«Люди слишком редко могут быть абсолютно злыми или абсолютно добрыми».
«Прежде, чем нам удастся узнать человека, мы знаем только его слова. Хочешь не хочешь, но мы должны принимать их за добрую монету, ожидая, пока они будут проверены поступками».
Рядом с Касертой, над рекой Волтурно располагается Капуя. Я прожил там шесть недель и узнал ее всю, от пустых ренессансных крепостных рвов, где сейчас мальчишки играют в мяч, и до вершин старинных колоколен. Капуя мертва, но не так, как Чивита ди Баньореджио, а так, как и многие те удивительные городки Юга, застывших, сонных, задумавшихся над замечательным прошлым, которое минуло и не возвращается. Время вымело говор жизни из этих улочек и небольших площадей, замедлило ритм и набросило паутину летаргии, в которой иногда еще можно услышать неаполитанскую песенку. Хотя это всего лишь параллель Неаполя, но мы находимся на Юге, и насколько же он чужд Северу с его промышленным рокотом, ревом машин и толпами рабочих, спешащих на свои заводы. В ленивых южных местечках, как нигде иначе, видно деление на бедных, непонятно что делающих в течение всего солнечного дня, и на богатых, носящих костюмы и белые сорочки — на плебс, поющий песни, и на патрициат, приглашающий Бетховена, хотя его не понимает и не чувствует.
Симфонический концерт в храме Святого Элигия, травертинный фасад которого принадлежит к числу наиболее любопытных фронтонов итальянского Сеттеченто (XVIII век). Приехавший из Неаполя знаменитый оркестр «Алессандро Скарлатти» под управлением Праделлы устроился на хорах и вокруг алтаря. В нефе же развалились все «onerevoli» этого города со своими матронами, любовницами, отпрысками и соседями, все достойные получить прелестно напечатанные приглашения, украшенные гербом города и подписью синдика. Бедняки остались снаружи со своими песенками.
Капуя. Храм Святого Элигия
Капуя. Развалины античного амфитеатра
Первые движения рук дирижера и первые же звуки заставляют метаться огни свечей. Или это только ветер, проникший со стороны входа? Желтые рефлексы скользят по неподвижным лицам, вызывая иллюзию движения губ и век. Вагнер — «Идиллия Зигфрида»; затем «Ноктюрн» Мартуччи, более соответствующий, ведь на дворе уже ночь, а здесь — полумрак, с которым беспомощно сражаются свечи. И наконец, «Четвертая симфония» Бетховена бьет в стены, в колонны, своды, статуи и мозаичные полы, как бы желая их взорвать, разрушить, покрыть трещинами. Пламя свечей сходит с ума, следуя движениям руки дирижера. «четвертая». Не столь знаменитая, как «Героическая» или «Пасторальная», но столь же прекрасная. А в этом мрачном нефе, обрисованном мерцающими огоньками — чудесная, околдовывающая, словно сказка, которую рассказывают ночью, после того, как погасили лампу.
Лица. Сонные, холеные, бессмысленные — ничего не понимающие. Печатные приглашения и завтрашнее упоминание в газете, а еще то, что можно показать новый костюм или женщину, платье или дорогое колье, и почувствовать себя более лучшим, достойным, вознесенным, да еще и строить из себя любителя Бетховена — вот это было самым главным. Я благодарен им, что они устроили этот замечательный концерт в храме, и что почтили меня приглашением, но когда я вижу, как они, которым уже осточертели взаимные поклоны, улыбки, перешептывания на ухо, весь этот спектакль комплиментов и пустых фраз, потом засыпают под музыку, которой они не понимают и не любят, как уже мечтают, чтобы все это, наконец, закончилось, как сопят, кашляют, нетерпеливо вертятся — тогда я их ненавижу.
Вот если бы можно погнать все это разодетое во фраки стадо буквально метров триста дальше, в прозябающий над рекой монастырский храм Святой Екатерины. Внутри — сплошные развалины, пыль, осколки, вонючий мусор. Не знаю, когда его забросили. По соседству в течение нескольких сотен лет располагался крепостной склад амуниции, так что, может, опасались взрыва. Но пороховой погреб давно уже пуст, и сам уже валится, но и храм никому уже не нужен. Гибнущая архитектура играет свой концерт, отчаянный и предназначенный для свалки, потрясающий сильнее, чем звуки Бетховена, но этого ведь они не слышат, не желая слышать.
Шпиль монастыря Св. Екатерины
Ночные концерты в итальянских храмах, это нечто невообразимо прекрасное — чтобы почувствовать, это нужно пережить самому. В Риме, в одном из храмов неподалеку от Форума (толком уже не помню, но, по-моему, это был храм Санта Франческа Романа), такие концерты происходят регулярно, и тогда архитектура — вместе с музыкой и полумраком — порождают неземное настроение. Приходит молодежь, и та, что в галстуках, и та, что принадлежит к хиппи — все садятся на полу, на свернутых рулонах ковров, присаживаются на корточки в нишах и, держа голову между коленей, вслушиваются, напитываются мелодией. Помню такой концерт струнного квартета Рейста из Берна — играли Гайдна, Шуберта и, кажется, Онеггера под конец. И долго, долго играли на бис. Мы вышли поздно, а над Колизеем уже висели звезды.
На Сицилии мне тоже довелось послушать чудесную музыку в церкви, вместе с необычным «чичероне», но это уже часть совершенно иной сказки, мало что имеющей общего с музыкой. Я ехал в Палермо по южной трассе, вдоль моря, и после ночлега в Агридженто, неподалеку от Монталлегро, у меня испортилась машина. Старший на станции AGIP заявил, что ремонт займет не менее суток, я же не мог ждать. Так что решил дальше ехать на автобусе. Забрал из автомобиля чемодан, фотоаппарат и книгу о раскопках, что лежала на заднем сиденье. И тут я услышал вопрос:
— Вы археолог?
— Нет. А почему вы спрашиваете?
— Потому что обычные туристы не возят столь специальных работ, — незнакомец внимательнее глянул на обложку, — к тому же, английских, изданных еще перед Первой войной.
— Я архитектор и историк искусств.
— Ну да, я мог и догадаться. Если вы не имеете ничего против, с удовольствием подвезу вас до Палермо, я как раз туда направляюсь.
— Буду только благодарен, я спешу.
— Да не за что. При случае, я смогу поговорить о том, что нас интересует. Вообще-то, я люблю ездить в одиночестве, но еще больше люблю беседовать об искусстве. С женщинами можно поговорить лишь о том, во что их одеть, а с мужчинами — как их раздеть. Поэтому никогда не подбираю людей, ездящих автостопом. Уже чрез минуту они угощают сигаретой и начинают травить анекдоты, а потом, уж до самого конца, про блядей.
— Вы не любите женщин?
— Совсем даже наоборот, я их обожаю, но только лишь когда они со мной одни. Разговаривать же предпочитаю об искусстве. Сам я археолог.
— И на кого вы работаете?
— Как это на кого? На себя.
— Я имел в виду институт, учреждение или нечто подобное. Ведь.
— Нет, нет, ничего подобного. Я независимый археолог.
В этот момент бак его «альфы-ромео» закончили поить бензином, и мы тронулись.
Он был молод, даже сорока не исполнилось, но старательно уложенные волосы уже были покрыты патиной элегантной седины. Лицо у него было коричневым и перепаханным морщинами, словно у старого моряка, руки обладали той же фактурой. Темные очки он не снял даже тогда, когда пустился дождь, и когда начали ритмично работать «дворники». Его последние слова я не понял. Что могло означать «независимый археолог»?
— Что означают ваши слова: «независимый археолог»?
— Просто, я независимый. Когда-то, когда я закончил институт, то работал в Риме на правительственную контору. Зарабатывал гроши, как и всякий археолог. Моя девушка не хотела так жить и нашла себе адвокатишку, который зарабатывал раз в двадцать больше, чем я. А потом я поумнел. Встретил приятеля, который копал самостоятельно. С тех пор уже копаю ни для кого чужого, сам продаю все, что найду. Если бы не это, сейчас бы шел пешком, а не ехал в машине.
— Признаюсь, я не слишком понял.
— Ничего особо сложного здесь нет. У меня имеется пять ребят, сейчас, правда, их четверо, потому что один приболел. Копаем мы ночью. Я плачу им процент от цены, которую получаю за объект. Вслепую не продаю, я не лавочник. У меня имеются постоянные клиенты в США, Швейцарии и ФРГ. Иногда приходится долго ждать, пока не согласую все мелочи и перевозку. С последним хуже всего. Греческую богиню полутораметровой высоты пришлось хранить год, прежде чем ее удалось вывезти.
Он говорил очень экономно, скорее даже — бесстрастно сообщал, не модулируя голоса, и не отводя глаз от заливаемого дождевыми струями лобового стекла. И только затем я заметил, что он ни разу не улыбнулся. У моего водителя было каменное лицо, словно и вправду его изваяли резцом.
— Вы же поступаете незаконно, это обычная кража.
Эти слова не произвели на нем какого-либо впечатления, он даже не повысил голос.
— Нет, приятель. Я не ворую картин из храмов.
— Не вижу разницы.
— Тогда это значит, что вы слепы. Я не ворую, а всего лишь извлекаю из земли то, что оставили там мои предки. И, благодаря этому, живу как человек, а не как нищий. Бедность мне знакома, и я ее ненавижу. Честное слово, приятель, я знаю такие места в Кампании и здесь, на Сицилии, где достаточно сунуть палец в землю и можно обнаружить этрусскую статуэтку или греческую брошь.
— Вы говорили, что любите искусство!
— Потому что люблю, люблю больше, чем какую-либо бабу.
— Но ради денег вы оголяете свою страну от шедевров. Предполагаю, что вы богаты, но ведь не покончили с этим делом.
— Это правда. Когда-то я делал это исключительно ради денег, а теперь исключительно из спортивного интереса. Опять же, реже. Знакомо ли вам то чувство, когда земля открывает вам нечто ценное, чтобы вернуть это вам? Я никогда не охотился, но нечто подобное должен испытывать охотник, когда попадет в цель.
— Вы — итальянец, и обворовываете свою страну.
— Мы ведь уже определили, что не обворовываю, так что давайте придерживаться соответствующих слов. И я вовсе не итальянец, хотя родился здесь, не европеец и не азиат, приятель. Я — гражданин мира. Это не я устанавливал границы, не я занимался работорговлей или же ликвидировал рабство; не я делил и объединял народы и расы, не я придумал названия стран, барьеры для людей и различные религии. Все это отвратительно. Вроде бы мы и братья, но травим газами в Аушвицах и забрасываем бомбами во имя тех бесстыдных линий на карте, которые оскорбляют человечность. Все мы происходим от одной обезьяны, сотворенной единым Богом. И сколько мы себя не помним — существуют границы, вот мы и поверили, будто бы они были вечно. Но ведь это неправда, и вы об этом знаете. Впоследствии мы выдумали героизм ради защиты этих границ. Какая чушь — защищать можно лишь человеческое достоинство, а защищать границы — это защищать ложь. Вы же знаете все те.
— Я знаю, а вы — нет! — резко перебил я его.
— Дааа? И чего же такого я не знаю, а вы — знаете? Скажите, будьте добры.
— Историю, причем, свежую. Мой отец в 1939 году защищал те линии, те черточки, на которые вам плевать! Быть может, с философской, более того, с гуманитарной точки зрения вы, в чем-то, и правы, только это правота фут урологическая. А мой отец, защищая в 1939 году границы Польши, защищал собственное достоинство. Наше достоинство. Ваше — тоже!
Долгое время он молчал, так что слышен был писк плохо отрегулированного «дворника» и стук дождевых капель. Затем он заговорил:
— Вы меня неверно поняли. Сражение против агрессора — это очевидная необходимость, тем более, когда народу грозит уничтожение. Я не это имел в виду. Я хотел сказать, что не должно быть границ между людьми, не должно бть никакого деления вдоль и поперек, не должно быть нападений и защит. Знаю, что это утопия… пока что. Вы слышали о таком городе, который строят почитатели Шри Ауробиндо в Индии, неподалеку от Пондишери?
— Ауровилль.
— Именно. Они съехались туда со всего света, у них различный цвет кожи, и они хотят жить совместно, в новой системе, нет… как бы это назвать…
— В новом Завете.
— Да! Они желают построить общество, свободное от лжи, ненависти, мерзости и от разделения на лучших и худших. Все станут лучшими, ибо целью, которую дал им Ауробиндо, является глубинная эволюция человека, совершенство тела и разума. Вы верите, что им удастся?
— Нет.
— Почему же — нет?
— Потому что они — люди, и окружены людьми. Христос тоже дал людям шанс, которым те не воспользовались. Улучшать тело и чувства легко, это может любой йог. А вот реформировать Систему — сложно. Перед тем следовало бы ее уничтожить. Возможно, такое удастся внукам их внуков, если только все очередные поколения будут воспитываться в том же духе. Эти же, из Ауровилля, раньше или позднее, разделятся на касты, из «лучших» выделятся «самые лучше», и город превратится точно в такой же ад, как и всякий людской улей. В такие революции я не верю. На первый взгляд, они переворачивают Систему, Завет, на самом же деле — дают себе лишь мгновение сектантской иллюзии. Это икотка истории, с каждым поколением — одно и то же, полет Икара. Вы этого не знаете?
Снова он долго молчал.
— Знаю. Потому и не поехал туда, хотя меня много раз и тянуло. Но, повторяю вам — для меня границы не существуют, я не признаю их. Я ничего не продаю сволочам, но людям, таким же, как вы и я, разве что они побогаче, чем наши, так называемые «меценаты искусств», так что они могут обеспечить этому искусству необходимую опеку и реставрацию. Я занимаюсь этим, как раз, из любви к искусству, и мне плевать, верите вы в это или нет. Если бы мы передали американцам управление над нашими раскопками и реставраторскими работами, то на этом полуострове сохранилось бы в тысячу раз больше памятников истории и искусства, чем их сохранится до 2000 года. Недавно по телевизору показывали визит какого-то государственного мужа в Белом Доме, и камера скользнула по этрусской статуэтке, которая стоит там. Я испытывал истинное удовлетворение, потому что это именно я пару лет назад продал эту фигурку в США.
Я молчал.
— Так вы поняли, приятель?
— Да.
— Вы верите мне?
— Нет.
— Дело ваше.
— А вы бы поверили, если бы незнакомец начал признаваться вам в преступлении? Слишком большой риск.
— Абсолютно никакого.
— Вы не боитесь властей?
— Здесь, на острове, власть — это мы.
— Мы, это кто?
Он не ответил.
— И вы не опасаетесь того, что я мог бы вас обвинить? Я же могу пойти в полицию.
Тут он повернулся ко мне лицом и впервые усмехнулся — странной, мертвой судорогой — открывая два ряда безупречно белых зубов.
— И не думай об этом, приятель. Плохо бы сделал. Для себя — плохо.
В его тоне не было угрозы, скорее уже — снисходительность, но я чувствовал себя так, словно меня огрели дубинкой. Чуть позже он прибавил:
— Сегодня не стоит быть делятором, это не выгодно, оно приносит только неприятности и неодобрение.
Очень мудро он ударил. Деляторство — доносительство, которое во времена императора Тиберия стало обязанностью, санкционированной законом и весьма выгодной. Это не проституция, как говорится повсюду, а именно оно было древнейшей в мире профессией. Тацит писал о людях, называемых «delatores»: «Наибольший разбойник мог оскорблять и обвинять честных людей, лишь только брал изображение цезаря в руку. Опасались даже рабов и вольноотпущенников. Награды доносчикам были не менее ненавистны, чем их преступления: одни из них, добравшись, словно до добычи, до жреческих и консульских должностей, другие, добившись положения прокураторов и влияния при дворе, мутили и низвергали все, сея страх и ненависть». Только лишь Траян приструнил деляторов и укротил позорное занятие.
Постепенно небо прояснилось. Мы проехали Менфи, как вдруг он свернул с шоссе влево, к морю, говоря:
— Я покажу вам кое-что, что, возможно, изменит приговоры, которыми вы так легко разбрасываетесь.
Через несколько минут мы добрались до Селинунт, греческой колонии, основанной в 625 году до нашей эры и разрушенной руками карфагенян через неполные четыреста лет. Мы остановились перед много колонным дорическим храмом, импозантным и прекрасным, но ведь всего лишь одним из многих точно таких же античных храмов этой земли. Я спросил, что здесь такого уже необычного. Тогда он показал мне снимок, на котором была изображена лишь куча развалин, куски колонн и балок в бесформенной мешанине, похожей на огромный термитник.
— Здесь изображен тот же самый храм Геры, только, каким он был несколько лет назад. Мусорник, свалка. Из этих валявшихся в куче фрагментов был заново собран практически весь храм. Ему возвратили величие, что присутствовало здесь две с половиной тысячи лет назад. Другими словами: оживили труп. Я был среди инициаторов этой операции, и в этих камнях есть и мои деньги. Я забираю их у этой земли, но иногда и возвращаю. Я и вправду люблю искусство.
Селинунт. Храм Е (Храм Геры)
Это была самая прекрасная анастилоса, которую я когда-либо видел в Италии. Термин «анастилоса» — то есть, составление, повторная композиция исторических памятников из тех же оригинальных фрагментов, из которых те состояли перед разрушением — происходит от греческого слова «anastilosis» (возведение), образованного двумя корнями: «ana» (вверх) и «stilos» (столб, колонна). Я уже видел анастилосы в Риме, Остии, Помпее, Геркулануме, Фесте и Вероне, а на Сицилии, буквально несколько часов назад — в Агридженто. Но ни одна из них не восхитила меня столь же сильно, как этот храм, наново склеенный из собственных костей. Это и вправду было чем-то необычным, как необычным был и этот человек. Я его осуждал, но, тем не менее, начинал понимать. Он вызывал гнев, это правда, но и уважение. Зло и добро смешиваются в каждом из нас, точно так же, как мудрость и глупость. Все это варится, словно в дьявольском котле, и формирует наше внутреннее «я». И от этого не убежать.
В Палермо мы приехали вечером. После ужина он взял меня на органный концерт в церкви. Я заслушался без остатка и погрузился в собственном мире. Последний аккорд вырвал меня из этого колдовского состояния, и тогда я увидел, что кресло рядом с моим опустело. Больше я уже никогда его не видел.