апрасно вы жалуетесь на мое молчанье, дорогая, и если сами вы однажды написали письмо, это еще не причина, чтобы упрекать других в лености. Как бы вы досадовали, если бы я вам писала аккуратно, вынуждая вас отвечать! Ведь парижанке некогда с мыслями собраться; признайтесь, вам едва ли случалось о чем-нибудь задуматься: нет на свете праздности, более занятой всевозможными делами, чем ваша. Парижская сутолока не дает вам времени отдать себе в чем-либо ясный отчет; одно удовольствие сменяется другим; вас окружает многочисленное общество, смесь лиц и занимает и смешит вас; чопорность почтенных господ, развязность и банальные приемы светских хлыщей, краса двора1 и Парижа, — контраст противоположностей, неизбежно поражающий наши взоры в больших собраниях; светские скандалы, дающие пищу для злословия; сердечные увлечения, которые развлекают вас, если и не занимают вашего сердца; время, отданное заботам о туалете и столь приятно заполняемое нашими молодыми вельможами; вечно новые радости кокетства; карточная игра, помогающая убить время, когда отлучка возлюбленного или забота о светских приличиях вынуждает вас терять драгоценные минуты счастья — ну разве во всей этой сумятице вы можете помнить обо мне? Вы укоряете меня за любовь к уединению; но если бы вы узнали, как приятно я провожу здесь время, вы приехали бы ко мне и разделили со мной мои новые радости, какими бы странными они вам ни показались. Вы, конечно, рассмеетесь, когда я признаюсь, что эти хваленые радости я вкушаю во сне. Да, сударыня, это не более, чем сновидения; но бывают сны, иллюзорность которых дарит нам вполне реальное счастье; они оставляют сладостное воспоминание, дающее больше отрады, чем обычные, приевшиеся удовольствия, тяготящие нас даже тогда, когда мы всей душой жаждем ими насладиться.
Вам небезызвестно, что я всю жизнь мечтала увидеть какое-нибудь сверхъестественное существо, одного из тех гениев природных стихий, которых мы именуем Сильфами2.
Я всегда считала, что они не любят являться в шуме и сутолоке больших городов, и отчасти поэтому — не знаю, захотите ли вы мне поверить, — я так рвалась в деревню и так презрительно отвергала домогательства светских кавалеров: возможно, если бы не надежда заслужить любовь какого-нибудь Сильфа, я бы перед ними не устояла; ведь среди них попадаются премилые.
Но я ничуть не сожалею о своей неприступности, ибо она привела меня к цели. То был сон; пусть мое приключение будет в ваших глазах не более чем сном, надо же щадить ваше неверие в чудеса. И все же, если бы я видела все это во сне, я бы сознавала, что засыпаю; я бы почувствовала, что просыпаюсь; и потом, возможно ли, чтобы сон был столь последователен и логичен, как то, что я вам сейчас опишу? Разве могла бы я в таких подробностях запомнить речи Сильфа? Совершенно невероятно, чтобы я сама придумала все те мысли, которые сейчас вам изложу; они никогда прежде не приходили мне в голову.
Нет, нет! Конечно, я не спала! Впрочем, можете думать все, что вам угодно; я не стану употреблять выражений: «мне казалось», «мне почудилось», а буду прямо говорить: «я была», «я видела». Но довольно предисловий.
Это случилось на прошлой неделе; я была у себя в спальне; ночь выдалась теплая, я уже лежала в постели — в очень скромном дезабилье для женщины, знающей, что она одна, но которое, возможно, показалось бы нескромным нежданному очевидцу. Наскучив обществом провинциальных соседей, донимавших меня целый день своими разговорами, я пыталась вознаградить себя чтением некоего трактата о морали, когда чей-то голос, вздохнув, произнес тихо, но отчетливо:
— О боже! Как она прелестна!
Я удивилась и, отложив книгу, стала прислушиваться, превозмогая невольный страх.
В комнате было тихо; я решила, что мне почудилось и что утомленный чтением мозг превратил в реальность прочитанное; впрочем, едва ли в услышанных мною словах можно было уловить связь с моралью; да я в тот миг и не думала ни о чем подобном. Пока я размышляла о случившемся, голос зазвучал снова, еще отчетливее, чем в первый раз:
— О смертные! Достойны ли вы обладать ею!
Несмотря на лестный смысл этого восклицания, я совсем перепугалась, забилась под одеяло и укрылась с головой, едва дыша и помертвев от страха, как свойственно пугливой женщине.
— Ах, жестокая! — вскричал голос, — зачем вы прячетесь от моего взора? Какой опасаетесь обиды от того, кто вас боготворит и, себе на горе, из уважения к вашей воле не смеет употребить силу, чтобы видеть вас? Ответьте же, по крайней мере, не казните меня за мою любовь!
— Увы! — произнесла я дрожащим голосом, — как я могу отвечать, оказавшись в столь необычайном положении?
— Но каких посягательств с моей стороны вы боитесь? — возразил голос, — я же сказал, что боготворю вас. Не тревожьтесь, я не стану вам показываться, и хотя вид мой окончательно рассеял бы ваш испуг, я не хочу повергать вас в слишком сильное изумление.
Немного успокоенная этими словами, я тихонько отодвинула уголок простыни: ведь дело шло всего лишь об объяснении в любви, и я вспомнила, что уже не раз храбро выдерживала подобные испытания. Я не так уж малодушна; к тому же, мне казалось, что начавшаяся таким образом беседа ничем мне не угрожает.
И все же со мной, видимо, говорил влюбленный, я была одна и в таком положении, что могла опасаться чего угодно от существа мало-мальски предприимчивого и, судя по всему, более могущественного, нежели обыкновенный мужчина.
Это соображение встревожило меня, я вдруг почувствовала, какой опасности подвергаюсь; мне стало еще страшнее при мысли, что я ничем не могу себя защитить. То было одно из тех неприятных положений, когда добродетель ни от чего не спасает.
Правда, я тут же сообразила, что со мною говорил не человек, а дух, и что он, по всей вероятности, бесплотен; но все же он обладал чувствами, он любил меня; что помешает ему обзавестись телом?
Под наплывом этих противоречивых мыслей я впала в нерешительность, которой не предвиделось конца; но голос снова заговорил:
— Я знаю все, что делается в вашей душе, прелестная графиня, и буду вполне почтителен: мы отваживаемся на действия только тогда, когда любимы.
«Прекрасно — подумала я про себя, — в таком случае я ни за что не воодушевлю тебя необходимой отвагой, чтобы забыть о почтительности».
— Не ручайтесь за себя, — заметил голос, — мы не так уж безобидны в любви, ведь мы знаем все, что творится в сердце женщины; стоит ей чего-либо пожелать, и мы спешим исполнить ее желание; мы сочувствуем всякому ее капризу, мы способны придать новый блеск ее красоте, мы можем вдруг состарить ее соперниц, и лишь только с уст ее слетает вздох любви — ибо природа в иную минуту одерживает верх в ее сердце — мы ловим этот единственный миг; одним словом, чуть приметный намек на искушение мы превращаем в неодолимый соблазн и тотчас же его удовлетворяем. Согласитесь, что если бы мужчины все это умели, ни одна женщина не могла бы им противиться. Примите в расчет и то, что мы невидимы, а это неоценимое преимущество в борьбе с ревнивыми мужьями и старомодными мамашами. Благодаря своей невидимости мы избавлены от утомительных предосторожностей против их бдительной охраны, избавлены от их недремлющих глаз. Но, умоляю вас, перестаньте прятаться от моего взора; снисхождение к этой мольбе ни к чему вас не обязывает: ведь вы не увидите меня, пока сами не пожелаете, а чувства ваши ко мне зависят от вас одной.
После этих слов я отбросила простыню, и дух, — ибо это был дух, — слегка вскрикнул, увидя меня, так что я чуть не закрылась снова; но я переборола свое смущение.
— О, боже! — воскликнул он, — как вы прекрасны! И какая жалость, что ваша красота назначена в удел низкому смертному; нет, я не допущу, чтобы она ускользнула от меня.
— Вот как! — сказала ему я. — Вы полагаете, что я от вас не ускользну?
— Да, полагаю, что так.
— Вы самоуверенны, как я вижу, — заметила я.
— Вы ошибаетесь; я не самоуверен, просто я знаю ваше сердце. Все женщины одинаково думают, одинаково чувствуют, испытывают одни и те же желания, подвержены одному и тому же тщеславию, рассуждают примерно одинаково, и рассудок их одинаково бессилен, когда должен бороться с сердечной склонностью.
— А добродетель? — спросила я. — Ее вы не ставите ни во что?
— Ее, конечно, следовало бы принимать в расчет; но, сдается мне, вы редко пользуетесь ее услугами, — ответил он.
— Вы слишком дурного мнения о нас, — ответила я, — если считаете, что мы вовсе неспособны рассуждать.
— Нет, — возразил он, — вы умеете рассуждать, но ваше сердце деятельнее и живее разума, оно не слушает никаких доводов и скорее склоняет вас к чувству, чем к благоразумию. Я не утверждаю, что вы не в состоянии понять, чего надо избегать и чему следовать; однако в сердце вашем начинается борьба, вы отдаете этой борьбе известное время, но в конце концов признаете себя побежденными, утешаясь тем, что будь ваше сердце слабее вас, вы одержали бы над ним победу.
— Вы действительно думаете, — заметила я, — что мы никогда не можем побороть свою склонность? Неужели мы так рабски покоряемся страстям, что никак не можем их подавить?
— Этот вопрос потребовал бы слишком долгого рассмотрения, — ответил он. — Думаю, добродетельные женщины существуют, и их можно встретить: однако насколько я мог судить по личным наблюдениям, добродетель не очень им импонирует: вы знаете, что добродетель — вещь необходимая, но уступаете этой необходимости без большой охоты. Подтверждение своей правоты я вижу в том унылом и кислом выражении лица, какое свойственно добродетельным женщинам, а также тем, кто играет в добродетель, кто кичливо выставляет ее напоказ ради удовольствия презирать слабости других. Приходит время, и они расплачиваются очень дорогой ценой за это удовольствие и рады были бы от него отказаться. Но что поделаешь? Показную добродетель нельзя отбросить, и они в глубине души стонут под ее бременем; они подвержены тысячам соблазнов и охотно сменили бы мучительное искушение на радость удовлетворенной любви, если бы могли быть уверены, что никто не узнает об их слабости. Их постоянное негодование против счастливых любовников свидетельствует не столько о ненависти к чужому счастью, сколько о горьких сожалениях о том, что они лишили себя любви из-за ложно понятого тщеславия; к тому же, заметьте, красивая женщина редко ударяется в добродетель, а ходячая добродетель редко бывает красивой женщиной; значит, неблагодарная внешность, больше, чем что-либо иное, обрекает женщину следовать путем добродетели, на которую ни один мужчина не смеет покуситься; и потому добродетельная женщина испытывает постоянное раздражение из-за того, что никто не нарушает ее постылый покой.
— Значит, вы думаете, что все женщины склонны к ханжеству?
— Мужчины были бы слишком несчастливы, если бы это было так, — ответил он.
— И все же, — возразила я, — они требуют, чтобы мы были добродетельны.
— Это происходит от утонченности их вкусов: им приятно приписывать исключительно своим обольстительным качествам победу над силой, которую они с таким трудом утвердили в ваших душах, и которая, что там ни говори, очень вам к лицу. Я имею в виду не ту свирепую неприступность, которая является лишь карикатурой истинной добродетели, но нечто совсем иное, что живет в моем воображении, но что я не берусь описать, ибо ни разу его не встречал.
— Что же такое это свойство, которое мужчины именуют добродетелью? — спросила я.
— Это ваше сопротивление их домогательствам, корень которого в сознании долга.
— А в чем же наш долг?
— Сначала вам вменялась в обязанность тьма трудных испытаний, — ответил он; — но вы их урезаете день ото дня, и я полагаю, скоро отмените совсем; в настоящее время от вас ждут одной лишь благопристойности, да и ту вы не всегда соблюдаете.
— И долго будет длиться такая разнузданность? — спросила я его.
— До тех пор, — ответил он, — пока женщины будут считать добродетель чем-то идеальным, а наслаждения — чем-то реальным; и я не вижу, чтобы они собирались переменить свой образ мыслей. К тому же, у каждой женщины есть какое-нибудь слабое место, и, как его ни скрывай, оно не ускользнет от настойчивого взора влюбленного. Женщина чувственная не может устоять против жажды наслаждения; чувствительная уступает радости сознавать, что сердце ее занято; любопытная не в силах удержаться от желания узнать неизвестное; беспечная не хочет утруждать себя отказом; суетная не желает, чтобы прелести ее оставались никому неизвестными: по неистовству любовника она угадывает силу своей власти над мужчинами; жадная уступает низменной любви к подношениям; честолюбивая готова все отдать за блистательную победу; кокетка привыкла сдаваться.
— Вы глубоко изучили женщин, — сказала я.
— Дело в том, что мне с юных лет довелось немало постранствовать по свету, — ответил он. — Но я, наверно, нагнал на вас сон? Охота философствовать совсем неуместна при нашей встрече; конечно, вы уже подумали, что для Сильфа я слишком наивен; и вы правы: неумение использовать в полной мере чудные минуты, какими я наслаждаюсь подле вас, заслуживает наказания; я недостоин такого дара. Влюбленный Сильф не находит ничего лучшего, как рассуждать о морали! Скажите честно: простите ли вы мне, что я так глупо употребил дорогое время?
— Не знаю, какое иное употребление вы могли ему дать, — отвечала я, — но вы меня задели; я хотела бы доказать вам, что добродетель существует.
— Иными словами, — рассмеялся он, — вы будете добродетельны из духа противоречия. Но я нисколько не сомневаюсь, что добродетель вам свойственна, и если я мало о ней говорил, причина тому ваша красота: вы так богато одарены прелестями, что не знаешь, какую хвалить раньше, и я не успел сказать, как ценю вашу добродетель.
— И все же я не прощу, что вы о ней забыли, — возразила я; — вы меня любите, и я заставлю вас пожалеть об этом.
— Прекрасная моя графиня, — ответил он, — мы постоянно твердим красивой женщине о ее прелестях для того, чтобы в учтивой форме побудить ее дать им надлежащее употребление; зачем мы станем напоминать ей о добродетели, если наша задача — заставить забыть о ней? И еще: не надо мне угрожать; эти ухищрения хороши с мужчинами; меня же вам провести не удастся. Это, конечно, портит все дело, и я не удивляюсь, что вы призадумались: поклонник, который знает все ваши мысли, который отгадывает все, от которого ничего не скроешь — не правда ли, иметь с ним дело весьма и весьма затруднительно?
— Что ж, — ответила я, — я могу не навлекать на себя столь утомительных хлопот: я не стану вас любить.
— Ничего не выйдет, — сказал он; — если вы хотите уклониться от любви ко мне, вы должны сказать вполне серьезно, чтобы я больше не приходил; более того, вы должны этого пожелать; а вы никогда этого не пожелаете. Вы любопытны, вам интересно узнать, чем все это кончится. Вы сейчас чувствуете то же, что всякая женщина в начале большой любви: они знают, что единственный путь спасения — бегство; но любовь вас влечет, она согревает сердце и помрачает рассудок; искушение вас не покидает, а проблески разума мгновенно гаснут; радость все сильнее, добродетель исчезает со сцены, любовник остается. Какое уж тут бегство? Нет, вы не убежите.
— На мой взгляд, вы немного слишком уверены в победе, — возразила я; — мой возлюбленный должен быть почтительней, а притязания его не так смелы; он должен был бы больше щадить меня.
— Иными словами, — прервал он, — вы хотите, чтобы я напрасно потерял время, которое мне очень дорого. Это не годится.
— Я вижу, женщины не приучили вас к скромности.
— Совершенно верно, — согласился он.
— И вы покоряли всех, на кого устремляли взор?
— Всех? Нет, — ответил он; — мне часто приходилось менять обличье, чтобы заставить себя любить. Первая моя возлюбленная оказалась совсем глупенькой и боялась духов. Я был так опрометчив, что заговорил с ней ночью; еще немного, и она бы у меня умерла от страха. Тщетно я объяснял ей, что я дух воздушной стихии, что мы красивы, хорошо сложены; чем подробнее я перечислял ей наши достоинства, тем больше она пугалась, и я бы совсем пропал, если бы не догадался принять облик ее учителя музыки. После нее я обратил свои взоры на одну знатную даму; она была весьма невежественна и тоже не поняла моих разъяснений насчет субстанции воздушной стихии, а главное, не могла поверить, что я представляю собой твердое тело3; это сильно повредило мне в ее мнении. Не зная, как ее переубедить, я вообразил, что сломлю ее недоверчивость, приняв облик одного очень красивого и любезного кавалера, влюбленного в нее. И что же? Все мои усилия были напрасны. Я потерял терпение, поступил к ней в лакеи, замаскировавшись так искусно, что она ни за что не угадала бы во мне воздушного гения, и — не странно ли? — я преуспел! В Испании я знал одну женщину, которая, увидев меня, отвергла мои притязания и предпочла мне своего любовника. Во Франции со мной таких конфузов не случалось.
Подробный перечень моих любовных приключений занял бы слишком много места; впрочем, не могу не упомянуть одну ученую даму, посвятившую себя исследованиям в области астрономии и физики. Я сказал ей, кто я; она не испугалась, но, несмотря на все мои усилия, я не смог ее убедить в правдивости моих слов.
«Как же так? — говорила она, — если в стихии эфира ваша консистенция представляет собой телесную массу, то мог ли здешний воздух не раздавить вас своею тяжестью, когда вы спустились к нам на землю? А если вы состоите из тончайших испарений, которые не выдерживают ни малейшего давления воздушной струи и самый легкий ветер может вас развеять, то на что вы годитесь?»
Даже не пытаясь опровергнуть этот довод словесным путем, я предложил ей провести опыт. Она согласилась, так как была вполне уверена, что не подвергается никакой опасности; а если и допускала возможность известного риска, то охотно шла на него ради удовольствия открыть в физике газообразных тел нечто такое, что еще никому не известно. Я приступил к доказательствам; но в момент, когда у меня были все основания считать, что мои действия ее убедили, она вскричала: «О боже! Какой странный сон!» Видели вы когда-нибудь такую упрямую недоверчивость? Сначала я не отступался; но потом, видя, что в какое бы время и каким бы способом я ее ни убеждал, она упорно продолжает называть меня сном и химерой — боюсь, вы поступите так же, — мне надоело ей сниться, и я ее покинул, хотя заметил по некоторым признакам, что она почти готова отказаться от своих заблуждений. Но вы, — прибавил он, — ведь вы не будете столь же недоверчивой?
— Я, во всяком случае, не буду столь же любознательной, — ответила я. — Я не сомневаюсь, что вижу вас во сне; но этот сон так приятен, что я даже не хочу знать, может ли он оказаться явью.
— А я, — возразил он, — чувствую, что подле вас все становится самой настоящей земной явью; не хочу более подвергать себя опасности увлечься вашей красотой и удаляюсь; я очень несчастлив, что не сумел внушить вам любовь, и постараюсь уберечь себя от огорчений, которые готовит мне ваша жестокость.
— Как вы нетерпеливы! Могу ли я вас полюбить? Ведь я даже не знаю, кто вы такой!
— А разве вы хоть раз полюбопытствовали это узнать? — сказал он с упреком.
— Увы! — ответила я, — я боялась обидеть вас таким вопросом; я втайне подозревала, что вы — нечто худшее, чем гений воздуха. Но раз вы позволяете спрашивать, кто же вы?
— А вы как думаете: кто я?
— Думаю, вы дух, демон или маг, — ответила я; — но кем бы вы ни были, вы мне кажетесь очень милым и необыкновенным.
— Хотите меня видеть? — спросил дух.
— Нет, — ответила я, — пока нет; но умоляю вас, ответьте на мой вопрос. Кто вы?
— Я Сильф.
— Сильф! — воскликнула я в восхищении, — вы Сильф!
— Да, прелестная графиня. Вам нравятся Сильфы?
— О боже, что за вопрос! Но нет, вы меня обманываете, этого не может быть; а если и так, на что вам смертные, и зачем детищу эфира снисходить до общения с людьми?
— Небесное блаженство нагоняет на нас скуку, если мы не разделяем его с кем-нибудь, — ответил он. — Мы постоянно ищем милую подругу, которая заслуживала бы нашей привязанности.
— Но в книгах написано, что Сильфиды так прекрасны, — прервала его я, — почему же...
— Понимаю вас. Почему бы нам не отдавать свою привязанность им? Мы не производим на них особого впечатления, они слишком часто нас видят и дарят нас своими милостями обычно по велению разума, чтобы не допустить исчезновения всего рода Сильфов; то же чувствуем и мы, и, как вы сами понимаете, это не способствует созданию слишком нежных уз; наши взаимоотношения несколько напоминают то, что бывает у людей в законном браке. Мы ищем любви женщин, чтобы стряхнуть с себя сонную дрему, а Сильфиды, со своей стороны, ищут мужчин, которые вознаградили бы их за скуку, которую мы на них наводим. Все это давно между нами улажено, и мы даем друг другу свободу следовать своим влечениям, без ревности и досады. Вы задумались; признайтесь, ведь это не лишено известной прелести: быть возлюбленной Сильфа? Я вам уже говорил: нет каприза, который мы бы не удовлетворили; нет радости, которой мы бы не доставили нашей любимой; мы не любовники, а рабы, готовые исполнить всякое ваше желание; лишь в одном мы опасны.
— В чем? — быстро спросила я.
— Мы требуем постоянства; считаю долгом вас предупредить, что малейшая неверность карается у нас жестокой смертью.
— Пощадите! — вскричала я; — я решительно отказываюсь любить вас!
При этих словах дух расхохотался, и я почувствовала, как наивен был мой испуг.
— Вы смеетесь, мой милый Сильф? — спросила я.
— Смеюсь, — ответил он. — Нет ни одной женщины, которая примирилась бы с этим требованием. Они предпочитают отказаться от всех преимуществ нашей любви, но не от своей природной склонности к измене.
— Вы ошибаетесь, — сказала я, — я люблю постоянство и не боюсь вашего гнева; но сама мысль, что непостоянство грозит карой, отвращает меня: вы все время будете думать, что я верна лишь потому, что боюсь наказания; вы не сможете любить меня всем сердцем.
— Можно ли так заблуждаться? — возразил он. — Если мы неудобны в этом смысле для женщин коварных, ибо знаем все их мысли, то те из вас, кто обладает добрым и честным сердцем, должны быть рады, что от нас ничего нельзя скрыть; зато мы ценим ту душевную чистоту, те нежные чувства, которых даже не замечает бесшабашная тупость мужчин, и чем лучше мы узнаем вашу любовь, тем безоблачнее ваше счастье. И не думайте, что поставленное мною условие уж так устрашающе. Сильфы во всех отношениях намного выше людей, и любить их преданно — вовсе не пытка. Я полагаю, единственное, что побуждает женщину к измене, — это скука и однообразие, от которых чахнет ее сердце. Она уже не видит у возлюбленного той бурной страсти, которая занимала ее чувства, независимо от того, отвергала она его домогательства или соглашалась их удовлетворить. Теперь же подле нее скучающий спутник, который принуждает себя к нежности из чувства приличия, говорит о любви по привычке, доказывает свою любовь через силу, его немое и холодное лицо поминутно опровергает то, что произносят уста. Что остается делать женщине? Неужто из пустого и ложного представления о женской чести она должна всю свою молодость отдать союзу, который уже не дарит ей счастья? Она изменяет, и совершенно права. Ей вменяют в преступление то, что она изменила первая; но причина в том, что она чувствует сильнее, чем мужчина, и ей нельзя терять время. К тому же, она часто делает первый шаг к разлуке из добрых чувств к прежнему возлюбленному: она видит, что он томится подле нее, не решаясь с нею расстаться из опасения запятнать свою честь; она сама дает ему удобный повод и берет вину на себя. Вот великодушие, какого мужчины вовсе не заслуживают, если позволяют себе на это сердиться.
— Значит, Сильфы не подвластны скуке и охлаждению чувств? — спросила я. — Надо полагать, сами они умеют хранить постоянство, какого требуют от нас?
— Во всяком случае, если они и изменяют, то это совершается мгновенно, — ответил он. — Вы даже не успеете ничего заподозрить. Четверть часа назад он был влюблен — и вот, он исчез.
— А если какая-нибудь из женщин все-таки заподозрит измену и изменит первая?
— Не забывайте, что...
— А, да, в самом деле! Однако вы беспощадный народ и лишаете нас всех средств самозащиты.
— Даже не опасаясь наказанья смертью, вы сами не захотите изменить. Лучший способ сохранить привязанность женщины — не давать ей напрасно чего-нибудь желать. Для смертных мужчин это невыполнимо, и лишь Сильфам дано делать сладостным для нее всякий миг жизни и предупреждать любое мимолетное желание, рождающееся в ее сердце.
— Боюсь, — сказала я, — что даже при всех чудных дарованиях, свойственных Сильфам, их все-таки можно разлюбить. Пусть нам позволят иногда желать напрасно. Бывает, что размышления о возможных удовольствиях даже приятнее, чем услужливые хлопоты поклонника; согласитесь, чрезмерная заботливость утомляет; я перестану желать вашей любви, если никогда не смогу желать ее тщетно.
— Странная мысль, — сказал он; — не думаю, чтобы она была справедлива. Поверьте, в нашем обществе вы даже не успеете ни о чем подобном подумать. Вы сами станете Сильфидой и, приобщившись к нашей эфирной сущности, будете так же мало тяготиться назойливой услужливостью любовника, как они.
— Как вы умеете отвести любое возражение, — сказала я; — но когда вы расстаетесь с женщиной, вы оставляете ей эту эфирную сущность?
— Иногда, из добрых побуждений, мы часть ее отнимаем; но частенько, из коварства, оставляем ей все.
— Это не очень-то честно с вашей стороны, — заметила я.
— Согласен, — ответил он; — конечно, мы могли бы не оставлять позади себя желаний, которых никто, кроме нас, не может утолить; но у нас нет другого средства заставить о себе сожалеть, а мы к этому чувствительны. Но вы опять задумались?
— Вы угадали, — сказала я; — мне пришло в голову, что я видела в парижском высшем свете немало женщин-Сильфид.
— Вполне вероятно, — согласился он. — Мы по большей части находим себе возлюбленных при дворе; неудивительно, что именно там сохраняются следы нашего пребывания; но, как я вижу, такого рода опасность пугает вас меньше, чем смерть; а между тем, в нашем коварном даре тоже есть свои неудобства.
— Они меня пугают, хотя меньше: ведь их можно избежать.
— Понимаю: отказавшись любить меня, — подхватил Сильф; — но вы ничего этим не выиграете: та же кара ждет тех, кто противится нашей любви.
— Боже милосердный! — вскричала я, — где же искать спасения?
— Довольно шуток! — сказал Сильф.
— Ах, разумеется, мы больше не будем шутить. — проговорила я в испуге; — не надо никакого общения, господин Демон. Если вы желаете, чтобы я даровала вам бессмертие, вы должны были скрыть от меня свою склонность к коварству и умолчать об опасностях, подстерегающих женщин, которые решились вступить в общение с вами.
— Разберемся в этом, — ответил он. — Я вижу, вы напичканы вздорными выдумками графа де Габалиса4 и полагаете, что способны даровать нам бессмертие, — то-есть сделать нечто такое, что не сочла нужным сделать природа. Чего доброго, вы воображаете, начитавшись этих умных книг, что мы подвластны убогим познаниям ваших магов и являемся на их зов? Но как же может быть, чтобы существа высшего порядка нуждались в руководстве обыкновенных людей и были бы обязаны им повиноваться! Что до бессмертия, которое вы якобы можете нам дать, то это уж и вовсе нелепость; каждому ясно, что частое общение с существами низшего порядка может лишь низвести нас с высот, где мы парим, но никак не даровать нам новые силы.
— Я вижу, что была слишком легковерна; но полюбить вас я все равно не смогу: теперь я вас боюсь, — сказала я.
— Не надо бояться, — ответил он. — Хотя я и говорил вам об угрозе смерти, но мы не всегда прибегаем к таким крайним мерам; нередко мы первые изменяем и возвращаем вам свободу; но мы, как и вы, не любим, когда нас в этом опережают: ведь вы не прощаете таких оскорблений, а наше самолюбие не менее чувствительно, чем ваше. Что до второго наказания, я не подвергну ему вас, если вы сами не захотите. Подумайте, спросите свое сердце и либо прикажите мне исчезнуть навсегда, либо примите мои условия.
— Но как же я могу обещать любовь тому, кого не знаю, кого ни разу не видела? — воскликнула я; — не буду скрывать, вы уже мне немножко нравитесь; но что, если вы на беду окажетесь гномом1*...
— Не браните гномов, — прервал меня Сильф. — Они, правда, не могут похвалиться красивой наружностью, но тем не менее им случалось, и не раз, отнимать у нас победу. Они играют среди нас ту же роль, что финансисты среди людей5, а богатство — это такое качество, которым женский пол отнюдь не пренебрегает; чуть ли не каждый день они уводят у нас Сильфид.
— Возможно ли? — удивилась я. — Неужели эти небесные создания неравнодушны к подаркам?
— Да, — ответил он, — они берут золото у гномов и отдают своим любовникам; но если бы даже подобные меркантильные заботы не побуждали их иногда принимать ухаживания этих безобразных созданий, они все-таки принадлежат к слабому полу, и, следовательно, им свойственны причуды; всякая перемена их веселит; прихотями вкуса они дорожат особенно из-за того, что в них есть что-то предосудительное. Однако, прелестная моя графиня, не угодно ли вам задать какой-нибудь более интересный вопрос? Или ваша любознательность так и не выйдет за пределы мелочей, о каких вы до сих пор меня спрашивали? Неужели вы мне так и не позволите показаться вам?
— Ах, милый Сильф, я боюсь вас увидеть! — воскликнула я.
— Как жаль, что вы этого не желаете! — сказал он со вздохом.
В ответ я тоже только вздохнула. В тот же миг ослепительный свет залил мою комнату, и я увидела в изголовье кровати самого прекрасного собой мужчину, какого только можно вообразить, с величественной осанкой, одетого изящно и благородно. Это зрелище изумило, но ничуть не испугало меня.
— Что же, прелестная графиня, — сказал он, опускаясь передо мной на колени с выражением искренней и скромной любви, — что же, прелестная графиня, готовы вы поклясться мне в верности?
— Да, мой дорогой, мой прекрасный Сильф! — вскричала я. — Клянусь вам в вечной любви; я не боюсь ничего, кроме вашего непостоянства. Но чем я могла заслужить?...
— Ваше пренебрежение к мужчинам и тайное влечение к нам определили мой выбор, — сказал он; — нежность моя глубже, чем вы думаете. Я мог бы наслать на вас сон и насладиться счастьем помимо вашей воли; но эти грубые приемы претят мне, я хочу быть всем обязанным только вашему сердцу.
Увы! Возможно, я проявила излишнюю слабость по отношению к моему Сильфу, но я так любила его!
— Как вы милы! — сказала я ему, — и как я была бы несчастна, если бы вы оказались только игрой воображения! Но правда ли, что... О, да вы осязаемы!
Вот, дорогая, как обстояло дело у нас с Сильфом. Не знаю, до чего дошло бы мое самозабвение и его восторги, если бы горничная не вошла в спальню и не спугнула его. Он улетел; с тех пор я напрасно его призываю. Его равнодушие ко мне наводит на мысль, что он был не более чем прекрасным видением, игрой фантазии; какая жалость, не правда ли, что то был всего лишь сон?