Часть II. ЖЕРТВЫ И ПРЕСТУПНИКИ

6

Винсенту Григорьевичу пришла в голову смутная догадка о том, что ему необходимо посоветоваться со специалистом. Не врач, не психолог имелся в виду — в этих сферах доктор Михаил Валерьянович оставался непререкаемым авторитетом и другом. Специалист требовался особый! Винсент Григорьевич решил, что если бы он знал побольше об этом жутком акте, лишающем человека жизни, представлял бы в деталях, кто таков homo interfectio — «человек убивающий», то четче понимал бы, чего искать в себе, какие слова выкрикивать в туманный колодец, подманивая необходимые воспоминания. А для этого надо побеседовать с человеком, знающим об убийствах не понаслышке.

Винсент Григорьевич обратился со своими соображениями к доктору. Тому не очень понравилась эта идея, но он уступил аргументам больного, которого начал уважать. Наконец пообещал помочь, намекая на встречу с каким-то особенным субъектом. Однако встреча все откладывалась.

Винсент Григорьевич пытался понять, что же представляет собой убийца как феномен рода человеческого. Не хватает ли ему каких-то качеств до проявления подлинного гуманизма? Или же, наоборот, есть в нем нечто лишнее, что следовало бы с негодованием выбросить прогрессивному человечеству из списка своих бесконечных определений?

Он вспомнил про Жору, едва не отправившего из-за Иры на тот свет двух выпивших молодых людей. Случай этот был не единственный. Горячий ревнивец лез в драку почти ежедневно и был чуть ли не профессионален в этом ремесле. Жора мог бы пролить свет на многое.

Винсент Григорьевич позвонил Жоре. Тот обрадовался:

— Весик, ты передумал? Отлично! Напоминаю: общая встреча назначена на субботу.

— Мне нужно поговорить с тобой. Посоветоваться. Без Сережи и Костика! Жора, дорогой, не мог бы ты уделить мне завтра часа два?

— Нет проблем! Только вечером, хорошо?

Они встретились неподалеку от метро «Технологический институт» в кофейне, которую оба помнили как неиссякаемый источник хорошего кофе. Искренне заключили друг друга в объятия.

— Какой-то ты и вправду... потемневший, — заявил Жора. — Давай все-таки возьму тебя на Томщину? Какие меды там в Сибири! Какие звезды!

Но Винсент Григорьевич согласия не выразил.

— Ты что-то похудел... — отметил он, но не в пику, а по своей внимательности к мелочам.

Жора отмахнулся:

— Проблем — миллионы, не обращай внимания.

За кофе Винсент Григорьевич начал расспрашивать, трудно ли жить в Томске и чем сейчас занимается Жора. А сам тоскливо думал: «Как же начать-то его, разговор проклятый?»

Про трудности Жора подробно рассказывать не захотел, он предпочел распространяться про свое нынешнее блистательное положение. Блеску в положении и правда было много. Когда лабораторию из-за недостатка финансирования закрыли, Жора основал небольшое предприятие, трудившееся над титановым покрытием ложек, ножей и вилок. Золотистое сияние титана выглядело не хуже натурального золотого, а цена была сильно ниже. Сибирские старушки охотно раскупали это переливающееся добро, пытаясь обмануть друг друга насчет своего повысившегося благосостояния. Сейчас Жора был владельцем многоглавой фирмы, для которой сверкающие ложки стали делом десятым. Речь уже шла о том, чтобы подобраться к самим месторождениям, в которых скрывается титан.

— Жора, погоди, — прервал его Винсент Григорьевич. — У меня к тебе несколько неожиданный вопрос: а ты мог бы убить человека?

— Весик! Ты меня знаешь. Я запальчив и завожусь меньше чем за секунду. Несомненно, мог бы! Если обидеть меня или моего друга, я запросто убью одного, пять, десять человек. Что будет потом — не знаю... Плохо будет, наверно.

— Стоп! А вот скажи, когда ты... ну, избивал тех молодых людей из-за Иры... Ты отдавал себе отчет, что можешь убить их?

— Какой отчет? Понимаешь, Ира оказалась молодцом! Повисла на мне: Жорочка, миленький Жорочка! Не дала моему карате развернуться во всей красе. Я ужасно рад, что не убил их! Что бы я делал потом? Хотя я убежден до сих пор, что это низкие люди, но ты же знаешь: если меня не завести, не задеть, я мухи не обижу! И когда прошел бы гнев, я бы сожалел. Горько сожалел! Пошел бы на ближайшую площадь и бился бы, как Раскольников, лбом об асфальт: «Простите!»

— Значит, ярость, ярость и еще раз ярость, — задумчиво проговорил Винсент Григорьевич. — Вот твои мотивы. Это я понимаю.

Жора, отхлебывая кофе, кивал.

— Ну хорошо, — задумчиво продолжал Винсент Григорьевич. — Ты мог бы убить. Допустим... А я?

Жора поперхнулся и закашлялся на всю кофейню, сверкая огненными глазами. Кое-как прекратив, он посмотрел на Винсента Григорьевича, и какая-то виноватость почудилась тому в мгновенном, сразу же отведенном взгляде. «Сейчас скажет: где тебе, мягкий наш Весик, человека ухлопать! Пожалеет меня!» — подумал Винсент Григорьевич.

— Кто его знает! — сказал Жора, старательно глядя в чашку.

Вот так-так — опять застучало сердце, опять сначала жар, а потом холодный пот пронизал Константинова.

— Ну... ты подробнее, пожалуйста, — попросил Винсент Григорьевич.

— Ну что тебе сказать, Весенька? Ты давно уже почти не смотришь вокруг. Ты ушел в себя! Ушел, как в омут. А в тихом омуте, как известно... Ты непонятен и неуловим. Убьешь кого-нибудь и сам того не узнаешь... Да если хочешь знать, каждый человек способен на все, нужны только подходящие условия! Между прочим, Валера рассказывал Ире, что ты однажды размахался каким-то серебряным кинжалом.

Винсент Григорьевич затравленно посмотрел на друга. Жора ответил сочувственным взглядом и не стал развивать тему:

— А вообще разговор этот дурацкий. Прости, ты знаешь, мне пора уходить. Кстати, когда ты позвонил, я подумал: может, ему денег нужно? Могу одолжить!

— Нет-нет, какие деньги! Подожди еще хоть десять минут! Что за условия? Не понимаю! Как это — при каких условиях, — можно подойти к человеку и лишить его такой огромной, даже главной вещи, как жизнь? Ведь жизнь больше мысли, больше чувства, больше света и больше тьмы! Правда же?

— Хочешь разговора... — устало проговорил Жора. — Настоящего разговора сегодня дать тебе не могу, извини, занят и не расположен. Но тему твою, так и быть, затронем. Подожди, посмотрю, что у них с вином.

Жора был на четверть грузин, но говорил по-русски безупречно. Иногда, впрочем, он любил поиграть в кавказский акцент и делал это со вкусом. Сейчас его страстные «вах!» у стойки привели к тому, что он вернулся с бутылкой безумно дорогого, а главное — пропавшего куда-то теперь «Мукузани».

— Перед таким разговором надо выпить. За доброту! — поднял Жора бокал. — Как ни злишься порой на ближнего, как ни хочется пальнуть в него из чего-нибудь, что есть под рукой, а все-таки выпьем за то, чтобы толкнулась доброта в сердце, как птенец, когда мы замахнемся на брата своего.

И чувствовал Винсент Григорьевич, отпивая из бокала, что замахивался, — ох, замахивался! — Жора на ближних, и бывало, что недостаточно отчетливо вразумлял его в эти моменты спрятанный внутри птенчик любви.

— Тебе не кажется, что вино немного горчит?

— Жора, я не знаток. Вроде бы нормально.

— Состарилось до срока, что ли? Или пробка неважная. Вон и крошку вижу в бокале. Ну пусть... Ты спрашивал об условиях... К примеру: многое зависит от того, кого ты собираешься убить. То есть от жертвы. Меня, скажем, ты не мог бы убить, так ведь?

— Как тебе не стыдно! — с достоинством отвечал Винсент Григорьевич.

— А если бы увидел, что я закладываю взрывчатку под пассажирский поезд?

— Я с тобой поговорил бы, и ты не стал бы этого делать.

— Да, ты все такой же... Ну хорошо! Я так понимаю, что ты, замахиваясь на меня, споткнулся бы о нечто, что существует не для всех: идеалы дружбы, культура. Словом, о некоторые высшие материи... Наверно, я бы тоже о них споткнулся... Но и то! И то!..

Жора поднял палец.

— Меня ты не мог бы убить, ладно. Но я тебя — да! Признаюсь, думал об этом несколько раз. Стрелял в тебя мысленно. Ну, как тебе моя откровенность?

— Ты что! Не верю! С какой стати?

У Винсента Григорьевича даже сердце заныло от жалости к приятелю и однокашнику, с которым было выпито и пожито столько, что можно было уже ставить вопрос о братстве! Больше от жалости, чем от страха, потому что никакой вины перед Жорой он не помнил. И Жора тоже страдает знакомым страданием. Что же за время такое проклятое? Мы убиваем наших друзей? Так, что ли, друзья мои?

Конечно, для двадцатого века убийство было довольно характерно. Однако после Второй мировой войны человечество, словно опомнившись, убивать в больших количествах перестало. Договорились: убивать не будем. Конечно, продолжали убивать и после, но понемногу или уже как-то воровато. В стране, где когда-то в любимой песне к пуле обращались, как к верной подруге («Горячая пуля, лети!»), к концу века вообще изменилось очень многое. Однако в том, что касается убийств, дело продолжало развиваться.

Количество убитых резко уменьшилось по сравнению с военными и лагерными временами, это правда. Зато количество убийц, кажется, даже возросло, и качество их стало разнообразнее. Раньше, когда убийства осуществлялись в массовом порядке, для лишения жизни использовались организованные люди в форме. Теперь, во времена индивидуальной свободы, убийцей может стать каждый, даже если он в свитере и джинсах. О проблеме оружия можно даже не говорить: на черном рынке оно стоит дешевле многих лекарств, между тем как действует гораздо быстрее.

В любом деле профессионализм приветствуется, поэтому возникло множество различных курсов, посещая которые, можно научиться убивать по-всякому: ножом, из пистолета, из снайперской винтовки, из автомата (если большой заказ), взрывом, навскидку, из кармана и по-македонски. Жители Македонии, между прочим, знакомство с подобным, перекрестным, видом стрельбы отрицают, и вообще, подавляющее большинство из них, оказывается, не умеют стрелять. Можно окончить двухнедельные курсы, на которых обучают убивать довольно неуклюже — со второго-третьего раза. На двухмесячных курсах дают более основательную подготовку. Но лучше всего готовят курсы, которые продолжаются девять месяцев, и тут проглядывает какая-то зловещая логика. Полное обучение убиению (оно включает восточные единоборства, науку выслеживания и выживаемости на городских чердаках и в подвалах), очевидно, должно занимать не меньше времени, чем процесс рождения человека.

«Не безумны ли мы все? — в который раз думал Винсент Григорьевич. — Возможна ли такая жизнь? Нужна ли она? Не лучше ли, действительно, выпить хорошенько: может быть, все это как-нибудь развеется?»

— Причина тебя ненавидеть, Веся, у меня очень простая... — между тем продолжил Жора. — И ты ее прекрасно знаешь! Это Ира.

Винсент Григорьевич опешил. Он и представить не мог, что Жора мог обидеться на студенческую влюбленность Весика в милую и легкую Иру в то давнее время, когда сам Жора ухаживал напропалую за тремя девушками сразу. Насколько Винсент Григорьевич помнил, молодой, рыцарски элегантный приятель всерьез обратил внимание на тихую и ласковую блондинку, когда она рассталась с Весиком, горько всплакнув на прощание.

— Ну Жора! Как можно думать об этом спустя столько лет? Когда она выбрала тебя, между нами уже ничего не было, клянусь!

— А ты думаешь, легко мне было встречать тебя и думать: а вот это мой приятель Весик, с ним она была раньше, до меня! Интересно, а как они целовались? Как у них все происходило в постели? Я уже хотел в МГУ переводиться. На мехмат. И меня, между прочим, брали! Ира наотрез отказалась от Москвы. Не могу сказать, что я тебя постоянно ненавидел, ты знаешь, что это не так. Но были моменты, когда мне казалось, что хорошо бы, чтобы тебя вообще не было на свете. А отсюда, сам понимаешь, не так уж много шагов и до факта... С моим темпераментом.

— Что ж, хорошо, что признался. Правильно сделал! Думаю, что теперь тебе будет легче.

— А вот это вряд ли! — как-то уже совсем диковато усмехнулся Жора. — Мне уже никогда не будет легче. Мне уже не будет так легко, как в студенческие годы.

— И мне тоже! Мне тоже не будет легче, — заторопился Винсент Григорьевич. — Извини, что изматываю вопросами, но ты сейчас все поймешь. Мне трудно говорить, но вот что меня мучит в последнее время... Валера... Не я ли виноват в его смерти? При всей моей симпатии к нему мы были в достаточно трудных отношениях... Валентина Гавриловна уверяет, что я к его смерти руку приложил. Чтобы воспрепятствовать появлению Биби!

— Вот, пожалуйста, — согласился Жора. — Не нужно, конечно, понимать это так прямо, как трактует больная пожилая женщина. Но то, что Валера изнервничался перед смертью, это я подтверждаю. Некоторые топологические задачи, связанные с Биби, не решались. Он меня заставлял ими заниматься, но прекрасно знал, что топология — не моя сфера. Давай еще по глоточку этой отдаленно напоминающей «Мукузани» жидкости...

— Подожди, — заторопился Винсент Григорьевич. — Сейчас я хоть пару шоколадок возьму, чтобы тоже материально поучаствовать в нашем пиршестве.

Он пробрался между тесно поставленными столами к стойке. Продавщица что-то мешкала, и Винсент Григорьевич заскучал и оглянулся. Жора, сидевший к нему спиной, вел себя несколько странно: он плавно склонялся вперед, к столу, едва ли не падая на него. Винсент Григорьевич, выхватив любимые им шоколадные батончики с шоколадной же начинкой из рук продавщицы, ринулся назад.

— Что с тобой?

Жора, однако, уже откинулся обратно и опирался на спинку стула, даже руки откинув назад. Вид у Жоры был чрезмерно утомленный.

— Устал я, Веся! Вестибулярный аппарат никуда! Качает меня порой туда-сюда, с трудом удерживаю равновесие. Что же касается Валеры, то вот тебе еще одно признание. Знаешь, я тоже задавал себе твой вопрос. Имея в виду, конечно, себя, а не тебя... Я тоже считал себя виноватым в его смерти! И Ира меня считала виноватым.

— Ты? Но почему?

— Значит, были основания! А я тебе уже говорил: я загораюсь от ненависти мгновенно. У меня в сознании словно пелена встает и отделяет меня от предыдущей и последующей жизни. Ничего не помню. Может, во время такого приступа я с ним и расправился?

— Да задай себе простой вопрос: как? — вскричал Винсент Григорьевич. — Как ты мог с ним расправиться, если он умер от воспаления легких? Да и зачем тебе это?

На это Жора ничего не ответил. Помолчав, сказал:

— Знаешь, мне теперь уже точно нужно идти. Ты меня разбередил! У тебя и вправду, Весик, похоже, нервная болезнь, и, что странно, она как будто инфекционная! Как бы не заразиться. Давай напоследок выпьем за что-нибудь светлое! За июньских соловьев на Финском заливе, что ли!

Допив свой бокал, Жора поднялся.

— Оставайся, посиди! Здесь неплохо. Я все равно сейчас схвачу такси и помчусь в одну фирму. Впрочем, могу подвезти.

— Нет, мне отсюда на трамвае удобно. Ире привет передавай. Она ведь с тобой приехала?

Жора оборотился к нему, медленный и бледный.

— Ты что — ничего не знаешь? Три года назад она попала под машину.

Он молча вышел, оставив Винсента Григорьевича без слов и надежд.

Тот долго глядел на бокал на тонкой ножке и наконец отпил из него. Вино действительно горчило.

Вдруг стало горячо в сердце, голова закружилась, и он начал падать на стол, как недавно Жора.

Очнулся оттого, что ощутил холодную мокрую тряпку на лбу. В сердце билась боль острым клювиком. Почему-то было невыносимо стыдно.

Винсент Григорьевич неудобно лежал на трех составленных в ряд стульчиках у стены кафе, продавщица поддерживала влажную тряпку, а две подошедшие посетительницы из-за соседнего столика наперебой протягивали валидол и нитроглицерин в полосках из фольги.

— Вы какие таблетки предпочитаете? — спросила продавщица. — А я вас, кстати, помню, в последний раз вы были у нас семь лет назад.

Винсент Григорьевич сел.

— Мне лучше! Простите, опозорился... — Он виновато улыбнулся посетительницам. — Сердечного я ничего еще в жизни не пил... А скажите, «Мукузани» хорошее? Вы пробовали? — обратился он к продавщице.

— Знаете, я красное сухое не пью, только белое. Но никто пока не жаловался! Правда, берут его редко.

— А вам ваш друг в бокал заглядывал! — сказала одна из посетительниц, полная тридцатилетняя особа. — Когда вы к стойке отходили. Там, кажется, что-то плавало, потому что он залезал с ложечкой. Может, вы что-то вредное туда случайно уронили?

Продавщица насторожилась.

— Мне это не нравится. Я вызвала «скорую». Надо отдать на экспертизу этот бокал! А этот человек — вы его хорошо знаете? Это точно был ваш друг?

Винсент Григорьевич немного подумал.

— Знаете, «скорой» не надо! И экспертизы тоже не надо. Сам разберусь.

Он вскочил, застонав от сердечной боли, и как мог быстро вышел из кафе под крики: «Подождите!»

7

Винсент Григорьевич ехал в трамвае, пытаясь понять, что Ира умерла, и не понимая этого. Он клял себя за бестактность. Потом он спохватился и вышел, остановку не доезжая до дому, чтобы по настоятельной просьбе жены купить в знакомом магазинчике новозеландского сыру — последнюю моду российских хозяек. Чудом вспомнил.

В магазине покупателей было немного: три-четыре женщины, одна из которых быстро на него взглянула. Винсент Григорьевич взглянул на нее в ответ и обнаружил, что она удивительно похожа на ту самую крепдешиновую даму из сна.

Только выглядела она гораздо приятнее. Косметики особой не было, но губы ярче, глаза теплее. Смотрела она не злобно, а чуть испуганно.

Он шагнул к ней, но та, повернувшись спиной, уже торопилась к выходу.

— Простите! — крикнул он, убыстряя шаг. — Простите!

Крепдешиновая дама уже бежала по улице, а за ней несолидно и бесшабашно, путаясь в плаще, бежал бедный Винсент Григорьевич.

Дама свернула под арку, и спустя буквально пятнадцать секунд туда же ворвался наш герой. Это опоздание оказалось роковым. Дворик и скамейки пустовали. Вдали темнела вторая арка, двор был проходным.

Винсент Григорьевич был не тренирован, он тяжело и потерянно дышал. Ему пришлось сесть на скамейку, чтобы успокоиться.

Глядя на маленькую песочницу, на забытый в ней зеленый совочек, он твердил себе, что все пропало. А еще через несколько секунд, широко раскрыв глаза, он начал неудержимо вспоминать.

Гибель Иры подстегнула его начавшее уставать воображение, и, ловко извернувшись, оно задалось новым вопросом: не Ира ли — истинная жертва? На первый взгляд Винсент Григорьевич был совершенно ни при чем: он не видел бывшей своей подруги несколько лет перед ее нелепой смертью.

Однако Винсент Григорьевич теперь допускал всякое! Неглуп был наш герой. Возможно, даже излишне неглуп. И сама бессонница тоже (не исключено!) была всего лишь следствием его чрезмерной пытливости. Горем, так сказать от ума. Набравшись в путешествиях по собственной памяти легкого мистицизма, Винсент Григорьевич был готов допустить, что убийство как таковое вообще может явиться результатом голого пожелания смерти.

Вот пример. Вам нужно получить какую-то справку в домоуправлении. Вы стоите за ней в нескончаемой очереди абсолютно неизвестных вам людей, каждый из которых к тому же немного взвинчен. К вечеру до заветного окошечка в стене остается всего один шаг (вы — счастливчик «следующий»), и в этот момент подходит дама и говорит: «Мужчина! Мне только спросить». Вы склоняете голову перед ее неудержимым напором, а она тем временем затевает беседу с чиновницей в окошечке минут на пятнадцать. Постепенно вы с ужасом осознаете, что сегодня справку вам не выдадут, потому что рабочий день вот-вот закончится. Немало людей проникнутся неприязнью к такой даме да и к любому господину в подобной ситуации, а то и выразят ее словесно — необязательно даже вслух.

«Чтоб ты пропала, дурацкая дура (идиотский кретин)», — запросто может подумать сегодняшний, нетвердый в любви к ближнему человек, причем — с высочайшим эмоциональным накалом. И представьте себе, если через некоторое время эта дама или этот наглец нечаянно умирают! Неизвестно отчего. В некрологе (если имеется некролог) говорится: от скоропостижного удара. А что такое «скоропостижный удар»? Никто не знает.

Если допускать подобную связь, а расстроенное сознание нашего героя допускало вещи и похлеще, то, конечно, можно прийти к выводу, что существуют смертоносные люди, которые могут не подозревать о своей смертоносности. Заденете вы их случайно в метро, когда вас толпа выносит из вагона, а они посмотрят вслед с жаром обиды, и — привет! На следующий день у вас температура, слегли, а через пару дней, глядишь, и нет вас. Задетый и не хотел, может быть, а утихомирил вас навеки. В деревне, где жила родная бабушка Весика, была тетка Настасья. Она знала, что у нее периодически проявляется феноменальная способность к сглазу, но ничего не могла с этим поделать. Завидев вдали подругу, возвращающуюся с малолетней дочкой из магазина, она переходила на другую сторону улицы и старалась не смотреть в их сторону, пока те совершенно не скроются из виду. При этом она, краснея, еще была вынуждена браниться, как пьяный мужик. Только так и спасалась!

Вот Винсент Григорьевич и предположил: а вдруг люди начинают помирать просто от того, что он дурно о них помыслит? Кухня, ночная кухня — вот его место! Человечество же от этого будет только здоровее и счастливее.

Удивительно, однако, что воспоминания нахлынули на него прямо на улице. Как на какого-нибудь подвыпившего бездомного бродягу. Почему в нем все так взволновалось от мыслей об Ире? Разве мог он пожелать ей чего-нибудь плохого? Подумать о ней хоть капельку дурно? С какой стати?

А Ира уже шла, просто летела ему навстречу в воспоминаниях из глубины колодца. Она была настоящей оптимисткой, ее настроение, словно шарик воздушный на ниточке, всегда висело над землей с ее докучными проблемами.

«Ей что? — думали горько другие девушки мехмата. — Она легка, воздушна, потому что вертихвостка. Она в любой момент может привлечь мужское внимание, а уж тогда-то действительно многие проблемы кажутся мелочами».

Но Ира никогда не прилагала усилий для привлечения внимания мужчин.

— Понимаешь, Веся, — говорила она, когда они лежали на ее узкой кровати, а родители (точнее, мама и отчим) ухаживали на даче за огурцами и помидорами, — для меня постоянное внимание вашего пола (не могу сказать, что неприятное) всегда было проблемой. Мне пришлось учиться скорее избегать, чем искать его.

Для убедительности особенно важные свои мысли она обычно выговаривала медленно и выписывала их попутно пальцем на Весиной груди: «По-ни-ма-ешь, Ве-ся... Про-бле-мой...» Поэтому Весик впитывал Ирины мысли не только ушами, но и сердцем, чутко улавливающим старательный почерк Ириного пальчика. Сердце Весика понимало Иру в том, что касалось воздушного полета светлой мысли, проблем, любви к театру, — да, собственно, во всем. Но ум Весика, послушно отслеживающий бесконечно малые величины, способный, если потребуется, топологически перелететь из регулярного пространства в кружевное без остатка, — ум Весика понимать Иру отказывался.

Она, собственно, и не претендовала на подобное понимание-исчисление или понимание-анализ. Она вела диалог прежде всего с Весиным сердцем. Уже в одну из первых их ночей Ира задала его сердцу странный вопрос, написав на Весиковой груди:

— Муж? Или не муж?

Припала ухом к сердцу, послушала и кивнула головой:

— Не муж.

Весик, скосив на нее глаза, с удивлением слушал. Позже, вдруг опьянившись возможностью предложения Ире своей собственной руки и даже горячо возжелав этого, он вспомнил тот эпизод и понял, что Ира с его сердцем уже все обговорила. Конечно, никакого предложения он делать не стал.

Винсент Григорьевич ненадолго вернулся на скамейку из прошлого. Как он мог забыть, что когда-то именно Ира обратила его к жизни! Именно Ира показала, что другой человек, несмотря на все свое несовершенство и конформизм, граничащий с подлостью, в глубине своей не зол и не чужероден — он способен к пониманию.

На третьем курсе Весик пришел к выводу, что дружбы и любви нет на свете, а вместо задушевного общения люди упражняются в остроумии, и ни один не пытается хотя бы приблизительно понять другого. «И пусть! — с горечью думал упрямый Весик вслед за Кантом. — В случае чего я могу сыграть дружбу и любовь в жизни, как на сцене, по всем их принципиальным законам, даже если мои партнеры по драме до идеала не дотягивают». Но главным утешением было то, что существовала математика, а это целая страна. Он уже давно жил в этой стране, считая ее лучше, чище и справедливее малопонятной действительности.

Утомясь от своего маленького, но горького опыта, Весик вел экономную жизнь аскета, в девушек не влюблялся и друзей не заводил, кроме, может быть, Валеры. Или это Валера завел его?

Весиковы отношения с реальностью походили на некое новое язычество. Только в роли идолов, которым он поклонялся, выступали не олицетворенные духи — суровые или улыбающиеся, — а опустошившиеся в наши времена понятия, потерявшие способность воплотиться в сколько-нибудь яркой оболочке действия. Здесь были поблекшая «верность слову», уже упоминавшиеся, хоть и сомнительные «дружба» и «любовь», а также почему-то совсем уже неизвестно что значащий «романтизм» (не исключено, что ложный). Были еще «щедрость», «чувство юмора» и еще масса понятий помельче, среди которых встречалось, например, «элегантное решение математической задачи». Таковы были ориентиры, своего рода схема, которой он скрупулезно следовал без малейшей надежды на благодарный отклик окружения.

Разумеется, время от времени он задавался вопросом: «Кто я?» Кто это таинственное существо, прячущееся за кратким словом? Почему оно вечно ускользает от законного владельца? Цепкий поиск, несносный инстинкт рефлексии гонит нас за ним, но это самое наше «я» кружит и кружит, словно бы ускользая в пучину нашего же сознания, как в глубину водоворота. И существует опасность никогда не настигнуть его, проведя жизнь в бесплодной погоне.

Предположим, что «я», думал Весик, является элементом некоего непустого множества, куда входят также и другие «я» — Валера, Ира, Жора и так далее. Как будто бы все логично и прекрасно, но может ли такое быть? Ведь множество — абстракция, доступная любому: тебе, мне, унылому третьему лицу, и поэтому в нем нет и не может содержаться даже капли моего настоящего «я»! Это множество не может служить неводом, забросив который в темные пучины, вытащишь себя, мятущегося в одной из ячей, предназначенной для тебя персонально. Какую ячейку ни создавай, ни придумывай в этом множестве, у нее будет общее с другими, ты будешь включен в ряд подобий — иди, получай свои параметры!

Однако разве может быть «я» включено в ряд? Одинокое и неповторимое, как скала над морем, должно стоять оно, не входя ни в какие множества, выпирая из них всеми углами. «Я» украшается непохожестью, а не параметрами!

Конечно, можно заявить: «Господа! Неповторимость «я» как раз и состоит в колебаниях свойств! Скажем, NN — лучший шахматист в Саратове, а вот конькобежец он — ниже среднего...» Но описание «я» таким способом становится делом скучным и рутинным, и нет в таком «я» какого-то огонечка, того, ради чего поиски затевались. Кроме того, примерка свойств — дело сомнительное. На первый взгляд какого-то свойства у вас может не обнаружиться, но нужда прихватит — и вот оно! И побежите быстро, и бросите далеко, и умом блеснете.

Так мыкался бедный Весик, не сумев поделить свое «я» между единичным и множественным, индивидуальным и общим. Он подымался до небес, перешагивая, как пролетарий с картины Кустодиева, огромными ногами пятиэтажные дома и стараясь не наступить на людей. Между тем никто не замечал его, да и кому он нужен был, такой большой и неудобный, словно отправившееся в путь дерево! Иногда встречались ему в одиноких прогулках далекие фигуры, тоже уходящие головами в облака, но они не приближались, держали свое направление, не повернув головы. И он тоже, подражая им, шел не сворачивая, как будто у него тоже была какая-то важная цель. Временами его одолевал соблазн: исхитриться и представить бесконечность. Расти, расти, расти воображением вдаль и вверх и наконец превратиться в тугую, как струна, тонкую линию, звенящую на весь космос. Но холодно было от этого и одиноко.

Заледенев от крамолы, с головной болью, Весик кое-как вырывался из огромного и пустынного своего неповторимого «я» и становился одним из нормальных и маленьких «я» среди других. Бежал вместе с гражданами к метро, слушал лекции, удивлял на семинарах медленными, но блестящими ответами, а на занятиях по физкультуре вызывал усмешки немощными подтягиваниями на перекладине.

Никак не мог он объединить эти две стороны «я» и поэтому отложил объединение на потом. Попытался объехать, так сказать, эти коварные Сциллу и Харибду. Иначе говоря, бежал от вопроса о том, кто таков он сам, Весик. Уже известно, насколько благополучно и успешно бежал.

Именно с этой целью он создал свою примитивную, но работающую схему идеалов. В результате он представлял себя в виде некоторого потока, ручья, который течет себе по некоторому руслу, не умещаясь в строгую линию, не имеющую толщины. Это была, конечно, очень нестрогая и совсем не математическая модель человеческой личности.

Ира долго наблюдала за ним со стороны. Сначала смеялась. Потом начала тревожиться. И наконец радикально занялась им.

Изящное наступление ее заняло всего несколько дней. Однажды к Весику в перерыве между лекциями подошла с незажженной сигаретой Таня, ее подруга. Прикурив и окутав Весика дымом, она вернула ему второй том «Курса дифференциального исчисления» и спросила:

— А вот скажи, пожалуйста, кто тебе больше нравится: блондинки или брюнетки?

Страдальчески наморщив лоб, Весик не смог решить этого вопроса однозначно и ответил осторожно:

— Скорее блондинки, однако брюнетки тоже, если они симпатичные. А почему ты спрашиваешь?

Но Таня, погасив почти целую сигарету, быстро удалилась. Будучи склонным к философии, Весик отнесся к этому вопросу как к проявлению случайного любопытства. «Может быть, она вероятностно-статистическим анализом занимается», — спокойно думал он.

Через день произошла другая случайность. После занятий рядом с ним в гардеробе оказалась тогда еще полузнакомая светловолосая Ира из параллельной группы.

— Как ты думаешь, — обратилась она к нему, — что имел в виду Лейбниц, назвав свою статью: «О глубокой геометрии»?

У Весика в волнении забилось сердце:

— Ты тоже это почувствовала? Это выражение оказалось забыто! Его современники решили, что это игра словами, метафора. Но на самом деле оно скрывает целое мироощущение! Если хорошенько вдуматься, то глубокая геометрия — это и есть топология, понемногу собирающая всю математику.

Разумеется, им было по пути.

Они пошли к метро несколько более дальней дорогой, чем ходил рациональный Весик, и вскоре увидели свежевыстроенное бетонное здание Молодежного театра, казавшееся тогда довольно элегантным.

Выяснилось, что Ира любила этот театр, и они зашли внутрь. Как ни странно, в этот день было дополнительное представление в четыре часа, которое вот-вот начиналось. Спектакль назывался «Твой театр». Ни тогда, ни позже, уже полюбив затеи Мельпомены, завораживающий контраст тьмы в зале и света на сцене, неправдоподобно громкие выстрелы, выкрики за десять метров «люблю тебя, милый!» — ни за что не пошел бы Весик на спектакль с подобным панибратским названием. Но Ира уверенно посмотрела на него и сказала, что будет весело.

В воспоминании об этой первой прогулке сначала повторялось то, что было с Валерой: звенели цикады, но не было слышно Ириных слов. Винсент Григорьевич догадывался, о чем она говорила, но упрямо хотел слышать ее голос.

На сцене создавалось усиленное веселье. Это был особый спектакль, вроде студенческого капустника — множество хохм и розыгрышей. Какого-то актера по ошибке вместо утюга включили в розетку, и он начал нагреваться. Винсент Григорьевич вдруг понял, что это смешно, и попытался улыбнуться. И в этот момент сквозь хохот зала он услышал Ирин голосок, нежный, как грудь, которой она только что прикоснулась к Весику:

— Тебе нравится?

О, она была не так уж глупа, чтобы не чувствовать, нравится ему здесь с ней или нет. Разве он скрывал от нее свое отношение? Но для нее было важно словесное подтверждение чувств: она любила слова!

Кроме того, она любила дарить. Весик получал от нее множество маленьких презентов: ароматическую палочку из магазина «Дары Ганга», редкий экземпляр журнала со статьей слепого математика Понтрягина, почему-то серебряное пенсне ее прадедушки — и всякий раз смущался до сердечного стука. Наверно, под влиянием понимания жизни как процесса дарения рождалась иногда у Иры странная фраза, которую она произносила в постели, приближаясь к кульминации:

— Нежный зверек любви сейчас подарит нам свои прекрасные плоды!

Это биологически не очень точно соответствовало тому, что происходит между мужчиной и женщиной в такие минуты, но Весика трогало, и он приходил в восторг вслед за ней.

В антракте к Ире подошла какая-то девушка.

— Ой, знакомьтесь: это Аня, моя сестра. Она учится на искусствоведческом в Академии художеств. А это Винсент!

Аня, вздрогнув, услышала это имя и с любопытством вгляделась в Весика, пытаясь найти в нем сходство с несчастным художником. Ничего не было в нем по сравнению со знаменитым автопортретом, на котором отсутствующее ухо гения затейливо замаскировано толстой повязкой, словно оно замерзло. Зато вспомнился ей один великолепный дагерротип молодого Ван Гога, на котором отчетливо были заметны смешные веснушки.

— А вы не очень-то похожи! — объявил Весик, тоже всматриваясь в Аню.

Аня была брюнетка с пышными, волнистыми волосами, плывшими по ее плечам, как ночная река.

— Мы сестры по отцу, а мамы у нас разные, — объяснила Ира. — Аня, ты одна здесь?

— Нет, с одним мальчиком — математиком, как и ты, Ирочка. Его зовут...

— Ва-ле-ра! — на весь вестибюль гордо выкрикнул свое имя Валера, незаметно вставший за Весиковой спиной. — Привет, коллеги! Аня, рекомендую тебе Весика. Талантливый математик, хотя ужасный раздолбай.

Валера подмигнул Весику, слегка напугав Винсента Григорьевича. Однако про кинжал, неудачно вонзенный в его грудь, он не стал напоминать приятелю. Может, забыл, а может быть, свеликодушничал. Впрочем, Валера всегда смотрел так, словно он знает про тебя что-то такое, что даже и тебе самому о себе не очень-то хорошо известно.

Весик же улыбался и радовался встрече, как всегда. Ничего плохого ни от кого он не ожидал и вообще был в ту пору в восторге от Валериной иронии, даже если она не щадила самого Весика.

После спектакля Аня всех пригласила в гости. Она жила под надзором бабушки, так как родители были в заграничной командировке. Они танцевали, пили принесенный в портфеле портвейн, который, стесняясь вежливой, но подозрительной старухи, разливали прямо в чайные чашки, отчего чаинки пускались в веселый пляс. Потом Весик с Ирой стояли у окна и тихо целовались за занавеской.

Ира сказала, что Весик напрасно так убежден в грубой материальности окружающего мира и трагичности жизни, что в его взгляде есть нечто хищное и это ему поможет. Она им займется.

Хищное? Винсент Григорьевич, растерянно хлопая глазами, вглядывался в детский совочек. У него когда-то во взгляде было нечто хищное? Где оно? Он поискал глазами по земле, даже под скамейку заглянул так, словно туда рубль укатился. Ничего хищного там не было, в пакете рядом с ним на скамье лежал сыр.

Сыр, новозеландский сыр! Домой, скорее домой. Не хищным, а скорее диким взглядом блистал Винсент Григорьевич, спеша к дому, и бородатый бомж в подворотне у помойки с почтением склонился перед ним, прижав к груди пустую бутылку.

8

Вскоре был странный звонок в восемь утра.

— Винсент Григорьевич? Мне дал ваш телефон господин доктор. Нам необходимо встретиться. Полагаю, это важно для вас.

— Кто вы? — немного растерялся Винсент Григорьевич.

— В данном случае я выступаю как консультант. Вы можете называть меня Петр Петрович. Учтите, я в Петербурге ненадолго. Поэтому предлагаю встретиться сегодня же в японском ресторане на Большом проспекте. Мне там удобнее всего, и я приглашаю вас, так что ни о чем не беспокойтесь.

Звонивший говорил просто и скупо, и Винсент Григорьевич решил, что имеет дело с приезжим экстраклассным специалистом по психиатрии. Видимо, москвичом... Волна благодарности к Михаилу Валерьяновичу поднялась в нем и была мысленно послана заботливому доктору.

Вечером в ресторане он прошел к условленному столику, оказался первым и смутился. Однако зеленый чай, который ему нравился со студенческих лет, был необыкновенно мягок и успокоил. Любовь к чаю тоже шла от Иры, которой папа, даже оставив семью, часто присылал чай из-за границы. Винсент Григорьевич прошептал ее имя, ожидая вскоре увидеть ее, освещенную улыбкой, в своей памяти, но не увидел и расстроился. Посмотрел по сторонам, понял, что бывал здесь. Правда, ресторана тут тогда не было, а был магазин, продававший светильники в красный горошек, как у него на кухне, настольные лампы в виде грибочка и дребезжащие люстры жутких форм, этакие мелко позванивающие стеклянные кошмары...

— Задумались? Здравствуйте!

Напротив него сидел бесшумно явившийся Петр Петрович. Винсент Григорьевич даже изумился, поскольку психиатры, которых он уже насмотрелся, беззвучно не ходят. Они пусть даже и стараются ходить деликатно, а все равно поскрипывают блестящими и дорогими башмаками.

Но кто же так ходит? И он, начинавший потихоньку дружить со своею памятью, вспомнил: так незаметно ходил Витюня, юный таежный охотник, приехавший поступать на мехмат из-под Горно-Алтайска.

Не объясняя опоздания, Петр Петрович сразу взялся спрашивать:

— Что же вас мучает? В изложении Михаила Валерьяновича для меня остались неясности.

Винсент Григорьевич начал перечислять свои беды: застарелую бессонницу, слабость, потерю жизненного вкуса. Заезжий психиатр поначалу слушал вяло, прерывал:

— Любите сырую рыбу?

— Нет-нет, — вздрогнул Винсент Григорьевич.

— Тогда мне сырая рыба, а вам — жареный рис с креветками и кальмарами. Подойдет?

— Да! — кивнул смущенный Винсент Григорьевич и опять свернул к бессоннице и страхам. Наконец он добрался до диагноза «забытое убийство» и почувствовал, что собеседник оживился. Тут и заказ уже был сделан, и Петр Петрович, свободный и статный, смотрел, не отрываясь, наклонив, словно бы в некотором сомнении, голову. — Вы мне не верите? — спросил Винсент Григорьевич.

— Нет, почему же! Можно ли не верить боли? А у вас душа болит по-настоящему. Мое сомнение касается не вас, а меня самого. Впрочем, я решился! Винсент Григорьевич, я действительно готов проконсультировать вас по просьбе Михаила Валерьяновича — в ответ на одну его услугу. Но только вы неправильно поняли: я не психиатр, во всяком случае, не практикую. Я занимаюсь другими делами. Вас, насколько я знаю, интересует психология убийцы? Что ж, можете познакомиться из первых рук.

Винсент Григорьевич, прозревая, смотрел на Петра Петровича и шептал:

— Не может быть... Не может быть...

— Отчего же, — усмехнулся тот. — Не похож? Ожидали увидеть пьяного с ножом? Или отставного боксера с автоматом?

— Абсолютно непохожи! Да вы и говорите как-то... вполне по-русски! — возмущенно сказал Винсент Григорьевич.

— Не вполне типичен, признаю! — уже чуть не смеялся собеседник ему в лицо, а Винсент Григорьевич все не соглашался допустить в нем дикое сочетание убийцы и человека.

Наконец допустил и ужаснулся. Осознал себя в ужасающе ложном положении. Поддаваясь естественному порыву, встал и начал надевать плащ.

— Так ведь и вы не совсем типичный убийца, — спокойно заявил Петр Петрович. — Идите, идите! И никогда вы не поймете, убили вы вашего Валеру или нет.

Винсент Григорьевич подумал, сообразил, что выхода нет, и сел обратно.

— До Афганистана я учился на филологическом факультете. Возникла такая ситуация, что нужно было уйти, не закончив университета. Можно сказать, бежать. В Афганистане побыл недолго: война завершалась. Но убить кое-кого успел.

«Почему он не говорит «Афган», как все они?» — подумал Винсент Григорьевич.

— Я никогда не говорю «Афган», — отвечая его мыслям, продолжал страшный собеседник, — потому что с этой страной нельзя быть фамильярным. Она меня сломала, как и многих. Хотя я не стал после войны вступать в братство убивавших и подставлявших себя под пули. Убийство — дело одинокое! Петь песни про него нельзя. Не хочу сказать, что мне не жаль этих несчастных (несколько экзальтированных) ребят, но я хотел жить дальше, пусть и сломанным экземпляром. Я решил, что не буду ни с кем дружить, никого винить и стану волком-одиночкой.

Принесли множество соусов на крошечных тарелочках, затем кусочки сырой рыбы на рисовых шариках, а специально для Винсента Григорьевича поставили рис с розовыми креветками и мелкими полосками кальмаров.

Петр Петрович кивнул Винсенту Григорьевичу на блюдо с пестрым рисом, приглашая. Из приборов он выбрал палочки и ловко-ловко окунул кусочек рыбы в соус, а затем отправил в рот. Винсент Григорьевич на палочки и глядеть не стал, пробавляясь ложкой.

— Типичный киллер — существо малодостойное и примитивное, несмотря на высокое порою мастерство, — продолжал убийца. — Вы скажете: конечно! Убийство противно человеческой природе! С этим можно спорить, но правда, во всяком случае, в том, что общественное мнение, религия, мораль против убийства. Какой уж тут психологический комфорт! Вот и получается, что профессионал должен существовать в ограниченных рамках. Либо он должен быть, как теперь говорят, полным отморозком, не человеком — механизмом с двумя-тремя интересами. Либо он может быть человеком поумнее, однако чем умнее, тем быстрее он портится.

— Как это: портится?

— Очень просто: словно бы сам начинает искать смерти. Либо нарочито небрежен становится, и телохранители объекта подстрелят во время операции, либо заказчику нагрубит, и уберут его от греха. Киллер — существо дорогостоящее, но если психика стала неустойчивой, это необратимо. Надо с ним расставаться. Отсюда вывод: киллер (простите меня за это слово, оно мне тоже не очень нравится) должен безупречно соблюдать психологическую гигиену.

Винсент Григорьевич опешил:

— Вы это серьезно? Убил — а потом аутотренинг: я спокоен, я спокоен, вокруг травка, цветочки?

— Ну зачем же так? Хотя на вашем месте я бы к таким вещам с презрением не относился. Но мне нужно было другое. Я имею в виду даже не гигиену, а некую психологическую, а может, и философскую базу. Короче, жить без духовной основы я не умел, и мне предстояло эту духовную основу найти.

— Оправданием зла занимались? Или прощения себе искали?

— Ни то ни другое. Некоторые коллеги пытались исповедоваться, но ни к чему хорошему это не привело. Одного батюшку, говорят, инфаркт хватил прямо на исповеди. Вообще смертный грех может отпустить только владыка. И потом регулярно виниться невозможно: раскаялся, так не греши больше. А какой же тогда профессионализм? Нам работать надо! Оправдание зла, то есть дьявола, также не в моем вкусе. Все это фокусы девятнадцатого века. Маниакального злодея из себя тоже не строю. Убийство — это трудная, высокооплачиваемая работа, не больше и не меньше! Я же не говорю, что она мне нравится.

— Ага! — кивнул Винсент Григорьевич. — Значит, признаете, что убийство противно человеческой природе?

— Не то что признаю — не доказано! — но допускаю. Мне важно, повторяю, было найти не оправдание убийства, а какой-то в нем смысл. Я уменьшаю количество жизни на земле, это плохо, согласен. Но плохо не потому, что противоречит морали, а потому, что бессмысленно. Даже биологически бессмысленно. На войне понятнее, там цель — защита или, наоборот, захват под видом защиты. Пафос там, воодушевление, не зря говорят: театр военных действий. А тут дело, как говорится, житейское, но моим внутренним миром совершенно немотивированное. И гонорары не в счет, они не могут считаться смыслом!

Он выпил водки, пробормотав:

— Прекрасно! А вот саке тепленькую не люблю, размякаю от нее... Кстати, как вы относитесь к мистике?

— Не то что признаю — не доказано! — но допускаю, — съехидничал Винсент Григорьевич.

Не хотелось ему в откровенности входить перед незнакомым человеком, да еще с таким родом занятий. На самом деле с мистикой у него все было в полном порядке. Один шаг до привидений.

Петр Петрович усмехнулся и продолжал:

— Вот и я также. Не помню, кто сказал, а может, и многие говорили: на том свете каждому воздается так, как он верил на этом. Христиане попадают в христианские просторы: райские ли кущи или адские печи, мусульмане — в свои небесные сады, где ждут их прекрасные гурии. И так далее. Я стал искать религию, которая хоть немного соответствовала бы моей деятельности. В смысле объясняла бы ее. Мои мысли все чаще обращались к Полинезии, где еще совсем недавно убивали человеков. Из чего они исходили? Однажды я отправился в Малайзию, которая частично владеет островом Борнео. Вы, наверно, тоже бредили в детстве этим островом, начитавшись Майн Рида. Довольно легко я попал в Кучинг, главный город малайского Борнео, и стал разыскивать пути к племени пенан, о котором кое-что знал. Ну, это такие... трубочники. Дуют в длинные трубки, вылетает короткая отравленная стрелка, и привет объекту. Но дело не в способе, который в европейских условиях не очень-то приложим. Дело в принципе! Пенаны да и некоторые другие племена, — даяки например, — убивали человеков не для того, чтобы сварить из них бульон, хотя когда-то бывало, наверно, и это.

Винсент Григорьевич страдальчески поморщился и отложил ложку, которой только что пытался подцепить одновременно креветку, щупальце кальмара, оранжевый кубик морковки и несколько рисинок.

— Так вот, каннибализм тут ни при чем, — постанывая от чудесного вкуса рыбы, продолжал новый знакомец. — Тогда что же? И вот что я узнал. Я нашел парня по имени Роберт, симпатичного даяка, неплохо говорящего по-английски. Он стал моим гидом. У Роберта был старенький, но мощный джип, на котором он носился, управляя обычно левой рукой. И это понятно: в правой руке у Роберта почти все время находился мобильный телефон, по которому он разговаривал с каким-нибудь приятелем, а приятелей у него было — весь Борнео, по крайней мере его малайская часть. «Когда я помру, — улыбался мне Роберт, — со мною в гроб положат, кроме прочих важных вещей, этот мобильник и ключи от джипа». У племени морских даяков, к которому принадлежал Роберт, интересное язычество: оказывается, их жизнь — только подготовка к другой, настоящей жизни, которая начинается после смерти. Любопытно, однако, что та жизнь во многом похожа на эту. Померев, человек попадает в особую страну, где нуждается в массе простых вещей, которыми пользовался и здесь. Вплоть до кастрюль. Поэтому умершего снабжают множеством различных предметов, чтобы помочь ему хотя бы на первых порах.

— Позвольте, но ведь Малайзия — страна магометанская. — возразил Винсент Григорьевич.

— Ну, там и к другим верованиям относятся терпимо. Кстати, мой Роберт официально католик, крестился, ходил к причастию. Но вот как-то совмещает... Как многие его соплеменники. Он говорил, что когда ходит на охоту, то не может обойтись без верований предков. Существует множество каналов между миром человека и миром джунглей. Обычно они все закрыты, замусорены. Человек глух к жизни тропического леса. Вы можете неделю идти по джунглям и не встретить ни одного животного! Обитатели леса очень осторожны. Только с помощью духов эти каналы можно прочистить и раскрыть, объяснял мне Роберт. Вот такой он полуязычник, полухристианин вышел! Очень поучительно.

— Смотрю я на вас, Петр Петрович, и думаю: тот ли вы, за которого себя выдаете?

— А каким мне еще быть? Оба мы с вами — продукты эпохи. Только вы слабенький, а я крепкий. Но забавно, что оба убийцами получились.

— Ну, это еще неизвестно! — запальчиво воскликнул Винсент Григорьевич.

— А разве вы не близко к сердцу принимаете мой рассказ? Не с волнением ищете в нем знакомых ноток? Да, я недоговорил! Слушайте о самом важном. Был я на Борнео всего четыре дня и на третий пригласил Роберта к себе в номер для главного разговора. Была у меня заветная бутылочка виски «Блэк Лэйбл», и уже после третьей рюмки он рассказал-таки мне, зачем они это делали!

— Что? — глухо спросил Винсент Григорьевич.

— Что-что! — грубо ответил собеседник. — О чем мы с вами говорим? Головы резали, вот что! Все очень просто. Оказывается, если ты убьешь человека, то в загробной стране он становится твоим рабом! Представляете, как удобно! У вас там не только посуда и продукты на первое время, а еще поджидает послушное существо, которое и носильщиком поработает, и еду приготовит, и воды раздобудет. Похоже, никакого каннибализма у них не было — во всяком случае, уже несколько веков. А была элементарная забота о будущей жизни, полной не меньших опасностей, чем эта!

— И вы в эту белиберду верите?

— Я же не придираюсь к некоторым несообразиям в вашем христианстве, — обиделся убийца. — Мне это соответствует. Кому-нибудь другому — другое.

— И много уже у вас набралось этих... Будущих слуг?

— А вот это уже не ваше дело. Во всяком случае, пешком ходить не буду — в паланкине носить будут. Впрочем, что скрывать! У меня в этом году своего рода юбилей, три десятка успешно выполненных заказов.

Винсент Григорьевич замолчал, словно оглох от этих слов. Наконец устало спросил:

— Что же это за будущая жизнь такая? Ни на какой рай вроде не похожа.

— Тут мне самому не все понятно. Из того, что удалось добиться от Роберта, я понял, что она как путешествие куда-то. Причем, кажется, ею тоже все не кончается. В ней тоже умирают и попадают в следующий этап. И опять путешествуют. И так далее... Но я так далеко мыслями не забираюсь. Главное, уяснить следующее: работа, которую делает человек моей профессии, каждый раз выполняется над конкретным объектом, одним-единственным. В ней нет ни ненависти к роду человеческому, ни особой опасности для него. Ни в коем случае нельзя уноситься мыслью в абстрактные просторы: добро, зло... Как только туда вверзишься, так сразу тоска и дисквалификация.

— А кстати! Кстати! — облегченно заговорил Винсент Григорьевич, хватаясь за соломинку. — Вы вот параллели проводите между нами, а ведь различие-то огромное. Если я (что еще под вопросом) и убил кого-то, то только однажды и в муках теперь нахожусь! Я-то ведь не собираюсь становиться рабовладельцем в будущей жизни. Я не профессионал, как вы! Мне не нужно нескольких жертв.

Петр Петрович холодно окинул его взглядом.

— А вы уверены, что ваша жертва только одна? Возможно, вы еще недовспоминали. Поройтесь хорошенько в памяти, может, найдется еще что-нибудь.

Он подозвал официанта и расплатился.

— Кофе здесь неважный, — сказал он. — Не будем. К тому же мне пора... Вы симпатичный человек. Может статься, вы и в самом деле не имеете отношения к этим, поверьте, достаточно сложным делам. В то же время психологически вы как-то так устроены, что, кажется, способны на них. Э-э, да кто не способен в трудную минуту?

— Петр Петрович! А вы не боитесь, что в целях спасения общества я могу сделать вашу, так сказать, деятельность достоянием гласности?

— Вы знаете, как раз этот вопрос я решал для себя в начале нашего разговора. И решил, что могу быть откровенным. Во-первых, в вас есть вполне идиотская порядочность, в рамках которой упомянутая акция приравнивается к недопустимому для вашего брата доносу. Во-вторых, Винсент Григорьевич, я ведь постоять за себя сумею.

Он пригнулся и на прощание резко шепнул в ухо, больно уколов короткой фразой:

— Найду везде!

9

Для бестолковых поисков в самом себе эта встреча показалась Винсенту Григорьевичу малополезной. Хотя как сказать. Может быть, наоборот! Ощутил он, что чужд и тошнотворен ему сам склад убийцы, его, как говорится психологический рисунок, так же как чуждым и тошнотворным всегда представлялось собственное участие в разработке Биби. Единственный случай, который оставался похожим на преступление и которого Винсент Григорьевич до стона стыдился, было вонзание картонного кинжала в бледную тень Валеры.

Он не придал особого значения последним словам Петра Петровича. Да и не до того ему было. Он еле-еле дождался ночи, чтобы опять отправиться в прошлое и увидеть Иру.

Водки не потребовалось. Наоборот, воспоминания об Ире приходилось сдерживать, говорить им: «Подождите!» — когда они пытались нахлынуть днем, а неотложные институтские или глупые домашние дела между тем отнимали такое дорогое теперь время. Иногда, правда, овладевал страх: а вдруг воспоминания обидятся и не вернутся ночью, — и что же? Снова черное кухонное окно, снова бессмысленная жизнь? Но воспоминания вспоминались.

Почему он торопился к Ире? Неужели азарт расследования одолел Винсента Григорьевича? Он хитрил! Другая причина вела его теперь в прошлое: он обнаружил там цепочки живых и радостных дней, о которых забыл.

— Ира, — уже не робко шептал он в пространство, а в голос, хотя и тихо, дождавшись, когда уснет жена, пробравшись на вожделенную кухню. И тут же летел, объятый воспоминанием, сквозь мелькающие деревья, улицы и толпы.

Сегодня он встретился с Ирой на даче. Участок жадно и торопливо покрывался первым снегом. Смеркалось, но кусты смородины и старый дом становились под белыми хлопьями только четче и строже. От земли шли такие свет и свежесть, что Ира и Весик пошли гулять, скользя и похрустывая. Они слегка покачивались, как пьяные, чувствуя хмель наступающей зимы, изредка и надолго останавливаясь для поцелуев.

Потом все погасло, Винсент Григорьевич в отчаянии заметался по кухне и обнаружил себя и Иру уже в самой теплой комнате дачного дома — на кровати, раздетыми. Ее грудь была в его руке, а Ира говорила:

— Мы с тобой знакомы уже почти год, а я тебя почти не знаю. У меня был хороший план: повлиять на тебя, вывести из аскетов в люди. Но он удался только частично. Ты скрытный, Весик. Может быть, поэтому?

— Ира! — отвечал Весик. — Я не скрытный. Я самому себе неизвестный. Я и рад бы раскрыть себя, да не знаю пока, что раскрывать.

Была середина ночи, но в комнате светло: в окна проникало сияние первого снега. Весик опять начинал целовать ее, поражаясь сумасшествию, которое разгоралось в нем после каждого поцелуя и чудо которого заключалось в том, что на это время он не предавал математику (как ему казалось с другими девушками), а наоборот, открывал совершенно новые топологические миры, которые он обязательно должен будет потом описать. Их закономерность и сообразность были удивительно подвластны! Весик словно порождал из своего собственного воображения, как некий демиург, новые типы множеств: стоило лишь только подумать о каком-то новом пространстве — и оно уже существовало! Сам же он, соединяясь с Ирой, становился пирующим центром Вселенной, обнимающим и сохраняющим все — в том числе самые смелые, не приходившие никому в голову и умоляющие положить их на математический язык теоремы. Процесс этот мог быть бесконечен, если бы Ира иногда не останавливала его, благодарно целуя.

— Подожди! — говорила она. — Расскажи мне еще что-нибудь о себе. Неужели правда, что, когда ты со мной, ты думаешь о математике?

— Нет, я думаю обо всем. И о тебе, конечно. Ты становишься причиной всего, о чем я думаю. Вообще иногда мне кажется, что вы, девушки, — причины множества великих событий. Только почему-то ускользающие от историков, — сказал он важно, но искренне.

— Почему же ускользающие, — хрипло засмеялась она. — Историк у меня тоже был.

Весику стало больно. Он не любил, когда она так шутила. Неужели она не понимала, какое страдание для него это слышать? Гораздо умнее с ее стороны было бы промолчать о каком-то историке! Или же она выдумывала и никакого историка на самом деле не было? Это вполне могло быть частью Ириного изысканного плана. Она не раз говорила: она не влюблена в него, она просто оказывает ему дружескую поддержку в его одиночестве, исправляя его недоверие к жизни. Весик не должен привязываться к ней слишком горячо, так как рано или поздно они расстанутся. Поэтому в профилактических целях Ира иногда упоминала других молодых людей, с которыми была близка, а Весик никогда не мог точно знать, существовали они или нет.

С Ирой он обрел нечто похожее на бессмертие. Точнее говоря, сияющую славу. О каком еще бессмертии может мечтать человек? Слава основывалась на разрешимости подавляющего большинства математических задач, а также на целой серии успехов в учебе. С Весиком начал здороваться декан, и Валера значительно реже использовал слово «раздолбай» в своих насмешливых пассажах. Кроме того, стали забываться вечерние прогулки в одиночестве под дождем, утомительные размышления над тем, что такое неповторимость и даже схема идеалов, которой он руководствовался когда-то, чтобы не пропасть, не быть поглощенным злобной и дурной бесконечностью.

Единственное, что иногда вызывало беспокойство, — Ирино легкомыслие. То, что Весик принадлежал ей, а не она ему, — с этим, в конце концов, можно было примириться. Ведь это она пригласила его в любовники. Но ревность иногда колола его — и от рассказов о ее приключениях, и от взглядов, которые на нее бросали молодые люди. В частности, красавец Жора.

Винсент Григорьевич на миг ощутил приступ досады на нежную Иру, и сейчас же началось что-то странное. Дача исчезла. Весик оказался в большой комнате старого петербургского дома. Они стояли с Ирой на пороге, а навстречу им, расставив рукава, словно для дружеских объятий, двигался серый безголовый свитер в джинсах и кроссовках. Вместо головы поднимался только длинный ворот. Возможно, за ним скрывалось какое-нибудь лицо, но стопроцентных доказательств на этот счет не имелось. Скорее ворот был просто-напросто пуст. Рукава были длинные, так что руки в них вполне могли скрываться. Но только полной уверенности не было, что они там скрывались. Свитер кивнул Весику и Ире зияющим воротом, приглашая садиться, и указал рукавом на диван и стоявший рядом старый темный стул. Джинсы, которые виднелись из-под свитера, были нормальные, синие. Возможно, в них скрывались ноги, но, может быть, и нет. А завершалась странная фигура на полу, как уже говорилось, обычными кроссовками, не исключено, что и пустыми. Весик с Ирой послушно сели, а свитер стал усаживаться на стул напротив. И тут стало отчаянно жутко.

Винсент Григорьевич сделал упрямое усилие, чтобы встать, и действительно вскочил — только не со стула, а с табуретки. Он находился по-прежнему у себя на кухне, растерянный от вторгнувшегося в воспоминания свитера. Единственное, что было более или менее приемлемо в нем, — это олени с белыми крестиками рогов. Мама покупала когда-то Весику такой свитер с оленями, и он отлично грел в сырые петербургские вечера.

Но в остальном картина складывалась мерзкая. Представьте себе, входит свитер, кивает вам, как старому знакомому, и молчит. А потом присаживается рядом и смотрит на вас. Да кто он такой?

Винсент Григорьевич снова зашептал известное ему заклинание:

— Ира... Ира... Ира...

Они опять оказались рядом. Прошло еще два месяца, наступал конец их знакомства. Они сидели в университетском коридоре на подоконнике и курили.

Ира спросила:

— Весик, скажи: а тебе нравится Аня?

— Она ничего! Ноги, правда, чуть полноваты, но длинные волосы просто могут голову закружить, — живо согласился Весик.

— Я не то имела в виду. Тебе со мной скучно, я тебе надоела.

Она заплакала. В воздухе поплыл какой-то звон. Откуда-то явился пронзительный запах флоксов.

— Не обращай внимания, — плакала она, — я тебя не люблю. Здорово, что я тебе помогла и ты теперь можешь сам влюбляться.

Весику от женских слез становилось плохо. Ему было трудно переносить чужое горе, размеров которого он не представлял. Сердце свое он готов был бросить перед плачущей дамой, чтобы она растоптала его ногами, лишь бы остановить эти горькие капли.

— Ира! — бормотал он. — Чушь! Чушь!

Тем временем Весик обнаружил в своей бедной голове вялые мысли, которых никогда раньше не было. Он не собирался их произносить, потому что они были какие-то бессмысленные. Они заключались примерно в следующем: «Ира мне не надоела! Но я не знаю, что мне делать. Почему мое сознание легко перетекает из любого пространства в любое, а сам я не могу свободно перейти от одной девушки к другой? Мне нравится Аня. Но я не хочу оставить Иру. Хорошо было бы, чтобы сейчас этого вообще не было, ни Иры, ни Ани, а я находился бы где-нибудь на пароходе и плыл по Волге на красном закате».

Ира положила руку ему на локоть.

— Насчет Ани я почувствовала еще в первый день, тогда, когда мы все увиделись в театре. Не случайно она нам встретилась. Знаешь, она лучше меня, но я ее ненавижу! Я предполагала, правда, что ты в нее влюбишься не скоро. Однако вот оно и пришло. Но я не ожидала, что заплачу, прости!

Весика толкнуло в самое сердце. Он почти закричал, заглушая робкие, вялые мысли:

— Ира! Ты пойми: как бы я мог в нее влюбиться, если Валера — мой лучший друг? Ты что? Да она, будучи подругой друга, вообще для меня нереальна! Она хороша, да, но в особом смысле, как... теорема Лагранжа! А у тебя самое доброе в мире сердце и самые великолепные ноги! Ты мое легкое счастье!

Но Ира уже ничего не слышала. Она бледнела, растворяясь в воздухе и оставаясь убежденной в обратном. И вместе с ней бледнел и уходил в воздух, как дым, родной и любимый университет.

Винсент Григорьевич очнулся на кухонной табуретке и поймал себя на том, что в нем поет песню сердечная боль:

— М-м-м...

Это была песня, оставшаяся от воспоминания. Почему Ира не стала слушать? Впрочем, это уже ясно. Но тогда еще одно «почему»! Почему, блуждая в прошлом, он увидел теперь себя со стороны? Раньше глаза Винсента Григорьевича и глаза Весика были одно, и все слова, которые произносил Весик, проговаривались Винсентом Григорьевичем, и все мысли Весика проплывали в голове Винсента Григорьевича. Но теперь Весик отделился и Винсент Григорьевич мог наблюдать, как Весик сидит, например, на подоконнике или бредет, скользя по первому снегу. Это немного беспокоило, хотя, с другой стороны, пусть... Непонятнее было с Ирой. Еще недавно Винсент Григорьевич был уверен, что это она ушла от него к Жоре, который уже начинал открыто и шумно оказывать ей знаки внимания и косо поглядывал на неизвестно зачем всегда стоящего тут же Весика. Совершенно точно помнил Винсент Григорьевич, что Ира заявила: они не будут больше встречаться, и она, наверно, скоро выйдет замуж. И вышла.

Было еще рано: без четверти два. Надо ли звонить доктору?

Доктор был, как всегда, приветлив, но искренне зевнул в трубку.

— Минуточку, Винсент, я халат надену...

Выслушав взволнованного пациента, он все отмел:

— Видели себя со стороны? Не страшно, это хороший знак. Безголовый свитер — тоже неплохо, это, конечно, вы сами, ваша встреча с собой, голубчиком. Хорошо, что она наконец состоялась. Должен сказать, что все, что вы тут наговорили, похоже на быстрые шаги к выздоровлению. А на что вам эта Ира? Кстати, видел я тут — э-э... — Петра Петровича. Он меня убеждал, что я ошибся. А я спорил. Но вообще-то я допускаю, что ошибка не исключена. Убийство, может быть, все-таки было, но настолько специфическое, что было как будто бы убийством, не настоящим. Но воспринятым как настоящее. Скажите, а у вас никогда не было попытки самоубийства?

— Ну как вам сказать? — растерялся Винсент Григорьевич. — Я всю жизнь себя судил очень строго. После некоторых проступков приходило в голову: лучше бы меня на свете не было! То есть мысли такие в юности бывали. А у кого не бывали? Но попытки — нет, существенных попыток не было.

— Возможно, вы забыли. Надо будет вам как-нибудь повспоминать и в этом направлении. А то, что касается идеи, что вы кого-то убили, давайте пока ее приостановим. Ни Валеры, ни тем более Иры не трогайте. Отдохните немного.

Винсент Григорьевич почувствовал, что зря позвонил. Не ощутил, так сказать, дружеской руки. Доктор покидает его.

— Михаил Валерьянович, постойте! — воскликнул он со страхом. — Как же так? То я убийца, то не убийца! Что же вы со мной делаете? Я же больной человек! Да вы психотерапевт ли? Или самозванец?

Дыхание доктора исчезло, из трубки раздались короткие гудки. Бросил он трубку, не счел нужным продолжать? Снова и навеки оставался Винсент Григорьевич в невыносимом ощущении вины перед кем-то и обиды на кого-то.

Но телефон зазвонил опять.

— Винсент, что-то связь прервалась. А претензиям вашим я рад. Голубчик, не забывайте, что я не просто ваш собеседник, я врач. А что, если ваши сомнения относительно меня входят в хитроумный план лечения? Об этом вы не подумали? Так же, как и о том, зачем я взгромоздил на вас вину убийства. Иначе мне было бы не расшевелить вас. А вы разве сами не замечаете, что изменились? Разве не чувствуете, что у вас появился интерес к вашему прошлому, которое вы считали пустынным и безлюдным? Но теперь я прошу вас обратиться к современности. Поживите-ка сегодняшним днем, вы давно уже и не жили-то толком! Но будьте внимательны и осторожны, вы уже, наверно, забыли, что жизнь — штука небезопасная.

— Доктор, — окрыленно торопился Винсент Григорьевич, — спасибо вам за вашу хитроумную поддержку! Но в прошлое не погружаться я тоже теперь не могу. Понимаете, тут открывается тайна за тайной! Это опять-таки связано с моим другом Валерой. Я должен разобраться! Что же со мной произошло? Что произошло со всеми нами? Со всем миром?

— Запретить я вам не могу. Но учтите: по-моему, вы касаетесь опасных вещей, — жестко сказал доктор. — И это уже не связано с болезнью. У вас прошлое как-то уж очень перепуталось с вашим настоящим. Поэтому осторожно ведите себя везде: и там и тут. Трижды осторожно! А в моей дружбе не сомневайтесь. Спокойной ночи! Кажется, сейчас вы благополучно уснете.

Через некоторое время телефон зазвонил снова, и Винсент Григорьевич взволнованно закричал в трубку:

— Да! Слушаю!

— Be... Весик! — начал Жора с запинкой. — Как ты себя чувствуешь?

— Нормально, — твердо сказал Винсент Григорьевич, мысленно отметая все подозрения. — Хотя вино оказалось испорченным, ты был прав. Я почувствовал себя плохо и даже упал в кафе.

— Вино и вправду было нехорошее... Но упал ты не от этого. Это был яд. Слушай, я очень рад, что ты жив!

Винсент Григорьевич молчал. Наступало время, когда оправдывались худшие предположения. Которые порядочный человек обязан отбрасывать. Ну а что было делать теперь? Как себя вести? Объявить Жоре бойкот? Вы хотели меня убить, поэтому я не буду с вами разговаривать? А между прочим, ножик кухонный? Сам-то Винсент Григорьевич Валеру разве помиловал?

— Яд, по-видимому, оказался слабенький, — спокойно сказал он.

— Он не слабенький, он особенный, — заторопился Жора. — Я тебе сейчас все объясню. Ты знаешь, наш отдел — ну и Валерина лаборатория, конечно, — занимался бомбами. Но в институте был еще отдел, в котором разрабатывали яды. Сколько у них было этого добра, ты не представляешь! Мгновенные, замедленного действия, с фальшивыми симптомами, вообще безо всяких симптомов. Однажды набрели они на интересный вариант: процесс протекает словно ангина — с возможными осложнениями. Но дело не в этом! Потрясающе то, что яд действует выборочно и убивает не всех. Он не трогает людей со средним уровнем нравственного развития и выше!

— Это как? — удивился Винсент Григорьевич.

— Давно известно, что все заболевания связаны с человеческой психикой. Расстроенный простудившийся человек болеет в два раза дольше и страдает в два раза сильнее. Но есть и более тонкие связи между прочностью организма и тонкостями психической организации его хозяина. И вот этот яд продемонстрировал такую связь во всей красе! Короче говоря, он не действует на людей, мало-мальски обладающих совестью. То есть если ты негодяй или твоя совесть жалкая и ничтожная, он тебя прикончит. Но если теплится в тебе настоящая нравственность, то все обойдется: ну мутить тебя будет некоторое время, сердце поболит — и все! Это был фурор! Ты помнишь, тогда у нас в стране был руководитель, много думавший о совершенствовании людей. Так вот, обсуждение яда проводилось на самом высоком уровне. Всерьез думали о том, не ввести ли его в качестве добавки к хлебу в целях создания особой породы людей будущего. Или был еще один грандиозный план: подготовить какую-нибудь общую еду, этакий огромный государственный пирог, и съесть в один и тот же день по кусочку всей нацией. И ждать результата. Представляешь, какова была бы общероссийская рулетка! Но, увы, через некоторое время пришло распоряжение: все работы законсервировать. Руководителя сняли. Слушай дальше, — продолжал Жора, больше не запинаясь. — Мне удалось раздобыть немного такого яда. Я подумал: вот был бы хороший тест в случае чего. Проверить, есть совесть у человека или нет. И такой случай мне представился. Однажды я нечаянно увидел, как Валера нагло целует Иру, а та отвечает ему со всем самозабвением. На следующий же день он был у нас в гостях, пил чай и получил яд. Но ты представляешь, он прошел тест!

— Когда это было? — спросил Винсент Григорьевич.

— Почти за год до смерти! Его настоящая ангина тут ни при чем, чистое совпадение! Он прошел тест, делать было нечего. И я дал яд Ирине.

— Ты сумасшедший, Жора!

— Наверно. Но ты не волнуйся, она тоже прошла тест. Они меня обманули, но они оказались людьми с совестью. Мучались, наверно, но все равно целовались. И тогда я тоже решил пройти тест.

— Ты тоже принял яд?

— Конечно! Я же мужчина. И, как видишь, какое-то подобие совести есть и у меня, раз уж я остался жив. Веся, честно скажу: в тот вечер в кафе снова приревновал тебя к Ирине. Странно, к мертвой ревную не меньше, а может, и больше, чем к живой. Зато видишь, как все хорошо кончилось! И жив остался, и можешь быть уверен, что совестью обладаешь. Вообще это не яд, а чудо! Даже жаль, что страна отказалась от общенационального приема.

Винсент Григорьевич задумчиво сказал:

— Нет, Жора! Ты допустил один важный просчет. Совесть вовсе не константа! Она величина переменная... Сегодня не подействовало — завтра подействует. И наоборот.

Жора растерянно молчал.

— Слушай, а наверно, ты прав, — пробормотал он.

Они повесили трубки, не прощаясь.

10

Утром Жора снова позвонил.

— Веся! Я поступил недостойно, но сейчас хочу исправить свою ошибку. Нам нужно встретиться! Если хочешь, захвачу с собой кинжал — вонзи его в мою грудь.

— Не беспокойся, я все понимаю, — рассеянно, почти благодушно отвечал выспавшийся Винсент Григорьевич, не обращая внимания на неприятное упоминание про кинжал.

— Что ты понимаешь? — насторожился Жора. — Что ты можешь знать, травяное существо? — закричал он. — О жизни нас, людей страсти и борьбы?

— Жора, зачем же... — растерялся Винсент Григорьевич. — Как эта грубость на тебя не похожа. Я имел в виду то, какие ужасные чувства ты испытывал...

Жора тут же успокоился и прекратил обижать Весика.

— Прости еще раз и за этот крик прости. Дело тут вообще в другом: давным-давно еще, разбирая Ирины бумаги, я нашел конверт с твоим именем. Как я понял, я должен был передать тебе его после Ириной смерти. Но не передал. Решил: а пошли вы все, друзья мои милые, сами знаете — куда! А сейчас думаю — стыдно, Жора! Поступил, как трусливый барашек. Короче, конверт сейчас у меня. Давай я подъеду на «Приморскую» и отдам тебе письмо. У меня появилось страшно важное дело в Томске. Общую встречу придется отложить. Завтра я улетаю.

Винсент Григорьевич сразу согласился. Все равно он собирался в институт, сегодня давали зарплату.

Жора ждал у эскалатора внизу и немедленно протянул письмо, словно желая поскорее от него избавиться. Это был узкий белый конверт без всяких рисунков, но с наклеенной крупной маркой — репродукцией картины Сурикова «Степан Разин». Ленивый разбойник, только что выбросив княжну за борт, лежал на челне и смотрел куда-то вбок на розовую Волгу. Посередине конверта шла надпись карандашом: «Весику, е. ч. с.».

Винсент Григорьевич недоуменно хмурил брови: если «с.» — сотруднику (очевидно, научному сотруднику), то что такое «е. ч.»? Жора объяснил:

— Я тоже не сразу понял, но, судя по всему, «е. ч. с.» значит: «если что случится». Она любила дурацкие сокращения.

Они остались у ближнего конца платформы, так было удобнее для пересадки на «Маяковской». Сзади подошло довольно много народу, плотно обступив их и притиснув к краю. Далеко в туннеле зажглись убийственно яркие огни поезда.

И под нарастающий грохот Жора, стоявший сзади, стиснул его за плечи и горячо зашептал в ухо:

— Перечитал я, перед тем как ехать к тебе, Ирино письмо, и на сердце мне стало опять нехорошо! Снова почувствовал, что Валеру я ненавижу. Если кому убивать было Валеру, то скорее уж не тебе, а мне! Но и к тебе, Весик, симпатии у меня не прибавилось. Если бы ты знал, дорогой, как мне сейчас хочется легонько толкнуть тебя коленкой на рельсы: раз — и все! До сих пор не понимаю: поезд все ближе, а я решусь на это или не решусь? Ну? Решусь? Не решусь? Решусь? Не решусь?

Шепот Жоры был заглушен завыванием тормозящего поезда, пробросившего мимо них первые нежно-голубые вагоны. Винсент Григорьевич не шевелился. Да и не хотел он шевелиться, не мог переступить в вагон и ехать рядом с озлобленным приятелем.

Жора, вывернувшись из-за него под напором толпы, первым вскочил в распахнувшиеся двери. Только тогда Винсент Григорьевич инстинктивно задвигался, чтобы не мешать потоку, и кое-как устранился с дороги. В руке он сжимал письмо, прочитав которое, его чуть не убили.

Он нашел какую-то скамью на станции и сел. Похоже, Жора не успокоится, пока не совершит то, чего так боится совершить. Конечно, убивать ему не свойственно, ему хочется поиграть в убийство. Но он заигрывается, ему уже трудно прекратить. Он и рад бы прекратить, бедный, да не знает как. С Жорой решительно надо было что-то делать.

Винсент Григорьевич достал из конверта листочки бумаги разного цвета, исписанные, видимо, в разное время.

«Дорогой Весик! Часто вспоминаю тебя, особенно после смерти Валеры. Только теперь понимаю, как ты был потрясающе мил и как мне тебя не хватало все эти дурацкие годы.

С Жорой мне было очень хорошо. Он настоящий рыцарь, — Айвенго, — и девушка, мечтающая о благородном и надежном муже, тут не прогадала бы. Но я последнее время начала сомневаться, создана ли для замужества. А Жора, чувствуя мои сомнения, несколько утратил благородство.

Тем не менее какое-то время мы прожили почти счастливо. Так было до тех пор, пока Жора, в отличие от всех вас, не побоялся оставить баснословный Питер и поехать с Валерой в его сибирскую лабораторию. А я, в отличие от всех жен, поехала за ним, как последняя дура. Впрочем, я настолько не люблю отчима, что рада была уехать от него подальше. С позором училась вести хозяйство (ты ведь помнишь: готовить я не умею), что-то считала на компьютере. Валера иногда приходил к нам: ведь питерских однокашников больше здесь не было, и Аня не могла оставить картины. Зато он наезжал к ней в Петербург. Мы пили чай в нашей жалкой здешней квартирке, потом мальчики обсуждали различные модели, по которым могла бы появиться на свет Биби, а я сидела на диванчике, смотрела на Валеру из уютной тени и думала.

И у меня появился замечательный план! Во время нашей последней встречи в университете, когда я ревела на подоконнике, ты признался мне, что влюблен в Аню, но не можешь ничего предпринять, потому что Валера — твой друг. От меня ты ушел (точнее, я от тебя ушла, сам бы ты никогда не смог), но к Ане не пришел. Я представляла, как ты целыми днями лежишь на кровати и внимательно глядишь в потолок, ставя перед собой и решая бессмысленные задачи. Я решила помочь тебе! Ты знаешь: я строю великолепные планы, и они мне (как ты любил говорить) с треском удаются. Я поняла, что если смогу вскружить голову Валере и это станет тебе известно, то ты почувствуешь себя свободнее. Ты непременно во всем признаешься Ане! Ты ей очень нравился, говорю тебе! Я же ее сестра, я знаю. Не понимаю только, почему она упрямо держалась за Валеру до конца.

Вскоре Валера стал чаще бывать у нас. У Жоры не ладилась какая-то задача, что-то связанное с пересечением динамических множеств. Они засиживались допоздна, и у Валеры не раз вырывалось:

— Эх, Весика нет! Этот раздолбай за неделю преподнес бы нам все варианты.

Он стукал кулаком по столу, тонкая столешница прогибалась, и звенели чашки. Он дважды летал в Петербург, чтобы уговорить тебя перейти на работу к нему в лабораторию. Все было напрасно. Валера уже начал злиться на моего мужа, который, по сути, не виноват был в том, что ему пришлось решать задачи, с которыми лучше всего в университете справлялся именно ты.

Однажды Валера закричал на него:

— Зачем ты вообще поехал сюда?

Опустив голову, Жора вышел на кухню за чайником, а я быстро спросила Валеру:

— А что мне было бы, если бы я уговорила Весика?

Он с восторгом посмотрел на меня, подошел и поцеловал в щеку.

— Это аванс. У тебя еще есть влияние на него?

Я сказала, что не знаю, но проверю. Жора вернулся, увидел, что мы улыбаемся, и заулыбался тоже. Он любил улыбки. Хмурился он всегда недолго, быстро темнея и разражаясь эффектной, но не опасной грозой, для которой ему нужны были зрители. Я думаю, он и меня ценил прежде всего как чуткую зрительницу его бурных, несколько экзальтированных страстей. Мы стали говорить о том, что ты непременно приедешь.

Не знаю, получил ли ты Жорину открытку... Я уговорила его написать о прелестях Сибири, сама добавила три строчки, чтобы ты вспомнил меня. Но, конечно, результата не было. Выйдя замуж, я почти перестала для тебя существовать. Ты какой-то старомодный.

Валера стал заходить к нам в «компьютерный уголок», где работали программисты. Он кивал мне, и мы шли курить.

Весик, ты идиот! Не смей думать о нем плохо! Мы все его мало знали, а ты и того меньше. Между тем он добрейший человек! Ты помнишь, когда у тебя в Гостином Дворе вытащили кошелек с двухмесячной летней стипендией? А вскоре ты нашел в коридоре общежития старое портмоне, содержимое которого позволило тебе хотя бы купить билет домой, на Волгу? Это Валера подложил его! А чтобы ты не вздумал искать хозяина, он спрятал в одном из отделений визитную карточку, на которой изобразил тушью на мелованной бумаге: «Родион Раскольников, студент, кафедра ложных теорий». Он отличный был каллиграф! Валера говорил мне, что самое трудное было удержаться от хохота, когда ты потащился к комендантше и простодушно спросил, не живет ли случайно в общежитии студент по фамилии Раскольников. Лишь когда добрая женщина тщательно проверила все списки, до тебя стало доходить, что деньги не иначе как подарок Достоевского!

Валера становился все откровеннее. Однажды он признался мне, что думал о бомбах с детства. Во взрыве кроется фантастическая возможность изменения мира. Одна картина, а через миг — другая! В Валерином воображении существовали десятки бомб, каждая из которых по-своему кроила пространство. Сначала мне показалось, что все это отдает отклонением от нормы, но, послушав, я уже не могла оторваться от волнующих его картин. Еще в седьмом классе ему приснилась Бомба Ночи — она не вспыхивала светом, а наливалась тьмой. Представляешь: в ясном небе появляется черная точка, она растет, разъедая синеву, и из нее опускается на землю черный конус, как луч прожектора. Наконец, она становится темным шаром, вторым — ночным — солнцем, и истекшая из нее чернота охватывает город. Валера не учитывал тогда людей, как он признавался. Это потом его уже убедили, что все его фантазии имеют исключительную ценность для нашей Родины, потому что помогут уничтожить врага. Но не нужно делать из него кровожадину!

Валера подчеркивал: конструктор бомб, размышляя о различных типах и вариантах их устройств, обязан соблюдать психологическую дисциплину. Так, он имеет право лишь абстрактно предполагать, что последствия взрыва для рода человеческого будут негативными. Ни за что нельзя представлять, что бомба уносит жизнь теплого, кровеносного человека — пусть даже твоего личного врага! Бомба тогда может вообще не родиться! Он объяснял мне: если он грезит картиной очередного взрыва и туда прокрадывается маленькая человеческая фигурка, это парализует его воображение. Он заболевал! Другое дело — отвлеченная угроза всему человечеству, это лишь фон для раздумий, волнующий и вдохновляющий!

Многие его мечтания не имели абсолютно никаких физических оснований. Но как они были красивы! Чего стоила, например, Бомба — Тысяча Вихрей! Это оружие суперсложной структуры. Представь: после того как упала эта бомба, в городе тишина и спокойствие. Но у дверей каждого дома прячется пространственный вихрь! Человек выходит из дома, вихрь закручивает его, и человек исчезает. Людей в городе все меньше! Наконец жители начинают что-то подозревать, мэр вызывает из соседнего города две бронированные машины с полицейскими. Они подъезжают прямо к дверям его резиденции. Мэр делает только один шаг на улицу и сейчас же уносится с отчаянным криком, и следом за ним, закручиваемые вихрем, поднимаются в воздух себе на погибель два бесполезно стреляющих броневика! Каково?

Он говорил, что бомбы — существа другого мира, не то чтобы инопланетяне, а параллельные нам создания, гораздо нас сильнее, причем их время мчится с огромной скоростью. Лишь иногда они пересекаются с нашим миром, и тогда раздаются взрывы. Если научиться управлять этими встречами, то тогда можно будет взрывать безо всякой взрывчатки. Честно говоря, в это мне было трудно поверить, я скорее воспринимала это как метафору, которую может позволить себе прихотливый ум.

Но во что я поверила сразу, так это в его дерзкие утверждения о том, что каждая бомба имеет пол! Валера говорил, что бомба, сброшенная на Хиросиму, была девочкой, а бомба, взорвавшая Нагасаки, — мальчиком. Бомбы женского пола, утверждал он, способны к весьма разнообразным изменениям пространства, это создания более энергичные (более разрушительные, с нашей, человеческой точки зрения), чем бомбы мужского пола. Однако иногда они способны на сюрпризы, унося в мир иной своего собственного создателя! Бомбы-мальчики более надежны в том смысле, что реализуют в процессе взрыва только те идеи, которые вложили в них конструкторы. С другой стороны, у них имеется свой недостаток: они иногда не срабатывают. Словно обижаются на что-то. Когда мы читаем в газете, что где-то найдена неразорвавшаяся бомба времен Второй мировой войны, то можно быть уверенными, что это мальчик... «Биби будет несомненной девочкой! — говорил Валера. — Я так хочу! Она будет моя дочка».

Через некоторое время я позвонила тебе, чтобы сказать тебе: пути открыты, Весик! Ты можешь приступать! Ане больше незачем быть такой гордячкой! Я хотела сказать тебе: чего ты боишься, глупый? Что ты нарушаешь гармонию, установленную на небесах? Растаптывая чужие чувства? А ничего уже не было, никакой гармонии, никаких чудес. Впрочем, не знаю про вашу с Валерой дружбу. Может, она еще теплилась. Правда, своими постоянными отказами участвовать в разработке Биби ты здорово ее подкосил. А Валера хотел тебе только добра! Он много раз говорил мне:

— Я хочу помочь Весику! И я помогу ему когда-нибудь — во что бы то ни стало! Он благодарить меня будет всю жизнь, а может, и дольше.

Так вот, я позвонила, но твоя хозяйка сказала, что ты недавно женился и больше там не живешь. Твоего нового телефона она не знала. Позже я узнала, что ты перестал встречаться с Аней, сильно изменился, стал сухим, неинтересным педантом. Только я никогда в это не поверю...

Зачем я тебе пишу? Что-то у меня разладилось. Одна мысль поселилась у меня в голове и не дает мне покоя. Ты уже понял из моего письма, что я немножко влюбилась в Валеру. Ане трудно было чувствовать себя свободной от него, я понимаю. Он быстро приобретал сильнейшее влияние на всех, с кем общался. В том числе и на тебя. И я не уверена, что это плохо... Но только до определенных границ! Твои чувства к Ане — это совершенно не его дело!

Мысль моя в следующем. Его смерть не случайна, хотя я не могу этого доказать. Точнее говоря, она либо была тщательно подготовленным убийством, либо — волеизъявлением судьбы. Когда Валера уехал в свою последнюю командировку в Петербург, вслед за ним отправился Жора. Как он мне объяснил — чтобы почитать новейшие работы по топологии взрыва в Публичке.

Уже несколько месяцев Жора был со мною излишне сух. Я объясняла это тем, что с моделированием Биби у него по-прежнему не ладилось, задачи упорно не решались. Странно, однако, что он перестал у меня требовать сочувствия! Скорее всего, он стал о чем-то догадываться. То есть о том, что началось между мной и Валерой. Вот это-то меня и настораживало!

Я снова пыталась разыскать тебя по разным телефонам, чтобы попросить встретиться с Жорой, поговорить, помочь. Если он что-то задумал, то ты, которого я запомнила таким мягким и добрым, мог бы отговорить его! Но так и не смогла тебя найти. Ну не рука ли судьбы действовала против меня?

А через несколько дней Валера заболел. Еще через месяц я приехала на похороны. Жору я нашла в Публичке, он как будто ничего не знал о нелепой Валериной смерти. Он сказал, что с него достаточно было общения с Валерой в Сибири, так что в Петербурге он предпочел с ним не встречаться. Зато Жора принял самое деятельное участие в печальной церемонии, чем заслужил сердечную признательность Валентины Гавриловны.

Не помню, почему тебя не было на похоронах. Кажется, ты был где-то на конференции. Аня тоже уезжала тогда на целый месяц в Германию: там шли переговоры об обмене картинами. Но она приехала, а ты нет, и мы не знали, куда давать тебе телеграмму.

В день похорон случилось ужасное. Рано утром прилетела какая-то Надя из Новосибирска — не знаю, кто ей сообщил? — и на поминках легла на стол и закричала, как она любила Валеру, какой он был гениальный и чуткий, а все его только «доили» (я цитирую). И тут нас словно прорвало. Встала моя подруга Татьяна — ты ее должен помнить, легкая и ловкая Татьяна, которая сейчас процветает с популярной сетью магазинов, — и, всхлипывая, объявила, что в ее жизни был только один настоящий мужчина — это Валера. Она хочет, чтобы все это знали, потому что она потеряла больше чем друга, она потеряла единственную любовь.

Не знаю, что с нами стряслось, со взрослыми дурами! Ведь и я туда же, и я, как в бреду, встала после Татьяны и начала говорить:

— В моей жизни было много мужчин. Мне нравится их пол, в нем есть что-то весьма достойное. Но если говорить о любви, то Валера был особенный, потому что он был гений. Любить гения мне было непросто, но ярко.

Видишь, как вышло, — просто на грани фарса! На самом деле могу признаться, что любила Валеру вовсе не сильнее, чем тебя. Но ты ведь не обижаешься на меня? Ты ведь понимаешь, что это говорилось в минуту, когда слезы душат и мы уверены, что ушедший — лучший человек из нас? А Жора не понял и, как всегда, обиделся. Он не смотрел на меня в этот момент, но сидел по мою левую руку, налившись кровью и прикрыв глаза.

Ане не могло понравиться то, что мы говорили. Она была бледная и тоже не смотрела на меня. Вообще, несмотря на то что я ее ненавижу, я должна признать, что она — добрый человек. Однако есть у нее одна черта, о которой тебе следует знать. Она бывает жесткой! Особенно если она приняла решение. А она умеет принимать твердое решение — совсем как ваш брат, мужик. И даже если решение ошибочное, ее не остановишь. Слава Богу, в тот вечер она приняла решение нам не мешать. Почему? А я думаю: может быть, наши слова принесли ей свободу от него?

Одной Валентине Гавриловне понравились наши сумасшедшие признания. Она не сомневалась, что в ее сыночка были нежно влюблены все женщины мира. Она повела новосибирскую Надю в ванную отмывать ее потекшие глаза.

Когда мы ехали домой, я боялась заговорить и лишь изредка поглядывала на Жору. Все-таки капелька кавказской крови! Наконец ему надоела моя напуганность, и он хмуро сказал:

— Успокойся. Я все это знал! Новость была лишь в том, как легко ты сделала ваши отношения общим достоянием. Я тебе другое скажу, Ира... Как видишь, он мертв, то есть справедливость восторжествовала!

Что он хотел этим сказать? Последние месяцы я мучаюсь этим вопросом. Уж не Жора ли все это подстроил? Знаешь, иногда он бывает очень хитрым! Вдруг из желания отомстить он использовал какой-нибудь яд, постепенно ослабляющий организм, так что в конце концов внезапной ангины оказалось достаточно, чтобы свести человека в могилу? Мне кажется, он мог подменить какие-нибудь таблетки, которые Валера часто принимал из-за своей язвы. Ведь никакого вскрытия с проверкой на отравление не делалось! Или это уже я прихожу к сумасшедшим мыслям в одиночестве?

Мы теперь мало разговариваем. Подозрение поселилось в нашем доме. Я подозреваю Жору в коварном участии в Валериной гибели, а он, может быть, подозревает меня в том, что у меня есть какие-то доказательства. Так мне кажется... Иногда я его боюсь! Один раз я обнаружила его на улице в двух шагах от себя в тот час, когда ему следовало бы быть в мэрии (он теперь основал частную фирму и занят налаживанием полезных контактов). Он отговорился какими-то пустяками, будто бы забыл дома бумаги.

Весик! Вспоминай иногда обо мне. А лучше даже напиши. Только вот куда? Жора говорит, чтобы я временно не отправляла писем, потому что мы скоро сменим адрес. Он собирается купить большую квартиру в отличном доме в центре Томска.

Все хочу и не решаюсь спросить: а что это за странная история с картонным мечом? Это как раз связано с твоим согласием на переезд. Валера перед болезнью звонил мне из Питера и, запинаясь и смеясь, рассказал какие-то странные вещи. Будто бы вы гуляли по Московскому проспекту, и ты, за день до того согласившись вычислить комплексную траекторию Биби, вдруг заявил, что ни в какую лабораторию работать не пойдешь! Более того, достал откуда-то небольшой бутафорский кинжал с лезвием, раскрашенным под серебро, и начал махать им прямо на улице. Валера еще удивлялся: откуда взялся кинжал? У тебя не было даже портфеля! Валера спокойно сказал тебе: «Дурак!» — и ушел. Но, хотя кинжал был ненастоящим, острый картон немножечко уколол Валеру, он жаловался, что из-за этого у него чуть-чуть побаливает грудь».

Больше на листочках ничего не было. Застывший на скамье Винсент Григорьевич смотрел на очередной подошедший и раскрывший двери поезд, не видя его. Конверт выскользнул из рук и лег на каменный пол. Нагнувшись, он заметил вылетевший из конверта еще один, совсем маленький листок бумаги. На листке аккуратной Жориной рукой было написано странное и неполное спряжение глагола «умереть»:

Весик, успокойся! Мы с тобой ни при чем.

Валера умер своей смертью.

Ира умерла своей смертью.

Я умру своей смертью.

Ты умрешь своей смертью.

Прощай!

Жора.

11

Быстро получив деньги (как говорили в институте: такую зарплату получаешь за секунду, а тратишь еще быстрее), Винсент Григорьевич вернулся домой. Внутри надрывался телефон, ключ в скважину не лез, он буквально бился в дверь грудью и еле прорвался в квартиру. И, как выяснилось, на свою беду.

Петр Петрович был сух и строг:

— Я еще раз обдумал ваши последние слова и решил, что вы все же представляете для меня определенную опасность. Возможно, придется с вами расстаться. Категорически. Точнее говоря, так: я осуществлю одну проверку (как теперь говорят — тест), чтобы окончательно помочь вам выяснить, способны вы убить или нет, и поставлю свои дальнейшие действия в зависимости от нее. Тут одно из двух: либо вы способны — и тогда я спокоен, живите на здоровье. По моим наблюдениям, только способный убить человек знает, что такое истинный страх! Это значит, вы меня выдавать не захотите. Либо же вы не способны убить, истинного страха не ведаете, и тогда вы для меня — опасный человек! Потому что сдать меня властям вы не побоитесь. Правда, еще вопрос: возьмут ли у вас, — усмехнулся он. — Однако проще будет от вас элементарно избавиться.

Винсент Григорьевич молчал. Доносить на своего странного консультанта он не собирался и в мыслях. Но собеседник сейчас заговорил, как обычный киллер, а что киллеру возразишь? Противно, однако, было бы сейчас умереть, потому что Винсент Григорьевич, кажется, действительно выздоравливал! Он уже раза два блаженно засыпал на кухне — как когда-то в библиотеке, подложив ставшие удивительно удобными локти под голову. Да и было общее чувство изумления: уж не весна ли? В то же время его угнетал какой-то фатализм: пусть все идет, как идет. Он даже почувствовал, будто ждал этого звонка. События последнего времени приучили его, что каждый его шаг, связанный с путешествиями в памяти, влек за собой целую лавину изменений в реальной жизни. Ты интересовался, как делаются убийства? Получи! Сам хотел! Сам виноват!

Он осторожно начал отвечать:

— Петр Петрович, я понимаю так, что выбора вы мне не оставляете... А скажите-ка, каким образом вы познакомились с Михаилом Валерьяновичем? Он-то знает о вашей профессии?

— Какой тут может быть выбор? С сегодняшнего дня будьте начеку! Оглядывайтесь почаще... Что же касается доктора, то тут все просто: он меня от бессонницы вылечил — давно еще, — я только-только выполнил первые два-три заказа. Расспрашивал, конечно, о моей жизни, о моей специальности, и кое-что я ему о своих делах рассказал, представившись, однако, утомленным работником спецслужб. Так что с этой стороны опасности нет.

Винсента Григорьевича вдруг разобрало необыкновенное любопытство, и он не удержался:

— А как он вас от бессонницы лечил? Путешествием в себя?

— Каким еще путешествием в себя? Чего я там не видел, скажите, в этом себе? Он мне элениум прописал! Зеленые таблетки такие. Неужели не знаете? Так слушайте: я через пятнадцать минут за вами заеду. Не вздумайте куда-нибудь удирать, стойте у дома! — опять строго сказал Петр Петрович и положил трубку.

Винсент Григорьевич в своем бежевом, длинном, еще советско-союзовском плаще стоял на углу 14-й линии и Малого проспекта и обреченно думал: «Что? Что запланировал этот защитник рабства и тоски? Какие тут могут быть тесты на убийство? Не анкеты же я буду заполнять ему, в самом деле! Вдруг поставит передо мной хомячка из магазина «Природа», даст кухонный ножик и скажет: «Попрошу немедленно зарезать!» И что тогда делать? Какая мерзость!» Сердце его обливалось кровью. Такие ситуации бывают в ночных кошмарах, в которых нет выхода и неотвратимо душит обступившая темнота. Но из ночных кошмаров есть надежда проснуться, а тут просыпаться некуда. Он действительно не знал, что мог бы сделать в подобной воображаемой (пока!) ситуации: зажмуриться и рубануть ножом по вредному, в сущности, созданию, представителю абстрактного множества грызунов, в массе опустошающих посевы, и сохранить себе жизнь — или погибнуть за милого, единственного на свете, весело мигающего глазками, теплого хомячка! Винсент Григорьевич с отчаянием видел, что в глупом хомячке сталкивается и то, и другое — и холодное, неведомое, абстрактное и простое, как ожог, конкретное, и вновь оказался не в силах объять это причудливое пересечение. Вновь споткнулся его математический талант... Убежать, уснуть бы прямо здесь, на улице! Замкнуть это в сон! Он болезненно зевнул.

Рядом с ним затормозила бывалая, чуть помятая восьмерка. Правая дверца приоткрылась, и Петр Петрович приглушенно позвал:

— Побыстрее!

Прицепляя ремень и храбрясь, Винсент Григорьевич спросил:

— Я думал, у человека с вашими доходами машина эффектнее.

— Это не моя машина, — спокойно объяснил тот. — Я ее угнал полчаса назад.

Шутки кончились! Восьмерка ехала быстро и ловко и через пятнадцать минут встала на одной из улиц, прилегающих к площади Труда.

— Пойдемте, — бросил Петр Петрович, доставая с заднего сиденья длинный футляр, наподобие тех, которые используют для переноски фагота.

Июнь был не очень теплый, но перчатки на руках Петра Петровича, по мнению Винсента Григорьевича, все-таки выглядели лишними. А вот плащи у них были почти одинаковые. Казалось, музыкант и дирижер мирно возвращаются по домам после утреннего концерта.

Они зашли в пустынный двор и стали подниматься по лестнице. Лифта не было. Винсент Григорьевич отставал, отдыхал на площадках, но деловой вид Петра Петровича дисциплинировал и торопил. Они прошли последний этаж и остановились у чердачной двери с висячим замком. Замок был открыт за две секунды. На чердаке Петр Петрович, хрупая пыльной щебенкой, безошибочно подошел к одному из окон и кивком призвал Винсента Григорьевича.

— Тут неподалеку из дома должен выйти один человечек, мы с вами немного подождем. А пока хорошенько подготовимся.

Он раскрыл футляр и начал налаживать из деталей, лежащих в своих мягких розовых отделениях, длинный автоматический карабин.

Все продолжалось, как в дурном полусне. Разумеется, Винсент Григорьевич не ожидал, что Петр Петрович позвал его на чердак, чтобы здесь, в тиши и вдали от людей исполнить ему партию фагота из Концерта ми-минор Вивальди. Но так уж прямо вытаскивать оружие и говорить: «Мы с вами, коллега...» — это доводило до тошноты. Именно так: не страх, а тошнота преобладала в ощущениях Винсента Григорьевича, так долго — всю жизнь! — бежавшего насилия.

Убийца собрал свой инструмент, полюбовался им и повеселел.

— Да что вы так приуныли, Винсент Григорьевич? Во-первых, несколько слов об объекте (для людей вашего типа это, кажется, важно). Новый богач. Ограбил, как водится, десятки тысяч бедняков, ни с кем особенно не делился. Откуда-то из Сибири, кажется. Наверняка человек пустой и никчемный. Захотел поучаствовать в передаче в частную собственность титановых месторождений — Министерство обороны наконец дало добро. Ну почему? Почему этот алчный человек самонадеянно решил, что у него есть на это какое-то право? Зачем его сюда принесло? Сидел бы в своем Красноярске или Томске! Нет, неограниченная жадность к деньгам преступна, как хотите! Уверяю вас, это настоящий злодей! Пенсионеры спасибо скажут. Во-вторых, хотя я сказал «мы», никто вам, конечно, настоящего дела не доверит. Вы и карабин-то, наверно, в руках не держали? Мы сделаем проще. Я вам дам сейчас пистолетик... — Он полез правой рукой во внутренний карман и действительно извлек небольшой пистолет. — И ваша задача будет просто выстрелить, когда он выйдет. Выстрелить одновременно со мной и в ту же сторону, что и я, о большем я не прошу. И тогда я буду спокоен за ваше и свое будущее.

— Да вы что? Вы... крыса человеческая! — Винсент Григорьевич затрясся, прямо закричал, не заботясь ни о чем. — Вы что же, полагаете, что всесильны? Что жизнь моя настолько ценна, что ради ее сбережения я вам и возразить не смогу? Что я теперь ваша марионетка? Да мне жизнь моя не особенно и нужна! Забирайте! Это на ваше «во-вторых». А теперь — о «во-первых». О жертве. Вам-то откуда знать, злодей он или не злодей? А может, он любит живопись и оплачивает реставрацию картин художника Венецианова? Или содержит на свои деньги дом престарелых? А вы-то сами, кстати, кто будете? Пионер в красном галстуке? Архангел Михаил? Да он же, в кого вы стрелять собрались и меня подбиваете, — знаете ли вы, кто он такой? Я вам не позволю! Он брат мой!

Винсент Григорьевич пошел на убийцу и острым кулачком ударил его прямо в твердокаменную грудь.

Петр Петрович моментально, даже не глядя, ответил свободной левой рукой, отбросив Винсента Григорьевича, который сильно стукнулся затылком о какую-то балку. Кажется, он ненадолго потерял сознание, потому что потом обнаружил себя уже в наручниках, пристегнутым к торчащей из балки скобе. Все болело.

Убийца целился, выставив кончик дула в окно, и Винсент Григорьевич стал рваться и кричать, проклиная мерзавца гневными словами. Последнее, однако, ему не очень удалось, потому что рот его оказался заклеенным широкой лентой скотча.

Петр Петрович оглянулся.

— A-а, Винсент Григорьевич! Очнулись? Как себя чувствуете? Может, отстегнуть вас? Не передумали? Выстрелите?

Винсент Григорьевич замычал и лягнул ногой в его сторону.

Тот посмотрел на часы и озабоченно проговорил:

— Слишком опаздывает. Похоже, что он воспользовался другим маршрутом... Послушайте! Итак, к убийству вы оказались совершенно не способны. С одной стороны, для вас это хорошо. Но, с другой стороны, как я уже вам объяснил, плохо. Кстати, вы импульсивны до глупости! Ну что вам стоило взять этот пистолет и попытаться выстрелить не в вашего, как вы выразились, брата, а в меня? Гораздо более продуктивное решение! Разумеется, вам бы не удалось добиться успеха: тест есть тест, и пистолет заряжен холостыми. Но вы хоть подскочили бы в моих глазах...

Он начал разбирать свой инструмент едва ли не быстрее, чем собирал его. Через пару минут уложив карабин в футляр, он направился к двери.

— Ах, да!

Он вернулся, чтобы освободить бедного Винсента Григорьевича, все еще мычавшего под балкой.

— У нашего богача изменились планы... Поскольку вы не согласились мне помогать, я поеду заканчивать дело без вас. Сами понимаете, испытания вы не выдержали. Ваше счастье, что я сейчас тороплюсь... Скотч снимете сами, хорошо?

Отстегнув Винсента Григорьевича, он пошел к выходу, рассуждая:

— Конечно, я сам был виноват. Побеседовать о духовном захотел! А в сущности, похвастаться. Японский ресторан, лирика, филология... Фу!

12

Кое-как добравшись домой с дикой головной и вместе с тем душевной болью, Винсент Григорьевич механически набрал Жорин номер и послушал длинные бездушные гудки. Потом лег и лежал до прихода жены, а также после него. Он едва был уговорен ею на небольшой, из двух бутербродов ужин. Внутри Винсента Григорьевича создалось словно какое-то электрическое напряжение и загорелся в темноте ярко-желтый неприятный свет. Он уже сам толком не понимал: в воспоминаниях ли живет или в реальном мире, ни на чем не мог хорошенько сконцентрироваться. Но такое ощущение возникло, что начал что-то понимать. Однако понимать в прошлом или настоящем — неизвестно.

Угроза смерти не пугала его. Попривык он к опасностям жизни, побывал уже и под пистолетом, и ядом был отравлен. Единственное, чего ему очень не хотелось бы, — это стать рабом Петра Петровича в будущей жизни! Его просто отталкивало от привидевшейся на миг картины, как он держит одну из ручек плетеного паланкина, в котором восседает напыжившийся, а может, и насмехающийся убийца. Поэтому все, что связано с Петром Петровичем, он постарался из памяти своей отринуть. Он абсолютно не хотел и боялся думать, куда это Петр Петрович поехал после того, как отстегнул его руки от балки на чердаке, и что намеревался делать.

К его удивлению, Петр Петрович из памяти выкинулся легко, как ненужный мусор, и это окрылило. Это была неплохая способность — забывать! Не хуже, чем помнить. С другой стороны, после этого открытия Винсента Григорьевича несколько сковало в его мысленных полетах, поскольку краешком своего начавшего фокусничать сознания он, конечно, догадывался, что Петр Петрович, ко всеобщему ужасу и сожалению, существует и делает свое черное дело.

Он вдруг почувствовал, что не в силах охватить все свое прошлое и настоящее целиком, а вынужден двигаться в анализе своей жизни по единственному открывавшемуся ему коридору.

Перечитав Жорину записку, Винсент Григорьевич согласился с ней, что Валера умер сам, без чужой помощи, во всяком случае, ни он, ни Жора не были тому причиной. Какие-то печальные струны доподлинно ему это напели.

В том, что касалось Иры, Винсент Григорьевич тоже поверил Жоре. Тот был совершенно прав тогда, в кафе, что, посягни он всерьез на чью-либо жизнь, раскаяние давно привело и бросило бы его на холодный асфальт одной из томских площадей! Другое дело — допустить такое посягательство в своем воображении... Правда — и теперь Винсент Григорьевич знал это! — подобное допущение запросто может привести к вторжению в вашу жизнь Петров Петровичей.

Все же в отношении Иры Винсент Григорьевич возлагал определенную вину на себя самого. Он мог бы не оставлять Иру вниманием, отозваться на дурацкую открытку с видом тюрьмы, просто вспоминать ее почаще, посылать приветы... Мог бы, мог бы, мог бы! Но эта вина была несколько отвлеченной, и ее должно было бы возложить на себя все человечество, которому бывает иногда ох как наплевать на своих отдельных представителей. Человечество — это такое открытое множество, одни элементы которого часто бывают равнодушны к другим. Даже если эти последние весьма заслуживают доброго отношения... Словом, черствость к ближнему — ужаснейшая в своей простоте вина — вполне могла бы быть ему приписана.

Настало время вспомнить Аню. Но зачем? Аня-то вообще была жива! Тут уже даже не могла идти речь о какой-нибудь его вине. Но тем не менее пробил час Ани, потому что многое из того, что написала о ней и о Весике Ира, Винсент Григорьевич посчитал совершенно невероятным. Поэтому он, дождавшись, когда уснула жена, которой наутро предстояло ехать с концертом в Тихвин, вновь поплелся на кухню и скользнул в свой колодец воспоминаний.

Впервые, пожалуй, уважаемый читатель, автор здесь явным образом выскочит на сцену, чтобы сделать парочку признаний. Я нахожусь в волнении, поскольку не уверен, что у меня хватит сил и старания, чтобы вполне соответственно описать, что же произошло в эту ночь с Винсентом Григорьевичем. Был ли он наказан свыше за свои постоянные колебания вместо решительных действий или же сам — по своей вине — напоролся на некий коготь адовой силы, — так и не могу я до сих пор окончательно и ясно понять. Но пуще всего опасаюсь я, что не смогу внятно рассказать о том, чем же была Аня для него, человека трудного и отчасти безумного. Видите ли, маловероятно, что такие Ани вообще бывают на свете: возможно, наш герой находился в некоем ослеплении.

Любая, даже самая простая их встреча превращалась в некое поэтическое кружево, но несла также и ворох трудно распутываемых сложностей. Кроме того, не могу скрыть, что среди моих друзей имеются ядовитые скептики, которые, понаблюдав за Весиком и Аней минуту-другую, не удержались бы от усмешки, обвинив их в глупости, а меня — в приверженности к художественному примитивизму, да еще при изображении такого противоречивого чувства, как любовь.

Однако я попытаюсь... Вот я вместе с Винсентом Григорьевичем вижу, как Весик подходит к Ане в Русском музее, как он светлеет, как хочет сказать что-то соответствующее той поэтической фанаберии, которая господствует в его душе. В то же время у него нет слов, они давно обменены им на другие символы иных миров, на иксы, игреки, зеты, на лебединую шею интеграла. Вместо напряженного великолепного дуэта возникает зауряднейший диалог. Я приведу его ниже, но заранее прошу извинения у читателя за грозящие ему два-три зевка.

— Я изменилась? — спросила Аня.

— Да. По-моему, волосы стали виться сильнее.

— Это завивка.

— Зачем?

— Валере нравится.

— Как у него дела?

— О, они вовсю работают. Правда, есть проблемы. В письме он ругает вашего Жору, а заодно и тебя.

— Не будем об этом. А ты чем занимаешься?

— Пишу статью о Куинджи. О том, что в его работах важнее не цвет, а свет, точнее, контраст света и тени. О том, что он прекрасный колорист, знают все, но в нем пропал великий график, и если бы он побольше оставил рисунков, акварелей и гравюр, то мы были бы потрясены. У него фантастические цвета как раз потому, что для него противоположение света и тени на первом месте. Понимаешь, он чувствовал не только цвет, но и тень цвета в другом цвете, например, синюю тень желтого в зеленом.

— Мне кажется, я слышал от Валеры что-то в этом роде.

— Да, мы говорили с ним...

Винсент Григорьевич, вспоминая эту встречу, смотрел на себя со стороны и ничего, кроме неловкости за молодого и, на его взгляд, глуповатого Весика, не ощущал. Как! Не разглядеть элементарной химической завивки! Пригласить ее, специалиста по живописи, в Русский музей! Отнять у нее время! Разинув рот, слушать о Куинджи! Еще подумает, что захотел получить бесплатную экскурсию.

Но я, как автор, наблюдавший эту сцену вместе с Винсентом Григорьевичем, должен отметить, что ни бедный Винсент Григорьевич, ни Весик не видели истинной Ани. Они, вообразив ее светочем и далекою звездою, не хотели замечать ее земных страданий, ее гениальной реакции на Весикову беспомощность, ее деликатности и ее простоты.

Что было делать тонкой и тактичной девушке, не знавшей ни математики, ни тем более топологии, но заметившей проблески в косноязычии молодого человека и от нежной жалости захотевшей ему помочь? Естественно, она попыталась переключить его внимание на свою внешность. Раз она ему нравится, пусть отметит позитивные изменения в том, как она выглядит. Может быть, тогда его язык освободится и обретет живые слова. Иначе говоря, вопрос «я изменилась?» означал «не правда ли, я похорошела? Что именно переменилось к лучшему в моей внешности?».

Казалось бы, этот второй, символический этаж ее вопроса мог бы быть доступен нашему герою, сильному в разнообразных приемах многократного абстрагирования! Но он не разглядел дружески брошенного ему спасательного круга в простом вопросе, он принял простой вопрос за просто вопрос.

Увидев, что Весик ничего не понял, и мысленно улыбнувшись этому (но и пожалев его), Аня была вынуждена вернуться на первый этаж, на котором слова не имели тайного смысла. Она заговорила о своих профессиональных делах, которые, как она знала, его искренне интересовали.

Ее рассуждения о живописи доставляли удовольствие всем. Прежде чем высказаться, она на какое-то время задумывалась и смотрела поверх голов, окон и пейзажей, высматривая не то вдали, не то в себе удивительные вещи. Более всего завораживали ее трактовки картин. Из всего — даже из статического пейзажа или сонного портрета — у Ани получался небольшой рассказ, сплетающий жизнь художника, историю живописи, человеческую психологию и философию, а также житейскую мудрость в нечто вроде притчи или новеллы. Аня была великим интерпретатором и сопоставителем. Одна из первых ее статей называлась «Радуга в русской живописи», в которой она сравнила работы Саврасова, Куинджи, Сомова и некоторых других авторов, изображающих это веселое явление природы. Ее учитель, профессор Юсупов, говорил, что из названия этой статьи следовало бы исключить предлог «в».

Впрочем, она любила не только традиционную живопись, но и авангард: Малевича, Татлина (Весик их не любил, считая математическую сторону их работ абсолютно безвкусной). Ее воображение умудрялось разглядеть в кажущемся живописном хаосе некую гармоническую точку: славный, теплый домик на берегу озера, тайно построенный живописцем, думавшим, что никто не узнает, из какого места он посылает в мир свои гневные, скорбные или просто эпатирующие произведения. Именно благодаря этому хаос в ее аналитических новеллах ощущался по-настоящему хаотическим, скорбь художника — ужасной, а эпатаж дерзкого мастера действительно доводил до истерики или бешенства.

Ане пророчили судьбу крупного искусствоведа. Ей мешало только отсутствие сколько-нибудь явного желания выделиться. О Куинджи она упомянула лишь из жалости к Весику, которого, чтобы разговорить, как она поняла, нужно было, наоборот, отвлекать от себя самой и собственных чар. Не забывайте также, что Аня была замужем за Валерой и непременно любила его! Она просто обязана была контролировать свои чувства, что она и делала. Напоминаю, что в вопросе «я изменилась?» не было ни шага к флирту, а только стремление расшевелить зажатого поклонника.

Тем временем Винсент Григорьевич недоумевал. Он уже попрекнул себя этой маленькой встречей, Бог знает какой давности, но продолжал ничего не понимать. Зачем? В поисках чего нескончаемыми кругами он бродит и бродит в своей памяти? Какая колдовская сила крутит и ведет его, что нужно ей?

И все же шел и шел он, надеясь получить разгадку сегодняшнего своего состояния, когда не знаешь, как и куда жить. Отчего он не нажил богатства, как Жора, не пытался возвысить славу российского оружия, как Валера, не раскрыл тайн искусства, как Аня, не подарил никому ничего, даже старого серебряного пенсне, как Ира? Пифагорова страна чисел, куда в молодости убежал он, идеальное государство математики, ныне отказала ему в поддержке, и остается он автором двух десятков разрозненных, как искры, статей, так и не сбившихся в пламя, которого хватило бы озарить новую дорогу.

Винсент Григорьевич снова пустился в воспоминания. Теперь он был в гостях у Валеры и Ани.

Весик выбрал место потише и поукромнее, чтобы никто не мешал ему обожать Аню издали. Она вела застольный разговор, деликатно пытаясь объединить небольшое количество своих друзей и подруг с Валериной физико-математической компанией. Валера никогда не беспокоился о созидании гармоничного общества; по его мнению, все должно было идти так, как шло, и туда, куда хотело идти. Конечно, он был прав: все прекрасно, когда натурально. Беда была лишь в том, что иногда откуда-то являлось тяжелое молчание, которое Аня как раз и стремилась развеять, высаживая, по своему обыкновению, ростки понимания в царящую вокруг дисгармонию и хаос. Но это воспоминание об Ане было перебито Валерой.

Валера помахал Весику через стол и потянулся к нему со старинной хрустальной стопкой. Что праздновалось, не мог припомнить Винсент Григорьевич, — возможно, день рождения Ани или Валеры. Видно было только, что справлялся праздник в комнате со старинной мебелью, той самой комнате, в которой когда-то Весик целовался со спасавшей его Ирой, напившись дешевого (другого в магазине не было) портвейну.

Но тут Валера уже протягивал ему многолетний коньяк, купленный из зарплаты секретного ученого, и, улыбаясь, произносил тост:

— Хочу поздравить тебя с блестящей статьей в «Успехах физико-математических наук». Хороша уже сама идея использовать кривые Лапласа в описании падающей капли, ну и изящество, конечно, выше похвал. Как видишь, в прикладной математике есть свои прелести! Для моей Биби это, правда, не пригодилось, но один мой коллега, тоже прикладник, сказал, что тут прямой выход к военным. Но я хочу выпить не за статью... За твое прозрение, которое, я знаю, скоро наступит! Я тебя жду.

Пока Весик чокался и пил, понимая прозрение по-своему и связывая с ним разработку нового подхода к одному любопытному классу задач, Винсент Григорьевич неотрывно глядел на Валеру: не было ли какого-нибудь подтекста или угрозы в словах приятеля? Но Валера держался просто и добро и по-прежнему не ставил никому в вину ни картонного кинжала, мастерски раскрашенного под настоящий серебряной краской, ни сгубившего его мороженого с апельсиновым соком, ни больных нервов старухи матери, проживающей в одиночестве и, чуть что, стреляющей из пистолета.

Не замечал Валера и Весикова сумасшедшего восхищения перед своей собственной супругой. Похоже, что затмившая весь свет Биби недавно улыбалась Валере — наверно, прилетала во сне и обещала скоро родиться и потрясти мир. А может быть, жалость сегодня излилась в его сердце к бедному Весику, поскольку, будучи тенью, знал Валера гораздо больше, чем показывал, и мог предвидеть, что того ожидает в будущем.

Весик с Винсентом Григорьевичем тоже смотрели на Валеру по-доброму. Винсент Григорьевич — потому что знал, что ждет Валеру впереди: гибель и никакой Биби, по крайней мере в этом мире. Весик же в последнее время вообще особенно тепло относился к Валере, поскольку тот был избран Аней, а она, разумеется, не могла ошибиться. Валера был важной частью Аниного мира и, женившись на ней, к прежней дружбе приобрел теперь отблеск Весикова восхищения перед Аней и ее жизнью.

Не в силах больше смотреть друг другу в ясные глаза, Весик и Валера отвели свои взгляды и направили их в другие места: Валера на Сережу Полонского, а Весик на Аню.

Аня между тем смотрела, немного щурясь, поверх всех и кому-то отвечала:

— Хрестоматийный и скучный Репин, говорите вы? С этим трудно спорить. Конечно, бурлаки, которых так многократно и настойчиво призывают пожалеть наши школьные учителя, вызывают теперь меньше сострадания, чем раньше. Считать их только жертвами, а владельцев корабля — преступниками слишком тривиально. По рассказам Гиляровского, который и сам бурлачил, это была настоящая рабочая элита, зарабатывавшая неплохие деньги. Но вы, наверно, слышали, что когда картина была в Японии, то люди становились перед ней на колени? Факт довольно известный, я просто хочу предположить, отчего это могло бы быть, не претендуя на исчерпывающее объяснение. Помимо социального плана, то есть темы зверской эксплуатации, в картине можно видеть также нечто совсем другое. Мне кажется, на ней изображена вечная оппозиция, существующая в нашем внутреннем мире: мечта и реальность. В сознании каждого человека есть мечта о счастье — ее символизирует светлый и разноцветный, возвышенный над водою и землею корабль. Это один из самых красивых кораблей в русской живописи! Правда, он скрыт в какой-то дымке, однако так и должно быть: это же мечта... Но чтобы корабль плыл, человек должен действовать. Нужно прилагать тяжкие, иногда нечеловеческие усилия — нужно страдать, чтобы мечта жила! То есть в одном и том же человеке есть то, что достойно сочувствия и даже жалости, жертва, на которую ему приходится идти, — и то, что достойно восхищения, то, ради чего он живет, его мечты и устремления. Я думаю, что и у Ильи Ефимовича, испытывавшего непреодолимую слабость к денежным купюрам, была какая-то светлая мечта, плохо им осознаваемая... Но она-то и двигала его талантом. И я думаю также, что именно эта сторона «Бурлаков» — изображение особой человеческой двойственности — оказалась близкой восточному сознанию.

Аня оглянулась на Весика, послав ему — и только ему! — мгновенный луч своего взгляда и улыбку. В этом месте своей жизни Весик ошибся, предположив, что тот взгляд и улыбка означали признание в сердечной склонности. Между тем они вовсе не значили так много! Аня, спиной ощутив его восхищение, словно теплую волну, оглянулась, просто чтобы глазами поблагодарить его за это. А Весик, имевший совершенно неверное представление о взглядах, подобных этому, допустил и неточную его интерпретацию.

Иногда я думаю, что необходим словарь толкований для взглядов. Имеются в виду, конечно, взгляды, сопряженные с ситуациями, а вовсе не взгляды-ритуалы типа «в угол, на нос, на предмет». И вообще взгляды особенно интересны не с точки зрения выполняемых ими задач, а с точки зрения впечатлений, которые они вызывают. В словаре могла бы быть представлена, скажем, дифференциация взглядов по их способности рождать наше удивление, нашу радость, нашу боль.

Давным-давно не по годам умный Весиков школьный приятель Володя, сочувствуя ему, пытался учить его жизни, чтобы он не витал вечно в своих математических облаках, а присматривался иногда и к быстротекущей действительности. «Вот, например, на тебя посмотрела девушка, — говорил Володя. — Тут очень важно: когда, где, как и надолго ли. Если ты входишь в класс и ощущаешь, как она отрывается от книжки и не спеша, словно утоляя жажду чашкой воды, светло взглядывает на тебя, а потом, не переводя взгляда на твоего соседа, снова углубляется в чтение, то... Впрочем, давай, я тебе продемонстрирую!» Они вошли в классную комнату, и из четырех сидевших там одноклассниц одна — кажется, ее звали Оля — просияла глазами на Володю и, не заметив Весика, снова опустила их в книгу, а ребята медленно прошли ко вторым дверям в комнату и вышли из них в коридор. «Видел? — продолжал Володя. — Так вот, если ты получил такой взгляд, это все, в тебя влюблены. Ты можешь вести ее в темную комнату и делать все, что захочешь».

Конечно, темная комната — это замечательно. Но в данном случае Весик помышлял лишь о возможности ясного гармонического созвучия между Аней и собой, забыв о том, насколько он косноязычен и даже порою совершенно нем в Анином присутствии.

Ошибка же в истолковании взгляда заключалась в том, что этот взгляд, этот простой полуоборот назад, вовсе не обладавший символическим значением, доставил Весику такую ясную радость, что был сочтен им неким знаком. «Отныне, — думал Весик, — я нашел единицу радости. Ею можно измерять самые светлые эмоции. Скажем, слушание хорошей оперы могло бы соответствовать по этой шкале двум-трем таким Аниным взглядам».

Не говоря уже о глупости попытки сравнения между несопоставимыми вещами, несуразность была еще и в том, что, установив подобную единицу радости, Весик обрекал себя на нищету. За всю жизнь он получил радости всего на пятнадцать-шестнадцать единиц — пятнадцать-шестнадцать светло блеснувших Аниных взглядов! И это несмотря на то что оперных арий он наслушался — хоть уши затыкай. Да у него, если хотите знать, жена была оперная певица. Не очень, правда, состоявшаяся, но честно несшая службу в областной филармонии и не упускавшая случая порепетировать дома.

Еще две встречи с Аней ожидали Винсента Григорьевича в эту ночь. Он вспомнил, что однажды Аня сама позвонила ему вечером и спросила, свободен ли он.

— Я у метро «Петроградская», — сказала она. — Можешь приехать?

Это был единственный раз, когда она позвала.

Он примчался, лихорадочный, поспешный, а она, как обычно, смотрела на него и молчала. Потом ее губы выпятились, как у обиженного ребенка, и она горько пожаловалась:

— Ты знаешь... Он меня ударил!

— Валера? — ахнул Весик.

Аня считала, что у нее некрасивая шея, и прятала ее в свитерах, но тут она была в чем-то на молнии, которую тут же приоткрыла, и Весик увидел темный синяк, выглядывающий из-под золотого шелкового белья. Другой синяк темнел на плече. Его кулаки сжимались и разжимались, и он готов был убить — снова и в который раз убить! — своего лучшего друга. Но умудренный Винсент Григорьевич, вспоминавший это, держался спокойно: он уже знал, что любой кинжал в подобной ситуации окажется картонным, не в силах даже уколоть до назначенного срока несчастного Валеру.

— Ничего не надо делать, — предупредила Весика Аня. — Просто постой со мной или посиди.

Они зашли в скверик, расположенный чуть дальше по Каменноостровскому проспекту, и сели на скамью. Весик робко обнял Аню, и она тут же прижалась к нему.

Пока они сидели, Винсент Григорьевич опять обижался на Весика. Тогда, в Русском музее, он сожалел о Весиковой глупости, а теперь — о Весиковой чрезмерной робости. Винсент Григорьевич считал, что Весик в этот вечер должен был непременно поцеловать Аню, а Весик между тем счастливо и взволнованно лишь вслушивался в Анино дыхание под своим ухом.

Ровно и спокойно Аня начала говорить:

— Когда-то я читала одну книгу про лесных насекомых. «Предположим, вы вошли в лес... Вы даже не представляете, — там было так написано, — сколько сотен мелких лесных обитателей притворяется мертвыми: падает на землю или замирает от ужаса на ветках при каждом вашем шаге». И я поняла, что я тоже такая. На самом деле я боюсь людей — при их приближении я замираю: все, меня нет! До седьмого класса я плохо училась из-за этого: учителя не понимали, что надо подождать, пока я перестану бояться и скажу что-нибудь... А вот тебя я не боюсь! Мне не нужно падать на землю и притворяться мертвой.

— А Валера? — тихо спросил Весик. — Его ты тоже не боялась?

— Еще как боялась! Я сразу замерла и притворилась, что меня нет, но он меня нашел, схватил и так стиснул в кулаке, что до сих пор больно.

— Не возвращайся к нему!

— Что ты! Я должна идти. Он будет беспокоиться, с ума сходить, я его знаю. А то еще поднимет на ноги какие-нибудь секретные службы, чтобы разыскать меня... Он будет сожалеть о том, что сделал, уже сожалеет, ты не думай!

Вскоре она ушла. А Винсент Григорьевич понял, что, увидев этот синяк на нежном плече, он окончательно влюбился в Аню.

Но наивысшей точки отношения Весика и Ани достигли позже.

В Приморском парке был холм, поросший редкими соснами и частым шиповником. На холм плавно подымалась широкая тропа, припорошенная красным гравием, открытая ветрам и небесным просторам.

По этой тропинке в день цветения шиповника шли Весик и Аня.

Устав подниматься, они сели на скамью, над которой кусты подняли свои ветки, как розовый полог. С зеленых дощечек для сиденья пришлось смахнуть несколько крупных лепестков.

На этой скамейке они не разговаривали, потому что Весик потерял дар речи. Он несколько раз сказал, делая паузы: «Хорошо здесь!» — и было действительно хорошо, — и замолчал совсем.

Аня смотрела на него и улыбалась. Она достала из сумки спицы и принялась вязать какую-то зеленую нить, изящнейшим образом подхватывая и соединяя петли. Неизвестно, как это удается дамам — бесконечно увлеченно, а главное, так уверенно в своей правоте, — создавать нечто из ничего при помощи шерстяной нитки прямо на ваших глазах. Весик спрашивал у двух: они утверждали, что в минуты вязания вовсе не думают ни о какой гармонии, а просто вяжут. Одна, впрочем, умница и поэт, задумалась и пробормотала, сама себе удивившись, слово «контур», ничего не объясняющее. Загадочный процесс, отчасти магический! Наблюдая за ним, Весик был очарован действиями Ани, ее полуулыбкой и теплым, как сам июньский день, молчанием. Он хотел бы, чтобы так и жизнь его в конце концов связалась и упорядочилась, составляя растяжимую, упругую ткань. Наконец у Ани кончился маленький зеленый моточек, и она уложила получившийся шерстяной лоскут и спицы в сумку.

Они поднялись и неторопливо прошли еще метров сто до следующей скамейки. Здесь на цветах шиповника было почему-то особенно много пчел. Ветки то и дело оседали, а потом вновь подпрыгивали, когда, подобрав нектар, нагруженная пчела меняла свой ресторанчик.

За кустами стояли две сосны. Их стволы тоже были розовыми, но не так, как шиповник. Тончайшей, розовой, полупрозрачной слюдой слоилась их кора, отшелушиваясь и слетая живыми стеклышками на слой рыжих игл внизу. По стволам текло несколько капель смолы — от прозрачной, слегка желтоватой до светло-коричневой, почти отвердевшей до состояния янтаря. Сосны, не имея цветов (молодые шишки не в счет), праздновали весну смолистыми ручейками. Весик потрогал одну каплю и никак не мог потом смахнуть с пальцев клейкий след, не уничтожавшийся платком. «Вот как глупо влип!» — мелькнуло с досадой в его голове. В этот момент Аня схватила его за руку:

— Смотри!

Она показывала на желтую узкую осу, влетевшую в розовый цветок шиповника и странно изогнувшуюся, чтобы ударить добродушную (как мы привыкли считать, несмотря на ее болезненное жало) пчелу. Убив ее, словно в припадке любви, могучая оса — шершень, не успела подхватить добычу, и пчела покатилась в траву. Шершень спикировал за нею и куда-то понес над кустами, мощный и быстрый, почти не чувствуя тяжести. Весику не было жалко пчелы, но от случившегося было неприятно. В воздухе повеяло опасностью.

— Странно, — почти прошептала Аня, — я думала, что шершни у нас не водятся... Не хочу тут сидеть, пойдем дальше.

До самой вершины холма дошли они, до самой высокой скамейки, и увидели, сев на нее, сбегающий вокруг по всем склонам розовый шиповник и группки сосен.

Аня отдохнула и забыла про осу. Она спросила Весика:

— Ты уже решил, что будешь делать со своим семенем? Ты должен очень хорошо продумать, как им распорядиться! Понять, как, куда и когда бросить семя в этой жизни, очень важно.

Весик растерялся и не знал, что отвечать. Он никогда раньше не думал об этом. Семени у него было полно, и оно вылетало из него часто, как горячее содержимое камчатских гейзеров. Но выпадение семени было просто слепым и автоматическим следствием удовольствия, которое он получал с девушками. Оно не было целью — оно просто оказалось связанным с приятным и волнующим времяпровождением. Когда семя падало в Иру, это, с одной стороны, вызывало у нее радость, потому что было даром, «прекрасными плодами зверька любви». Но, с другой стороны, это вызывало у нее беспокойство: вдруг таблетки, которые она принимала, будут недостаточно действенными и возникнут проблемы?

Весик вдруг почувствовал одиночество и стал расти до небес. Он снова превратился в свое неповторимое «я», долго томившееся в изгнании. Он понял, что он хочет сказать.

— Но разве ты не видишь? — спросил он. — Разве ты не видишь, что я уже давно хочу бросить свое семя в тебя? Разве ты не поэтому спрашиваешь, что чувствуешь это?

Аня посмотрела на него со скамейки снизу вверх.

— Это не совсем то, что я имела в виду. Да ты об этом и не думал до сегодняшнего дня, а значит, не хотел.

— Понимаешь, до сегодняшнего дня я думал, что в тебя должен бросить семя Валера. А теперь мне кажется, что это не так.

— Нет, не так. Ты прав. Раньше я не знала, но потом поняла, в чем дело. Он получает удовольствие, когда он со мной, но он не бросит в меня семя. Вообще, чтобы бросить семя, а не просто нечаянно уронить его, нужно быть очень храбрым! Ведь когда ты бросаешь свое семя с целью, чтобы оно взошло, ты должен быть готов к тому, что умрешь. Валера не хочет умереть. Он хочет жить вечно. И иметь ребенка. А это невозможно.

Она тоже стала расти. Они оба стали как две сосны и, поднявшись со скамейки и перешагивая через кусты шиповника, отправились вниз по склону уже с другой стороны холма.

Весик почувствовал, что ему больше не хочется воображать себе дурную бесконечность, от которой ему становилось так тоскливо, и он сказал об этом Ане. Она ответила, что ей никогда этого не хотелось, но она знает, что ей тоже когда-нибудь придется попробовать вообразить это.

Весик взял Аню за руку, так как не знал, умеет ли она ходить, став такой высокой, как сосна.

Они уже почти спустились к троллейбусной остановке, но держались в стороне, чтобы не наступить на кого-нибудь маленького из людей. И тут Весик сказал:

— Ты знаешь, с тобой я мог бы прогуляться к смерти.

Аня вздохнула.

— Сегодня у нас ничего не получится. Я боюсь. Скоро придет Валера.

— Не бойся! Ведь умру я, а не ты.

И тут Винсент Григорьевич понял, что он не вспоминает, а спит. Валера никак не мог прийти в этот день, потому что был в Сибири! Да и разговора такого между Весиком и Аней не было, а был какой-то другой.

Но просыпаться Винсенту Григорьевичу не хотелось. Хотя и заснуть по-настоящему обратно уже не удавалось.

Уже подходил троллейбус, и, став, как все, Весик и Аня поехали к Академии художеств, где Ане в этот день нужно было читать лекцию.

Они постояли на набережной напротив парадного входа. Был светлый теплый день, и, отразившись от Невы, на Анином лице играли слабенькие блики питерского солнца. Глядя ярко-желтыми (как у доктора! — вспомнил Винсент Григорьевич) глазами на Весика, отчего у того начинала кружиться голова, Аня говорила:

— Беды многих людей происходят оттого, что они не умеют играть. У них нет легкости отношения к жизни как к игре, которое иногда необходимо.

Весик согласился и не согласился одновременно:

— Я бы сказал так: эти люди, о которых ты говоришь, относятся ко всякой игре серьезно, как к жизни, постепенно превращая ее в драму. Именно поэтому можно сказать, что для них игры не существует.

Винсент Григорьевич благосклонно кивал, потому что Весик делал успехи: он постепенно начинал говорить.

— Да, ты прав... Вот ты, Весик, умеешь играть?

— Не-ет, — он уверенно покачал головой.

— А Ира умеет... Но я тоже нет! Поэтому нам с тобой лучше не начинать никакой игры, правда? Все равно проиграем!

Она отвела от него свои желтые глаза и печально посмотрела на Неву. Весик почувствовал, что вместе с этим ее взглядом какая-то часть отрывается от него и улетает. С ужасом потери он хотел объяснить ей это, но почувствовал, что не успеет. Аня, взглянув на часы и вскрикнув: «Ох, мне пора!» — уже бежала через широкую набережную к Академии, чудом уворачиваясь от машин. На ней развевалось крепдешиновое платье вишневого цвета, которое ей очень шло и которое она носила, несмотря на то что сейчас, в июне, все ее подруги перешли на светлые тона.

Весик смотрел, как она поднимается по ступенькам, и думал: «Как красиво она идет! Как я устал от всего этого! Она опять уходит, прервав встречу и не договорившись о следующей. И так мы все видимся, разбегаемся, а настоящая встреча откладывается и откладывается. И я не могу понять, любила она Валеру или нет. И я не знаю, полюбит ли она меня или я ей нужен только как отец для ребенка? А где же счастье, луна, гитара? Или то, что являлось когда-то любовью, на самом деле больше не является ею?»

Он попытался снова стать большим и уйти от всех над Невою к Исаакиевскому собору. Но у него ничего не получилось.

А может, ему оставаться, как все, маленьким и общепринятым? Руби дерево по себе, говорила бабушка. Согласиться на работу в лаборатории у Валеры, жениться на Ире? Впрочем, Ира уже замужем за Жорой. Тогда нужно жениться на той тихой девушке из консерватории, дочери маминых друзей из Астрахани! Выполнить свой долг перед обществом и жить преспокойно в невидимой математической стране.

Он был близок к тому, чтобы принять решение.

— Весик, Весик! — закричал Винсент Григорьевич и сорвался в колодец.

Тот, держась левой рукой за гранитный парапет, недоуменно обернулся.

Почувствовав, что его слышат, Винсент Григорьевич воззвал снова:

— Ты должен пойти вместе с нею к смерти! Даже и не думай!

Но тот лишь в сомнениях качал головой.

— Ты не понимаешь! Ты будешь несчастным всю жизнь! Я не хочу! Иди с ней!

Весик не отвечал.

«Неужели я так поступил? Как он? Испугался умереть? Как я мог!» — подумал Винсент Григорьевич, багровея от стыда.

В это время на набережной показался неизвестно откуда взявшийся Валера. Он всегда любил неожиданные появления и исчезновения! Валера почему-то катил детскую коляску. Подъехав, он сказал:

— Весик, привет! О, Винсент Григорьевич, вы тоже тут? Здравствуйте! Уж не знаю, как вам обоим теперь говорить: ты или вы... Винсент Григорьевич, насколько я понимаю, вы не захотели бросать Весика в беде? Решили перерешить и навстречу гибели податься? Это можно устроить. Но, извините, без Ани. С какой стати? Я вот хочу поделиться приятной новостью. Тут, в колясочке, у меня знаете кто? Биби! Дорогие Весик и Винсент Григорьевич — ура, получилось! Не так, как первоначально мною планировалось, но тут вы сами виноваты — не захотели рассчитать так, как надо было. Но вышло тоже очень неплохо. Действие новой Биби весьма оригинальное! Называется «остановись, мгновение!». Хотите посмотреть?

То, что находилось в колясочке, было покрыто ярко-розовым одеяльцем, словно там вправду лежала девочка. Валера аккуратно отвернул его, и из-под одеяльца выглянули блестящие металлические стабилизаторы.

— Ну, детка, давай! — подмигнул он бомбочке и щелкнул тумблером.

И в этот момент что-то произошло с окружающим миром. Почву сильно тряхнуло, и воздух начал загустевать, как прозрачная смола. Машины на набережной вязли в нем и замедляли ход. Замирала и останавливалась, не долетев до гранита, очередная невская волна. Винсент Григорьевич забеспокоился. Он задергал плечами и попытался вырваться из тягучего плена. «Где же колодец?» — думал он. Но колодца не было! Исчез колодец, рассыпался, сгинул. Взорвала его озорная Биби... Это последнее воспоминание невозможно было покинуть!

Пронизанный солнцем воздух стал еще более вязким, он почти затвердел, никуда нашего героя не пуская, но сохраняя прозрачность. Сквозь него, как сквозь кристалл, по-прежнему различал Винсент Григорьевич поблескивающую Неву, несколько автомобилей, замерших на набережной, кроны тополей из Румянцевского садика вдалеке и Аню, навек затворяющую за собою тяжелую парадную дверь бело-желтой Академии художеств. Воспоминание все более окаменевало, и если бы чьи-то огромные очи внимательно взглянули бы сейчас с неба, то рассмотрели бы внизу маленького растерявшегося Винсента Григорьевича в неподвижной прозрачно-золотистой глыбе, словно изумленного жучка в куске янтаря.

Валера же исчез: унесла его навеки с собой любимая Биби в безлюдные пространства, холодно и изящно проецирующиеся друг в друга.

Тем временем плафон в красный горошек над Винсентом Григорьевичем стал постепенно меркнуть за ненадобностью. Герой наш ослабел и полетел с табуретки, попутно ударившись головой об острый угол стола. Последнее, что он услышал, был звон оконного стекла и толчок в спину от пули, которую послал Петр Петрович с крыши дома напротив.

Винсенту Григорьевичу повезло: он опередил на миг свою собственную смерть.

Заслышав звуки разбитого окна и ощутив ледяной сквозняк, на кухню вышла жена в ночной рубашке. Увидев кровь, сломанный алоэ среди кусков земли на полу, мужа, лежащего без памяти, она закричала и вызвала «скорую».

Загрузка...