Между тем Лысков сидел в комнате трактира, условленном месте свидания с Чагиным.
Он сидел с намыленной щекой перед зеркалом и тщательно водил бритвой, снимая ею белую, тающую пену мыла и изредка поглядывая в окно, видимо, поджидая запоздавшего товарища. Но на дороге, насколько позволяла видимость из окна, не было заметно никакого движения, и Лысков снова принимался за свое дело с тем особенным невозмутимым спокойствием, которое было ему свойственно.
Медленно, не торопясь он соскоблил правую щеку, потом левую и, проведя рукой по подбородку и найдя, должно быть, что выбрито не чисто, намылил еще раз. В это время на дороге показался верховой. Лысков приостановился, пристально поглядел в окно и, убедившись, что это был Чагин, улыбнулся, а затем, по-прежнему не торопясь, принялся за бритву.
Через некоторое время в комнату не вошел, но почти влетел Чагин.
– Лысков, ты жив, здоров? – заговорил он. – Ну, здравствуй! Ну, я тебе скажу, и был же я в переделке… Ты понимаешь, Пирквиц такой подлец!
Лысков, положивший бритву, чтобы поздороваться, и снова взявший ее, остановил руку на полпути и, оглянувшись, спросил:
– При чем же тут Пирквиц?
– Как при чем?.. Да брось ты бриться, слушай!
– Не могу же я с намыленной щекой…
– Ну, все равно слушай только! Я достал польские бумаги!..
Это было первое, чем хотел поразить Чагин Лыскова, и потому, произнеся эти слова взволнованно торжественно, он замолчал, ожидая, какое впечатление произведут они. Но его друг и глазом не повел. Подперев щеку языком, он очень усердно скоблил по ней бритвой, наклонясь к зеркалу, как будто и не замечая волнения, в котором находился Чагин.
Будь эти бумаги теперь в кармане последнего, не пропади они у него, это переходящее всякую меру терпения равнодушие Лыскова непременно взорвало бы его; но теперь он чувствовал себя виноватым и потому, стараясь сдержать себя (у него в груди так и клокотало, так и билось, а зубы стискивались и кулаки сжимались), он только глянул на Лыскова и обиженно отвернулся.
«Ну, не хочешь слушать, так очень мне это нужно!» – говорил обиженный вид Чагина, с которым он, отвернувшись, вдруг решительно растянулся на кровати и, перекинув ноги, уставился бессмысленно в потолок.
– Ну, ты достал польские бумаги?.. – переспросил Лысков, высвободив наконец язык из-под щеки.
– Ну, и у меня их самым бессовестным образом украл Пирквиц, – подхватил Чагин, вскочив с постели и снова оживляясь, как будто он ждал лишь вопроса, чтобы снова заговорить.
Его друг отклонился на своем стуле и затрясся от тихого, но неудержимого смеха. Этого уж никак не ожидал Чагин.
– Послушай, Лысков! – заговорил он. – Что же это?.. Чего же ты смеешься! Что смешного тут, скажи, пожалуйста? А? Я тебе говорю, что бумаги были в моих руках и Пирквиц у меня стащил их…
– Постой, погоди! – остановил его Лысков. – Как же вы встретились?
Чагин рассказал, как они встретились и как он, проснувшись, не нашел бумаг у себя под подушкой.
Но Лысков, вместо того чтобы возмутиться, рассердиться, выйти из себя, снова рассмеялся.
Чагин вспыхнул окончательно и быстрым, прорвавшимся потоком ненужных и обидных слов наговорил Лыскову самых неприятных вещей. Он говорил, чувствуя, что не следует делать это, и потому раздражался только еще больше и, словно скатываясь с горы, говорил, говорил и говорил, ничего не желая: ни слушать, ни знать, кроме собственного голоса, горячась все больше и больше от звуков этого голоса. Это был какой-то припадок бешенства, припадок, которым разрешилось наконец пережитое в последние сутки Чагиным волнение.
Лысков, как бы понимая состояние, в котором находился его приятель, все по-прежнему спокойно продолжал бриться, давая Чагину выговориться и, главное, устать.
– Помилуй! – кричал тот. – У меня такой случай, со мною делают такую подлость, я лечу сломя голову к тебе, к кому лее мне и приехать? И потом ведь это лее общее наше дело, а ты находишь в этом удовольствие и причину для потехи, смеешься! Да, если бы я знал, то для смеха в комедию поехал бы, а не к тебе! Тебе хорошо тут, расположился перед зеркалом, как дома, а побывал бы в моей шкуре!..
Обе щеки Лыскова были уже тщательно выбриты и вымыты.
– Ну вот, видишь ли, – ответил он наконец, – в твоей шкуре, разумеется, я не был, зато в положении, одинаковом с твоим не только находился, но и нахожусь.
– Как так? – удивился Чагин.
– А так! Ты говоришь, бумаги у тебя отнял Пирквиц.
– То есть не отнял, а стащил, пока я спал… стащил…
– Ну а у меня их отняли!
Чагин приложил руку ко лбу, ничего не понимая и как бы желая убедиться, во сне он это слышит или наяву?
– Постой! Как же у тебя их отняли? Значит, ты добыл их у Демпоновского?
– Да.
– И он их отнял у тебя?
– Нет, не он.
– Так кто же?
– Ты.
– Я? Я отнял у тебя польские бумаги.
– Ну, разумеется, только не сам, а при посредстве господина Паркулы, нынче ночью я имел честь познакомиться с маркизом Паркулой: un parfait gentilhomme.[10]
Чагин как был, так и сел. Ноги у него подкосились и в глазах потемнело.
– Этого только недоставало! – выговорил он. – Как же это ты… как же это ты раньше не сказал мне этого?..
– Да ведь ты не давал мне рот раскрыть…
– Ах, какой же я дурак! – вдруг, всплеснув руками, воскликнул Чагин. – Что же я теперь наделал, что я наделал!.. Да как же ты попал к этому Паркуле?
– Вероятно, так же, как и ты. Меня схватили. Когда ты оставил меня с поляком, то есть ты только что уехал, явился Демпоновский, стал требовать комнату, и я пустил его к себе. Он сел завтракать, потом мы принялись за карты… этому поляку страшно везет…
– Как? Разве опять он выиграл? – не удержался Чагин. – А я думал, хоть деньги-то у нас есть. Мне сегодня утром там трактирщик сказал, что Демпоновский уехал мрачный.
– Это оттого, что он мало выиграл: я по маленькой ставке делал, чтобы время протянуть, ведь я не для удовольствия, а для дела играл. Ну, так и продержал его до позднего вечера, а потом отпустил.
– Ну, а бумаги-то, бумаги-то как?
– А когда Демпоновский, вдруг спохватившись, что замешкался со мною, стал собираться и торопиться, то впопыхах забыл на столе свою сумку. Потом он сейчас же снова вбежал за ней наверх, но этого времени было для меня достаточно… понимаешь? Как только Демпоновский уехал, я Захарыча и Бондаренко с вещами отправил сюда длинной дорогой, а сам поехал по короткой и… наткнулся на компанию Паркулы. Ну, там сначала приняли меня нелюбезно, но потом выяснилось, что я имею честь служить с тобой в одном полку, и это сразу изменило дело. Оказывается, что твой Паркула явился ко мне, как только ты уехал, и очень удивился, когда узнал во мне русского офицера, носящего с тобой один и тот же мундир. Толковый парень этот Паркула, сообразил все сразу… Да разве ты не виделся с ним сегодня? Он должен был выехать к тебе навстречу.
– Я виделся с ним, но не мог переговорить; на нас наехали люди этого барона Кнафтбурга. Ведь это целая еще история…
– Знаю ее, знаю.
– Нет, но мог ли я думать, что это был ты!.. – вспомнил опять Чагин. – Ведь это действительно и смешно, и глупо вышло!.. Но все-таки что же нам делать с Пирквицем? Ты отдохнул, я готов хоть сейчас ехать.
– Да, ехать нужно будет скоро, – протянул Лысков.
– Ну вот, и я тоже говорю: если мы сейчас выедем, то приедем в Петербург…
– Ну, в Петербург мы долго еще не приедем! – сказал вдруг Лысков.
– Как долго не приедем? А Пирквиц?..
– Бог с ним! – махнул рукой Лысков.