Доцент Винсент Григорьевич Константинов (Винсентом назвал его папа, неизвестный художник и страстный любитель Ван Гога) смотрел на доктора, похолодев от страха.
Это был уже третий доктор. Двое других, довольно долго его помучив (месяц и потом еще месяц), ничем помочь не сумели. Только оттолкнули от медицины.
Один ликвидировал бессонницу, посадив его на таблетки. После этого, однако, Винсент Григорьевич обнаружил, что жизнь потеряла всякий вкус. Если вам приходилось когда-либо жевать мелованную бумагу, то как раз такое впечатление и начала вызывать у него жизнь, и без того недостаточно пряная и острая. Подчеркнем, что мы ни в коем случае не имеем в виду бумагу дешевых изданий, чуть отдающую серым или, может быть, слегка желтоватую: она-то обладает великолепным вкусом, слегка соленым, да и жуется беспримерно легче. В детстве Винсента Григорьевича был случай, когда он засмотрелся на льющуюся воду с берега реки и подкравшийся козленок съел несколько листков из книжки «Занимательная математика». Десятилетний Веся подобрал с травы и воровато пожевал один обрывок, чтобы понять, что же нашло глупое рогатое существо в несъедобной бумаге. Тогда-то он и обнаружил, к своему удивлению, ни с чем не сравнимую, превосходную солоноватость нежнейшей бумажной кашицы во рту. Разумеется, он не стал потребителем книг с этой стороны, но навсегда запомнились ему тот берег и тот день.
Не согласившись с пресной жизнью, Винсент Григорьевич бросил принимать зеленые таблетки и обратился к другому врачу. Новый эскулап оказался слишком старомодным и нажимал в своих рекомендациях на физические упражнения и прогулки.
— Болезнь — животное домашнее, — говаривал он. — Поэтому, совершая ежедневно дальнюю прогулку, вы избавляетесь постепенно и от болезни, поскольку она прикипела к вашим четырем стенам и не имеет свободы следовать за вами. Оставаясь же все чаще без вас дома, она долго не выдержит одиночества и непременно погибнет.
Однако, гуляя все далее, Винсент Григорьевич однажды обнаружил, что так можно домой и вовсе не вернуться, и бросил и прогулки.
«Что же делать?» — мысленно взывал он ночью, переступая через спящую жену и отправляясь на кухню. «Что же делать?» — спрашивал он у холодного чайника, у трех пупырчатых лучей алоэ, торчащих из горшка на окне, и, не получив ответа, уходил взглядом в окно. Тогда уже у самой ночной улицы осмеливался спросить он о том же, доведенный до отчаяния озверевшей бессонницей, — у сотен фонарей и у десятка окон, еще не погашенных в три часа ночи в доме напротив. Даже у луны, у самой луны — тонкой ли, полной; бледной ли, яркой, — допытывался он, обезумев, не даст ли она ему какого-нибудь совета, — но уже не вслух, а молча, потому что это уже было бы слишком и по нашим раскованным временам — вступать с луной в полногласный диалог.
Вопросы не риторические, и, поскольку ответа не было, они торчали в сознании Винсента Григорьевича бестолковыми кривыми саблями, бескровно, но болезненно пронзая голову и упираясь в затылок. Поиски доктора пришлось продолжить.
Он услышал про волшебного специалиста и маленькими шажками, осторожно накапливал о нем сведения. Казалось ему, что на другом конце этого эфемерного пути его ждет теплая и подбадривающая улыбка: иди, мол, заблудшее дитя, выговорись мне. По слухам, тот специалист моментально отсекал бессонницу и бессмысленные заботы пациентов, очищая от злобы заболевшие души.
Наконец встреча состоялась. Исповедь Винсента Григорьевича была лаконична.
— Не сплю я, доктор, — поглядел он виновато в теплые янтарные глаза специалиста.
— Подробнее, пожалуйста, — излучал тот мягкий свет. — Как не спите, сколько, когда, где?
— Да сколько угодно! Три дня очень даже запросто! То есть ненадолго меня смаривает, днем, но как-то тупо, часа на два, на три. Результат — больная голова, просыпаюсь, как ужаленный. Жена говорит, в это время у меня огненный взгляд. Но не злой, а скорее испуганный...
Доктор начал быстро писать, не убирая благожелательной улыбки.
— Не спите — ночью в кровати? — уточнил он.
— Естественно, — слегка растерялся Винсент Григорьевич. — Где же еще?
Доктор тонко усмехнулся.
— Я бы выразился наоборот: где же еще спать, как не в кровати?
— А, ну да, ну да, — заулыбался Константинов. — Я имею в виду: где же еще бессонница подстерегает человека, как не там...
— Вот я к чему клоню, — продолжал специалист (чувствовалось: ироничный, но славный, добрый), — вы не пробовали засыпать в кресле? Некоторым это настолько по душе, что по истечении пяти минут такого задают храпака! Хорошо также спать, уронив голову на собственные локти, предварительно положенные на стол. Знаете, как спят в Публичке? У вас в карточке написано: кандидат наук.
— В Публичке я спал отлично! — согласился Винсент Григорьевич. — Сладко и глубоко! Но сейчас стесняюсь... Аспиранты косятся. И библиотекарша подбегает: «Вам плохо?»
Доктор тем временем удваивал, утраивал внимание. Он задал еще множество вопросов, порою совершенно фантастических, наподобие: «Какие фрукты в молодости предпочитала ваша мама? Сколько будет 37 умножить на 21? Можете столбиком».
Когда-то Винсент Григорьевич мгновенно назвал бы занятный результат умножения, но теперь замешкался. С трудом давались ему простейшие задачи. А главное, ставить — ставить-то их перед собой он, прирожденный математик, разучился! И все бессонница виновата. На это он тоже пожаловался доктору.
— Процесс зашел очень далеко, — мягко подытожил тот. — Это видно по вашей изощренной борьбе с ним. Будем искать корни. Собственно, я кое-что вижу уже и сейчас. Но скажу вам об этом не здесь. Пусть обстановка будет... не такая, что ли, медицинская. У меня через пятнадцать минут кончается прием, и я прошу вас подождать немного в вестибюле. Зайдем в одно уютное кафе поблизости, и там я вам попытаюсь объяснить.
В кафе они заказали бренди (доктор предложил) и крепкий кофе.
— Если говорить упрощенно, — начал доктор, — главная ваша проблема связана с неким событием, которое, видимо, произошло в вашей жизни довольно давно. Назовем его «событие Икс». Его вы самым тщательным и щепетильным образом от себя скрываете. На это уходит так много душевных сил, что психологически вы ослабли. И полгода назад это событие попыталось сделать прорыв в ваше сознание через сон. Оказывается, все это время оно очень хотело, чтобы вы его вспомнили. И вот тут вы испугались! Ну, а поскольку вы боялись вспомнить этот Икс даже во сне, то нормально спать вы себе больше не позволили, а стали впадать только в мятые, тупые сонные состояния. Так началась ваша бессонница.
Винсент Григорьевич слушал доктора, как прилежный ученик мудрого учителя. Наконец-то он слышал понятное объяснение, подкупающее живой, пульсирующей логикой.
— Вы, наверно, специалист в области психоанализа... — с уважением сказал он. — Неужели в моей жизни произошло нечто в духе Фрейда? Действительно, отец мой рано нас оставил... Но, впрочем, ненависти к нему я не испытываю. Мама моя (которую по-своему люблю), по правде говоря, большая зануда.
Доктор отхлебнул бренди и ответил:
— Должен вас разочаровать! К Фрейду то, что происходит с вами, не имеет отношения... Вот, например, какая у вас зарплата?
— Ну, вообще-то она колеблется... — растерялся Винсент Григорьевич. — Я старший научный сотрудник в НИИ, преподаю, кроме того, в университете, но не всегда получаю положенное...
— Можете не продолжать, — махнул рукой доктор. — Знаю я, каковы доходы на ваших работах. Так вот! Фрейд как-то раз сказал, что его теория отражает только психику обеспеченных людей. И только к ним приложима в качестве инструмента лечения. Что же касается людей бедных, подчеркивал знаменитый ученый, то их следует лечить деньгами!
Они слегка посмеялись и замолчали.
— Тогда... что же? — решился Винсент Григорьевич, прерывая пугающую паузу.
Доктор вздохнул и продолжил:
— С вами ситуация другая. Вы только не волнуйтесь, пожалуйста, а лучше допейте бренди! Залпом! Вот так! А ситуация очень странная... Все данные говорят за то, что вы пять, десять, пятнадцать ли лет назад — уж не знаю! — убили кого-то.
И вот тогда Винсент Григорьевич и похолодел.
— Что вы такое говорите... — лепетал он, а сам в глубине души летел в разверзавшуюся пропасть, понимая: что-то именно в этом роде он и опасался услышать.
— К сожалению, все симптомы указывают именно на убийство, — подтвердил тем временем доктор. — Возможно, оно было делом случайным. Возможно — нет. Мы юридическую сторону вопроса сейчас не обсуждаем. Ведь как все могло произойти? После убийства опомнилась ваша совесть и попыталась в отместку за страшный проступок уничтожить ваше сознание. Проще говоря, свести вас с ума и на этом поставить точку. Но ваша отчаявшаяся личность в целях самосохранения включила систему блокировок самым невероятным способом: наглухо замуровала «событие Икс» в вашей памяти. Словно бы его и не было! Психика осталась, как мы говорим, сохранной, хотя и несколько деформированной. Однако с годами защита расшаталась. И вот-вот ваше искусственное равновесие рухнет окончательно. Нельзя терять время! Однако, чтобы я помог вам, вы должны помочь мне.
Доктор взглянул на Винсента Григорьевича, покачал головой и пошел заказывать еще бренди.
— Случай редчайший, — утешил он, вернувшись. — Единственный выход для вас — все вспомнить, посмотреть себе самому в лицо. Нужно пережить этот поступок, а не прятать, не держать его в глухом саркофаге в глубине подсознания. Нужно продраться сквозь частокол горьких чувств: сожаления, раскаяния и слез.
— Доктор, — робко потянулся к теплому янтарному взгляду Винсент Григорьевич и сглотнул ком в горле. — Но если я убил... Меня посадят в тюрьму?
— Да ни черт ли с ней, с тюрьмой? Черт с ней, с тюрьмой! — закричал доктор.
На них с осторожным испугом оглядывались из-за соседних столиков, и доктор зашептал торопливо:
— Вы распадаетесь прямо на глазах. Вы почти уже психологический труп: ни гордости, ни чести, ни любви! А вас тюрьма пугает! Слушайте, идите вы со своими комплексами, знаете, куда? О Господи! Как вы меня все огорчаете... Вам же прописывали элениум? Ну и пейте!
Он стал сердито приподниматься со стула.
— Нет! Нет! Я готов ко всему. Что я должен сделать? — высоким, но твердым голосом спросил Винсент Григорьевич.
— Сделаем так: вы отправитесь в себя, как в путешествие. Спокойно, без истерик. И будьте бесконечно внимательны: возможно, наткнетесь на какой-то забытый день, или месяц, или даже год (бывает, и год вычеркивается из памяти!). В общем, на какой-то период, который откроет вам, что же, наконец, произошло! Однако учтите: на путях самоанализа возможны ошибки и недоразумения. Поэтому, как что-нибудь найдете, сразу же звоните мне: мы вместе попробуем разобраться, то это или же не то. Вот телефон, звоните даже ночью, не шутите с этим... Вот вам моя рука!
Они попрощались настоящими друзьями, и Винсент Григорьевич не спеша, но бодро отправился к трамваю. Сердце его стукало порой неожиданно громко, складывая странную жалобную мелодию; в глазах стояли наготове слезы, но они не выкатывались, а создавали зыбкие линзы, сквозь которые горько и по-новому сиял обыденный мир.
Первым, кого вспомнил Винсент Григорьевич, чтобы обвинить себя, был, конечно, Валера. Тут и стараться особенно не пришлось: почва была подготовлена — все друзья Валеры винили себя. Не уследили, не уберегли хрустальный светильник, который им самим светил в тяжкие минуты. Но хотя у Винсента Григорьевича был к себе особый счет, детали поначалу вспоминались плоховато.
Память оказалась упругой субстанцией и выталкивала Винсента Григорьевича из своих глубин, не давая ощутить прошлое как полнокровную жизнь. Тем более — прозреть правду. Думалась всякая банальщина: бедный ушедший был так хорош, что, похоже, не могла снести его земля. И вины ничьей нет в том, что буквально за три недели с жестокой жадностью сожгла его проклятая пневмония.
Винсенту Григорьевичу вспоминались прогулки с Валерой и поездки в Пулковскую обсерваторию. Там покойный имел обыкновение кивать, как старой знакомой, какой-нибудь слабо видимой звезде. Но друг так и оставался для мучительно вспоминавшего Константинова туманным, отвечая на неожиданное внимание вопросительными взглядами и скептическим покачиванием головы из небытия. Не хотел он раскрывать тайную причину своей смерти или же не было никакой тайной причины?
Да или нет?
«Ну что это за бледные тени! — вздыхал Винсент Григорьевич. — Ведь как было все ярко, куда-то мы бежали огромными шагами или ели вкуснейший шашлык. Причем куски были гораздо крупнее современных! Все ты мне врешь, голубушка память. Инвалидка! Как-то ты разладилась, ослабела. А ведь мне еще только-только за сорок. Не хочешь ты работать, вот что я тебе скажу».
А через несколько дней в одном из дневных тяжких провалов в дремоту он вдруг увидел сон — первый за много лет. Ему приснилась помятая несвежая дама в вишневом крепдешиновом платье с глухим воротом. Она посмотрела на него свысока и, хотя он видел ее впервые, устало обратилась на «ты»:
— Послушай, что ты ко мне пристаешь? Что я тебе — проститутка?
Винсент Григорьевич тотчас же проснулся. Он был удивлен даже не даме, а сну вообще (стал забывать, что это такое). Но кто эта особа? Вечером его осенило, что нагрубившая дама и есть его память.
Он бросился звонить доктору, чтобы пожаловаться на своевольную даму, но тот поднял его на смех:
— Все элементарно, дорогой кандидат наук! Вам приснился ваш собственный угрюмый фантом, а не действительный символ памяти. На самом же деле память, э-ээ... прекрасна и плодоносна. Все в ней сложно и многопланово. Тут скорее подошла бы раскрывающая объятия оптимистка с полотен Рубенса! А вот за то, что пытаетесь взять след, хвалю. Рекомендую применить следующую методику. Постарайтесь любой ценой уснуть в начале ночи. Хватите стакан водки, наконец! Вы, конечно, скоро проснетесь, но путь к воспоминаниям должен существенно упроститься. И звоните, звоните!
В тот же вечер Винсент Григорьевич, морщась и давясь, принял старой, оставшейся с жениного дня рождения водки и действительно уснул. Через полчаса он проснулся — опять резко, как ужаленный — и отправился по привычному маршруту на кухню. И там вспоминал, что ему привиделось. А под утро вернулся в кровать и проспал еще полчаса — правда, тяжело и тупо, без отдохновения.
Ночная жизнь Винсента Григорьевича получила теперь своеобразное обрамление. Он входил в нее через кратковременный сон, как в ворота, а утром, тоже через быстрый и тяжелый сон, выходил.
В промежутке, сидя на кухонной табуретке, он ощущал себя в некой яме. Не то в колодце, не то в шурфе. Ситуация не была настораживающей, скорее — любопытной. «А шахтеры? — весело говорил он себе. — Вот и я так же: должен спуститься в бездны памяти, чтобы извлечь нечто важное». Он говорил это вслух, стараясь заглушить шепоток боязливого сердца: не за полезным углем и не за самородным золотом отправляется он, а чтобы докопаться до самого страшного случая в своей жизни.
А колодец был глубоким (казалось даже, бездонным!) да еще полным тумана. Винсенту Григорьевичу хотелось ухватиться за край стола, чтобы не соскользнуть, поскольку он ясно ощущал ту глубину и ее притягивающее мерцание. Но опять-таки оставаясь на табуретке!
Возможно, явление ямы и совмещение ее с кухней было вызвано коварным действием устаревшей водки. Однако, во-первых, обжегший Винсента Григорьевича хмель давно был перечеркнут непродолжительным сном. А во-вторых, наверное, каждому, кто хотя бы раз в жизни пытался что-нибудь вспомнить, суждены подобные странные наложения друг на друга далеких картин. Смотришь на одно, надеешься увидеть другое, а всплывает в воображении и вовсе третье. И нечего тут пугаться, жизнь не так уж скудна и примитивна! Разъятая математикой, распоротая электронными лучами, она вновь свивается на экранах компьютеров в виртуальные картины, захватывающие бесповоротно. Так почему же опасаться простого, как утренняя зарядка, упражнения в воспоминаниях?
Давным-давно известно, что время и пространство — родственники. Время таится в пространстве: будущее расположено впереди, а прошлое — позади. Язык неустанно дает нам это понять. Именно впереди нас ждут сюрпризы; именно позади остаются преодоленные трудности. Но в случае Винсента Григорьевича, поскольку он уже длительное время находился в жизненном тупике, геометрия времени изменилась. Прошлое не уходило назад. Оно упало вниз, в туман. Оно как будто бы бросилось в каком-то отчаянии ему под ноги, пластаясь: вот я, жизнь твоя, — терзай! А будущее? А будущего не было! Впереди был только стол, упиравшийся в кафельную стену. Винсент Григорьевич с надеждой бросил взгляд вверх, но и вверху не нашел ничего даже отдаленно напоминавшего будущее. Лишь близкий потолок и лампа с веселым плафоном в красный горошек. В общем, если путь к будущему и существовал, то пролегал он только через прошлое.
Положив руки на стол и поосновательнее устроившись на табуретке, Винсент Григорьевич собрал остатки отваги и начал вглядываться в туманное содержимое колодца.
Слои переплетались между собой: белоснежная полоса мешалась с другой, чуть розоватой, их обвивал бледный мерцающий поток зеленого оттенка, далее плыло что-то вроде тучи — обычного цвета, скучной и серой. Все это жило и играло прыгучими бликами, и оставалось только решиться: смелее вниз!
Полосы были расположены хаотично. Никакой хронологии не наблюдалось. В первую ночь, исследуя один из ближайших туманных слоев, он увидел лопухи в бабушкином саду, не без удовольствия всматривался в их зеленую морщинистую кожу. Взяв в ладони огромный лист, он ощутил, каким тот был шершавым, даже царапающим, — таким, вероятно, был когда-то язык травоядного ящера диплодока. Собственно, лопух, понял Винсент Григорьевич, тем и странен, что, представляя собой несомненное растение-язык, при этом хранит безмолвие, как и все представители флоры. Растительный мир так и не смог сказать нам ничего с его помощью, не прошипел, не свистнул, не пролаял что-либо наподобие рядовой собаки. Флора только показала нам этот язык — и то вовсе не с целью обидеть, но лишь желая привлечь внимание к своим многочисленным и молчаливым легионам. Зачем? А зачем она существует на свете, вся растительность мира? Разве для нашего удобства? Может быть, госпожа Флора подчеркивала, что могла бы поговорить с нами, но не желает этого делать? Или, наоборот, желает, но не смеет?
Лопухи лениво лизнули Весины ноги, пока тот пробирался к американской смородине (довольно странное название для давней обитательницы приволжских деревень). Заманчивое это растение вскинуло свои ветви значительно выше остальных: красной, белой и черной смородин, но зато выставило кругом лакированные шипы такой остроты, что они пронзали детский палец чуть ли не насквозь, особенно если слишком поторопишься. Знакомые кусты у забора были усеяны крупными, как вишни, ягодами, и обрадованный Веся сорвал было одну, но вдруг опомнился.
Предположим, этот шаг в прошлое оказывался успешным, но где же Валера? Ничуть не бывало Валеры в Весином детстве: познакомились они уже потом, в университете! Что же тогда толку прохлаждаться в саду? Скорее в Петербург!
Заторопившись и даже не распробовав изумительной ягоды, Винсент Григорьевич попытался ухватить тайную причину, по которой ему привиделся лопух, но не смог. Напрашивалась, правда, одна неприятная мысль: уж не намек ли тут посылался со стороны дамы в крепдешине? Он ли, мол, и есть лопух, сам Винсент Григорьевич?
Помотав головой, чтобы рассеять стоящие перед глазами, но уже ненужные лопухи, Винсент Григорьевич обнаружил, что по-прежнему находится у себя на кухне, привычном месте бессонных бдений.
— Эх, Валера, Валера, — прошептал он с горечью.
И вдруг на имя приятеля, как рыбы на корм, заторопились полосы тумана из самой глубины ямы, тесня друг друга и все менее робея. Винсент Григорьевич давно уже догадывался, что эти полосы, все эти слои, в сущности, как раз и были тем, что называют воспоминаниями. И они вели себя, как живые существа. «М-м-м! А-а-а!» — тихо выпевали они, приближаясь и кружась. Наконец одно из них окончательно осмелело и охватило Винсента Григорьевича.
Они с Валерой гуляли по Московскому проспекту белой ночью после провала экзамена по алгебре множеств. Шли долго. Валера что-то говорил, но слов Винсент Григорьевич почему-то не слышал, а только видел шевеление губ. И смотрел Валера странно: одним глазом на Винсента Григорьевича, а другим — сквозь него, как бы не видя.
Постепенно возникли звуки. Сначала появился вибрирующий звон цикад, мало того что чересчур нежный, так еще ведь и немыслимый в Петербурге, которому куда больше подходит глухой плеск холодной Невы. Под уютное звучание насекомых Валера оживился, взглянул на Винсента Григорьевича ясным взором и заявил совершенно нормальным голосом:
— Ну что, Веся? Ты все такой же раздолбай! Слушай, раз уж мы на Московском проспекте, может, пойдем в Москву?
Голос его, правда, исходил не от самого Валеры, а откуда-то из другого места. Словно тот сам себя озвучивал после давнишней киносъемки. Позже доктор объяснил Винсенту Григорьевичу, что зрительные и звуковые образы, возможно, хранятся в разных местах памяти и синтезируются в процессе воспоминания. Еще более странным было, что, бодро высказав шутливое предложение, Валера через секунду почему-то обмяк и опять стал невесомой, безжизненной фигурой, не то куклой, не то тенью, беззвучно раскрывающей рот. Однако Винсент Григорьевич не испугался этого и не согласился с таким развитием событий. Он сосредоточился, и Валера снова напружинился, наполняясь теплотой и энергией.
— Унываешь? — как ни в чем не бывало спросил он. — Не унывай! Уныние — червь, который поселяется в студенте с целью погубить его, лишив стипендии и воли. Обороняйся! Не поддавайся состоянию душевного паралича!
Винсент Григорьевич слушал и горько думал: эх, Валера! Кто бы говорил? Сам не унывай! Кто только что валился манекеном бездушным? Кого только что подхватили, поставили на ноги и укрепили своею кровью и теплом? Кто лежит на Волковом кладбище рядом с дедушкой и бабушкой? Тем временем Весик произносил вслух, соблюдая их тогдашнюю стилистику:
— Я обороняюсь! Но оборона моя пуглива и бесполезна.
— Ты меня слушайся, голуба, и знай себе обороняйся. Алгебру мы пересдадим! А ты ее, по-моему, так даже полюбишь. Ты прирожденный математик, слушай мои слова. И ты мне когда-нибудь пригодишься. Поклянись, что, если мы пересдадим на пятерки, ты мне поможешь!
Весик в принципе согласился, но клясться отказался. Надо признать, экзамен они действительно пересдали на пятерки. И к теории множеств он с тех пор начал питать определенную слабость.
Как экспериментально установил в эту ночь Винсент Григорьевич, общаясь с Валерой, следовало постоянно следить за ним и время от времени как бы подхватывать его в своем воображении под мышки и взбадривать, подталкивая к дальнейшему диалогу. Валера охотно вступал в разговоры, выглядел вовсе не эфемерно, острил. Единственное, в чем не был вполне уверен Винсент Григорьевич: действительно ли разговоры с Валерой ему вспоминались или же звучали впервые?
На первых порах это не особенно волновало. Винсент Григорьевич решил приглядеться, прислушаться, чтобы не вспугнуть Валеру. И только потом — если уж не сможет догадаться — лобовым вопросом (как учат в детективных романах) огорошить покойного приятеля. Не я ль убийца тайный твой, Валерий? Напомни мне, ошеломи бедняжку, как мы зашли когда-то в кафетерий и я тебе насыпал яду в чашку!
То есть в качестве одной из возможных выдвигалась версия об отравлении. Пистолета у Винсента Григорьевича отнюдь не было. Это сейчас пистолет купить, что зонтик, только нужно знать определенные места.
Снова запульсировали слезы, давно прижившиеся в глазах горькими и жгучими добавками к зрению. Они не просто напоминали о себе. Слезы давали бедному Винсенту Григорьевичу понять, что, планируя задать подобный вопрос и рассчитывая получить на него ответ, он вступает на путь безумия... Тем самым признает он, что не просто высвечивает далекого друга в потемках, может быть, и неясных, но подлинных воспоминаний, а общается с миром мертвых! Следовательно, перед Винсентом Григорьевичем не реальная, нейроэлектрическая, сохраненная в мозге копия ушедших событий, а коварный посланник с той стороны, неизвестно что замышляющий. Лучше бы обойтись без прямых вопросов, не переходя грани сумасшествия. Но, с другой стороны, если путь к истине обязательно лежит через безумие, не следует ли пройти его и в этом случае? Вот вопрос, достойный настоящего, а не притворного философа!
В следующем воспоминании друзья снова шли по Московскому проспекту. В той, прошлой жизни пролетело несколько лет. Они уже кончили университет, и Валера уехал работать в Сибирь, в страшно секретную организацию. Веся меланхолично слушал, как приятель рассказывал об одном из своих таежных путешествий, о гордых сибирячках, об оранжевых ягодах облепихи в серебряном инее, об озерах, из которых на закате вдруг сверкнет червонной чешуей неловко повернувшийся карась. И вдруг услышал:
— ...тогда-то, вечером, критикуя их пошлые результаты, я изложил несколько простых соображений — каких, я тебе рассказывал. Впрочем, ты никогда не помнишь. И через три дня главный дал мне все, что я у него попросил: людей, приборы, деньги. Получилось что-то вроде лаборатории.
Почему же Винсент Григорьевич не помнил? Он отлично помнил не померкшую за десять лет славу Валеры в узких, допущенных до государственных тайн кругах. Речь шла об особой бомбе, о которой так толком и не известно: произвели ее на свет или же не произвели. Бомба эта задумывалась так, чтобы действовала близко к земной поверхности и после взрыва энергия мгновенно устремлялась не ввысь, а вширь, то есть не расходовала зря разрушительную силу на сотрясание и освещение небес. Иначе говоря, ее результатом был бы не взрыв-гриб, а взрыв-блин, льнущий к земле и мгновенно запекающий с помощью жара и огня многочисленные жертвы в наивных и бесполезных убежищах. Если уж совсем кратко, то первоклассная гадость была эта бомба!
Но ряд математических формул, ее породивших, был, по словам Валеры, красив до озноба. Валера не стал бы заниматься некрасивыми вещами. Часами он мог валяться на диване, разгадывая цепочки формул в научных журналах, словно охотник разгадывает следы птичьих лап на снегу, и приговаривал с усмешкой:
— Ах, вот он куда! Хитрый рябчик... А мы и не знали!
Они дошли до улицы Благодатной, откуда на Московский вывернул, осыпаясь голубыми искрами, совсем как настоящий, а не в памяти плывущий трамвай. Хотя кто его знает: может быть, здесь и нет ничего удивительного. Трамваи (а также троллейбусы) одинаково замечательно приспособлены и для воображения, и для реальности. Жадное и голодное племя романтических бродяг отобрало трамваи у технически оборудованного мира, как раньше дирижабли, и объявило их своими металлическими друзьями.
Валера между тем перескакивал с темы на тему. Сейчас он, например, поругивал Винсента Григорьевича. Уже упоминавшееся слово «раздолбай» было тут излюбленным. Непонятно, почему Валера использовал его так настойчиво: эстетической ценности в слове никакой, реальности оно не соответствовало и вдобавок было совершенно бестактным.
— Врубель, вот кого люблю больше всех. Он не безумец, он гений! Картину с пузатым богатырем на толстом коне помнишь? У меня в лаборатории один математик посоветовался с биологами и провел расчеты: если былины хоть немного адекватны, то кони богатырей должны были иметь как раз такую конституцию. Толстые кости и горы мышц. Иначе они под богатырями ломали бы спины. Или ноги! То-то, Весик! Богатыри, не вы! И богатыри не раздолбай, в отличие от вас. Себя защитить не можете, не то что других! Почему ты не идешь ко мне в лабораторию? В который раз прошу тебя! Как ты ленив! Как вы все бесспорно ленивы, друзья мои: Сережа, Костик, Жора! И в этом ряду сонных тетерь больше всех жалко мне тебя, Весик, потому что ты лучший среди раздолбаев. Почему ты не хочешь участвовать в математическом моделировании гигантских блинов своими небесполезными мозгами? Это абсолютно новая тема! Знал бы ты, какие у меня собрались отличные, просто сумасшедшие ребята! Гитаристы! А летом мы всей лабораторией уходим в горы. Чего ты медлишь? Тебе протягивают дружескую руку, а ты? Весик, учти, ты летишь в омут: буль-буль! С гордостью, достойной какого-нибудь лауреата Нобелевской премии. Какая, к лешему, премия? Посмотри правде в глаза! За что? За раздолбайство?
Весику вдруг стало холодно. Он почувствовал себя маленьким, меньше курицы, существом, над которым снизился с холодной усмешкой коршун и заслонил крыльями теплый солнечный луч. Где-то читал Винсент Григорьевич о благородной причине существования хищников. Они, оказывается, необходимы, чтобы освобождать мир от слабосильных, сирых и хромых особей, тем самым способствуя красоте и развитию животного царства, отбору здоровых тварей с крепкими лапами. Сейчас Винсент Григорьевич выходил таким желтеньким цыпленком, которого вот-вот пребольно, а то и смертельно тюкнут, и нужно нестись со всех ног к сараю, чтобы доказать, что ты все-таки не хуже, не жальче и не хромее других.
Винсенту Григорьевичу не понравилось ощущать себя цыпленком, да еще каким-то дефективным. Да и в какой, простите, он должен бежать сарай? В Валерину лабораторию, что ли? Винсент Григорьевич (та его часть, которая искала правды и поэтому сухо анализировала факты) зафиксировал несомненную обиду. Это была обида не столько за себя, сколько за друга, который упражнялся в словесном уничтожении Весика усердно, как музыкант, играющий гаммы.
Этот вечер, несомненно, был когда-то, понял, вздрогнув, Винсент Григорьевич. И это один из тех случаев, которые он не хотел вспомнить. Но что же такое с Валерой?
От происходившей прямо на глазах зловещей метаморфозы с близким приятелем и хорошим человеком Винсент Григорьевич чувствовал, как обида в нем наливается огнем.
Между тем Валера продолжал, издеваясь уже почти беспредельно:
— Кстати, ставлю тебе на вид. Ты знаешь, что в Русском музее сейчас выставка Врубеля? И всем, посетившим эту выставку, открываются новые бездны в гениальном и прекрасном мире замечательного художника. Но тебе не откроются! Потому что ты живешь вяло и медленно. Я все больше думаю о том, что должен принять участие в твоей судьбе. Между прочим, мне стоит лишь заикнуться, и твой институт немедленно откомандирует тебя в мою лабораторию безо всякого твоего согласия... На благо страны! А жизнь твою, кстати, давно пора менять! Да и живешь ли ты? Ты спишь! Я даже уверен, что ты втайне предпочитаешь пиво сухому вину! Это пошлость! Не бывать тебе, раздолбаю, гармоничным человеком.
Тут у Винсента Григорьевича закипело. Почему Валера отказывал Весику в будущей гармоничности? Пришла ли потом гармония хоть раз, хоть на минуту — другой вопрос! Но отказывать человеку даже в возможности согласия с миром и собой — это свинство.
А пиво? Да, Весик иногда пил пиво (Валера — никогда). Но много ли он пил? Он никак не мог пить много, потому что моментально хмелел от пива. Причем хмелел не празднично и задорно, приставая к девушкам или ввязываясь в конфликты. Пиво приносило Весику тяжелое, но порою целительное одурение, смаривающее вязким сном.
— А ты... А ты... — начал Весик. — Ты грубиян и мерзавец! Я убью тебя! Убирайся прочь!
Валера нахмурился, с сожалением посмотрел на него и зашевелил губами. Звуки опять пропали.
— Что? Что? — торжествовал Весик. — И сказать-то ничего не можешь?
«Дурак! Дурак!» — показалось ему, что губы усмехающегося Валеры складывались в эти обидные слова.
Хор цикад стал оглушительным, и в глазах Винсента Григорьевича потемнело от ярости. Ничего не видя вокруг, ничего не помня от гнева, он стал сжимать и разжимать кулаки и вдруг ощутил в правой руке невесть откуда взявшуюся рукоять. Поглядев и обнаружив замечательный серебряный кавказский кинжал, он крикнул:
— Никогда я не пойду в твою лабораторию! Получай!
И вонзил мерцающее лезвие в грудь насмешливого друга.
Однако, едва коснувшись груди, тонкое лезвие изогнулось, словно было всего лишь картонным и только раскрашенным в серебристый цвет. Весик надавил сильнее, но Валера в ответ укоризненно покачал головой. Он остался невредимым и наконец исчез вместе с Московским проспектом, тополями и трамваями.
Винсент Григорьевич, растерянно щурясь, оглядывал кухню, в которой бодренько дребезжал на газу зеркальный чайник, уже почти опустевший. В руке был зажат ножик для очистки яблок от кожуры. Его передернуло, и он с ужасом вгляделся в лезвие, но не обнаружил никаких следов крови.
Как же он сглупил! Дал волю ничтожным эмоциям! Делать этого было никак нельзя. Во-первых, Валера и так скоро умрет от воспаления легких, что же его лишний раз обижать! Во-вторых, не это ли искомое убийство, пусть отчаянное, жалкое и сумасшедшее?
Было четыре утра. Он позвонил доктору. Тот не выказал ни малейшего удивления и живо включился.
— Вы знаете, Винсент... — впервые он обратился к пациенту по имени. — Не стоит так взволнованно дышать. Простите меня, но мотив слабоват! Обида, конечно, саднит, она может копиться, но мне трудно представить, чтобы вы, с вашей деликатностью, прирезали приятеля только за то, что он обозначил вас крепким словом. Хотя такие случаи бывали, не спорю... Вот случай из моей практики: мать бранила семнадцатилетнего сына за... ну, мало ли за что можно побранить юношу в такие годы. Он вспыхнул, сердито ответил, она слегла в инфаркте и протянула потом всего шесть месяцев! Даже в университет не успела его, беднягу, пристроить! Он, конечно, понимал, что его слова были спровоцированы, но чувство вины не давало ему даже дышать. Три года я его лечил, прежде чем, слава Богу, он захотел жить снова! В общем, мое мнение таково: вы можете, конечно, проверить еще раз, но след вы взяли неверный. Впрочем, погодите. Ведь у вашего приятеля все кончилось пневмонией? Это-то вообще, кажется, ненасильственно! Какой там серебряный кинжал? Какой там яд в чашке? Пневмония — это ваше совершенно очевидное алиби, голубчик. Настоятельно советую поискать в другом направлении. Счастливо!
Позвонил Жора, человек-огонь.
— Давно не виделись, лет десять, а? Новогодний шашлык помнишь? Я приехал из Томска! Томск знаешь, Веся?
— Жора, дорогой, — только и произносил Винсент Григорьевич, не зная, что говорить, но будучи рад.
— Я писал тебе письмо! Ты молчишь, да? Веся, вах, почему ты всегда молчишь? Почему не дружишь с друзьями? Ты помнишь, что завтра будет десять лет, как Валеры нет? Я приехал, позвал Сережу, Костика — надо встретиться, а? Но я могу только в пятницу или в субботу.
Что тут было говорить? Действительно, много лет назад от Жоры приходила открытка с изображением старинной сибирской тюрьмы, памятника деревянного зодчества. Наверно, где-то неподалеку от нее мог бы сидеть Жора, за то что побил двух молодых людей, самонадеянно сказавших что-то небрежное о его очаровательной белокурой супруге Ирине. Он мог бы и убить их, но только сломал одному руку, а другому — ногу. Решительное вмешательство Валеры спасло Жору, одного из лучших Валериных сотрудников. В открытке говорилось о том, как захватывающе работать в Валериной лаборатории, содержалась интригующая приписочка самой Ирины, которая посылала Винсенту Григорьевичу сердечный привет.
Однако открытка была либо подхвачена каким-нибудь гостем, тайным филокартистом, либо скользнула в одну из многочисленных щелей: под шкаф, за кровать. Множество тонких, спрятанных между вещами пространств подстерегают человека в собственной квартире. Либо же открытка была грубо согнута пополам женой Винсента Григорьевича и канула в мусорное ведро, обнажив на линии сгиба из-под цветного глянца рваную картонную плоть. Такие открытки редко доживали до старческой желтизны.
— Жора, дорогой, — осторожно отвечал Винсент Григорьевич. — Видишь ли, я сейчас болен, у меня сильное нервное истощение... Мне рекомендовали покой, никаких эмоциональных вспышек.
— Веся! — закричал Жора. — Приезжай в Томск, я тебя у знакомого пасечника поселю, да? Пчелами любое истощение насыщается! Мед, прополис, красота народной медицины. В общем, встречаться надо — хоть умри, а встречаться. Хочешь, мы все к тебе приедем с ребятами?
— Жора, ты, может быть, не понял, — терпеливо продолжал наш герой, а голос его сам собой повышался и повышался: — Я не могу!
— Понял, Веся, только без обид. Не забывай: я тоже обидчивый. Но все же подумай! Это для твоей же пользы, дорогой. И вот еще что! Я был у Валентины Гавриловны три дня назад.
Валентина Гавриловна — мама Валеры.
— Она тобой очень интересовалась. Говорит, что немного приболела, так что всей оравой к ней мы не пойдем. Навестим поодиночке. По-моему, она особенно хочет, чтобы ты зашел к ней. Не навещает, говорит, меня Весик, потому что боится! Я посмеялся: чего ему бояться, вы такая добрая! Говорит: он знает — чего! Ты зайди, она какая-то нервная стала. Что-то ей Валера в последнее время часто вспоминается. На десятую годовщину.
— Это я обязательно сделаю. Кстати, ты не помнишь, отчего умер Валера? Какой был точный диагноз?
— Весик, я в медицине разбираюсь не сильно. Сам знаешь, каким крепким здоровьем меня Бог пожаловал. Помню, что-то с легкими, воспаление там, отек... А зачем тебе?
На следующий же день Винсент Григорьевич позвонил матери умершего друга и получил сухое, почти злое приглашение:
— Ты мог бы, конечно, и не звонить, но раз уж позвонил, приезжай. Я не очень хорошо себя чувствую, но как раз поэтому приезжай прямо сегодня. Последнее время Валера часто разговаривает со мной, а это означает, что другой случай нам с тобой может и не представиться.
— Как это не представиться? — воскликнул Винсент Григорьевич, с холодом в сердце догадываясь как.
Ответа, разумеется, не было.
Он поехал к ней на трамвае, — опять на трамвае! — осторожно шедшем по узким коломенским улочкам.
Валентина Гавриловна встретила его с козьим платком на плечах, а ускользнув впереди него в комнату, забралась на диван, чтобы укрыться еще и пледом.
Винсент Григорьевич зашел за ней, вспоминая ее радушие, пряники, варенье, настойки. Почему-то перед глазами возникли пирожки с картошкой, аккуратно обжаренные, теплые, дружелюбные. «Веся, если не хочешь потерять мое благорасположение, возьми еще пирожок», — говорила важная и веселая Валентина Гавриловна. Он с удовольствием брал. А сейчас она постарела и похудела, став такой же, как тысячи старух. Погрустневшая, она состояла сейчас, казалось, из одного чувства собственного достоинства, слегка, впрочем, оскорбленного.
В комнате Винсент Григорьевич скользнул взглядом по доброму десятку Валериных фотографий на стене, поставил на уныло пустой стол свой дежурный тортик и обратился к ней, как мог, сочувственно:
— Вы не простудились? Может, вам чего-нибудь нужно? Сейчас новых лекарств полно.
— Пока ничего страшного! Обычная ангина. Поела мороженого в кафетерии на углу и вот чего-то слегла. А скажи: мороженое, кафетерий, ангина... Это ничего тебе не напоминает?
Винсент Григорьевич раскрыл рот и опять его закрыл. Именно так начиналась пневмония у Валеры. Валера и Весик поели мороженого — помнится, взяли одинаковые порции: по смородиновому, шоколадному и ореховому шарику. Наутро у Валеры заболело горло, и он отменил совместный поход в какой-то музей — кажется, истории Петербурга. В поликлинике принялись усердно лечить ангину и проглядели воспаление легких, а когда обнаружили, было уже поздно.
Валентина Гавриловна засмеялась. Смех оказался до того нехорошим, что Винсент Григорьевич ощутил желание уйти. Наверно, это проявилось в каком-то самопроизвольном движении к двери, потому что Валентина Гавриловна немедленно высвободила из-под пледа правую руку и сказала:
— Стоп!
В руке ее находился блестящий, словно намазанный маслом, пистолет.
Винсент Григорьевич знал этот пистолет, и, скорее всего, он действительно был смазан маслом. Валера когда-то показывал его прямо в коробке, стараясь не касаться пальцами скользкого металла:
— Гляди, тоже мне оружие! То ли наша Биби!
Биби было сокращенным американским названием такой же бомбы, которую разрабатывала конкурирующая фирма за океаном: «ВВ — bakestone bomb» (бомба-противень, т.е. бомба для выпечки). Кроме того, на языке Валериных лабораторских циников и хохмачей это могло означать «блинная бомба», а может быть, даже и «бомба, блин!».
Пистолет достался Валентине Гавриловне от ее отца Гавриила Петровича, революционного матроса. Матрос погиб в тридцать седьмом, но не по злому навету, а просто сорвался с поезда.
— Я не понимаю! — взволнованно сказал Винсент Григорьевич. — Почему вы с пистолетом, Валентина Гавриловна?
— Зато я все понимаю! — закричала Валентина Гавриловна. — Наконец-то я вычислила! Я с самого начала тебя подозревала, но только вчера мне все стало абсолютно ясно. Представь: две недели Валера снится мне каждую ночь! Я спрашиваю его: «Что, сынок? Что?» А он растерянно улыбается, смотрит мимо и молчит! Что же его беспокоит? Я стала вспоминать. Мне всегда казалось, что это не случайно! Он так нужен был мне и Родине! Даже своей жене, витающей в облаках. Кто-то вырвал его из ваших рядов, эта смерть была коварнейше спланирована. Я начала сопоставлять факты, и они все, Весик, — все, как один, — указали мне на тебя!
Апатия овладела Винсентом Григорьевичем. Значит, все правильно. Он робко сделал шаг в сторону, но был остановлен криком:
— Стоять! Из этой штуки я когда-то довольно ловко стреляла.
— Я не могу стоять, я сяду, — объяснил Винсент Григорьевич, опускаясь на стул. — Говорите!
Что ж, он был на верном пути, а доктор оказался не прав. Он убил Валеру и забыл об этом! Сердце впустило отравленную этим сознанием кровь, погнало ее дальше и, отравившись само, начало постепенно слабеть. Вслед за сердцем ослабели и ноги. Но нужно было выслушать подробности. Раскрытие преступления требовало абсолютной точности.
— Не раз ты пил чай за нашим столом, не один пряник ты сгрыз здесь за вечерними разговорами! Боже, я не жалею этой ничтожной пищи, скормленной болезненному студенту... Но я хорошо помню: Валерочка часто заговаривал о математических законах, по которым живут как уже существующие, так и еще не появившиеся бомбы. Он предлагал тебе заняться поиском этих законов! Но ты всякий раз отвечал, что ненавидишь войну и никаким образом не хотел бы принимать участие в создании средств уничтожения. Ты волновался, сжимал кулаки, говорил, что будешь учить математике детей, а бомбе всегда будешь говорить «нет». Даже умирая с голоду!
— Я произносил такие пылкие речи? — растерянно спросил Винсент Григорьевич.
— Не я же! Я, правда, бухгалтер и математикой владею, но делать бомбу меня не приглашали. Потом, когда Валера получил лабораторию для разработки Биби, ты не только не пошел к нему работать. Ты задумал коварнейший план и решил погубить Валеру, чтобы не допустить появления Биби на свет!
— Нет, нет, — со страдальческим изумлением повторял Винсент Григорьевич.
— Ты начал таскать его по петербургским кафе и угощать мороженым. Ты знал о его слабом горле! Он остерегался и никогда не брал более двух шариков. Но в тот вечер, находясь в приподнятом настроении, которое ты ловко спровоцировал своим мнимым согласием перейти к нему в лабораторию, он утратил над собой контроль и съел три.
— Я не давал согласия!
— Давал! Я отлично помню его слова. Но это еще не все! Есть крошечная деталь, которая оказалась роковой, — она целиком на твоей совести. Вчера я четко вспомнила, что, когда он лежал и бредил на пятый день ангины, он вдруг сказал мне: «Мамочка, все бы ничего, но настоящей ошибкой был холодный апельсиновый сок!»
Ужаснувшись, Винсент Григорьевич вспомнил, что апельсиновый сок после мороженого действительно был. И именно по его предложению! Винсент Григорьевич считал его чудеснейшим и полезнейшим напитком. И неприязнь к бомбе у Весика была! И сейчас у Винсента Григорьевича осталась. И все же чего-то тут не хватало, что-то не складывалось в единую картину хитрого убийства...
— Каково матери? Вы все живы, вы, которых он справедливо называл раздолбаями, ваши старые мамаши могут позвонить вам, чтобы услышать сочувственные слова или наорать на вас! А я? Десять лет одиночества! И каких лет! Когда страна рушится на глазах! Но теперь я рада. Теперь я разобралась и смогу сделать то, что давно должно было быть сделано. Весик! Ты сейчас умрешь!
Она навела ствол пистолета на грудь Винсента Григорьевича и продолжала:
— Теперь я восстановлю справедливость. Я отомщу за Валеру! И когда я предстану перед ним, я так и скажу ему: «Прости, не уберегла... Но отомстила!»
Винсент Григорьевич был бесконечно измучен кошмарным собственным преступлением, сопоставлениями, анализом, синтезом да и все той же бессонницей. Он уже почти соглашался на подсказываемое ему решение задачи с убийством, совершенным неизвестно когда и где. Он с радостью принял бы смерть от сумасшедшей матери друга! Одно настораживало его: он не чувствовал долгожданного облегчения. С доктором они обговаривали, что произойдет, когда скрываемое им от себя преступление обнаружится. Во-первых, все существо его словно пронизает свет: вот оно! Во-вторых, нахлынет глубочайшее горе: что же я натворил? В-третьих, состоится встреча с собой; и вновь воздуху вернется сладкий вкус, вновь станут яркими цвета, звонкими звуки.
Ничего этого сейчас не было. Но, может быть, чувства Винсента Григорьевича покрылись сухой коркой опыта и недостаточно воспримчивы, чтобы ощутить правду во всей ее страшной свежести?
Валентина Гавриловна почувствовала его неуместную медлительность и начала заводиться еще сильнее. Ей мало было застрелить его, ей хотелось его унизить. Словно в бреду, она выкрикивала все более тяжкие и фантастические обвинения, смешивая их в какую-то странную кашу:
— Ты не любишь свою Родину, Винсент! Вот что я тебе скажу! Не буду говорить о твоем отношении к российской истории, тут и у Валеры проявлялась излишняя критичность (иначе, как юным идиотизмом, я не могу это назвать). Но взять хоть живопись! Взять хоть живопись! У тебя одни импрессионисты на уме. И что в них? Одна бесконфликтность да иллюзии! Иллюзия стога сена! Иллюзия тумана! Иллюзия женщины! Валерочке нравились импрессионисты, не спорю, но он всегда любил подчеркнуть, что Врубель с тяжелыми размышлениями о добре и зле ему ближе. Он и сам размышлял... Думаешь, он не задумывался о применении Биби? О страшных последствиях? Но Родина дороже! Когда выволокут ее, обнаженную, под смех чужих государств на позорище и будут, заламывая ей руки, издеваться над ней и сечь плетьми, ты, наверно, будешь доволен!
Этого Винсент Григорьевич вынести не мог, пусть даже Валентина Гавриловна и спятила.
— Неправда! — разволновался он. — Как вы смеете, Валентина Гавриловна! Русский север, например, мне дороже всего на свете! Я, между прочим, переписываюсь с двумя старушками из поморской деревни! Кроме французских импрессионистов, если хотите знать, я очень люблю Серова с Коровиным! Я даже люблю картину Репина «Бурлаки на Волге»!
Он вскочил со стула и начал расхаживать перед Валентиной Гавриловной, которая перехватила пистолет двумя руками и водила теперь дулом перед собой, аккуратно следуя движениям Винсента Григорьевича. Она пока не стреляла, полагая, что слушает последнее слово подсудимого.
— И никогда не допущу я смеха чужих государств, — отрицал Винсент Григорьевич. — То, что я не видел для себя возможным принять участие в создании Биби, оставалось моим личным делом! Я глубоко уважал Валеру, за то что он взял на себя этот тяжкий груз, и никогда бы не посмел остановить его.
— Но ведь посмел! — взвизгнула Валентина Гавриловна.
Винсент Григорьевич устало закрыл лицо руками. Ведь и вправду посмел: накормил Валеру ледяной пищей и тем самым убил его... Убил случайно! Но где грань между случайным и провоцируемым подспудными мотивами?
— Посме-ел! — торжествуя, крикнула Валентина Гавриловна и удовлетворенно выстрелила.
Давно не тренировалась она, забыв, что десять лет уже носила очки, изменившие пространственные пропорции. Пронеслась пуля мимо, и зашаталась центральная Валерина фотография, а потом и ухнула на пол, тренькнув разбившимся стеклом.
— Не двигайся! — жестко сказала Валентина Гавриловна, заметив, что Винсент Григорьевич дернулся поднять фотографию. — Без тебя поднимут. Мне просто нужно немного пристреляться.
Бедный Винсент Григорьевич, будучи не в себе, забормотал, показывая пальцем на упавшее фото:
— Валера... Валера...
И лучи второго зрения осветили знакомый туманный колодец внутри него, и примчались воспоминания, и явился Валера. Был он растерян, взволнованно и торопливо говорил, а что говорил — непонятно. Опять шевелились губы, не посылая звуков. «Что? Что?» — шептал ему грустно Винсент Григорьевич и вдруг заметил, что Валера, в отчаянии махнув рукой, перешел на жестикуляцию. Он крутил указательным пальцем правой руки в воздухе, словно бы вращая диск телефона. «Позвонить доктору!» — осенило Винсента Григорьевича.
— Валентина Гавриловна! — торопливо заговорил он. — Мне нужно срочно позвонить!
— Куда позвонить? Зачем? А если ты номер милиции наберешь? Или того хитрее — домашний телефон какого-нибудь своего приятеля — и крикнешь: убивают! Мне это ни к чему.
— Поймите: я очень болен! Мне это нужно только для того, чтобы понять, что со мною происходит (а вы, кажется, хотите, чтобы я это понимал). Я немедленно нуждаюсь в помощи своего психотерапевта. Кстати, он мне как раз и поставил диагноз: забытое убийство.
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовалась Валентина Гавриловна. — Забытое убийство? Дай-ка мне его телефон, я сама наберу.
— Посмотрите на букву Д, — бросил ей записную книжку Винсент Григорьевич.
Валентина Гавриловна набрала номер и спросила доктора. Затем передала трубку Винсенту Григорьевичу.
— Доктор, беда! — кратко сказал он. — Скорее всего, это был все-таки друг моей юности. Я сейчас у его матери под дулом пистолета. Думаю, я тоже скоро умру.
Тут он охнул, потому что Валентина Гавриловна вскочила с дивана и пребольно ткнула его дулом, вырывая трубку.
— А вот этого говорить не надо было!
Заполучив трубку, она обратилась к доктору:
— Нужно ли мне вам объяснять, что вам не стоит обращаться ни в какую милицию, иначе я пристрелю вашего пациента немедленно, не дав ему времени раскаяться? Ах, вы хотите приехать? В этом нет необходимости, поверьте! Ах, у вас аппарат автоматически определяет номер звонящего? А мне плевать, дорогой доктор! Дать ему шанс? С какой стати? Да он худший из людей! Уточните-ка: как ваша фамилия? Ну ладно... Запишите адрес...
И, наконец, бросила Винсенту Григорьевичу:
— Едет твой паршивый доктор. Скажи спасибо, что я о нем слыхала от подруги, а то была бы тебе сейчас мгновенная крышка. Но он сказал, что мы с ним должны попробовать дать тебе шанс. Что касается меня, то не знаю, где я тебе его возьму, этот шанс!
Через пятнадцать минут задребезжал дверной звонок, и они вдвоем, объединяемые пистолетом, пошли открывать.
А еще через минуту Валентина Гавриловна рыдала на плече у доктора, который обнимал ее и говорил, поглядывая на пистолет, брезгливо ухваченный им за ствол через салфетку:
— Нет, вы посмотрите только на этого отчаянного горемыку! Неужели он способен на такую изощренность, которую вы ему приписываете? Это же ягненок! Невинная жертва, продукт эпохи тоталитаризма! Я бы ему капусты засолить не доверил, — порежется! — не то что человека спланированно убить! А вы по этому агнцу стрелять вздумали! Из такого великолепного оружия! Боевыми патронами! Не случайно вы сыночку в рамочке веревочку отстрелили, стену ощербатили... Понимать это надо так: стреляя в Винсента, вы, в сущности, целили в Валерика! И тут тоже кроется доказательство невиновности Винсента. Что же касается забытого убийства, то это совершенно иная история! И, по некоторым данным, она произошла немного раньше, чем смерть вашего сына, исключительно достойного человека... В общем, не убили, и поздравляю! Всю жизнь бы мучились да еще на том свете получили бы страшнейший нагоняй от сыночка! Не плачьте, дорогая, не плачьте! Я вам элениум пропишу...
Винсент Григорьевич тем временем меланхолически резал тортик, который оказался с вишневым джемом. Затем они неторопливо, буднично и уютно пили чай с трех сторон старого темного стола, и Винсенту Григорьевичу чудилось, что прямо напротив него — с четвертой стороны — сидит и слегка усмехается Валера.
Они поехали с доктором на его желтых «Жигулях», немолодой, слегка помятой, но тщательно расправленной девятке. Повсюду угадывалась любовь янтарных глаз к желтому цвету — к широкой его гамме: от лимонных чехлов на сиденьях до почти мандаринового тигра с черными полосками, который висел в роли талисмана под зеркальцем заднего вида. Доктор продолжал расспрашивать Винсента Григорьевича о деталях его мемуарной работы. Иногда он перебивал, и причем довольно резко:
— Не я ли говорил вам, чтобы вы переключились на поиски какой-нибудь более правдоподобной жертвы, голубчик мой? Господи, а если бы она вас уложила? Оружие-то какое добротное! А мне каково? Полечил больного, называется! Избавил от недуга. Навеки!
Другой раз он просто крикнул:
— Стоп!
И нажал на тормоз. Машина была грубо остановлена и прижата к тротуару. Винсент Григорьевич недоуменно взглянул на него.
— «Стоп» относится к вам, а не ко мне, — пояснил доктор. — Пожалуйста, повторите еще раз: вы давали или не давали согласия на переход в лабораторию?
— Понимаете... — объяснял Винсент Григорьевич, стыдясь. — Я принципиально не могу задумываться над созданием средств уничтожения. То есть меня тошнит...
И так, и эдак выходило плохо. Не давал согласия, потому что принципиален, — выходила похвальба: фу, какие мы пацифисты благородные! Избегал, потому что не переносил физически, — получалось какое-то признание в беспомощности: слабак, слабак! И действительно, что же тут очень уж трудного? Вон господин Калашников автомат изобрел, миллионы людей застреливший, а только родину прославил и себя показал молодцом.
— Винсент, я не спрашиваю: почему? Я уважаю ваше решение не участвовать, как уважал бы и решение противоположное, если бы вы его приняли. Но Валентине Гавриловне ваш друг сказал, что вы согласились?
— Да, и это странно! — воскликнул Винсент Григорьевич. — Потому что Валера никогда не лгал!
— Тут зарыта какая-то неприятная собака, — задумчиво проговорил доктор. — Пожалуй, вернемся к воспоминанию. Итак, вы угрожаете ему убийством, а он?
— Он замолкает, точнее, начинает беззвучно шевелить губами, потом становится эфемерным и слабым, как тряпичный манекен. Наконец тускнеет и исчезает.
— Кажется, уловил, — кивнул сам себе доктор. — Раз Валера не лгал, значит, на самом деле согласие вы ему дали, но потом этот факт от себя успешно скрыли. В процессе воспоминания, заново переживая те неприятные события, вы будто бы смело отказались переходить в лабораторию. Но оказалось, что вы свой отказ выразили уже не Валере, а в пустоту. Отсюда и кинжал картонный! Увы! Прошлого не перепишешь. Но строк печальных не смываю, сказал поэт...
Он включил двигатель, но тут же опять выключил.
— Выглядит все это, между прочим, так, словно вы стали скрытничать именно из-за того, что действительно запланировали наивное убийство с помощью мороженого, как остроумнейше предположила Валентина Гавриловна... И все же говорю вам: нет, нет, нет! Я имею в виду: нет, вы не убивали вашего приятеля. Вы скрыли этот факт от себя просто потому, что он был неприятен для вас.
Он усмехнулся:
— Такое, слава Богу, тоже бывает. Поехали! Вам, кажется, на Васильевский?
Притихший Винсент Григорьевич почувствовал, что взвалил на себя непомерное. Дикая головная боль настигла его, мысли сцеплялись с трудом, а между тем подошло в его жизни время, когда следовало быть особенно ясным и логичным. В последние дни он уже дважды в отчаянии думал: а не лучше ли оставить все как есть? Ну бессонница! Ну деградация! Но зато не убийство.
И потом: быть преступником и сыщиком в одном лице — это пытка.
Он спросил доктора:
— Михаил Валерьянович! Скажите, ведь человек — бездна?
— Несомненно, бездна! Даже две бездны он: материальная и идеальная.
— Значит, я-сыщик могу бесконечно искать себя-преступника в этих безднах?
— Вон вы о чем! Не-ет, голубчик. Успокойтесь: вы не сыщик. Не Шерлок Холмс! Самое большее — доктор Ватсон.
— Почему вы так считаете?
— Потому что Шерлок Холмс — это все-таки я. Но и преступник, голубчик, — это тоже не вы! На кого вы замахивались в вашем прошлом, не знаю, но попали точнехонько в себя. Причем пребольно и для душевного здоровья преопасно.
Остановив на 10-й линии, доктор простился с ним оптимистически:
— Выглядите вы, кстати, неплохо! Так часто бывает: небольшой стресс даже освежает. Вообще денек выдался удачный: чудом избежали смерти! Вас тоже поздравляю, как и Валентину Гавриловну.
Глядя на исчезающие вдали красные огоньки грязно-желтой девятки, Винсент Григорьевич с привычным унынием стал думать о том, что мир ужасен, что в нем преобладают смертельно усталые люди и скучные занятия и что если бы это не считалось плохо, то он бы тихонько ушел странствовать по Сибири с палочкой. Как теперь говорят, бомжевать... Но, к сожалению, он слаб здоровьем, привык хотя бы к минимальному уюту и никогда не сможет уйти из своей крошечной и теплой кухни.