Чагин очнулся, решительно не имея понятия, сколько прошло времени с тех пор, как он упал в лесу, сбитый неожиданным ударом. Теперь он лежал навзничь в подвале, на соломе, с крепко связанными назад руками, неловко придавливая их тяжестью своего тела.
О том, что он лежит в подвале, он догадывался лишь по особенному, свойственному только подземелью запаху и промозглой сырости, но видеть ничего не мог, потому что кругом стоял мрак.
Первое усилие, которое он сделал, было, разумеется, высвободить руки, но они оказались слишком крепко прикрученными. Тогда Чагин попробовал повернуться на бок, но и это удалось ему не сразу. На боку было так же неловко, как и на спине, но зато можно было увидеть небольшое отверстие справа, наверху в стене, почти под самым сводом. Это отверстие, очевидно, служило когда-то окном, но теперь казалось просто дырой, пробитой между полуразрушенными кирпичами. Через него глянуло темное небо с маленькой блестящей звездочкой. На дворе стояла ночь или, во всяком случае, поздний вечер.
Чагин никак не мог представить себе, что все то, что произошло, случилось именно с ним, Чагиным, который так недавно еще в новом мундире танцевал на балу у Трубецких со своей Соней и так безумно был счастлив. Неужели, на самом деле, это он сам лежит почему-то здесь, в темноте, со связанными руками? Как попал он сюда, зачем, кто его схватил и что с ним будут делать дальше? И неужели посмеют оставить его так?
«Ну, это им даром не пройдет… не пройдет! – стискивая зубы, думал Чагин, уверенный, что захвачен слугами барона и находится теперь в подвале его замка. – Не дадут же так пропасть офицеру… Я им скажу, что у меня есть поручение, что они могут ответить… Ну, хорошо же!.. Посмотрим! – и он сделал новое усилие пошевелиться и, двинув случайно головой, почувствовал боль в шее. – Ну, хорошо же!» – снова повторил он себе.
Наверху, на земле, послышался шум, словно от топота лошадиных подков; кто-то подъехал и соскочил. Через секунду послышались голоса.
Чагин старался прислушаться, но говорили на непонятном ему языке, судя по звукам, латышском. Сначала один голос рассказывал что-то, потом другой переспросил несколько испуганно и удивленно, затем опять заговорил первый, будто оправдываясь и снова начиная рассказывать.
Чагин не сомневался, что это говорят про него. Так как сам он не мог теперь ни о ком думать, кроме себя, то невольно переносил это и на других людей, которые должны были, разумеется, заниматься его исключительным, из ряда вон выходящим положением. Но говорили, действительно, вероятно про него. По крайней мере, голоса стали приближаться, и вслед за тем где-то сзади, в головах, послышались шаги, потом шорох отодвигаемой доски, и в подвал кто-то влез.
Чагин увидел наклонившуюся к нему бородатую, нечесаную голову и проговорил слова, вертевшиеся у него на языке:
– Вы ответите за то, что сделали со мной; я русский офицер.
Несмотря на то, что эти слова были сказаны по-немецки, латыш не обратил на них внимания и, обернувшись, сказал что-то по-своему назад громко, тоном, по которому можно было догадаться, что он дает знать о том, что Чагин очнулся. Снаружи ответили в тоне приказания. Тогда латыш на ломаном немецком языке сказал, чтобы Чагин встал, и помог ему сделать это.
Молодой офицер с трудом поднялся, и его вывели наверх, на воздух, по развалившейся лестнице.
Все еще воображая, что он имеет дело с людьми барона Кнафтбурга, Чагин думал, что очутится на дворе замка, но, когда его вывели, он сразу не мог ни понять, ни сообразить. Вместо стен и башен замка кругом стоял лес.
Чагин оглянулся в недоумении, не сон ли это, не во сне ли видит он эти деревья, покачивающие свои, как темное кружево, ветки, чернеющие причудливым узором на фоне звездного неба, а внизу – развалины старого дома, превратившегося в груды кирпичей и мусора. Он стоял среди этих развалин, от которых, по-видимому, уцелели одни только подвалы, и чувствовал, как по-прежнему жала ему руки веревка; значит, он не грезил, и все это было наяву.
Бородатый латыш, выведший его наружу, был совершенно незнакомый, но зато другой, к которому его вывели, удивительно был похож на кого-то, кого знал Чагин. Казалось, вот только заговорит он, и Чагин узнает его тотчас.
И латыш действительно заговорил и назвал Чагина по имени.
– Паркула! – вырвалось у того в свою очередь. – Ты как сюда попал?
Но Паркула, которого, благодаря его отросшей бороде, трудно было узнать сразу, вместо ответа, бросился развязывать руки Чагина. Узлы веревок не поддавались. Паркула перерезал их и, путаясь и торопясь, все повторял только: «Пожалуйте, ваше высокоблагородие, пожалуйте сейчас… сюда… сюда…» Затем, указывая дорогу, он свел Чагина вниз, но не в прежний подвал, а в другой, совершенно непохожий на прежний.
Здесь было два окна со стеклами. Паркула тщательно закрыл их и зажег свечку; она была восковая, в тяжелом, бронзовом подсвечнике. Эта свечка и обстановка, которую она осветила, представляла странную смесь роскоши с самым жалким убожеством. На полу, у дверей, лежала рогожа, но тут же на стене висел дорогой ковер с целым арсеналом оружия, размещенным в полном беспорядке. Простая дощатая кровать была покрыта шелковым стеганым одеялом; у кровати стоял стол карельской березы, со сломанной и замененной простым чурбаном ножкой. На столе виднелись стаканы, бутылки и серебряная миска с крышкой.
– Простите, ваше высокоблагородие, – не переставая говорил Паркула, – меня целый день не было, а это вот мои молодцы все сделали. Я не виноват; если бы я только был сам, ничего такого не было бы. Я только вот приехал сейчас… Да вы присядьте, ваше высокоблагородие!
И, говоря это, он суетился и хлопотал, наскоро прибирая лишние вещи и стараясь главным образом посредством этой суетни прийти, хотя несколько, в себя от обуявшего все существо его смущения.
Сорвавшееся у него выражение «мои молодцы» сразу объяснило все Чагину, понявшему многое уже и по обстановке, в которой жил Паркула.
– Как же это ты живешь тут? – спросил он наконец, опускаясь на скамейку и чувствуя особенное удовольствие, что может двигать свободно руками. – Как же это ты? Каким делом занимаешься?
Дело, которым, очевидно, занимался Паркула, беглый, беспаспортный солдат, было в то время далеко не из ряда вон выходящим. Под самым Петербургом, под боком центра власти, и там «шалили», как говорилось, и преспокойно орудовали целые шайки, так что об остальной России и говорить было нечего.
– Никак невозможно было, ваше высокоблагородие, – начал Паркула, не давая прямого ответа на вопрос Чагина, – никак невозможно. Как вы изволили уезжать тогда из нашего полка, то говорили, что меня непременно переведут из штрафных. Оно и точно, пока вы были – все легко жилось, ну, а зато как уехали, просто жисти не стало, прапорщик Пирквиц прохода не стали давать… Драли сильно… походя драли… Да и сами, уезжая, такую рекомендацию дали обо мне новому офицеру, что выправиться и думать нечего. Они, видно, только вас и боялись… Ну, а потом: «Не только, – говорит, – я тебя из штрафных не переведу, а за твои все дела быть тебе сослану».
– Неужели? – невольно перебил Чагин.
– Как пред Богом, истинную правду вам говорю, а сами знаете, ваше высокоблагородие, я ни в чем виноват не был… ни в чем…
Чагин был вполне уверен, что Паркула не был виноват, и, зная Пирквица, должен был почувствовать, что и то, что рассказал про него Паркула, была истинная правда. И первое чувство отталкивающей брезгливости, которое он ощутил к бывшему солдату, увидя его теперешнее ремесло, смягчилось в нем.
– И что же, ты начальствуешь здесь? – спросил он опять.
– Думал я, думал, – продолжал Паркула, стараясь не говорить о настоящем и снова сводя речь к прошлому. – Что мне делать? Все равно не жилец я. Ну и убег. А тут места знакомые… Здесь вот так и случилось все…
И, не договорив, Паркула опустил голову и потупился.
– А как же тебе не боязно грех на душу брать? – проговорил Чагин.
– Все мы грешны, – вздохнул Паркула. – А, может, без меня-то тут куда хуже было бы… вот хоть бы ваше высокоблагородие теперь…
– А может, и я у тебя не в безопасности?
– Нет-с, уж это будьте покойны! Во всю свою жизнь я только и видел добра, что от вас, только и видел, – волнуясь повторил он. – Век не забуду, что от шпицрутенов вы меня избавили… Жизнь свою положу за вас, а не то что так. Позвольте, ваше высокоблагородие, – добавил вдруг Паркула, видя, что Чагин оглядывает себя и ощупывает свои карманы, – позвольте, я сейчас…
И он выбежал за дверь.
У Чагина, оказалось, все было отобрано, но не прошло и нескольких минут, как Паркула вернулся со всеми его вещами. Они все были в целости, даже в кошельке все деньги оказались налицо.
– Все ли здесь? – спросил только Паркула.
Чагин кивнул головой.
Паркула отошел в сторону, к двери, и замялся. Видимо, он еще хотел что-то сказать или сделать.
– Ваше высокоблагородие, – наконец нерешительно произнес он, – может быть, вам угодно покушать что?
Чагин улыбнулся этой нерешительности; вспомнил, что он в течение всего дня ничего не ел, и сообразил, что слабость, которую он ощущал теперь во всем теле, вероятно, была следствием голода.
Паркула принял эту улыбку за согласие, снова захлопотал, и в этих его хлопотах проглянула странная смесь прежней солдатской его выправки, пробудившейся в присутствии бывшего его офицера, и привычки к властвованию и сознания собственного значения, приобретенных, вероятно, впоследствии. Он всеми силами старался услужить Чагину, как бы силясь загладить перед ним то свое положение, в котором застали его.