло», — думала Ксения Васильевна.
Двадцатого июля 1947 года у Деникина случился новый сердечный приступ. Было это в доме его хорошего знакомого на ферме в штате Мичиган. Антона Ивановича срочно доставили в городок Анарбор, в больницу при Мичиганском университете. Здесь он почувствовал себя значительно лучше и даже попросил Ксению Васильевну привезти ему рукопись, чтобы он мог продолжить работу над своей заветной книгой.
Но поработать ему не удалось. Финишный рубеж жизни был уже совсем рядом...
Порой Антон Иванович терял сознание, а когда голова вновь становилась ясной, к нему приходили всё новые и новые думы. Думы эти были тяжёлые, овеянные грустью и чувством раскаяния. Нет, не так, совсем не так, как надо, была прожита жизнь. Чему он её посвятил, на что растратил? Он, мальчонка из бедной, едва ли не нищенской семьи. Внезапно взмывший в облака волею причудливых обстоятельств, стал генералом, Главнокомандующим вооружёнными силами Юга России, вознамерился пойти против течения, стать на пути бушующего потока, сносящего всё, что столетиями возводилось на Руси. Воробышек стал орлом! Да, орлом, но может ли он гордиться этим? Орел, как известно, хищник, терзающий страшным клювом и когтистыми лапами свою добычу. Да, орёл по-своему красив. Как может быть красив именно хищник, он горд и независим, полон достоинства и презрения к слабым, смел и неистов в полёте, способен покорять небесную высь, горные вершины и утёсы. Но способен ли он созидать? Только разорение и разрушение несёт он в мир, сея вокруг себя страх и ненависть.
Такова была и его жизнь. Не жизнь, а череда бесконечных войн, постоянного разрушения. Сперва война с японцами, потом с немцами, следом за этим — с красными войсками. Да-да, во многом и по твоей воле была развязана эти третья, самая бессмысленная война, которую почему-то назвали высоким словом — гражданская. И что они дали людям, эти войны? К чему были эти страшные жертвы — гибель миллионов, родившихся, чтобы жить и созидать, ужасающая разруха, голод и — смерть, смерть, смерть...
Какое же место в истории займёшь ты, Антон Иванович Деникин? Одни историки будут писать о тебе как о человеке, обуянном бредовой идеей вернуть народ в стойло эксплуатации, стремившемуся сохранить в России всё как оно сложилось веками, а значит, сохранить неправедность, произвол и самое дикое рабство. Другие начнут слагать о тебе гимны, прославлять как истинного русского патриота, решившегося на борьбу со страшным злом человечеств — тоталитаризмом, рисовать образ великого страдальца и мученика, защитника веры, демократии, отечества.
Кто же из них будет прав? Скорее всего, ни те ни другие — все они будут далеки от истины. Скорее всего, правильнее будет оценить тебя как борца с насилием, с революционными взрывами. А любая борьба несёт в себе и страшный заряд зла, ибо она не мыслится без уничтожения одних другими, хотя и содержит в себе прекрасный заряд надежды на более справедливое будущее.
Антон Иванович постоянно взвешивал все «за» и «против», так и не приходя к какому-то определённому выводу. И потому старался отбросить эти мысли прочь как бесплодные и уже ни на что не влияющие. Он заставлял себя верить в то, что всё-таки жизнь прожил не зря, ибо ни на шаг не отступил от своей идеи, не предал её.
И всё-таки... Неужели нельзя было переосмыслить убеждения и принципы и пойти тем путём, которым пошло большинство русского народа? И может быть, перейти к красным? Он в очередной раз отбросил ту казавшуюся ему страшной мысль: нет, режим, который был установлен сейчас в России, — это совсем не то, о чём он мечтал...
Чаще всего его одолевали мысли о смерти. Как несправедливо устроена человеческая судьба в этом яростном мире! Наделённый способностью мыслить, человек принуждён постоянно задумываться о своём неизбежном конце. Не лучше было бы, если бы человеку было заранее свыше определено число лет, которые ему предстоит прожить, и день, в который суждено уйти в небытие. А так всё покрыто мраком, тайной, которую не разгадать никому...
Новый сердечный приступ обрушился на Деникина, и тут уже никто не мог его спасти, даже сам Господь Бог... Стоявшие у постели Ксения Васильевна, Марина и Дмитрий Викентьевич Бекасов были теми, самыми дорогими ему, людьми, которые услышали последние слова:
— Жаль, не увижу, как Россия спасётся...
Деникин ушёл в иной мир 7 августа 1947 года, на семьдесят пятом году жизни. Отпевали его в Успенской церкви города Детройта, временно погребли с воинскими почестями американской армии на кладбище в атом же городе. Ныне его прах покоится на русском кладбище Святого Владимира в местечке Джексон штага Нью-Джерси.
Ещё одна печальная и трагичная судьба русского полководца, русского патриота, у которого отняли самое дорогое — Россию...
Из записок поручика Бекасова:
Пришёл день, когда мне исполнилось семьдесят пять — в этом возрасте скончался Антон Иванович Деникин. В памяти моей часто вставало грозовое августовское утро, когда Деникина отпевали в Успенской церкви города Детройта, а затем погребли с воинскими почестями американской армии на кладбище. Впоследствии его прах был перенесён на русское кладбище Святого Владимира в местечке Джексон штата Нью-Джерси. Вот куда занесла переменчивая судьба мятежного русского генерала!
Весной 1957 года, когда у Антона Ивановича участились приступы грудной жабы, он был со мной особенно откровенен. Его беспокоили в основном две проблемы: во-первых, боязнь не дожить до того дня, когда, как он выражался, «воскреснет Россия и сгинет зло», и, во-вторых, нежелание после смерти быть погребённым в Америке, вдали от Родины.
В те весенние дни, когда под окном цвела его любимая сирень, Антон Иванович часто говорил со мной на одну и ту же тему: как сделать, чтобы его прах был перенесён в Россию, если в ней когда-то падёт тоталитарный режим.
— Как вы думаете, Дмитрий Викентьевич, — как-то спросил он меня, пребывая в глубокой задумчивости, — люди и после смерти обречены на страдания? Я имею в виду тот свет, — добавил он почему-то, хотя я и так понял смысл его вопроса.
Честно говоря, будучи верующим, я тем не менее не очень-то верил в существование того света и, когда мне такая мысль приходила в голову, истово крестился перед иконой и просил у Бога прощения за своё вольнодумство. Но убеждений не менял: если человек умер, то он уходит в небытие навечно, ибо, согласно законам природы, его место занимает вновь народившийся человек, дабы продолжался род людской. Может быть, я был и не прав, но с теорией второй жизни человека, ушедшего на тот свет, не мог согласиться, как не мог согласиться и с многочисленными новоявленными теориями о том, что каждый человек после смерти через какое-то время вновь появляется на земле, абсолютно схожий с тем, прежним.
Однако, говоря с Антоном Ивановичем на эту тему, я старался поддерживать его в тех убеждениях, которые он исповедовал, хорошо понимая, что нельзя лишний раз волновать и без того тяжело больного человека.
— Поймут ли потомки мои деяния, одобрят их или проклянут? — Он волновался так, как будто в этот момент для него самым важным была не жизнь, не стремление отдалить от себя неизбежное, а то, что подумают о нём потомки и каким он останется в российской истории.
Конечно, я насколько мог, убеждал его в том, что имя его не будет забыто в России и что со временем все оценки станут соответствовать истине. Пока же в Советском Союзе Деникин вспоминался в трудах по истории государства и истории гражданской войны только со знаком минус, в сопровождении таких ярлыков, как «махровый контрреволюционер», «ставленник Антанты», «цепной пёс империализма», «организатор крестового похода на Москву», «лакей и лизоблюд самых чёрных сил реакции» и т.д. и т.п. Казалось, каждый новый автор изо всех сил старался перещеголять предыдущего и позабористее заклеймить «закоренелого врага трудового народа» или «марионетку Антанты». Казалось также, что все самые злые ругательства и ярлыки уже полностью исчерпаны и не найдётся новых, ещё более злых и ядовитых, чтобы окончательно пригвоздить Деникина к позорному столбу истории. Но, как оказалось, этот источник был неиссякаем.
Мысли о несправедливости по отношению к Деникину пригодились мне, когда я, спустя много лет после смерти Антона Ивановича, решился посетить советское посольство в Вашингтоне. Мой старый друг отговорил меня сразу же проситься на приём к кому-либо из ответственных работников посольства и посоветовал предварительно направить туда своё письмо. Что я и сделал.
В письме на имя посла я подробно рассказал о себе, об отношениях с Деникиным, о том, как коварно обошлась со мной судьба, и просил принять меня по вопросу хотя и личному, но тем не менее, как мне казалось, имеющему и определённое общественное значение. Теперь мне оставалось лишь терпеливо ждать ответа.
Ответ этот, к моему огорчению, долго не приходил. Надо ли говорить, в каком состоянии я находился, когда едва ли не через месяц после отправки письма в моей квартире раздался телефонный звонок. Звонили из посольства. Меня готовы были принять в назначенный день и час.
Я отправился по указанному адресу задолго до назначенного времени, боясь, что какие-то не зависящие от меня обстоятельства помешают мне прибыть вовремя.
К моему удивлению, меня не заставили ждать в приёмной, а тут же провели в небольшой, со вкусом отделанный кабинет. Я переступил его порог не без внутренней дрожи: момент в моей жизни был слишком ответственный. Ведь я вступал на территорию того самого государства, с режимом которого так отчаянно боролся Деникин и я вместе с ним. В голове моей мелькали самые дикие предположения, одним из которых было следующее: меня немедленно арестуют, «оденут» в наручники, и никто никогда не узнает о моём таинственном исчезновении. В памяти свежи были исчезновения Кутепова, Миллера да и многих других...
Из-за стола навстречу мне поднялся человек высокого роста, плотного сложения, весьма подвижный для его уже далеко не юного возраста, в очках. Несмотря на отсутствие внешнего сходства, мне почему-то сразу вспомнился Дзержинский тогда, в восемнадцатом году, на Лубянке. Правда, во взгляде этого человека не было приглушённого фанатичного блеска, характерного для Дзержинского. И всё же я внутренне поёжился, почти точно так же, как в тот памятный день.
Меня удивило то, что сотрудник посольства при моём появлении встал, ведь он мог бы принять меня и сидя, подчеркнув этим свою значимость и сразу же как бы указав мне на то место, которое я занимаю в современном советском обществе. Однако он пожал мне руку и пригласил сесть, после чего вновь занял своё место за столом и некоторое время молча смотрел на меня, словно стараясь понять, что я за человек.
— Меня зовут Владимир Юрьевич, — наконец представился он. Голос его был хотя и резковат, но приятен на слух.
Я встал и вытянулся по-военному:
— Поручик... Виноват, бывший поручик Бекасов!
— Господин Бекасов. — Он жестом руки возвратил меня на место. — Мы приносим свои извинения за то, что несколько затянули с ответом на ваше письмо. Надеюсь, что вы примете во внимание обстоятельства, которые...
— Несомненно, несомненно, — торопливо заверил его я, чувствуя, что в моём голосе вопреки моей воле зазвучало явное подобострастие. — Я понимаю...
Мне показалось, что Владимир Юрьевич слегка улыбнулся. Я заметил, что на столе перед ним лежит папки, в которых обычно содержатся материалы личных дел.
Владимир Юрьевич указал на папку и сказал:
— Здесь во всех материалах вы проходите как поручик Бекасов. Неужели генерал Деникин так и не повысил вам звание?
— Никак нет, — поспешно ответил я. — Генерал Деникин ещё в двадцатом году произвёл меня в полковники, но, честно говоря, это звание не сыграло никакой роли в моей жизни. И я всегда предпочитал оставаться поручиком. Что может быть прекраснее того, что связано с молодостью!
Владимир Юрьевич слегка кивнул массивной головой. Что-то в его лице, заострённом книзу, было от библейского пророка, от иконы, и мне подумалось о том, насколько его внешний вид не соответствует привычному образу дипломата.
— Молодости можно только завидовать, — откликнулся он. — Однако я готов выслушать вашу просьбу.
Стараясь подавить волнение, я начал было рассказывать свою историю, начиная с восемнадцатого года, но Владимир Юрьевич мягко прервал меня:
— Всё это нам достаточно хорошо известно, И то, что ВЧК заслала вас в штаб Деникина, и то, что в результате вы перешли на сторону, скажем так, противника советской власти, а затем эмигрировали вместе с ним. Вероятно, вы и сами сознаете, что на вас лежит тяжёлая вина за нарушение своих обязательств.
— Да, эта вина не даёт покоя моей совести, — искренне признался я.
— Это признание делает вам честь. Кроме того, мы знаем и то, что вы не принимали деятельного участия в попытках определённой части белой эмиграции покушаться на завоевания социализма в СССР.
— Я чрезвычайно признателен вам за точную оценку моего поведения за рубежом. — У меня появилась надежда на то, что посольство окажет мне какую-то помощь. — Позвольте изложить вам суть моей просьбы.
И я рассказал о том, при каких обстоятельствах много лет назад потерял жену и, возможно, ребёнка и о том, что, если это возможно, хотел бы поехать в Москву и Новороссийск, чтобы попытаться разыскать их или хотя бы узнать об их судьбе. Кроме того, я сказал о своём желании передать в советские архивы многочисленные материалы о Деникине, имевшиеся в моём распоряжении.
Владимир Юрьевич терпеливо слушал меня.
— Конечно, я нарушил свой долг, и ничто не может служить мне оправданием, — продолжал я, — и всё-таки... Всё дело в том, что с течением времени генерал Деникин открылся мне с совершенно иной стороны. Чем больше я его узнавал, чем глубже вникал в побудительные мотивы его действий, тем сильнее у меня пробуждалось чувство уважения к этому человеку. Он руководствовался не личными и тем более не корыстными мотивами, а интересами России в том виде, как он их понимал, интересами, которые, как он полагал, пойдут во благо русскому народу. Несомненно, он был патриотом России и счастье её понимал по-своему, совсем не так, как понимали его большевики. Я понял, что он ведёт борьбу не ради себя, не рада карьеры, не рада желания властвовать — он боролся за свою идею, которую считал единственно правильной. В этом его заслуга и в этом его вина, ибо даже благие цели, если они ведут к кровопролитию, к междоусобной войне, не могут быть оправданы.
— Это, разумеется, можно понять, — спокойно произнёс Владимир Юрьевич. — И даже без ваших объяснений можно прийти к выводу, что Против такого Деникина, каким вы его узнали, вы не посчитали возможным вести агентурную работу, вам порученную.
Я был рад, что Владимир Юрьевич, опередив мои дальнейшие оправдания, сам высказал то, что собирался сказать я.
— У вас дар провидца, — взволнованно сказал я. — Да, я посчитал, что не имею права, втёршись в доверие к Деникину, вести против него бесчестную игру.
— Деникин, как бы к нему ни относиться, — часть нашей истории. — Кажется, Владимир Юрьевич приступил к основной части нашей беседы. — Разумеется, он личность незаурядная. Мы ценим то, что он в годы Второй мировой войны, не в пример иным бывшим генералам типа Краснова или Шкуро, решительно отказался от сотрудничества с гитлеровцами и неизменно выступал за победу русского народа над фашизмом. Да, личность незаурядная, — снова повторил он. — Мы знаем, что Деникин не принимал деятельного участия в Российском общевоинском союзе, имел к нему чисто касательное отношение.
— Вы совершенно правы, — подтвердил я.
— Скажу откровенно, я был поражён, да, именно поражён одним обстоятельством, — спокойно, даже отрешённо, будто в кабинете, кроме него, никого не было, произнёс Владимир Юрьевич. — Тем, что в «Очерках русской смуты» генерала Деникина, с которыми мне довелось ознакомиться, совершенно не ощущается патологической ненависти к советской власти, и в частности к большевизму. Да, Деникин жёстко, непримиримо, не скрывая своей враждебности, пишет о советской власти и о большевиках. Но, в отличие о своих сподвижников по белой эмиграции, он не опускается до слепой ненависти, не прибегает к змеиному шипению. Он старается нанести удар по враждебному лагерю фактами, анализом, пусть и ошибочным, а не примитивной пещерной злобой. Уже только за это он заслуживает уважения. Сын своего времени, порождение монархического строя, он тем не менее стремится быть объективным, хотя это и не всегда ему удаётся. Примечательно также, что даже Белое движение, столь любезное его сердцу, он безжалостно анатомирует и порой не удерживается от того, чтобы снять с него ореол романтики, извлекая на свет не только достоинства, но и недостатки. Это, повторяю, делает ему честь, хотя он и остаётся врагом нашей революции, а следовательно, контрреволюционером.
Владимир Юрьевич сделал продолжительную паузу, и я решил воспользоваться этим:
— Вы назвали Деникина контрреволюционером. Но обычно так называют тех, кто выступает против своего народа. Что касается Антона Ивановича, то он, могу в этом поклясться, поскольку знаю не понаслышке, преданно и даже трогательно любил свой народ...
Ничего себе любовь! — повысил голос Владимир Юрьевич. — Все знают, что он вольно или невольно стремился оставить этот самый народ, столь горячо им любимый, в ярме эксплуатации!
— И всё же Антон Иванович хотел улучшения народной доли, — попытался возразить я. — Другое дело, что он хотел этого улучшения без революционных потрясений. Кроме того, он был твёрдо убеждён, что в человеческом обществе нет и не может быть равенства и единого для всех жизненного уровня, не может быть истинной свободы, пока люди зависимы друг от друга экономически, а эта зависимость будет существовать при любом социальном строе. Деникин считал, что свобода, равенство, братство — это лозунги почти всех революций, лозунги, которые исчезают с победой этих революций. Он полагал, что всякая новая революция ведёт лишь к новому переделу собственности, который неизбежно сопровождается насилием и кровью.
— Как же он мыслил преобразить мир? В нашем понимании революции — это локомотивы истории.
— Размышляя о революции, Антон Иванович был убеждён, что она приводит лишь к разрушению и не несёт в себе ничего созидательного.
— Однако не существует иного способа преобразовать мир, кроме революции. Всякие так называемые реформы — это лишь заплаты на старой одежде. Сколько же веков должны терпеть угнетённые и обездоленные люди, чтобы им обеспечили хотя бы сносную жизнь?
Я промолчал, понимая, что любые мои доводы не переубедят правоверного коммуниста, и если даже в чём-то он со мной и согласится, всё равно не сочтёт возможным признаться в этом, да ещё в стенах посольства.
— Теперь о том, что касается вашей просьбы. — Владимир Юрьевич вдруг круто переметил тему. — Даже без тех признаний, которые вы столь старательно изложили в своём письме, нам предельно ясно, что задание Феликса Эдмундовича Дзержинского вы, можно сказать, провалили, причём совершенно сознательно. Пусть не сразу, ибо на первых порах вашего пребывания в штабе Деникина вы что-то для нас делали. Так что, — скупо улыбнулся, а точнее, усмехнулся Владимир Юрьевич, — вы тоже внесли небольшой вклад в победу красных над своим любимцем. Особенно тем, что передали в Центр содержание так называемой «Московской директивы» Деникина. А затем вы, образно говоря, канули в Лету, намеренно порвав с нами все связи. Представляю себе, как ломали головы чекисты тех лет, пытаясь понять, что же это с вами произошло. Оказывается, из противника Деникина вы превратились в его приверженца, сотворив из него кумира...
— Не смею спорить с вами, — виновато проговорил я. — Если вы считаете меня перевёртышем, изменником, я готов принять любую кару, какую, по вашему мнению, заслуживаю.
— Разумеется, закон не на вашей стороне, господин кающийся грешник, — с некоторой иронией произнёс Владимир Юрьевич. Я обратил внимание, что он ни разу не назвал меня предателем или изменником. — Но для нас, а точнее, для тех, кто будет жить после нас, для новых поколений важно другое. Мы прекрасно понимаем, что история гражданской войны в том виде, как её выстроили советские историки, хотя в основе своей и правдива, всё же грешит явной однобокостью, точнее, эта история не во всём объективна. Что поделаешь, она выстроена с классовых позиций. Конечно, любая история не может не быть тенденциозной, ибо с её помощью отстаиваются и оправдываются деяния тех, кому она призвана служить. Всякая история — это во многом социальный заказ существующего режима. Как только рушится этот режим, история спешно перестраивается в угоду новым властителям, и новые историки уже тут как тут, на подхвате. А это неизбежно приводит к субъективизму и, следовательно, к искажению и обеднению истины. Думаю, что в своё время общество востребует более объективного подхода к истории гражданской войны. В ней, этой истории, видимо, будет дан более достоверный анализ Белого движения, и в этой работе ваши многолетние наблюдения, факты, свидетельства как живого участника событий могут пригодиться, в том числе и всё то, что касается фигуры такого деятеля Белого движения, каким был Деникин.
Я судорожно вздохнул, и этим невольным вздохом как бы сбросил с себя нервное напряжение, которое вселилось в меня с первых же минут этой необычной беседы.
— К сожалению, — осторожно начал я, несказанно радуясь тому, что мои знания, оказывается, могут быть востребованы, — советские историографы рисуют таких людей, как Деникин или Колчак, одной лишь чёрной краской, с помощью злой карикатуры...
— А вам как бы хотелось? — жёстко оборвал меня Владимир Юрьевич. — Ведь понятно, что в классовых битвах победу могут одержать лишь две, по существу взаимоисключающие друг друга силы — любовь и ненависть. Разве народ мог победить в гражданской войне, не испытывая любви и доверия к новому, советскому строю, к Ленину и без ненависти к царизму, контрреволюции, к тому же Деникину? Разве мы победили бы фашистскую Германию без любви и преданности народа к советскому строю и Сталину, без лютой ненависти к фашизму и Гитлеру?
— Да, вы, безусловно, правы. Но если говорить об объективном подходе...
— Если говорить об объективном: подходе, то от тех приёмов, к которым прибегают карикатуристы, видимо, следует отойти. Но и здесь необходимо чувство меры, проистекающее от исторической правды. Нельзя бросаться, в крайности. А то вы и сами не заметите, как сделаете из Деникина этакого ангела с крылышками... Давайте-ка завершим нашу дискуссию, тем более что она может оказаться чрезвычайно продолжительной. Отвечая на вашу просьбу, могу сказать, что мы постараемся помочь вам поехать в Москву. Разумеется, я не имею пока полномочий говорить о сроках. Это вопрос времени. Возможно, вам откроют доступ в архивы, связанные с гражданской войной.
— Заранее вам признателен. В Москве я бы смог передать материалы, собранные мной в библиотеке Колумбийского университета. Как и свои личные материалы: дневники, записи, документы.
— Вам следовало бы написать об истории Белого движения в России, — сказал Владимир Юрьевич. — Разумеется, к этой теме следует подойти ответственно, объективно, как и к фигуре генерала Деникина.
— Я постараюсь... приложу все силы...
— Хочу лишь предупредить, что всё написанное вами вряд ли будет опубликовано, по крайней мере в ближайшие годы, а тем более теперь. Пока что это будет работа, как выражаются иные литераторы, в ящик стола.
— Меня это совершенно не смущает, — со всей возможной искренностью сказал я. — Лишь бы не в мусорный ящик.
Владимир Юрьевич снова скупо улыбнулся.
— Судя по вашему личному делу, заведённому ещё в ВЧК, вы являетесь уроженцем Северного Кавказа, — неожиданно спросил он.
— Так точно, — охотно подтвердил я. Любое упоминание о Северном Кавказе согревало мою душу. — Есть такая станица Михайловская, это недалеко от Армавира.
— Вы родились в станице? — оживился Владимир Юрьевич. — Выходит, вы — казак?
— Нет, мой отец был иногородним и служил в Армавире, в кавалерийском полку.
— А что, наши молодые чекисты тогда, в восемнадцатом, хотя и не имели опыта работы, умели подбирать кадры, знали, кого следует заслать в штаб Деникина. Наверняка они учитывал, что на Северном Кавказе вы будете чувствовать себя увереннее.
— Да, это действительно так и было.
На лице Владимира Юрьевича совершенно неожиданно для меня появилась тёплая улыбка. Она буквально преобразила его лицо: он словно помолодел, глаза подобрели, во взгляде появилось что-то юношеское.
— А ведь мы с вами земляки. — Эти слова он произнёс так, будто знал меня давным-давно. — Я родом из станицы Белореченской, недалеко от Майкопа. Вероятно, слыхали?
— Ещё бы! Там шли жестокие бои. Одна из моих любимых станиц — Родниковая, на Лабе.
— Люблю Кавказ. Какие там реки — Терек, Кубань, Лаба... Сколько в них силы, упрямой воли! А в Осетии есть и такая река — Ардон. Знаете, как звучит это в переводе на русский язык?
Я знал, но слукавил: мне не хотелось мешать ему делиться воспоминаниями.
— Ардон — значит «бешеная вода», — с удовольствием разъяснил Владимир Юрьевич. — Это что-то сродни человеческой жизни. Ледяная горная вода бьётся в теснинах, вырывается из них на свободу, катит тяжёлые валуны, неистово борется со всем, что встаёт у неё на пути, чтобы наконец где-то в самом устье успокоиться и покорно отдать себя морю, раствориться в нём навсегда...
Пользуясь тем, что наша беседа приняла, так сказать, неофициальный характер, я совсем обнаглел:
— Позвольте мне затронуть ещё один вопрос. В последние годы жизни, и особенно незадолго до смерти, Антон Иванович часто высказывал желание быть похороненным в России. Поверьте мне, это было его самое искреннее желание.
Владимир Юрьевич посмотрел на меня как на пришельца с другой планеты.
— А я-то посчитал вас реалистом, — укоризненно сказал он. — Неужели вы не понимаете, что такое время ещё не пришло, если вообще когда-то придёт? Вы только представьте себе такую картину: в аэропорту Шереметьево приземляется самолёт, на борту которого — гроб с останками генерала Деникина, того самого, которого даже школьник с двойкой по истории знает как заклятого врага революции. И с воинскими почестями его, генерала Деникина, предают земле — пусть не на Красной площади и не на Новодевичьем или Ваганьковском кладбище. Представляете, какую бурю возмущения и протестов это зрелище вызовет у советского народа?
Он умолк, вероятно и не ожидая моего ответа. А я пригорюнился: с какой убеждённостью я заверял Антона Ивановича в том, что его предсмертное желание обязательно сбудется и что я не пожалею сил, чтобы поспособствовать этому...
— Думаю, — сказал Владимир Юрьевич, вставая из-за стола и давая понять, что аудиенция закончена, — что возвращение Деникина в Россию не состоится никогда — ни теперь, ни в будущем. — Он на минуту задумался, нахмурив высокий лоб. — Хотя, впрочем, не будем расписываться за будущее. Оно, как известно, непредсказуемо. И разве мы с вами годимся в пророки?
Пожимая мою руку на прощание, Владимир Юрьевич сказал:
— Я попрошу вас представить нам письменное заявление на имя посла. Напишите подробно всё о своей жене, обстоятельства её исчезновения. Надеюсь, вы знаете, какими фактами надо располагать для того, чтобы поиск дал результаты. Мы постараемся помочь вам, но, сами понимаете, дать стопроцентную гарантию спустя столько лет...
Я горячо поблагодарил Владимира Юрьевича и откланялся.
Из посольства я уходил окрылённый. Уже было поставив крест на опостылевшей мне жизни, я вновь ощутил в себе желание жить. Жить столько, сколько мне отпущено Всевышним. В меня вселилось волшебное чувство надежды.
Надежды на то, что смогу вернуться в Россию, узнать что-то о Любе...
И ещё была одна надежда, точнее, заветная мечта: успеть написать книгу об Антоне Ивановиче Деникине.